К. Керам. Боги, гробницы и ученые. Часть 2

| Печать |

КНИГА  БАШЕН

«Многие годы живу я в этой стране. Мой отец и отец моего отца разбивали здесь до меня свои палатки, но и они никогда не слышали об этих истуканах. Вот уже двенадцать столетий правоверные – а они, слава Аллаху, только одни владеют истинной мудростью – обитают в этой стране, и никто из них ничего не слыхал о подземных дворцах, и те, кто жил здесь до них, тоже. И смотри! Вдруг является чужеземец из страны, которая лежит во многих днях пути отсюда, и направляется прямо к нужному месту. Он берет палку и проводит линию: одну – сюда, другую – туда. «Здесь, – говорит он, – находится дворец, а там – ворота», и он показывает нам то, что всю жизнь лежало у нас под ногами, а мы даже и не подозревали об этом. Поразительно! Невероятно! Откуда узнал ты об этом – из книг? С помощью волшебства или тебе помогали ваши пророки? Ответь мне, о бей, открой мне секрет мудрости!»

Из беседы шейха Абд ар-Рахмана с английским археологом Лэйярдом


 

 

Глава 18

В Библии сказано...

О зверствах ассирийцев сказано в Библии, о сооружении Вавилонской башни и блистательной Ниневии, о семидесятилетнем пленении евреев и о правителе Навуходоносоре, о божьем суде над «великой блудницей»* и о чашах гнева его, которые семь ангелов излили на приевфратские земли. (*Великой блудницей Библия называла древнюю Ассиро-Вавилонию.)

Пророки Исайя и Иеремия рассказывали о своих видениях – мрачных картинах грядущего разрушения «красы царств», «гордости халдеев»: оно «будет ниспровержено Богом, как Содом и Гоморра» так, что «шакалы будут выть в чертогах и гиены в увеселительных домах».

В эпоху господства христианской веры все, что было сказано в Библии, считалось неоспоримой истиной, буква ее была священна. Эпоха Просвещения принесла с собой критику; но именно тот самый век, в который критика во всех материалистических философиях превратилась в перманентное сомнение, принес одновременно и доказательства тому, что наряду с шелухой последующих измышлений в Библии содержится ядро верных сведений.

Плоской была страна между Тигром и Евфратом. Лишь кое-где возвышались таинственные холмы, над которыми свирепствовали смерчи; в течение целого столетия наметали они дюны из черной земли, чтобы потом на протяжении последующих пяти уничтожить плоды собственных трудов. Бедуины, кочевавшие здесь в поисках скудного пропитания для своих верблюдов, не знали, что скрывается под – этими холмами; верные приверженцы Аллаха и Мухаммеда, пророка его, они не имели ни малейшего представления о словах, сказанных в Библии об этой стране.

Человек, которому было суждено заняться здесь археологическими изысканиями, родился в 1803 году во Франции. Даже в тридцать лет он еще ничего не знал о том деле, которое стало впоследствии главным в его жизни; врач по специальности, он возвращался тогда из одной экспедиции по Египту. Приехав в Каир, он привез с собой множество ящиков. Полиция потребовала вскрыть их. Он подчинился. В ящиках оказалось двенадцать тысяч аккуратно наколотых насекомых.

Четырнадцать лет спустя этот врач и собиратель коллекций насекомых издал пятитомный труд об Ассирии, который положил начало научному изучению истории Двуречья, так же как двадцать четыре тома “Description de 1'Egypte” – изучению истории Древнего Египта.

Почти сто лет спустя в Германии (аналогичные примеры можно привести и для Франции и Англии) вышла книга профессора Бруно Мейснера под названием «Цари Вавилонии и Ассирии» (“Konige Babyloniens und Assyriens”),

Достоинства этой книги меньше всего определяются ее научной значимостью, впрочем, на это книга и не претендовала: задача, которую поставил перед собой автор, сводилась к популярному рассказу о правителях, царствовавших в Вавилонии и Ассирии от 2000 до 5000 лет назад. Истинное значение этой книги для нашего очерка истории развития археологии, так же как всех книг аналогичного содержания, вышедших в других странах, заключается в том, что она вообще могла быть написана, и притом написана популярно. «Подобного рода книгу, – говорится в предисловии к ней, – нельзя написать, не имея в своем распоряжении соответствующих исторических источников, ибо только они могут дать автору те неповторимые красочные детали, без которых он не сумеет реально воссоздать образы своих необыкновенных героев».

Как же обстояло дело с этими источниками? Оставим в стороне символически преувеличенные сообщения Ветхого Завета и приведем еще одну цитату: «Немногим более столетия назад вся ассириология была закрытой книгой, а еще несколько десятилетий назад мы абсолютно ничего не знали о вавилонских и ассирийских царях – разве что их имена. Неужели такого короткого срока оказалось достаточно, чтобы воссоздать охватывающую более двух тысячелетий историю древнего Двуречья и набросать портреты ее властителей?»

Книга Мейснера (и многие другие, появившиеся примерно в то же время) свидетельствует о том, что это стало возможным в наше столетие. Небольшая группа энтузиастов-археологов, ученых и дилетантов сумела, затратив на это всего лишь несколько десятилетий, буквально воскресить эту угасшую цивилизацию. Более того, в приложении к книге приведены даты царствования и имена почти всех правителей Двуречья – эту таблицу составил Эрнст Ф. Вейднер, один из самых чудаковатых ассириологов. Двадцать лет подряд просидел Вейднер вторым редактором в «Берлинер иллюстрирте цайтунг», редактируя развлекательные романы и кроссворды. В эти же годы он опубликовал ряд серьезных статей, посвященных проблемам ассирийской хронологии, и был издателем международного научного листка, выходившего тиражом всего в несколько сот экземпляров, который выписывали университеты и специалисты-ученые. И только в 1942 году он принял предложенную ему кафедру в одном из австрийских университетов к вящему удивлению всех сотрудников «Берлинер иллюстрирте», которые даже не подозревали, что сидели на протяжении двадцати лет в одной комнате с выдающимся ассириологом.

Значение книги Мейснера и всех аналогичных изданий заключается в том, что такие книги вообще могли быть написаны. Выводы, популярно изложенные в них, были триумфом науки, триумфом более значительным, чем первая египетская хронология Лепсиуса. В этих книгах скомпилировано то, что собрали три поколения энтузиастов-исследователей; они рассказывают не об успехах какого-либо одного человека, а об успехе, достигнутом благодаря бесчисленным часам работы в канцелярии французского консульства в Мосуле и в геттингенской профессорской, под палящим солнцем, между Евфратом и Тигром, и в маленькой каюте парохода, где при свете качающейся лампы пытался проникнуть в тайны клинописных текстов некий английский офицер.

Эта кропотливая работа является триумфом археологии именно потому, что в Двуречье не было почти никаких следов великой цивилизации. Здесь не сохранилось ни храмов и статуй, как, например, на классической почве Греции и Италии, ни пирамид и обелисков, как в Египте, здесь не было жертвенных камней, как в лесах Юкатана и Мексики, которые могли бы рассказать о гекатомбах умерщвленных. Легенды и сказки бедуинов и курдов не шли дальше времен Харуна ар-Рашида, – все, что было до этого, скрывалось во тьме неизвестности, а распространенные здесь сейчас языки тоже не имели, казалось, никакой связи с языками далекой древности.

Триумф был тем значительнее, что вначале в распоряжении ученых не было ничего, кроме нескольких фраз Библии, если не считать разбросанных кое-где холмов, мало сочетавшихся с рельефом песчаной равнины Междуречья, да, может быть, нескольких глиняных черепков, покрытых странными клинообразными значками, которые в те времена принимали за орнамент; как заметил некий наблюдатель, эти знаки были похожи на следы птиц, пробежавших по мокрому песку.


Глава 19

Ботта находит  Ниневию

Арам-Нахараим – Сирией между реками называется верхнее Двуречье в Ветхом Завете. Там лежат города, на которые пал гнев божий. Там, в Ниневии, и южнее, – в великом Вавилоне, царствовали ужасные цари, которые, кроме Него, поклонялись еще и другим богам и в наказание за это были сметены с лица земли.

Мы знаем эту страну под именем Месопотамии. Сегодня она называется Ираком, столица ее Багдад. На севере она граничит с Турцией, на западе – с Сирией и Иорданией, на юге – с Саудовской Аравией, а на востоке – с Персией, нынешним Ираном.

В Турции берут свое начало обе реки Евфрат и Тигр, которые, так же как Нил в Египте, превратили эту страну в колыбель культуры. Они текут с северо-запада на юго-восток, соединяются неподалеку от нынешней Басры (в древности они не сливались) и вливаются в Персидский залив.

Ассирия – древняя страна Ашшур – была расположена на севере вдоль бурного, с шумом и ревом несущего свои воды Тигра, Вавилония, в древности Шумер и Аккад, находилась на юге, между Тигром и Евфратом; она простиралась вплоть до зеленых волн Персидского залива. В одном вышедшем в свет в 1876 году энциклопедическом словаре статья о Месопотамии заканчивается следующими словами:

«Своего расцвета страна достигла при ассирийском и вавилонском господстве. При господстве арабов в Месопотамии жили халифы, и тогда страна вновь переживала подъем. Ее упадок начался со времен вторжения Сельджукидов – татар и турок. В настоящее время некоторые ее районы представляют собой пустыню».

Там и здесь в этой пустыне вздымались ввысь загадочные холмы с плоскими вершинами, обрывистыми краями, все в трещинах, словно сухой бедуинский сыр. Эти холмы до такой степени взбудоражили фантазию нескольких исследователей, что именно здесь, в Двуречье, археология как наука одержала свои первые победы.

Поль Эмиль Ботта еще в юношеском возрасте совершил кругосветное путешествие. В 1830 году он поступил в качестве врача на службу к Мухаммеду Али и принял участие в экспедиции в Сеннаар (не забыв и о коллекционировании насекомых). В 1833 году французское правительство назначило его своим консулом в Александрии.

Объездив всю Аравию, он описал свое путешествие в путевых заметках, составивших объемистую книгу. В 1840 году он был назначен консулом в Мосул; город этот расположен в верховьях Тигра. Когда Ботта однажды, уже после захода солнца, вырвавшись из душной толчеи базара, отправился на своем скакуне за город подышать чистым воздухом, он увидел странные холмы...

Не он первый обратил на них внимание; еще до него некоторые путешественники – Киннейр, Рич, Эйнсворт – высказывали предположение, что под холмами скрыты остатки каких-либо строений. Самым интересным из этих путешественников был К. Дж. Рич. Такой же вундеркинд, как Шампольон, он в девять лет приступил к изучению восточных языков, а в четырнадцать – китайского. В возрасте двадцати четырех лет он, адвокат «East Indian Company» в Багдаде, изъездил вдоль и поперек все Двуречье. Эти путешествия дали тогда немало ценного науке.

Ботта интересовался естественными науками, был дипломатом и умел использовать свои связи в свете, но археологом он не был. Впрочем, разрешение поставленной им перед собой задачи облегчило знание местного языка, приобретенное во время путешествий умение завязывать дружественные связи с приверженцами пророка и – качество последнее по счету, но отнюдь не по важности – поразительная работоспособность, которую оказался не в состоянии сломить даже губительный климат Йемена и заболоченной низины Нила.

Во всеоружии всех этих достоинств он приступил к работе. Оценивая ретроспективно его деятельность, следует признать, что в ее основе лежали не какая-либо смелая гипотеза, не какой-нибудь определенный план, а всего лишь смутная догадка и любопытство;

успех, которого он достиг в конечном итоге, удивил его самого ничуть не меньше, чем всех остальных. Закрыв к концу дня свое бюро, он с поразительным упорством отправлялся каждый день в ближайшие окрестности Мосула. Он ходил из дома в дом, из лачуги в лачугу и везде задавал одни и те же вопросы: «Нет ли у вас каких-либо старых вещей? Старинной посуды? Или, быть может, какой-нибудь древней вазы? Где вы взяли кирпич, из которого сложен этот хлев? Откуда у вас эти черепки с непонятными письменами?»

Он покупал все, что ему удавалось найти, но, когда он просил показать ему то место, где были найдены эти предметы, люди пожимали плечам и говорили: «Аллах велик, и в своей мудрости он раскидал их повсюду, нужно только поискать».

Убедившись, что все его попытки напасть на след этих находок путем расспросов ничего не дают, он решил раскопать первый попавшийся холм и выбрал для этой цели холм вблизи Куюнджика. Однако его выбор оказался неудачным, по крайней мере для него лично и по крайней мере в тот год, так как факт местонахождения под этим холмом дворца Ашшурбанапала (или, как его называли греки, Сарданапала) было суждено установить другому исследователю. Ботта же не нашел ничего.

Необходимо понять, что значит снова и снова приниматься за раскопки, не имея никаких доказательств своей правоты, руководствуясь лишь смутной догадкой, что значит копать день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем – и не находить ничего, кроме нескольких потрескавшихся кирпичей, покрытых знаками, которых никто не мог прочитать, да двух-трех скульптурных торсов, настолько, впрочем, изуродованных, что по ним при всем желании невозможно было составить себе представление о произведении в целом, либо же настолько примитивных, что даже человеку с самой смелой фантазией они ничего сказать не могли... И так в течение целого года.

Стоит ли удивляться тому, что, когда по истечении этого года к Ботта, не раз обманутому ложными сообщениями местных жителей, явился некий болтливый араб и принялся красочно описывать ему холм (опять холм!), где полным-полно тех самых предметов, какие ищет «франк», Ботта чуть было не выгнал его? Араб принялся ему настойчиво доказывать, что он из отдаленной деревушки и раз слышал о желании «франка», что он любит «франков» и хочет им помочь. Кирпичи, испещренные надписями, ищет он? Так их целая куча в Хорсабаде, там, где находится его деревушка! Он знает это совершенно точно, он сам сложил печку из таких кирпичей, и все в его местности издавна поступают так же.

Не в силах отделаться от араба, Ботта посылает с ним двух-трех своих людей. До того холма, о котором рассказывал араб, было не более шестнадцати километров; Ботта дал точные указания, как поступить в том случае, если... ведь, в конце концов, чем черт не шутит... То, что Ботта направил к холму эту маленькую экспедицию, сделало его имя бессмертным в истории археологии. Имя араба забыли. Именно Ботта считают первым, кто обнаружил следы древнейшей цивилизации, расцвет которой продолжался добрых две тысячи лет и которая потом, забытая всеми, более двух с половиной тысячелетий покоилась под землей.

Ровно через неделю после того, как Ботта отправил своих людей, прибыл взволнованный гонец. Он рассказал, что, едва приступив к раскопкам, они обнаружили стены, а стоило им чуть-чуть соскрести налипшую на эти стены грязь, как они увидели какие-то надписи, рисунки, рельефы, изображения диковинных зверей. Ботта вскочил на коня. Двумя часами позже он уже сидел в раскопе и срисовывал причудливые, совершенно необычные изображения крылатых зверей, фигуры бородатых людей; ничего подобного ему не приходилось видеть даже в Египте, да и вообще европейцам еще не случалось видеть подобные изображения. Через три дня он перебросил сюда из Куюнджика всех своих людей. Были пущены в ход мотыги и лопаты. Все новые и новые стены высвобождались из-под земли и мусора. Наконец наступил момент, когда Ботта мог уже не сомневаться в том, что он открыл если не всю Ниневию, то по крайней мере один из блестящих дворцов древних ассирийских царей. Наступило мгновение, когда он уже не мог больше молчать и послал телеграмму во Францию, в Париж. «Я полагаю, – с гордостью написал он, и газеты напечатали эти слова крупными буквами, – что я открыл первые изваяния и сооружения, которые с полным основанием следует отнести ко времени расцвета Ниневии».

Этот первый ассирийский дворец явился не только сенсацией для европейского мира, но и важным научным открытием. До сих пор колыбелью человечества считали Египет, ибо нигде в другом месте история цивилизации не прослеживалась так далеко в глубь веков, как в стране мумий. О Двуречье до этого сообщала лишь Библия – для науки XIX века «сборник легенд». К скупым свидетельствам древних авторов относились с большим почтением. Они представлялись более достоверными, но нередко противоречили друг другу, и сообщаемые в них даты трудно было согласовать с датами Библии.

Открытие же Ботта свидетельствовало о том, что в Двуречье действительно некогда существовала по меньшей мере такая же древняя, а если признать теперь сведения Библии достоверными, то даже еще более древняя, чем Египет, блистательная и величественная цивилизация, которая в конце концов была уничтожена огнем и мечом.

Франция ликовала. Чтобы облегчить Ботта дальнейшую работу, были предприняты все меры. Его раскопки продолжались три года – с 1843-го по 1846-й – и он трудился, не обращая внимания ни на климат, ни на погоду, в любое время года, преодолевая препятствия, которые чинили ему местные жители и наместный паша – турецкий губернатор, деспот, которому подчинялась страна. Этот жадный чиновник видел в неутомимых раскопках Ботта только поиски золота. Он уводил у Ботта рабочих, угрожал им пытками и тюрьмой, надеясь таким способом выведать тайну; он установил цепь часовых вокруг холма Хорсабад, строчил доносы в Константинополь. Но Ботта был на редкость стойким и цепким человеком, не зря он был дипломатом; на интригу он отвечал интригой. Тогда паша официально предоставил ему свободу действий, но неофициально строжайшим образом запретил всем местным жителям под угрозой ужасных наказаний помогать «франку», который своими раскопками преследует одну цель: подкопаться под свободы всех месопотамских народов.

Ботта невозмутимо продолжал свою работу.

Раскопанный им дворец располагался гигантскими террасами. Многочисленные исследователи, прибывшие сюда после первых же сообщений Ботта, пришли к выводу, что это дворец царя Саргона, тот самый, который упоминается в пророчествах Исайи, – летний дворец на окраине Ниневии, своего рода Версаль, гигантский Сан-Суси, сооруженный в 709 году до н. э., после завоевания Вавилона. Стена за стеной поднимались из земли целые дворцы с великолепно разукрашенными порталами, с роскошными помещениями, ходами и залами, гаремом из трех отделений и остатками ступенчатой башни-террасы.

Изобилие рельефов и скульптур было поразительным. Ассирийцев внезапно как бы вырвали из небытия. Здесь были их рисунки, утварь, оружие, они предстали здесь в своей обыденной жизни, на войне, на охоте. Однако оказалось, что извлеченные на поверхность скульптуры, многие их которых были сделаны из хрупкого «восточного алебастра», не выдерживали горячего дыхания пустыни. Эжен Наполеон Фланден, художник по призванию, который приобрел известность своими путешествиями по Ирану, автор многих зарисовок античных изваяний и сооружений, по поручению правительства спешно выехал из Парижа к месту раскопок. Он стал для Ботта тем, кем был Виван Денон для Египетской экспедиции Наполеона. Но если Денон рисовал то, что и после него мог увидеть любой путешественник, Фланден должен был запечатлеть на бумаге то, что гибло у него на глазах.

Ботта удалось погрузить целый ряд находок на плоты. Но Тигр – здесь, в верхнем своем течении еще совершенно дикий, неукротимый горный поток – не захотел смириться с непривычным грузом. Плоты начали крутиться, вертеться, потом, потеряв равновесие, опрокинулись. Так боги и цари Ассирии, только что вырванные из тьмы веков, вновь погрузились в небытие – на этот раз в бурных водах Тигра.

Но Ботта не пал духом. Вниз по реке отправили новый транспорт. Были приняты все меры предосторожности. На этот раз все обошлось благополучно. Драгоценные находки были погружены на корабль, и в один прекрасный день первые ассирийские древности оказались на европейской земле. Двумя-тремя месяцами позднее они уже стояли в Луврском музее в Париже. Ботта приступил к изучению и классификации этих сокровищ. Издание его трудов взяла на себя комиссия из девяти ученых; в ее состав входили наряду с другими Бюрнуф, который вскоре стал одним из самых выдающихся археологов Франции (четверть века спустя Шлиман часто цитирует его в своих трудах, называя его «мой ученый друг»), и некий англичанин по фамилии Лэйярд, слава которого впоследствии затмила славу Ботта – он был его непосредственным продолжателем, и ему суждено было стать одним из самых удачливых исследователей, которые когда-либо рылись в пыли тысячелетий.

Впрочем, Ботта, пионер археологических раскопок на ассирийской земле, тоже не был забыт, и это справедливо: в истории Двуречья он сыграл ту же роль, что Бельцони в Египте, – он был безудержным «копателем», кладоискателем. (И опять-таки француз, консул Виктор Плас, сделал в Ниневии то, что «великий собиратель» Мариэтт сделал в Каире.) Не была забыта и книга Ботта, она принадлежит к числу классических трудов по археологии. Полное ее название – «Памятники Ниневии, открытые и описанные Ботта, измеренные и зарисованные Фланденом» («Monuments de Ninive decouverts et decrits par Botta, mesureset dessines par Flandin»). Она вышла в свет в 1849-1850 годах пятью томами; в первом и во втором помещены таблицы по архитектуре и скульптуре, в третьем и четвертом – собранные Ботта надписи, в пятом – описание находок.


Глава 20

 

Дешифровка клинописи

В чьи же руки попала книга Ботта? Кто смог прочитать ее третий и четвертый тома? Кому были понятны собранные там надписи?

История науки свидетельствует о том, что само открытие и практическое его использование нередко бывают изрядно отдалены во времени.

Когда Ботта собирал наряду со скульптурами кирпичи, испещренные странными клинообразными знаками, когда он отдавал эти надписи срисовывать и посылал их в Париж (не имея ни малейшего понятия о том, как читаются эти знаки), несколько ученых в Европе и Передней Азии уже держали в руках ключи к дешифровке этих надписей.

Это может показаться неправдоподобным, однако еще за сорок семь лет до появления книги Ботта эти люди действительно держали в своих руках ключ к дешифровке письменности того царства, которое только теперь благодаря трудам Ботта предстало перед всем миром в своих памятниках и документах. Для того чтобы продвинуться по пути расшифровки, им не хватало лишь более новых, более точных, более многочисленных данных. Основные, наиболее существенные открытия в области расшифровки клинописи были сделаны еще тогда, когда ни одна стена дворца Саргона не появилась из-под земли и мусора тысячелетий, когда о Ниневии, к раскопкам которой только что приступил Лэйярд, было известно лишь то, что рассказывается о ней в Библии. Теперь же, после открытий Ботта, за которыми последовали открытия Лэйярда, обогащенные в свою очередь сведениями, добытыми неким смелым англичанином, спустившимся неподалеку от места раскопок Лэйярда по отвесной скале с помощью системы блоков только лишь для того, чтобы скопировать клинописную надпись, – теперь, повторяем мы, новые археологические находки, результаты дешифровки, новые сведения из области языкознания и истории древних народов дали науке за какие-нибудь десять лет так много сведений, что уже к середине века она была полностью подготовлена к обработке любого очередного открытия археологов.

Впрочем, человек, сделавший решающий шаг в расшифровке клинописи, действовал – и это весьма забавно – не из научных побуждений, не из-за научной любознательности. Он был немцем. В 1802 году он служил помощником учителя в городской школе Гетгингена и был подающим надежды молодым человеком двадцати семи лет. Он расшифровал первые десять букв одной клинописной надписи с помощью метода, который во все времена будет считаться гениальным, и сделал это на пари!

Наши первые сведения о существовании клинописных текстов относятся к XVII веку. Первые копии этих надписей отослал в Европу итальянский путешественник Пьетро делла Валле. В 1693 году Эштон привел в “Philosophical Transactions” все строчки, которые скопировал некий Флауер, агент Ост-Индской компании в Персии. Волнующие известия не только о текстах и памятниках, но и о стране и людях тех мест привез Карстен Нибур. Этот ганноверец состоял на службе у Фридриха I Датского. Вместе с другими учеными он в 1760-1767 годах объездил Восток. В течение всего лишь одного года умерли один за другим все участники этой экспедиции, за исключением Нибура. Человек смелый и неустрашимый, он продолжил путешествие один, целым и невредимым возвратился назад и издал книгу «Описание Аравии и других прилегающих к ней стран», – ту самую, которую Наполеон во время египетского похода постоянно носил с собой. Первые копии клинописных текстов попали в Европу различными окольными путями. Это были отдельные фрагменты, искаженные, плохо скопированные (еще в XVIII веке знаменитый английский ориенталист Гайд утверждал, что это не письмена, а узоры на камнях), и большинство их было доставлено вовсе не с ассиро-вавилонской земли в узкогеографическом значении этого понятия – почти все они были сделаны в семи милях северо-восточнее Шираза. Здесь находились гигантские развалины какого-то здания, о котором Нибур с полным основанием говорил как о руинах древнего Персеполя. Эти руины принадлежат цивилизации более поздней, чем та, которую в 40-х годах XIX века обнаружил Ботта. Это остатки гигантского дворца Дария и Ксеркса, который был разрушен Александром Великим во время одного пиршества, «когда он, – как говорит Диодор, – уже не владел собой». Клитарх повторяет этот рассказ и добавляет, что во время пиршества афинская танцовщица Таис в неистовстве танца схватила с алтаря факел и швырнула его между деревянных колонн дворца, а Александр, который был пьян, и его свита лишь последовали ее примеру. (В своей истории эллинизма Дройзен пишет, что в этом рассказе талантливо переплелись правда и вымысел.) Впоследствии в этом дворце правили средневековые эмиры, приверженцы ислама. Позже между его развалинами бродили только овцы. Первые путешественники были нечисты на руку: трудно найти такой музей, где не было бы персепольских рельефов. Фланден и Кост зарисовали руины. Андреас и Штольце сфотографировали их в 1882 году. И так же, как Колизей в Риме, дворец Дария служил каменоломней. В прошлом столетии дворец с каждым десятилетием разрушался все больше и больше. В 1931-1934 годах Эрнст Херцфельд произвел по поручению Восточного института Чикагского университета первое настоящее методическое обследование развалин дворца. Благодаря этому обследованию могли быть приняты эффективные меры к предохранению остатков дворца от дальнейшего разрушения.

Остатки различных культур образуют в этой местности настоящий «слоеный пирог». Представим себе следующую картину: некий араб приносит археологу в его служебный кабинет в Багдаде несколько покрытых клинописью глиняных табличек. В этих табличках, найденных, возможно, в районе Бехистуна, речь идет о персидском царе Дарий. Археолог, у которого всегда под рукой сочинения Геродота и исследования современных ученых, может легко удостовериться в том, что в 500-х годах до н. э. власть Дария достигла своего апогея и что в это время он правил огромной державой. В других табличках археолог найдет древние родословные, упоминания о войнах, опустошениях, убийствах. Он может найти там сведения о царе Хаммурапи и его державе, время расцвета которой приходится примерно на 1700-е годы до н. э., или о царе Синаххерибе и тем самым о третьей огромной державе, существовавшей в конце VIII – начале VII века до н. э. И для того чтобы продолжить цикл сообщений о гигантских империях прошлого, ему достаточно последовать за своим арабом. Он найдет его на ближайшем углу усевшимся на корточках рядом с уличным певцом-сказителем, однотонно, с выразительными паузами повествующим о знаменитом халифе Харуне ар-Рашиде, который в 800 году н. э. – в Западной Европе правил в это время Карл Великий – достиг зенита своей славы и могущества.

Если к этому добавить еще и результаты новейших изысканий, то окажется, что на территории, расположенной между нынешними Дамаском и Ширазом, сменились на протяжении тысячелетий шесть различных цивилизаций, каждая из которых оказывала в пору своего расцвета большое влияние на весь древний мир. Эти цивилизации, стиснутые на узком пространстве, обогащали друг друга и были в то же время совершенно независимыми; время их существования заняло более пяти тысячелетий, – во многом ужасных, но во многом и величественных тысячелетий истории человечества. По сравнению с многообразием слоев, с которыми пришлось столкнуться археологам в Двуречье, девять слоев шлимановской Трои представлялись проблемой весьма несложной – ведь среди этих девяти слоев только один имел всемирно-историческое значение. Бесчисленное множество слоев, обнаруженных в Двуречье, не имело вообще никакого значения, так, например, под одним из обнаруженных аккадских городов, относящихся к третьему тысячелетию до н. э., ученые насчитали пять слоев мусора. К этому времени Вавилон еще не успел родиться! Вполне понятно, что на протяжении такого огромного периода времени менялись не только языки, но и письменность. Точно так же, как между иероглифами, существовала разница и между клинописными знаками, и то, что Ботта послал в Париж, было совершенно не похоже на то, что привез с собой из Персеполя Нибур. Однако именно персепольские тексты (этим объясняется тот факт, что во всех первых публикациях о дешифровке клинописи речь всегда идет не о вавилонских или ассирийских надписях, а о персепольских) – эти таблицы, возраст которых исчислялся двумя с половиной тысячелетиями, явились ключом к тем текстам, которые были извлечены теперь на свет в долине Евфрата и Тигра.

Дешифровка этих таблиц явилась достижением гения, одной из величайших побед человеческого разума, которая стоит в одном ряду с самыми выдающимися открытиями в области науки и техники.

Георг Фридрих Гротефенд родился в Германии в городе Мюндене 9 июня 1775 года. Учился он в лицее сначала в родном городе, затем в Ильфельде, после чего изучал филологию в Геттингене. В 1797 году он был назначен помощником учителя в городской школе, в 1803 году – проректором, а впоследствии – конректором гимназии во Франкфурте-на-Майне; в 1817 году он основал общество по изучению немецкого языка, в 1821 году занял пост директора лицея в Ганновере, а в 1849 году перешел на пенсию; 15 декабря 1853 года Гротефенд скончался.

В возрасте двадцати семи лет этому ничем до сих пор не отличившемуся человеку, жизненный путь которого был всегда безупречно ясным, однажды, когда он был навеселе, вдруг взбрело в голову заключить поистине сумасбродное пари: он поспорил, что ему удастся найти ключ к дешифровке клинописных текстов. В его распоряжении не было ничего, если не считать нескольких скверных копий персепольских надписей. Это, однако, не помешало ему с юношеской беззаботностью приступить к разрешению проблемы, и он сделал то, что считали невозможным лучшие ученые его времени. В 1802 году он доложил Академии наук в Геттингене о первых результатах своих исследований. Его многочисленные последующие труды по филологии сегодня не представляют никакого интереса и давно преданы забвению, но статья «К вопросу об объяснении персепольской клинописи» никогда не потеряет своего значения и никогда не будет забыта.

Что было известно об этом до Гротефенда?

Персепольские письмена были весьма неоднородны. На некоторых таблицах различали три вида письма, расположенные тремя отчетливо отделявшимися друг от друга колонками. Об истории древних персов ученые, а следовательно, и юный гуманист Гротефенд были довольно неплохо осведомлены благодаря древним греческим авторам. Было известно, что в 540 году до н. э. Кир наголову разбил вавилонян и, основав первое великое персидское царство, подписал тем самым смертный приговор Вавилону. Поэтому можно было предположить, что хоть одна из персепольских надписей сделана на языке победителя; высказывалось и дальнейшее предположение: вероятнее всего, древнеперсидский текст расположен в средней колонке – ведь по общепринятым представлениям самое главное всегда находится посередине. Затем исследователи обратили внимание на то, что одна группа знаков и один косой клинообразный знак встречаются в текстах особенно часто. Было высказано предположение, что эта часто повторяющаяся группа знаков означает царский титул – вывод, который не противоречил всему, что было известно о памятниках древности. А косой клинообразный знак принимали за разделитель слов.

Это было все, но этого было крайне мало, ведь все гипотезы не давали ответа даже на самые элементарные вопросы: с какой стороны следует читать надпись – слева направо или справа налево, где верх и где низ надписи.

Гротефенд – с юных лет он привык браться за все основательно – начал с самого начала.

Шампольон, который двадцатью годами позднее расшифровал иероглифы, находился в несравненно более благоприятных условиях и имел дело с более простой задачей: в распоряжении Гротефенда не было «трехъязычного камня» с готовым переводом текста на греческий язык; в отличие от Шампольона он не знал ни одного из трех языков, на которых были сделаны надписи, и не имел ни малейшего понятия о том, что означают все эти диковинные знаки. Ему не оставалось ничего другого, как попытаться их точно описать и изучить.

Прежде всего он решил обосновать точку зрения, согласно которой клинописные знаки представляют собой письменность, а не орнамент. Затем, основываясь на полнейшем отсутствии каких-либо закруглений у знаков, он пришел к выводу, что эти письмена предназначались для нанесения на какие-либо твердые материалы. (Сегодня мы знаем, что эта столь неуклюжая на вид письменность вполне отвечала своему

назначению и что при ее посредстве совершались все политические и хозяйственные дела в Двуречье и древней Персии вплоть до времен Александра Македонского. Так, например, при расчетах в лавке писцы брали две свежеизготовленные, еще мягкие глиняные таблицы, выцарапывали на них с помощью тростниковой палочки наименование и цену товаров, отдавали копию покупателю, а оригинал оставляли себе. Затем обе таблички обжигались в печи, где они затвердевали так основательно, что и спустя три тысячелетия можно было прочесть все то, что на них было написано, – какая бумага может сравниться с ними по долговечности!)

Затем Гротефенд доказал, что, хотя клинописные знаки и направлены в разные стороны, основных направлений может быть только два: либо сверху вниз, либо слева направо, так как угол, образуемый двумя клиньями, всегда обращен направо. Из этих, казалось бы, весьма простых наблюдений он не преминул сделать свой первый вывод – как следует читать надписи: «Их необходимо держать таким образом, чтобы острия вертикальных клиньев были направлены книзу, а горизонтальных – вправо, так же как и углы, образуемые двумя знаками. Если соблюсти это, то можно убедиться в том, что все клинописные тексты расположены не вертикально, а горизонтально и что фигурки на геммах и цилиндрах не являются определяющими для направления надписи». Он сделал и последующий вывод: клинописные тексты следует читать слева направо – для европейца это звучало само собой разумеющимся.

Но все это еще не было расшифровкой. Нужно было сделать последний, решающий шаг. То, что Гротефенд сумел сделать этот шаг, свидетельствует о его гениальности. Гениальность, кроме прочих качеств, включает в себя способность видеть в сложном простое и в конструкции – ее принцип. Идея, осенившая Гротефенда, была действительно гениально простой.

Вряд ли можно предполагать, рассуждал он, что традиционные тексты на могильных памятниках (а лежавшие перед ним клинописные тексты были копиями надгробных надписей) сильно изменялись на протяжении веков. Ведь на его родине каноническое «спи спокойно» можно было найти на могилах дедов и прадедов, и, по всей вероятности, та же надпись будет выгравирована на могилах детей и внуков.

Почему бы тогда постоянно встречающейся на новоперсидских могилах надписи не звучать примерно так же и на древнеперсидском, если верно, что одна из колонок текста написана по-древнеперсидски? Почему, собственно, персепольские надписи не могут начинаться так же, как известные ему надписи на персидских могилах более позднего времени:

«х великий царь, царь царей, царь а и б,

сын у великого царя, царя царей...»,

то есть, иначе говоря, начинаться стереотипной родословной? Эта мысль была гениальным продолжением высказанной еще до Гротефенда гипотезы, что одна из наиболее часто встречающихся в клинописных текстах группа клиньев, возможно, означает слово «царь». Это была суггестивная мысль, ибо она неизбежно приводила к следующему заключению: если первое слово в надписи – это имя царя, то следующий знак – косой клин – должен быть разделителем слов, а одно из последующих слов должно было означать «царь», причем оно должно было еще несколько раз повториться в следующих строках текста.

Мы не можем здесь подробно воспроизвести все умозаключения и проследить весь, нередко весьма сложный, ход мыслей Гротефенда. Скажем одно: не нужно обладать большой фантазией, чтобы представить себе чувство торжества, охватившее юного помощника учителя в тихом Геттингене, когда он, отделенный тысячами километров от мест, где находились оригиналы его текстов, и тремя тысячелетиями от эпохи, когда они были написаны, убедился в том, что его гипотеза верна. Впрочем, это слишком сильно сказано; правда, он убедился, что тот порядок слов, который он предположил, существует, убедился он и в том, что слово, которое должно было означать «царь», повторяется неоднократно, но кто согласится посчитать эти факты окончательным доказательством? И наконец чего он, собственно, достиг своими открытиями?

Проверяя полученные результаты, он обратил внимание на следующее: почти на всех таблицах было только два различных варианта первых групп клиньев. Сколько он ни сравнивал их, он все время сталкивался с теми же группами, с теми же начальными словами, которые, согласно его теории, должны были означать имя царя, больше того, он нашел надписи, в которых одновременно стояли и тот и другой варианты.

Мысли Гротефенда мчались, перегоняя друг друга. Ведь если исходить из его собственной теории, это могло означать только одно: все те монументы и памятники, с которых были сняты копии надписей, попавшие к нему в руки, принадлежали всего двум царям. Разве не представлялось весьма вероятным, что в тех случаях, когда на таблицах имена их стояли рядом, речь шла об отце и сыне?

Когда эти имена упоминались порознь, то после одного из них следовал знак, обозначающий «царь», а после второго этот знак отсутствовал; если придерживаться его теории, то схематически это должно было выглядеть так:

«х – царь, сын z,

у – царь, сын х – царя».

Не следует забывать, что все высказанное им до этих пор было всего только гипотезой, в основу которой были положены лишь некоторые самые общие наблюдения над группировкой отдельных знаков, их повторяемостью и последовательностью.

Можно себе представить, какое волнение охватило Гротефенда, когда при проверке приведенной нами схемы он вдруг совершенно ясно увидел путь к доказательству, к бесспорному, обоснованному доказательству своей гипотезы. Пусть вдумчивый читатель, родившийся в век ребусов и головоломок, прежде чем продолжить чтение, тоже примет в ней участие. Итак, что же прежде всего бросается в глаза?

Внимание! Не проглядите путь к решению. Решающим для последующего шага был пропуск, точнее говоря, отсутствие одного слова, в частности отсутствие слова «царь» после имени, которое в схеме обозначено как z. Если схема верна, она дает следующую родословную: дед – отец – внук, причем отец и внук – сыновья царя, а дед нет. Теперь Гротефенд мог облегченно вздохнуть: если ему удастся среди имен известных персидских царей найти такие, которые укладывались бы в его схему, его теория будет доказана и первый шаг по пути дешифровки клинописи будет совершен!

Пусть, однако, об этом решающем этапе дешифровки расскажет сам Гротефенд: «Будучи полностью убежден в том, что речь шла о двух царях из династии Ахеменидов, ибо история древних греков, как современников событий и обстоятельных рассказчиков, представлялась мне наиболее достоверной из всех, я принялся изучать генеалогию персидских царей, пытаясь установить, какие имена более всего подходят к характеру надписи. Это не могли быть Кир и Камбиз, так как имена царей, упомянутых в надписи, начинались с разных букв; это не могли также быть Кир и Артаксеркс, ибо первое имя было слишком коротким, а второе – слишком длинным. Оставались только Дарий и Ксеркс, и их имена так хорошо укладывались в схему, что у меня не было буквально никаких сомнений в том, что мой выбор правилен. К тому же в надписи, принадлежащей сыну, об отце упоминалось как о царе, а в надписи, принадлежащей отцу, имя его отца приводилось без царского титула, и это во всех персепольских надписях на всех языках, на которых были составлены эти надписи».

Это и было главным доказательством. Не только Гротефенд, веривший в свою теорию, но и любой беспристрастный критик должен был склониться перед покоряющей силой этой логической цепи. Но нужно было еще сделать последний шаг. До сих пор Гротефенд исходил из греческого написания имен царей, приведенных в сочинениях Геродота. Впрочем, предоставим опять слово Гротефенду: «Поскольку мне благодаря правильной дешифровке имени (деда) уже. были известны двенадцать букв, а среди них находились все буквы, составлявшие царский титул, задача теперь сводилась к тому, чтобы придать этому имени, известному в греческой транскрипции, его персидскую форму, с тем чтобы, правильно определив каждый знак, расшифровать царский титул и таким путем разгадать тот язык, на котором сделаны надписи. Из Авесты (собирательное название для Священного писания персов) я узнал, что имя Гистасп по-персидски пишется Гошасп, Густасп, Кистасп или Вистасп. Тем самым я получил первые семь букв имени Гистаспа в надписи Дария, а остальные три я уже имел, получив их путем сравнения всех царских титулов».

Начало было положено. За этим последовали лишь уточнения и исправления, но, как это ни удивительно, должно было пройти еще свыше тридцати лет, прежде чем были сделаны дальнейшие решающие открытия. Они связаны с именами француза Эжена Бюрнуфа и норвежца Кристиана Лассена; их исследования появились одновременно в 1836 году.

Одно только странно: имя Шампольона, дешифровщика иероглифов, известно чуть ли не каждому школьнику, имя же Гротефенда неизвестно почти никому. В школьных курсах о нем не говорится ни полслова. Более того, даже в ряде современных энциклопедий его имя или отсутствует, или же, в лучшем случае, упоминается только в списках литературы. И тем не менее именно Гротефенду, и только ему, принадлежит приоритет в открытии, историческое значение которого в полной мере выявилось во время последующих гигантских археологических раскопок в Двуречье.

Мы говорим «приоритет», но ведь с дешифровкой клинописи произошло то же самое, что и со многими другими открытиями и изобретениями: она была осуществлена дважды! Совершенно независимо от Гротефенда это удалось сделать одному англичанину, и, что самое удивительное, он сделал это не только после Гротефенда, но и после продолжателей его дела – Бюрнуфа и Лассена (его первая серьезная работа была опубликована в 1846 году!). Впрочем, этому англичанину было суждено пойти значительно дальше своих предшественников; он вывел науку о клинописи из кабинетов ученых на широкий простор университетских аудиторий, его исследования позволили начать изучение клинописи; тем самым он сделал ее всеобщим достоянием, оказав важную услугу тем многим ученым, труд которых становился постепенно все более необходимым для исследования и изучения увеличивающегося с каждым годом числа вновь открытых надписей. Достаточно напомнить, что в один прекрасный день была обнаружена целая библиотека глиняных табличек. (Впрочем, эта история требует отдельной главы.) Для того чтобы дать представление о том, какое неисчислимое множество материалов было открыто в Двуречье, приведем один лишь факт: число клинописных табличек, добытых только одной экспедицией В. Хильпрехта в 1888-1900 годах в Ниппуре, так велико, что их расшифровка и публикация до сих пор еще не закончены.


Глава 21

Необычный эксперимент

В 1837 году майор английской армии Генри Кресвик Раулинсон, состоявший на персидской службе, спустился с помощью блоков по отвесной скале близ Бехистуна с единственной целью – скопировать высеченный на скале клинописный текст. Так же как и Ботта, он был страстным любителем ассириологии.

Своим интересом к истории древней Персии он был обязан случайной встрече. В возрасте семнадцати лет – в ту пору он был кадетом – Раулинсон попал на корабль, который шел мимо мыса Доброй Надежды в Индию. Чтобы как-то скрасить пассажирам долгое путешествие, он начал выпускать корабельную газету. Один из пассажиров – Джон Малькольм, губернатор Бомбея и выдающийся ориенталист, заинтересовался новоявленным семнадцатилетним редактором. Они беседовали часами, разумеется, прежде всего на темы, интересовавшие сэра Джона, – об истории Персии, о персидском языке, о персидской литературе. Эти беседы определили круг интересов Раулинсона.

Родился Раулинсон в 1810 году; в 1826 году он поступил на службу в Ост-Индскую компанию, а в 1833 году, уже в чине майора, перешел на персидскую службу. В 1839 году он стал политическим агентом в Кандахаре (Афганистан), в 1843 году – консулом в Багдаде, а в 1851 году – генеральным консулом; одновременно он был произведен в подполковники. В 1856 году Раулинсон возвратился в Англию, был избран членом парламента и в том же году вошел в совет Ост-Индской компании; в 1859 году он был назначен английским послом в Тегеране, с 1864 по 1868 год снова был членом парламента.

Занявшись клинописью, он пользовался теми же таблицами, которые положил в основу своей работы Бюрнуф. И здесь произошло нечто невероятное: не зная Гротефенда, Бюрнуфа и Лассена, не будучи знаком с их работами, он расшифровал, следуя примерно тем же путем, что и Гротефенд, имена трех царей – Дараявауша (староперсидское написание имени Дария), Кшайярша и Виштаспа! Кроме этих имен он расшифровал еще четыре и несколько слов, в правильности чтения которых он, правда, не был уверен. Когда же он в 1836 году впервые ознакомился с публикациями Гротефенда, то, сравнивая свой алфавит с алфавитом геттингенского учителя, он убедился в том, что пошел значительно дальше.

Теперь Раулинсон нуждался в надписях, в надписях с именами.

В священном с древнейших времен районе Бехистуна рядом со старой торговой дорогой, ведущей из Хамадана через Керманшах в Вавилон, вздымается к небу крутая двуглавая скала. Примерно две с половиной тысячи лет назад персидский царь Дарий (Дараявауш, Дореявош, Дара, Дараб, Дарейос) приказал высечь на ее отвесной стене на высоте пятидесяти метров надписи и рельефы, которые должны были прославить и возвеличить его деяния, его победы и его самого.

На каменном парапете стоят фигуры; они не прикасаются к скале. В знойном мареве высоко над дорогой возвышается недостижимая ни для чьей дерзновенной руки фигура великого правителя. Он опирается на свой лук; его правая нога покоится на поверженном Гаумате, волшебнике и маге, восставшем против Дария и оспаривавшем у него царство. Позади царя – два знатных перса, они вооружены луками и копьями, за плечами у них колчаны. Перед ним со связанными руками и веревкой вокруг шеи стоят девять покоренных и наказанных «царей-самозванцев». По сторонам этого памятника и под ним – четырнадцать колонок текста: сообщения о царе и его деяниях, составленные на трех разных языках. Различие в текстах надписи заметил еще Гротефенд, но он не сумел определить, что здесь на скале на вечные времена высечены надписи на древнеперсидском, эламском и вавилонском языках.

Объявляет царь Дараявуш:

«Ты, который в грядущие дни

Увидишь эту надпись,

Что я повелел выгравировать в скале,

И эти изображения людей,

Ничего не разрушай и не трогай;

Позаботься, пока у тебя есть семя,

Сохранить их в целости».

Солдата и спортсмена, Раулинсона не испугали те пятьдесят метров, которые отделяли надпись от подножия скалы. Презрев опасность, вися на головокружительной высоте, рискуя каждую секунду сорваться вниз, он скопировал староперсидский вариант текста. За вавилонский он осмелился приняться только несколькими годами позже – для этого нужны были «гигантские лестницы, морской канат и «кошки», а их трудно было сюда доставить». И все-таки в 1846 году он представил Лондонскому королевскому азиатскому обществу не только первую точную копию знаменитой надписи, но и ее полный перевод. Это был первый значительный, всеми признанный, бесспорный триумф дешифровки клинописи.

Впрочем, и в кабинетах ученых работа тем временем не стояла на месте. Решающие шаги здесь сделали, в частности, немецко-французский исследователь Опперт и ирландец Хинкс. Сравнительная наука, и прежде всего сравнительное языкознание, совершили буквально чудеса; сравнительное языкознание использовало становившиеся все более точными знания авестийского языка и санскрита, а также знание всех основных языков индоевропейской группы для того, чтобы проникнуть в грамматическую структуру древнеперсидского языка. Общими усилиями в результате поистине интернационального содружества было расшифровано примерно шестьдесят знаков древнеперсидской клинописи.

Затем Раулинсон и другие исследователи приступили к изучению остальных колонок бехистунской надписи, которая превосходила по объему весь до этого собранный материал, и вот тут-то Раулинсон сделал открытие, которое (разу же поколебало веру в успех дальнейшей дешифровки текстов, в особенности текстов Ботта.

Как мы помним, и в персепольской и бехистунской надписях были ясно различимы три разных языка.

Гротефенд уверенно определил место, которое легче всего поддавалось дешифровке, – среднюю колонку текста, составленную на древнеперсидском языке; поскольку хронологически язык этот был наиболее близок нам, появилась возможность провести определенные параллели с уже известными языковыми группами. Эту среднюю колонку Гротефенд назвал «I классом».

Преодолев трудности, связанные с дешифровкой этой колонки, ученые обратились к дешифровке двух остальных. Дешифровка второй колонки – «II класса» – связана прежде всего с именем датчанина Вестергаарда (первые результаты его исследований были опубликованы в 1854 году в Копенгагене). Заслуга дешифровки «III класса» принадлежит отчасти Опперту, а отчасти опять-таки Генри Раулинсону, который к этому времени стал уже генеральным консулом в Багдаде.

При исследовании текста «III класса» уже в самом начале было сделано потрясающее открытие: текст «I класса» – это буквенное письмо, основанное на алфавите, весьма схожем по принципу с нашими западноевропейскими, знаки которых одновременно являются и звуками. Каждая группа знаков означала здесь, как правило, букву.

В тексте «III класса», который исследовали теперь, каждый отдельный знак означал слог, а иногда даже и целое слово; в некоторых же случаях – они по мере исследования становились все многочисленнее – один и тот же знак мог означат» различные слоги и даже совершенно различные слова. Более того, в конце концов выяснилось, что такие случаи не являются исключением, скорее они были правилом.

Наступило полнейшее замешательство.

Представлялось совершенно немыслимым пробиться сквозь эти дебри многозначности. Статьи, посвященное этому вопросу, опубликованные главным образом Раулинсоном, настоятельно, впрочем, подчеркивавшим, что, несмотря на все трудности, прочитать тексты все же можно, вызвали живейшее волнение в ученом мире и взрыв отчаяния среди профанов и дилетантов. В развернувшуюся дискуссию ввязались и посвященные и непосвященные. «Неужели нас действительно хотят всерьез уверить, что подобная запутанная письменность когда-то существовала? – спрашивали в научных и литературных приложениях газет известные и неизвестные авторы, специалисты и неспециалисты. – А если она и в самом деле существовала, то разве возможно ее прочитать?» И многие открыто заявляли: пусть ученые, утверждающие это, и прежде всего сам Раулинсон, прекратят свои «антинаучные забавы».

Приведем для наглядности только один пример из текста, который в силу своей сложности не может быть здесь помещен целиком: буква «р» изображается шестью различными знаками в зависимости от того, в какой слог она входит – «ра», «ри», «ру», «ар», «ир», «ур». Если к этим слогам добавляется еще согласный звук, то путем складывания каждых двух звуков образуются особые знаки для «рам», «мар» и т. п. Многозначность основывается на том, что несколько знаков, объединенных в одну группу, теряют в результате свое первоначальное значение и выражают совершенно иное определенное понятие или имя. Так, например, группа знаков, составляющих имя Навуходоносор (правильнее – Набукудурриусур), прочитанных в слоговом значении, дает Ан-па-ша-ду-шеш.

В разгар всей этой работы, когда, на взгляд неспециалиста, сумятица достигла предела, некий археолог нашел в одной из подземных комнат в Куюнджике – там, где производил свои раскопки Ботта, – сотни глиняных табличек. Эти таблицы, изготовленные, очевидно, для учебных целей (впоследствии ученые определили, что они относятся к VII веку), содержали не что иное, как расшифровку значений клинописных знаков в их отношении к буквенному письму.

Значение этой находки трудно было переоценить. Ведь это были настоящие словари! Они были необходимы школьникам, изучавшим основы клинописи в те времена, когда старая силлабическая письменность и письмо-рисунок начали постепенно заменяться более простым алфавитным письмом. Один за другим стали находить многочисленные учебники, причем, не только для начинающих, и словари, в которых рядом со значением данного слова по-шумерийски (этот язык еще сохранился в религии и юриспруденции) стояло и его значение по-аккадски; находили даже своего рода энциклопедии, содержащие названия чуть ли не всех предметов обихода, перечисленные сначала по-шумерийски, а затем по-аккадски.

Но какой бы значительной ни была эта находка, она, разумеется, сама по себе, в силу своей внутренней неполноценности, могла дать ученым в лучшем случае всего лишь некоторые общие данные. Только специалистам известно, каких трудов стоила дешифровка первых текстов, какую работу пришлось проделать исследователям, часто идущим окольными путями, а то и попадавшим на неверный путь;

сколько труда затратили они, прежде чем смогли с уверенностью сказать: «Да, несмотря на многозначность, мы в состоянии прочесть и самые сложные клинописные тексты».

Когда, в частности, Раулинсон после периода всеобщего замешательства решился объявить, что готов публично доказать правомочность такого утверждения (он подвергся за это оскорблениям и поношениям, так же как, впрочем, все пионеры в той или иной значительной области знаний), Лондонское азиатское общество пошло на совершенно необычный, беспримерный в истории науки шаг.

Четырем наиболее крупным в то время специалистам в области клинописи была направлена в запечатанном конверте копия никому до того не известного, недавно найденного большого ассирийского клинописного текста с просьбой расшифровать его и отослать в запечатанном виде назад, причем никого из этих четырех исследователей не уведомили, что такие же копии посланы трем другим.

Этими четырьмя учеными были англичане Раулинсон и Тальбот, ирландец Хинкс и немецко-французский ученый Опперт. Каждый из них принялся за работу, не подозревая о том, что одновременно ею заняты и трое остальных. Каждый работал по собственному методу. Закончив, они запечатали результаты своих трудов в конверты и отослали назад. Специальная комиссия проверила тексты. И то, что еще недавно казалось невероятным, в чем во всеуслышание сомневались, теперь стало действительностью: да, несмотря на всю сложность, эти силлабические письмена прочитать можно – все четыре текста в основном были идентичны.

Разумеется, эта необычная проверка не могла не вызвать у многих ученых чувства горечи; они были оскорблены таким рассчитанным на одобрение публики, но недостойным науки методом дознания.

Таким образом, в 1857 году в Лондоне смогла появиться «Надпись Тиглатпаласара, царя Ассирии, переведенная Раулинсоном, Тальботом, д-ром Хинксом и Оппертом», – одно из самых блестящих и убедительнейших доказательств возможности расшифровки этой письменности; оказалось, что, несмотря на все трудности, можно, идя различными путями, прийти к одним и тем же научным результатам.

Исследования продолжались. Десятью годами позже появились первые элементарные грамматики ассирийского языка – от проблем дешифровки ученые перешли к изучению языковых тайн. Сегодня насчитывается немало исследователей, свободно читающих клинописные тексты, и вряд ли им приходится сталкиваться с иными трудностями, кроме тех, которые обусловливаются причинами, так сказать, чисто внешними: полустертыми знаками, неразборчивым почерком, фрагментарным характером таблиц, не всегда к тому же целых, – следами трех тысячелетий с их ветрами, дождями, песчаными бурями, которые пронеслись над глиняными табличками, стенами дворцов и древними городами.


Глава 22

 

Дворцы под холмом Нимруд

В 1854 году лондонский Хрустальный дворец, в котором за три года до этого размещалась Всемирная выставка, был перенесен из Гайд-парка в Сайденхэм и оборудован под музей. В стенах этого музея жители западных стран Европы впервые, хотя бы в общих чертах, ознакомились с роскошью и великолепием тех исчезнувших столиц, о которых с проклятием упоминает Библия как о гнездах разврата, убийств и чародейства. Здесь можно было увидеть два огромных помещения, выстроенных в древнеассирийском стиле, и реконструкцию фасада огромного дворца и, таким образом, получить первое, самое общее, но впечатляющее представление о той архитектуре, о которой до этих пор знали только из легенд, сомнительных рассказов древних путешественников и священных книг.

Здесь были выстроены церемониальный зал и царские покои, здесь стояли крылатые человекобыки, здесь можно было найти и репродукции, изображающие душителя львов, «победоносного героя», «господина страны» – Гильгамеша. Стены дворца были сложены из разноцветных глазурованных кирпичей, не употреблявшихся в других странах. На рельефах были изображены волнующие сцены охоты и военные эпизоды, они относились к эпохе великого царя Ашшурбанапала, правившего 27 столетий назад.

Человека, организовавшего этот музей, звали Остин Генри Лэйярд. В 1839 году он, тогда еще никому не известный «бедняга», как говорят немцы, в сопровождении лишь одного провожатого ехал вдоль берега Тигра в Мосул. В тот год, когда в музее в Сайденхэме были выставлены для всеобщего обозрения выкопанные им сокровища, этот «бедняга» занимал пост помощника статс-секретаря в английском министерстве иностранных дел.

Биография Лэйярда чрезвычайно напоминает биографию Ботта и Раулинсона. Так же как и они, он был по натуре авантюристом и тем не менее, несомненно, крупным деятелем, выдающимся ученым и одновременно светским человеком. У него была склонность к занятиям политикой, и он был искушен в обращении с людьми.

Лэйярд принадлежал к издавна осевшей в Англии французской семье. Он родился в 1817 году в Париже, часть своей юности провел вместе с отцом в Италии, в 1833 году уехал в Англию и занялся там изучением юриспруденции. 1839 год застает его путешествующим по Востоку. Затем он жил при британском посольстве в Константинополе. В 1845 году он начал свои археологические раскопки в Двуречье. В 1852 и 1861 годах он дважды был помощником статс-секретаря, в 1868 году – министром общественных сооружений, в 1869 году – полномочным министром Великобритании в Мадриде.

Страсть, которую он питал к Востоку, к далекому Багдаду, Дамаску, к Персии, восходит к его юношеским мечтам. Она родилась, когда ему было 22 года и он торчал в затхлой конторе одного лондонского стряпчего, имея в перспективе скучную, заранее известную карьеру, в конце которой его ожидал пудреный парик. Лэйярд бросил все и последовал за своей мечтой.

Его жизненный путь прямо противоположен жизненному пути Генриха Шлимана: и на того и на другого оказали большое влияние впечатления и мечты юношеских лет. У Шлимана они были навеяны поэмами Гомера, У Лэйярда – чтением «Тысячи и одной ночи». Однако если Шлиман со свойственной ему суровой непреклонностью сначала пошел по пути житейского преуспевания и лишь затем, став миллионером, приобретя широчайшие связи, последовал дорогой мальчишеских грез, то Лэйярд был не в силах ждать. Без денег, с юношеским энтузиазмом отправился он в страну сказок, увидел там гораздо больше, чем обещали его грезы, добился известности и славы и лишь потом стал продвигаться по лестнице житейских успехов. Но в одном они были схожи – так же как Шлиман, готовясь в воплощению своих юношеских грез в действительность, старательно изучал в амстердамской мансарде языки, так и Лэйярд еще в юношеские годы изучил все, что могло, по его мнению, пригодиться ему во время путешествия в страну его мечты. Это были чисто практические знания, не имевшие ничего общего с юриспруденцией, которую от штудировал в то время: например, умение обращаться с компасом, определение широты того или иного пункта с помощью секстанта, применение географических измерительных инструментов, а одновременно и уход за больными, страдающими тропическими болезнями, первая помощь при ранениях и т. д., но в первую очередь знание персидского языка и различные сведения о быте и нравах жителей Ирака и Ирана.

В 1839 году он выбрался из лондонской конторы и отправился в свое первое путешествие по Востоку. Очень скоро выяснилось, что он обладает одним существенным преимуществом перед своими коллегами по науке: он оказался не только крупным археологом, но и блестящим писателем, оставившим великолепные описания своей деятельности и своих находок. Предоставим же ему слово (цитата несколько сокращена):

«Осенью 1839 года и зимой 1840 года я путешествовал по Малой Азии и Сирии. Меня сопровождал спутник, по меньшей мере столь же любознательный, как и я сам. Оба мы не обращали внимания на опасности. Мы путешествовали вдвоем; наше оружие было нам единственной защитой, притороченные к седлу ранцы – нашим гардеробом, и в тех случаях, когда нас от этого не освобождал радушный прием в какой-нибудь деревушке или бедуинской палатке, мы сами пасли своих коней и ухаживали за ними. Таким образом, мы уподобились местному населению.

Я с удовольствием вспоминаю те счастливые дни, когда мы покидали на рассвете скромную хижину или уютную палатку, чтобы к вечеру, путешествуя, как нам вздумается, очутиться возле каких-либо потемневших от старости развалин, рядом с которыми разбил свою палатку кочевник-араб, или же в какой-нибудь заброшенной деревушке, сохранившей лишь свое громкое имя...

Я почувствовал непреодолимое желание осмотреть местность по ту сторону Евфрата, которую история и традиция называют местом рождения мудрости Запада. Большинство путешественников испытало это желание: перешагнуть через реку и исследовать местность, отделенную на картах от границ Сирии колоссальным белым пятном, протянувшимся от Алеппо до берегов Тигра. История Ассирии, Вавилонии и Халдеи еще весьма темна; с этими странами связаны истории великих наций; там бродят угрюмые тени прошлого больших городов: огромные каменные руины, лежащие среди пустыни, как бы насмехаются над описаниями путешественников. Следуя заветам пророков, по этой стране, по этой равнине, которую евреи и язычники считают колыбелью своего народа, кочуют остатки больших племен.

18 марта мы вместе с моим спутником покинули Алеппо. Мы по-прежнему путешествовали без гида и слуги. 10 апреля мы прибыли в Мосул. Во время нашего пребывания в этом городе мы осмотрели большие каменные руины на восточном берегу реки, которые все считали остатками Ниневии. Мы съездили также в пустыню и осмотрели холм Калах-Шергат, колоссальное нагромождение камней на берегу Тигра примерно в 50 милях от места его слияния с Забом. По дороге в Калах-Шергат мы заночевали в небольшой деревушке Хамму-Али, вокруг которой еще сейчас можно обнаружить следы древнего города. С вершины искусственного холма мы осмотрели широкую долину, отделенную от нас только рекой; на востоке эта равнина окаймлялась многочисленными довольно большими холмами, среди которых выделялся один самый большой пирамидальной формы. Лишь с трудом можно было различить узкую ленту Заба. Его расположение помогает узнать в этом холме пирамиду, описанную Ксенофонтом, именно ту, возле которой разбили свой лагерь десять тысяч греческих воинов: это были те самые руины, которые видел уже двадцать столетий назад греческий полководец, – и уже тогда они были руинами древнего города. И хотя Ксенофонт, спутав, заменил местное название города более милым греческому уху именем Ларисса, традиция сохранила сведения о возникновении города и, связывая его с первыми поселениями человека, приписывала его основание Нимруду, имя которого и поныне носят развалины».

Лэйярду не удалось тотчас же приступить к исследованию этих таинственных холмов, скрывающих столь великое прошлое, но они буквально заворожили его – он бродил вокруг них, как алчущий золота вокруг запертого сейфа. В своих путевых записках он вновь и вновь возвращается к этим холмам, находя все новые и новые слова для их описания: «Огромная бесформенная масса, поросшая травой, – и нище ни единого следа какого-либо вмешательства, разве только там, где зимние дожди размыли кое-где на склонах землю, обнажив то, что скрывается под ее покровом». А всего лишь страницей далее: «Трудно сказать, какую форму имеют эти диковинные кучи земли, расстилающиеся сейчас перед путешественниками». Он сравнивал ландшафт и руины, которые видел в Сирии, с тем, что увидел здесь: «...вместо богато вылепленных, наполовину закрытых растениями карнизов или капителей – бесформенные, мрачные кучи земли, возвышающиеся наподобие холмов на выжженной солнцем равнине».

В конце концов, несмотря на недостаток времени, он все-таки уступает любопытству. «Среди арабов распространена легенда, согласно которой под руинами еще можно увидеть таинственные фигуры из черного камня. Однако все наши попытки найти хотя бы одну такую фигуру (мы чуть ли не целый день ворошили кучи земли и камней, занимающих изрядное пространство вдоль правого берега Тигра) оказались тщетными». Далее следует окончательный вывод:

«Эти гигантские холмы в Ассирии произвели на меня более сильное впечатление, вызвали больше глубоких и серьезных размышлений, чем храмы Баальбека и театры Ионии».

Особенно заинтересовал его один холм, причем не только своими размерами, не только величиной той площади, на которой он раскинулся, но и названием того поселения, развалины которого громоздились у подножия холма. Название это, как он сам писал, казалось, указывало на его прямую связь с «колыбелью человечества» и с Нимрудом, о котором рассказывает Библия.

Хуш, так говорится в 10-й главе Первой книги Моисея, сын Хама, внук Ноя, который вместе со своими тремя сыновьям, их женами и всеми чистыми и нечистыми животными принялся после великого потопа вновь наполнять землю и умножаться на ней, родил Нимрода:

«Сей начал быть силен на земле.

Он был сильный зверолов пред Господом; потому и говорится: сильный зверолов, как Нимрод, пред Господом.

Царство его вначале составляли: Вавилон, Эрех, Аккад и Халне в земле Сеннаар.

Из сей земли вышел Ассур и построил Ниневию и Реховофир, Калах и Ресен между Ниневиею и между Калахом; это город великий».

Однако Лэйярд был вынужден вернуться: средства его иссякли. Он отправился в Константинополь. Там он познакомился с английским послом Стрэтфордом Каннингом. Целыми днями Лэйярд только и говорил о таинственных холмах вокруг Мосула. Тем временем весь мир услышал о находках Поля Эмиля Ботта у Хорсабада. Красочные рассказы Лэйярда, его энтузиазм оказали свое воздействие, и в один прекрасный день (прошло пять лет со времени его первого путешествия; Ботта в это время находился на вершине своих успехов в Хорсабаде) Каннинг подарил двадцативосьмилетнему Лэйярду шестьдесят английских фунтов. Шестьдесят фунтов! Не так много для осуществления тех целей, которые поставил перед собой Лэйярд, – ведь он мечтал достичь больших результатов, чем Ботта, которому помогало французское правительство и который занимал административную должность в Мосуле.

8 ноября 1845 года Лэйярд отправился на плоту вниз по Тигру, чтобы приступить к раскопкам на холме Нимруд. Но, как оказалось, недостаток средств был не единственной помехой в его деятельности: его поджидали трудности совсем иного рода. Со времени первого путешествия Лэйярда прошло пять лет; когда он на этот раз сошел со своего плота, он попал в страну, охваченную мятежом.

Двуречье находилось в эти годы под властью турок. В стране был новый губернатор. Рассматривать подведомственную ему страну как объект для обогащения, а ее жителей – как дойных коров или как кур, несущих золотые яйца, свойственно, вероятно, губернаторам всех времен и народов (любопытные истории о них рассказывают еще римские хроники). Губернатор же Мосула действовал здесь с чисто азиатским размахом. До нас дошли описания его деятельности – так и кажется, что он сошел со страниц какого-либо исторического романа, где должен был олицетворять все силы зла; даже внешность его как нельзя больше соответствовала этому образу: он был одноглаз и одноух, коренаст и жирен, лицо его было, как у всех классических мошенников, рябое, голос – ужасен, движения – неловки. К тому же он был недоверчив и всегда держался настороже, словно опасаясь угодить в какую-либо ловушку. Он был изощренным садистом, и от его шуток веяло могильным холодом. Одним из его первых мероприятий по вступлении в должность было введение зубного налога, или, как он именовался, «налога на зуб», – подати, которая оставляла далеко позади себя знаменитые «соляные налоги», существовавшие в свое время в Европе: несчастные жители должны были, как объявил губернатор, платить за... износ его зубов и их удаление – ведь виной тому пакостная пища, которую ему приходится есть в этой стране. Но это еще были только цветочки... Он заставил трепетать в страхе весь народ. Его карательные экспедиции были настоящими грабительскими походами, он разорял города и облагал непосильной данью села.

Деспотия немыслима без слухов – службы связи слабых. Однажды кто-то в Мосуле сказал, что Аллах сжалился и паша будет отстранен от должности. Пару часов спустя губернатор уже узнал об этом. Ему пришла в голову идея, которая кажется заимствованной из какой-либо староитальянской новеллы: нечто подобное встречается у Боккаччо, хотя в гораздо более смягченных тонах.

Во время одного из ближайших выездов губернатор внезапно заявил, что захворал. Его спешно отвезли назад во дворец, казалось, уже чуть ли не полумертвым. Рассказы очевидцев, словно на крыльях надежды, мгновенно распространились по всему городу. На следующий день ворота дворца продолжали оставаться закрытыми; когда же за его стенами раздались монотонные стенания евнухов и телохранителей, народ возликовал: «Слава Аллаху! Паша скончался!» Но когда на площади перед дворцом собралась шумная ликующая толпа, проклинающая тирана, ворота дворца внезапно открылись и в них появился губернатор – маленький, жирный, омерзительный, с повязкой на кривом глазу, с коварной ухмылкой на изрытом оспой лице...

Кивок – и вот уже солдаты врезаются в остолбеневшую толпу. Началась расправа. Покатились головы. Губернатор действовал не без расчета: он обезглавил всех «мятежников», а заодно, пользуясь удобным случаем, и всех тех, чьи богатства он до сих пор не мог захватить; теперь он расправился с этими людьми под предлогом, будто они «распространяли слухи, которые подрывали власть». И тогда наконец страна восстала: поднялись племена, кочевавшие в степях вокруг Мосула. Они восстали на свой лад: неспособные к организованному мятежу, они ответили на грабеж грабежом – во всей округе не осталось ни одной безопасной дороги, и ни один чужеземец не мог поручиться за свою жизнь. Именно в это время сюда и прибыл Лэйярд, который намеревался раскопать холм Нимруд.

Ситуация в стране недолго оставалась тайной для Лэйярда; уже через несколько часов ему стало ясно, что он должен скрывать свои истинные планы и никому о них в Мосуле не говорить. Он приобрел ружье и короткое копье и стал рассказывать всем, кому не лень было его слушать, что собирается отправиться на противоположный берег реки поохотиться на диких свиней.

Несколько дней спустя он нанял лошадь и поехал по направлению к Нимруду. Так он попал в ближайшее кочевье восставших бедуинов. Однако происходит нечто совершенно невероятное: еще до вечера ему удается завязать дружеские отношения с Авадом, вождем одного из племен, кочевавших близ холма Нимруд. Более того, в его распоряжении оказываются шесть бедуинов, которые готовы за умеренную плату помогать ему с завтрашнего утра выяснять, что же скрывается в «чреве горы».

Когда вечером этого дня Лэйярд наконец очутился в своей палатке, он, наверное, долго не мог уснуть. Завтрашний день должен был показать, будет ли ему сопутствовать счастье. Впрочем, почему завтрашний? Возможно, на это понадобятся месяцы. Разве Ботта не копал безрезультатно целый год?

Двадцать четыре часа спустя Лэйярд наткнулся на стены двух ассирийских дворцов.

С восходом солнца он был на холме. Уже при беглом осмотре ему удалось обнаружить множество кирпичей с узорчатыми, словно отштампованными надписями. Авад, предводитель бедуинов, обратил его внимание на обломок алебастровой плиты, торчавшей из земли. Эта находка решила вопрос, в каком именно месте начинать раскопки.

Семеро мужчин принялись за работу. Они начали рыть траншею в холме. Первыми из того, что они обнаружили уже через пару часов, были несколько вертикально поставленных каменных плит. Выяснилось, что это цокольные фризы, так называемые ортостаты, то есть стенная облицовка какого-то помещения, которое, судя по богатству орнаментировки, могло быть только дворцом.

Лэйярд разделил свою группу. Его внезапно охватил страх, что он может пройти мимо другого, быть может, еще более богатого находками места. Кроме того, он надеялся обнаружить неповрежденные стены (те, которые он нашел, хранили следы пожара). Он отправил трех человек копать с противоположной стороны холма, и здесь снова заступ, словно по мановению волшебной палочки, наткнулся на стену. Она была покрыта рельефами, разделенными фризом, на котором была какая-то надпись. Так Лэйярд обнаружил угол второго дворца.

Чтобы лучше представить себе, какого характера находки были сделаны Лэйярдом в том же месяце, приведем его собственное описание одного украшенного барельефом ортостата: «На нем изображена батальная сцена: во весь опор мчатся две колесницы; в каждой колеснице – три воина, старший из них, безбородый (по всей вероятности, евнух), облачен в доспехи из металлических пластинок, на голове его остроконечный шлем, напоминающий старинные норманнские шлемы. Левой рукой он крепко держит лук, а правой чуть ли не до плеча оттягивает тетиву с наложенной на нее стрелой. Меч его покоится в ножнах, нижний конец которых украшен фигурками двух львов.

Рядом с ним стоит возничий, с помощью поводьев и кнута он направляет бег коней; щитоносец отбивает круглым щитом, возможно из чеканного золота, вражеские стрелы и копья. С удивлением отмечал я изящество и богатство отделки, точное и в то же время тонкое изображение как людей, так и коней; знание законов изобразительного искусства нашло здесь свое выражение в группировке фигур и общей композиции».

Подобные барельефы ныне можно увидеть в любом музее Европы и Америки. Большинство посетителей бросает на них лишь беглый взгляд и идет дальше. Между тем эти рельефы заслуживают более пристального внимания. Они удивительно реалистичны по содержанию (но не по стилю – реалистичная манера изображения характерна лишь для отдельных эпох); внимательное их изучение дает возможность заглянуть в жизнь тех людей и прежде всего тех правителей, о которых так много ужасного рассказывается в Библии.

Сегодня, в век фотографии, мы еще на школьной скамье получаем благодаря репродукциям какое-то, хотя бы самое общее, представление об этих барельефах, но в те времена, когда Лэйярд занимался вместе с горсткой своих рабочих раскопками на холме Нимруд, подобные произведения искусства удалось доставить в Париж пока одному только Ботта. Для тех, кому удавалось откопать их и отряхнуть с них пыль тысячелетий, они были волнующей новинкой.

Мгла, в которую до сих пор была погружена история Ассирии, рассеивалась с молниеносной быстротой. В 1843 году Раулинсон принялся в Багдаде за дешифровку бехистунской надписи, в том же году Ботта приступил к раскопкам в Куюнджике и Хорсабаде, в 1845 году Лэйярд начал свои раскопки в Нимруде. О результатах, достигнутых в эти три года, можно судить по тому факту, что дешифровка одной только бехистунской надписи дала нам больше сведений о персепольских правителях, чем все античные авторы, вместе взятые. Сегодня мы можем без всякого преувеличения сказать, что мы гораздо лучше осведомлены об истории Ассирии и Вавилона, о величии и падении Вавилона и Ниневии, чем весь «классический» древний мир, чем все греческие и римские историки, вместе взятые, несмотря на то что они были ближе к этим временам на целых два тысячелетия.

Надо сказать, что арабы, которые видели, как Лэйярд изо дня в день восхищается старыми, потрескавшимися каменными плитами, изображенными на них фигурами и битыми кирпичами, решили, что он сумасшедший, но, поскольку он платил, они готовы были помогать ему продолжать раскопки. Впрочем, ни одному из пионеров в области археологии не удавалось спокойно довести до конца начатую работу. Всегда исследования соседствовали с приключениями, наука – с опасностями, самопожертвование – с обманом. Не составил в этом отношении исключения и Лэйярд, однако он был рожден под счастливой звездой.

Однажды, когда работа уже значительно продвинулась вперед и никакие надежды не представлялись несбыточными, Авад отвел Лэйярда, которому малейшая пауза казалась потерей времени, в сторону. Хитро подмигивая, словно речь шла об общей тайне, и вертя при этом в грязных пальцах небольшую фигурку, на которой еще были заметны следы позолоты, он после бесчисленных отступлений и ссылок на Аллаха дал понять Лэйярду, что для него не составляет секрета, что именно ищет уважаемый «франк». Он желает ему счастья и надеется, что «франку» удастся найти все золото, которое запрятано под этим холмом. Авад не скрыл и собственной заинтересованности в этом, но, по его мнению, необходимо действовать с величайшей осторожностью: ведь эти ослы рабочие не умеют держать язык за зубами. Нужно позаботиться о том, чтобы слух об успехах Лэйярда не дошел до длинных ушей паши в Мосуле, – и Авад, раздвинув руки, показал величину этих ушей.

Однако Авад ошибался: у паши, как и у всех деспотов, была не одна пара длинных ушей, а тысячи: ведь число этих органов чувств возрастает у них пропорционально числу тех креатур, которые видят в них бога и подобострастно им прислуживают. Прошло некоторое время, и паша заинтересовался Лэйярдом. На месте раскопок появился турецкий капитан в сопровождении нескольких солдат. Формальности ради они осмотрели раскоп и найденные статуи, а затем без обиняков дали понять, что они информированы и о том золоте, которое время от времени здесь находят. С церемонным поклоном капитан передал Лэйярду письменное запрещение производить дальнейшие раскопки.

Нетрудно себе представить, как подействовал на Лэйярда этот запрет: после первых действительно феноменальных успехов любая потеря времени приводила его буквально в бешенство. Он вскочил на коня и, словно одержимый, поскакал в Мосул. Там он потребовал немедленной аудиенции у паши.

Он получил ее, и ему удалось познакомиться с восточным лицемерием во всем разнообразии его красок. Паша молитвенно поднял руки к нему: ну, разумеется, он сделает все, буквально все, что в его силах, для того чтобы помочь Лэйярду – представителю нации, к которой паша относится с величайшим уважением, человеку, которым он восхищается и чьим другом он хотел бы быть. Он готов помогать ему сегодня, завтра, всю свою жизнь, пока Аллаху не будет угодно призвать его. Но продолжать раскопки? Немыслимо. Ведь там расположено старое мусульманское кладбище. Пусть «франк» посмотрит повнимательнее, и он увидит там могильные плиты. Все правоверные расценят его, Лэйярда, действия как святотатство. Тогда они поднимут восстание не только против «франка», но и против него самого, против паши, и паша не сумеет тогда оказывать «франку» покровительство и защищать его!

Аудиенция была унизительной и ни к чему не привела. Вечером, размышляя на пороге своей хижины о происшедшем, Лэйярд понял, что вся его работа находится под угрозой. Вернувшись от паши, он тут же отправился к холму, чтобы проверить, правду ли говорил деспот о мусульманских надгробных камнях. Все было верно, паша не солгал! Обнаружив в уединенном месте первый камень, Лэйярд угрюмо повернул назад. Дома, забравшись под одеяло, он принялся размышлять о том, как поступить. Но размышлять-то как раз и не следовало! Надо было повнимательнее осмотреть могильные плиты!

Он мог бы сделать это еще за день до аудиенции, а сейчас ему не следовало залезать под одеяло, ведь он уже вторую ночь упускал возможность познакомиться с фактами, которые могли бы пригодиться ему для разговора с пашой: и в эту ночь и в предыдущую он мог бы заметить множество фигур, которые тайком бесшумно двигались по направлению к холму Нимруд. Обе ночи напролет они парами подходили к холму, а потом также парами исчезали. Грабители, как в Египте? Но что же они могли найти здесь, где не было ничего, кроме тяжелых каменных плит и барельефов?

Лэйярд, должно быть, обладал огромным личным обаянием и был искусен в обращении с людьми. Направляясь на следующее утро к холму, он повстречал капитана, вручившего ему приказ паши. В разговоре с капитаном Лэйярд буквально обворожил своего собеседника, и тот, проникшись к нему доверием, конфиденциально сообщил ему, что работал последние две ночи вместе со своими солдатами не покладая рук: они перебрасывали по приказу паши надгробные камни и могильные плиты из близлежащих поселений к Нимруду.

«Для того чтобы установить эти надгробия, мы разрушили столько настоящих могил правоверных, сколько вы не могли бы осквернить, если бы даже раскопали всю территорию между Забом и Селамией. Мы замучили и себя и лошадей, перевозя эти проклятые камни».

Будь Лэйярд наблюдательнее, он бы сам мог все это заметить. Однако, прежде чем Лэйярд сумел соотвествующим образом использовать эту необыкновенную весть, затруднения его разрешились совсем иным и, надо сказать, самым неожиданным образом: вскоре после беседы с капитаном Лэйярду представился случай посетить пашу... в тюрьме. Да-да, Лэйярду посетить пашу, а не наоборот. Милостивая судьба, которая лишь немногим деспотам дарует долгую жизнь, позаботилась о том, чтобы паша был смещен; теперь ему пришлось держать ответ за все им содеянное. Лэйярд нашел его в какой-то дыре, куда свободно проникал дождь. «Окаянные людишки! – вскричал паша, увидев Лэйярда. – Вчера еще эти собаки целовали мне ноги, а сегодня все против меня. – И, взглянув на потолок, добавил: – Даже дождь».

С падением власти деспота Лэйярд смог беспрепятственно продолжать работы. Однажды утром со второго раскопа, который находился в северо-западном углу холма, прибежали взволнованные рабочие: они потрясали своими кирками, кричали и танцевали, казалось, в их волнении причудливым образом переплелись радость и страх. «Поскорее, о бей, скорее, – кричали они, – нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммед пророк его! Мы нашли Нимрода, самого Нимрода, мы видели его собственными глазами...»

Лэйярд летел к раскопу на крыльях надежды. Разумеется, он ни на секунду не поверил тому, что утверждали арабы, которые решили, что им удалось откопать статую Нимрода, но он сразу подумал об успехах Ботта: может быть, речь шла об одной из тех диковинных статуй получеловека-полуживотного, несколько экземпляров которых Ботта удалось отыскать? А затем он увидел исполинскую алебастровую голову от туловища крылатого человекольва. «Она удивительно хорошо сохранилась. Выражение лица было спокойным и в то же время ..величественным; черты лица переданы так свободно и в то же время с таким пониманием законов искусства, какое с трудом можно было предположить для столь далекой от нас эпохи». Сегодня мы знаем, что это была одна из многих статуй ассирийских астральных богов; таких богов было четыре: Мардук, которого изображали в виде крылатого быка, Набу – его изображали как крылатого человека, Нергал – крылатый лев и Нинурта, которого изображали в виде орла.

Лэйярд был глубоко потрясен. Позднее он писал: «Целыми часами я рассматривал эти таинственные символические изображения и размышлял об их назначении и их истории. Что более благородное мог бы ввести тот или иной народ в храмы своих богов? Какие более возвышенные изображения могли быть заимствованы у природы людьми, которые... пытались найти воплощение своим представлениям о мудрости, силе и вездесущности высшего существа? Что могло лучше олицетворять ум и знания, чем голова человека, силу – чем туловище льва, вездесущность – чем крылья птицы!

Эти крылатые человекольвы вовсе не были бессмысленными творениями, они не были лишь плодом досужей фантазии – их внешний вид передавал то, что они должны были символизировать. Они внушали благоговение, они были созданы в назидание поколениям людей, живших за три тысячелетия до нас. Сквозь охраняемые ими порталы несли свои жертвоприношения правители, жрецы и воины еще задолго до того, как мудрость Востока распространилась на Грецию, снабдив ее мифологию издавна известными ассирийцам символическими изображениями. Они были погребены под землей еще до основания Вечного города, и о их существовании никто не подозревал. Двадцать пять столетий были они скрыты от взоров людей и вот появились вновь во всем своем былом величии. Но как изменилось все кругом... Великолепные храмы и богатые города превратились в руины, едва угадываемые под бесформенными кучами земли. Над теми обширными залами, где некогда стояли эти статуи, плуг провел свою борозду и волнами колыхалась тучная нива. Монументы, сохранившиеся в Египте, немые свидетели былой мощи и славы, не менее поразительны, но они на протяжении столетий стояли открытые всем взорам. Те же, с которыми довелось столкнуться мне, только что появились из небытия, словно специально для того, чтобы подтвердить слова пророка: «Некогда Ассур был как кедр ливанский, весь покрытый листвой, раскидистый, высокий, и вершина его высоко возвышалась...»

В Книге пророка Софонии содержится и продолжение этого ужасного пророчества:

«И прострет он руку свою на Север, и уничтожит Ассур, и обратит Ниневию в развалины, в место сухое, как пустыня. И покоиться будут среди нее стада и всякого рода животные; пеликан и еж будут ночевать в резных украшениях ее; голос их будет раздаваться в окнах, разрушение обнаружится на дверных столбах, ибо не станет на них кедровой обшивки. Вот чем будет город торжествующий, живущий беспечно, говорящий в сердце своем: «Я – и нет иного, кроме меня». Как он стал развалиной, логовищем для зверей! Всякий, проходя мимо него, посвищет и махнет рукою».

Пророчество это сбылось еще много столетий назад. Теперь Лэйярд извлекал на свет то, что осталось от этой древней цивилизации.

Известие о находке (она вызвала некоторое смятение среди местных жителей) распространилось с быстротой молнии. Из близких и дальних мест к Нимруду потянулись бедуины, появился даже некий шейх, а с ним чуть ли не половина его племени; все они разряжали в воздух свои ружья, словно салютуя миру, исчезнувшему в незапамятные времена. Это было фантастическое зрелище. Бедуины подъезжали вплотную к раскопу, вглядывались в отбеленную на протяжении тысячелетий грунтовыми водами гигантскую голову, простирали в изумлении руки к небу и призывали Аллаха.

Лишь после длительных уговоров удалось убедить шейха залезть в раскоп и удостовериться, что это все не видение, не какой-либо страшный джинн и даже не божество, собравшееся явиться свету. «И все же, – воскликнул шейх, – это не может быть делом рук человеческих: здесь замешаны те гиганты, о которых пророк, мир праху его, говорил, что они были выше самых высоких финиковых пальм. Это один из тех идолов, которых Ной, мир праху его, проклял перед потопом». Тем временем один из арабов, увидевших алебастровую голову, бросив свои дела, помчался в Мосул, крича по пути всем и каждому, что великий Нимрод восстал из гроба, чем вызвал немалый переполох на мосульском базаре.

Делом заинтересовался кади. Он учинил арабу допрос: что же, собственно, найдено? Кости, останки Нимрода или только его изваяние? Он обратился за советом и к муфтию. Тот подошел к вопросу с теологических позиций и попытался установить, был Нимрод правоверным или же он был неверной собакой.

Губернатор, преемник одноглазого паши, принял соломоново решение: на всякий случай он предложил Лэйярду обращаться с «останками» с величайшим уважением, а дальнейшие раскопки приказал на время приостановить. Запрещение производить раскопки? С этим Лэйярд сталкивался не впервые. Он потребовал аудиенции у паши, и ему удалось его убедить, что чувства правоверных не будут задеты, если он продолжит раскопки. А подоспевший к этому времени султанский фирман раз навсегда освободил его от притеснений местных властей и каких-либо обвинений религиозного характера со стороны местных жителей.

Лэйярд открывал все новые и новые изваяния. Скоро в его распоряжении оказалось тринадцать пар крылатых человекобыков и человекольвов. Великолепное здание, которое Лэйярд постепенно откопал в северо-западном углу холма (этой находке он был обязан своей славой, затмившей славу Ботта), оказалось, как это впоследствии было установлено, дворцом Ашшурнасирапала II (884-859 годы до н. э., по Вейднеру), царя, который перенес свою резиденцию из Ашшура сюда, в Кальху. Как и предшественники и преемники его, он жил по заветам Нимрода, который, по свидетельству Библии, был «сильный зверолов перед Господом». Именно из этого дворца Лэйярд вывез охотничьи барельефы и изображения зверей. Натурализм этих рисунков оказал заметное влияние на целые поколения современных художников. Охота была постоянным занятием ассирийской знати, об этом свидетельствовали рельефы, скульптуры, надписи. Животные содержались в специальных парках, «парадизах», как их именовали, – далеких предшественниках наших зоопарков; здесь за оградой разгуливали газели и львы. Знатные ассирийцы устраивали большие загонные охоты и практиковали охоту с сетями, подобной которой теперь, должно быть, не встретишь ни в одном уголке земного шара.

Лэйярду пришлось немало поломать голову над тем, как доставить хотя бы пару этих колоссальных крылатых статуй в Лондон. Лето в тот год было неурожайное, поэтому можно было ожидать, что разбойничьи шайки начнут рыскать вокруг Мосула, и, хотя Лэйярд приобрел среди местных жителей немало друзей, разумнее было ускорить перевозку.

В один прекрасный день в Мосуле на полусгнившем понтонном мосту через Тигр появилась целая толпа арабов и халдеев*. (* Халдеями в XIX веке называли месопотамских и персидских христиан.) Пыхтя и отдуваясь, они тянули, волочили, тащили какой-то огромный и неуклюжий воз, какой-то гигантский фургон, который так и не смогла сдвинуть с места пара здоровенных буйволов. Эту огромную телегу спешно изготовили по заказу Лэйярда в Мосуле. В первую очередь он решил отправить два крылатых чудовища – одного быка и одного льва, – два самых маленьких и в то же время наиболее сохранившихся из найденных им человекольвов и человекобыков; ведь если вспомнить, какими орудиями Лэйярд располагал, перевозка представлялась в достаточной степени рискованным делом. Для того чтобы извлечь из-под холма лишь одного крылатого быка, пришлось вырыть от подножия холма до места находки траншею длиной тридцать, шириной пять и глубиной семь метров. Лэйярд буквально не знал, куда деваться от забот, а для арабов увоз «идолов» был настоящим праздником. Феллахи Нильской долины провожали останки своих царей, увозимые Бругшем в Каир, с плачем и стенаниями; арабы, собравшиеся у холма Нимруд, оглашали окрестности криками радости. Под эти крики гигантскую статую и поставили на катки.

Вечером, успешно завершив первую часть работы, Лэйярд отправился в сопровождении шейха Абд ар-Рахмана домой. Здесь и произошел между ними тот разговор, отрывок которого мы предпослали в качестве своего рода эпиграфа к данной главе: «Поразительно! Поразительно! Нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммед пророк его! Во имя Всевышнего, о бей, скажи мне, что ты собираешься делать с этими камнями? Потратить так много денег ради подобных вещей! Неужто и в самом деле твой народ черпает из них мудрость? Или, может быть, прав кади, который говорит, что они попадут во дворец царицы, где она будет вместе с остальными неверными поклоняться им? А что касается мудрости, то ведь эти истуканы не научат вас лучше производить ножи, ножницы и материи, в чем, собственно, англичане и проявляют свою мудрость! Великий Аллах! Вот лежат камни, которые были погребены здесь во времена святого Ноя, мир праху его, а возможно, и задолго до потопа!

Многие годы живу я в этой стране. Мой отец и отец моего отца разбивали здесь до меня свои палатки, но и они никогда не слышали об этих истуканах. Вот уже двенадцать столетий правоверные – а они, слава Аллаху, только одни владеют истинной мудростью – обитают в этой стране, и никто из них ничего не слыхал о подземных дворцах, и те, кто жил здесь до них, тоже.

И смотри! Вдруг является чужеземец из страны, которая лежит во многих днях пути отсюда, и направляется прямо к нужному месту. Он берет палку и проводит линию: одну – сюда, другую – туда. «Здесь, – говорит он, – находится дворец, а там – ворота», – и он показывает нам то, что всю жизнь лежало у нас под ногами, а мы даже и не подозревали об этом. Поразительно! Невероятно! Откуда узнал ты об этом – из книг? С помощью волшебства или тебе помогали ваши пророки? Ответь мне, о бей, открой мне секрет мудрости!»

Наступила ночь, а на холме Нимруд не затихали шум и крики: музыка, танцы и звуки цимбал возвещали о великой радости. А на гигантской повозке лежал белый огромный крылатый бык и, казалось, глядел на этот изменившийся мир.

На следующее утро транспорт направился к реке. Вдруг буйволы, тащившие этот чудовищный груз, останавливаются, выбившись из сил. Ни крики, ни понукания, ни удары бича не могут заставить их тронуться с места. Тогда Лэйярд обращается за помощью к шейху, и тот предоставляет в его распоряжение людей и тросы.

Вместе с Лэйярдом шейх ехал впереди, показывая дорогу, далее следовали барабанщики и флейтисты, которые изо всех сил били и свистели в свои инструменты, «за ними двигалась повозка; ее тащили около трехсот человек, оравших во всю силу своих легких. Их подгоняли и понукали надсмотрщики и кавассы (полицейские). Заключали шествие женщины; своими пронзительными криками они подбадривали мужчин. Вокруг джигитовали конники Абд ар-Рахмана, они носились взад и вперед, время от времени вступая между собой в шуточные сражения». Однако впереди были новые препятствия: дважды повозка застревала.

Погрузка статуй оказалась дьявольски трудной задачей. Лэйярда бросало то в жар, то в холод. С барельефами, которые он до этого неоднократно переправлял в Англию, дело обстояло значительно проще: из Мосула их перевозили в Багдад, а оттуда в Басру, где их грузили на пароход. Это делалось с помощью современных технических средств и было довольно нетрудно. Здесь же Лэйярд хотел обойтись без второй погрузки в Багдаде, так как крылатые чудища были необыкновенно тяжелы, к тому же Лэйярд не мог там присутствовать.

Мосульские корабельщики, которым никогда не приходилось плавать до Басры, буквально руками и ногами отбивались от этого предложения, и тому, что Лэйярду все-таки удалось за баснословную сумму осуществить свой план, он был обязан чистой случайности:

один из корабельщиков польстился на деньги, так как ему грозила долговая тюрьма. Добавим, что Лэйярду удалось благополучно избежать участи Ботта, многие находки которого, как известно, затонули в Тигре.

Так гигантские изваяния богов, крылатые чудища, отправились после двадцати восьми столетий покоя в далекое путешествие. И прежде чем опять обрести покой в Британском музее в Лондоне,они проплыли тысячу километров по Тигру и 25 тысяч километров через два океана – ведь Суэцкого канала тогда еще не существовало, он был открыт позже, в 1869 году, и изваяния везли вокруг Африки, мимо мыса Доброй Надежды.

Прежде чем прервать на время свои раскопки, Лэйярд, вероятно, обошел их с записной книжкой в руках. Вот заключительное описание находок, взятое из его книги, которая за несколько лет приобрела мировую известность: «Мы поднимаемся вверх по искусственному холму, но пока еще не видим торчащих из земли камней: перед нами расстилается обширная платформа. Местами видны богатые всходы ячменя, местами она бесплодна и суха, если не считать отдельных кустарников, которые служат пищей верблюдам. Там и сям видны низкие черные холмики, из середины которых вырывается тонкий столб дыма. Это палатки арабов, вокруг которых копошатся несколько похожих на нищенок женщин. Впрочем, вы можете встретить и девушек: выпрямившись, твердо ступая с кувшином на плече или же со связкой хвороста на голове, они уверенно поднимаются к вершине холма...

Но с флангов холма то и дело появляются какие-то странные существа: с развевающимися волосами, полуодетые, в легких широких и коротких рубашках, они появляются откуда-то из-под земли: вприпрыжку, гримасничая на ходу, они словно сумасшедшие снуют туда и сюда. Каждый тащит корзину. Едва поравнявшись с краем холма, они опоражнивают корзину, поднимая при этом кучу пыли, а потом как можно быстрее возвращаются назад, пританцовывая на ходу, горланя, подкидывая пустую корзину над головой. Они исчезают так же внезапно, как и появляются. Потом все повторяется сначала. Это рабочие, выносящие землю из раскопа.

Спустимся по грубо вырубленным в земле ступеням в главную траншею. Двадцать шагов в глубину – и мы между двумя крылатыми человекольвами, образующими портал. В подземном лабиринте беспокойная суета; арабы носятся повсюду: некоторые несут наполненные землей корзины, другие – кувшины с водой для своих товарищей. Халдеи в своих полосатых одеждах и остроконечных шапочках бьют кирками неподатливую кочку, с каждым ударом поднимая целую тучу мельчайшей пыли. Изредка с какого-нибудь дальнего холма доносятся мелодии курдской музыки; услышав ее, арабы затягивают хором свой воинственный клич и с новой энергией берутся за работу.

Миновав львов, мы входим в главную залу. От нее остались лишь руины, но по обеим ее сторонам стоят гигантские крылатые фигуры, одни с головой орла, другие – созданные по человеческому подобию. В руках у них какие-загадочные символические предметы. Налево – еще один портал, который также образуют крылатые львы. Один из них упал наискосок, загородив дорогу, и нам с трудом удается проползти под ним. За этим порталом находятся крылатая фигура человека и две плиты с барельефами, настолько, однако, испорченные, что почти невозможно разобрать, что на них изображено. Еще далее, вероятно, была стена, но сейчас от нее ничего не осталось. Исчезла и противоположная стена залы; мы видим лишь высокую земляную насыпь, и только при внимательном осмотре удается обнаружить следы облицовки – остатки кирпичей из необожженой глины, которые уже давно приобрели тот же оттенок, что и окружающая их земля.

Упавшие алебастровые плиты водворены на место. Так мы попадаем в настоящий лабиринт маленьких барельефов, на которых изображены повозки, всадники, сражения и осады. Нам повезло: рабочие поднимают очередной барельеф. Затаив дыхание, в величайшем нетерпении ждем мы, пока они кончат: о каком новом событии ассирийской истории узнаем мы? Быть может, речь пойдет о каком-нибудь еще неизвестном обычае или религиозной церемонии?

Пройдя еще около ста шагов среди этого царства древностей, мы приближаемся к проходу, охраняемому двумя гигантскими крылатыми человекобыками из желтого известняка. Один из них еще цел, другой же давно разбился – большая человеческая голова валяется у самых наших ног.

Мы проходим мимо и идем дальше. Вот еще одна крылатая фигура: в руках у нее красивый цветок, который она, вероятно в качестве жертвоприношения, подносит крылатому быку. Рядом с этой фигурой находятся восемь красивых барельефов. Здесь и царская охота: торжествующий царь рядом со своими трофеями – львом и диким быком; и осада крепости, к стенам которой подведены тараны. Но вот мы уже достигли конца залы. Перед нами изысканно красивая скульптура: два царя в сопровождении крылатых божеств-охранителей перед фигурой высшего божества. Между ними – священное древо. Впереди этого барельефа – каменная платформа; в древние времена на ней стоял трон ассирийских монархов; здесь восседали они во время приемов или когда перед ними дефилировали пленные враги.

Слева еще один, четвертый проход: он образован двумя львами. Мы проходим мимо них, и вот мы уже у края глубокой пропасти. Над ее северной стороной нависают огромные руины; на сохранившихся стенах видны фигуры пленников, несущих дань: серьги, браслеты, обезьянок. А у самого края стены валяются два огромных изваяния быка и две крылатые фигуры высотой в четырнадцать шагов.

Так как с этой стороны руины вплотную подходят к пропасти, возвратимся к проходу, где стоят быки из желтого известняка. Пройдя через него, мы вступаем в помещение, окруженное со всех сторон изваяниями божеств с орлиными головами. На одном конце его находятся охраняемые двумя жрецами, или божествами, ворота, а в середине другой портал, у которого стоят два крылатых быка. Куда бы мы теперь ни направили свой путь, мы окажемся в целой анфиладе комнат: не зная их расположения, можно запутаться. Так как обыкновенно посреди комнаты лежит мусор, весь раскоп состоит из серии узких проходов-траншей, с одной стороны ограниченных алебастровыми плитами, а с другой – высокой земляной насыпью, в которой кое-где виднеются полузасыпанные разбитые вазы или покрытые разноцветной глазурью кирпичи. Не меньше часа надо потратить на осмотр этой галереи с ее удивительными скульптурами и многочисленными рельефами. Мы видим здесь царей в сопровождении евнухов и жрецов, бесчисленные крылатые фигуры с сосновыми шишками и символами божества в руках, застывшие в благоговении перед священным деревом.

Комнаты соединены между собой проходами, которые образуют стоящие попарно крылатые львы и быки, в каждой из комнат все новые и новые скульптуры, вызывающие одновременно и удивление и любопытство. Утомленные, мы наконец выходим из этого царства руин, но не с той стороны, откуда мы вошли, а с противоположной, и перед нами снова голая платформа».

И Лэйярд, сам потрясенный до глубины души, добавляет: «Напрасно стали бы мы искать хоть малейшие следы только что увиденных чудес: так и кажется; что это всего лишь видение, всего лишь рассказанная тебе восточная сказка. Многие из тех, кто посетит это место, когда руины ассирийских дворцов зарастут травой, наверное, заподозрят, что все рассказанное здесь – плод фантазии».


Глава 23

Джордж Смит ищет иголку в стоге сена

Результаты раскопок Лэйярда на холме Нимруд были не просто значительными: они превзошли все ожидания и затмили успех Ботта в Хорсабаде. Казалось бы, после такого успеха он должен был поостеречься подвергать риску свою репутацию ученого и не предпринимать эксперимента, который как будто вряд ли мог завершиться удачей. Тем не менее среди множества холмов Лэйярд выбрал в качестве объекта для дальнейших раскопок именно куюнджикский холм – тот самый, который на протяжении целого года безуспешно раскапывал Ботта.

Это лишь на первый взгляд абсурдное решение свидетельствует о том, что Лэйярд был не просто удачливым археологом, рожденным под счастливой звездой: он извлек некоторые уроки из своих предыдущих раскопок, научившись, в частности, разбираться в характере местности и использовать самые незначительные данные для важных обобщений.

С ним произошло то же, что случилось в свое время со Шлиманом: когда этот бывший коммерсант, миллионер, принялся после открытия Трои за раскопки в Микенах, весь мир был уверен, что его первый успех был чистой случайностью, и что большая удача невозможна.

Теперь, так же как и во времена Шлимана, всем скептикам пришлось убедиться в своей ошибке, ибо только на этот раз Лэйярду удалось по-настоящему заглянуть в глубины прошлого, только теперь были сделаны находки, благодаря которым давно исчезнувшая цивилизация предстала во всем своем многообразии и богатстве.

Осенью 1849 года Лэйярд приступил к раскопкам на куюнджикском холме, расположенном напротив Мосула, на другом берегу Тигра, и обнаружил один из самых замечательных дворцов Ниневии.

Проделав вертикальный ход в холме, он наткнулся примерно на глубине двадцати метров на слой кирпичей. Тогда он начал вести под землей горизонтальные ходы по всем направлениям и вскоре обнаружил зал, а затем и дворцовые ворота с крылатыми изваяниями по бокам. За четыре недели работы он открыл девять комнат; как выяснилось впоследствии, это были остатки дворца кровавого деспота Синаххериба (704-681 годы до н. э.) – одного из самых могущественных правителей ассирийской империи. Одни за другими появлялись на свет божий рисунки, рельефы, великолепные изразцовые стены, мозаика, белые барельефы на бирюзовом фоне; все это было выдержано в холодных, мрачноватых тонах – преимущественно черном, желтом и темно-лиловом. Рельефы и скульптуры отличались удивительной выразительностью и по натуралистичности деталей оставляли далеко позади все аналогичные находки на холме Нимруд.

В Куюнджике был, между прочим, найден знаменитый рельеф, относящийся, вероятно, ко временам Ашшурбанапала, с изображением смертельно раненной львицы. В ее тело вонзились стрелы, у нее перебит позвоночник, но, волоча парализованные задние лапы, она в последнем усилии приподняла верхнюю часть туловища и, вытянув морду, застыла в предсмертном рывке. Этот рельеф по глубине экспрессии и проникновенности можно смело поставить рядом с лучшими произведениями мирового искусства.

Времена, когда все наши знания об этом страшном и в то же время великолепном и огромном городе ограничивались лишь беглыми сведениями, которые можно было найти в книгах пророков, миновали. Заступ Лэйярда явил этот город свету.

Своим именем город обязан Нин – великой богине Двуречья. Он возник в древнейшие времена: уже законодатель Хаммурапи примерно в 1930 года до н. э. упоминает о храме Иштар, вокруг которого был расположен этот древнейший город. Но когда Ашшур и Кальха были уже резиденциями царя, Ниневия все еще продолжала оставаться провинциальным городом. Ее возвышение связано с именем Синаххериба. В пику Ашшуру – резиденции своего отца, Синаххериб сделал Ниневию столицей государства, включавшего в свои границы все Двуречье: на западе вплоть до Сирии и Палестины, а на востоке – до владений диких горных народов, которые не удавалось покорить хоть на сколько-нибудь продолжительный срок.

При Ашшурбанапале Ниневия достигла своего расцвета; она стала городом, в котором «купцов было больше, чем звезд на небе», политическим и хозяйственным центром, а также центром культуры, науки и искусства – настоящим Римом эпохи цезарей. Однако уже при сыне Ашшурбанапала – Синшаришкуне, который царствовал всего семь лет, у стен Ниневии появился Киаксар, царь мидийский, со своей армией, усиленной за счет персов и вавилонян. Он осадил Ниневию, взял ее штурмом и сравнял с землей ее дворцы и стены, оставив после себя одни лишь руины.

Это произошло в 612 году до н. э. Таким образом, Ниневия была столицей Ассирии и царской резиденцией всего около девяноста лет. Чем же были наполнены эти годы, если имя Ниневии не только не было забыто, но на протяжении последующих двадцати пяти веков оставалось символом величия и падения, сибаритства и высокой цивилизации, ужасных злодеяний и справедливого возмездия?

Сегодня благодаря совместной успешной работе археологов и дешифровщиков клинописи мы так хорошо осведомлены о жизни и деяниях обоих правителей Ниневии – Синаххериба и Ашшурбанапала, а также о жизни их предшественников и преемников, что в состоянии дать на это ответ: Ниневия не была забыта главным образом потому, что с именем ее связаны убийства, грабежи, угнетение, насилие над слабыми, войны и всякие ужасы, кровавая смена правителей, которые держались на троне лишь силой террора и которым почти никогда не удавалось умереть своей смертью, – впрочем, их место занимали еще худшие тираны.

Синаххериб был первым полусумасшедшим цезарем на троне этого города, ставшего центром цивилизации, так же как впоследствии Нерон был первым цезарем Рима. Да Ниневия и была ассирийским Римом, могущественнейшим городом, столицей мировой державы, городом гигантских дворцов, гигантских площадей, гигантских улиц, городом новой, неслыханной дотоле техники. Это был город, где власть принадлежала узкой прослойке господ независимо от того, на чем они основывали свое право господства: на праве крови или происхождения, расовом превосходстве, деньгах, насилии или же на изощренной комбинации всех этих «достоинств». И в то же время это был город бесправия серой массы – тех, кого не спрашивают, а наказывают, – рабов, обязанных работать и лишенных всяких прав. Не раз их пытались с помощью красивых слов прельстить иллюзией свободы; они должны были работать, как говорили, для того, чтобы другие могли воевать. Эта вечно мятущаяся между восстанием и добровольным рабством (такие приливы и отливы наблюдались каждые двадцать лет), слепо верящая своим правителям масса была готова на любые жертвы; как на убой собирали людей из самых разных городов страны, городов, поклонявшихся разным богам, а нередко гнали и из других стран.

Вот каким городом была Ниневия. Ее дворцы, отражавшиеся в Тигре, были видны издалека. Она была окружена бастионом и большой стеной. Про стену говорили: «Та, которая своим ужасным сиянием отбрасывает врагов»; она возвышалась на фундаменте из четырех плит, стоявших по ее углам. В ширину эта стена имела сорок кирпичей (десять метров), а в высоту – сто кирпичей (двадцать четыре метра); в ней было проделано пятнадцать ворот. Вокруг стены был ров шириной сорок два метра; около Садовых ворот через него был перекинут каменный мост – настоящее чудо архитектуры того времени.

В западной части города был расположен дворец, «равного которому нет на свете», роскошный дом Синаххериба. Старые постройки, мешавшие строительству, он приказал срыть.

Строительная горячка, обуревавшая Синаххериба, с особой силой сказалась при постройке в Ашшуре помещения для празднеств в честь бога Ашшура. Вокруг храма на площади в 16 000 квадратных метров в скалах были пробиты огромные ямы, соединенные между собой подземными каналами. Ямы были наполнены землей: царь хотел видеть на этом месте сад!

Свое царствование Синаххериб начал с улучшения своей родословной: отказавшись от собственного отца Саргона, он объявил себя прямым потомком царей, правивших еще до потопа, – полубогов Адапы и Гильгамеша.

«Синаххериб был во всех отношениях натурой необыкновенной. Он был чрезвычайно одаренным, способным человеком, увлекался спортом, искусством, наукой и в особенности техникой; но все эти достоинства сводил на нет его бешеный, неукротимый нрав: своенравный, вспыльчивый Синаххериб не соразмерял цель и средства и шел напролом к поставленной цели. Именно поэтому он представлял собой полную противоположность хорошему государственному деятелю» (Мейснер).

Его правление ознаменовано войнами. Он воевал в Вавилонии, сражался против галлеев и касситов, в 701 году выступил в поход против Тигра, Силона, Аскалона и Экрона, он вел войну против Езекия из Иуды, советником которого был пророк Исайя. Он хвастался, что уничтожил в иудейской стране 46 крепостей и бесчисленное множество деревень. Но под Иерусалимом ему пришлось пережить свое Ватерлоо. Исайя предсказал: «Не войдет он в этот город, и не бросит туда стрелы, и не приступит к нему со щитом, и не насыплет против него вала». «И вышел ангел Господень и поразил в стане Ассирийском сто восемьдесят пять тысяч человек. И встали поутру, и вот все тела мертвые». Сегодня мы знаем, что войско Синаххериба уничтожила тропическая лихорадка.

Он предпринял «военные прогулки» в Армению. Он вновь и вновь вел войны против Вавилонии, которая не хотела покоряться его сатрапам. С флотом спустился он к берегам Персидского залива и, словно саранча, обрушился со своим войском на Персию. Его сообщения о собственных деяниях чрезвычайно пышны и крайне недостоверны.

Однако все мыслимые границы безудержного самовластия Синаххериб перешагнул в 689 году: он принял решение стереть с лица земли вновь не покорившийся ему Вавилон и сделал это со всей основательностью. Чуть ли не все жители были перебиты: улицы были буквально завалены трупами, дома разрушены, храм Эсагила и его башня обрушены в канал Арахту, соединявший Евфрат с Тигром. В довершение всего в город были спущены воды Евфрата; они затопили улицы, площади и остатки домов. Но всего этого Синаххерибу было мало. Уничтожив город физически, он пожелал проделать это же символически, по его приказу на корабли была погружена вавилонская земля, затем ее отвезли в Дильмун и там развеяли по воздуху.

Покончив с войнами, он занялся внутриполитическими вопросами. Из любви к фаворитке Накии он назначил своим преемником Асархаддона, одного из своих младших сыновей, и заставил оракула одобрить это решение. Затем он собрал своего рода вече, на котором присутствовали старшие братья Асархаддона, а также ассирийские чиновники и представители народа, и спросил их, согласны ли они с назначением Асархаддона наследником престола. Все ответили утвердительно. Это не помешало, однако, его старшим сыновьям, действуя по традиции, напасть на отца, когда тот молился своим богам в одном из храмов Ниневии, и умертвить его. Это произошло в конце 681 года до н. э. Таков был конец Синаххериба.

Все это только часть той кровавой истории, которую Лэйярд открыл с помощью заступа. Другую ее часть он восстановил позднее, когда ему посчастливилось найти в двух помещениях, которые, насколько можно было судить, представляли собой позднейшую пристройку к дворцу Синаххериба, большую библиотеку.

Мы не оговорились, и даже в сравнении с нашими современными библиотеками это не преувеличение. Книгохранилище, найденное Лэйярдом, насчитывало тридцать тысяч томов, вернее, тридцать тысяч глиняных табличек!

Ашшурбанапал (668-626 годы до н. э.), который был обязан троном своей бабке, фаворитке Синаххериба Накии, был по характеру полной противоположностью Синаххерибу. Его надписи, составленные нередко в не менее высокопарных тонах, чем надписи его предшественников, свидетельствуют о склонности и стремлении к миру, благополучию и покою. Это, однако, не означает, что он не вел войн. Его братья (один из них, верховный жрец лунного божества, носил на редкость длинное имя – Ашшур-этель-шаме-у-ерсити-убаллитсу), в частности Шамашшумукин, который был царем Вавилона, доставили ему немало хлопот. Ашшурбанапал разрушил царство эламитов и завоевал отстроенный его непосредственным предшественником Асархаддоном Вавилон, но не разрушил его, как Синаххериб, а отнесся к нему милосердно.

Кстати говоря, во время осады Вавилона, которая длилась два года, в городе пышным цветом расцвел так называемый черный рынок, та самая спекуляция из-под полы, в которой Западная Европа, пережившая ее две с половиной тысячи лет спустя, после мировых войн, склонна видеть вполне современное, якобы впервые возникшее явление и верное свидетельство неблагополучия экономики. Так, например, сила зерна (сила – мера, равная двум с половиной литрам) стоила теперь сикль серебра (один сикль содержал 8,4 грамма серебра); в мирное же время за эту цену можно было купить в шестьдесят раз больше зерна.

Некий поэт, прославляя Ашшурбанапала, говорит (о Синаххерибе этого нельзя было сказать):

Покоились (при нем) оружие мятежных врагов,

Колесничие распрягли свои упряжки,

Острые пики и копья их лежали без дела,

И отпустили тетиву у луков;

И тем, кто с помощью силы

Пытался решить спор или вести борьбу с противником,

Не давали бесчинствовать.

Ни в городе, ни в доме

Никто не пускал в ход силу, «чтобы присвоить

Имущество товарища,

И на территории всей страны

Никто никому не причинял ущерба.

Одинокий путник мог спокойно

Совершать свой путь на самых дальних дорогах,

Не было разбойников с их кровавыми деяниями,

И никто не совершал никаких насилий.

Вся земля была мирным домом,

И чисты, как масло, были все четыре страны света.

Однако вечной своей славой Ашшурбанапал обязан не мирному покою, а основанию библиотеки, которая была предназначена для его, личного пользования. Находка этих табличек была последним триумфом Лэйярда-археолога. Уступая свое место другим, он возвратился после этого в Англию и целиком посвятил себя политике.

Найденная им библиотека оказалась своего рода ключом ко всей ассиро-вавилонской культуре. Она была составлена систематически; часть таблиц царь получил из частных собраний, большая же часть является копиями, которые царь повелел изготовить во всех провинциях своей страны. Посылая своего чиновника Шадану в Вавилон, он снабдил его следующей инструкцией: «В тот день, когда ты получишь это письмо, возьми с собой Шуму, брата его Бель-этира, Алла и художников из Борсиппы, которые тебе известны, и собери все таблички, хранящиеся в их домах и в храме Эзида». И заканчивает письмо следующими словами: «Драгоценные таблички, копий которых нет в Ассирии, найдите и доставьте мне. Я написал главному жрецу и губернатору Борсиппы, что ты, Шадану, будешь хранить эти таблички в своем складе, и просил, чтобы никто не отказывался предоставлять их тебе. Если вы узнаете, что та или иная табличка или ритуальный текст подходят для дворца, сыщите, возьмите и пришлите сюда».

Кроме того, у него работали ученые и целая группа мастеров-писцов. Таким путем Ашшурбанапалу удалось создать библиотеку, в которой была представлена вся наука, все знания того времени, но, поскольку в ту эпоху наука была тесно переплетена с магией, верой во всякого рода чудеса и волшебство, большая часть библиотеки заполнена различными заговорными и ритуальными текстами. Впрочем, в библиотеке имелось довольно много медицинских текстов, хотя и написанных опять-таки с изрядным уклоном в магию, а также табличек, содержащих сведения из области философии, астрономии, математики, филологии. (Именно здесь, в недрах холма Куюнджик, нашел Лэйярд те школьные таблички, которые оказали такую неоценимую помощь при дешифровке клинописи «III класса».)

Наконец, в библиотеке были собраны царские указы, исторические заметки, дворцовые записи, носящие политический характер, и даже литературные памятники – эпико-мифические рассказы, песни и гимны. А под всем этим хранились глиняные таблички, на которых было нанесено самое выдающееся произведение литературы месопотамского мира, один из величайших эпосов мировой литературы – сказание о великом и грозном Гильгамеше, который был «на две трети бог, на одну – человек».

Однако эти таблички нашел уже не Лэйярд, а человек, который незадолго до этого был освобожден одной экспедицией из мучительного двухлетнего плена в Абиссинии. Если бы Лэйярд открыл еще и эти таблички, он бы переполнил чашу своей славы, ибо сказание о Гильгамеше было интересно не только с точки зрения литературы: в нем содержался рассказ, проливавший свет на наше древнейшее прошлое, рассказ, который и поныне еще изучают школьники всей Европы, хотя до находки на холме Куюнджик никто даже не подозревал об истинном происхождении этой истории.

Ормузд Рассам был помощником Лэйярда. Когда Лэйярд начал свою министерскую карьеру, Рассам по поручению Британского музея стал его преемником.

Рассам был халдеем-христианином. Он родился в 1826 году в Мосуле, в 1847 году начал учиться в Оксфорде, в 1854 году стал переводчиком английского министра-резидента в Адене, а вскоре – ему в то время едва минуло тридцать лет – помощником резидента. В 1864 году он отправился вместе с посольством к абиссинскому царю Федору. Федор посадил его за решетку. Два года провел Ормузд Рассам в абиссинской тюрьме, прежде чем его освободила экспедиция Напира. Некоторое время спустя он приступил к своим раскопкам в Ниневии.

Успехи Рассама были ничуть не меньшими, чем успехи Лэйярда, но у него не было тех преимуществ, которые создали славу его предшественнику: он не был первым и, следовательно, не мог рассчитывать, что его открытия вызовут сенсацию. Кроме того, он не обладал ловкостью Лэйярда, который умел красочно рассказать о своих открытиях, придать своим выводам безукоризненную формулировку и, рассмотрев проблему в различных, подчас довольно смелых, аспектах представить все это на суд широкой публики и специалистов.

Можно себе представить, как подал бы Лэйярд новость о том, что ему удалось обнаружить под холмом Нимруд, который, казалось, уже давно переворошили до основания, еще один храм длиной пятьдесят и шириной тридцать метров. Какими красками он расцветил бы рассказ о мятеже рабочих, который Рассам подавил железной рукой, когда раскопал в четырнадцати километрах от Нимруда, возле Балавата, не только храм Ашшурнасирапала, но и остатки расположенного террасами города и среди бесчисленного множества самых различных находок обнаружил бронзовые ворота высотой около семи метров – первое и единственное в то время доказательство существования во дворцах Двуречья дверей и ворот. И наконец, как рассказал бы он о находке эпоса о Гильгамеше, даже если бы не смог, так же как и Ормузд Рассам, оценить его в то время по достоинству.

Ведь по-настоящему это произведение, приоткрывающее завесу над давно исчезнувшим прошлым, оценили лишь в последующие годы. Сегодня, правда, упоминание о нем можно встретить на первых же страницах любого учебника мировой литературы, однако современные авторы не слишком затрудняют себя: они ограничиваются тем, что цитируют десять строк, дают общую литературную оценку эпоса и указывают, что он лег в основу всех последующих эпических произведений. Их меньше всего интересует содержание поэмы, а между тем оно действительно восходит к истокам человеческого рода, непосредственно к библейскому прародителю. Обнаружить эти истоки было суждено человеку, который скончался через четыре года после своего открытия и чья заурядная фамилия совершенно несправедливо упоминается в истории археологии лишь в сносках и примечаниях.

Этого человека звали Джордж Смит; он тоже не был специалистом-археологом – он был гравером. Родился Смит 26 марта 1840 года в Челси, близ Лондона. С удивительным рвением этот самоучка изучал по вечерам в своей каморке первые публикации ассирийских документов и двадцати шести лет от роду опубликовал несколько небольших статей о некоторых еще в ту пору вызывавших различные толкования клинописных знаках. Эти статьи обратили на себя внимание ученого мира. Через два года он стал ассистентом египетско-ассирийского отделения Британского музея в Лондоне. Он умер рано, тридцати шести лет, оставив нам добрую дюжину своих трудов и прославив свое имя рядом выдающихся открытий.

В течение 1872 года этот бывший гравер целыми днями просиживал над расшифровкой и разбором табличек, присланных в музей Ормуздом Рассамом.

В то время никто даже не подозревал о существовании вавилонско-ассирийской литературы, достойной занять свое место в ряду других великих литератур, и Смит, старательный, но, вероятно, чуждый музам ученый, вряд ли ставил себе задачу ее открытия. Но едва приступив к дешифровке текста, он увлекся одним рассказом, который заинтересовал его не столько своей формой, сколько содержанием; чем дальше он читал, тем все более близко принимал к сердцу то, что сообщало ему это повествование.

Это был рассказ о могучем Гильгамеше; Смит читал о подвигах этого героя и лесного звероподобного человека Энкиду, которого привела в город Урук священная блудница, жрица богини Иштар, для того чтобы Он победил Гильгамеша надменного, однако схватка закончилась вничью, а Гильгамеш и Энкиду стали друзьями, заключили вечный союз и совершили вдвоем немало героических деяний: они убили Хумбабу, грозного владыку кедрового леса, а Гильгамеш даже бросил вызов богам, грубо оскорбив Иштар и отвергнув ее божественную любовь.

Мучаясь над дешифровкой, Смит читал о том, как скончался от страшной болезни Энкиду, как оплакивал его Гильгамеш и как отправился он, чтобы избежать той же участи, на поиски бессмертия. К Утнапиштиму идет он прародителю, которому в свое время, когда боги наслали на человечество великую кару, единственному из всех людей, было даровано спасение и бессмертие. И Утнапиштим, прародитель, поведал Гильгамешу историю своего чудесного спасения...

Я открою, Гильгамеш, сокровенное слово,

И тайну богов расскажу тебе я.

Шуруппак – город, который ты знаешь,

Что лежит на берегу Евфрата;

Этот город древен, близки к нему боги.

Задумало сердце богов великих потоп устроить...

У Смита загорелись глаза... Но как раз тогда, когда его волнение сменилось уверенностью в том, что он находится на пороге важного открытия, в тексте рассамовских табличек все чаще стали попадаться пропуски. Как оказалось, в распоряжении Смита находилась лишь часть текста великого эпоса, а наиболее важная для ученого, последняя часть, содержащая рассказ Утнапиштима, была представлена только в отрывках.

Однако то, что Смит сумел к этому времени вычитать из глиняных книг, не давало ему покоя; он не мог молчать. Набожную Англию охватило волнение. На помощь Джорджу Смиту пришла одна популярная газета. Лондонская «Дейли телеграф» объявила, что она готова снабдить суммой в тысячу гиней того, кто отправится в Куюнджик, чтобы отыскать недостающие фрагменты сказания о Гильгамеше.

Предложение было авантюристическим, но ассистент Британского музея Джордж Смит принял вызов. И чтобы осуществить свой план, ему надо было совершить поездку в Месопотамию, отделенную от Лондона несколькими тысячами километров, и там, в многослойной толще гигантского холма, едва потревоженной предшествующими раскопками, отыскать несколько глиняных табличек, причем именно тех, которых ему недоставало! Это была задача, которую можно сравнить с поисками водяной блохи, не вообще блохи, а какой-то совершенно определенной водяной блохи в озере, или же со всем известными поисками иголки в стоге сена.

Джордж Смит принял предложение газеты.

И снова произошло невероятное: ему действительно удалось найти недостающие фрагменты сказания.

Он привез домой 384 таблички, в том числе недостающую часть истории Утнапиштима, так взволновавшей его при первом чтении. Это была история потопа – не обычного наводнения, упоминание о котором можно найти в ранней мифологии чуть ли не всех народов, а совершенно определенного потопа, о котором впоследствии было рассказано в Библии, ибо Утнапиштим был Ной – это с полной очевидностью явствовало из текста поэмы. Друг людей бог Эа во сне открыл опекаемому им Утнапиштиму замысел богов покарать людской род, и Утнапиштим построил корабль.

Нагрузил его всем, что имел я,

Нагрузил его всем, что имел серебра я,

Нагрузил его всем, что имел я злата,

Нагрузил его всем, что имел живой я твари,

Поднял на корабль всю семью и род мой.

Скот степи, зверей степи, всех мастеров я поднял.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Сумрак утром, перед ночью полил погибельный ливень.

Я взглянул на облик погоды -

Страшно глядеть на погоду было;

Я взошел на корабль и запер двери.

За постройку судна корабельщику Пузур-Амурри

Я отдал чертог и его богатства.

Едва занялось сиянье утра,

От основанья небес поднялась черная туча.

Адад гремит в ее середине,

Шуллат и Ханиш идут перед нею.

Идут гонцы горой и равниной,

Ирагаль вырывает мачту;

Идет Нинурта, гать прорывает;

Подняли факелы Ануннаки,

От их сияния земля озарилась;

Адада ярость небес достигает,

Что было светлым – во тьму обратилось,

[Земля как чаша], черпает [воду].

Первый день бушует буря,

Быстро налетела, водой заливая,

Словно войною людей постигла -

Те не видят друг друга больше,

И с небес не видать человеков.

Боги потопа устрашились,

Поднялись, удалились на небо Ану,

Свернулись, как псы, у стены растянулись.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Иштар кричит, как в муках родов,

Госпожа богов, чей прекрасен голос:

«Прежние дни обратились в глину,

Ибо в совете богов я решила злое,

Зачем в совете богов решила я злое,

На гибель людей моих я войну решила?

Для того ли рожаю я человеков,

Чтобы, как рыбий народ, наполняли море!»

Ходит ветер шесть дней и ночей,

Потоп и буря покрывают Землю.

При наступлении дня седьмого

Буря и потоп войну прекратили,

Те, что сражались подобно войску.

Утих ураган, успокоилось море – потоп прекратился.

Я взглянул на море – тишь настала,

И все человечество стало глиной!

Подобно крыше стала равнина.

Я пал на колени, сел и плачу.

По лицу моему побежали слезы.

Я взглянул на море во все пределы -

За двенадцать бэру* поднялся остров. (* Бэру – около 10 км.)

У горы Нисир корабль остановился,

Гора Нисир корабль удержала, не дает качаться.

При наступлении дня седьмого

Вынес голубя и отпустил я:

Пустившись, голубь назад вернулся -

Не было места, опять прилетел он.

Вынес ласточку и отпустил я:

Пустившись, ласточка назад вернулась -

Не было места, опять прилетела.

Вынес ворона и отпустил я.

Пустившись же, ворон спад воды увидел

Не вернулся – каркает, ест и гадит.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Поднялся Энлиль, взошел на корабль,

Взял меня за руку, вывел наружу.

На колени поставил жену мою рядом.

К нашим лбам прикоснулся, встал между нами, благословляя:

«Доселе Утнапиштим был человеком,

Отныне же Утнапиштим и жена его нам, богам, подобны:

Пусть живет Утнапиштим у устья рек, в отдаленье».

Можно ли было сомневаться в том, что это древнейший вариант библейской легенды? Библейское сказание не только в общем, но и по своим подробностям удивительно напоминало рассказ Утнапиштима, где даже фигурируют голубь и ворон, которых, как известно, посылал и Ной.

Находка этого текста выдвинула совершенно необычный для эпохи Джорджа Смита вопрос: «Неужели истины, содержащиеся в Библии, не являются изначальными?» А археология снова сделала гигантский шаг на пути изучения далекого прошлого, поставив еще одну проблему: была ли история Утнапиштима действительно всего лишь легендой, подтверждающей библейскую легенду? Ведь еще совсем недавно к легендам относили вообще все, что было известно о поразительно богатой стране, расположенной между Тигром и Евфратом. Разве не выяснилось в конце концов, что во всех этих легендах есть свое рациональное зерно? Не следует ли и в рассказе о великом потопе видеть нечто большее, чем простую легенду? К каким же временам следует в таком случае отнести начало истории Двуречья? Непроницаемая стена, за которой видели лишь мглу времен, на самом деле оказалась лишь занавесом – когда его удалось раздвинуть, перед изумленными зрителями предстал новый, никому не ведомый мир, значительно более древний, чем тот, о котором знали до сих пор.

Несколькими годами позже, около 1880 года, снова француз и снова вице-консул, некий де Сарзек раскопал в песке возле местечка Телло в Вавилонии скульптуру, которая сильно отличалась от всех когда-либо найденных археологами в районе Двуречья. Ее принадлежность к вавилонской культуре была несомненна, однако она отличалась большей архаичностью и монументальностью и, по всей вероятности, принадлежала к еще более отдаленному периоду, ко временам далекого детства человеческой культуры, к цивилизации, значительно более древней, чем египетская, которая до этого времени считалась наидревнейшей.

Найти следы цивилизации этого древнейшего народа удалось благодаря смелой гипотезе, выдвинутой одним ученым, и случайной находке де Сарзека, блестяще подтвердившей эту гипотезу.

Впрочем, это относится уже к особой главе истории археологии; события, которые будут в ней описываться, относятся к двадцатым годам нашего столетия, а свое завершение они найдут, может быть, только сейчас, в наши дни.

Впрочем, еще задолго до этого, в конце XIX века, некий немец приступил к раскопкам Вавилона.


Глава 24

 

Кольдевей под пулями

В 1878 году молодой бостонский архитектор Френсис X. Бэкон – ему в то время шел двадцать второй год – решил вместе со своим приятелем Кларком отправиться в путешествие по Греции и Турции. Кларк работал в то время над историей дорийской архитектуры, и Бэкон хотел ее проиллюстрировать. Кроме небольшой субсидии, полученной от Общества архитекторов Бостона, у каждого из них было по пятьсот долларов – все их сбережения.

«Пока мы добрались до Англии, – писал впоследствии Бэкон, – мы успели истратить слишком много денег и поняли, что, если мы и дальше будем путешествовать обычным путем, нам не удастся осуществить наши планы – денег не хватит. Поэтому мы решили купить в Англии лодку, в которой мы могли бы и жить, переплыть на ней через канал, подняться вверх по Рейну, спуститься по Дунаю в Черное море, а затем пройти через Константинополь и Дарданеллы к архипелагу, с тем чтобы посетить старые греческие поселения. Так мы и сделали».

Три года спустя эти на редкость предприимчивые археологи отправились в свое второе путешествие – на этот раз, однако, вместе с группой сотрудников – на раскопки Ассоса (южный берег Троады). Молодые ученые не были лишены чувства юмора. «4 апреля 1881 года, – пишет Бэкон, – мы, вдоволь наторговавшись, приобрели за восемь фунтов лодку – такую, какие ходят в Смирнской гавани, и, оставив на набережной кучку жадных до бакшиша людей, отправились, привязав лодку к пароходу, в Митилену». Сильный норд-ост задержал их. «Решив как-то использовать это время, мы принялись чистить и красить нашу лодку, а затем стали придумывать ей имя и даже поспорили из-за этого. Поскольку мы никак не могли прийти к соглашению относительно того, какому из классических имен отдать предпочтение – скажем, «Ариону» или «Сафо», – мы окрестили ее «Мечитра», что значит «Свежий сыр»!

1 апреля к этим веселым и бодрым парням присоединился третий, который как нельзя лучше подходил к их компании. Это был немец Роберт Кольдевей. Двадцать лет спустя он стал одним из самых выдающихся археологов нашего столетия, а тогда ему было всего лишь двадцать семь лет. 27 апреля 1882 года Бэкон писал о нем: «Кольдевей чрезвычайно выигрывает при близком знакомстве, он именно тот человек, который подходит мне и Кларку». Такова первая характеристика, которую дали Кольдевею его коллеги-археологи, а так как она была дана человеком, проплывшим через всю Европу в Средиземное море на небольшом суденышке и назвавшим свою лодку «Свежим сыром» (что не мешало ему быть серьезным ученым), мы и привели ее здесь. На этом, однако, мы можем оставить и Кларка и Бэкона, ибо в списках археологов они стоят далеко позади того человека, которого они некогда приняли в свою компанию.

Роберт Кольдевей родился в 1855 году в Бланкенбурге, в Германии. Он учился в Берлине, Мюнхене и Вене, изучая там архитектуру, археологию и историю искусства. До тридцати лет он успел принять участие в раскопках в Ассосе и на острове Лесбос. В 1887 году он занимался раскопками в Вавилонии – в Сюргуле и Эль-Хиббе, позднее – в Сирии, в Южной Италии и на Сицилии, а в 1894 году – снова в Сирии.

С сорока до сорока трех лет он был преподавателем в архитектурном училище в Герлитце; годы эти были для него мало плодотворными. В 1898 году, в возрасте сорока трех лет, он приступил к раскопкам Вавилона.

Кольдевей был необычным человеком, а по сравнению с коллегами по профессии – и необычным ученым. Любовь к археологии, к науке, которая выглядит в публикациях специалистов весьма скучной, не мешала ему наблюдать людей, изучать страну, все видеть, все подмечать, на все реагировать, не могла она в нем заглушить и бьющего через край юмора.

Перу археолога Кольдевея принадлежит множество стихотворений, полных веселых, озорных рифм и занятных афоризмов весьма легкомысленного толка. В возрасте пятидесяти шести лет, будучи уже давно профессором, он, не задумываясь, опубликовал следующий новогодний стишок:

Кто судьбу свою предскажет?

Что сулит грядущий день?

Перед сном совсем не в тяжесть

Рюмка тминной иль коктейль.

Его письма не только способны заставить насторожиться сугубо серьезного ученого, они могут даже показаться недостойными такого человека, каким был Кольдевей.

Вот что он писал во время одного из своих путешествий по Италии: «Кроме раскопок, в данное время в Селинунте – ничего нового. Но были времена, когда здесь, как говорится, чертям тошно было. И можно себе легко представить почему: вся волнистая равнина, насколько ее можно охватить глазом, покрыта садами, огородами, виноградниками, и все это принадлежало грекам Селинунта, которые на протяжении нескольких столетий преспокойно и очень разумно всем этим пользовались. Это продолжалось примерно до 409 года, когда из-за ссоры с сегестанцами сюда пожаловали карфагенские варвары, и Ганнибал Гизгон направил свои стенобитные орудия против крепостных ворот испуганных селинунтийцев, что было с его стороны довольно низко, особенно если учесть, что незадолго до этого селинунтийцы оказали помощь карфагенянам. Ганнибал благополучно проломил обветшавшие крепостные стены, и после девятидневного сражения, в котором деятельное участие приняли и местные дамы, на улицах города остались лежать 16 000 убитых. А карфагенские варвары, разрушая и грабя все, что попадалось им на глаза, бродили по всему городу, по всем его священным и светским местам, украсив свои пояса отрубленными руками и прочими не менее ужасными атрибутами. После этого Селинунт уже не смог оправиться: именно поэтому ныне по всем его улицам бегает так много кроликов, и мы нет-нет, да и получаем стараниями господина Жиофре одного-другого из них на ужин – они вполне успевают зажариться к тому времени, когда мы, омыв свои измученные наукой телеса в пенящемся прибое всегда неспокойного моря, возвращаемся в свои пенаты».

Из «страны опер и теноров» он писал: «Люди здесь обладают голосами, это несомненно. И человек, которому трудно взять верхнее «до», считается здесь калекой». Все это не мешает ему буквально в следующей строке перейти к серьезным размышлениям об особенностях конструкции храмов V века до н. э., – впрочем, только до тех пор, пока в поле его зрения не попадают итальянские жандармы, наблюдение за которыми доставляет ему живейшее удовольствие: «В своих фраках с пышными галунами, в гордых треуголках, верхом на лошади они похожи на адмиралов, посаженных на коней; так они едут по пустым улицам, блюдя порядок».

В древнем Акраганте он, к своему удовольствию, обнаружил античную канализацию (несколько позднее его осеняет идея написать книгу о развитии канализации).

«Это сооружение воздвиг старый Феакс, и в его честь все подобные сооружения стали называть феаками. Техник здесь с незапамятных времен играл незаурядную роль. Первый тиран Акраганта, грозный Фаларис, был по призванию архитектором и строителем, а когда он завершал сооружение какого-либо храма, он обносил его стеной, ставил «фаларийского быка» и приносил страшные человеческие жертвы, говоря при этом: «Я – Фаларис, тиран Акраганта». Это было примерно в 550 году до н. э.».

Храм в Химере* вдохновил его на следующее письмо: «Но что стало с могущественной Химерой? Внизу, вплотную к железной дороге, стоят жалкие остатки великолепного храма, и пара его колонн украшает вполне современное стойло, вы не ошиблись, именно стойло, где коровы трутся о каннелюры и вообще ведут себя совершенно неподобающим образом – совсем не так, как полагалось бы себя вести в древнем храме. Единственное, что остается при виде такого зрелища – пожалеть храм и позавидовать коровам: ну, скажите по совести, чего бы не дал какой-нибудь немецкий археолог, чтобы переночевать в древнем храме?» (* Химера – древний город на северном побережье Сицилии; основан греками середине VII в. до н. э.)

Дороги в Италии были в то время еще небезопасны, однако Кольдевей чувствует себя разочарованным: «Надежда встретить разбойников, еще десять лет назад вполне реальная, свелась теперь к минимуму. Одного из них, на вид чрезвычайно опасного, мы как-то видели на шоссе, что проходит возле храмов. Он стоял, широко расставив ноги, глаза на его бронзовом лице блестели, а его калабрийская шапочка и вообще все его одеяние являло собой такое буйство красок, какое мне до того приходилось видеть лишь в спектре двууглекислого натрия. На наше счастье, близ дороги был винный погребок, и мы быстренько туда заскочили, но он последовал за нами, и, когда мы затеяли невинный разговор с хозяйкой и ее длинными, чрезвычайно выразительными серьгами о том, который теперь час, он вмешался и сказал с неистребимым австрийским акцентом: «Без четверти пять». Оказалось, что он из Венеции, долгое время работал в Австрии и Баварии и вовсе не разбойник».

2 октября 1897 года Роберт Кольдевей «под страшным секретом» сообщает одному из своих приятелей о готовящихся раскопках в Вавилоне. Дело продвигалось медленно. 2 августа 1898 года он пишет тому же приятелю о совещании у Рихарда Шене, генерального директора Берлинского музея, и восклицает: «Вавилон будет раскопан!!», а после двух восклицательных знаков продолжает: «Я тружусь сейчас над составлением инструкции для экспедиции. Предприятие пока рассчитано на один год. Я требовал в докладе ассигнований 500 000 марок в расчете на пять лет работы, причем в первый год – 140 000 марок». 21 сентября он сообщал: «Я – начальник экспедиции с окладом 600 марок в месяц... От радости, что называется, ног под собой не чую... Если бы мне кто-нибудь шестнадцать лет назад сказал, что я буду раскапывать Вавилон, я бы счел его сумасшедшим».

Как показало будущее, выбор был сделан удачно: Кольдевей был именно тем человеком, которому эта задача оказалась по плечу. Когда ему было тридцать восемь лет, он писал в одном из своих писем: «Во мне постоянно словно сидит кто-то, кто мне говорит: «Так, Кольдевей, теперь ты можешь делать только то или только это», – и тогда все остальное перестает для меня существовать». Так поступал он всегда – и тогда, когда вокруг свистели пули разбойников, в существовании которых он сомневался, и тогда, когда он обнаружил сады Семирамиды и раскопал Э-темен-анки – Вавилонскую башню.

«Англичане во время своих раскопок в Вавилоне и Ассирии рыли в основном шахты и туннели, некоторые из таких шахт сохранились до сих пор; пройти через них можно, но в большинстве случаев это связано с трудностями и неприятностями. Обычно я, прежде чем войти, стреляю, чтобы выгнать гнездящуюся там живность, в особенности сов, гиен, которые порой до того обалдевают, что со страху даже не знают, что предпринять – кидаться на людей или бежать».

Письма Кольдевея пестрят подобного рода заметками. Это всего лишь беглые замечания, но они, так же как только что приведенные нами отрывки из писем, помогают наглядно представить себе те препятствия и затруднения, с которыми археологам приходится сталкиваться на каждом шагу, но о которых не принято говорить в монографиях. В научных публикациях, в ученых трактатах, где подводятся итоги большой, нередко многолетней научной работы, в большинстве случаев обо всем этом ничего не сообщается: ни о климате, часто доставляющем немало неприятностей, ни о болезнях, ни об ограниченности местных властей или плохой охране, ни о всякого рода сброде, невесть откуда слетающемся к месту раскопок, ни о многих и многих других препятствиях, которые приходится преодолевать исследователям. А в письмах Кольдевея все это есть.

В них можно найти немало упоминаний о грабителях из племени шаммаров, о том, что дороги небезопасны. Из-за того, что дороги небезопасны, сюда нельзя доставить тростниковые маты, сахар, лампы, – владельцы караванов заламывают дикие цены. Его сотрудникам приходится ездить с вооруженным эскортом; но и здесь Кольдевей не теряет чувства юмора: «Позавчера к нам пожаловали люди Бени Хедшейма, чтобы потребовать, правда, несколько шумно, украденных у них овец. Вчера наши парни взяли реванш. Примерно двести человек во главе с шейхами Мухаммедом, Абудом и Мизелем – кроме них впереди ехали еще человек двадцать – отправились в район Черчера. Там дело дошло до обычной потасовки, закончившейся стрельбой. Противная сторона потеряла одного убитого и одну винтовку. Что касается наших, то один из рабочих был ранен в живот, нескольким разбили головы, одному из стражников с типично арабским именем Дейбель – ему непременно нужно было принять во всем этом участие – прострелили бедро; Дейбель уложил на месте своего противника и захватил его ружье. Таким образом, потери примерно одинаковы – здесь два раненых, там один убитый и одна потерянная винтовка. Вечером Дейбель, маленький приветливый человечек в не слишком чистой рубашке, налепив на рану добрый кусок пластыря – тесто, в которое входит мука, масло и соль, восседал в самом лучшем расположении духа в сторожке, окруженный почитателями, которые восхваляли до небес его львиную храбрость, и врал как сивый мерин».

Пришлось Кольдевею и самому побывать под огнем. «Для сынов пустыни ружья – своего рода хлопушки, а стрельба – удовольствие, в котором они никогда себе не отказывают». Возвращаясь с очередных раскопок, на сей раз в Фаре, он ехал прохладной ночью назад в Вавилон.

«На расстоянии примерно двух часов пути после Мурадии нас обстреляли из деревушки, расположенной справа от дороги. Простодушные жители приняли нас, очевидно, за монтефикских арабов, собравшихся в грабительский поход, а в таких случаях не принято долго рассуждать. Чтобы убедить их, что они ошиблись, мы медленно продолжали наш путь навстречу выстрелам до тех пор, пока дробинки не запрыгали по нашим седлам, а свист пуль не перешел на столь характерные для близкого и прицельного выстрела пронзительные, но обрывающиеся тона.

Оба солдата из нашего эскорта не переставали кричать «аскер, аскер!», то есть «солдаты», чтобы дать понять, что мы не злоумышленники. Но их крики не были слышны из-за стрельбы, воинственных криков арабов, а также воплей и трелей их жен, которые таким способом подбадривали свою худшую половину.

Арабы растянулись в темноте в длинную разомкнутую цепь не далее чем в сотне метров от нас. Вспыхивавшие беспрестанно огоньки выстрелов делали не слишком темную ночь более темной, чем она была на самом деле. Наш помощник повара Абдулла, направлявшийся в Хиллех для того, чтобы там отдохнуть, спрятался за вьючной лошадью и, вытянув руку с зажатой в ней полой пальто, кричал:

«Дорогой Аллах!», чем развеселил всех остальных – его еще долго поддразнивали на протяжении оставшегося пути.

Наконец арабы опомнились, прекратили стрельбу и подбежали к нам. Около двухсот полунагих темно-коричневых парней с ружьями плясали, как дикари, вокруг нас и мирно давали себя ругать; «Совы вы, шакалы настоящие! Разве вы не видите, что здесь солдаты и бек Фары и постдаши? Что за наглость поднимать такую стрельбу, словно вся пустыня принадлежит вам одним!»

«Долго ли здесь до греха! – восклицает Кольдевей и добавляет: – Подобные вещи – настоящий бич здешних мест».


Глава 25

Э-темен –анки – Вавилонская башня

К тому времени, когда Ниневия была из провинциального города возведена в ранг столицы и только начинала входить в историю, Вавилон был столицей уже тринадцать столетий. Своего наивысшего расцвета и могущества он достиг при царе Хаммурапи-законодателе, то есть примерно за 1250 лет до возвышения Ниневии.

Ниневия была разрушена не так, как Вавилон, который можно было отстроить вновь, а полностью, что дало античному автору Лукиану основание вложить в уста Меркурия обращенную к Харону фразу: «Что касается Ниневии, мой добрый перевозчик, то она разрушена так, что от нее не осталось и следа, трудно даже сказать, где она в свое время находилась». После этого Набопаласар основал в Вавилоне новое царство, которое его сын Навуходоносор II сделал великим и могущественным. Это новое вавилонское царство пережило Ниневию на семьдесят три года и пало под натиском персидского царя Кира.

26 марта 1899 года Кольдевей приступил к раскопкам в Вавилоне в восточном районе Каср. В отличие от Ботта и Лэйярда он представлял себе в основных чертах историю города, развалины которого были скрыты под слоем земли и щебня. Раскопки в Хорсабаде, Нимруде и Куюнджике и прежде всего колоссальная библиотека Ашшурбанапала, которая большей частью состояла из вавилонских и еще более древних текстов, дали немало сведений о южном Двуречье: о его истории, населявших эту область народах и их правителях. Но какой Вавилон предстанет перед ним? Древнейший, относящийся к эпохе Хаммурапи и ко времени одиннадцати царей династии Амурру, или же менее древний, отстроенный после ужасного разгрома, учиненного Синаххерибом?

Кольдевей предугадал это еще в январе 1898 года, когда не был даже уверен, что возглавить раскопки поручат именно ему; лишь бегло ознакомившись с местностью, он послал Берлинскому музею свой отчет. «Судя по всему, – писал он из Багдада о Вавилоне, – там будут найдены главным образом постройки Навуходоносора».

Это звучит так, словно он не ожидает особых результатов от этих раскопок, однако радость, высказанная им после получения назначения, говорит скорее об обратном. Впрочем, вскоре все его сомнения рассеялись перед лицом фактов.

5 апреля 1899 года он писал: «Я копаю уже четырнадцать дней. Все удалось как нельзя лучше».

Первое, на что он наткнулся, была колоссальная стена. Вдоль этой стены он нашел обломки рельефов – пока еще только отдельные фрагменты: львиные гривы, пасти, хвосты, когти; ноги, бороды, глаза людей, ноги какого-то тонконогого животного, вероятнее всего газели, кабаньи клыки. На небольшом участке – всего лишь в восемь метров, он находит без малого тысячу обломков рельефов. Так как по его расчетам общая длина рельефов равнялась примерно тремстам метрам, он в этом же письме добавляет: «Я рассчитываю найти по меньшей мере 37 000 обломков». Неплохие перспективы после четырнадцати дней раскопок!

Самыми подробными описаниями древнего Вавилона мы обязаны греческому путешественнику Геродоту и лейб-медику Артаксеркса II – Ктесию. Больше всего поразила их воображение городская стена. О ее размерах: Геродот сообщает такие данные, что их на протяжении двух тысячелетий относили на счет присущей путешественникам склонности к преувеличению: по его словам, стена была такой широкой, что на ней могли свободно разъехаться две колесницы, запряженные четверками лошадей! Кольдевей обнаружил эту стену, едва лишь приступив к раскопкам, однако в дальнейшем дело продвигалось медленно: это были, пожалуй, самые трудоемкие раскопки на свете.

Достаточно сказать, что в то время как на других раскопках культурные слои находились в двух-трех, максимум в шести метрах от поверхности, здесь они были перекрыты двенадцатиметровым, а в некоторых местах и двадцатичетырехметровым слоем земли и щебня. Вместе с двумястами рабочими Кольдевей копал день за днем и зимой и летом более пятнадцати лет подряд...

Он одержал свою первую победу, доказав, что сведения Геродота едва ли преувеличены. (В какой-то степени это было уделом всех крупных археологов: Шлиман доказал правдивость сведений Гомера и Павсания, Эванс сумел найти основания для легенды о Минотавре, Лэйярд доказал достоверность ряда сведений, сообщаемых Библией.)

Кольдевей раскопал стену из сырцового кирпича шириной семь метров. На расстоянии примерно двенадцати метров от нее возвышалась другая стена, на этот раз из обожженного кирпича, шириной семь метров восемьдесят сантиметров, а за ней – третья стена, в свое время, очевидно, опоясывавшая ров, который наполнялся водой, если городу грозила опасность. Эта стена была сложена из обожженного кирпича и имела в ширину три метра тридцать сантиметров.

Пространство между стенами, очевидно, было в свое время заполнено землей, вероятнее всего, вплоть до кромки внешней стены. Здесь было где проехать четверке лошадей! Через каждые пятьдесят метров вдоль стены стояли сторожевые башни. Кольдевей определил, что на внутренней стене их было 360, на внешней Ктесий насчитывал 250 башен, и, судя по всему, что нам известно, эта цифра вполне правдоподобна. Найдя эту стену, Кольдевей раскопал самое грандиозное из всех когда-либо существовавших на свете городских укреплений. Стена свидетельствовала о том, что Вавилон был самым крупным городом на Востоке, более крупным, чем даже Ниневия. А если считать, как в период средневековья, что город – это обнесенное стеной поселение, то Вавилон был и остается самым большим городом, существовавшим когда-либо на свете.

Навуходоносор писал: «Я окружил Вавилон с востока мощной стеной, я вырыл ров и скрепил его склоны с помощью асфальта и обожженного кирпича. У основания рва я воздвиг высокую и крепкую стену. Я сделал широкие ворота из кедрового дерева и обил их медными пластинками. Для того чтобы враги, замыслившие недоброе, не могли проникнуть в пределы Вавилона с флангов, я окружил его мощными, как морские валы, водами. Преодолеть их было так же трудно, как настоящее море. Чтобы предотвратить прорыв с этой стороны, я воздвиг на берегу вал и облицевал его обожженным кирпичом. Я тщательно укрепил бастионы и превратил город Вавилон в крепость».

Это должна была быть, по тем временам, поистине неприступная крепость! И все-таки разве Вавилон не был взят врагами? Здесь можно предполагать только одно: вероятно, он был захвачен изнутри. Ведь часто, когда неприятель стоит у ворот, в городе находятся партии, которые в одних случаях справедливо, в других – ошибочно видят в своих врагах освободителей. Возможно, так же пала и эта величайшая на свете крепость.

Да, Кольдевей действительно наткнулся на Вавилон Навуходоносора. Это при Навуходоносоре, которого пророк Даниил называл «царем царей» и «золотой головой», город начал монументально отстраиваться. Это при нем началась реставрация храма Эмах, храмов Эсагила, Нинурты и древнейшего храма Иштар в Меркесе. Он обновил стену канала Арахту и построил первый каменный мост через Евфрат и канал Либил-хигалла, он отстроил южную часть города с ее дворцами, разукрасил Ворота Иштар цветными рельефами животных из глазурованного кирпича.

Его предшественники употребляли для постройки обожженный на солнце кирпич-сырец, который под воздействием ветра и непогоды довольно быстро выветривался и разрушался. Навуходоносор стал применять при постройке укреплений по-настоящему обожженный кирпич. От строений более ранней эпохи в Двуречье не осталось почти никаких следов, кроме гигантских холмов, именно потому, что при их сооружении применялся непрочный и недолговечный материал. От строений времен Навуходоносора осталось почти так же мало следов по другой причине: из-за того, что на протяжении долгих столетий местное население смотрело на их развалины как на своего рода каменоломни и брало там кирпич для своих нужд. Та же участь постигла во времена папского средневековья языческие храмы Древнего Рима. Современный город Хиллех и многие окрестные поселения целиком выстроены из кирпичей Навуходоносора (это совершенно достоверно, ибо на них стоит его клеймо), и даже современная плотина, отделяющая воды Евфрата от канала Хиндийе, в основном построена из кирпичей, по которым некогда ходили древние вавилоняне; не исключено, что какие-нибудь археологи будущего, раскопав остатки этой плотины – ведь когда-нибудь и она придет в ветхость и будет разрушена, – решат, что это тоже остатки строений времен Навуходоносора.

Дворец, нет, комплекс дворцов, дворец-город, раскинувшийся на огромной площади, который вечно неудовлетворенный Навуходоносор постоянно продолжал расширять, считая все выстроенное ухе не отвечающим «достоинству его величия», этот дворец со своими богатейшими украшениями, многоцветными барельефами из глазурованного кирпича был настоящим чудом, – холодным, чуждым, варварским чудом роскоши. Между прочим, Навуходоносор утверждал, что он построил весь дворец за пятнадцать суток: версия, которая передавалась из поколения в поколение на протяжении столетий как абсолютно достоверная.

Однако из всех находок Кольдевея в Вавилоне три буквально ошеломили весь мир: сад, башня и улица, равных которым не было на свете.

В один прекрасный день Кольдевей нашел в северо-восточном углу южной части города остатки весьма своеобразного, совершенно необычного сводчатого сооружения. Кольдевей был озадачен. Во-первых, за все время раскопок в Вавилоне он впервые встретил подземные сооружения; во-вторых, в Двуречье еще никому не приходилось встречаться с подобной формой сводов; в-третьих, здесь был колодец, состоявший из трех совершенно необычных шахт. После долгих

раздумий Кольдевей, не будучи все же уверен в своей правоте, предположил, что это остатки водоразборного колодца с ленточным водоподъемником, который, разумеется, не сохранился; вероятно, в свое время он предназначался для беспрерывной подачи воды. Наконец, в-четвертых, свод был выложен не только кирпичом, но и камнем, причем таким камнем, какой встретился до того Кольдевею лишь раз – у северной стены района Каср.

Совокупность всех деталей позволяла увидеть в этом сооружении на редкость удачную для того времени конструкцию – как с точки зрения техники, так и с точки зрения архитектуры; как видно, сооружение это предназначалось для совершенно особых целей.

И вдруг Кольдевея осенило! Во всей литературе о Вавилоне, начиная с произведений античных писателей Иосифа Флавия, Диодора, Ктесия, Страбона и других и кончая клинописными табличками, – везде, где речь шла о «грешном» городе, содержались лишь два упоминания о применении камня в Вавилоне, причем это особенно подчеркивалось при постройке северной стены района Каср (там его и обнаружил Кольдевей) и при постройке висячих садов Семирамиды.

Неужели Кольдевею действительно удалось напасть на след этих великолепных садов, которые прославились на весь древний мир и вошли в число семи чудес света, – садов легендарной царицы Семирамиды?

Кольдевей еще раз перечитал античные источники. Он взвешивал каждую фразу, каждую строчку, каждое слово, он даже отважился вступить в чуждую ему область сравнительного языкознания и в конце концов пришел к убеждению, что его предположение верно. Да, найденное сооружение не могло быть не чем иным, как сводом подвального этажа вечнозеленых висячих садов Семирамиды, внутри которого находилась удивительная для тех времен водоподводящая система. Но чуда больше не было, ибо что, собственно, могли представлять собой эти висячие сады, если предположение Кольдевея было действительно правильным? Несомненно, очень красивые, несомненно, поражающие сады на крыше здания – своего рода чудо техники того времени, но не больше, и вряд ли их можно сравнивать с другими постройками в том же Вавилоне, которые Геродот, однако, не отнес к чудесам света. (Надо сказать, что все наши сведения о легендарной Семирамиде весьма недостоверны и спорны. Мы обязаны им в основном Ктесию, который известен своей бурной фантазией. Так, колоссальное изображение Дария в Бехистуне, по утверждению Ктесия, является изображением Семирамиды, окруженной сотней телохранителей! Согласно Диодору, Семирамида была покинута своими родителями и вскормлена голубями; впоследствии она вышла замуж за одного придворного, у которого ее и забрал царь. Она носила такую одежду, что «нельзя было понять, мужчина она или женщина»; после того как Семирамида передала престол своему сыну, она обратилась в голубя и улетела из дворца – прямо в бессмертие.)

Вавилонская башня!

Сооружение, о котором в Книге бытия говорится: «И сказали друг другу: наделаем кирпичей и обожжем огнем. И стали у них кирпичи вместо камней, а земляная смола вместо извести. И сказали они: построим себе город и башню высотой до небес; и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли».

Кольдевею удалось обнаружить всего-навсего гигантский фундамент. В надписях же речь шла о башнях; та башня, о которой говорится в Библии (она, очевидно, действительно существовала), была, вероятно, разрушена еще до эпохи Хаммурапи, на смену ей была выстроена другая, которую воздвигли в память о первой. Сохранились следующие слова Набополасара: «К этому времени Мардук повелел мне Вавилонскую башню, которая до меня ослаблена была и доведена до падения, воздвигнуть, фундамент ее установив на груди подземного мира, а вершина ее чтобы уходила в поднебесье». А сын его Навуходоносор добавил: «Я приложил руку к тому, чтобы достроить вершину Э-темен-анки так, чтобы поспорить она могла с небом». Вавилонская башня поднималась гигантскими террасами; Геродот говорит, что ее составляли восемь башен, поставленных друг на друга; чем выше, тем размер башни был меньше. На самом верху, высоко над землей, был расположен храм. (В действительности башен было не восемь, а семь.)

Башня стояла на равнине Сахн, буквальный перевод этого названия – «сковорода». «Наша Сахн, однако, – пишет Кольдевей, – не что иное, как форма древнего священного округа, в котором находился зиккурат* Э-темен-анки – Храм краеугольного камня неба и земли, Вавилонская башня, окруженная со всех сторон стеной, к которой примыкали всякого рода здания, связанные с культом». (*»Зиккурат», «зигура», «зиггура» – различные написания общего названия для шумерско-вавилонских пирамид и башен.)

Основание башни было шириной девяносто метров; столько же метров она имела и в высоту. Из этих девяноста метров тридцать три приходились на первый этаж, восемнадцать – на второй и по шесть метров на остальные четыре. Самый верхний этаж высотой в пятнадцать метров был занят храмом бога Мардука. Покрытый золотом, облицованный голубым глазурованным кирпичом, он был виден издалека и как бы приветствовал путников.

«Но что значат все описания по сравнению с тем представлением о храме, которое дают его руины!.. Колоссальный массив башни, которая была для евреев времен Ветхого Завета воплощением человеческой заносчивости, возвышался посреди горделивых храмов-дворцов, огромных складов, бесчисленных помещений; ее белые стены, бронзовые ворота, грозная крепостная стена с порталами и целым лесом башен – все это должно было производить впечатление мощи, величия, богатства; ибо во всем огромном вавилонском царстве трудно было встретить что-либо подобное».

Каждый большой вавилонский город имел свой зиккурат, но ни один из них не мог сравниться с Вавилонской башней. На ее строительство ушло восемьдесят пять миллионов кирпичей; колоссальной громадой возвышалась она над всей округой. Так же как и египетские пирамиды. Вавилонскую башню воздвигли рабы не без участия бичей надсмотрщиков. Но между ними есть различие: пирамиду строил один правитель на протяжении своей нередко короткой жизни; он строил ее для себя одного, для своей мумии, для своего «Ка», а Вавилонскую башню строили целые поколения правителей: то, что начинал дед, продолжали внуки. Если египетская пирамида разрушалась или ее разоряли грабители, никто не занимался ее восстановлением, не говоря уже о наполнении ее новыми сокровищами. Вавилонский же зиккурат был разрушен неоднократно, и каждый раз его восстанавливали и украшали заново: Это понятно: правители, сооружавшие зиккураты, строили их не для себя, а для всех. Зиккурат был святыней, принадлежавшей всему народу, он был местом, куда стекались тысячи людей для поклонения верховному божеству Мардуку. Картина эта была, вероятно, необычайно красочна: вот толпы народа выходят из Нижнего храма, где перед статуей Мардука совершалось жертвоприношение. (По словам Геродота, эта статуя, отлитая из чистого золота, весила вместе с троном, скамеечкой для ног и столом 800 талантов. В покоях храма находился своего рода эталон таланта: каменная утка, «истинный талант», как гласила начертанная на ней надпись. Ее вес равнялся 29,68 кг. Таким образом, если верить Геродоту, статуя Мардука – а она была из чистого золота – весила более 23 700 кг.) Потом народ поднимался по гигантским каменным ступеням лестницы Вавилонской башни на второй этаж, расположенный на высоте тридцати метров над землей, а жрецы тем временем спешили по внутренним лестницам на третий этаж, а оттуда проникали потайными ходами в святилище Мардука, находившееся на самой вершине башни. Голубовато-лиловым цветом отсвечивали глазурованные кирпичи, покрывавшие стены Верхнего храма. Геродот видел это святилище в 458 году до н. э., то есть примерно через полтораста лет после сооружения зиккурата; в ту пору оно еще, несомненно, было в хорошем состоянии. В отличие от Нижнего храма здесь не было статуй, здесь вообще ничего не было, если не считать ложа и позолоченного стола (как известно, все знатные люди на Востоке, а также греческая и римская знать возлежали во время принятия пищи). В это святилище народ не имел доступа – здесь появлялся сам Мардук, а обычный смертный не мог лицезреть его безнаказанно для себя. Только одна избранная женщина проводила здесь ночь за ночью, готовая разделить с Мардуком ложе. «Они также утверждают, – пишет Геродот, – будто сам бог посещает этот храм и отдыхает на этом ложе, но мне это представляется весьма сомнительным».

А вокруг храма, охваченные кольцом стены, поднимались дома, где жили паломники, прибывавшие в дни больших праздников из дальних и ближних мест для участия в праздничной процессии, и дома для жрецов Мардука – служители бога, короновавшего царя, они, несомненно, обладали большой властью.

Таким был двор, посреди которого возвышалась «Э-темен-анки» – вавилонский Ватикан.

Тукульти-Нинурта, Саргон, Синаххериб и Ашшурбанапал штурмом овладевали Вавилоном и разрушали святилище Мардука, Вавилонскую башню. Набополасар и Навуходоносор отстраивали ее заново. Кир, завладевший Вавилоном после смерти Навуходоносора, был первым завоевателем, оставившим город неразрушенным. Его поразили масштабы Э-темен-анки, и он не только запретил что-либо разрушать, но приказал соорудить на своей могиле памятник в виде миниатюрного зиккурата, маленькой Вавилонской башни.

И все-таки башня была снова разрушена. Ксеркс, персидский царь, оставил от нее только развалины, которые увидел на своем пути в Индию Александр Македонский; его тоже поразили гигантские руины – он тоже стоял перед ними как завороженный. По его приказу десять тысяч человек, а затем и все его войско на протяжении двух месяцев убирало мусор; Страбон упоминает в связи с этим о 600 000 поденных выплат.

Двадцать два столетия спустя на том же месте стоял один западноевропейский ученый. Он искал не славы, а знаний, и в его распоряжении было не десять тысяч человек, а всего лишь двести пятьдесят. В течение одиннадцати лет он выдал 800 000 поденных заработков. И в результате выяснил, каким было это не имевшее себе равных сооружение!

Висячие сады еще в древности были отнесены к числу семи чудес света, а Вавилонская башня и поныне является символом людской заносчивости. Однако Кольдевей разыскал не только эти сооружения, он раскопал еще один из районов города, и, хотя об этом районе упоминали надписи, известен он был далеко не всем.

Собственно говоря, это был даже не район, а всего лишь улица, но, когда Кольдевей откопал ее, перед ним предстала, пожалуй, самая великолепная дорога на свете, великолепнее дорог древних римлян и даже дорог Нового Света, если только не связывать с понятием «великолепная» ее протяженность. Улица была сооружена не для перевозок и передвижения, это была дорога процессий – по ней шествовал великий господин Мардук, которому поклонялись и служили в Вавилоне все, не исключая и Навуходоносора. Навуходоносор, который строил в течение всех сорока трех лет своего правления, оставил подробное сообщение об этой дороге: «Анбур-Шабу, улицу в Вавилоне, я для процессии великого господина Мардука снабдил высокой насыпью и с помощью камней из Турми-набанды и Шаду сделал Айбур-Шабу от ворот Иллу до Иштар-са-кипат-тебиша пригодной для процессий его общества; соединил ее с той частью, которую построил мой отец, и сделал дорогу великолепной».

Итак, это была дорога процессий в честь бога Мардука, но одновременно она являлась и составной частью городского укрепления. Эта улица напоминала ущелье: слева и справа на всем протяжении ее возвышались семиметровые крепостные стены, поскольку она вела от фольварка до Ворот Иштар (Иштар-сакипат-тебиша, упоминаемых в надписи), за которыми только и начинался собственно город. А так как другого пути не было, любому неприятелю приходилось, прежде чем попасть в город, обязательно проследовать по этой дороге, и тогда она становилась дорогой смерти.

Тревожное ощущение, охватывающее в этом каменном мешке любого врага, несомненно, усугублялось тем, что со стен улицы глядели сто двадцать львов с развевающимися желто-красными гривами, с оскаленными клыкастыми пастями. Они стояли в угрожающих позах чуть ли не через каждые два метра – их великолепные желто-белые рельефы на темно-голубом или светло-голубом фоне, выложенные из глазурованного кирпича, украшали обе стороны улицы. Ширина улицы равнялась двадцати трем метрам.

Вымощена улица была огромными квадратными известняковыми плитами; они лежали на кирпичном настиле, покрытом слоем асфальта. Каждая сторона плиты имела более метра в длину, края плит украшала инкрустация из красной брекчии. Все стыки и зазоры между плитами были залиты асфальтом, а на внутренней стороне каждого камня была высечена надпись: «Я – Навуходоносор, царь Вавилона, сын Набополасара, царя Вавилона. Вавилонскую улицу замостил я для процессии великого господина Мардука каменными плитами из Шаду. Мардук, господин, даруй нам вечную жизнь».

Ворота были вполне достойны дороги; они и поныне вместе с двенадцатиметровыми стенами представляют собой самое примечательное из всего, что сохранилось от древнего Вавилона. Собственно говоря, они состояли из двух гигантских ворот с мощными выдающимися вперед башнями, и здесь тоже, куда бы путник ни кинул взор, везде можно было увидеть изображения священных животных: пятьсот семьдесят пять рельефов насчитал на этих воротах Кольдевей; они должны были внушать путнику трепет и страх перед могуществом города, лежащего за этими воротами.

Однако на воротах не было изображений львов – зверей богини Иштар. Их украшали изображения быков, священного животного Раммана (его называли и Ададом), бога погоды, и Сирруша – дракона, змея-грифона, которому покровительствовал бог Мардук; это был фантастический зверь с головой змеи, с высунутым из пасти раздвоенным языком, с рогом на плоском черепе. Все тело его было покрыто чешуей, а на задних ногах, таких же высоких, как и передние, были когти, как у птицы. Это и был знаменитый Вавилонский дракон.

И снова рациональное зерно библейского рассказа освобождалось от наносной шелухи легенд. Даниил, который сидел здесь, в Вавилоне, во рву с семью львами, познал могущество Яхве и доказал, что дракон бессилен против его бога, которому суждено было стать богом последующих тысячелетий.

«Можно предположить, – говорит Кольдевей, – что жрецы Эсагилы действительно держали там какое-нибудь пресмыкающееся, может быть, встречающегося в здешних местах арвала, выдавая его в полутьме храма за живого Сирруша. В таком случае вряд ли стоит удивляться тому, что дракон, сожрав преподнесенную ему пророком Даниилом коврижку из смолы, жира и волос, тут же протянул ноги».

Какое зрелище должна была представлять большая новогодняя процессия, двигавшаяся по этой дороге, – дороге, посвященной Мардуку!

«Мне однажды пришлось наблюдать, как в портале храма в Сиракузах чуть ли не сорок человек вынесли, высоко подняв над толпой, большие носилки с колоссальной сделанной из серебра статуей девы Марии в праздничном убранстве – кольцах, бриллиантах, золоте, серебре – и как потом эта статуя в торжественной процессии при звуках музыки, молитв и песнопений всей толпы была доставлена в сады латомий. Примерно такой же представляется мне и процессия

в честь бога Мардука, когда он шествовал из Эсагилы по дороге процессий Вавилона».

Впрочем, это сравнение, безусловно, слабое. Все эти обряды были, вероятно, значительно более величественным, мощным, блестящим и, так сказать, еще более варварским зрелищем – ведь нам довольно неплохо известно, как проходили шествия подземных богов из «Комнаты судей» в храме Эсагила к берегам Евфрата, трехдневные молитвы и поклонения этим богам, а затем их триумфальное возвращение.

На рубеже старой и новой эры при парфянском владычестве началось запустение Вавилона, здания разрушались. Ко времени владычества Сасанидов (226-636 годы н. э.) там, где некогда возвышались дворцы, остались лишь немногочисленные дома, а ко времени арабского средневековья, к XII веку, – лишь отдельные хижины.

Сегодня здесь видишь пробужденный стараниями Кольдевея Вавилон – руины зданий, блестящие фрагменты, остатки своеобразной, единственной в своем роде роскоши. И поневоле вспоминаются слова пророка Иеремии: «И поселятся там степные звери с шакалами, и будут жить на ней страусы, и не будет обитаема вовеки и населяема в роды родов».


Глава 26

 

Тысячелетние цари и всемирный потоп

Если сегодня черная кошка перебежит нам дорогу и мы повернем назад (ох уж эти суеверия!), вспомним ли мы в этот момент о древних вавилонянах? Вспоминаем ли мы об этом древнем народе, когда бросаем взгляд на циферблат наших часов, имеющий двенадцать делений, или покупаем дюжину носовых платков? Но ведь мы как будто привыкли к десятичной системе счета? Помним ли мы о вавилонянах, когда говорим, что такой-то или такая-то родились под счастливой звездой? А следовало бы вспомнить – ведь наше мышление, наше восприятие мира в известной степени сложилось в Вавилоне.

Тщательное изучение истории человечества позволяет почувствовать в какой-то момент дыхание вечности. В такие минуты убеждаешься, что из пятитысячелетней истории человечества не все утеряно безвозвратно: многое из того, что когда-то считалось верным, мы сейчас отрицаем, но независимо от того, правильны были представления древних или нет, приняты они нашим сознанием или не находят себе в нем места, они продолжают жить. Этот момент наступает неожиданно, и тогда внезапно начинаешь понимать, какой груз мыслей и представлений предшествующих поколений тяготеет над человеком; как вечное наследие вошли они в наше сознание, в большинстве случаев мы даже не отдаем себе отчета в величине и значении этого наследия, даже не умеем его должным образом использовать.

Во время раскопок в Вавилоне археологи, как это ни было неожиданно, буквально с каждым взмахом заступа убеждались в том, что многие из мыслей и представлений этого древнего народа живут в нашем сознании и подсознании, оказывая свое влияние на наши чувства и восприятие окружающего мира. Но еще более неожиданным явилось то открытие, что и вавилонская мудрость была унаследованной – доказательства тому становились все многочисленнее – и что своим происхождением она обязана народу еще более древнему, чем семиты-вавилоняне и даже египтяне.

Существование этого народа было доказано самым необычным путем, поэтому открытие это, безусловно, является одним из самых блестящих достижений человеческого духа. Оно было сделано в результате размышлений и рассуждений дешифровщиков клинописи, вернее, – тут лучше не скажешь – существование этого народа было... вычислено.

Когда в результате сложнейших вычислений астрономы впервые смогли предсказать появление в определенном месте, в определенный час никем еще не виданной безыменной звезды и эта звезда действительно появилась в предсказанном месте и в предсказанный час, астрономическая наука пережила величайший триумф.

Аналогичное открытие было сделано русским ученым Д. И. Менделеевым, который сумел увидеть в кажущемся хаосе известных и, как в то время считалось, неделимых химических элементов определенную закономерность свойств, на основе которых он составил таблицу и предсказал существование целого ряда тогда еще неизвестных элементов.

То же самое произошло и в антропологии: на основании чисто теоретических умозаключений Геккель предположил существование в прошлом промежуточной формы между человеком и обезьяной, которую он назвал питекантропом; мысль Геккеля была блестяще подтверждена Евгением Дюбуа: в 1892 году он нашел на острове Ява остатки черепа получеловека-полуобезьяны, вполне соответствовавшего геккелевской реконструкции.

После того как стараниями последователей Раулинсона были устранены трудности в дешифровке, специалисты в области клинописи смогли посвятить свои труды частным проблемам, в том числе вопросу о происхождении клинописных знаков, вопросу о вавилоно-ассирийских языковых связях и взаимосвязях. Пытаясь обобщить некоторые факты, они сделали выводы, которые в конце концов привели их к одной удивительной мысли.

Многозначность вавилоно-ассирийских знаков не может быть объяснена, если искать разгадку в них самих. Такая запутанная письменность, такая причудливая смесь алфавитного, силлабического и рисуночного письма не могла быть исконной, причем она не могла возникнуть в этом виде именно тогда, когда вавилоняне появились на арене истории. Она могла быть только производной, ее характер свидетельствовал о длительном развитии. Сотни отдельных языковедческих исследований, взаимно дополнявших и исправлявших друг друга, были сведены учеными воедино, и тогда была выдвинута одна обобщающая гипотеза, суть которой сводилась к следующему: клинопись была изобретена не вавилонянами и ассирийцами, а каким-то другим народом, по всей вероятности не семитского происхождения, пришедшим из гористых восточных районов, существование которого еще не было в то время доказано ни одной находкой.

Подобной гипотезе можно было отказать в чем угодно, только не в смелости. И тем не менее с течением времени ученые так уверовали в свою правоту, что даже дали этому народу имя, хотя существование его еще не было доказано и упоминания о нем не сохранилось ни в одной надписи. Некоторые ученые называли этот народ аккадцами, а немецко-французский ученый Жюль Опперт назвал его шумерами, и это название привилось: оно было взято из титула наиболее древних правителей южной части Двуречья, которые именовали себя царями Шумера и Аккада.

И точно так же, как было когда-то предсказано местоположение планеты, как были открыты недостающие элементы в таблице Менделеева и найден питекантроп, так в один прекрасный день были обнаружены и первые следы неведомого до тех пор народа, который дал письменность вавилонянам и ассирийцам. Только ли письменность? Прошло еще немного времени, и можно было с уверенностью сказать: почти все, что относится к культуре Вавилона и Ниневии, следует отнести за счет предшествовавшей ей культуры таинственных шумеров.

Мы уже упоминали об Эрнесте де Сарзеке, французском помощнике консула; до того как попасть в Месопотамию, он не имел ни малейшего понятия о целях и задачах археологии, но при виде развалин и холмов Двуречья в нем заговорило то же любопытство, что и в Поле Эмиле Ботта (со времени раскопок Ботта прошло сорок лет). Счастье сопутствовало де Сарзеку: едва приступив к раскопкам, которые он вел еще совсем по-дилетантски, он нашел у подножия одного из холмов статую, не похожую на все до сих пор найденное. Он стал копать дальше, и, как оказалось, успешно: нашел надписи и первые осязаемые следы «предсказанного» народа – шумеров.

Статуя местного правителя, князя или царя-жреца Гудеа, сделанная из диорита и великолепно отполированная, была самой драгоценной из тех великолепных скульптур, которые были погружены на корабли и отправлены в Лувр. Какое волнение вызвали они среди ученых! Даже самые рассудительные и отнюдь не склонные к манипуляциям с датами ассириологи вынуждены были, принимая во внимание эти находки и данные, почерпнутые из найденных тогда же надписей, прийти к заключению, что некоторые из обнаруженных памятников и фрагментов относятся к эпохе третьего-четвертого тысячелетия до н. э., то есть к цивилизации еще более древней, чем египетская.

Де Сарзек копал в течение четырех лет – с 1877 по 1881 год. С 1888 по 1900 год американцы Хильпрехт, Петере, Хайне и Фишер производили раскопки в Ниппуре и Фаре. С 1912 по 1913 год в Эрехе вело раскопки Немецкое восточное общество; в 1928 году оно начало вести раскопки в других местах, а в 1931 году раскопки в Фаре производились вновь, на сей раз американским Обществом по изучению Востока под руководством Эриха Ф. Шмидта.

В результате раскопок были найдены большие сооружения – ступенчатые пирамиды-зиккураты, без которых, казалось, тамошние города было так же трудно себе представить, как, скажем, мечеть без минарета или церковь без колокольни, были найдены и надписи, позволявшие проследить историю месопотамского мира далеко в глубь веков. Для истории Месопотамии это было открытием по меньшей мере такого же значения, как для истории Греции открытие крито-микенской культуры.

Но истоки этой шумерской культуры уходили в еще более далекую эпоху. Казалось, начало ее и в самом деле относится если не ко времени сотворения мира, описанному в Библии, то уж, во всяком случае, к периоду, последовавшему за потопом, который суждено было пережить только Ною. Разве в сказании о Гильгамеше, в том самом сказании, недостающие фрагменты которого Джордж Смит искал и в конце концов нашел среди миллионов глиняных черепков, похороненных в холме Куюнджик, не говорилось о подобном потопе?

В двадцатых годах нашего столетия английский археолог Леонард Вуллей предпринял раскопки в Уре, библейском городе Уре в Халдее, на родине Авраама. Он доказал, что и в сказании о Гильгамеше и в Библии речь идет об одном и том же потопе, более того, что этот потоп является историческим фактом.

Если сжать мокрую губку так, чтобы она заняла лишь часть своего объема, она, разумеется, станет почти сухой. Так же сух будет и наш рассказ, если мы изложим всю историю Ассиро-Вавилонии на нескольких страницах. И все же подобный обзор, несмотря на сухость, может оказаться полезным, особенно для тех, кто, не довольствуясь «историями», хочет получить представление и об истории.

История Месопотамии не является столь же однородной, как, скажем, история Египта. При знакомстве с ней поневоле приходит на ум сравнение с начальным периодом греко-римской культуры. Когда-то в район Тиринфа и Микен пришел невесть откуда взявшийся чужой, неведомый народ и создал здесь центры своей цивилизации; а затем сюда вторглись с севера ахейцы и дорийцы. Смешиваясь и переплавляясь в течение многих веков, культура этих народов стала той культурой, которую мы сейчас называем эллинистической. Точно так же пришлый народ шумеров заселил дельту Тигра и Евфрата, принеся с собой сложившуюся культуру, письменность и законы; в конце концов он был на протяжении немногих столетий уничтожен варварскими племенами, но на удобренной им почве культуры выросла и расцвела наследница царства Шумера и Аккада – Вавилония.

В Библии говорится о смешении языков при постройке Вавилонской башни. Действительно, в Вавилоне существовало два государственных языка – шумерский и семитский (с течением времени шумерский язык стал языком жрецов и юристов); кроме того, в страну привносили свои диалекты амориты, амореи, эламиты, касситы и другие вторгшиеся в этот район племена, а в Ассирию – лулубеи, хурриты, хетты.

Первым местным царем, которому удалось объединить под своей властью обширную территорию – весь район от Элама до Тавра, – был Саргон I (2684-2630 годы до н. э.). О его рождении сохранился миф, чрезвычайно напоминающий аналогичные мифы о рождении Кира и Ромула, Кришны, Моисея и Персея: мать его зачала непорочно, а родив, положила ребенка в корзинку и пустила вниз по реке. Подобрал Саргона Акки-водонос; он взял его к себе, воспитал и сделал водоносом и садовником; потом богиня Иштар сделала его царем. Долгое время считалось, что Шаррукин (истинный царь, Саргон) – личность мифическая. Сегодня его деятельность, а она была довольно значительной, подтверждена документально. Династия Саргона царствовала двести лет, затем она пала. После этого начинаются вторжения горных племен, прежде всего гутиев; они грабят и разоряют страну. Города-государства ведут ожесточенную борьбу за господство. Отдельные цари-жрецы Ура и Лагаша, такие, как Ур-бау и Гудеа, приобретают на время большое влияние. Несмотря на политические распри, искусство и наука, выросшие на почве шумерского культурного наследия, достигают в это время высшего расцвета, их влияние весьма плодотворно сказывается затем на протяжении всех последующих четырех тысячелетий истории человечества.

Хаммурапи, правившему сорок два года, удалось в жестокой политической борьбе вновь объединить страну, причем не без помощи оружия. По своему могуществу и культуре она теперь имела все основания претендовать на первенство среди остальных стран мира. Хаммурапи был не только воином; у него хватило выдержки, получив власть, двадцать пять лет спокойно ждать, пока состарится его главный враг, царь Ларсы Римсин, с тем чтобы наверняка разбить его. Кроме того, Хаммурапи был первым в истории великим законодателем. «Для того чтобы сильный не обижал слабого, чтобы с сиротами и вдовами поступали по справедливости, он велел начертать в Вавилоне, в храме Эсагила, свои законы на каменной стеле и поставить ее перед статуей, на которой он был изображен как царь справедливости». Впрочем, небольшие кодексы законов существовали и до него: один – царя Исины, другой Шульги – царя из III династии Ура. Американский археолог Френсис Стиль, сопоставив в 1947 году найденные в Нипуре четыре клинописных фрагмента, обнаружил, что они представляют собой отрывки из кодекса законов царя Липит-Иштар (XX век до н. э.).

Таким образом, он нашел кодекс, составленный на полтора столетия ранее, чем кодекс Хаммурапи. Однако Хаммурапи заслужил славу законодателя прежде всего тем, что собрал разрозненные локальные законы и предписания, объединив их в единый свод законов; триста с лишним параграфов этого свода не утратили своего значения и тогда, когда вавилонское царство было уже давно разрушено.

Необыкновенный подъем надолго исчерпал производительные силы шумеро-вавилонского государства. Политическая раздробленность ослабила государственную власть; экономика была подорвана. При Кадашмане-Энлиле I и Бурнабуриаше II Вавилон поддерживал торговые связи со всеми соседними странами вплоть до Египта; сохранилась переписка, которая велась около 1370 года с третьим и четвертым Аменофисами. И даже тогда, когда страна освободилась от касситского ига, арамейские бедуины и вторгавшиеся с севера ассирийцы позаботились о том, чтобы вавилонское государство не смогло возродиться.

Здесь снова напрашивается прямая параллель с греко-римской культурой.

Так же как впоследствии Афинам пришлось стать безучастным свидетелем постепенного разрушения собственной культуры, религии, науки, искусства выскочкой Римом, создавшим на базе греческой культуры свою бездушную цивилизацию, так и вавилонскому царству с его главным городом Вавилоном пришлось увидеть возрождение своей культуры в разбогатевшей Ассирии, которая в конце концов создала Ниневию – город, бывший по отношению к Вавилону тем же, чем был Рим по отношению к Афинам.

Тукульти-Нинурта I (около 1250 года до н. э.) был первым ассирийцем, которому удалось взять в плен вавилонского царя. При Тиглатпаласаре I (около 1100 года до н. э.) Ассирия стала великой державой, однако при его преемниках она настолько ослабла, что кочевые племена арамейцев не только заставали ее не раз врасплох, но даже располагались поселениями на ее территории. Лишь Ашшурнасирапалу II (884-860 годы до н. э.), а вслед за ним Салманасару IV (781-772 годы до н. э.) удалось возродить мощь государства, расширить его границы вплоть до Средиземного моря, завоевать всю Сирию и даже обложить данью финикийские города. Ашшурнасирапалу город Калах (Кальху) – царская столица обязан великолепным дворцом, а Ниневия – храмом Иштар. Семирамида (Шаммурамат) царствовала четыре года; ее сын Ададнерари (810-782 годы до н. э.), решив, что политический успех стоит мессы, пытался ввести в Ассирии почитание вавилонских богов, однако только Тиглатпаласар III (745-727 годы до н. э.) (в Библии он фигуририрует под именем Фула), необыкновенно энергичный узурпатор, вернул Ассирии право именовать себя великой державой и в соответствии с этим поступать. При Тиглатпаласаре III границы государства простирались от Средиземного моря до Персидского залива; он вторгся в пределы Армении и Персии и покорил народы, которые вряд ли удалось бы покорить кому-либо другому, так как они были необыкновенно воинственными; завоевал Дамаск и захватил значительную часть северного Израиля. Помимо перечисленных нами царей, страной правили и многие другие, однако они не заслуживают упоминания в кратком обзоре. Мы переходим к Саргону II (722-705 годы до н. э.), победителю хеттов Кархемиша, при котором Ассирия испытала власть, быть может, самой жестокой политической централизации. Он был отцом Синаххериба Бесноватого (705-681 годы до н. э.), разрушившего Вавилон, и дедом Асархаддона (681-669 годы до н. э.), который отстроил Вавилон, одержал на севере победу над киммерийцами, а в 671 году до н. э. завоевал в Египте Мемфис и ограбил его, пополнив казну Ниневии; наконец, он был прадедом Ашшурбанапала (668-626 годы до н. э.), который, правда, потерял в борьбе с фараоном Псамметихом I египетские завоевания отца, но зато был силен в интригах и довел своего мятежного брата, правителя Вавилона, до самоубийства. Ашшурбанапал основал величайшую библиотеку древности в Ниневии (ее превзошла только знаменитая Александрийская библиотека) и, несмотря на многие военные походы, был скорее мирным правителем, чем завоевателем.

Из последующих правителей следует упомянуть Синшаришкуна (625-606 годы до н. э.), который не смог удержать власть в своих руках и не сумел противостоять все усиливавшемуся натиску мидийцев; он доверился халдейскому полководцу Набопаласару, но тот изменил ему в самый критический момент, и, когда мидийцы ворвались на улицы Ниневии, Синшаришкун сжег себя вместе со своими сокровищами и женами на гигантском костре; согласно Диодору, который в свою очередь ссылается на Ктесия, высота костра достигала чуть ли не 400 футов; в костре погибло также сто пятьдесят два золотых ложа, такое же количество золотых столов, десять миллионов золотых талантов, сотня миллионов серебряных и множество драгоценных пурпурных одеяний.

Было ли это концом вавилоно-ассирийской истории? С воцарением полководца-изменника Набопаласара на вавилонском троне снова появился узурпатор. Он расчистил дорогу для своего сына Навуходоносора II (604-567 годы до н. э.), «цезаря» Двуречья.

Великолепие и роскошь, силу самодержавной власти, которую теперь увидел Вавилон, нельзя отнести только за счет духа, традиции и древнейшей культуры этого города. Все это было воспринято как бы в преломлении через культуру Ассирии и Ниневии. Ни в чем это новое царство не соприкасалось со старой культурой, старыми обычаями, старыми общественными формами. Сегодня мы называем его нововавилонским царством, это была декадентская цивилизация, сложившаяся на почве старой культуры.

Все деяния Навуходоносора носили цивилизаторский характер. В дошедших до нас надписях восхваляются его заслуги в области техники: он строил каналы, разбивал парки, соорудил бассейн, воздвиг бесчисленное множество зданий – светских и духовных. Однако вслед за расцветом той или иной цивилизации следуют ее регресс и упадок. Через шесть лет после смерти Навуходоносора дворцовый переворот смел его династию. Последний правитель Вавилона Набонид (555-539 годы до н. э.), чудаковатый святоша, погиб во время штурма царского дворца, который был сдан предателями персидскому царю Киру.

Так в годы правления Навуходоносора культура Двуречья пережила свой последний подъем.

В 1927-1928 годах археолог Леонард Вуллей в возрасте сорока семи лет приступил к раскопкам город Ура на Евфрате – легендарной родины Авраама. Прошло немного времени, и он обнаружил массу богатейших материалов, относящихся к жизни и истории шумерского народа. Вскрыв царские гробницы Ура, он нашел богатейшие сокровища и тем самым расширил наши знания о вавилонской предыстории, что было более ценно, чем все найденное им золото. В результате этот древнейший период истории человеческой культуры неожиданно заиграл всеми красками.

Среди многочисленных находок Вуллея (перечислять их здесь не место) были две особенно интересные: парик одной шумерской царицы и пластинка с мозаичной инкрустацией, так называемый штандарт из Ура. Важным для наших знаний о древнейшем периоде истории человечества было открытие, которое подтвердило историческую достоверность одного из самых впечатляющих рассказов Библии.

Наконец, любопытной была находка, познакомившая нас с похоронными обрядами, существовавшими пять тысячелетий назад, причем такими, о которых мы даже и не подозревали.

Вуллей начал с того, что прорыл в холме траншею – с этого обычно начинались любые археологические исследования. Слой золы, битого кирпича, глиняных обломков, щебня и мусора достигал здесь двенадцати метров; именно здесь находились остатки захоронений царей Ура. В гробнице одной правительницы Вуллей обнаружил богатые украшения, золотые сосуды, две лодки – медную и серебряную – длиной шестьдесят сантиметров и головной убор царицы. Густой парик украшали три шнура из ляпис-лазури и красного сердолика. На нижнем из этих шнуров висели золотые кольца, на втором – золотые буковые листочки, на третьем – ивовые листья и золотые цветы. В парик был воткнут гребень, украшенный золотыми цветами, инкрустированный ляпис-лазурью. Спиральные золоченые нити украшали виски, а золотые серьги в форме полумесяца – уши.

Екатерина Вуллей сделала попытку восстановить по одному из найденных здесь черепов внешний облик царицы, которая некогда носила этот парик. Прическу она восстановила по изображениям, сохранившимся на глиняных изделиях. Эта модель, очевидно весьма близкая к оригиналу, находится сейчас в университетском музее Филадельфии. Наиденные изделия свидетельствуют о большом мастерстве обработки драгоценных металлов и тонком художественном вкусе. Среди золотых украшений, найденных в Уре, есть такие, за которые не пришлось бы краснеть и знаменитому парижскому ювелиру Картье.

Весьма важной была и находка так называемого штандарта. Вуллей относит его к 3500 году до н. э.; он состоял из двух прямоугольных деревянных пластинок, каждая длиной 55 см и шириной 22,5 см, и двух треугольников. Можно предположить, что эти пластинки прикрепляли к шесту и несли впереди во время процессий и шествий. Инкрустированный перламутром и ракушками на синем фоне из ляпис-лазури, этот штандарт воспроизводил разные сцены из жизни шумеров. Хотя эти изображения были не так разнообразны и подобны, как, например, стенные рельефы в гробнице вельможи Ти, которые, как мы помним, помогли Мариэтту восстановить подробности повседневной жизни древних египтян, они все же представляли достаточный интерес, а принимая во внимание возраст этих пластинок, значение штандарта трудно переоценить.

Картина пиршества дает нам сведения об одежде и утвари; мы видим, как ведут на заклание жертвенных животных, и таким образом узнаем, какие животные были в те времена домашними; дальше мы видим шествие пленных и шествие воинов – оно знакомит нас с оружием; видим, наконец, и колесницы, свидетельствующие о том, что именно шумеры первыми в конце четвертого тысячелетия стали вводить в боевой арсенал колесницы, которым суждено было сыграть такую важную роль в создании и уничтожении Вавилонской, Ассирийской, Персидской и Македонской держав.

И наконец, Вуллей сделал свое самое поразительное открытие: в царских гробницах Ура были похоронены не только цари! Казалось, в этих гробницах происходили чудовищные побоища. В одной из них Вуллей нашел несколько стражников; рядом с их трупами так и остались лежать выпавшие из рук копья и скатившиеся с голов шлемы. В углу другой лежали останки девяти придворных дам в головных уборах, которые они, вероятно, надели, идя на похороны. У входа в гробницу стояли две тяжелые кареты, а в них – скелеты возничих; впереди рядом со скелетами волов, впряженных в кареты, лежали скелеты слуг.

В гробнице царицы Шуб-ат убитые придворные дамы лежали в два ряда. Там же лежал музыкант – арфист. Кисти его рук еще находились на инструменте, покрытом драгоценной инкрустацией, на котором он, очевидно, играл в тот момент, когда его настиг смертельный удар. И даже на носилках, где был установлен гроб царицы, лежали скелеты двух людей в той позе, в какой их застала смерть.

Что означали все эти находки?

Объяснение могло быть только одно: здесь в честь мертвых была принесена самая большая жертва, на какую только вообще способны люди, – человеческая жизнь. Здесь имели место человеческие жертвоприношения, и, вероятнее всего, их совершали фанатики жрецы. Положения скелетов, а также ряд других обстоятельств позволили прийти к выводу, что все эти придворные, солдаты и слуги последовали за своими повелителями отнюдь не добровольно, как, скажем, индийские вдовы, сами входившие в костры, на которых сжигали останки их мужей. Здесь речь шла об убийстве, о настоящей резне. Это была кровавая тризна в честь мертвых правителей!

Какие выводы сделала из этих находок наука?

«У нас нет никаких письменных упоминаний о подобного рода жертвоприношениях. И если не считать данного случая, то археологи тоже никогда не сталкивались с этим обычаем или с его пережитками в позднейшие времена. Если эти жертвы... находят свое объяснение в обожествлении первых царей, то следует отметить, что в исторические времена ни одному даже самому значительному божеству подобных жертвоприношений не совершали, – это лишнее доказательство чрезвычайной древности гробниц Ура».

Вуллею было суждено сделать еще один шаг на пути изучения этой древнейшей цивилизации. Перейдя к систематическим раскопкам, он наткнулся на глубине двадцати метров под слоем, в котором находились остатки гробниц, на слой глины примерно в два с половиной метра толщины. Этот слой был совершенно чистый – в нем не было ни черепков, ни мусора, ни каких-либо иных следов деятельности человека.

Присутствию здесь этого явно наносного, аллювиального слоя можно было дать только одно объяснение, причем геологи могли здесь помочь больше, чем археологи. Некогда в стране шумеров произошел настоящий потоп, ибо наносный слой глины толщиной в два с половиной метра мог возникнуть только в том случае, если в древнем Шумере некогда разверзлись «хляби земные и небесные». Невиданный поток, сметающий все на своем пути, хлынул на землю; по словам Библии, «разверзлись все источники великой бездны, и окна небесные отворились, и лился на землю дождь сорок дней и сорок ночей... вода же усиливалась на земле сто пятьдесят дней.

Вуллей пришел к поразительному выводу. Он вспоминал об удивительном совпадении библейского рассказа о потопе с рассказом о потопе в гораздо более древнем, чем Библия, сказании о Гильгамеше; он вспоминал о том, что в так называемых шумерских царских списках было сказано: «Потом был потоп, а после потопа цари вновь спустились с небес»; вспоминал он и о том, что многие древние легенды и содержащиеся в Священном писании сведения нашли свое подтверждение во время раскопок в Двуречье. Не свидетельствовало ли все это о том, что потоп, следы которого обнаружил Вуллей, был именно тем потопом, о котором говорится в Библии?

Разумеется, этот исторически достоверный потоп, послуживший основанием для рассказов о мифическом потопе, не уничтожил весь людской род, за исключением Утнапиштима – Ноя. По всей вероятности, это было чрезвычайно большое наводнение, хотя и не столь уж редкое в дельте Евфрата и Тигра. Те сведения, которыми мы располагаем о древнейших шумерских царях, живших «до и после потопа», позволяют предполагать, что после потопа шумерские поселенцы остались живы потому, что они в отличие от местных жителей жили в окруженных крепостными стенами городах, возведенных на искусственных насыпях. Весьма вероятно, что Утнапиштим, шумерский Ной, – реально существовавшее лицо, какой-либо поселенец, колонист, который жил ранее в аккадской земле, а потому раньше других узнал, что вода прибывает, и заблаговременно предпринял соответствующие меры.

Что касается обращенных к Утнапиштиму слов бога – «плодитесь и размножайтесь и наполняйте землю», – то шумерские поселенцы точно выполнили эту заповедь. С энергией, которая и по сей день вызывает восхищение археологов, они превратили разрушенную потопом страну в цветущую высокоразвитую державу.

Свои находки в царских гробницах Ура Вуллей датировал четвертым тысячелетием до н. э. До него все наши сведения об этой эпохе мы черпали из мифов и легенд. Вуллей же сделал ее достоянием истории. Ему удалось документально доказать существование одного из царей того времени, одного из древнейших царей человечества.

В свое время существование шумеров было открыто на основании косвенных данных. Ныне никто не сомневается в реальном существовании этого народа: достаточно вспомнить хотя бы о произведениях шумерского искусства и ремесла, находящихся в наших музеях. Но о происхождении народа, который изготовлял все эти вещи, мы, по существу, и сейчас еще ничего не знаем. В этом вопросе мы вынуждены по-прежнему опираться лишь на косвенные свидетельства. Бесспорным является лишь одно: шумеры, темноволосый, не принадлежащий к семитической ветви народ, «черноголовые», как их называют в надписях, пришли в район дельты Евфрата и Тигра последними. До них страна была уже заселена, по всей вероятности, двумя различными семитическими племенами. Шумеры принесли с собой более высокую, в основном вполне сформировавшуюся культуру, которую они навязали семитам. Но где сформировалась их культура? Этот вопрос затрагивает одну из больших, до конца еще неясных проблем археологии.

Язык шумеров похож на древнетурецкий (общетюркский). Судя по внешнему облику, они должны принадлежать к индоевропейцам. Это все, что мы о них знаем; дальше начинается область чистых гипотез. Люди, которые поклонялись богам, живущим на вершинах гор, и сооружали для них искусственные горы – зиккураты, не могли быть родом с равнинных мест. Весьма возможно, что они пришли из высокогорных районов Ирана, а может быть, и из более отдаленных мест – из гористых районов Азии. В пользу подобного предположения говорит то обстоятельство, что ранняя шумерская архитектура, образцы которой были обнаружены археологами во время раскопок в Двуречье, совершенно явно выдержана в традиционном стиле деревянных сооружений, который мог выработаться только у народа, живущего в лесистых районах. Однако сказать что-либо точно довольно трудно, поскольку этой теории противоречат некоторые древние шумерские легенды, в которых рассказывается о народе, пришедшем в Двуречье со стороны моря. Некоторые косвенные данные подтверждают и эту гипотезу.

Наконец, в один прекрасный день англичанин Артур Кейт высказал мысль о том, что «черты, характерные для древних шумеров, можно и поныне проследить на Востоке у жителей Афганистана, Белуджистана и еще более дальних мест – вплоть до долины Инда».

Не успел он высказать эту мысль, как при раскопках в долине Инда, где удалось обнаружить следы высокоразвитой древней культуры, были найдены прямоугольные печати, чрезвычайно напоминавшие своей формой и выгравированными на них надписями печати, найденные в Шумере.

И все же вопрос о том, откуда прибыл этот таинственный народ, стегается открытым до сих пор. Наберемся терпения. Вспомним, в какую даль веков уводят нас находки, сделанные в стране «черноголовых», и удовольствуемся пока тем, что «царские списки» открывают нам еще более далекие перспективы.

В древнем Вавилоне счет велся по наиболее примечательному событию прошлого года, однако уже во времена первой династии Исина (примерно XX век до н. э.) была предпринята попытка составить хронологию прошедших веков. От этих времен и ведут свое начало известные нам копии «царских списков» – схематических, но тем не менее очень ценных для нас таблиц; мы также располагаем составленной, правда значительно позднее (IV-III века до н. э.), и весьма приукрашенной историей Вавилона, принадлежащей перу вавилонского жреца Бероса, который писал на греческом языке.

Согласно «спискам», история шумеров начинается со времен сотворения человека. В Библии идет речь о десяти праотцах, если считать от Адама; у шумеров они называются «древнейшими царями» и их тоже десять. Израильские праотцы отличались необыкновенным долголетием. Адам, которому было сто тридцать лет, когда родился его первенец, прожил после этого еще восемьсот лет. «Мафусаилов век» стал нарицательным для обозначения долголетия. Шумерские владыки отличались еще большим, поистине фантастическим долголетием. Согласно одному сообщению (в нем, кстати говоря, идет речь только о восьми царях), они царствовали 241 200 лет; согласно же другому (в нем упоминаются все десять царей) – 456 000!

Потом был потоп. После потопа вновь возродился человеческий род – он повел свое начало от Утнапиштима, и вавилонские ученые, составляя свои хроники примерно около 2000 года до н. э., внесли в них своих древних царей, которые были для них реально существовавшими людьми. Поскольку в число этих правителей попали и такие, о которых легенды тех времен говорят как о богах и полубогах, а вдобавок в самих хрониках утверждалось, что тридцать три царя первой после потопа династии процарствовали в общей сложности 24 510 лет три месяца и три с половиной дня, нет ничего удивительного в том, что первые западноевропейские исследователи отнеслись к «царским спискам» с полнейшим недоверием. К тому же до нынешнего столетия археологам не удавалось найти ни одного документа, где бы содержалось упоминание хотя бы об одном царе, принадлежавшем к первым семи династиям после потопа.

Однако по мере того, как перед Вуллеем обнажался в процессе раскопок один древний слой за другим, его доверие к древним спискам росло. В этом смысле он очутился в том же положении, в каком некогда находился Шлиман, веривший в Гомера и Павсания. И так же как в свое время великий дилетант Шлиман, крупнейший специалист-археолог Вуллей смог найти подтверждение своему предположению благодаря одной счастливой находке.

На холме аль-Убайд, возле Ура, в Халдее, Леонард Вуллей нашел храм богини-матери Нин-Хурсаг с его лестницами, террасами, вестибюлем, деревянными, обитыми медью колоннами, богатой мозаикой, скульптурами львов и оленей. Это был древнейший в мире храм, в котором огромные размеры соединялись с тонкой художественной отделкой деталей. В этом храме наряду со многими драгоценными и бесценными предметами он нашел золотое украшение, а в надписи, выгравированной на нем, Вуллей нашел первое упоминание о человеке, построившем храм. Имя этого человека было А-анни-падда!

Он нашел также известняковую плиту, которая дала ему еще более важные сведения. На ней клинописью было высечено, что этот храм был построен А-анни-паддой, царем Ура, сыном Мес-анни-падды, царя Ура. В «царских списках» Мес-анни-падда числился основателем третьей династии после потопа, так называемой первой династии Ура; он был одним из царей, реальное историческое существование которых до сих пор подвергалось сомнению.

Эта глава, в которой рассказывается о том, как археологи нашли целый народ – древних шумеров, – началась с вопросов о черной кошке, платках, которые продают на дюжины, и о циферблате. Этим же мы хотим ее и закончить.

Мы связаны с культурой шумеров одной нитью, до нас она прошла сквозь те цивилизации, которые родились и умерли в разделяющий нас промежуток времени. Влияние шумерской культуры распространилось на все страны без исключения – все, что впоследствии достигло своего расцвета в Вавилоне и Ниневии, выросло на шумерской почве. Приведем лишь несколько примеров, показывающих, насколько вся вавилонская культура в целом обязана шумерской и какое значение имели ее достижения для последующих цивилизаций.

Кодекс Хаммурапи, высеченный на стеле, найденной в Сузе, по своему содержанию представляет собой по сути дела компиляцию старошумерских законов и обычаев. Наиболее удивительно в этом документе, с нашей точки зрения, толкование понятия вины – оно звучит чрезвычайно современно – и подчеркивание чисто юридических моментов (при ограничении религиозных заповедей). Кровная месть, например, сохранившаяся во времена всех последующих цивилизаций, а в некоторых районах Европы вплоть до нынешнего столетия, была в кодексе Хаммурапи почти упразднена. Вместо индивидуальной мести за несправедливость существовала месть государственная – это самое «современное» в законах, начертанных на стеле, найденной в Сузе. Законы были жестокими, а обилие суровых телесных наказаний носило отпечаток восточного деспотизма, но влияние кодекса Хаммурапи чувствуется и в Юстиниановом кодексе и во многих других, даже в кодексе Наполеона.

Искусство врачевания у вавилонян, тесно связанное с магией (для римлян слово «вавилонянин» или «халдей» было синонимом колдуна, мага, волшебника), возникло в Шумере. У вавилонян были медицинские школы, находившиеся под покровительством государства; во многих случаях врач руководствовался в своем искусстве религиозными предписаниями, в других случаях он нес ответственность перед государством, очень часто юридическую. Так, например, согласно параграфу 218 закона Хаммурапи, «если врач сделает человеку тяжелый надрез бронзовым ножом и причинит смерть этому человеку или, снимая бронзовым ножом бельмо у человека, повредит глаз, ему следует отрубить руку».

Божества шумеров, поклонявшихся небесным светилам, мы находим под другими именами, нередко лишь слегка измененными, в Вавилонии и Ассирии, в Афинах и даже в Риме. В прямом влиянии шумерской истории и шумерских легенд на Библию мы уже имели .случай убедиться. Изучение шумерами небесного свода и движения планет превратилось у них в точную науку, оно послужило им основой для создания карты звездного неба, создания календаря и определения времени. Башни-зиккураты были одновременно обсерваториями. Вавилонские жрецы вычислили движение Меркурия более точно, чем Гиппарх и Птолемей; им даже удалось вычислить время обращения Луны вокруг Земли, причем они определили его всего лишь на 0,4 секунды менее точно, чем современные астрономы, вооруженные новейшими приборами.

Вся математика в Вавилоне основывалась на шумерской шестидесятиричной системе, которую аккадцы скрестили с десятичной. Возникшие из-за этого затруднения устранялись с помощью счетных таблиц – своего рода счетных линеек древности. С помощью такой системы счета вавилоняне сумели достигнуть удивительных результатов. Достаточно вспомнить, что для древних греков, которые были в какой-то степени нашими учителями и в области математики и в области астрономии, понятие 10 000 связывалось с понятием «тьмы народа», понятие миллиона возникло на Западе лишь XIX веке, а клинописный текст, найденный на холме Куюнджик, приводит математический ряд, конечный итог которого выражается числом 195 955 200 000 000, то есть такими числами, которыми не могли оперировать даже во времена Декарта и Лейбница. Однако надо сказать, что вся математическая наука вавилонян пагубным образом переплеталась с астрологией и пророчествованием, которые тоже нашли путь в Западную Европу – через поздний Рим в мавританскую Аравию.

Леонард Вуллей, которому мы обязаны большинством наших сведений о таинственном народе «черноголовых», приводит пример из области архитектуры, свидетельствующий о том, что одно из шумерских изобретений продолжает жить и поныне.

«Арка распространилась в Европе лишь со времен Александра Македонского. Греческие архитекторы жадно ухватились за нее, видя в ней новое слово в строительной технике, и... ввели ее в западный мир... Затем то же сделали римляне. Однако арочные конструкции были широко распространены еще в Вавилоне. Навуходоносор использовал их при восстановлении Вавилона еще за 600 лет до н. э.; в Уре и поныне можно увидеть арочную конструкцию в храме Кури-Гальзу – вавилонского царя, который правил примерно в 1400 году до н. э. Арочные перекрытия ворот, весьма близкие к современной арочной архитектуре, встречались в домах шумеров еще 2000 лет назад. Сооружение сводчатого стока воды в Ниппуре следует отнести к третьему тысячелетию до н. э., а сводчатые потолки в царских гробницах Ура свидетельствуют о том, что этот вид сооружений возник по меньшей мере еще на 400-500 лет раньше. Таким образом, здесь четко прослеживается единая линия от зари шумерской культуры вплоть до нашего времени». Подводя итог, Вуллей пишет: «Если судить о заслугах людей только по достигнутым ими результатам, то шумерам должно здесь по праву принадлежать почетное, а может быть, и выдающееся место. Если же учитывать и воздействие, которое они оказали на последующее развитие истории, то этот народ вполне заслуживает еще более высокой оценки. Их цивилизации, которая, словно факел в ночи, осветила еще погруженный в варварство мир, выпала высокая честь стать одной из первых движущих сил истории человечества. Мы выросли в такое время, когда началом всех начал в искусстве считалась Греция, когда думали, что сама Греция, словно Паллада, появилась из головы Зевса-олимпийца. Но нам удалось

убедиться в том, что свои жизненные силы она черпала в культуре лидийцев, хеттов, финикийцев, жителей Крита, Вавилона, Египта – им всем она в немалой степени обязана своим расцветом, корни ее уходят еще дальше в глубь веков: за всеми этими народами стоят шумеры».

Проделав шаг за шагом вместе с археологами путешествие в Двуречье, страну потопа и древнейших царей, прослеживая истоки нашей истории, мы почувствовали дыхание прошедших тысячелетий. Многое из того, что окружает нас сегодня – и доброе, и злое, существовало еще пять тысячелетий назад; когда мы вспоминаем об этом, нам кажется, что эти столетия пронеслись, как один день.

До сих пор мы, прослеживая успехи археологов, ограничивались территорией, не выходящей в основном за рамки Средиземноморья. Настало время совершить прыжок в другой мир, весьма отдаленный, культура и цивилизация которого относится примерно к той же эпохе. Вместе с археологами мы совершим путешествие в малоизвестный нам мир; он исчез всего лишь несколько столетий назад, но по сравнению с тем миром, с которым мы познакомились в предыдущих главах, он покажется нам более чуждым, варварским, во многом более жестоким и непонятным. Итак, мы отправляемся в джунгли Мексики и Юкатана.


КНИГА СТУПЕНЕЙ

«Разрушенный город лежал перед нами, словно потерпевший крушение корабль: мачты его потеряны, название неизвестно, экипаж погиб, и никто не знает, откуда он шел, кому принадлежал, как долго длилось его путешествие, что послужило причиной его гибели; лишь по едва заметному, скорее даже предполагаемому сходству с известными нам типами кораблей можно с трудом догадаться о том, из каких краев был его экипаж; впрочем, ничего достоверного о нем мы, вероятно, так никогда и не узнаем».

Джон Д. Стефенс


Глава 27

 

Сокровища Монтесумы

«С первыми лучами солнца испанский военачальник был уже на ногах и принялся собирать свой отряд. Тревожный звук трубы прокатился по водам и лесам и замер где-то в горах, отозвавшись далеким эхом. Люди становились под знамена; сердца их бились от волнения. Расположение города угадывалось лишь по священным огням на алтарях бесчисленных ступенчатых храмов Теокалли, едва видных в предутренней дымке. Но вот наконец первые лучи солнца, поднявшегося на востоке над горной грядой, пробили туман и осветили храмы; башни и дворцы стали видны во всем своем великолепии. Было 8 ноября 1519 года – знаменательный день в истории: в этот день европейцы впервые вступили в столицу западного мира».

Так один из историков прошлого века, В. X. Прескотт, о котором мы еще будем говорить, описывает тот момент всемирно-исторического значения, когда испанский авантюрист Эрнандо Кортес вместе с четырьмя сотнями воинов получил наконец возможность бросить первый взгляд на Мехико – столицу царства ацтеков. Армия Кортеса прошла дамбу, соединявшую с сушей столицу ацтеков, расположенную на острове посреди озера, и миновала большой деревянный подъемный мост; испанцев сопровождал шеститысячный отряд союзных племен, главным образом тлашкаланцев – заклятых врагов ацтеков. Каждому из испанцев было ясно, что им предстоит иметь дело с весьма могущественным правителем; об этом свидетельствовали не только бесчисленные отряды войск, которые окружали их со всех сторон, не только колоссальные строения, возвышавшиеся перед ними, но и рассказы местных жителей. Однако все это не поколебало их решения, и они продолжали свой путь.

Вступив на главную улицу города, они увидели большую группу людей в пестрых, ярких одеждах; она медленно двигалась им навстречу. Впереди шли три важных сановника с золотыми жезлами в руках, за ними медленно плыл сверкающий золотом паланкин, его несли на своих плечах ацтекские вельможи. Над паланкином возвышался украшенный драгоценными камнями и серебром балдахин из разноцветных перьев. Придворные были босы; они двигались размеренным шагом, опустив глаза. На определенном расстоянии процессия остановилась. Паланкин опустили на землю, и из него вышел высокий худощавый мужчина лет сорока. Цвет кожи у него был чуть светлее, чем у его соплеменников, лицо обрамляли гладкие, не очень длинные волосы и реденькая бородка. На нем был расшитый жемчугом и драгоценными камнями плащ, завязанный у шеи шнурами, на ногах – золотые сандалии; украшенные золотом ремни обхватывали щиколотки. Он шел к Кортесу, опираясь на двух придворных; чтобы ноги его не касались земли, слуги расстилали перед ним покрывала, вытканные их хлопковой пряжи.

Так предстал перед Кортесом Монтесума II, царь ацтеков.

Кортес соскочил с коня и двинулся навстречу Монтесуме, также опираясь на двух своих офицеров. Пятьдесят лет спустя Берналь Диас, один из тех, кто сопровождал завоевателя, вспоминая об этой встрече, написал: «Я никогда не забуду этого зрелища; хотя прошло уже много лет, оно и сейчас стоит у меня перед глазами, словно все это было лишь вчера».

Когда эти двое глянули друг другу в глаза и выразили свои дружеские (лишь на словах) чувства, в их лице столкнулись два мира, две эпохи.

Впервые в истории великих открытий, которой посвящена эта книга, человек христианского Запада столкнулся не с остатками чужой цивилизации, которую надо было бы реконструировать, а с самой этой цивилизацией во плоти и крови. Встреча Кортеса с Монтесумой равносильна, например, встрече Брупп-бея с Рамсесом Великим в Деир аль-Бахари или Кольдевея с Навуходоносором, которого он повстречал бы вдруг, прогуливаясь по висячим садам Вавилона, и с которым вступил бы, как Кортес с Монтесумой, в беседу.

Но Кортес был завоевателем, а не ученым. Красота привлекала его только в том случае, если она воплощалась в каких-то материальных ценностях, а величие интересовало его лишь в сравнении с самим собой. Он интересовался только тем, что могло принести пользу лично ему, испанской короне, на худой конец церкви, но отнюдь не науке. (Если только не относить его географические открытия за счет жажды знаний.)

Не прошло и года после этой встречи, как Монтесума был мертв, а блистательный город Мехико – разрушен. Только ли Мехико? Приведем слова Шпенглера: «Эта история дает единственный в своем роде пример насильственной смерти цивилизации. Она не угасла сама по себе, никто не заглушал и не тормозил ее развития – ей нанесли смертельный удар в пору ее расцвета, ее уничтожили грубо и насильственно, она погибла, как подсолнух, у которого случайный прохожий сорвал головку».

Чтобы разобраться во всех этих событиях, необходимо бросить ретроспективный взгляд на те освещенные заревом пожаров, занавешенные сутанами и отгородившиеся мечами кровавые десятилетия, которые вошли в историю христианского Запада под названием «Эпохи конкистадоров».

В 1492 году генуэзский капитан Кристобаль Колон, который приобрел мировую известность под именем Христофор Колумб, открыл во время своего путешествия в Индию острова Гуанахани, Кубу и Гаити, а в последующие свои путешествия – Доминику, Гваделупу, Пуэрто-Рико, Ямайку. В конце концов он доплыл до побережья Южной и Центральной Америки. В эти же годы Васко да Гама проложил истинный, то есть самый близкий морской путь в Индию, позднее Охеда, Веспуччи и Фернан Магеллан исследовали южное побережье Нового Света. После путешествия Джона Кабота и кругосветного плавания Магеллана существование Американского континента, протянувшегося от Лабрадора до Огненной Земли, перестало быть тайной. А когда Нуньес Бальбоа с пафосом, который не был чужд ни одному великому исследователю, вошел в воду Тихого океана и со шпагой в руке торжественно объявил этот океан на вечные времена владением испанской короны, когда Писарро и Альмагро вторглись с западного побережья в страну инков (Перу), величайшая в истории Европы авантюра была завершена.

Вслед за открытием началось исследование, а за исследованием пришло завоевание, ибо Новый Свет таил в себе колоссальные богатства и как новый рынок и как сокровищница, которую можно было грабить. Справедливо будет отметить (отвлекаясь от всякого рода морально-политических макиавеллизмов), что последняя причина была основной побудительной силой, заставлявшей все новые и новые группы людей пускаться в самые рискованные путешествия, причем на таких суденышках, которые ныне и на реке-то не встретишь. Впрочем, несправедливо было бы видеть в манящем блеске золота единственную побудительную причину экспедиций. Стремление к обогащению сочеталось не только с жаждой приключений, а корыстолюбие – не только со смелостью, граничащей с безумством. Исследователи и завоеватели предпринимали походы не только в своих, личных интересах, не только для Фердинанда и Изабеллы, а впоследствии для Карла V, но и для папы Александра VI Борджиа, который в 1493 году поделил мир между Португалией и Испанией. Они отправлялись в путь как посланцы его апостолического высочества под знаменами св. Девы, как миссионеры, борцы против язычества, и не было такого корабля, который отправился бы в путь без священника, призванного водрузить в новых землях крест.

С началом походов исследователей конкистадоров в Америку мир впервые в истории человечества стал глобальным. Религия, политика, приключения в равной мере внесли в это свой вклад.

Немалую службу экспансионистской политике этой поистине всеевропейской державы, в которой «никогда не заходило солнце», сослужили астрономия, география и их отпрыск – навигационная наука.

Идальго устали от пустых мечтаний – им нужны были дела; этим в первую очередь объясняется тот факт, что фанатической вере удалось собрать под своими священными хоругвями всех, кто жаждал приключений.

Этот краткий обзор вполне достаточен для нашего рассказа. Мы уже неоднократно упоминали о тех случайностях, которые сыграли решающую роль в истории науки об исчезнувших цивилизациях. Поэтому мы с удовлетворением отмечаем, что Эрнандо Кортес – а он, как человек, открывший ацтеков, интересует нас больше всех остальных конкистадоров – должен был стать адвокатом. Он презирал эту специальность, и его первая попытка избежать своей участи, отправившись в путешествие в составе экспедиции Николая Овандо – последователя Колумба, закончилась неудачей лишь потому, что Кортес сорвался со стены, по которой он, цепляясь за малейший выступ, карабкался на балкон, где ему назначила свидание некая красавица. Повреждения, полученные им в результате этого пикантного приключения (первого достоверно известного нам приключения Кортеса), приковали его к постели, и флотилия Овандо отбыла без него. Поневоле напрашивается вопрос, не сложилась ли бы история Нового Света несколько по-иному, если бы стена, с которой упал Кортес, была немного повыше? Впрочем, когда обстоятельства того требуют, люди всегда находятся, даже такие, как Кортес.

Экспедиция Кортеса была беспримерной. За шестнадцать лет до этого, когда девятнадцатилетний Кортес впервые высадился в Эс-паньоле, он высокомерно заявил губернаторскому писцу, который хотел приписать ему земельный надел: «Я прибыл сюда за золотом, а не для того, чтобы копаться в земле, как крестьянин». Однако с золотом нужно было подождать. В 24 года Кортесу пришлось под командованием Веласкеса принять участие в завоевании Кубы; он отличился в этой кампании, но был посажен в тюрьму за то, что примкнул к противникам Веласкеса, назначенного губернатором острова. Ему удается бежать, его ловят, но он бежит снова. Впрочем, в конце концов строптивый идальго мирится с губернатором. Удалившись в свое имение, он первым на Кубе принимается за разведение вывезенного из Европы рогатого скота, добывает золото и таким образом наживает целое состояние – от 2 до 3 тысяч кастелльянос. Епископ Лас-Касас, один из немногих друзей индейцев в Новом Свете, замечает по этому поводу: «Одному лишь Господу Богу ведомо, сколько индейских жизней было загублено из-за этих денег; надо думать, он призовет его за это к ответу».

То, что Кортес нажил свое состояние именно таким путем, сыграло решающую роль в его дальнейшей судьбе. Теперь, когда он мог финансировать или принять участие в финансировании той или иной экспедиции, он добился назначения на пост командующего эскадрой, которую снарядил и оснастил вместе с губернатором Веласкесом. Он поставил себе задачу доплыть до берегов той сказочной страны, о которой самозабвенно рассказывали местные жители. Однако в последний момент у него снова начались распри с губернатором. Когда Кортес со своим флотом, в который было вложено все его состояние и состояние его друзей, находился уже в Тринидаде (на Кубе), Веласкес решил арестовать его. Но Кортес пользовался необыкновенным расположением солдат – они буквально молились на него, и исполнение приказа привело бы к солдатскому бунту. Так Кортес отправился со своими одиннадцатью кораблями (самый большой из них был водоизмещением 100 тонн) в одну из самых авантюристических экспедиций.

В его распоряжении было 110 матросов, 553 солдата – из них 32 арбалетчика и 13 пушечных мастеров (артиллеристов), 10 больших Фальконетов, 4 малых и 16 коней, – с этими силами он собирался завоевать страну, о которой не имел ни малейшего представления. Кортес обратился с речью к своим воинам; он стоял под сенью черного бархатного знамени, на котором был выткан красный крест и золотом вышиты слова: «Друзья, последуем за крестом! Под этим знаком мы, если мы верующие, победим». Вот последние слова этой речи: «Нас немного, но мы сильны своей решимостью, и если она нам не изменит, то не сомневайтесь: Всевышний, который никогда еще не оставлял испанцев в их борьбе с язычниками, защитит вас, даже если вы будете окружены толпами врагов, ибо ваше дело – правое и вы будете сражаться под знаком креста. Итак, смело вперед, не теряйте бодрости и веры. Доведите так счастливо начатое дело до достойного его завершения».

16 августа 1519 года Кортес высадился на побережье неподалеку от того места, где впоследствии был заложен город Веракрус. В этот день началось завоевание Мексики. Кортес думал, что ему придется иметь дело с отдельными, разрозненными племенами, однако оказалось, что ему противостоит государство; он считал, что ему придется помериться силами с дикарями, но оказалось, что ему предстоит иметь дело с высокоцивилизованным народом; он ожидал увидеть на своем пути деревушки, мелкие поселения, а перед ним высились огромные города с храмами и дворцами. Но ничто не повлияло на его решение овладеть этой страной; вероятно, он принадлежал к числу тех людей, которых последующие поколения проклинают только в том случае, если они терпят поражение.

Мы не можем останавливаться на подробностях этого безумного похода, в результате которого Кортес через три месяца очутился в столице Монтесумы. Он преодолел все препятствия: труднопроходимую местность, губительный климат, неведомые болезни. Он вступает в сражения с армиями противника, насчитывающими тридцать-пятьдесят тысяч человек, и разбивает их наголову. Он продвигается со своим отрядом от города к городу, и молва о непобедимости обгоняет его. Точный расчет полководца сочетается в нем с хладнокровием палача; не раз он учинял массовую резню. Но, как дальновидный политик, он не забывал каждый раз одарить очередные посольства Монтесумы. Одновременно он старается натравить вассальные племена ацтеков друг на друга, так ему удается превратить в друзей своих вчерашних врагов – тлашкаланцев. Целеустремленно движется он вперед и вперед, и это продвижение не в силах задержать половинчатые и бесполезные меры Монтесумы, который, хотя и располагает по меньшей мере стотысячной армией, почему-то просит Кортеса не вступать в пределы ацтекской столицы.

Победный марш Кортеса почти не поддается объяснению. Силу его составляли поистине легендарная слава и хорошо организованное и дисциплинированное войско. Здесь, как говорит один историк» «снова греки сражались против персов». Но «греки» были сильны на этот раз не только своей дисциплиной, они были вооружены огнестрельным оружием – неизвестным страшным оружием для тех, с кем им приходилось сражаться. Кроме того, у них были кони, вызывавшие смятение среди индейцев: всадник вместе со скакуном представлялся им единым фантастическим существом. От этого суеверия ацтеки не освободились даже тогда, когда отбили у испанцев одного из коней, разрубили по приказанию своего предводителя его тушу на куски и разослали их по всем городам страны.

Неотвратимо приближался день захвата столицы – 8 ноября 1519 года. До какого-то времени это была только оккупация, но находка сокровищ в мексиканской столице, о которых Кортес мечтал еще в девятнадцать лет, а также несколько поспешное водружение креста на храмах ацтекских божеств привели к целому ряду осложнений, едва не лишивших Кортеса и его солдат всех плодов их завоевания.

10 ноября 1519 года, на третий день после того, как испанцы вошли в столицу ацтеков, Кортес обратился к Монтесуме с просьбой разрешить построить часовню в одном из отведенных ему и его людям дворцов. Монтесума немедленно согласился, более того, он прислал на помощь Кортесу своих мастеров.

Между тем испанцы, осмотревшись в отведенном им помещении, заметили на одной из старых стенок следы свежей штукатурки и с уверенностью, которую они обрели в результате бесчисленных реквизиций, предположили, что здесь скрыта, очевидно, недавно замурованная дверь. Их не смущает, что пока еще они здесь находятся на положении гостей, – не задумываясь, они взламывают дверь и зовут Кортеса.

Взглянув в пролом, Кортес вынужден на мгновение закрыть глаза: перед ним оказалась большая кладовая, вся заставленная изделиями из золота и драгоценностями. Грудами лежали здесь богатейшие великолепные ткани, украшения, драгоценная утварь, чудесные произведения ювелирного искусства, золотые и серебряные изделия, золотые и серебряные слитки. Берналь Диас, оставивший нам описание похода Кортеса, заглянул через его плечо. «Я был, – писал он впоследствии, – еще совсем молодым человеком, и мне показалось, что здесь собраны все богатства мира».

Испанцы оказались перед сокровищами Монтесумы, точнее говоря, сокровищами его отца, приумноженными стараниями сына.

Кортес сделал самое умное из всего, что мог сделать: он приказал немедленно заделать дверь. Он не строил иллюзий насчет своего положения, он знал, что находится на краю вулкана, извержение которого может начаться каждую минуту.

При мысли о том, какие шансы на успех имела ничтожная кучка испанцев в этом гигантском городе, где, по примерным подсчетам, было не менее 65 000 домов, поражаешься наглости этих людей. В самом деле, на что они рассчитывали? Как должна была развиваться далее эта авантюра? Наконец, была ли у них реальная возможность вывезти эти сокровища из города на глазах повелителя ацтеков и его многочисленных войск? Неужели конкистадоры были так ослеплены, что всерьез рассчитывали захватить в этой стране власть и поработить ее экономически, так же как они это сделали на диких островах Нового Света? Да, они действительно были ослеплены, впрочем, их ослепление не выходило за рамки реальной политики, хотя сегодня эта политика и представляется в достаточной степени ирреальной. Существовала лишь одна возможность, одно средство получить достаточную власть в столице; изыскать ее могли только авантюристы, а осуществить – только конкистадоры. Кортес достаточно хорошо разобрался в истинном отношении ацтеков к Монтесуме, чтобы понять: если испанцам удастся захватить в плен Монтесуму, любые враждебные действия его подданных будут исключены.

По прошествии некоторого времени Кортес предложил Монтесуме поселиться в том дворце, где жил он, Кортес, и тем самым соединить царскую резиденцию со своей собственной. Он сумел привести убедительные доводы, подкрепив свою сдержанную просьбу завуалированными угрозами – у дверей стояли в полном боевом вооружении его лучшие воины, – и Монтесума, поддавшись на какое-то мгновение ничем не оправданной слабости, согласился.

К вечеру того же дня в одном из дворцов Монтесумы, отведенном Кортесу и его людям, в специально выстроенной часовне патеры Ольмедо и Диас читали мессу. Слева от них лежали отделенные стеной сокровища, в которых были кровно заинтересованы все молитвенно преклоненные испанцы, а справа – в другом, непосредственно примыкавшем к часовне помещении, находился Монтесума – еще царь, сидящий в самом сердце своей державы, но уже не более как заложник в руках кучки бесчестных людей. Окружавшие его придворные пытались утешить своего господина, но он живо чувствовал всю унизительность своего положения. Берналь Диас отмечает, что все испанцы были настроены серьезно и благоговейно «отчасти из-за самой церемонии, а отчасти потому, что месса призвана была оказать поучительное влияние на погрязших во мраке язычников».

Все шло как по писаному, успехам Кортеса, казалось, не будет конца, как вдруг одно за другим последовали три события, резко изменившие всю картину.

Первые разногласия возникли в среде самих испанцев. Захватив в плен Монтесуму, Кортес уже не видел больше оснований скрывать, что ему удалось найти запрятанные сокровища. Несчастный император попытался спасти свое достоинство, «подарив» сокровища великому повелителю Кортеса – далекому испанскому королю – и одновременно принеся ему вассальную клятву; если вспомнить, в каком положении находился Монтесума, этому акту вряд ли можно придать большое значение. Кортес приказал принести клад в один из залов и взвесить его. Весы и гири пришлось принести свои – ацтекам они были неизвестны, хотя подданные Монтесумы отлично владели искусством счета. Клад был оценен в 162 000 золотых песо; выраженная в долларах (подсчет был сделан в прошлом столетии) эта сумма составляла 6,3 миллиона. Для XVI столетия она была колоссальной, по всей вероятности, таких богатств не имел в своей казне ни один из европейских монархов. Стоит ли удивляться тому, что солдаты буквально обезумели, подсчитав, сколько придется на долю каждого?

Однако у Кортеса были свои соображения насчет дележа. Да и так ли уж он был не прав? Ведь он отправился в поход по поручению испанского короля, который имел все основания рассчитывать на часть добычи. Но кто снарядил корабли, кто и до сих пор сидит по уши в долгах, как не он, Кортес? Ведь наступит день, когда придется их отдавать! И Кортес распорядился разделить всю добычу на пять частей: одну от отделил для короля; другую взял себе; третья предназначалась для Веласкеса (ведь, отправляясь в Мексику, Кортес нарушил его приказ и попросту удрал от него, теперь необходимо было его подмазать); четвертый пай был отдан пушечным мастерам, самопальщикам, арбалетчикам и гарнизону Вера-Крус; и лишь оставшуюся часть – одну пятую сокровищ Монтесумы – поделили между солдатами; на долю каждого досталось по сто песо – ничтожная сумма, если учесть все перенесенные ими тяготы, пустяк для тех, кто видел весь клад.

Дело чуть до дошло до открытого бунта. Начались кровавые дуэли. Кортесу пришлось вмешаться; он действовал не строгостью, а обещаниями, уговаривая солдат, как об этом рассказывает один из его воинов, «с помощью красивых слов, которые у него всегда были в запасе на все случаи жизни». Солдаты послушались его. Кортес пообещал им такое вознаграждение, о котором они и мечтать не смели; однако пока солдаты получили лишь пятую часть всей добычи – остальные четыре пятых оставались во дворце.

События, происшедшие спустя несколько месяцев, были куда более серьезными. Во главе гарнизона Веракрус стоял преданный Кортесу офицер; он и сообщил конкистадору, что по приказанию разгневанного Веласкеса в гавань Веракрус прибыла эскадра под командованием некоего Нарваэса. Единственная его цель – захватить Кортеса, отстранить его от должности, арестовать за открытый мятеж и превышение полномочий и доставить в кандалах на остров Куба. От того же офицера Кортес узнает совершенно невероятные подробности: на 18 каравеллах Нарваэса находятся 80 всадников, 80 самопальщиков, 150 арбалетчиков и множество пушек. Так Кортес, который и без того сидит на пороховом погребе в самом центре враждебной ему столицы ацтеков, внезапно приобретает еще одного врага – на этот раз в лице своих соотечественников. Этот враждебный Кортесу отряд не только намного сильнее, чем его собственный, – он представляет собой наиболее мощные вооруженные силы из всех когда-либо вступавших в бой в Новом Свете. И тогда происходит нечто невероятное, настолько поразительное, что каждый, кто до сих пор считал Кортеса просто счастливчиком и объяснял его успехи свойственной ему напористостью и плохим вооружением индейцев, должен был теперь изменить свою точку зрения. Кортес принимает решение выступить навстречу Нарваэсу и разбить его наголову.

Каким же образом он предполагал это сделать?

Он отваживается оставить две трети своих солдат под командованием Педро Альварадо в Мехико – в качестве гарнизона и одновременно для охраны Монтесумы – ценного заложника. Сам же с оставшейся третью, что составляло семьдесят человек, выступает навстречу Нарваэсу. Покидая Мехико, он умудрился до такой степени запугать Монтесуму рассказами о том, каким наказаниям он подвергнет соотечественников, что нерешительный правитель, ожидая от возращения испанцев самого ужасного, не желал слушать свою советников и приближенных, пытавшихся убедить его воспользоваться самым благоприятным для восстания моментом. Более того, стараясь задобрить Кортеса, он дошел в своей кротости до того, что проводил его (разумеется, под охраной Альварадо) до плотины, обнял на прощание и пожелал успехов.

Пополнив свой отряд за счет союзников – теперь он уже насчитывает 266 человек, – Кортес спускается вниз, на равнину, в Tierra caliente. Льет дождь, бушует непогода. Через разведчиков Кортес узнает, что Нарваэс дошел до Семпоалы; таким образом, теперь его отделяет от противника только река.

Тем временем Нарваэс, опытный и рассудительный военачальник, решает идти вечером к реке, чтобы напасть на Кортеса, однако его солдаты выражают недовольство: кому захочется воевать в такую проклятую погоду? И Нарваэс, уверенный, что в эту темную и дождливую ночь Кортес не решится на переправу, возвращается в город и спокойно располагается на отдых, целиком положившись на превосходство своих сил.

Но Кортес все-таки переправляется через реку. Он застает врасплох часовых противника, и вот уже немногочисленные, плохо вооруженные солдаты с кличем «Espiritu Santo!» («Святой дух!») врываются под командованием Кортеса в лагерь Нарваэса, до отказа набитый солдатами и вооружением. Это случилось в ночь под Троицын день 1520 года. Нападение застает Нарваэса врасплох; в коротком, но ожесточенном ночном бою, озаряемом лишь пламенем пожарищ и вспышками орудий – впрочем, пушкари успевают сделать не более одного выстрела, – Кортес захватывает лагерь. Нарваэс сражается на вершине одного их храмов. Метко пущенное копье попадает ему в глаз. Стоны Нарваэса перекрывает торжествующий возглас Кортеса: «Победа!» Впоследствии рассказывали, будто за правое дело Кортеса вступились кокуйо – светляки фантастических размеров: целыми роями слетались они к лагерю, и людям Нарваэса казалось, что их окружает огромная армия, движущаяся при свете факелов. Однако совершенно очевидно, что заслуга победы принадлежала Кортесу; все ее значение можно было оценить лишь тогда, когда большинство побежденных согласилось принести Кортесу клятву верности и когда он подсчитал трофеи – пушки, ружья, коней. Только теперь, впервые за все время экспедиции Кортеса, в его распоряжении оказались действительно мощные вооруженные силы. Впрочем, то, что Кортесу каким-то чудом удавалось до сих пор с маленьким отрядом, ему не удалось сделать, имея большую армию.


Глава 28

Обезглавленная цивилизация

Испанцы вторглись в страну с мечом и крестом: под сенью креста маршировали они, призывая на помощь Espiritu Santo – Святой дух. Кресты, а затем и церкви поднимались там, где испанцы утверждались более или менее прочно. Священники исповедовали воинов перед каждой битвой, служили торжественные мессы после каждой победы и пытались обратить в христианскую веру ацтеков.

Здесь не место исследовать значение и правомочность миссионерской деятельности. Для нас важно одно: вторгшись в царство ацтеков, испанцы впервые столкнулись не с дикими племенами, вся религия которых сводится к нескольким обрядам и примитивному анимизму, к обожествлению природы и духа, а с древней религией, которая хоть и была в целом политеистичной, но в почитании двух своих главных богов – Хуицилопочтли и Кецалькоатля – проявляла явно монотеистические тенденции; кроме того, благодаря тесной связи с астрономией эта религия наложила определенный отпечаток на всю цивилизацию страны, что до сих пор было характерно во всяком случае, в известном тогда мире – для всемирных и искупительных религий.

Ошибка испанцев и их священников заключалась в том, что они слишком поздно это заметили. Но могли ли они это вообще заметить? Необходимо вспомнить, какое значение имела церковь в начале XVI века. В те годы, когда Кортес маршировал по Мексике, Мартин Лютер был всего-навсего мятежным монахом, автором нескольких крамольных статей, Коперник еще не возвестил миру о своей теории, а Галилео Галилей и Джордано Бруно еще не успели родиться. В те времена не существовало искусства, науки, да и самой жизни вне церкви. Все западноевропейское мышление было христианским. Ограниченность такого представления о мире, абсолютная вера в его правильность, в вечность его существования и его очистительную силу неизбежно порождали нетерпимость. Все, что не было христианским, объявлялось языческим; все, кто жил и мыслил по-иному, считались варварами.

Эти представления, присущие людям XVI столетия, мешали им признавать право на существование каких-либо иных воззрений даже в тех случаях, когда эти воззрения являлись следствием совершенно другого взгляда на мир, другого восприятия окружающего. Эти представления были весьма ограниченными, и они не могли быть поколеблены даже тогда, когда завоеватели Мексики столкнулись с очевидными признаками высокоорганизованной и высокоразвитой в социальном отношении жизни ацтеков, познакомились с их системой образования и воспитания, узнали о некоторых поистине поразительных открытиях, сделанных ацтекскими жрецами в области астрономии.

Уверенности завоевателей в том, что они имеют дело с дикарями, которые нуждаются в обращении в истинную веру, не могли поколебать даже явные признаки цивилизации: большие города, образцовая система дорог и связи, великолепные здания и храмы. Богатейший город Мехико с его лагунами, прудами, улицами, плавающими островами цветов (чинампами, которые видел еще Александр Гумбольдт) был для них всего лишь дьявольским наваждением.

К несчастью, религия ацтеков включала один обряд, который и в самом деле должен был вызывать у каждого, кому приходилось об этом узнать, чувство отвращения и мысли о кознях дьявола: в государстве ацтеков богам приносились бесчисленные человеческие жертвы; жрецы вспарывали обреченному грудную клетку и извлекали из нее еще трепещущее окровавленное сердце. И только теперь мы имеем, быть может, право напомнить испанцам, которые со всей страстью восстали против этого кровавого обычая, о заживо сожженных на бесчисленных кострах людях – жертвах их собственной инквизиции.

Таким образом, в цивилизации ацтеков высокая нравственность сочеталась с варварскими обычаями и традициями. Само собой разумеется, что испанцы не сумели увидеть в этой двойственности единства своеобразной культуры; они не смогли понять, что ацтеков в отличие от дикарей, с которыми приходилось иметь дело Колумбу, Веспуччи и Кабралю, можно было запугивать только до тех пор, пока дело не касалось их религии. Испанцы не отдавали себе отчета в том, что благодаря страху ацтеков перед оружием они могли творить безнаказанно любые злодеяния и насилия, совершать любые недостойные поступки – все, кроме одного: кроме святотатства и осквернения храмов. Но именно это они и сделали. В результате Кортес чуть было не лишился всех плодов своих побед – и военных и политических.

Интересно, что наиболее ревностными миссионерами в окружении Кортеса были как раз не священники. Патеры Диас и Ольмедо (в особенности последний) действовали очень осторожно, с большим тактом.

Скорее всего, первым, кто предпринял попытку обратить в христианство Монтесуму, был сам Кортес – это подтверждается всеми сообщениями; быть может, он сделал это, повинуясь бессознательному желанию искупить свои грехи. Монтесума выслушал его весьма вежливо, но когда Кортес стал противопоставлять кровавым жертвоприношениям религии ацтеков чистую и простую службу католической мессы, он дал понять конкистадору, что, по его мнению, человеческие жертвоприношения – обряд более невинный, чем христианский обычай вкушать плоть и кровь бога. Трудно сказать, был ли Кортес настолько силен в споре, чтобы противопоставить что-нибудь этой точке зрения. Впрочем, это его не остановило. Он попросил разрешения осмотреть один из больших храмов ацтеков. Монтесума посоветовался со своими жрецами, и после долгих колебаний разрешение на осмотр было дано. Кортес тотчас отправился в Большой Теокалли – храм, расположенный в центре города, неподалеку от того дворца, который был отведен испанцам. Он высказал патеру Ольмедо мысль, что это самое подходящее место для водружения креста, но тот отговорил его. Потом оба они очутились перед большим камнем из яшмы, на котором производилось заклание жертв: их убивали с помощью ножей из обсидиана – вулканического стекла, – и увидели статую бога Хуицилопочтли. Он был ужасен: с точки зрения испанцев, Хуицилопочтли был похож на настоящего дьявола, такого, каким его издревле малевала их собственная церковь. Тело этого безобразного бога – бога войны ацтеков – было опоясано змеей, сделанной из жемчуга и драгоценных камней. Берналь Диас, который и здесь не отставал от Кортеса, отвел взгляд; и вот тут-то он увидел нечто еще более страшное: все стены этого обширного помещения были залиты кровью. «Смрад, – писал он впоследствии, – был сильнее, чем на бойне в Кастилии». Он бросил взгляд на алтарь: там лежали три сердца, которые, как ему показалось, еще трепетали и дымились.

Спустившись по бесчисленным ступенькам вниз, испанцы обратили внимание на большое здание, стоявшее на холме. Войдя в него, они увидели, что оно до потолка заполнено аккуратно сложенными черепами: то были черепа бесчисленных жертв. Один из солдат принялся их считать и пришел к выводу, что их должно здесь быть по меньшей мере 136 тысяч.

Вскоре после этого – время просьб уже миновало, настало время приказаний, подкрепленных угрозами, – Кортес занял одну из башен Большого Теокалли. После первого посещения башни Кортес разразился непристойной и грубой богохульной речью, вызвав на этот раз замешательство Монтесумы. Впервые он пришел в волнение и посмел возразить, обратив внимание Кортеса на то, что подобных речей его народ не стерпит. Но Кортес продолжал упрямо проводить свою линию: он приказал очистить помещение башни, соорудить там алтарь и крест, а также поставить изображение св. Девы. Золото и драгоценные камни, находившиеся в храме, были вынесены (не будем уточнять, куда именно), а стены украшены цветами. И когда здесь наконец грянуло «Те deum», собравшиеся на лестнице и на площадке Большого Теокалли испанцы, по словам очевидцев, заплакали от радости.

Теперь до того злодеяния, которое переполнило чашу терпения жителей Мехико, оставался один шаг.

Вот как это случилось. В отсутствие Кортеса – он в это время отправился навстречу Нарваэсу, чтобы одержать свою блестящую победу, – ацтекские жрецы обратились к его заместителю Альварадо с просьбой разрешить им провести в Большом Теокалли (в одной из башен которого, как мы уже упоминали, находилась часовня испанцев) ежегодный традиционный праздник с массовыми плясками, торжественными богослужениями и обрядовыми песнями, посвященными богу войны Хуицилопочтли.

Альварадо разрешил, но поставил два условия: 1) ацтеки не должны приносить при этом человеческих жертв; 2) при них не должно быть оружия.

В день празднества в Теокалли собралось примерно 600 ацтеков, в большинстве своем представители самых знатных родов (сведения об их численности разноречивы), все они были безоружны. Надев лучшие наряды и украсив себя драгоценными камнями и ожерельями, они приступили к совершению религиозных обрядов. Вскоре с ними смешалось множество испанцев в полном вооружении; в разгар празднества раздался условный сигнал, по которому испанцы бросились на ацтеков и безжалостно перебили их.

Злодеяние это совершенно непонятно; оно осталось необъяснимым и исторически, ибо какое этому, собственно, можно дать объяснение? Один из свидетелей этой бойни писал: «Кровь текла ручьями, словно вода в сильный ливень».

Когда Кортес, одержав победу, возвратился со своим войском в Мехико, город был уже совсем другим. После неслыханного злодеяния весь народ восстал. Одного из братьев Монтесумы, Куитлауака, восставшие поставили во главе войска вместо плененного повелителя и начали штурмовать дворец, в котором укрепился Альварадо. Кортес прибыл как раз вовремя, но, сняв осаду с дворца, он, таким образом, попал в западню сам. Более того, каждая вылазка, которую предпринимал Кортес, была Пирровой победой: он разрушил триста домов – ацтеки уничтожили все мосты, по которым он мог бы отступить из города; он сжег Большой Теокалли – ацтеки с новой яростью бросились на штурм его укреплений. Непостижимый Монтесума, человек с несомненно богатым военным прошлым (насколько известно, он принимал участие в девяти сражениях), при котором государство ацтеков достигло наивысшего расцвета и могущества, стал после вторжения испанцев совершенно безвольным монархом; теперь он предложил выступить посредником между испанцами и своими соотечественниками. Облачившись в парадные одежды и надев все свои регалии, он взошел на стену дворца и обратился к своему народу. И тогда народ свершил свой суд над ним – в него полетели камни и стрелы. 30 июня 1520 года Монтесума, который до последних дней своей жизни оставался пленником испанцев, умер. Опасность, угрожавшая испанцам, достигла, казалось, наивысшей точки. Последний козырь авантюристов в игре, где на карту была поставлена Мексика, был бит: плененный ими правитель страны Монтесума – мертв. Наступила самая страшная ночь Кортеса, ночь, которая вошла в историю под названием «Ночь печали».

Мы уже упоминали, что при дележе сокровищ Монтесумы дело дошло чуть ли не до мятежа.

Когда Кортес отдал ночью приказ готовиться к прорыву, приказ, на который его толкнуло отчаяние (ведь он собирался пробиться с кучкой своих людей сквозь армию, насчитывающую десятки тысяч солдат), он велел снести в одну комнату все золото, все драгоценности Монтесумы и презрительно сказал: «Пусть каждый возьмет сколько хочет», а потом добавил: «Смотрите, не перегружайтесь, помните: темной ночью налегке ехать – вернее доехать». И только ту часть добычи, которая предназначалась для испанского короля, он приказал навьючить на лошадей, идущих в середине колонны; он рассчитывал, что в случае поражения сокровища помогут ему оправдаться перед монархом.

Старые сподвижники Кортеса знали цену его советам и не стали жадничать, но новички – те, кто присоединился к нему после победы над Нарваэсом, – оставили этот совет без внимания; они нацепили на себя все украшения, какие только могли унести, наполнили золотыми слитками пояса и сапоги, привязали покрытые жемчугом и драгоценными камнями предметы обихода прямо к телу, одним словом, нагрузились так, что уже после первого получаса пути еле плелись в арьергарде. И все-таки, несмотря на их жадность, большая часть сокровищ Монтесумы осталась во дворце.

В эти первые полчаса ночи на 1 июля 1520 года испанцам удалось, не возбудив подозрений ацтеков, питавших какую-то удивительную неприязнь к ночным боям, пройти через мертвый город и достигнуть плотины. Однако здесь их заметили; раздались окрики часовых; загудел огромный барабан – сигнал жрецов Теокалли, и с этого момента начался ад.

Это действительно был ад в полном смысле слова. Испанцам удалось преодолеть с помощью переносного моста, который они сами же соорудили, первый пролет плотины. Тут пошел дождь, и шум падающей воды смешался с шумом весел бесчисленных пирог. Крики отчаяния испанцев, которые скользили по мокрой земле и не могли ни на метр продвинуться дальше, перекрыл боевой свист ацтеков. В испанцев полетели камни и стрелы, а вслед за этим, едва различимые в темноте и за стеной дождя, на испанцев обрушились ацтекские воины, которые пустили в ход свои боевые топоры и палицы с остриями из твердого, как железо, обсидиана.

Между тем передовой отряд испанцев, достигший второго пролета, недоумевал, почему задерживается переносной мост. Но вот пришла весть, ужаснее которой трудно было себе представить: переносной мост под тяжестью сражавшихся настолько ушел в землю, что не было никакой возможности его вытащить. До этого момента можно было еще говорить об организованном отступлении, теперь же началось бегство. Паника овладела и солдатами и офицерами. Отряда больше не существовало – осталась кучка обезумевших от страха людей. Каждый думал лишь о своем спасении. Вплавь, цепляясь за хвосты лошадей, за доски и бревна, пытались они достигнуть берега. Оружие, вещевые мешки, а в конце концов и золото, которым были наполнены карманы и пояса испанцев, – все кануло в пучину.

Здесь не место описывать подробности этого проигранного испанцами сражения, достаточно упомянуть, что все они, включая и Кортеса, который, по единодушному свидетельству очевидцев, проявил настоящие чудеса храбрости, были изранены, покрыты ссадинами и синяками. Наступило утро, хмурое, дождливое. Плотина осталась позади; ацтеки не торопились преследовать испанцев – они занялись подсчетом трофеев. Теперь Кортес мог наконец произвести смотр остаткам своего отряда. Сведения современников о потерях, понесенных испанцами в эту ночь, разноречивы. Сопоставляя их данные, можно прийти к выводу, что отряд Кортеса потерял не менее трети своего состава. Численность войск его союзников тлашкаланцев уменьшилась, по одним сведениям, на одну четверть, по другим – на одну пятую часть. Армия потеряла все ружья и боеприпасы, часть аркебуз, много коней. Теперь отряд Кортеса представлял собой лишь жалкое подобие того отряда, который девять месяцев назад вошел в столицу ацтеков.

Впрочем, их путь еще не был закончен. Долгие восемь дней брели они, стараясь идти как можно быстрее, – не следует забывать, что все они едва держались на ногах от усталости, к тому же им не хватало еды; не раз во время пути им приходилось отбиваться от преследователей. Так шли они, стремясь поскорее достигнуть Тлашкалы – земли своих союзников, заклятых врагов ацтеков. И когда наконец 8 июля 1520 года они перевалили через хребет, окаймлявший долину Отумбы, их глазам представилась картина, которая, казалось, не оставляла никакого сомнения в дальнейшей судьбе отряда.

Вся долина, через которую пролегал их единственный путь, была, насколько простирался взор, заполнена ацтекскими войсками, построенными в строгом боевом порядке. Впереди боевых колонн были видны предводители племен; в разноцветных одеяниях и украшениях из перьев они резко выделялись на белоснежном фоне хлопковых панцирей рядовых воинов – словно пестрые птицы на белом снегу.

Положение было отчаянное, но у испанцев не было выбора. В самом деле, что они могли предпринять? Вернуться? Но позади их ожидал плен, а участь людей, попавших в плен к ацтекам, была известна: их некоторое время откармливали, нередко посадив на это время в деревянные клетки, а затем приносили в жертву богам. Оставалось одно: попытаться пробиться вперед. Другого выхода не было.

Горстке испанцев, лишенных огнестрельного оружия, благодаря которому они одержали свои первые победы, противостояла армия ацтеков, насчитывавшая, по приблизительным подсчетам, не менее 200 000 человек. И в этой безнадежной ситуации, когда, казалось, у испанцев не было ни малейших шансов на успех, внезапно происходит чудо.

Разделив свой отряд на три группки, прикрыв их с флангов остатками кавалерии (в отряде оставалось всего лишь 20 всадников), Кортес врезался в бушующее море ацтекских войск, которое, казалось, вот-вот захлестнет его воинов. Кавалеристам удалось пробить узкий коридор в толще неприятеля, но ацтеки сомкнули свои ряды позади атакующих, словно гибкие травы позади плуга. Кортес сражается в первых рядах; под ним убивают коня – он пересаживается на другого, его ранят в голову, но он продолжает сражаться. Однако его окружают новые силы. Отражая и нанося удары, он внезапно замечает впереди, на небольшом холме, группу великолепно одетых всадников, окруживших паланкин. Кортес сразу же догадался, что среди них находится вражеский военачальник Сихуаку – он узнал его по возвышающемуся у него над головой боевому штандарту с золотой сеткой, который являлся одновременно и знаменем и знаком главнокомандующего. И вот тут-то происходит чудо, которое совершает не пресвятая Дева и не какой-нибудь святой, а Эрнандо Кортес. Забыв о ране, Кортес вздыбил коня и, рассыпая направо и налево удары, расчищая себе дорогу копьем и мечом, врезался вместе с двумя-тремя своими ветеранами во фланг ацтеков. Вражеские воины не в состоянии его задержать; на полном скаку он подлетает к паланкину... и вот уже вражеский главнокомандующий падает, пронзенный копьем Кортеса. С ликующим возгласом выхватывает у него Кортес золотое знамя и высоко поднимает его над головой.

И тогда поражение оборачивается победой. Увидев в руках белого завоевателя, который в этот момент, вероятно, казался ацтекам еще более могущественным, чем их собственные боги, свое знамя, свой символ победы, ацтекские воины бросились бежать. В тот миг, когда Эрнандо Кортес поднял над головой вражеское знамя, судьба Мехико была решена – царство последнего Монтесумы перестало существовать.

Предоставим в заключение слово историку: «Как бы мы ни оценивали это завоевание с точки зрения моральной, с точки зрения военной оно достойно восхищения. Кучка авантюристов, плохо вооруженных, с весьма скудным снаряжением, высадилась на побережье мощной державы, населенной горячим, воинственным племенем... не зная ни языка, ни страны, не имея ни карты, ни компаса... не ведая того, что принесет им следующий шаг, – попадут ли они к враждебно настроенным племенам или же угодят куда-нибудь в пустыню; во время первых стычек с местными жителями они чуть было не терпят поражение, но им все-таки удается продвинуться вперед и дойти до столицы. Знакомство с высокой культурой и моралью этого народа не только не поколебало их намерения, но даже еще более укрепило его; они умудрились захватить в плен правителя, убить на глазах его подданных его министров и, будучи с большими потерями изгнаны из города, сумели вновь собраться с силами и благодаря искусно разработанной и бесстрашно осуществленной операции возвратиться в этот город вновь, утвердив тем самым свое господство над всей страной. Разве не удивительно, что все это смогла осуществить жалкая кучка авантюристов? Этот факт действительно похож на чудо, во всяком случае, он является беспримерным в истории».

Для полноты картины следует добавить, что в последовавшие за сражением при Отумбе месяцы ацтекский народ сумел в последний раз перед своей гибелью вновь подняться, проявив при новом властителе такую твердость духа, какую во время правления Монтесумы в нем трудно было даже подозревать; впрочем, для «американских римлян», кем ацтеки и являлись до прихода Кортеса, она была вполне естественной. Брат Монтесумы Куитлауак правил всего лишь четыре месяца – он умер от оспы; его преемником был двадцатипятилетний Куаутемок. Он ожесточенно защищал столицу своего государства и нанес большой урон получившему солидные подкрепления Кортесу – значительно больший, чем все ацтекские полководцы до него. Однако в конце концов Мехико был разрушен, его дома сожжены, боги низвергнуты, каналы засыпаны. (Сегодня город Мехико уже не «Венеция».) Куаутемока испанцы захватили в плен и повесили.

Вслед за этим началась христианизация и колонизация страны. На месте Теокалли, по крутым ступеням которого жрецы сбрасывали во время последней осады попавшихся к ним в руки испанцев, предварительно вырвав у них из груди сердце, был воздвигнут видный издалека храм св. Франциска. Дома были отстроены заново, и уже через несколько лет в городе жили несколько испанских (нередко смешанных) семейств и не менее тридцати тысяч индейских. Земля была захвачена испанцами и разделена по принципу так называемого репартимьенто; для всех народов, некогда входивших в царство ацтеков, а также для всех племен, покоренных испанцами впоследствии, это означало рабство; исключение, и то временное, было сделано только для тлашкаланцев, которым Кортес был так многим обязан. Да и кто мог ожидать, что они останутся свободными?

Впрочем, успех, от которого выиграла далекая Испания, омрачало одно обстоятельство – потеря сокровищ Монтесумы. Испанцы рассчитывали, что, возвратившись в Мехико, они сумеют разыскать оставленную ими в бурную «Ночь печали» часть клада, но клад исчез бесследно и не найден вплоть до настоящего времени. Пытаясь выведать, куда ацтеки его запрятали, Кортес, прежде чем повесить Куаутемока, подверг его пыткам, но так и не сумел ничего добиться. Тогда он приказал обыскать все плотины и лагуны. Были найдены кое-какие драгоценности и золото на общую сумму около 130 000 золотых касталльянос, что составило примерно одну пятую часть всех сокровищ Монтесумы, то есть именно ту сумму, которую Кортес собирался преподнести в дар испанскому королю. Но золото ацтеков так и не попало в испанскую казну: корабль, на котором оно было отправлено (об этом писал в своем письме от 15 мая 1522 года Кортес), был захвачен французами, и обладателем золота нежданно-негаданно стал вместо Карла V Франциск I Французский, разумеется, не ожидавший такого поворота событий. Вспоминая об этом, невольно испытываешь какое-то злорадное удовлетворение.

Пора, однако, прервать наше повествование для того, чтобы сделать кое-какие выводы.

Книга наша не является рассказом о великих географических открытиях и уж тем более не историей военных и политических завоеваний прошлого. Нас интересует история открытий древнейших цивилизаций, и нам пора наконец разобраться в том, какое значение имеют завоевания Кортеса для изучения истории древнейших цивилизаций Центральной Америки. То, что такая древняя цивилизация существовала здесь до вторжения Кортеса, ясно из всего нами рассказанного.

Если рассматривать Кортеса не как конкистадора, а просто как одного из первооткрывателей цивилизации, которая была мертва уже для человека XVII столетия, а для нас и подавно мертва, так же как любая из тех цивилизаций, о которых мы уже рассказали, возникает вполне закономерный вопрос: какие сведения оставили об этой цивилизации ее современники или их ближайшие потомки?

И вот тут выясняются удивительные вещи; так же как и все остальные свидетели, Кортес никогда не упускал случая подчеркнуть лишний раз силу и могущество того народа, который он поработил, иначе он бы проиграл в глазах критически относившихся к нему современников. Однако он никогда не обмолвился и полусловом о том, что он не просто разрушил варварско-языческую державу, а фактически походя обезглавил целую цивилизацию. Ничего не говорил он также и о том, что, собственно, эта цивилизация собой представляла, каково было ее истинное значение. Если это еще можно объяснить духом времени и мировоззрением столетия, которое знало хронистов, но еще не знало историков, то совершенно необъясним другой, прямо-таки беспрецедентный факт: потомство, которое вступило в жизнь в начале XVI века, не только не удержало в памяти подробностей о жизни и культуре ацтеков, но позабыло даже о самом их существовании. И по мере того как Новый Свет все сильнее втягивался в орбиту политической и хозяйственной жизни Европы (его связь с Европой была значительно сильнее, чем, скажем, у Месопотамии), тот факт, что в Америке некогда существовали государства с самобытной культурой, был настолько прочно забыт, что вплоть до недавнего времени наука не уделяла изучению этих цивилизаций того внимания, которого они заслуживали. О пробеле в данной области науки свидетельствуют не только наши собственные недостаточные знания, но хотя бы и тот факт, что в большинстве энциклопедий и во многих специальных трудах по всеобщей истории о цивилизациях тольтеков, майя и ацтеков либо вовсе не говорится, либо едва упоминается.

Объясняется это нередко тем, что древнеамериканские цивилизации не были так тесно связаны с нашей цивилизацией, как, скажем, вавилонская, египетская и греческая, однако этот довод нельзя признать состоятельным. Вспомним хотя бы, что не менее далекие цивилизации Китая и Индии гораздо более знакомы нам, чем древнеамериканские, несмотря на то что и в экономическом и в политическом отношениях они гораздо более далеки от нас, чем Мексика, полностью испанизированная еще четыреста лет назад и включенная впоследствии в континентально-американскую сферу влияния. Вспомним еще об одном факте: первый американский научно-исследовательский археологический институт, основанный в 1879 году, занимался на протяжении нескольких десятилетий только раскопками в Европе. И даже сегодня из тех колоссальных сумм, какие американские научные институты расходуют на археологические изыскания, лишь ничтожная доля попадает в руки нескольких ученых, занимающихся археологическими раскопками в той части света, где эти институты расположены.

Таким образом, цивилизация ацтеков – это не только исчезнувшая, но и забытая тотчас после открытия цивилизация; мы имеем все основания это утверждать.

Мы так часто упоминали о могуществе и величии цивилизации ацтеков, что пора уже перестать ее переоценивать. Но мы должны были столь упорно вбивать это сознание потому, что среди других американских цивилизаций она была открыта первой и тем самым обеспечила себе место в этой книге, где излагается история археологических исследований. Далее мы увидим, что в Америке были и другие, гораздо более значительные цивилизации и что цивилизация ацтеков сама является всего лишь отблеском еще более высокой, более древней культуры.

Так мы снова входим в русло нашего рассказа. Мы приходим ко второму открытию древней Америки. Оно связано с именами двух людей – один из них, не переступая порога своей комнаты, открыл существование древних ацтеков; другой, пробиваясь сквозь джунгли с мачете в руках, открыл еще более древний народ, впервые обнаруженный одним из сподвижников Кортеса.

На этот раз ученый отнесся к нему с тем почтением к прошлому, которому научились лишь в XIX веке. Впрочем, и второе открытие в общем ничего не дало: для того чтобы древние американцы могли занять подобающее им место в истории цивилизации, понадобилось еще и третье, которое было сделано уже в наши дни. Обо всем этом мы поговорим в одной из последующих глав.


Глава 29

 

Мистер Стефенс покупает город

Однажды, ранним утром 1839 года, через долину Камотан вдоль гондурасско-гватемальской границы ехала группа всадников: впереди двое белых, на некотором расстоянии от них – несколько индейцев. Хотя они были хорошо вооружены, прибыли они сюда с самыми мирными намерениями. Впрочем, несмотря на все их уверения в миролюбии, они уже к вечеру того же дня оказались запертыми в «ратуше» одного небольшого городка под охраной пьяных солдат, которые всю ночь напролет ссорились между собой и развлекались стрельбой.

Таково было не слишком ободряющее начало исследовательской деятельности Джона Ллойда Стефенса, который вторично открыл древнюю Америку.

Стефенс родился в Шрюсбери (штат Нью-Йорк) 28 ноября 1805 года, получил юридическое образование и в течение восьми лет работал в нью-йоркских судах. Однако его истинным призванием была не юриспруденция: он увлекался древностями, в частности поисками следов древнейших цивилизаций. В предыдущей главе мы уже -упоминали о том, что американские археологи начали свои исследования с изучения древних цивилизаций Старого Света. Не составил – исключения и Стефенс: хотя он был американцем, он отправился не в Центральную Америку, а в Египет, Аравию и Палестину, а на следующий год – в Грецию и Турцию. О том, что в Центральной Америке были бесчисленные памятники: древнейшей цивилизации, он не имел ни малейшего понятия. Лишь впоследствии, когда ему пошел уже тридцать второй год и он выпустил в свет две книги, ему случайно попало в руки описание одного путешествия, где содержались сведения, взволновавшие его до глубины души, – это во многом определило всю его дальнейшую научную деятельность.

Книга эта была официальным отчетом некоего полковника Галиндо, который в 1836 году обследовал по поручению правительства положение местного населения. В своем отчете Галиндо упоминал об остатках самобытной и, судя по всему, чрезвычайно древней архитектуры, с которыми ему пришлось столкнуться в лесах Юкотана и Центральной Америки.

Эти сухие заметки наблюдателя необычайно взволновали Стефенса. Он стал искать дополнительные сведения и наткнулся на историю Гватемалы, написанную Хуарросом, где были приведены высказывания некоего Уэнтеса, утверждавшего, будто в его время, то есть около 1700 года, возле Копана в Гондурасе существовал целый комплекс еще хорошо сохранившихся древних построек; он называл его цирком.

Этих скудных данных оказалось для Стефенса вполне достаточно. Кажется почти невероятным, что он не стал узнавать подробностей и лишь весьма поверхностно ознакомился с источниками времен конкистадоров. Но мы вынуждены повторить: открытия испанских завоевателей, во всяком случае в той их части, которая относилась к древнейшим цивилизациям, попросту выпали из общественного сознания. Не мог Стефенс знать и того, что где-то, совсем недалеко от него, живет человек, тоже американец, который как раз в то время, когда Стефенс начал готовиться к своему путешествию по Центральной Америке, занялся собиранием и подбором документов об одном из древних народов, населявших в свое время этот район. Он не знал, что этот человек мог, не выходя из своего кабинета, не только много рассказать об этих древних народах, но и предсказать в общих чертах, что именно может быть обнаружено Стефенсом во время путешествия.

Стефенсу нужен был спутник, и он нашел его в лице своего друга, англичанина Фредерика Казервуда, рисовальщика по профессии. Здесь мы вновь встречаемся с тем рабочим Содружеством, которое не раз наблюдали и ранее; вспомним, как Виван Денон с помощью карандаша запечатлевал находки Египетской комиссии Наполеона или как Эжен Фланден зарисовывал готовые разрушиться памятники, найденные Ботта среди развалин Ниневии.

В самый разгар подготовки к путешествию внезапно появилась возможность возложить основное бремя расходов на Соединенные Штаты Америки. Дело в том, что к этому времени Центральная Америка вошла в сферу экономических интересов США, и, когда внезапно скончался американский поверенный в делах, Стефенсу благодаря его знакомству со времен службы в нью-йоркских судах с Мартином ван Буреном – президентом США и губернатором штата Нью-Йорк – удалось получить назначение на этот пост. В результате Стефенс начал путешествие не только с кучей рекомендательных писем, он сумел прибавить к своему имени звучный титул Encargado de los negocios de los Estados Unidos del Norte – поверенного в делах Соединенных Штатов Америки. (Сколько пионеров археологии мы уже встречали в роли дипломатов!)

Все это, однако, не спасло его от нападения пьяной солдатни. В 1839 году с ним произошло в Центральной Америке примерно то же самое, что случилось шесть лет спустя на берегах Тигра в Месопотамии с Лэйярдом: тот и другой попали в страну в самый разгар мятежа.

В те времена в Центральной Америке существовали три большие партии: партия Морасана, экс-президента республики Сан-Сальвадор, партия мулата Ферреры в Гондурасе и партия индейца Карреры в Гватемале. Каррера вместе со своими приверженцами, которых не слишком дружелюбно называли «качурекос» (фальшивая монета), находился в полной боевой готовности. Сражение у Сан-Сальвадора между Морасаном и Феррерой, в котором Морасан получил ранение, закончилось, однако, его победой, и население ожидало вступления его войск в Гватемалу. По той самой дороге, по которой ожидали прибытия войска Морасана, и продвигался со своим небольшим отрядом Джон Ллойд Стефенс.

Страна была разорена. Опереточные генералы и бандитские вожаки сменяли друг друга в руководстве отрядами и отрядиками (в их состав входили индейцы, негры, два-три европейских офицера-авантюриста и беглые солдаты из итальянской армии Наполеона); причем они не столько воевали, сколько занимались грабежами и мародерством. Деревни были разграблены, население голодало, «no hay» («ничего нет») – таков был постоянный ответ на просьбу Стефенса продать хотя бы немного провизии. Ничего! Кроме воды.

Они остановились на постой в «ратуше» одного городка. Облеченный знаками своей власти – палкой с серебряным набалдашником, алькальд этого городка принял их весьма недоверчиво. Ночью он ворвался с отрядом, состоявшим примерно из двадцати пяти человек, в помещение, занятое Стефенсом и его людьми. Командовал отрядом офицер, сторонник Карреры, которого Стефенс, рассказывая об этом приключении, называет «господином в блестящей шляпе». Последовавшие за этим события приняли несколько шумный характер; Августин, слуга Стефенса, получив удар мачете в голову, стал кричать: «Стреляйте, сэр, стреляйте!» Стефенс предъявил при свете лучины свой паспорт и печать генерала Каскара, дезертировавшего в свое время из наполеоновской армии, который пользовался известностью и влиянием в стране и чьей поддержкой Стефенс успел заручиться. Что касается Казервуда, то он пытался разъяснить подвыпившим солдатам основы международного права, в частности положение о неприкосновенности личности дипломатов, впрочем, на солдат это произвело еще меньшее впечатление, чем паспорта. С одной стороны, ситуация несколько напоминала сцену из «Фра-Дьяволо», с другой – принимала все более и более серьезный оборот, так как на Стефенса оказались направленными дула трех мушкетов. Развязка была оттянута появлением второго офицера, явно выше рангом, чем первый, ибо на нем была еще более блестящая шляпа. Снова были проверены паспорта. Офицер строжайше запретил насилие, но предупредил алькальда, что он отвечает за пленников головой. Пока он говорил, Стефенс успел набросать записку генералу Каскара. Для большего эффекта он запечатал ее американской пятидесятицентовой монетой. «Орел распростер свои крылья, звезды сверкнули при свете лучины, и все подошли поближе, чтобы получше рассмотреть монету».

Маленький отряд Стефенса не мог уснуть. Охранявшие их солдаты, расположившись лагерем вокруг «ратуши», шумели, орали и весьма невоздержанно пили водку. Внезапно перед пленниками вновь предстал алькальд, позади него шествовали изрядно подвыпившие солдаты. В руке он держал письмо Каскара – следовательно, оно было еще не отослано! Тут Стефенса прорвало, и то, что не смогли сделать ни дипломатические паспорта, ни уговоры, ни ученые разъяснения Казервуда, сделал грозный тон Стефенса. Алькальд немедленно послал одного из индейцев отнести письмо и исчез вместе со всей своей свитой. Стефенс решил запастись терпением. Впрочем, напряженная ситуация разрядилась сама собой.

На следующее утро, когда солнце уже поднялось, к Стефенсу явился протрезвевший алькальд с официальным визитом примирения. Что касается солдат, то они, повинуясь новому приказу, убрались восвояси еще до восхода солнца.

Копан расположен в штате Гондурас возле реки того же названия – она впадает в Мотагуа, а затем в Гондурасский залив. (Не следует смешивать его с городами Кобан на Рио-Кобане и Кабахон, который находится северо-западнее Копана, уже в Гватемале.)

В свое время этой дорогой шел Кортес, когда он отправился после завоевания государства ацтеков в 1525 году из Мехико в Гондурас для того, чтобы наказать одного предателя; дорога протянулась более чем на тысячу километров сквозь горы и девственный лес,

Продолжая свой путь, Стефенс, Казервуд, проводники-индейцы и носильщики вскоре углубились в лес, и, когда над ними, словно зеленое море, сомкнулись джунгли, они постепенно начали понимать, почему до них здесь побывало так мало путешественников и исследователей.

«Зелень, – писал за триста лет до этого о таких же лесах Кортес, – отбрасывала такую густую тень, что солдаты не видели, куда ставить ногу». Мулы по брюхо проваливались в трясину, и, когда Стефенс и Казервуд, пытаясь им помочь, слезали с коней, колючие растения царапали их лица и руки. Томительная жара и духота вызывали усталость и вялость; над болотами плясали тучи москитов – вестников лихорадки. «Этот климат, – писали о тропической низменности еще за сто лет до путешествия Стефенса испанские путешественники дон Хуан и Уллоа, – истощает силы мужчин и убивает женщин при первых родах. Быки теряют в весе, у коров пропадает молоко, наседки перестают нестись». Природа ничуть не изменилась со времен Кортеса, и, если бы не военные события, которые с самого начала обрекли на неудачу дипломатическую деятельность Стефенса и благодаря которым ему не оставалось ничего другого, как отдаться страсти к путешествиям, он, возможно, повернул бы назад.

Стефенс принадлежал к числу людей, которые в самых тяжелых условиях остаются восприимчивыми к очарованию новизны. Этот лес не только изматывал нервы и таил в себе не только неожиданности – он одновременно был и удивительно привлекательным для глаза, для слуха, для обоняния. Из низин тянуло запахом перегноя; каких здесь только не было деревьев: красное, желтое, голубое! Раскинув гигантский шатер из двенадцатиметровых листьев, стояли пальмы. Внимательный наблюдатель мог увидеть и орхидею. Кое-где виднелись ананасы, похожие на горшки с цветами.

А когда к вечеру лес наполнялся звуками, можно было услышать вопли обезьян-ревунов, выкрики попугаев, кваканье, визг, рыканье и даже внезапно обрывающиеся приглушенные предсмертные стоны загнанного хищником животного.

Стефенс и Казервуд пробивались сквозь такие дебри, которые, как говорится, в дурном сне не привидятся. Исцарапанные до крови, покрытые грязью и тиной, с воспаленными глазами, они шли и шли вперед. Неужели здесь, в этих джунглях, в этом заколдованном мире, который, казалось, всегда был таким, находились когда-то каменные здания, большие каменные постройки?

Стефенс не кривил душой, он сам честно признавался, что по мере того, как он углублялся в это зеленое царство, им все сильнее овладевало неверие: «Должен сознаться, мы оба – и господин Казервуд и я – несколько сомневались в успехе и приближались к Копану, скорее надеясь, нежели ожидая обнаружить там чудеса».

Но скоро наступил момент, когда чудеса стали явью.

Разыскать где-нибудь в незнакомом лесу остатки какого-то сооружения – немого свидетеля давно прошедших времен, – конечно, интересно, такая находка дает пищу уму. Тем не менее никому не придет в голову называть это чудом. Однако Стефенсу, который объездил чуть ли не половину Востока и посетил почти все места, где были найдены остатки цивилизаций древних народов, было теперь суждено при всем отсутствии надежд найти нечто особенное, увидеть нечто такое, что в первый момент буквально лишило его дара речи. Когда же он пришел в себя и подумал о том, какое большое значение для науки будет иметь сделанное им открытие, он едва не уверовал в чудо.

Добравшись до Рио-Кобана, путешественники зашли в расположенную неподалеку деревушку, чтобы познакомиться с местными жителями – обращенными в христианство метисами и индейцами. Затем они продолжили свой путь в джунглях, пока внезапно не наткнулись на сложенную из четырехугольных каменных плит крепкую и хорошо сохранившуюся стену; рядом с ней они увидели множество ступеней, которые вели к террасе, настолько заросшей, что определить ее размеры было невозможно.

Взволнованные этим зрелищем, но еще опасаясь дать волю своим чувствам (кто мог поручиться, что перед ними не просто остатки какой-нибудь старинной испанской крепости?), они свернули с тропинки и увидели, что их проводник, яростно работая ножом, прокладывает себе дорогу среди сплетения лиан. Сделав несколько взмахов, он раздвинул лианы, словно занавес перед началом спектакля, и, как бы отдавая на суд критики свое собственное произведение, указал рукой на высокий темный предмет – deus ex machina в истории этого открытия. Когда Стефенс и Казервуд при помощи мачете пробились к нему поближе, они увидели стелу – высокий обелиск, какого им еще никогда не приходилось видеть. Этот обелиск был к тому же выполнен в такой художественной манере, с которой им не доводилось встречаться ни в Европе, ни на Востоке и о существовании которой в Америке они не могли даже подозревать.

Перед ними был каменный монумент с совершенно поразительной орнаментикой. Великолепие орнамента заставило их в первый момент даже усомниться в том, сумеют ли они этот памятник описать. Четырехугольный обелиск (мы приводим данные последующих измерений) имел в высоту 3 м 90 см, в ширину – 1 м 20 см и в толщину – 0,9 м. Он был строить покрыт скульптурными изображениями. Эти крупные, массивные скульптуры резко выделялись на фоне сочной зелени, окружавшей обелиск; в их выщербинах еще сохранились следы краски, некогда, вероятно, покрывавшей эти изваяния, снизу доверху.

На фасаде выделялось рельефное изображение какого-то мужчины. «Его лицу было придано торжественно-серьезное выражение, способное внушить страх». С боков обелиск был весь испещрен какими-то загадочными иероглифами, сзади украшен скульптурами. «Ничего похожего нам видеть еще не приходилось».

Стефенс был очарован и околдован, но он принадлежал к числу настоящих ученых и не был склонен делать поспешные выводы. Он позволил себе высказать только предварительное заключение, и впоследствии оно оказалось абсолютно правильным!

«Этот неожиданно найденный монумент... убедил нас в том, что предметы, которые мы разыскиваем, представляли бы существенный интерес не только как остатки цивилизации неизвестного нам народа, но и как памятники искусства; наряду с вновь открытыми историческими документами все это явилось бы свидетельством того, что народ, некогда населявший континент Америки, вовсе не был диким.

Но когда Стефенс, расчищая себе дорогу при помощи мачете, проник в сопровождении Казервуда в гущу джунглей, когда он обнаружил второй, третий, четвертый – в общей сложности четырнадцать этих диковинных, украшенных скульптурами обелисков, один удивительнее другого, он пошел в своих выводах значительно дальше. Тогда он (вспомним, что ему были хорошо известны памятники страны на Ниле; он видел их собственными глазами и знал, какой высокой цивилизации они обязаны своим существованием) заявил, что многие из тех: монументов, которые он нашел здесь, в джунглях Копана, «выполнены с гораздо большим вкусом, чем самые красивые монументы египтян, другие же по своим художественным достоинствам по меньшей мере равны им».

Для того времени это утверждение было чудовищным. Когда в одном из своих писем Стефенс поделился новостью о находках, его сообщения вызвали не только недоверие, но и смех. Был ли он в состоянии доказать то, что утверждал?

«С чего начать?» – спрашивал он себя, смущенный размерами этих монументов и непроницаемостью зеленых стен, которые их окружали. «Предприятие почти совершенно безнадежное. Руины разбросаны по всему лесу. Здесь, правда, есть река; она впадает в тот же океан, на берегу которого лежит Нью-Йорк, но на реке – стремнины и пороги. Остается одно: распилить ту или иную статую и таким образом перевезти ее в качестве образца, а с остальных снять слепки». И добавляет: «Ведь слепки из Парфенона, хранящиеся в Британском музее, считают ценными памятниками».

Однако впоследствии он отказался от этой мысли. Ведь с ним был Казервуд, и он обратился к художнику с просьбой приступить к делу. Казервуд, автор великолепных зарисовок египетских памятников, пришел в замешательство; хмурясь, он щупал каменные лица изваяний, таинственные иероглифы, причудливый орнамент, проверял вновь и вновь освещение, смотрел, как ложатся тени на великолепно изваянные рельефы, и качал головой...

А в это время Стефенс, не успокаиваясь, посылает проводника назад, в деревню, расспросить, не может ли кто-нибудь сообщить что-либо об этих таинственных статуях. Таковых не находится. Кто мог создать эти высокохудожественные произведения? «Quien sabe?» («Кто знает?») – таков стереотипный ответ.

Вместе с метисом Бруно, деревенским портным, он забирается все дальше и дальше в джунгли и находит все новые и новые статуи, стены, ступени и террасы.

«Огромные корни опрокинули с постамента один из монументов, вокруг другого обвились ветви, и он висел в воздухе, третий был опрокинут на землю и весь опутан вьющимися растениями. Еще один, наконец, стоял вместе с алтарем посреди целой рощицы деревьев, словно охранявших его покой и защищавших его, как святыню, от солнца. В торжественной тишине леса он казался божеством, погруженным в глубокий траур по исчезнувшему народу».

К тому времени, когда Стефенс вновь встретился с Казервудом, он насчитал по меньшей мере полсотни стел-, статуй и других достопримечательностей, которые необходимо было зарисовать. Но Казервуд, опытнейший рисовальщик Казервуд, вновь качает головой. Здесь рисовать нельзя: слишком мало света. Надо сначала наладить освещение. В этом сумраке из-за теней нечетко видны контуры.

Они решают отложить работу на следующий день. Необходима помощь, а для этого надо сходить в деревню. Но вот идет какой-то метис, он одет лучше и ярче, чем их носильщики, да и другие местные жители, с которыми им доводилось встречаться. Может быть, он хочет им помочь? Однако, приблизившись, этот смуглый человек неожиданно представляется им как дон Хосе-Мария и предъявляет документы на право владения всем участком – от реки Копан и дальше, включая и тот район, в котором находятся найденные Стефенсом и Казервудом монументы. Стефенс хохочет. Мысль о том, что эти руины в джунглях могут кому-то принадлежать, кажется ему абсурдной, и, когда дон Хосе-Мария начинает рассказывать, что ему приходилось уже слышать об этих монументах. Стефенс прерывает его на полуслове и отсылает назад.

Однако вечером, лежа в своей маленькой хижине, Стефенс вновь возвращается к этому вопросу. Кому же в самом деле принадлежат эти руины? И, уже засыпая, он приходит к следующему категорическому выводу: «По всей справедливости они принадлежат нам; хотя я не знал, как скоро нас могли отсюда попросить» а все-таки решил, что они должны принадлежать именно нам. Потом перед моими глазами замелькали какие-то неясные видения, мысли о славе и благодарности... я натянул на себя одеяло и уснул».

На следующий день в джунглях раздались резкие короткие удары мачете. Индейцы пометили всего десяток деревьев; когда одно из них срубали, оно, падая, увлекало за собой остальные, разрывая сеть лиан и других вьющихся растений.

Стефенс наблюдал за индейцами. Он искал в их лицах следы той творческой силы, которая могла породить эти каменные изваяния. Этой чуждой, незнакомой творческой силе были присущи зловеще гротескные черты, однако она нашла свое выражение в такой высокохудожественной форме, которая не могла возникнуть вдруг, из ничего: она могла формироваться лишь постепенно и: на соответствующей почве.

Пока Казервуд устанавливал свой мольберт, чтобы воспользоваться полученным благодаря стараниям индейцев освещением, Стефенс вновь углубился в джунгли. Он дошел до стены, находившейся на берегу реки. Она была гораздо выше, чем ему показалось в первый раз, и ограждала большую площадь; стена очень сильно заросла, казалось, что на нее нахлобучена огромная шапка из дикого терна. Пробиваясь сквозь заросли, Стефенс и сопровождавший его метис услыхали крики обезьян. «Мы впервые встретили здесь .этих человекообразных; в окружении великолепных памятников они показались нам духами усопших, принадлежавших к исчезнувшему племени, духами, охранявшими развалины своих бывших поселений».

Затем Стефенс увидел строение, напоминавшее по форме пирамиду. Он пробился к широким ступеням лестницы; они были искривлены, сквозь щели проросли молодые побеги. Лестница вела из сумрака кустарников ввысь, туда, где зеленели кроны деревьев, к террасе, которая находилась не менее чем в тридцати метрах над землей. Стефенс почувствовал головокружение. Какому народу принадлежали все эти сооружения? Когда он вымер? Сколько веков назад он построил эту пирамиду? В какую эпоху, с помощью каких орудий, по чьему поручению и в честь кого были изваяны все эти бесчисленные скульптуры? Одно представлялось несомненным: ни один город, какой бы он ни был, не мог создать все эти творения обособленно – за ними должен был стоять сильный и могущественный народ. И когда он представил себе, как много подобных никому не ведомых городов-развалин еще, быть может, ждут своего исследователя в джунглях Гондураса, Гватемалы и Юкатана, его бросило в дрожь при мысли о величии стоявшей перед ним задачи.

Его обуревали тысячи вопросов, и он не мог ответить ни на один из них. Он взглянул вниз, туда, где сквозь листву виднелись монументы. «Разрушенный город лежал перед нами, словно потерпевший крушение корабль: мачты его потеряны, название неизвестно, экипаж погиб, и никто не знает, откуда он шел, кому принадлежал, как долго длилось его путешествие, что послужило причиной его гибели; лишь по едва заметному, скорее даже предполагаемому сходству с известными нам типами кораблей можно с трудом догадаться о том, из каких краев был его экипаж; впрочем, ничего достоверного о нем мы, вероятно, так никогда и не узнаем».

Когда он, возвратившись назад, захотел посмотреть, каковы успехи Казервуда, его глазам представилась странная картина. Художник стоял перед той самой стелой, которую они обнаружили первой; около него валялись бесчисленные листы бумаги. Стоя чуть ли не по щиколотку в болоте, забрызганный с ног до головы грязью, надев из-за москитов, которых здесь была тьма-тьмущая, перчатки и закутав лицо, так что неприкрытыми оставались только глаза, он работал с сосредоточенной настойчивостью человека, решившего во что бы то ни стало, любой ценой преодолеть препятствия. Казервуд, один из последних великих рисовальщиков, традиции которых в какой-то мере отразились еще в английских гравюрах начала нынешнего века, заглохнув затем в формалистических экспериментах, очутился перед задачей, разрешить которую, казалось, был не в силах.

Дело в том, что мир образов, с которыми он здесь столкнулся, был совершенно не похож на все то, с чем ему приходилось встречаться до сих пор; этот мир был настолько далек от европейских представлений, образов, идей, что карандаш буквально отказывался повиноваться: не удавалось соблюсти пропорции, углы сдвигались, и даже с помощью саmега lucida – обычного в те годы вспомогательного средства – Казервуд не мог добиться результатов, которые хотя бы в какой-то степени удовлетворили его. Пойди разбери, что там, собственно, такое – орнамент или какая-нибудь часть человеческой фигуры? А вот здесь – глаз, солнце или просто какое-то символическое изображение? А это? Голова животного? Допустим. Но где же водились такие звери, продуктом чьей фантазии явились эти ужасные морды, на какой почве возникли эти! причудливые представления? Используя в качестве материала камень, неизвестные скульпторы и художники создали уникальные образцы – подобных им мировое искусство еще не знало. «Казалось, – писал Стефенс, – будто идол чванится своим искусством, а две обезьяны, расположившиеся на соседнем дереве, смеются над ним».

Казервуд трудился с утра до вечера; наконец настал день, когда рисунок удался. Ему было суждено вызвать громкую сенсацию.

Но тут случилось нечто странное. Рассчитывая на помощь, Стефенс вступил в более близкий контакт с населением деревушки. Отношения развивались на дружеской основе, ибо Стефенс мог в свою очередь помочь местным жителям, как это нередко бывало с исследователями, медикаментами или добрым советом. Потом начались распри. Вновь и вновь с редкой настойчивостью появлялся дон Хосе-Мария и предъявлял свои документы на право владения тем участком джунглей, где вели свои изыскания Стефенс и Казервуд. Из разговоров с ним выяснилось, что обнаруженные исследователями развалины совершенно не интересуют его и никогда не будут интересовать, что ему наплевать на всех наиденных идолов, – его надоедливость объяснялась просто-напросто тем, что он чувствовал себя ущемленным в своих правах собственника.

Понимая, что он находится в стране, где политические страсти накалены до предела, Стефенс хотел любой ценой сохранить хорошие отношения с местными жителями. Это привело его к неожиданному решению. «Сколько вы хотите за руины?» – напрямик спрашивает он дона Хосе.

«Я думаю, – пишет Стефенс, – что это было для него не менее неожиданно, чем для меня, и ввергло его в не меньшее смущение, чем если бы я выразил пожелание приобрести в собственность его бедную старую жену, которую мы лечили от ревматизма... Казалось, он никак не мог решить, кто из нас двоих рехнулся. Приобретаемое владение не имело никакой цены, и потому мое предложение показалось ему подозрительным».

Для того чтобы убедить дона в солидности своего предложения, Стефенсу пришлось предъявить все свои документы, из коих явствовало, что он, Стефенс, человек безупречного поведения, ученый-путешественник и одновременно поверенный в делах великих и могучих Соединенных Штатов Америки. Все это вслух зачитал дону Хосе некий грамотей, по имени Мигель. Бравый дон Хосе долго переминался с ноги на ногу, а потом, сказав, что он обо всем этом поразмыслит на досуге, отправился восвояси.

На следующий день все началось сначала. Мигелю вновь пришлось читать дону Хосе документы, впрочем, и после этого дело не сдвинулось с места. Тогда Стефенс, который видел в покупке древнего города Копан единственную возможность сохранить спокойствие и мир в этой заброшенной в джунглях деревушке, разыграл следующую поистине комическую сцену. Притащив чемодан, он вынул свой мундир дипломата. Дипломатическую миссию он, правда, уже давно считал неудавшейся, но зачем же мундиру пропадать? И поверенный в делах США торжественно облачается на глазах у изумленного метиса в свой парадный мундир. Правда, этот мундир не очень гармонировал с клетчатой рубашкой, белыми, забрызганными до колен желтой грязью панталонами и помятой, отсыревшей от дождя панамой, правда, дождь, который лил весь день, еще не прекратился полностью – с деревьев еще капало, а по земле растеклись грязные лужи, но прорвавшийся сквозь тучи солнечный луч заплясал на больших пуговицах с изображением орла и осветил золотую тесьму, придав тем самым всем дальнейшим словам Стефенса ту авторитетную силу убеждения, которая не может не принести результатов.

Этот спектакль не мог не оказать воздействия на дона Хосе-Марию! Сопротивление его было сломлено, и Джон Ллойд Стефенс, который впоследствии писал, что в этом странном одеянии он «был похож на негритянского царька, встречающего прибывших к нему с визитом британских офицеров», становится владельцем древнего города Копан.

Позднее он добавил:

«Читателя, быть может, заинтересует, каким образом в Центральной Америке приобретаются древние города. Так же как и любой другой товар, они котируются в зависимости от спроса на рынке и предложения; однако, поскольку они все же не являются предметом широкого потребления, как, например, хлопчатобумажные ткани или индиго, цены на них устанавливаются самые произвольные. В то время как раз дела шли весьма вяло, и поэтому знай, читатель, что я уплатил за Копан 50 долларов! Торговаться мне не пришлось: я предложил эту сумму, а дону Хосе-Марии она показалась такой неправдоподобно высокой, что он, вероятно, посчитал меня дураком, а если бы я предложил большую сумму, он принял бы меня не только за дурака, но и еще за кого-нибудь похуже».

Само собой разумеется, что столь значительное и, можно сказать, необыкновенное событие, хотя оно и осталось для всей деревушки непонятным, необходимо было соответствующим образом отпраздновать. Стефенс устроил официальный прием. В торжественном шествии участвовали все жители деревни, весьма солидно были представлены и старые дамы. Гостей угощали сигарами. Присутствующие любовались рисунками Казервуда, а в заключение осмотрели руины и памятники, которые вызвали всеобщее удивление, ибо, как выяснилось, никто из жителей деревушки никогда их не видел – никто не испытывал потребности углубляться в малярийные дебри джунглей, даже сыновья дона Грегорио, самого могущественного человека в селении, известные своей храбростью знатоки здешних мест.

И все-таки те немногие среди них, кто были чистокровными индейцами, принадлежали к тому же самому народу и изъяснялись на том же языке, что и давно исчезнувшие из этого мира ваятели и скульпторы, строители пирамид, лестниц и террас!

Когда в 1842 году в Нью-Йорке была издана книга Стефенса «Путевые впечатления от поездки по Центральной Америке, Чиапасу и Юкатану» («Incidents of travel in Central America, Chiapas and Jucatan»), а немного позднее появились и рисунки Казервуда, в газетах разразилась буря. Одна дискуссия сменяла другую – историки увидели, как рушились их, казалось бы, совершенно твердые представления, профаны выступали с бесчисленными гипотезами, одна смелее другой.

Преодолевая все трудности, Стефенс и Казервуд отправились из Копана в Гватемалу, посетили Чиапас и Юкатан. Везде они встречали на своем пути монументы майя, и то, о чем они рассказали в книге и в рисунках, неожиданно породило бесчисленное множество вопросов. Внезапно вспомнили об испанских источниках, где наряду со всевозможными историйками о первооткрывателях и завоевателях Юкатана, наряду с описаниями деяний Эрнандеса де Кордовы и Франсиско Монтехо содержались первые, самые ранние упоминания об этом удивительном народе. Потом вдруг заговорили о книге, вышедшей еще четыре года назад; в свое время на нее никто не обратил внимания, хотя в ней рассказывалось то же самое, что и в «Путевых впечатлениях...» Стефенса, а сейчас вокруг нее разгорелась целая дискуссия.

На первый взгляд это может показаться даже странным: книга Стефенса вызвала сенсацию, вышла в короткий срок несколькими изданиями, была переведена почти тотчас после своего появления в свет на многие языки, – короче говоря, оказалась у всех на устах, а сообщение господина фон Вальдека, опубликованное в 1838 году в Париже под заглавием «Романтическое археологическое путешествие в Юкатан», прошло почти незамеченным, и даже сегодня эта книга почти никому не известна. Несомненно, отчет Стефенса был более основательным, он был блестяще написан: чтение его и сегодня может доставить удовольствие. Кроме того, он был снабжен рисунками такого прекрасного рисовальщика, как Казервуд, отличающимися наряду с высоким художественным мастерством поразительным сходством с оригиналом – перед ними бледнеют даже фотографии. Рисунки Казервуда еще и сегодня не утратили своего документального значения: ведь многое из того, что удалось когда-то в них запечатлеть, в последующие годы вновь заросло, пропало, выветрилось или разрушилось. В книге Вальдека ничего подобного не было, но дело было, очевидно, не только в этом. Беда Вальдека заключалась в том, что в те времена, когда его книга появилась, Франция была воодушевлена открытием совсем иной древней цивилизации, с которой в какой-то мере оказались связанными тогда совсем недавние события ее национальной истории. Еще живы были участники египетской экспедиции Наполеона, еще не остыло внимание общества к дешифровке иероглифов. Франция, да не только она – вся Европа и даже Америка (вспомнив маршрут первых поездок Стефенса) интересовались только одним: Древним Египтом. Чтобы пробить брешь в устоявшихся представлениях и добиться каких-то успехов, необходима была планомерная и сильная атака.

Разумеется, после того как к истории майя было внезапно привлечено внимание общественности, дело не обошлось без тех авантюристических толкований, которые всегда порождают то или иное новое открытие. Но, несмотря ни на что, теперь, после сообщения Стефенса, можно было бесспорно утверждать: древние майя были представителями цивилизации, которая ни в чем не уступала древним цивилизациям Старого Света. (К этому выводу специалист мог прийти хотя бы на основании их сооружений; выдающиеся же успехи майя в области математики были в полной мере оценены значительно позднее.)

Если это признать, то вполне закономерен и следующий вопрос: каково же происхождение этого народа? Принадлежал ли он к той же ветви, что и все остальные племена, обитавшие на севере и на юге, которые так и не сумели подняться выше кочевого образа жизни? Если да, то в силу каких причин именно майя достигли таких высот? Что здесь послужило толчком? Да и могла ли вообще в Америке, отрезанной от Старого Света, находившейся в стороне от основных районов великих цивилизаций древности, возникнуть своя собственная, совершенно оригинальная цивилизация?

Именно данный вопрос вызвал первые, наиболее смелые толкования и гипотезы. Разумеется, это исключено, говорили одни. Несомненно, в незапамятные времена здесь имело место переселение из стран древнего Востока. Каким же путем? Согласно одной из точек зрения, через существовавший, вероятно, в диллювии перешеек на Крайнем Севере. Сторонники другой точки зрения отвергали это предположение: их смущало то, что обитатели тропиков пришли чуть ли не из районов Полярного круга, и они предполагали в майя потомков тех, кто населял легендарный остров Атлантиду. Поскольку, однако, ни то ни другое толкование не было достаточно убедительным, раздались голоса (их было не так уж мало), что майя – одно из колен детей Израиля.

А разве некоторые скульптуры, о которых теперь благодаря стараниям Казервуда мог судить весь мир, не напоминали изваяния индийских богов? Да, возражали другие, но такие сооружения майя, как пирамиды, совершенно определенно свидетельствуют о влиянии Египта. Помилуйте, говорили третьи, в испанских источниках сохранились ясные доказательства того, что в мифологии майя были сильны христианские элементы! Были найдены изображения креста, есть данные, что майя имели представление о потопе и, кажется, даже приписывали своему богу Кукулькану роль некоего мессии – разве все это не свидетельствует о влиянии священной земли Востока?

В самый разгар этой дискуссии (несколько забегая вперед, следует сказать, что она и поныне не закончена, хотя современные ученые располагают гораздо более основательными данными, чем Вальдек и Стефенс) появилась книга, принадлежавшая перу человека, который в отличие от Стефенса был не исследователем, а кабинетным ученым. Этот полуослепший человек сумел, не покидая четырех стен своего кабинета, одержать с помощью силы своего интеллекта и остроты ума такую же победу над джунглями, как Стефенс с помощью своего мачете. И если Стефенсу удалось открыть древнее государство майя, размещавшееся на территории современного Гондураса, Гватемалы и Юкатана, то этот человек совершил вторичное открытие древнего царства ацтеков, царства Монтесумы в Мексике. Вот теперь-то наступило полное замешательство.

Вильям Хайклинг Прескотт происходил из старинной пуританской семьи Новой Англии. Он родился 4 мая 1796 года в Салеме; с 1811 по 1814 год изучал право в Гарвардском университете. Через несколько лет после начала своей карьеры этот подававший большие надежды юрист вынужден был прибегнуть к помощи ноктографа. Ноктограф. был изобретен неким Уэджвудом и напоминал аспидную доску, разница была лишь в том, что вместо линеек здесь были медные штифты. Они не давали руке уходить в сторону, и поэтому, пользуясь этой доской, можно было писать с закрытыми глазами; к тому же при пользовании ноктографом не было никакой необходимости обмакивать ручку в чернила – достаточно было выдавить заостренной палочкой соответствующие буквы на копировальной бумаге, которая была подложена под штифтами. Иначе говоря, с помощью этого приспособления мог писать слепой.

Вильям Прескотт и был почти слеп. В 1813 году он потерял вследствие несчастного случая левый глаз. Напряженные занятия сильно ослабили и правый глаз; зрение было почти полностью потеряно, лучшие врачи-окулисты Европы, которых он посетил во время своей двухлетней поездки по Старому Свету, не смогли ему ничем помочь. Так внезапно оборвалась его карьера юриста.

Тогда этот человек удивительно настойчиво занялся историческими исследованиями. Плодом этих занятий явилась написанная с помощью ноктографа книга «Завоевание Мексики» – увлекательнейший рассказ о завоеваниях Кортеса. Впрочем, не только о них; собрав с поразительной тщательностью все, даже самые отдаленные свидетельства современников конкистадоров, он сумел воссоздать широкую картину жизни государства ацтеков до и после вторжения испанцев. А когда в 1843 году его труд увидел свет, перед изумленным миром, так же неожиданно, как и только что открытая цивилизация майя, предстала еще одна, не менее загадочная культура – цивилизация ацтеков.

Что же, собственно, выяснилось? Прежде всего то, что между майя и ацтеками, несомненно, существовали какие-то связи. Так, к примеру, были во многом близки их религии; их постройки – храмы и дворцы, – казалось, были проникнуты одним духом. А как обстояло дело с языком и с возрастом обоих народов? Уже при беглом ознакомлении стало ясно, что ацтеки и майя изъяснялись на различных языках, и если цивилизация ацтеков, по-видимому, была обезглавлена Кортесом в момент ее наивысшего расцвета, то майя достигли своих наивысших успехов в области культуры и политики еще за несколько столетий до того, как испанцы высадились на побережье их страны.

Пользуясь тем же методом, с помощью которого умудрились приплести к истории древней Америки колена Израилевы, можно было бы и здесь легко объяснить все противоречия, но некоторые замечания, приведенные Прескоттом в его книге, породили по меньшей мере дюжину новых загадок. Так, например, в одном месте он прерывает свой рассказ об ужасной «Ночи печали», той ночи, когда Кортес бежал с остатками своего разгромленного отряда из Мехико, для того чтобы подробнее остановиться на описании некоего поля развалин, которому преследуемые испанцы по вполне понятным причинам не уделили должного внимания. На этом поле возвышаются пирамиды Теотихуакана и прежде всего Пирамида Солнца и Пирамида Луны – колоссальные строения, не уступающие по своим размерам знаменитым гробницам фараонов. (Пирамида Солнца вздымается ввысь на 60 с лишним метров. Каждая сторона ее основания имеет в длину более 200 метров.)

Эти гигантские храмы расположены на расстоянии всего лишь одного дня пути (а сегодня – часа езды поездом) от Мехико; таким образом, они находились ранее в самом сердце ацтекского государства. Впрочем, их географическое положение отнюдь не помешало Прескотту, который следовал в этом вопросе за индейскими преданиями, настаивать на том, что эти руины не имеют ни малейшего отношения к ацтекам – они уже застали их здесь, когда вторглись, в качестве завоевателей в страну. Иначе говоря, Прескотт утверждал, что, помимо ацтеков и задолго до майя, в Центральной Америке жил еще какой-то третий народ, создавший свою собственную цивилизацию, предшествовавшую цивилизации ацтеков.

Он пишет: «Какие мысли должны одолевать путника... когда он шагает по земле, где покоится прах целых поколений, прах тех, кому обязаны своим существованием эти гигантские сооружения... которые как бы переносят нас в седую древность! Но кто были эти строители? Были ли это легендарные ольмеки, чей след, подобно истории древних титанов, теряется в легендах и сказках, или же ими были, как это обычно утверждают, мирные, трудолюбивые умельцы тольтеки, все сведения о которых почерпнуты из едва ли более достоверных источников? Какова была судьба племен, создавших эти сооружения? Остались ли они на прежнем месте, смешавшись с ацтеками, своими преемниками?.. Или же они отправились дальше, на юг, найдя там широкое поле для распространения своей культуры, о которой свидетельствуют великолепные остатки строений в дальних областях Центральной Америки и Юкатана».

Подобного рода замечания и предположения, которые слышались со всех сторон и которые мы простоты ради приводим по Прескотту, вызвали вполне понятное замешательство. Впрочем, знакомясь с такими заявлениями Прескотта, как «все это – тайна, на которую безжалостное время набросило непроницаемое покрывало», и «завесу эту не суждено приподнять смертному», нельзя не отметить, что этот историк, сам немало сделавший для того, чтобы вернуть жизнь «теням минувшего», излишне пессимистичен. Пользуясь выражением Прескотта, мы можем сказать, что смертные все же успешно продолжили раскопки и уже сейчас выяснили многое из того, что еще сто лет назад было глубокой тайной. Все говорит за то, что со временем они откроют и многое другое, пока еще скрытое из наших глаз.


Глава 30

Интермедия

Примерно через двадцать лет после путешествий Стефенса, в 1863 году, некий посетитель Королевской библиотеки в Мадриде, роясь в государственном историческом архиве, нашел в один прекрасный день пожелтевший старый манускрипт, который, судя по его виду, никто еще не читал. На манускрипте стояла дата: 1566. Назывался он «Сообщение о делах в Юкатане», и в нем было множество странных, на первый взгляд совершенно непонятных рисунков. Автором этой книги был Диэго де Ланда.

Любой обычный читатель положил бы манускрипт на место, и, несомненно, так поступали уже многие. Но случаю было угодно, чтобы на этот раз манускрипт попал в руки человека, служившего в свое время на протяжении десяти лет подряд духовником во французском посольстве в Мадриде. В 1855 году этот человек стал священником в индейской деревушке Рабиналь (округ Салама) в Гватемале, посвятив себя глубокому изучению индейских языков и остатков местной древней цивилизации. (Этот же священник, миссионер и ученый, опубликовал под псевдонимом Этьен Шарль де Равенсберг целый ряд рассказов и исторических романов; мы упоминаем об этом лишь для того, чтобы показать широту его интересов.)

Заинтересовавшись пожелтевшей книгой и принявшись ее рассматривать, этот священник, имя которого было Шарль Этьен Брассер де Бурбур (1814-1874), сделал одно важное открытие, чем внес значительный вклад в исследование цивилизаций Центральной Америки.

Вильям Прескотт был девятью годами старше Стефенса, Брассер де Бурбур – девятью годами моложе, и, хотя де Бурбур совершил свое открытие лишь в 1863 году, можно считать, что все они делали общее дело. Стефенс откопал монументы и памятники, принадлежавшие майя, Прескотт собрал материалы и впервые описал целый отрезок ацтекской истории (хотя бы и самый последний), а Брассер де Бурбур подобрал пусть маленький и не ко всем замкам, но все же ключ, с помощью которого удалось разобрать целый ряд совершенно непонятных до того орнаментов и иероглифов. Однако прежде, чем пояснить важность сделанного им открытия, необходимо разобраться в той ситуации, в которой оказались в данном случае археологи, – проблемы, с которыми им пришлось здесь столкнуться, были совершенно иными, чем в Старом Свете.

Когда китайцы принялись в третьем тысячелетии до н. э. – после своего великого потопа – заселять земли, на которых основали впоследствии свое государство, они начали с районов, расположенных вдоль двух величайших рек Китая – Хуанхэ и Янцзы. Индийцы основали свои первые поселения на берегах Инда и Ганга. Вторгшись в Месопотамию, шумеры основали свои поселения, в которых позднее выросла вавилоно-ассирийская культура, между Тигром и Евфратом. Цивилизация Египта не только была связана с Нилом – она была бы невозможна без Нила. Тем, чем для этих народов были реки, для греков стало узкое Эгейское море. Это означает, что великие цивилизации прошлого были цивилизациями великих рек, и исследователи привыкли рассматривать реку как предпосылку для возникновения той или иной культуры. Но американские цивилизации отнюдь не являлись речными цивилизациями, и тем не менее в их процветании не приходилось сомневаться. (Культура инков, существовавшая на плоскогорье Перу, также не была речной культурой; мы скажем о ней несколько позднее, так как она не связана непосредственно с цивилизациями Центральной Америки.)

Следующую предпосылку возникновения той или иной цивилизации видят в склонности и способности народов к земледелию и разведению скота, к содержанию домашних животных. Майя занимались земледелием (хотя оно и носило у них весьма своеобразный характер). А скотоводством? Цивилизация майя – это, пожалуй, единственная в мире цивилизация, которая не знала ни домашних, ни вьючных животных, а следовательно, не знала и колеса. Впрочем, о своеобразии цивилизации майя говорит еще многое другое.

Большинство древних цивилизованных народов Старого Света давно уже вымерло, бесследно исчезло с лица земли; с ними вместе умерли и их языки; эти мертвые языки нередко удается изучить лишь в результате кропотливой и длительной дешифровки. Но майя живут и ныне – их в общей сложности насчитывается не менее миллиона; они не изменились внешне (разве что их одежда), вряд ли намного изменились и условия их материальной жизни. Ученый, обратившись с тем или иным поручением или вопросом к своему слуге, может вдруг увидеть перед собой то же лицо, которое он только что скопировал со старинного рельефа. В 1947 году два журнала, «Лайф» и «Иллюстрейтед Лондон ньюс», напечатали снимки новых археологических раскопок. На одной из фотографий в Центральной Америке рядом с двумя старинными рельефами были засняты мужчина и девушка майя, – казалось, они послужили моделью для рельефов. И если бы головы на рельефах обрели дар речи, они заговорили бы на том же языке, на котором изъясняется современный слуга майя, когда получает жалованье у своего ученого хозяина.

На первый взгляд кажется, что это обстоятельство особенно благоприятствует исследованиям. Но только на первый взгляд! Ибо, несмотря на то что со дня гибели культуры майя (опять-таки в противоположность всем древним цивилизациям Старого Света) прошло не два и не три тысячелетия, а всего какие-нибудь четыреста пятьдесят лет, пути ее изучения значительно более сложны, чем любой другой давным-давно исчезнувшей с лица земли цивилизации.

Дело в том, что о Вавилоне, Египте, о древних народах Азии, Малой Азии, Греции мы имеем сведения с давних пор. Многие из них были утеряны, но очень много данных и свидетельств – и устных и письменных – сохранилось. Эти цивилизации умерли очень давно – это верно, но, умирая, они передавали своим преемникам все созданное ими, к тому же угасали они в течение долгого времени. Американские же цивилизации, как мы уже об этом упоминали, были «обезглавлены». Вслед за конкистадорами, которые вторглись с конем и мечом (а конь, как мы помним по походу Кортеса, был для ацтеков страшнее меча), двинулись священники, и тоща запылали на кострах книги и рисунки, которые могли бы дать нам необходимые сведения об этой стране. Дон Хуан де Сумаррага, первый архиепископ Мехико, уничтожал на гигантских аутодафе все попадавшие ему в руки манускрипты; епископы и священники следовали его примеру, а солдаты с неменьшим рвением уничтожали все оставшееся на их долю. Когда в 1848 году лорд Кингсборо закончил собирание своей коллекции древнеацтекских документов, среди рукописей не оказалось ни одной, которая была бы приобретена в Испании. А что осталось от документов майя, относящихся к доконкистадорской эпохе? Всего три манускрипта.

Один из них находится в Дрездене, другой – в Париже, а остальные два, составляющие, собственно, один, – в Испании: «Codex Dresdensis» (наиболее старый), «Codex Peresianus» и кодексы «Тгоапо» и «Cortesianus».

Поскольку мы уже занялись перечислением, не следует забывать и о трудностях, связанных с самими археологическими изысканиями в этих районах. Археолог, путешествующий по Греции или Италии, находится в цивилизованных странах, исследователь Египта работает в самых здоровых из существующих на этих широтах климатических условиях, но человек, решившийся отправиться в прошлом столетии на поиски новых следов майя и ацтеков, имел дело с поистине адским климатом и попал в район, далекий от всякой цивилизации.

Исследователи Центральной Америки сталкивались с тремя трудностями: во-первых, с совершенно необычной проблематикой, вызванной своеобразием этих культур; во-вторых, с невозможностью проводить те сравнения и обобщения, которые делаются только при наличии разностороннего материала, так как здесь не было ничего, кроме развалин; в-третьих, с препятствиями, связанными с местными особенностями ландшафта и климата, которые затрудняли и замедляли исследования.

Приходится ли после этого удивляться тому, что майя и ацтеки после их вторичного открытия Стефенсом и Прескоттом вновь оказались забытыми, а знания о них, накопленные на протяжении добрых четырех десятилетий, сохранялись в памяти лишь нескольких ученых? Разве не поразительно, что за сорок лет (с 1840 по 1880 год) в этой области не было сделано ни одного настоящего открытия, хотя отдельные мелкие исследования по частным вопросам проводились; что даже «раскопки» Брассера де Бурбура в Мадридском архиве привлекли внимание лишь немногих специалистов?

Книга Диэго де Ланды, которая на протяжении трехсот лет лежала доступная всем, но никем не использованная, хранила волшебные слова, с помощью которых можно было, хотя бы частично, понять смысл тех немногочисленных документов и начертанных на памятниках и скульптурах письмен майя, которые имелись в распоряжении ученых. Однако этих документов – каменных плит, рельефов и изваяний – было слишком мало, чтобы эти волшебные слова применить, чтобы проверить в сопоставлениях и сличениях их справедливость.


Глава 31

 

Тайна покинутых городов

Если мы соединим одной линией Чичен-Ицу на севере Юкатана и Копан (в Гондурасе) на юге, а Тикаль и Ишкун (в Гватемале) на востоке через город Гватемалу с Паленке (Чиапас) на западе, мы очертим примерные границы цивилизации майя. Одновременно эти линии ограничат ту территорию, которую в 1881-1894 годах, то есть через сорок лет после Стефенса, объездил англичанин Альфред Персифаль Моудсли.

Моудсли сделал гораздо больше, чем Стефенс, – он сделал то необходимое, что помогло сдвинуть исследование с мертвой точки. Он проделал семь походов в джунгли и привез с собой не только описание этих походов и зарисовки, но и оригинальные материалы: тщательно сделанные оттиски и гипсовые слепки с рельфов и надписей.

Его коллекция попала в Англию, первоначально в Музей Виктории и Альберта, затем в Британский музей. Когда коллекция Моудсли стала доступной исследователям, наука получила материалы, с помощью которых можно было заставить все эти памятники рассказать и о своем возрасте и о своем происхождении.

Здесь мы вновь возвращаемся к Диэго де Ланде. Этот второй архиепископ Юкатана был человеком, в котором самым причудливым образом уживался ярый фанатизм с любовью к науке, с жаждой знаний. Приходится сожалеть, что в этой борьбе сторон его души в конечном итоге победил фанатизм, ибо дон Диэго де Ланда был одним из тех епископов, по приказанию которых собирали и сжигали на кострах все документы майя – эти «творения дьявола», – какие только удавалось раздобыть. Вторая же сторона его души смогла подсказать ему только одно: использовать некоего оставшегося в живых местного царька в качестве своеобразной Шехерезады. Выяснилось, однако, что новоявленная Шехерезада умела рассказывать не только сказки. Так Диэго де Ланда написал свою книгу. В ней он рассказал о том, как жили майя, об их богах и снабдил свои записки рисунками, из которых явствовало, какими знаками майя обозначали месяцы и дни. «Вероятно, это не безынтересно, – может сказать читатель, – но почему этому нужно придавать особое значение?»

Дело в том, что этих немногочисленных рисунков оказалось вполне достаточно для того, чтобы вдохнуть жизнь в монументы майя, которые до этого казались со своим устрашающим орнаментом лишь мертвыми и мрачными каменными глыбами. Теперь ученые, стоя с рисунками де Ланды в руках перед храмами, статуями, стелами маня, вооруженные знаниями иероглифических цифр майя, сумели увидеть, что на всех этих сделанных из камня и с помощью каменных орудий памятниках древнего народа не было ни одного орнамента, рельефа, фриза или изображения животного, которое не было бы связано с какой-либо датой. Каждое строение майя было окаменевшим календарем. Случайности здесь не оставалось места: эстетика была подчинена математике. Казавшееся до сих пор бессмысленным нагромождение каменных ликов или отсутствие их приобрело определеный смысл: выяснилось, что все эти звероподобные лики изображали либо какую-то цифру, либо даже целую календарную схему. Теперь выяснилось, что повторяющийся пятнадцать раз на лестнице иероглифов в Копане орнамент означал количество прошедших циклов времени, а сама лестница, насчитывавшая семьдесят пять ступенек, означала число прошедших после окончания цикла дней (пятнадцать раз по пять). Другого подобного примера полного подчинения архитектуры и искусства календарю нет нигде во всем мире. По мере того как наука все глубже проникала в тайны календаря, изучению которого ученые подчас посвящали всю свою жизнь, эта и без того богатая неожиданностями цивилизация поразила исследователей еще одним открытием. Календарь майя был лучшим на свете! Он был построен совсем по иному принципу, чем все известные нам календари, и тем не менее был самым точным. Его структура, если оставить в стороне тонкости, которые и поныне еще далеко не выяснены, выглядит следующим образом.

Он состоял из нескольких циклов: первый – 260-дневный цикл, в котором повторялись названия дня и числа недели (необходимо иметь в виду, что дни недели у майя обозначались числами от 1 до 13, то есть неделя была тринадцатидневной, а дни месяца имели 20 названий и, кроме того, тоже обозначались числами от 0 до 19 – первый день считался нулевым). Этот цикл называется «цолькин» (ацтекское «тоналаматль»). Второй – 4-летний цикл, в котором повторялись названия дня и числа месяца. Год майя – «хааб» – состоял из 365 дней (18 двадцатидневных месяцев и 5 добавочных дней). Наконец, существовал еще и третий цикл, представлявший своего рода комбинацию «цолькина» и «хааба». Это так называемый календарный круг – 52-летний цикл (тринадцать 4-летних). Этот цикл состоял из 18 980 дней; он играл особенно важную роль в жизни майя, в этом мы еще будем иметь возможность убедиться. Наконец, майя пользовались и «длинным счетом» по «к'атунам» – двадцатилетиям, который велся от определенной начальной даты.

Исходная дата майя «4 ахау, 8 кумху» соответствует по своей функции дате начала христианского летосчисления, мы подчеркиваем – только по своей функции, отнюдь не по дате.

Пользуясь своим способом летосчисления, настолько разработанного в деталях и сложного, что подробный рассказ о нем занял бы целую книгу, майя превзошли по точности все остальные календари на свете. Мы не правы, считая (во всяком случае, так считают еще многие), будто современный календарь является наилучшим; он всего-навсего несколько лучше предшествующих календарей. Так, в 238 году до н. э. Птоломей III несколько исправил древнеегипетское летосчисление; с именем Юлия Цезаря связан так называемый Юлианский календарь, который просуществовал вплоть до 1587 года, когда папа Григорий XIII заменил его новым, так называемым Григорианским календарем. И если мы сравним данные о протяженности года всех этих календарей с данными астрономических исчислений, то увидим, что наиболее точным календарем был именно календарь майя.

Длина года составляет:

согласно Юлианскому календарю 365,250 000 дней

согласно Григорианскому календарю 365,242 500 дней

согласно календарю майя 365,242 129 дней

согласно астрономическим исчислениям 365,242 198 дней

Однако этот народ, который вел точнейшие астрономические наблюдения и оперировал самыми сложными математическими выкладками, что говорит о рационалистическом характере его мышления, в конце концов погряз в мистицизме: народ майя, создатель самого лучшего на свете календаря, стал в то же время его рабом.

Над открытием тайны календаря майя бьется уже третье поколение ученых. Работа началась с того момента, когда был найден манускрипт де Ланды; первые успехи были достигнуты при обработке материалов коллекции Моудсли; исследования продолжаются еще и сегодня. Что касается дешифровки письменности майя, то достигнутые здесь успехи связаны с именами Е. В. Ферстемана (по специальности германиста, который первый составил комментарии к “Codex Dresdensis”), Эдуарда Зелера (преподавателя, затем директора Берлинского музея народоведения, который собрал, пожалуй, самый значительный после Моудсли материал о майя и ацтеках), Томпсона, Гудмена, Боаса, Прайса, Рикетсона, Вальтера Лемана, Баудича и Морли. Упоминая имена одних, мы совершаем несправедливость по отношению к бесчисленному множеству других, менее известных ученых – тех, кто занимается копированием знаков и изображений или же посвящает свой труд разрешению отдельных вопросов этой проблемы. Наука об американских цивилизациях является плодом общего, коллективного груда. Так же коллективно был преодолен последний, самый тяжелый участок, позволивший перейти от календаря к хронологии истории майя, ибо изучение календаря не должно было стать самоцелью. Знаки, обозначающие месяцы, дни и циклы, были на фасадах, колоннах, фризах, на лестницах храмов и дворцов. Дата окончания строительства того или иного сооружения была, так сказать, запечатлена у него на лбу. Задача заключалась в том, чтобы, сгуппировав памятники во времени, расположить их в хронологическом порядке, разобраться в воздействии и влиянии одних групп на другие – короче говоря, увидеть историю. Но чью же историю? Разумеется, историю майя. Ответ ясен. Тем не менее вопрос вовсе не так наивен, как это может показаться на первый взгляд. Дело в том, что все полученные учеными сведения имели один недостаток: они позволяли видеть только историю майя, точнее говоря – даты истории майя, безотносительно к нашему собственному летосчислению.

Ученые снова очутились перед проблемой, которая никогда еще не стояла так остро при изучении истории древнего мира. Для того чтобы лучше представить себе существо вопроса, попробуем, например, предположить, что Англия осталась бы на протяжении своей истории изолированной от континента и жила по собственному летосчислению, начальной датой которого считалось бы не рождение Христа, а какое-нибудь иное, неизвестное нам событие, неизвестно к какому времени относящееся. Но вот появляются историки с континента: они видят основную цепь событий – от Ричарда Львиное Сердце до королевы Виктории, однако не знают начальной даты летосчисления и поэтому не в состоянии разобраться, когда же, собственно, жил этот Ричард Львиное Сердце – был ли он современником Карла Великого, Людовика XIV или Бисмарка?

В аналогичном положении очутились и исследователи памятников джунглей. Они довольно быстро разобрались в том, насколько, скажем, строения Копана древнее, чем строения Киригуа, но не могли даже приблизительно себе представить, к какому веку европейского летосчисления относится сооружение этих городов.

Было ясно, что ближайшая задача заключалась в установлении соотношения между нашей хронологией и хронологией майя. Но, когда эта проблема была в основном решена, перед учеными встала в связи с уточнениями отдельных дат новая проблема. Речь идет об одном из самых загадочных явлений в истории великого народа – о тайне покинутых городов.

Попытка объяснить методы корреляции, то есть методы, с помощью которых были в какой-то степени удовлетворительно приведены в соотношение обе хронологии – современная европейская и хронология майя, – заставила бы нас выйти за рамки этой книги и нарушила бы течение нашего рассказа. Тем не менее нельзя не упомянуть об одном открытии, которое в немалой степени осложнило и без того весьма сложные методы корреляции хронологий. О нем следует рассказать хотя бы потому, что оно подводит нас к периоду поздней истории майя и тем самым к тайне мертвых городов.

Во многих местах Юкатана в прошлом столетии были обнаружены так называемые книги «Чилам Балам». Это были красочные описания политических событий колониального периода; их немалая ценность состояла в том, что они, во всяком случае частично, основывались на подлинных документах майя.

Наиболее значительный из этих манускриптов был обнаружен в шестидесятых годах прошлого столетия в Чумайеле и передан епископу и историку Крещенсио Карилльо-и-Анкона. Впоследствии Филадельфийский университет опубликовал фотокопию этого документа. После смерти епископа рукопись попала в библиотеку Сепеда в Мериде, откуда она и исчезла при таинственных обстоятельствах в 1916 году. Эта рукопись – сохранилась ее фотокопия – весьма примечательна. Она написана на языке майя, но (испанское влияние!) латинскими буквами. Жрецы майя, однако, не имели понятия о разделении слов по европейскому образцу и о пунктуации; поэтому многие слова совершенно произвольно разделены, а другие, нередко даже не имеющие ни начала, ни конца, соединены вместе, образуя какие-то слова-чудовища. Отдельные звуки языка майя, которых не было в испанском языке, переданы путем соединения латинских букв, но какие именно звуки передают эти сочетания, нам неизвестно. Разумеется, расшифровка этого и без того сложного текста представляла немалую трудность.

Каким бы радостным при скудости материалов это открытие ни являлось, оно доставило в то же время немало хлопот, ибо в книгах «Чилам Балам» летосчисление велось не по так называемому «длинному счету», как в древнем государстве майя, а по «к'атунам» – двадцатилетиям, то есть по так называемому «короткому счету». И, хотя довольно скоро выяснилось, что речь идет лишь о модификации «длинного счета», теперь, помимо выяснения соотношения между «длинным счетом» и христианским летосчислением, необходимо было еще установить соотношения между ними и счетом по «к'атунам».

Это была тяжелая дополнительная работа, которую облегчало только одно: по мере того как она подвигалась к концу, расширялись наши знания о последнем периоде истории майя: она не только облекалась в плоть и кровь, но прежде всего становилась датированной. И если все то, что мы знали о древнем народе майя, казалось над до сих пор чуждым и далеким прошлым, застывшим в памятниках архитектуры, то теперь, по крайней мере, последний отрезок истории майя предстал перед нами так же, как история любого известного нам народа с ее войнами, изменами и революциями.

Мы узнали о соперничавших друг с другом родах Шиу и Ица, о великолепии столицы Чичен-Ица, ее роскошных постройках, в которых, если сравнивать их с соответствующими постройками более древних городов на юге Юкатана, явно чувствуется отпечаток какого-то чужого своеобразного влияния. Мы знакомимся с Ушмалем, который в своей монументальной простоте дает великолепное представление о возрождении традиций Древнего царства, с Майяпаном, в котором были живы оба стиля. Мы узнаем о союзе между Майяпаном, Чичен-Ицей и Ушмалем и о том, как предательство разрушило этот союз. Войска Чичен-Ицы предприняли поход против Майяпана, но Хунак Кеель, правитель Майяпана, заручился поддержкой тольтекских наемников. В результате Чичен-Ица была разгромлена, а ее князья уведены в Майяпан в качестве заложников; впоследствии они становятся там вице-королями. Живые силы союза были подорваны. В 1441 году дело дошло до восстания угнетенных, во главе которого становятся представители правившей в Ушмале династии Шиу. Майяпан был взят. Его гибель ознаменовала не только конец призрачного союза городов, но и самого государства майя. Шиу все-таки основали еще один город – они назвали его Мани, что означает, по мнению некоторых ученых, «все позади». Завоевание этого города далось испанцам значительно легче, чем Кортесу – завоевание Мехико.

Знакомство с датированной историей Нового царства было во многих отношениях волнующим, но, чтобы не создавать ложного представления о ходе исследований, необходимо еще до того, как мы приступим к рассмотрению, пожалуй, самого загадочного периода истории майя, лишний раз подчеркнуть следующее. Не всегда события развивались здесь в той последовательности, в которой мы, руководствуясь задачами нашего повествования, их излагаем, то есть, иначе говоря, за тезисом не всегда следовали антитеза и синтез. Чтобы прийти к соответствующим выводам, исследователь, корпевший над книгами «Чилам Балам», использовал и то, что кто-либо из его коллег разыскал за тридцать лет до этого во время раскопок, и выводы, к которым за десять лет до него пришел другой ученый в области языкознания, и, наконец, открытия, сделанные недавно при расшифровке календаря.

И вот именно таким образом была в один прекрасный день восстановлена картина некоего беспримерного в истории события, которое еще и сегодня не нашло себе достаточно убедительного объяснения, во всяком случае, тем объяснением, которое мы можем ему дать, удовлетворится далеко не каждый.

Мы только что употребили впервые в этой главе термины «Новое» и «Древнее царство», забежав тем самым несколько вперед. Мы кое-что уже слышали о Майяпане, Чичен-Ице и Ушмале (мы перечисляем только самые крупные города Нового царства). Позволим же себе привести здесь воображаемую беседу с учеными, изучающими хронологию майя.

Вопрос. Почему вы называете города, возникшие на севере Юкатана, Новым царством?

Ответ. Потому, что эти города возникли очень поздно, примерно в VII-Х веках н. э.; потому, что это Новое царство во всех характерных своих проявлениях, равно как и в архитектуре, скульптуре и календарном счете, резко отличается от Древнего царства.

Вопрос. Что означает в данном случае слово «возникли»? Ведь обычно новое царство является преемником старого?

Ответ. Этот обычный порядок был здесь нарушен, ибо Новое царство майя действительно возникло заново, на новой, девственной почве, то есть, иначе говоря, все эти города были совершенно новыми городами. Древнее царство находилось на юге полуострова, на территории современных Гондураса, Гватемалы, Чиапаса и Табаско.

Вопрос. Следовательно, Новое царство было колонией Древнего царства, основанной пионерами?

Ответ. Не отдельными пионерами, а всем народом майя.

Вопрос. Не хотите ли вы сказать, что в один прекрасный день весь народ майя покинул свое хорошо организованное царство и свои прочные города для того, чтобы, отдавшись на милость девственной природы, основать Новое царство?

И исследователи, теперь уже улыбаясь, отвечают: да, именно это мы и хотим сказать. Мы знаем, это звучит совершенно неправдоподобно, и тем не менее это факт, ибо... тут они начинают перечислять целый ряд дат. А мы в свою очередь должны напомнить читателям, что народ, создавший лучший в мире календарь, превратился в раба этого календаря. В частности, майя строили свои великие сооружения не тогда, когда они были им необходимы, а тогда, когда им это приказывал календарь; иначе говоря, они воздвигали каждые пять, десять или двадцать лет новое сооружение и обязательно указывали год постройки. Иногда они сооружали вокруг уже воздвигнутой пирамиды вторую, если новый календарный цикл требовал ее увековечения. Они делали это на протяжении веков абсолютно регулярно, об этом свидетельствуют сохранившиеся на сооружениях даты, и эту регулярность могла прервать только катастрофа или миграция. Ведь если мы видим, что в определенное время в том или ином городе строительство прекращается, а в другом оно примерно в эти же годы только начинается, то вывод здесь может быть один: население внезапно покинуло свой город и основало другой.

Отдельные случаи подобного характера, хотя и вызывают целый ряд недоуменных вопросов, могут тем не менее быть объяснены, но то, что произошло примерно начиная с 610 года н. э., объяснить не так-то просто.

Целый народ, состоявший в основном из жителей городов, внезапно покинул свои добротные и крепкие дома, распрощался с улицами, площадями, храмами и дворцами и переселился на далекий дикий север. Ни один из этих переселенцев никогда не вернулся на старое место. Города опустели, джунгли ворвались на улицы, сорные травы буйствовали на лестницах и ступенях; в пазы и желобки, куда ветер принес мельчайшие кусочки земли, заносило лесные семена, и они пускали здесь ростки, разрушая стены. Никогда уже больше нога человека, не ступала на вымощенные камнем дворы, не поднималась по ступеням пирамид.

Чтобы наглядно представить себе чудовищный и совершенно непонятный характер этого происшествия, вообразим, к примеру, что французский народ (весь народ, без исключения), имевший уже за своими плечами тысячелетнюю историю государства, вдруг нежданно-негаданно переселился бы в Марокко, чтобы там основать новую Францию, что он покинул бы свои храмы и свои большие города, что жители внезапно ушли бы из Марселя, Тулузы, Бордо, Лиона, Нанта и Парижа! Более того, едва успев прибыть на место, они принялись бы за сооружение того, что только что оставили на произвол судьбы, – храмов и городов.

У майя это так же непонятно, как было бы непонятно и у французов. Когда этот факт был впервые обнаружен, он вызвал немало поспешных толкований. Самым простым представлялось то объяснение, что майя были изгнаны иноземными захватчиками. Но какими, откуда они взялись? Государство майя находилось в расцвете сил, и никто из соседей не мог даже отдаленно сравниться с ним в военной мощи. Впрочем, эта гипотеза несостоятельна в корне: в оставленных городах не обнаружено никаких следов завоевания.

Но, может быть, всему виной была какая-нибудь катастрофа? И вновь мы вынуждены задать тот же самый вопрос: где следы этой катастрофы и что это, собственно, за катастрофа, которая могла заставить целый народ покинуть свою страну и свои города и начать жизнь на новом месте?

Быть может, в стране разразилась какая-нибудь страшная эпидемия? Но у нас нет никаких данных, которые свидетельствовали бы о том, что в далекий поход отправились лишь жалкие, немощные остатки некогда многочисленного и сильного народа. Наоборот, народ, выстроивший такие города, как Чичен-Ица, был, несомненно, крепким и находился в расцвете своих сил.

Может быть, наконец, в стране внезапно переменился климат и потому дальнейшая жизнь сделалась здесь невозможной? Но от центра Древнего царства до центра Нового царства по прямой не более четырехсот километров. Перемена климата, о чем, кстати, также нет никаких данных, которая могла бы так резко повлиять на структуру целого государства, вряд ли не затронула бы и тот район, в который переселились майя.

Какие же еще существуют гипотезы?

Создается впечатление, что наиболее правильная из них была выдвинута именно в последнее десятилетие; похоже на то, что она даже более приемлема, чем остальные, ибо все большее число исследователей становятся ее сторонниками, а тем самым сторонниками американского профессора Сильвануса Грисвольда Морли, который является ее самым рьяным защитником. Чтобы обосновать эту гипотезу, необходимо, однако, бросить взгляд на историю и социальную структуру государства майя. Мы будем вознаграждены за это тем, что познакомимся с еще одной особенностью этого своеобразного государства: цивилизация майя, единственная среди всех великих цивилизаций, не знала плуга!

Историю так называемого Древнего царства майя подразделяют ради наглядности на три периода, тем более что даты позволяют это сделать. Согласно С. Г. Морли, который занимался выяснением соотношения между датами майя и христианским летосчислением, Древнее царство просуществовало до 610 года н. э. К какому времени относится его основание, пока еще установить не удалось.

Древнейший период. Датировка его установлена лишь с 374 года н. э. Древнейшим городом является как будто Вашактун (во всяком случае, более древний город пока еще не найден), лежащий на северной границе нынешней Гватемалы. Затем неподалеку от него возникли Тикаль и Наранхо. Тем временем в нынешнем Гондурасе был основан Копан, а немного позднее на реке Усумасинта – Пьедрас Неграс.

Средний период. Он длился с 374 по 472 год н. э. В это столетие был основан Паленке (он находится на границе Чиапаса и Табаско и был заложен на рубеже древнейшего и среднего периодов; нередко этот город относят к древнейшему периоду), а также Менче* в Чиапасе и Киригуа в Гватемале. (*Устаревшее название города Йашчилан.)

Великий период. Он датируется 472-610 годами н. э. В этот период возникли города Сейбаль, Ишкун, Флорес и Бенке Вьехо. Заканчивается он переселением.

Читателю, заинтересовавшемуся нашим рассказом, мы рекомендуем именно сейчас заглянуть в карту, так как речь пойдет кое о чем достойном внимания.

Если мы внимательно посмотрим на карту, то убедимся, что Древнее царство занимало своего рода треугольник, углы которого образовывали Вашактун, Паленке и Копан. Не ускользнет от нашего внимания и то обстоятельство, что на сторонах углов или непосредственно внутри треугольника находились города Тикаль, Наранхо и Пьедрас Неграс. Теперь мы можем прийти к выводу, что, за единственным исключением (Бенке Вьехо), все последние города Древнего царства (век их был короток), в частности Сейбаль, Ишкун, Флорес, находились внутри этого треугольника.

Итак, мы столкнулись с одним из самых удивительных явлений в истории.

Майя были, вероятно, единственным в мире народом, у которого расширение государства шло не от центра к периферии, а наоборот. Империализм, направленный к центру! Рост от членов к сердцу! Ведь это был действительно рост, и не только рост, но и расширение. Никто не наступал на границы этого государства – майя были единственной силой во всем районе: государство развивалось в этом противоречащем логике и всему опыту истории направлении само по себе, без всякого внешнего влияния.

Мы не хотим говорить о китайцах с их Великой стеной и не хотим приводить тот слабый довод, что майя в своей заносчивости просто не желали расширять территорию за счет зарубежных районов, мы соглашаемся с тем, что у нас и поныне нет данных для того, чтобы объяснить эту поразительную особенность истории майя. Но поскольку до сих пор исторические проблемы редко оставались нерешенными в течение долгого времени, то, быть может, кто-нибудь из наших читателей и сумеет разрешить данный вопрос. Эта фраза вовсе не является риторической или продиктованной вежливостью, ибо проблема вряд ли будет разрешена с помощью одних только археологических данных.

Во всяком случае, накопленные археологией данные, по крайней мере до сих пор, не помогли разрешению этого вопроса.

Одни лишь археологические данные недостаточны и для разрешения вопроса о том, почему майя, достигнув вершины своего развития, внезапно покинули свои утопающие в роскоши города и переселились в необжитые районы севера.

Мы уже упоминали о том, что майя были горожанами. Они были ими в том сугубо ограниченном смысле, в каком ими начиная с XV века были все европейские народы: в городах жили господствующие классы (знать и жрецы), города были средоточием власти, а также и всей культуры, духовной жизни и этики. Но все эти города были бы нежизнеспособны без крестьянина, без плодов земли и прежде всего без главной земледельческой культуры, которой у нас было зерно, а у народов, населявших Центральную Америку, «индейское зерно», которое известно нам под названием кукурузы или маиса. Маис кормил города и господствующие классы, на нем покоилась вся цивилизация, благодаря ему она существовала. Он создавал и необходимое для нее пространство: города поднимались на отвоеванных у джунглей местах, там, где до этого рос маис.

Однако общественный строй майя знал такие противоречия, каких не знал никакой другой известный нам общественный строй. Характер этих противоречий становится ясным при сравнении города майя с современным европейским городом. Хотя в современном городе и выступают совершенно явно социальные противоречия населения, они в какой-то мере затушевываются наличием множества различных прослоек, многих, так сказать, промежуточных ступеней. В городах майя эти противоречия выступали абсолютно неприкрыто. На холме в большинстве случаев были расположены храмы и дворцы духовенства и знати; они образовывали замкнутый ареал и по своему характеру были похожи на крепости. (Возможно, им часто приходилось оправдывать этот свой характер.) И без всяких промежуточных переходных ступеней вокруг каменного «сити» располагались хижины и деревянные лачуги простолюдинов – народ майя состоял из небольшой кучки правителей и огромной массы угнетенных. Трудно даже себе представить, какая глубочайшая пропасть разделяла оба этих класса. У майя, насколько можно судить, отсутствовало среднее промежуточное сословие – буржуазия.

Знать представляла собой совершенно замкнутый класс: «альмехенооб» называли они себя, то есть те, «кто имеют отцов и матерей», обладатели родословных таблиц. К ней принадлежали также жрецы, выходцем из знати был и наследный князь «халач виник» – «истинный человек». А на этих «имеющих отцов и матерей» работал весь народ. Одну треть урожая крестьянин отдавал знати, другую треть – жрецам, и лишь последней частью урожая он мог распоряжаться по собственному усмотрению. (Вспомним, что причиной крестьянских революций в средневековой Европе была пресловутая «десятина», считавшаяся наиболее непосильной податью!)

А в промежутке между посевной и уборкой урожая крестьяне вместе с рабами занимались строительными работами. Без телег и вьючных животных доставляли они каменные блоки; без железа, меди и бронзы, только лишь с помощью каменных орудий высекали великолепные статуи и памятники. В своем мастерстве они не только не уступали египетским строителям пирамид, но, по всей вероятности, превосходили их.

Подобный общественный строй, а он, насколько мы можем судить, оставался неизменным на протяжении веков, таил в себе зародыш гибели. Культура и наука – и в той и в другой области жрецы добились немалых успехов – становились постепенно культурой и наукой лишь избранных. Этой культуре не хватало питательных соков снизу, не было никакого обмена опытом. Ученые все чаще и чаще обращались к звездам, и только к ним, забывая о земле, а ведь только из этого источника они могли в конечном счете черпать свои силы. Они забывали о поисках средств для того, чтобы отвести грядущую опасность. Только этим совершенно поразительным высокомерием духа, свойственным высшим слоям майя, можно объяснить тот поистине удивительный факт, что народ, который достиг таких выдающихся успехов в науке и искусстве, не сумел додуматься до такого важного и в то же время примитивного орудия, как плуг.

На протяжении всей истории майя их земледелие носило крайне примитивный характер. Это было так называемое подсечное земледелие. Облюбовав тот или иной участок в джунглях, они валили все деревья, а затем, когда деревья подсыхали, они их сжигали незадолго до начала дождей. Когда сезон дождей заканчивался, земледельцы выкапывали с помощью длинных заостренных палок ямки и бросали туда зерна маиса. Сняв урожай с этого участка, крестьянин переходил на другой. Поскольку удобрения отсутствовали полностью (если не считать органических, которые использовались вблизи поселений), земля должна была каждый раз длительное время находиться под паром. Так мы подходим к правильному, как нам представляется, объяснению причин, заставивших майя в короткий срок забросить свои прочные города и сняться с насиженных мест.

Поля истощались. Требовалось все больше и больше времени, чтобы то или иное поле отлежалось под паром. Вследствие этого крестьянин был вынужден все дальше и дальше углубляться в джунгли, выжигая здесь все новые и новые участки, и тем самым отдаляться от города, который он вынужден был кормить и который без него не мог существовать; в конце концов между ним и городом оказалась выжженная и истощенная степь. Великая цивилизация Древнего царства майя прекратила свое существование потому, что она лишилась своего базиса. Цивилизация без техники еще возможна, но цивилизация без плуга – нет! Голод – вот что заставило народ тоща, когда между городами оказалась лишь сухая выжженная степь, отправиться в странствование.

Он поднялся, оставив города и пустоши, и, пока на севере отстраивалось Новое царство, джунгли медленно возвращались в свои прежние пределы, окружая покинутые храмы и дворцы, пустоши снова стали лесом, и этот лес, разросшись, окружил постройки, скрыв их на доброе тысячелетие от людских взоров. В этом и заключается разгадка тайны покинутых городов.


Глава 32

Дорога к колодцу

Над джунглями взошла полная луна. В сопровождении одного только проводника по созданному некогда майя Новому царству, которое после появления здесь испанцев тоже успело прийти в упадок, ехал американский исследователь Эдвард Герберт Томпсон. С того времени, как майя покинули свои города и отправились на север, прошло полторы тысячи лет. Томпсон искал Чичен-Ицу – город, который был якобы самым большим и самым красивым, самым могущественным и прекрасным из всех городов майя. И люди и кони были утомлены: им пришлось преодолеть немало препятствий. Томпсон свесил от усталости голову на грудь; при каждом толчке его швыряло из стороны в сторону. Внезапно проводник окликнул его. Он вздрогнул, поднял голову – и увидел сказочный мир.

Над темными вершинами деревьев был виден высокий крутой холм, а на его вершине стоял залитый холодным серебряным светом луны храм. В ночном безмолвии возвышался он над кронами деревьев, словно Парфенон некоего индейского Акрополя. Чем ближе Томпсон к нему подъезжал, тем храм, казалось, становился все больше. Наконец проводник индеец спрыгнул с коня, расседлал его и принялся стелить одеяла, готовясь ко сну.

Томпсон, словно завороженный, не мог отвести от храма глаз; он сошел с коня и пошел вперед. Крутая лестница, заросшая травой и кустарником, кое-где разрушенная, вела от подножия холма к храму. Томпсон был знаком по рисункам с египетскими пирамидами и представлял себе их назначение. Но эта пирамида, сооруженная индейцами-майя, не была гробницей, как сооружения Гизэ. Внешне она напоминала зиккураты, но еще более, чем вавилонские башни, она казалась лишь помостом, каменным основанием для гигантской лестницы, которая вела все выше и выше – к богу, к солнцу, к луне.

Томпсон начал взбираться по этой лестнице. Его внимание привлекли богатые скульптурные украшения, рельефы. Поднявшись наверх, почти на тридцать метров над джунглями, он осмотрелся кругом и тогда увидел одно, другое, третье... по меньшей мере дюжину разбросанных в джунглях, еле заметных за деревьями и кустами сооружений; их присутствие выдавали лишь блики лунного света. Это и была Чичен-Ица. Созданная, вероятно, в начале переселения как далекий форт, она превратилась затем в блистательную столицу, в центр Нового царства.

В последующие дни Томпсон еще не раз возвращался к этому месту. «Однажды утром я стоял на крыше храма, как раз в тот момент, когда первые лучи солнца окрасили в розовый цвет далекий горизонт. Утренняя тишина казалась таинственной. Ночные шумы умолкли, а утренние еще не родились. Небо и земля, казалось, чего-то ожидали, затаив дыхание. Затем, сияя и пылая, выкатилось большое круглое солнце, и в тот же миг все кругом запело, зашумело, защебетало. Птицы в ветвях и насекомые на земле затянули общее «Те Deum». Сама природа научила первобытного человека поклоняться солнцу, и еще до сих пор человек в глубине сердца следует этому древнему почитанию».

Томпсон стоял как зачарованный; джунгли исчезли – перед ним лежали широкие просторы; он видел приближающиеся шествия, слышал музыку; из роскошных дворцов доносился гул веселья, в храмах шло богослужение. Он пытался разглядеть что-то там вдали, в глубине, и вдруг взгляд его остановился: если до этого момента Томпсон был весь во власти волшебства, то теперь пелена фантазии и видений прошлого внезапно исчезла. Исследователь вдруг понял, в чем была его задача, ибо там, впереди, вилась едва заметная в предутренней дымке тропинка, которая, вероятно, вела к Священному колодцу – самой жгучей тайне Чичен-Ицы.

Этой последней части нашей книги, которая посвящена археологическим открытиям в Мексике и Юкатане, пока не хватало одного: человека того же склада, как Шлиман, Лэйярд, Питри. В то же время, если не считать первой поездки Джонса Л. Стефенса, ей не хватало сочетания исследования и приключений, научных успехов и кладоискательства, не хватало того романтического звучания, которое родится лишь тогда, когда заступ, воткнутый в землю из страсти к науке, внезапно натыкается на золото.

Эдвард Герберт Томпсон был Шлиманом Юкатана: он отправился в Чичен-Ицу, поверив одной книге, к которой никто не относился всерьез, и оказался прав, так же как некогда Шлиман, уверовавший в «Илиаду» и «Одиссею». В свое время Лэйярд отправился навстречу своему первому открытию в шестьюдесятью фунтами в кармане и всего лишь с одним проводником; таким же бедняком отправился в джунгли и Томпсон. А когда он столкнулся с трудностями, перед которыми капитулировал бы любой другой человек, он проявил упорство и настойчивость, достойные Питри.

Мы, кажется, уже упоминали о том, что в свое время, когда весь мир взбудоражили первые открытия Стефенса, была выдвинута гипотеза, будто майя являются потомками того исчезнувшего народа, который населял затонувшую Атлантиду.

Первой работой Томпсона, в ту пору еще начинающего археолога, была опубликованная им в 1879 году в одном из научно-популярных журналов статья, в которой он защищал эту рискованную концепцию. Но интерес к этой узкой проблеме – проблеме происхождения майя – был оттеснен в его сознании на задний план, когда в 1885 году он, самый молодой, двадцатипятилетний консул США (который же по счету консул в роли археолога!), отправился на Юкатан. Он получил здесь возможность заняться не столько теориями, сколько исследованиями самих памятников; однако теперь уже он не искал доказательств той гипотезы, которую однажды пытался защищать. Его вела здесь та же вера, что вела в свое время Шлимана, не сомневавшегося в правоте Гомера, – вера в слова Диэго де Ланды. В книге епископа он впервые прочитал о «сеноте», Священном колодце Чичен-Ицы. Во время засухи, утверждал де Ланда, основываясь на древних сообщениях, по широкой улице, ведущей к колодцу, двигалась процессия жрецов, а за ними – толпы народа; они вели с собой жертвы, которые должны были умиротворить бога дождя: юных девушек. После торжественной церемонии этих девушек бросали в колодец, такой глубокий, что никогда ни одна из жертв не выплывала на поверхность.

В песнях почти всех народов путь девушки к колодцу всегда связан с радостным утверждением жизни. Путь юной девушки майя к Священному колодцу был всегда дорогой в небытие. Они шли по этому пути в самых лучших своих одеждах и украшениях; потом раздавался приглушенный крик – и они исчезали в затянутой тиной воде.

Что еще сообщал Диэго де Ланда? Он писал о том, что у майя был обычай бросать в колодец вслед за жертвами богатые дары – утварь, украшения, золото: «Если в эту страну попадало золото, большую его часть должен был получить этот колодец». В отличие от всех остальных ученых, которые видели здесь лишь романтические красоты древнего предания, Эдвард Томпсон понял эти слова буквально – он поверил Диэго де Ланде и готов был доказать, что вера его вполне обоснованна. Поэтому, когда он увидел с вершины пирамиды тропинку, он предположил, что она ведет к колодцу; в то же время он не подозревал, с какими трудностями ему здесь предстоит столкнуться.

К тому времени, когда много лет спустя Томпсон вновь очутился возле колодца, он был уже знатоком джунглей, исследовавшим весь Юкатан с севера до юга, вполне подготовленным к раскрытию тайны, но в те первые мгновения он был действительно очень похож на Шлимана. Его окружали великолепные сооружения, которые ожидали своих исследователей, их изучение – увлекательнейшая задача для любого археолога; он же обратился к колодцу, к темной дыре, наполненной илом, камнями и скопившейся за многие столетия грязью. Если даже сообщение Диэго де Ланда соответствовало фактам, были ли хоть какие-нибудь шансы разыскать в этой илистой, заросшей тиной дыре остатки тех украшений, которые жрецы швыряли вслед за своими жертвами? Каким образом вообще следовало проводить исследование этого колодца? Ответ Томпсона звучал авантюристично: «Нырять!»

Возвратившись в связи с одним научным конгрессом в США, он принялся направо и налево занимать деньги. Ему охотно ссужали их, хотя все, кому он рассказывал о своих планах, принимали его за сумасшедшего. «Никто, – говорили ему, – не может рассчитывать остаться невредимым, опустившись на дно этого колодца. Если уж ты решил покончить с собой, то почему бы тебе не выбрать другой, более подходящий способ?»

Но Томпсон уже давно взвесил все «за» и «против», и его ничто не могло поколебать.

«Следующим моим шагом явилась поездка в Бостон, где я занялся изучением техники водолазного дела. Моим учителем был капитан Эфраим Никкерсон из Лонг Уорфа, который еще за двадцать лет до этого ушел в отставку. Под его умелым и терпеливым руководством я в течение короткого срока превратился во вполне сносного, но отнюдь не первоклассного, как я смог в этом вскоре убедиться, водолаза. Затем я позаботился о приобретении подходящего для моих целей землечерпального снаряда с лебедкой, полиспастом и рычагом длиной тридцать футов. Все это было запаковано в ящики и подготовлено в отправке».

Вскоре Томпсон вновь очутился возле колодца. Наибольшее расстояние от одного края колодца до другого равнялось примерно шестидесяти метрам. С помощью лота он установил, что ил находится примерно на глубине 25 метров. А затем он стал бросать в колодец специально изготовленные деревянные чурбаки, которым была придана форма человеческой фигуры, стараясь проделывать это так же, как, по его предположениям, это делали в свое время жрецы, когда бросали в колодец девушек – невест отвратительного бога. Цель эсперимента была простой: он хотел максимально точно определить место своих поисков. После этого он пустил в ход землечерпалку.

«Я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь мог себе представить то напряжение, которое я испытал, когда стальной ковш землечерпалки... ринулся вперед, на какую-то долю секунды неподвижно повис над серединой колодца, а затем скользнул вниз и исчез в спокойной воде. Прошло две-три минуты – надо же было дать стальным зубьям вгрызться в грунт, – а затем рабочие склонились над лебедкой, и под их темной, коричневой кожей, словно ртуть, заиграли мускулы; стальной кабель натянулся как струна под тяжестью поднимаемой кверху ноши.

Вода, спокойная до этого, словно зеркало из красного обсидиана, начал клокотать и кипеть, – ковш медленно, но неуклонно поднимался к краю колодца, и между его стиснутыми в мертвой хватке зубьями стекали прозрачные капли. Повернувшись вокруг рычага, он выложил на покрытую досками платформу свою ношу – темно-коричневую массу из гнилых деревьев, прелой листвы, поломанных ветвей и т. п. Потом он отпрянул назад и вновь замер. Один раз ковш притащил в своих стальных зубах ствол дерева, который на вид сохранился так хорошо, будто его только вчера свалило бурей в колодец – было это в субботу, а в понедельник на том месте, где он лежал, можно было увидеть лишь несколько волокон и темное пятно, похожее на пятно от древнего уксуса, – все, что от него осталось. В другой раз ковш принес скелет ягуара и кости серны – немое свидетельство разыгравшейся здесь трагедии джунглей».

День за днем происходило одно и то же: ковш возвращался назад, наполненный грязью и илом, камнями и ветвями, среди которых иногда встречались и кости того или иного животного. Гонимые жаждой, эти животные, вероятно, во время засухи пытались добраться до воды, запах которой доносился до них, и находили здесь свою гибель. Припекало солнце, из колодца несло сыростью; запах прелости поднимался также над кучами ила, которые все выше и выше громоздились у края колодца.

«Так продолжалось день за днем. Неужели, – спрашивал я себя, – я ввел в расходы всех своих приятелей, выдержал все нападки, перенес все насмешки лишь для того, чтобы доказать то, с чем давно примирились многие, а именно: все эти предания не более чем старые сказки?»

Однако настал день, когда в руках Томпсона, ворошившего очередную партию поднятого со дна ила, очутились два странных желтовато-белых комочка смолы. Он понюхал их и даже попробовал на вкус. Затем, руководствуясь счастливой мыслью, внезапно пришедшей ему в голову, Томпсон поднес один из комочков к огню... вокруг распространился дурманящий запах. Теперь все стало ясно:

он выудил благовония, душистую смолу, которую майя жгли во время своих жертвоприношений.

Означала ли эта находка, что он на верном пути? С одной стороны, горы ила и грязи, с другой – два маленьких кусочка душистой смолы. Для человека иного склада это не явилось бы доказательством, но для Томпсона это было больше, чем доказательство: эта находка окрылила его фантазию. «В эту ночь я впервые после многих недель спал крепким и глубоким сном».

Оказалось, что правда была на его стороне: теперь на свет появлялась одна находка за другой, причем те самые, которых он ожидал: орудия и украшения, вазы и наконечники копий, ножи из обсидиана и чаши из нефрита. А затем он нашел и первый скелет девушки.

Диэго де Ланда был прав.

Но, прежде чем Томпсон перешел к «самой проклятой части этого проклятого предприятия», он случайно обнаружил рациональное зерно еще одного древнего предания. Епископ де Ланда указал ему путь к колодцу. Дон Диэго Сармиенто де Фигероа, в 1579 году алькальд Вальядолида, поведал о жертвенных обрядах, происходивших у этого колодца. Вот его сообщение, которое первоначально показалось Томпсону темным и непонятным:

«Знать и сановники этой страны имели обычай после шестидесятидневного поста и воздержания приходить на рассвете к колодцу и бросать в его темные воды индейских женщин, которыми они владели. Одновременно они говорили этим женщинам, что те должны испросить для своего господина благоприятный, отвечающий его пожеланиям год. Женщин бросали несвязанными, и они падали в воду с большим шумом. Вплоть до вечера были слышны крики тех, кто был еще в состоянии кричать. Тогда им спускали веревки и вытаскивали из колодца чуть ли не полумертвыми. Вокруг них разводили костры, их окуривали душистыми смолами. Придя в себя, они рассказывали, что внизу много их соплеменников, мужчин и женщин, и что они их там принимали. Но если они пытались приподнять голову, чтобы как следует разглядеть своих соплеменников, то получали тяжелые удары по голове. Когда они опускали голову вниз, они видели под водой вершины и пропасти, и люди из колодца отвечали на их вопросы о том, какой год будет у их господина – хороший или плохой».

Это на первый взгляд напоминающее сказку сообщение заставило Томпсона, который все еще стремился найти рациональное историческое зерно этих свидетельств, немало поломать голову. Однажды он сидел в плоскодонке, которая впоследствии была использована для подводных работ, а в тот момент тихо скользила по водной глади.

футах в шестидесяти ниже того места, где был установлен кран, он остановился возле нависшей стены. И вот тут-то случайно взглянув поверх лодки, он увидел нечто такое, что заставило его вздрогнуть. «Это был ключ к рассказу о женщинах-посланницах из старого предания»,

«Вода в «Колодце жертв» мутна и темна; время от времени она меняет свою окраску от коричневой до бледно-зеленой и даже до ярко-красной, об этом я еще буду говорить. Она настолько мутна, что, словно зеркало, отбрасывает свет, не преломляя его. Глядя с кормы плоскодонки на воду, я видел «вершины и пропасти» – это были отражения вершин и изгибов скалы, нависшей над моей головой. Женщины, приходя в себя, говорили, что внизу много их соплеменников... и что они отвечали на их вопросы. Когда я продолжил путь, наблюдая за вершинами и пропастями, я увидел внизу многих моих соплеменников, и они тоже отвечали на вопросы. Это были мои рабочие, склонившиеся над краем колодца, чтобы взглянуть на плоскодонку. При этом они тихо беседовали, и звуки их голосов, отразившись от водной поверхности, возвращались ввысь: слов разобрать было невозможно. Этот эпизод объяснил мне старое предание.

Местные жители, кроме того, уже давно утверждали, что вода Священного колодца временами превращается в кровь. Мы убедились, что зеленая окраска, которую временами принимает вода, появляется вследствие воздействия мельчайших низших растений, буквально микроскопических размеров. Ее обычная бурая окраска – результат воздействия гниющих листьев, а некоторые ярко-красные семена и цветы время от времени придают воде кровавый оттенок.

Я упоминаю об этом открытии, чтобы показать, почему я верю, что все аутентичные предания основаны на фактах и что при достаточно близком ознакомлении с фактами они всегда могут быть разъяснены».

Впрочем, самая тяжелая часть работы была еще впереди. Лишь теперь Томпсону было суждено добиться таких результатов, такого успеха, который затмил всю его предыдущую работу. Когда ковш стал приходить все менее и менее полным, а потом и вовсе лишь с двумя-тремя камнями, Томпсон понял, что наступило время самому, собственными руками обшарить все щели и трещины на дне, исследовать те места, куда не могли проникнуть стальные зубья землечерпалки. Предоставим, однако, слово этому необычному археологу:

«Николай, водолаз-грек, с которым я заранее обо всем договорился, прибыл с Багамских островов, где он занимался собиранием губок.

Он привез с собой ассистента, тоже грека, и мы начали готовиться к подводным исследованиям.

Прежде всего мы погрузили в лодку – теперь это уже был не плот, а крепкий понтон – воздушные насосы; оба грека превратились в наставников: они показали специально отобранным мной матросам, как следует обращаться с насосами, от которых теперь зависела наша жизнь, и обучили их сигналам. Когда водолазы убедились в том, что люди хорошо подготовлены, мы начали готовиться к погружению. Мы опустили ковш нашей землечерпалки на понтон, облачились в водолазные доспехи из водонепроницаемой материи, надели круглые водолазные шлемы – тяжелые, медные, с круглыми стеклянными глазами-иллюминаторами, с клапанами для воздуха над ушами, и обулись в брезентовые сапоги с тяжелыми коваными подошвами. Захватив переговорную трубку, мешок с запасом воздуха и старательно привязав спасательный трос, я проковылял с помощью ассистента к короткой широкой лестнице, которая вела под воду. Пока я стоял на первой ступеньке, ко мне один за другим подошли все члены экипажа, мои верные туземцы. Со строгим выражением лица трясли они мне руку, а затем отходили назад, на свои места, ожидая сигнала. Нетрудно было угадать их мысли: они прощались со мной, не рассчитывая более увидеть меня в этом мире. Я отпустил поручни и свинцом пошел ко дну, оставляя за собой цепочку серебристых пузырьков. Не успел я опуститься и на десять футов, как вода превратилась из желтой в зеленую, а потом сделалась темно-пурпурной. Затем я очутился в кромешной тьме. Из-за усилившегося давления воздуха у меня сильно болели уши. Я сделал глотательное движение и открыл клапаны для воздуха: в ушах раздался шорох – нечто вроде «фт, фт», и боль прекратилась. Мне пришлось повторить это несколько раз, прежде чем я достиг дна. И еще одно странное чувство пришлось мне испытать во время спуска. Казалось, я быстро теряю в весе, и, когда наконец под моими ногами очутился плоский конец большого каменного обелиска, некогда стоявшего на разрушенном ныне памятнике возле колодца, мне почудилось, будто я совсем лишился веса. Я совершенно не чувствовал тяжести своего костюма, ощущение было такое, словно у меня за плечами был привязан рыбий пузырь.

Совершенно особое чувство охватило меня, когда я осознал, что я – первое живое существо, которое не только проникло сюда, но и рассчитывало вернуться назад целым и невредимым. Потом ко мне спустился Николай, и мы взяли друг друга за руки.

Я прихватил с собой подводный прожектор и подводный телефон. Впрочем, и то и другое я в следующие погружения оставлял наверху. Прожектор был рассчитан на светлую, в худшем случае лишь слегка мутную воду, а та среда, в которой нам пришлось работать, не была ни водой, ни илом, скорее это было какое-то смешение обеих этих субстанций, взбаламученных землечерпалкой. Это была плотная масса, похожая на гущу, отстой или смесь, и сквозь нее не проходил ни один луч света. Поэтому нам пришлось работать в абсолютной темноте. Впрочем, вскоре это нам почти перестало мешать: мы освоились, и осязательные нервы наших пальцев, казалось, не только различали вещи на ощупь, но даже помогали узнавать их окраску. От подводного телефона польза тоже была небольшая. Поддерживать связь с помощью переговорной трубки и спасательного троса было проще и быстрее.

И еще одно поразило меня – мне об этом никогда не приходилось слышать от других водолазов: мы с Николаем убедились, что можем и на той глубине, на которой мы работали, – от шестидесяти до восьмидесяти футов, – усевшись нос к носу, спокойно переговариваться, во всяком случае, вполне понимать друг друга. Наши голоса звучали приглушенно и безжизненно, словно они доносились откуда-то издалека, но я все же был в состоянии давать ему необходимые указания и довольно ясно слышать его ответы.

Удивительная потеря веса под водой послужила, пока я к ней не привык, причиной многих комических происшествий. Для того чтобы перейти на дне с места на место, мне нужно было только встать и оттолкнуться ногой от скалистого дна: я тотчас, словно ракета, вздымался ввысь, величественно проплывая сквозь кашеобразную субстанцию, нередко, впрочем, на несколько футов далее намеченной цели.

Грубо говоря, колодец представляет собой овал в 187 футов в поперечнике. Расстояние до уровня воды 67-80 футов. Это определить было несложно, гораздо труднее было сказать, где кончалась вода и где начинался ил: никакой границы между ними не существовало. По моему мнению, общая глубина воды и ила составляла 65 футов. Слой грязи и ила, достаточно плотный для того, чтобы выдерживать ветки, сучки и довольно большие корни деревьев, имел толщину 30 футов. Там и сям в иле торчали, словно изюминки в пудинге, скалы и камни самой различной формы и величины. Нетрудно себе представить, каково было нам в темноте обшарить в этих волнах грязи трещины и расселины известкового дна в поисках тех предметов, которые не могла захватить землечерпалка. К тому же на нас время от времени сваливались в кромешной тьме каменные глыбы, которые подмывало водой. И все-таки дело обстояло совсем не так плохо, как это может показаться на первый взгляд. Это верно, что тяжелые глыбы падали нам чуть ли не на голову, когда им заблагорассудится, и что мы не могли ни увидеть их, ни воспрепятствовать их падению, однако до тех пор, пока наши переговорные трубки, воздушные мешки, спасательные веревки и мы сами находились на приличном расстоянии от стены, мы были в относительной безопасности. При падении каменных глыб давление воды настигало нас до того, как успевала обрушиться сама глыба, и, даже если мы не успевали отодвинуться, вода под давлением падающей глыбы отбрасывала нас, словно огромная мягкая подушка, в сторону, нередко головой вниз и ногами вверх. Так мы балансировали и дрожали, словно яичный белок в стакане воды, до тех пор, пока волнение не прекращалось и мы снова не оказывались в состоянии встать на ноги. Если бы мы в эти моменты стояли, прислонившись к стене, нас, словно гигантскими ножницами, разрезало бы пополам, и еще две жертвы были бы принесены богу дождя.

Нынешние жители этого района считают, что в темных глубинах Священного колодца водятся большие змеи и всякие чудовища. Покоится ли эта вера на смутных воспоминаниях о бытовавшем в свое время культе змей или на чем-то другом, действительно виденном теми или иными туземцами, – об этом можно только догадываться. Я видел в воде больших змей и ящериц, свалившихся в колодец, вероятно, во время охоты друг за другом и не сумевших из него выбраться, но нигде в этом пруду мы не видели никаких следов особенно крупных рептилий или чудовищ.

Я не попал в объятия к рептилиям, но одно происшествие заслуживает того, чтобы о нем рассказать. Мы оба, грек и я, рылись в узкой щели на самом дне, которая была так богата находками, что мы забыли об обычных мерах предосторожности. Внезапно я почувствовал, как что-то тяжелое мягкими обволакивающими движениями прижимает меня ко дну. Что-то гладкое и скользкое неудержимо вдавливало меня в ил. Кровь буквально застыла у меня в жилах. Потом я почувствовал, что грек подоспел ко мне на помощь. Соединенными усилиями нам удалось освободиться от этой напасти. Это был гнилой ствол дерева, который при погружении в воду угодил прямо на меня, распростертого на дне колодца.

Однажды я сидел на дне, ощупывая интересную находку – литой металлический колокольчик, – и так увлекся этим занятием, что позабыл открыть воздушный клапан. Потом я положил находку в карман и встал, чтобы переменить положение, но тут меня внезапно потащило наверх, словно воздушный шар. Это было смешно, но одновременно и опасно, ибо на этих глубинах кровь, словно шампанское, вся в пузырьках газа; подниматься со дна надо медленно, чтобы дать возможность крови приспособиться, в противном случае водолазу угрожает тяжелая болезнь и даже смерть в жестоких мучениях. К счастью, у меня хватило присутствия духа быстро открыть клапаны еще до того, как я успел подняться на поверхность, и тем самым избежать жестокой кары. Но я еще и сегодня страдаю из-за своей неосторожности – у меня повреждены барабанные перепонки и сильно поражен слух.

Даже после того, как я открыл клапаны и стал подниматься все медленнее и медленнее, я продолжал кувыркаться и, еще не придя в себя от потрясения, стукнулся головой о днище понтона. Лишь тогда я понял, что произошло. При мысли о том, как, должно быть, перепугались мои парни, когда они услышали, как я стукнулся о дно понтона, я рассмеялся, выкарабкался из-под понтона и протянул руку к палубе. Вслед за этим показался мой шлем, я почувствовал, как две руки обвились вокруг моей шеи и чьи-то взволнованные глаза впились в мои, спрятанные за иллюминаторами шлема. Когда с меня сняли водолазный костюм и я, сидя на стуле, постепенно приходил в себя, потягивая горячий кофе и греясь на солнышке, юный грек рассказал мне, как все это произошло.

«Парни, – сказал он, – буквально позеленели от страха, когда они услышали удар о днище, возвещавший наше неожиданное прибытие. Когда я им объяснил, что это такое, они печально покачали головами и один из них, верный старый Хуан Мис, сказал: «Это бессмысленно, эль амо (хозяин) умер. Его проглотил и отрыгнул бог-змея. Мы его уже никогда больше не увидим». И глаза его наполнились слезами; но когда ваш шлем появился на поверхности и он увидел вас сквозь стекла, он поднял обе руки над головой и сказал, полный благодарности: «Слава богу, он еще жив и даже смеется»«.

Что касается результатов наших ныряний и работы нашей землечерпалки, то первым и самым главным из них является следующий: мы сумели доказать, что предание о Священном колодце во всех важнейших его положениях подтверждается фактами. Кроме того, мы нашли большое число фигурок из нефрита, золота и меди, нашли кусочки копала, душистой смолы, множество остатков скелетов, несколько копий для метания с добротно выделанными наконечниками из кремния, кальцита и обсидиана, пару остатков старых тканей. Все это представляло значительную ценность для археологии. Среди находок были предметы чуть ли не из чистого золота, литые, кованые и выгравированные. Но большинство так называемых золотых предметов было изготовлено из сплавов с большим содержанием меди, чем золота. Главную ценность им придают выгравированные или литые символические знаки. Большинство находок представляло собой лишь фрагменты. Вероятнее всего, речь вообще идет о приношениях по обету, которые жрецы, согласно соответствующему обряду, прежде чем бросить в колодец, разбивали и разламывали. При этом, однако, линии разлома никогда не затрагивали головы или лица изображенных на золотых дисках или высеченных из нефрита фигурок.

Есть основания предполагать, что нефритовые подвески, золотые диски и другие орнаментированные украшения из металла или камня считались, после того как их разбивали, как бы убитыми. Известно, что древние цивилизованные расы Америки, так же как и еще более древние их предшественники в Северной Азии, были убеждены, что в нефрите и других освященных предметах есть жизнь. Эти украшения разбивали, разламывали, одним словом, убивали для того, чтобы их дух служил украшением тому, кто его посылал, и тогда его дух, появившись наконец перед Хунаб-Ку, верховным божеством на небе, будет соответствующим образом украшен».

Когда первые сообщения Томпсона о его находках в Священном колодце стали достоянием общественности, заволновался весь мир. Слишком уж необычными были обстоятельства находки, слишком богатым клад, извлеченный из заросшего илом колодца. Это меньше всего относится к материальной ценности клада.

«Сами по себе эти золотые украшения, которые с таким трудом и с такими затратами удалось извлечь из Священного колодца, – говорит Томпсон, – не представляют особой ценности в денежном выражении. Но ценность всех вещей относительна. Историк пытается проникнуть в прошлое, побуждаемый теми же соображениями, что и исследователь земных недр... Можно предположить, что на поверхности многих этих предметов запечатлены выраженные в символах идеи и представления, которые ведут через тьму времен к прародине этого народа, в страну за морями. Над доказательством этого стоит, пожалуй, потрудиться всю жизнь».

Тем не менее золотой клад, найденный в Чичен-Ице, превзошли по ценности лишь сокровища Тутанхамона. Но золото фараона находилось возле мумии, которая в величественном спокойствии лежала в гробнице. А золото сенота лежало возле останков девушек: жертвы свирепого бога и бесчеловечных жрецов, они с душераздирающими воплями прыгали в небытие. Удалось ли кому-нибудь из них увлечь за собой и жреца – среди многочисленных черепов девушек был найден один-единственный череп, принадлежавший пожилому мужчине. Жрецу? Но кто может ответить на этот вопрос?

Эдвард Томпсон скончался в 1935 году. У него не было оснований жалеть о прожитом, хотя, как он сам выражался, он растратил на службе исследования майя всю свою «субстанцию». В течение тех двадцати четырех лет, что он был консулом на Юкатане, и почти пятидесятилетней деятельности археолога он редко сиживал в конторе.

Он путешествовал по джунглям, жил среди индейцев и вместе с индейцами в буквальном смысле этого слова; он ел их пищу, спал в их хижинах, говорил на их языке. Вследствие заражения крови у него была парализована нога; на память о Священном колодце он получил расстройство слуха, но он ни в чем не раскаивался. Его труды несут на себе отпечаток порой чрезмерного энтузиазма; в своих первых сообщениях и выводах он иногда заходил слишком далеко. Когда он нашел в одной пирамиде несколько гробниц, а затем под основанием пирамиды в скале обнаружил главную гробницу, он вообразил, что ему удалось найти место покоя Кукулькана, легендарного первоучителя народа майя; а когда он нашел драгоценные украшения из нефрита, который добывается в районах, далеко отстоящих от Юкатана, он, несмотря на то что был уже опытным исследователем, вновь вернулся к своей юнощеской теории об Атлантиде. Но разве подобный энтузиазм является излишним? Разве воодушевление не в состоянии сломить сковывающий скептицизм? В последнее время на Юкатане, в Чиапасе и Гватемале было произведено немало раскопок, В конце концов на службу науке встала авиация. Полковник Чарльз Линдберг, который первым перелетел через Атлантику, впервые увидел с высоты птичьего полета страну, которая была древней уже тогда, когда Кортес открыл Новый Свет. В 1930 году П. К. Мадейро-младший и Дж. А. Мэсон летали над джунглями Центральной Америки; они сфотографировали с воздуха и нанесли на карту неизвестные до этого древние поселения майя.

В последние годы, в частности в 1947 году, одна экспедиция отправилась в Бонампак в Чиапасе. Она сумела как будто добавить к богатым находкам прошлого вполне достойную новую находку. Научное руководство экспедицией взял на себя Институт Карнеги в Вашингтоне. (Этому институту вместе с Институтом Смитсона в Вашингтоне принадлежат, пожалуй, наибольшие заслуги в деле исследования истории майя. Последний осуществляет свои исследования на проценты от одного учреждения, которые англичанин Джеймс Смитсон около ста лет назад предоставил для научных целей в распоряжение Соединенных Штатов.) Руководителем экспедиции был Джайлз Гревилл Хили; в короткий срок эта экспедиция нашла одиннадцать богатых храмов Древнего царства, относящихся к временам, непосредственно предшествовавшим переселению. Она нашла три великолепные стелы. Одна из этих стел – вторая по величине из всех до сих пор найденных. Эта стела имеет примерно шесть метров в высоту и покрыта скульптурными изображениями. Но самым поразительным из всего найденного Хили в джунглях были настенные росписи. С помощью технических средств удалось восстановить некогда блестящие краски – красную, желтую, охру, зеленую и голубую, – а также изображения воинов, правителей, жрецов в торжественных облачениях. Аналогичные рисунки до этого были найдены только в Чичен-Ице, в Храме воинов.

Но главные археологические изыскания производились в Чичен-Ице, в последней столице майя. Сегодня перед наблюдателем развертывается совершенно ясная картина, более ясная, чем та, которую в памятную лунную ночь увидел Томпсон. Руины освобождены от джунглей, остатки зданий видны со всех сторон, а там, где в свое время приходилось прорубать дорогу при помощи мачете, курсируют автобусы с туристами; они видят Храм воинов с его колоннами и лестницей, ведущей к пирамиде, они видят так называемую Обсерваторию – круглое строение, окна которого прорублены таким образом, что из каждого видна какая-то определенная звезда; они осматривают большие площади для древней игры в мяч, из которых самая большая имеет сто шестьдесят метров в длину и сорок в ширину, – на этих площадках золотая молодежь майя играла в игру, похожую на баскетбол. Они, наконец, останавливаются перед Эль Кастильо – самой большой из пирамид Чичен-Ицы. Девять уступов имеет она, и на вершине ее расположен храм бога Кукулькана – Пернатой змеи.

Вид всех этих ужасных изображений отвратительных змеиных голов, рож богов, шествий ягуаров действует устрашающе. Пожелав проникнуть в тайны орнаментов и иероглифов, можно узнать, что здесь нет буквально ни одного знака, ни одного рисунка, ни одной скульптуры, которые не были бы связаны с астрономическими выкладками. Два креста на надбровных дугах головы змеи, коготь ягуара в ухе бога Кукулькана, форма ворот, число «бусинок росы», форма повторяющихся лестничных мотивов – все это выражает время и числа. Нигде числа и время не были выражены таким причудливым образом. Но если вы захотите обнаружить здесь хоть какие-нибудь следы жизни, вы увидите, что в великолепном царстве рисунков майя, в орнаментике этого народа, возделывавшего маис, народа, жившего среди пышной и разнообразной растительности, очень редко встречаются изображения растений – лишь немногие из огромного количества цветов и ни один из восьмисот видов кактусов. Недавно в одном орнаменте разглядели цветок Bombaxs aqualicum'a – дерева, растущего наполовину в воде. Если это даже действительно не ошибка, общее положение все равно не меняется: в искусстве майя отсутствуют растительные мотивы. Даже обелиски, колонны, стелы, которые почти во всех странах являются символическим изображением тянущегося ввысь дерева, у майя изображают тела змей, извивающихся гадин.

Две такие змеевидные колонны стоят перед Храмом воинов. Головы с роговидным отростком прижаты к земле, пасти широко открыты, туловища подняты кверху вместе с хвостами, некогда эти хвосты поддерживали крышу храма. И, глядя на эти колонны, на Храм воинов, на многие другие сооружения в Чичен-Ице, ученые все больше и больше приходят к убеждению, что эти сооружения и постройки отличаются от однотипных строений в Копане, Паленке, Пьедрас Неграс и Вашактуне значительно больше, чем обычные памятники архитектуры Нового и Древнего царств. Ученые занялись определением этого стиля; они проверяли и сравнивали – здесь линию, там орнамент, здесь маску божества, там знак, и в конце концов они сказали: «Здесь работали чужие руки, здесь чувствуется чужое влияние и чужие знания».

Откуда же взялись эти чужие мысли, чужие идеи? Кто их принес? Ученые обратили свой взор к Мексике, но не к царству ацтеков (которое было намного моложе, чем царство майя), а к сооружениям, которые были старыми еще в те времена, когда ацтеки вторглись в страну.

Неужели не было никаких сообщений, которые помогли бы разобраться в этом удивительном факте, суть которого сводилась к тому, что мощная цивилизация майя поддалась чужому влиянию? Неужели никто не мог в этом вопросе сыграть ту роль, которую в ряде других вопросов истории майя сыграл Диэго де Ланда? Неужели больше ни у кого нельзя было найти хотя бы намека на таинственный народ великих архитекторов?

Человек, в сообщениях которого можно было найти немало сведений по этому вопросу, был давно известен, но его слова не принимали всерьез. Этот удивительный человек был ацтекским вождем, и его звали Иштлилшочитль.


Глава 33

 

Ступени под лесом и лавой

«Он был, – писал Вильям Прескотт сто лет назад о принце Иштлилшочитле, – прямым потомком тескокского царского рода, находившегося в эпоху завоевания в зените славы. Прилежный и способный, он никогда не упускал возможности пополнять свои знания, и если написанная им история несколько приукрашена, то это понятно: ведь он повествует в ней о былой славе древнего, но пришедшего в упадок рода, которую он хотел бы воскресить. Тем не менее его все хвалили за искренность и справедливость; испанские писатели, в руки которых попали его сообщения, без всякого недоверия следовали ему в своих книгах».

Однако ученый мир более позднего времени оценил этого принца совсем по-другому. «Век критики источников» видел в нем романтического сказителя, индейского барда, благосклонно внимал его рассуждениям о величии своего народа, но не верил ни единому его слову. И в самом деле, то, о чем он рассказывал, было не только удивительно, но зачастую просто невероятно. Первыми, кто поверил в «рациональное зерно» этих сообщений, были два, пожалуй, самых выдающихся немецких исследователя истории Мексики – Эдуард Зелер и Вальтер Леман.

Мы уже неоднократно встречались с такими периодами в истории археологии, когда вновь полученные факты нарушали все прежние представления и ставили под угрозу сомнения всю, нередко с большим трудом воссозданную, картину того или иного исторического периода. Не раз мы уже видели, как эту угрозу пытались весьма боязливо предотвратить (предотвратив тем самым и создание новых толкований), стараясь не обращать внимания на новые факты или же бродя вокруг них, как кот вокруг горячей каши, – в этом как бы «самозащита» науки. Археологическая похлебка тоже должна остыть, прежде чем за нее можно будет приняться. Вот так ученые и ходили вокруг древнемексиканских построек и развалин; можно было подумать, что лава, наполовину скрывавшая эти развалины, все еще раскалена. По сути же дела, эти здания, в тени которых жили ацтеки, никак не удавалось втиснуть в ту картину, которая обрела теперь благодаря находкам и исследованиям в областях расселения майя контуры, краски, получила перспективу и фон. А если эти здания и замечали (никто, кстати говоря, их не искал), то их обходили стороной. Однако сделанные еще сто лет назад замечания Прескотта о Теотихуакане, городе развалин, мимо которого прошел Кортес во время своего бегства из Теночтитлана, не заметить или упустить было весьма трудно. Тем не менее «не замечать» их удавалось почти всем исследователям вплоть до начала последнего столетия. Осторожные упоминания и многочисленные вопросительные знаки – вот и весь комментарий, которого удостаивались эти древнейшие развалины до тех пор, пока наконец не последовали одно за другим несколько открытий. В последние три десятилетия внезапно случилось то, что, собственно, могло произойти уже давно.

Самое удивительное, что к этим пирамидам не надо было организовывать экспедиции; для того чтобы добраться до них, вовсе не требовалось прокладывать себе путь в непроходимых дебрях с помощью мачете, бороться с лихорадкой и дикими зверями. До них можно было доехать по железной дороге или же просто дойти пешком, совершив приятную послеобеденную воскресную прогулку; как бы неправдоподобно это ни звучало, это было действительно так, ведь самые большие памятники древнейшей цивилизации Центральной Америки находились всего лишь в часе езды поездом от Мехико, столицы Мексики, а иные даже в пределах ее городской черты.

Иштлилшочитль, принявший крещение принц, был другом испанцев. Высокообразованный человек, обладавший обширными познаниями в жреческой науке, он взялся после окончания войны за написание истории своего народа. В те годы еще были свежи древние предания, и его история, которой никто не хотел верить, начинается со времен седой древности, с основания тольтеками города Тула (Толлан в современном штате Идальго). Он рассказывает, что тольтеки знали письменность, числа, цифры и календарь, умели строить храмы и дворцы. В Туле жили не только их правители, но и мудрецы, и законы, которые они издавали, были справедливы для всех. Религия тольтеков не была жестокой, она еще не знала тех мерзостей и гнусностей, которые стали характерными для нее впоследствии. Государство их, согласно Иштлилшочитлю, просуществовало пятьсот лет; затем начался голод, гражданская война, династические распри. Страну занял другой народ – чичимеки. Те тольтеки, что остались в живых, переселились сначала в Табаско, а потом и еще дальше, на Юкатан.

Когда же все это случилось? Ученые определяют некоторые даты этих событий, но мы не будем их здесь упоминать, ибо все они недостоверны. Мы вообще не будем больше приводить даты при описании находок доацтекских времен, а также и времен, предшествующих появлению майя, – им нельзя верить, ибо вариантов здесь по меньшей мере столько же, сколько специалистов-исследователей по истории Мексики, а таких сейчас уже немало.

Любопытно, что первый из ученых, которому было суждено подтвердить своими находками сообщения Иштлилшочитля, француз по национальности, нисколько не заботился о том, чтобы индейскому историку начали верить. Ни один археолог не верил в существование города Тула, о котором рассказывал Иштлилшочитль; этот город, о котором он сообщал столько конкретных сведений, сравнивали с мифическим Туле. Даже тот факт, что на севере Мексики и поныне существует городок Тула, ни о чем не говорил археологам, так как нигде – ни в самом городе, ни в округе – не было ни одной развалины, которая в какой-то мере подтверждала бы легендарные сведения индейского принца. И даже тогда, когда француз Дезирэ Шарнэ в восьмидесятых годах прошлого века задел (скорее как кладоискатель, чем как ученый) одну из пирамид около этой Тулы де Альенде, наука не сделала из этого никаких выводов.

Только во время последней войны, когда почти весь мир был занят разрушением современных цивилизаций, мексиканские исследователи принялись за изучение своей древней цивилизации.

И что же!

В 1940 году археологи всего мира вынуждены были склонить голову перед индейским принцем. А разве в свое время им не пришлось сделать то же самое перед Гомером (раскопки Шлимана!), перед Библией (исследования Лэйярда!). Их коллеги – недоверчивые, скептически настроенные коллеги – нашли древнюю Тулу, первый город тольтеков! Они нашли Пирамиду Солнца и Пирамиду Луны! Они нашли под слоем земли в метр толщиной хорошо сохранившиеся рельефы, красивые скульптуры.

Эгон Эрвин Киш, лучший в мире репортер, который провел как немецкий эмигрант несколько лет в Мексике, был первым, кто «проинтервьюировал» Пирамиду Луны.

«И пока пирамида и интервьюер ведут между собой беседу, – писал он, очарованный видом этого вновь возникшего мираг – к ним склоняется, прислушиваясь, типично индейское лицо. Неужели это Иштлилшочитль, вставший из земли, чтобы после четырехсотлетней ссылки и изгнания восстановить свою научную честь?»

Итак, шаг за шагом на свет появлялась новая культура – цивилизация легендарных тольтеков, предшествовавшая цивилизации ацтеков. Верно ли это? Да, действительно, население Мехико жило между этими пирамидами и рядом с ними, даже не подозревая об этом. Люди проезжали мимо них, когда ехали к себе на пашню, они располагались чуть ли не у самого подножия той или иной пирамиды во время обеденного перерыва, чтобы пропустить глоток-другой пульке – убийственной водки, которую гнали из агавы и которая была известна еще тольтекам. Если бы они хоть один раз пошли прямо, они ткнулись бы носом в пирамиду.

Теперь обратимся к археологическим исследованиям. На протяжении всего лишь трех десятилетий здесь были проведены значительнейшие раскопки; в 1925 году возле северной окраины столицы археологи обнаружили Змеиную пирамиду и выяснили, что это не одна пирамида, а целых восемь – настоящая каменная луковица, в которой один слой покрывает другой. Судя по данным календаря, такие пирамиды возникали примерно каждые пятьдесят два года, так что постройка одного только этого комплекса сооружений, этой «луковицы», должна была продолжаться более четырехсот лет (своего достойного соперника эти сооружения имеют в храмах и соборах Западной Европы, постройка которых зачастую тоже длилась столетиями). В самом центре Мехико принялись искать руины Большого Теокалли, того самого, который был так основательно разрушен Кортесом, и нашли остатки его цокольного этажа. Археологи не ограничились раскопками в Мехико, они добрались и до нынешнего Сан-Хуана – до Теотихуакана, находящегося в пятидесяти километрах от столицы, величайшего поля пирамид, великолепного памятника древней тольтекской культуры, города, «в котором приносятся молитвы богу». (Таков смысл его названия; следует отметить при этом одно курьезное совпадение: по-мексикански «тео» так же, как и по-древнегречески, означает «бог»; необходимо сказать, что подобные случайные совпадения не могут служить основанием для каких-либо выводов.)

Эти руины занимают площадь в семнадцать квадратных километров, и только незначительная часть ее пока что расчищена археологами. Насколько об этом можно судить, жители, перед тем как покинуть город, завалили его целыми пластами земли, толщиной в несколько метров – работа по меньшей мере столь же удивительная, как и сами сооружения, если учесть, что некоторые пирамиды (характерные ступенчатые пирамиды) имели не меньше шестидесяти метров в высоту.

Наконец, исследователи отправились в глубь страны. Эдуард Зелер был первый, кто описал крепость-пирамиду Шочикалко, находившуюся в восьмидесяти километрах южнее столицы. Другие археологи принялись раскапывать Чолулу. Там, где некогда Кортес осуществил одно из своих кровавых злодеяний, теперь работали ученые, они открыли внутри самой большой из пирамид, занимавшей в свое время большую площадь, чем пирамида Хеопса, целый лабиринт ходов общей протяженностью в несколько километров. Продвинулись они и еще дальше на юг. В 1931 году мексиканский археолог Альфонсо Касо производил по поручению правительства раскопки в Монте Альбане около Оахаки, и именно здесь произошло то, о чем, может быть, никто из археологов не говорил вслух, но, весьма вероятно, всегда мечтал: был найден клад.

Клад Монте Альбана! Предоставим же слово лучшему рассказчику, чем мы, – Эгону Эрвину Кишу.

«Есть ли на земле какой-нибудь другой клочок земли, – спрашивает он, – история которого была бы столь же темна? Где еще все ваши вопросы так неизменно оставались бы без ответа? Какое чувство берет в нас верх: восхищение или замешательство? Что вызывает эти чувства – комплекс строений, устремившихся в бесконечность, или, быть может, пирамиды, похожие на роскошные лестницы, ведущие во внутренние покои неба? А быть может, двор храма, который наше воображение наполняет тысячами индейцев, погруженных в неистовые молитвы? Может быть, обсерватория, в которой имеется наблюдательный пост с кругом меридиана и углом азимута, или гигантский амфитеатр, каких Европа не знала ни в древнейшие времена, ни в двадцатом веке, – здесь было сто двадцать каменных наклонно поднимающихся рядов!

Быть может, чувства эти вызваны расположением склепов: они размещались так, что занимаемая ими площадь не превращалась в кладбище и в то же время одна могила не мешала другой. А может быть, их вызывает пестрая мозаика, фрески, изображающие различные сцены жизни, самые разнообразные фигуры людей, символы, иероглифы? Или глиняные сосуды, жертвенные чаши с их благородным звоном, геометрически прямые урны на четырех ножках с бубенчиками внутри – стоило какому-нибудь злоумышленнику попытаться унести урну, как бубенчик сразу же звал на помощь.

Но может быть, украшения? Разве не поблекла выставка древних и современных произведений ювелирного искусства на Нью-йоркской всемирной выставке перед украшениями из Монте Альбана? Небольшая часть этого клада сверкает в одной из витрин Национального музея в Мехико.

Кто бы подумал, что «дикари» могли добиться такой точности в обработке горного хрусталя, что они изготовляли из золота и драгоценных камней ожерелья, состоявшие из 854 совершенно одинаковых звеньев, расположенных в двадцать рядов! Брошь с изображением бога смерти, которого и сам Лукас Кранах не мог бы изобразить

более апокалипсически; серьги, словно сотканные из слез и шипов; головной убор – тиара, достойная папы из пап; подвязки, напоминающие английский орден Подвязки; ажурные наперстки для украшения ногтей; браслеты с выпуклым орнаментом; застежки и пряжки из нефрита, бирюзы, жемчуга, янтаря, кораллов, обсидиана, зубов ягуара, костей и ракушек; золотая маска, у которой нос и щеки обтянуты человеческой кожей; табакерка из позолоченных тыквенных листьев; опахало из перьев кецаля... Какая византийская императрица, какая индийская принцесса, какая американская миллионерша обладала такими великолепными драгоценностями, которыми многие из индеанок были украшены даже в гробу!»

«В Монте Альбане – одни вопросы» – так озаглавил Киш эту главу своего мексиканского репортажа. Только лишь в Монте Альбане?

Если мы хотим быть честными, мы должны признать, что о народе-строителе доацтекских времен нам сейчас известно меньше, чем ничего. Меньше, чем ничего, – это значит масса ошибочного, неверного, ложного. Мексика и Юкатан – районы джунглей, и, словно в джунглях, запутывается археолог, когда начинает заниматься здесь определениями и интерпретациями. Но что же известно достоверно?

Достоверно известно лишь одно: цивилизации всех трех народов теснейшим образом связаны между собой. Все эти народы занимались сооружением пирамид, ступени которых вели к богам, к Солнцу или к Луне. Все эти пирамиды, как мы теперь знаем, были приспособлены для астрономических наблюдений и сооружены под прямым воздействием календаря. Американец Рикетсон-младший в 1928 году доказал это по отношению к пирамиде майя в Вашактуне; сегодня у нас есть доказательства, относящиеся и к более поздним временам – ко временам Чичен-Ицы и к древнейшей эпохи – к Монте Альбану. Все эти народы жили под дамокловым мечом своих больших календарных циклов, словно верили, что через каждые пятьдесят два года наступает конец света. На этих представлениях и покоилась власть жрецов, ибо считалось, что они одни в состоянии предотвратить грозящую опасность. Средства, которыми пользовались жрецы для поддержания своей власти, с течением времени становились все более жестокими и постепенно вылились в чудовищные жертвоприношения, в праздник Шипе Тотеха – бога земли и весны, в честь которого жрецы занимались живодерством, они сдирали кожу с живых людей и натягивали ее на себя, зачастую еще кровоточащую.

Тесные связи этих народов наглядно видны и при знакомстве с их богами; сравнивая божества, можно увидеть, что их объединяло примерно то же, что объединяло римских и греческих богов. Один из главных богов, великий и мудрый Кецалькоатль, в Гватемале был известен под именем Кукумаца, а в Юкатане как Кукулькан. Его изображение в виде пернатой змеи можно обнаружить и на древних и на более новых сооружениях. Даже образ жизни, который вели все эти народы Центральной Америки, был в основном одинаков, и, хотя языки их весьма многочисленны, все они принадлежат к двум большим группам.

Однако установить родство этих народов (оно подтверждается буквально необозримым материалом) – это еще полдела: возникает вопрос о связях и взаимосвязях, о их влиянии друг на друга, то есть об их истории, и здесь мы, во всяком случае в области древней истории, бредем еще в абсолютной темноте. Несмотря на выдающиеся успехи в исследовании, которые привели, насколько мы можем об этом судить, к совершенно верной корреляции календарей майя и современного, мы до сих пор не знаем начальной, отправной даты истории майя. Расчищая джунгли вокруг пирамид и дворцов древней Америки, мы высвобождаем строения, но не прошлое, получаем даты, но не историю; мы можем строить разные гипотезы, но у нас мало фактов, на которые мы могли бы ссылаться.

Мы сказали, что будем остерегаться приводить цифры и даты. Нарушим, однако, один раз наш зарок, чтобы дать представление о тех исторических периодах, с которыми приходится иметь дело археологам. Так, к примеру, некоторые исследователи, основываясь на ряде признаков, относят начало сооружения тольтеками больших пирамид в Мексике к IV веку н. э.

Мы уже упоминали о некоторых из этих пирамид начиная от Тулы и кончая Монте Альбаном. Но об одной пирамиде мы еще не говорили. Это возвышающаяся на семиметровом холме у южной окраины Мехико пирамида Куикуилько. Она находится в чрезвычайно мрачной, унылой на вид местности, словно тронутой заморозками. Некогда вулканы Ахуско и Шитли (может быть, даже только последний) обрушили огненные потоки лавы на это сооружение, которому бог, обитающий в нем, помог только наполовину. Археологи обратились за консультацией к своим коллегам в другой области науки – к геологам. «Сколько лет этой лаве?» – спросили они.

И геологи, не подозревая, что они своим ответом перевертывают всю сложившуюся до этого картину, ничтоже сумняшеся ответили: «Восемь тысяч лет».

Читатель, совершивший в процессе чтения этой книги путешествие в глубь веков вплоть до эпохи шумеров, может понять, что кроется за этими словами. Если ответ был справедлив (а судя по новейшим исследованиям, почти все говорит об обратном), то это означало бы, что ранняя американская цивилизация по меньшей мере на тысячу лет старше, чем все известные ныне благодаря стараниям археологов цивилизации Старого Света, старше, чем Шумер и Аккад, Вавилония, Египет, намного старше, чем Греция, которую мы считаем страной классической древности.

Гипотезу, согласно которой американские народы являются потомками монгольских племен, переселившихся в Америку через Сибирь или Аляску по какому-то сухопутному мосту или же на лодках двадцать или тридцать тысяч лет назад, мы, правда, сейчас принимаем, но точных данных у нас нет. Откуда, из среды каких кочевых племен появились строители теотихуаканской цивилизации и тольтеки, почему именно эти племена, кочевавшие между Аляской и Панамой, оказались в состоянии положить начало той или иной из этих цивилизаций, мы не знаем.

Более того, мы даже не знаем точно, действительно ли все это построил в основном народ тольтеков. А какова была, к примеру, роль сапотеков или, скажем, ольмеков, следы которых мы постоянно находим в Мексике? И если мы сейчас повсеместно употребляем слово «тольтеки», подразумевая под ним предшественников цивилизаций майя и ацтеков (в настоящее время наука отделила цивилизацию тольтеков от цивилизации теотихуаканцев), то мы должны себе отдавать отчет в том, что мы пока что нашли всего лишь общий термин для творцов центральноамериканских цивилизаций. Весьма может быть, что слово «тольтеки» и в самом деле всего-навсего означает «строители».

Но может быть, для того чтобы в какой-то мере представить себе связи, существовавшие между этими тремя большими царствами, и то влияние, которое они оказывали друг на друга, следует в качестве аналогии привести пример из истории Старого Света – тот самый, который приводит в своей работе о Мексике немецкий исследователь Теодор Вильгельм Данцель.

«...Для того чтобы охарактеризовать своеобразие цивилизаций ацтеков и майя, прибегали к аналогиям, почерпнутым из истории древнего мира, сравнивая ацтеков с римлянами, а майя с греками. Сравнение это в общем и целом верно. Майя и в самом деле представляли собой народ, состоявший из отдельных враждовавших между собой племен, которые лишь изредка и на короткое время – когда речь шла о том, чтобы выступить против общего врага, – объединялись в единый союз. И если политическая роль майя была не слишком значительной, то в области изобразительного искусства, архитектуры, астрономии, арифметики они добились выдающихся успехов.

В отличие от майя ацтеки были воинственным народом, который создал свое царство на развалинах государства другого народа – тольтеков, не сумевших отразить их натиск. Тольтеков, если продолжить наши сравнения, можно уподобить этрускам».

Мы можем подсказать читателю, мало-мальски внимательно читавшему нашу книгу, еще одно сравнение. Тольтеки (возможно, и более ранние) напоминают по своей исторической функции изобретательных шумеров. Майя тогда будут вавилонянами – теми, кто, воспользовавшись превосходными изобретениями своих предшественников, создал цивилизованное государство, а ацтеки – это воинственные ассирийцы, которые еще, правда, пользуются духовными плодами предшествующей эпохи, но превращают их в чисто материальное средство усиления своей военной мощи. Продолжая сравнение, следует сказать, что столица Мексики была обезглавлена в расцвете своего могущества испанцами, так же как столица ассирийцев, великолепная Ниневия, – мидийцами.

Но оба эти примера не сходятся в одном. Речь идет о том почти необъяснимом факте, что тольтеки совершенно неожиданно после того, как их государство уже давно исчезло, вторглись в Новое царство майя, что наложило на культуру майя, в частности в Чичен-Ице, весьма заметный отпечаток. Этому не подберешь аналогий в древней истории! Но так ли это было? Ведь все могло быть совсем иначе. Существует даже легенда, в которой все рассказано совсем по-иному; в ней даже предсказывается испанское нашествие, правда, в виде мифа. Кецалькоатль, говорится в этой легенде (о котором мы до сих пор говорили лишь как о боге), прибыл из «страны восходящего солнца». На нем было длинное белое одеяние, и он носил бороду; он научил народ наукам, правильным обычаям и установил мудрые законы, он основал государство, в котором початки кукурузы были в рост человека, а хлопок рос уже окрашенным. В силу каких-то причин он, однако, был вынужден покинуть это государство. Он забрал свои законы, свои письмена, свои песни и отправился по той же дороге, по которой в свое время пришел. В Чолуле он сделал остановку и еще раз объявил о своей мудрости. Затем он отправился к морю, принялся там плакать и сжег сам себя. Его сердце превратилось в утреннюю звезду. Другие утверждают, что он сел на свой корабль и отправился в ту страну, из которой он приехал. Но все легенды сходятся на том, что он обещал вернуться.

На протяжении нашей книги мы уже столько раз убеждались в рациональности многих легенд, что и на этот раз остережемся сразу отмести как поэтические выдумки то, что представляется таковыми на первый взгляд. Может быть, белое одеяние следует заменить белой кожей? Вспомним, что Кецалькоатль носил бороду – подробность весьма интересная для племен, которые сами были почти безбородыми.

Может быть, мы можем пойти еще дальше (мы приводим здесь лишь вполне серьезно высказанные гипотезы) и увидеть в нем миссионера дальней, чужой страны, так же как некоторые хотят увидеть в нем одного из самых ранних католических миссионеров – миссионера VI века, а другие даже самого апостола Фому? А может быть, эта легенда дает пищу той теории, в которую уверовал юный Томпсон, считавший, что основателями раннего царства майя и его цивилизации были атланты.

Мы этого не знаем.

Мы знаем только одно: испанцы, вторгшиеся в Мексику, которых приняли в память о последнем обещании белого бородатого человека за «белых богов с Востока», эти испанцы (оставим в стороне национальную гордость, обобщим и скажем лучше – европейцы) наверняка не были последователями Кецалькоатля, который проповедовал добрые нравы и справедливость.


КНИГИ, КОТОРЫЕ ЕЩЁ НЕ НАПИСАНЫ

Глава 34

Новые исследования о древних царствах

Мы заканчиваем наш рассказ о великих археологических открытиях, а тем самым и наше путешествие сквозь пять тысячелетий.

Мы далеко не исчерпали эту тему. И если мы все же на этом заканчиваем нашу книгу, то лишь в силу того обстоятельства, что ее объем, как, впрочем, и объем любой другой книги, подчинен своим собственным законам. Отбирая материал, мы руководствовались определенными принципами. Положив в основу не хронологический принцип, а территориальный, располагая материал не в хронологическом порядке, а по тем областям цивилизаций, к которым он относится, мы тем самым получили в наших четырех книгах почти само собой возникшую картину четырех замкнутых кругов культуры, четырех самых значительных в истории цивилизаций. Необходимо иметь в виду, что между этими немногими высшими цивилизациями и бесчисленным множеством первобытных обществ существует примерно такая же разница, как между историей и прозябанием, сознанием и инстинктом, творческим преобразованием окружающего мира и пассивным существованием.

Посвящая это послесловие книгам, которые еще предстоит написать, мы прежде всего имеем в виду три цивилизации, вряд ли уступающие по своему значению тем четырем, о которых мы рассказали в этой книге. Речь идет о цивилизации хеттов, о цивилизации индийцев и о цивилизации инков. Книги о них еще не могут быть завершены, ибо эти цивилизации еще не настолько известны, чтобы можно было восстановить их развитие и историю с помощью тех средств, которыми мы пользовались.

Более того, наша книга называется «Романом археологии». Чтобы оправдать это название, мы избрали темой своего повествования такие цивилизации, исследование которых действительно овеяно романтикой приключений. Об инках нам известно почти столько же, сколько и о майя, но среди исследователей андской цивилизации нет ни своего Стефенса, ни своего Томпсона. С другой стороны, мы довольно неплохо осведомлены об истории Китая, но нашими знаниями в этой области мы лишь в очень незначительной части обязаны археологии. Вот почему вне поля нашего зрения остались и та и другая цивилизации.

В последние десятилетия обширные и успешные раскопки производились в районе расселения хеттов и в долине Инда. Книги об этом, следовательно, рано или поздно придется дописать. Но мы должны отдавать себе отчет в одном: если даже мы к четырем уже написанным книгам присоединим еще три, мы все равно не сумеем рассказать о всех выдающихся цивилизациях мира.

Чтобы дать полное представление о том, с какими цивилизациями, помимо тех, которые мы попытались оживить в нашем романе, приходится ныне считаться археологам, перечислим их в том порядке, в каком они приведены у английского историка Арнольда Дж. Тойнби:

западная японо-корейская

византийско-ортодоксальная минойская

русско-ортодоксальная шумерская

персидская хеттская

арабская вавилонская

индийская египетская

цивилизация Дальнего Востока андская

эллинская мексиканская

сирийская юкатанская

цивилизация Инда майя

китайская

Впрочем, этот список, если бы мы захотели привлечь еще и других исследователей, можно продолжить. Платон оставил нам сообщения о погибшей цивилизации Атлантиды.

Число книг, посвященных этому затонувшему царству (существование которого вообще еще не доказано), в общей сложности перевалило за двадцать тысяч. Среди них – множество таких, в которых доказывается, что история нашего мира без Атлантиды – нелепость. Лео Фробениус тоже остался бы недоволен таблицей Тойнби. Он, несомненно, стал бы настаивать на включении в этот список «некоторых черных цивилизаций». Фробениус также оперирует понятием «цивилизации атлантов». Кто, впрочем, отважится утверждать, что археологам уже больше не суждено открыть такие цивилизации, о которых мы и понятия не имеем? А разве мало на земле памятников, одиноких и загадочных, которые существуют, но до сих пор не раскрыли своей тайны: на почве какой культуры они возникли? Наиболее известные из них – это статуи на острове Пасхи: примерно 260 изваяний из черного туфа, которые раньше имели еще широкие шляпы из красного туфа; споры и дискуссии об этих памятниках продолжаются и поныне. Они молчат. Сохранилось около двадцати табличек, покрытых иероглифами, быть может, они помогут нам разгадать эту тайну. Однако их текст до сих пор не расшифрован.

Нерешенными остаются еще многие вопросы. Бесчисленные сооружения еще скрыты под толщей тысячелетий. Но уже везде пущены в ход лопаты.

По следам хеттов, государство которых в эпоху своего величия включало в себя всю Малую Азию и часть Сирии, отправились немцы: Гуго Винклер и Отто Пухштейн, их младшим ассистентом был Людвиг Курциус, впоследствии блестяще описавший свои раскопки. В наши дни Леонард Вуллей, раскопавший Ур, проводит раскопки близ Алалаха (нынешнего Атчана) в Турции. Он занимается этим с 1937 по 1939 год, а затем начиная с 1946 года. В 1947 году он объявил о важной находке – гробнице царя Яримлима, относящейся ко II тысячелетию до н. э. Примерно в течение двадцати лет там же ведут раскопки два немца, которые, как Ботта и Лэйярд, как Раулинсон и Питри, поселились среди таврических гор, пыльных анатолийских равнин и древнего царства хеттов.

Профессор Курт Биттель с 1931 года ведет раскопки в древней столице этого государства (в первый же год он нашел 832 глиняные таблички и обнаружил остатки храма и одной из самых удивительных крепостей во всей мировой истории). Профессор Гельмут Т. Боссерт, один из шести ученых, известных своими выдающимися заслугами в области подготовки расшифровки хеттской иероглифической письменности, нашел в 1947 году на юго-востоке современной Турции, на Каратепе (Черной горе), двуязычную надпись – финикийскую и хеттскую – своего рода Розеттский камень; такое счастье выпадает лишь на долю тружеников. Боссерт еще и сейчас, в 1955 году, занят дешифровкой этой надписи, и его выводы впервые в истории дешифровки хеттской письменности основываются не на гипотезах, а на определенных фактах.

Исследованием цивилизации Инда занялся Джон Маршалл. В 1922 году близ Хараппы, в юго-западном Пенджабе, были сделаны первые находки. В 1924 году начались раскопки в Мохенджо-Даро: на свет появилась новая древняя цивилизация, относящаяся к четвертому-третьему тысячелетию до н. э. Руководителем раскопок в Индии был д-р Ф. Е. Мортимер Вилер. Весьма вероятно, что новейшие раскопки в Хараппе помогут внести ясность в вопросы, связанные с историей этой цивилизации, затерявшейся во мгле времен; крепостные сооружения, обнаруженные здесь в 1946 году, поразительно напоминают месопотамские оборонительные сооружения.

Примерно в то же время, когда Вуллей вел свои раскопки в Алалахе, а Маршалл исследовал Мохенджо-Даро, американец Пауль Козок, совершая полет над Андами, обнаружил возле древнего города Наска целую сеть так называемых дорог инков. Аэрофотосъемка показала, однако, что это не дороги, ибо в большинстве случаев они ведут на вершину гор и там обрываются. Профессор Козок ныне утверждает, что он нашел величайший астрономический атлас мира: он открыл взаимосвязи между этими линиями-дорогами и астрономическими датами, он предполагает, что некоторые из этих линий изображают движение звезд. Если он прав, то мы получим возможность познакомиться с новой для нас областью знаний и цивилизацией древних народов, населявших Анды.

Однако новые открытия происходят не только в новых местах. И поныне в тех местах, где велись раскопки во времена Шлимана, заступ все еще находит себе работу, и с каждой новой находкой углубляются наши знания. Нередко новые находки заставляют нас пересмотреть старые, казавшиеся верными представления. Несколько лет назад вновь разгорелась «борьба за Трою»: утверждают, что и Шлиман и Дерпфельд не правы в своих выводах. Американский профессор Блеген еще раз исследовал раскопки на Гиссарлыкском холме, и в результате утверждает, что гомеровская Троя находится не в 6-м слое (точка зрения, которую с упорством защищал Дерпфельд), а в 6-м слое А (согласно Блегену, в слое, датированном между 1200 и 1190 годами до н. э.).

А едва окончилась вторая мировая война, как вновь изучение истории древнего мира переплелось с романтическими приключениями. Чтобы доказать связь между цивилизацией инков и островной цивилизацией Тихого океана, 28 апреля 1947 года молодой норвежский исследователь Тур Хейердал отправляется в дальний поход. За 101 день он пересекает на плоту, построенном им по образцу плотов инков, который он назвал «Кон-Тики», Тихий океан – от перуанского порта Кальяо до острова Туамоту.

Раскопки продолжаются. Они продолжаются в Греции, Италии, на островах Средиземного моря, в Малой Азии, в Египте, Месопотамии – в новых и в давно уже известных местах.

Какие еще сокровища знания, какие еще материальные ценности будут извлечены на свет?