А. И. Фет. Литературные фашисты

| Печать |

Написано во второй половине 80-х годов

Ученые прошлого верили, что одинаковые причины порождают одинаковые следствия. В наше время этот тезис подвергается ограничениям. И мне не хотелось бы, чтобы некоторые аналогии, рассматриваемые в этой статье, понимались слишком широко. Конечно, у нас есть свои, русские фашисты, и производят их условия, во многом напоминающие ситуацию в Германии в начале тридцатых годов. Конечно, фашисты всех стран имеют легко узнаваемые общие черты, даже если им случается воевать друг с другом. Но эта аналогия не дает оснований для слишком уж мрачных прогнозов: я не думаю, чтобы фашизму предстояло серьезное будущее в нашей стране.

И все же у нас есть фашисты, не только среди сброда, посещающего сборища общества «Память», но и в государственном аппарате. Не составляет исключения и та часть аппарата, которая именуется «союзом советских писателей». Разумеется, чиновников, служащих по литературной части, никоим образом нельзя назвать русскими писателями – разве в том смысле, что пишут они на русском языке,– и к ним невозможно применить требования, всегда предъявлявшиеся к русским писателям.

Было бы смешно толковать литературным чиновникам, что русской литературе присущи были независимость и гордое отстранение от начальства, нестяжание мирских благ, а главное – сочувствие всем угнетенным и униженным. Семь тысяч паразитов, составляющих упомянутый «союз писателей», основательно въелись в государственный пирог и вовсе не собираются отказываться от своей порции из-за каких-то исторических аналогий. К этой публике не может быть никаких моральных претензий, и я буду рассматривать интересующих меня персонажей просто как наблюдаемое явление, имеющее практическое значение.

Такая позиция освобождает меня от обвинений в неуважении, в грубых приемах полемики или в личных нападках на кого-нибудь из этих лиц. Никого из членов «союза писателей» я не уважаю, никакой полемики с ними не веду, и вообще отношусь к ним точно так же, как к другим подразделениям мафии, к которой они принадлежат. Некоторые люди, случайно попавшие в это учреждение, заслуживают снисхождения, но это не относится к тем, о ком дальше пойдет речь. Если я считаю их фашистами – в чем я убежден и надеюсь доказать читателю, то трудно ожидать в таком случае от меня вежливости, предполагающей некоторое равноправие оппонентов. Они люди чиновные, высокооплачиваемые, ухоженные во всех своих потребностях по высоким нормам нашего аппарата. Им ничто не угрожает от начальства, за что бы они ни «боролись», потому что «борются» они с согласия очень высокого начальства, ведомые безошибочным лакейским духом. Чего же они могут требовать от независимой критики? Говоря евангельскими словами, они уже получили свою награду.

Направление, о котором будет идти речь, лучше всего назвать «почвенным». Так называлось направление беллетристики, официально поддержанное немецким фашизмом, малозаметное в истории немецкой литературы и заслуженно забытое, но в свое время вытеснившее в Германии всю другую книжную продукцию. Произошла эта «почвенная» литература от бытописания, и зачинатели ее вначале не имели сознательной политической ориентации, поскольку в Германии прошлого века это не требовалось. Писатели-почвенники любили и подробно описывали традиционный немецкий быт, преимущественно быт патриархальной немецкой деревни, и не любили современную городскую цивилизацию, разрушающую этот быт. Не любили они не только дурные, нравственно вредные явления этой цивилизации, но вообще неприязненно относились ко всему новому и «чужому», идеализируя старое и «свое». С исторической стороны это была реакция немецкого захолустья на «прогресс».

Нацисты, изображавшие из себя борцов за «немецкую культуру», тоже противопоставляли коренные немецкие нравы и обычаи «чужим» и «наносным». Своей культуры они, в сущности, не знали, так что их «почвенная» позиция выражала не позитивное отношение к жизни, а негативное – комплекс неполноценности и страх перед сложностью новых форм социального бытия. В сущности, нацисты боялись личной свободы и жаждали авторитетного руководства. Образцы такого руководства они находили в немецкой истории, где было мало свободы, но вполне достаточно начальственного авторитета.

Понятно, какую литературу они подняли на щит. Лозунг этой литературы звучал: «Кровь и почва» – чистая немецкая кровь и ручной труд на немецкой земле. Все инородное, разумеется, отвергалось, и в качестве козла отпущения выбирался наиболее известный, повсеместно встречающийся инородный элемент – еврей. Уже очень рано, задолго до победы нацизма, немецкая «почвенная» литература стала отдавать антисемитским душком.

Как это было замечено, одинаковые причины вызывают одинаковые следствия. Поражение в первой мировой войне вызвало у многих немцев состояние глубокой подавленности или, как это называют психологи, «фрустрации», углубленное послевоенной разрухой. Мы только что пережили брежневскую эпоху «застоя», равносильную по своим хозяйственным и моральным последствиям поражению в большой войне, с таким же безвыходным психологически тупиком для народных масс, не подготовленных к такой развязке. Ясно, какие настроения питают русский фашизм, и ясно, какая литература потребуется этому фашизму.

У нас есть уже такая литература, вполне «почвенная» по настроению, очень ограниченная в культурном понимании и уже пропитанная ненавистью ко всему «нерусскому». Ее мировоззрение кажется переводом с немецкого, но авторы ее по-немецки не читают: просто похожие социальные причины породили похожее настроение. И, конечно, положительным идеалом этой литературы является традиционный деревенский быт. Главные писатели «почвенного» направления – Шукшин, Белов, Астафьев и Распутин.

Вероятно, это самые популярные из советских писателей, писавших в последние годы. Из сказанного выше ясно, как я отношусь к советской литературе: чин этих авторов в советской писательской иерархии никак не может внушить мне уважение к ним. Литературные дарования этих людей тоже не производят особенного впечатления. Один только Белов был способным прозаиком, пока не поддался шовинистической одержимости в последнем романе. Остальные – уже умерший Шукшин и здравствующие Астафьев и Распутин – посредственные писатели, с неглубокой наблюдательностью, искусственно конструирующие свою незатейливую тенденциозную прозу. Популярность этих авторов связана с тем, что они удовлетворяют некоторую потребность советского читателя, лишенного доступа к более приличной (и более талантливой) литературе. Таким образом, перед нами очень типичные для нашей страны спекулянты, эксплуатирующие дефицит. Только что высказанное мнение о художественных качествах нашей «почвенной» литературы я доказывать не буду. Эстетически развитый читатель нашел бы, что я ломлюсь в открытую дверь: мы ведь живем не в какой-нибудь вновь учрежденной стране, только что получившей письменность и на первых порах довольной этнографическими упражнениями с букетом гражданской скорби.

Потребность советского читателя, которую берутся удовлетворить наши литературные спекулянты,– это потребность в правде. И, конечно, удовлетворяется она так же, как все другие потребности. Вряд ли надо объяснять, что в России, несмотря на все мероприятия начальства, жажда правды все еще ненасытна, но я не хочу идеализировать нашего читателя. Наш читатель, приученный довольствоваться суррогатами, и в литературе готов потреблять подделки с вредными примесями.

Все это очевидно, но есть сторона дела, требующая объяснения. То, что привлекает читателя в «почвенной» литературе,– это прежде всего ее «разоблачительная» тенденция, и началась эта тенденция, удивительным образом, вовсе не в эпоху «гласности», а посреди брежневского «застоя». Еще в семидесятые годы в печатной продукции «союза писателей», в книгах и в «толстых» журналах начали появляться неожиданно откровенные изображения нашей бытовой обстановки и, в некоторой степени, морального состояния нашей публики. В этом литературном движении участвовало много писателей, и ему содействовали редакции, явно заинтересованные в таких публикациях. Все это, на первый взгляд, вызывало недоумение. В самом деле, в те же годы наши газеты и журналы продолжали свою обычную «лакировочную» стряпню, комически контрастировавшую с «разоблачительной». Впечатление было такое, как будто в казенной идеологической церкви одновременно служили за здравие и за упокой. Это было в самые душные годы брежневской реакции! Тогда и зародилось то «почвенное» направление, о котором мы говорим. Если мы хотим объяснить наших почвенников, надо понять, почему была допущена эта «разоблачительная» литература, кто и зачем ее разрешал и поощрял.

Ведь цензоры были те же, редакторы те же, это были – как и сейчас – очень пугливые чиновники, осторожно рассчитывающие возможные последствия и, следовательно, не делающие ничего, что не было бы разрешено свыше. Значит все это разрешалось и одобрялось! Известно, что в нескольких случаях подлинной «самодеятельности» писателей последовала бесцеремонная реакция начальства: авторы были сразу же выброшены из «союза писателей» и быстро оказались в эмиграции. Можно провести отчетливую границу между писателями, исполнявшими «социальный заказ», и писателями, делавшими «отсебятину». Солженицын был в те же годы отлучен от печатного станка и выброшен за границу. Такая же судьба постигла и не столь выдающихся авторов, достаточно невинных в политическом смысле, таких как бывший киносценарист Галич и всячески нажимавший на свои советские заслуги Войнович. Складывается впечатление, что в разоблачительном деле были две мерки: одним было можно «разоблачать», а другим нельзя.

Решение этой загадки не совсем однозначно. Были здесь и не столь простые мотивы, как воля начальства. Несомненно, сыграла свою роль и общая «эрозия» режима. Эрозия – это геологический термин, означающий выветривание и размывание горных пород: могучая на вид скала незаметно превращается в труху. Все учреждения режима сильно эродировали, и литературная кормушка не составляет исключения. Писателей развелось очень уж много, а сбыт советской литературы – насколько она была просто лакировочной и аллилуйной – упал очень низко: публика переходила на детективы или предпочитала ничего вообще не читать. Книжные магазины затоварились неликвидами, и нельзя уже было игнорировать их отчеты, говорившие о том, что иностранцы невежливо называют «производством без потребления». Возник рыночный спрос на любую сколько-нибудь живую литературу, а живой она могла быть, только обратившись к действительности. Но всякое, даже коммерчески мотивированное обращение к действительности означает у нас немедленный переход к «разоблачениям». Я ставлю это слово в кавычки, потому что, как будет видно из дальнейшего, эти «разоблачения» нельзя принимать за чистую монету.

Коммерческие интересы в области литературы столь же сильно напирали на советский аппарат, как и другие материальные интересы, постепенно расшатывавшие его монолитность. Нельзя указать момент, когда стали разрешать изображение действительности, но между «Кавалером золотой звезды» и нынешними «разгребателями грязи» прошла целая эпоха. Редакторы постепенно привыкали действовать не решительным идейным способом, а ползучим эмпирическим, то есть пробовали протаскивать по кусочку эту неприятную действительность на страницы своих изданий. Здесь был их прямой интерес: каждое обращение к действительности – какая-нибудь повесть или рассказ с сенсационной страничкой – означало уже увеличение спроса и, в перспективе, рост тиражей. Цензоры, по самой природе своей деятельности враждебные всякому проявлению жизни, даже коммерческим подделкам таковой, сопротивлялись этой тенденции. Но, конечно, сопротивлялись они не так, как непреклонные комиссары в кожаных куртках, а как маленькие чиновники (однажды я видел цензора; а вы их когда-нибудь видели?). Цензоры спорили с редакторами и ставили им палки в колеса, задерживая их бизнес, но каждая безнаказанная утечка действительности через цензуру создавала прецедент для дальнейших, так что мало-помалу цензурная плотина превратилась в дырявое решето. Если бы за каким-нибудь «разгребанием грязи» последовало грозное «постановление», со снятием (еще лучше – с посадкой) виновных, то цензоры сейчас же оделись бы в непробиваемую броню (цензор, которого я видел, была толстая глупая баба), а редакторы запели бы аллилуйю. Чтобы положить конец «разгребанию грязи», превратившемуся в социальное явления, нужно было именно «постановление» самой высокой инстанции, разоблачающее идеологическую ересь и припечатывающее ей политический ярлык. Иначе говоря, нужна была инициатива раздражительного и энергичного высшего начальства, как это было в 36-ом, 48-ом, и даже в шестидесятые годы, пока был Хрущёв, все еще способный раздражаться. Но такого начальства уже не было, а было «царствуй, лёжа на боку», были старички, всецело занятые междоусобными сварами и собственной реанимацией. Некому было бить в набат и призывать к массовым кампаниям. И печать понемногу менялась.

Изменение должно было быть незаметным, то есть медленным и постепенным, и равномерным, то есть понемногу разложенным на все редакции и все цензуры. В таких делах важно не высовываться и не производить резких звуков, чтобы не разбудить дремлющее начальство. Иначе говоря, надо было создать стандарт безопасной «разоблачительной» литературы, проходящей через цензуру в ее нынешнем состоянии дырявости и не дающей повода к доносам наверх. Такой стандарт допустимой правды и был создан в семидесятые годы – читая опубликованные тогда произведения, можно увидеть, в чем были правила игры.

Главное правило состояло в том, чтобы наша действительность изображалась как стихийное бедствие, некоторым образом вне времени и пространства. Моно было описывать какую-нибудь злополучную деревню с нелепым колхозом, с пьяницей председателем, с наезжающим время от времени замороченным районным начальством. Откуда-то сверху сыпались ужасные директивы, от чего и было заморочено местное начальство, но источник этих убийственных мероприятий был окутан непроницаемыми облаками, как это и полагается для горных вершин. Ни в коем случае нельзя было переносить место действия в кабинет императора, как это делал Толстой, или в кабинет Сталина, куда непочтительно забрался Солженицын. Читая эту «разоблачительную» литературу, можно подумать, что действие происходит не в Советском Союзе, а в тридевятом царстве: и в самом деле, если описываемые ужасы и безобразия в самом деле были (а все было куда хуже!), то какая власть была в этой стране? Какая партия была у власти? По какой политической программе осуществлялись все эти преступления против человечества, природы и здравого смысла?

Напрасно вы будете искать в «разоблачительной» литературе ответы на эти вопросы. Сейчас, в эпоху «перестройки», можно найти мнимые ответы, сваливающие всю вину на маленького человечка с усами, но тогда читатель должен был сам обо все догадываться. К несчастью, способность к мышлению у нашего читателя была уже основательно подавлена. Многие просто не умели сопоставить эти малые безобразия с величественной картиной большой истории, творимой под звездами Кремля. Такое сопоставление психологически опасно. Ведь сам читатель может быть членом партии или служащим советского учреждения, проводящего эту политику, а тогда уважение к казенной идеологии равносильно для него уважению к себе; вспомните героя Достоевского, кричавшего: «Если нет бога, то какой же я капитан?». Наконец, читатель несомненно учился в советской школе, где новейшая история нашего отечества преподавалась в виде простой и понятной схемы, а впечатления детства очень трудно пересмотреть. Для многих пересмотреть партию и Сталина – значит пересмотреть самого себя.

Наивное народное сознание действует совсем не так. Оно не пересматривает запечатления детства, не мучится анализом противоречий, а просто совмещает несовместимое. Ему нужно, чтобы там, наверху, сияли звезды Кремля и под ними творилась большая история, частью которой человек мыслит самого себя. Но ему нужно также осмыслить повседневное безобразие и зло, найти ему причину. Как же примирить величие в большом и безобразие в малом? Для этого нужен враг, искажающий великие планы, отравитель колодцев, подсыпающий в масло толченое стекло. И этот враг мыслится чем-то резко отличным от себя, потому что не могли же мы сами причинить все это самим себе?

Все знают, как была использована эта потребность народной души. Спорят, было ли 40 или 60 миллионов репрессированных врагов. Но времена меняются, и меняется душевный климат. Потускнели в народном сознании звезды Кремля, пошатнулось величие человека с усами. Сам же он и заложил основы нового мировоззрения, лучше сказать, возобновил очень старое, потому что ничего нового придумать не умел. Уже во время войны Сталин стал опираться на русский шовинизм, постепенно подменяя лозунгами черносотенцев потускневшие лозунги большевиков. В эпоху Брежнева большевики были историческим воспоминанием, а в начальственных кабинетах сидели обыкновенные русские мещане, с очень типичными для этого слоя вкусами и представлениями. Октябрьская революция, пролетарский интернационализм и тому подобное – все это было им, как говорится, до лампочки. И если Исаич промахнулся, преждевременно предлагая им откровенно расстаться с марксизмом и перейти на рельсы национальной идеологии, то в сокровенной своей деятельности кремлевские старички всё это потихоньку проводили. Не в виде общей политики, даже не очень сознательно, но просто удовлетворяя свои вкусы. Они хотели кем-то себя чувствовать, и легче всего было чувствовать себя просто русскими; говорят, они даже устраивали себе молебны. В общем, произошло то, что в истории называется «синкретизмом».

Практическое распоряжение подробностями жизни находилось в распоряжении более молодых людей, составляющих центральный аппарат. В аппарате уже тогда наметился раскол, вышедший наружу в последние годы. Некоторые аппаратчики, осознав приближение экономического краха и развал государственной машины, думали о реформах; в идейном смысле они хотели воспользоваться еще живым в народном сознании представлением о Ленине и большевиках. Другие аппаратчики полагали, что машина продержится еще долго, если не затевать опасных реформ и ограничиться малым ремонтом. С точки зрения своих интересов эти консерваторы были не так уж неправы: чтобы продлить жизнь умирающего, лучше не давать ему сильных лекарств. Но стоящая за этим установка, выражаемая изречением «на наш век хватит», должна оставаться подсознательной, потому что в сознательном виде предполагает цинизм, несовместимый с самоуважением. Эта установка должна прикрываться какой-то сознательной психической ориентацией, и такая ориентация почти однозначно подсказывалась душевным складом и служебным положением этих людей. Этим малограмотным мещанам, сделавшим трудную и унизительную карьеру в партийном аппарате, приходилось всю жизнь лицемерить, повторяя лозунги и рассуждения, противоречившие их воспитанию и вкусам; естественно, они должны были эту принудительную словесность ненавидеть. Но тогда у них оставался лишь один психический выход: они должны были отшатнуться к усвоенной в детстве мещанской идеологии, уцелевшей в этом слое с дореволюционных времен. Это понял Солженицын, вероятно видевший некоторых представителей описываемой среды: отсюда его «письмо вождям».

«Консерваторы», так же как «перестроечники», связывали со своей идеологией определенный политический расчет: они надеялись использовать глубоко заложенный в народной массе бессознательный шовинизм и пытались организовать его в подспудное движение, неуклюже подражая методам царской охранки. Слабость этого замысла в том, что он требует разрыва с той идеологией, которой они обязаны служить. А это очень опасно, так как дает их противникам предлог с ними расправиться. Но вернемся к литературе.

Партийные «консерваторы» составляли влиятельную часть аппарата, и начавшаяся в то время «разоблачительная» литература не так уж не нравилась этим людям. Там описывались разные безобразия, учиненные большевиками над русским народом, а потом Сталиным – с помощью и против большевиков. «Консерваторы» ненавидели все, что было связано с большевиками, и Сталина в том числе, потому что помнили, что его боялись. Это была совершенно чуждая, инородная для них стихия. Сами они чувствовали в себе лишь то, что могло остаться от русского мещанина после долгих лет унижения. В них развился негативизм, полярное отторжение всего чужого, что им навязывалось обязательной служебной болтовней: теперь, достигнув влияния и власти, хотя бы тайной власти из кабинетов старого дома на Старой площади, они могли себе позволить некоторое злорадство при виде всех этих «разоблачений». Но, конечно, эту деятельность надо было держать в установленных пределах – она не должна была задевать нынешний правящий аппарат. Казалось бы, мудреная задача, но мы видели, как она решалась!

«Консерваторы» допускали «разгребание грязи», спекулируя на общественном недовольстве, но им надо было направить это недовольство на определенный путь. Им нужна была, как и немецким фашистам, «почвенная» литература с шовинистическим подтекстом, по существу направленная против нерусского врага.

Это – очень обыкновенный фашизм. Можно перечислить по пунктам, из чего вообще состоит фашистская идеология:

1. «Мы – хорошая нация. Мы происходим от чистых и доблестных предков, передавших нам свою чистую кровь».

2. «Подлинная колыбель России (у немецких фашистов – Германии, и так далее) – это изначальная, нетронутая русская деревня. Настоящее занятие русского человека – работа на родной земле».

3. «Все зло в нашей жизни проистекает не от нас, а от чужих. Они все портят, это они виноваты в нищете и неустроенности нашей жизни». (У немецких фашистов: в военном поражении, Версальском мире и т. д.).

4. «Наш враг – это чужой. Его можно узнать, потому что он не похож на нас: у него другой вид, другой язык, другие повадки. Он хитер, а мы простодушны, поэтому он опасен. Но мы сильнее его и одолеем его, когда осознаем опасность и соединимся». (Это и есть так называемое национальное возрождение).

5. «Враг – это… » (Следует описание козла отпущения. Это может быть внешний враг – немец, русский или француз, или внутренний враг, какой-нибудь народ, рассеянно живущий среди нас, чаще всего еврей; на Кавказе роль еврея играет армянин, в Индонезии – китаец, и т. д.).

Общий признак всех фашистских доктрин – это заложенный в них заряд ненависти – все равно к какому врагу. Фашисту полагается, конечно, не только ненавидеть «чужое», но и любить «свое». Но эти чувства в нем попросту неотделимы: без ненависти он не способен любить. Все наши чувства в некоторой степени двойственны: в любви проступает ненависть, а иногда и наоборот. Это называется «амбивалентностью» и присуще, в большей или меньшей мере, всем людям. Но у некоторых чувства перепутаны особенно сильно, например, садист не способен любить, не причиняя кому-нибудь боль, а мазохист может любить, лишь испытывая боль. Как показали исследования психологов, «авторитарная личность», типичная для фашистов, тесно связана с садо-мазохистским комплексом.

Я вовсе не хочу сказать, что всякое неприязненное чувство к инородцам делает человека фашистом. В прошлом в России были писатели, сильно зараженные таким чувством. Приходит на память очень популярный в последнее время Лесков. Он был чистейшим почвенником, наголову превосходившим нынешних. Лесков был изумительный знаток и художник русской народной жизни. Но удивительным образом ни одно его сочинение, кажется, не обходится без какого-нибудь инородного персонажа, обычно комического и гротескного, или без обыгрывания какого-нибудь искореженного иностранного слова. Трудно отделаться от впечатления, что Лесков был травмирован чем-то инородным. В романе «Некуда» он изображает, как польские паны дрессируют и натравливают русских революционеров: типично шовинистическая конструкция. Но Лесков скорее обиженный, чем ненавистник, и если уж он любит своих героев, то без тенденций. Вероятно, фашизм все-таки выработался в двадцатом веке.

Другим шовинистом в литературе был Достоевский, и он уж был настоящим ненавистником. Амбивалентности пронизывают все его сочинения, местами достается в них жидам и полячишкам. И авторитарная наклонность к подчинению была у него развита, и даже, как видно из его публицистики, авторитарная наклонность к господству. Но его идеология вовсе не была фашистской, потому что он старался быть христианином и считал себя обязанным любить тех, кого на самом деле ненавидел – а это уже совсем другая амбивалентность.

Но вернемся в наше время. Следует заметить, что далеко не все «разгребатели грязи» семидесятых годов (и нынешние) относятся к особому виду, рассматриваемому в этой статье. Как я уже говорил, это было целое литературное движение, и если бы у нас была литературная критика, она бы им занялась. Но, независимо от художественного качества, многие «разоблачители» были неповинны в специальных грехах наших литературных фашистов. В ряде случаев это были аутсайдеры, попавшие в струю возникшего спроса и случайно прорывавшиеся в печать. Интересующие нас авторы – совсем в другом роде.

Стотысячные тиража, интервью в центральных газетах, поездки с делегациями за границу – все это достигается в наших условиях вполне определенным путем. Здесь действуют непреложимо правила, не знающие исключений. Не берусь судить, как начинают свою карьеру кинозвезды – у них, может быть, есть выбор. Но путь крупного советского писателя есть литературная проституция. Пусть не говорят мне о Замятине и Булгакове: это были не советские, а русские писатели, и другая у них была судьба. От крупного советского писателя требуется не просто готовность поставлять нужную продукцию, но просто безошибочный нюх, какая продукция сегодня пойдет: он должен быть прочно вмонтирован в нашу систему книгопроизводства. Это предполагает не только полную притёртость к редакционным каналам, но, сверх того, умение искать и поддерживать связи гораздо выше редакций, там, откуда получаются полезные намеки, снисходительные знаки одобрения и отеческие предостережения. Удивительно, что наша публика, вообще знающая, как делаются чиновники, о литературных чиновниках строит немыслимые иллюзии: вероятно, здесь действует магическое слово «писатель», сохранившее свой старый престиж. Сколько у нас таких слов! Да, это проститутки, и я пишу о продажных писателях, а мне будут возражать, будто я обидел какого-нибудь порядочного человека (от чего упаси боже!).

Теперь я подготовил все орудия критики, и читатель, вероятно, ожидает, что я их пущу в ход. Но зачем? Надо ли доказывать, что Шукшин был русский шовинист и выполнял особую миссию в маразматическом мире семидесятых годов? Надо ли объяснять, кому и как служил Шукшин? Всякому овощу свое время. Он получил свою награду, и его время прошло.

Кого мне жаль, это Белова, единственного из четверки, у кого был талант. Он совсем не развит, мало смыслит в устройстве мира, но в русской деревне кое-что знает и любит. Курьезные детали в его прежних сочинениях объяснили мне Белова – а теперь он объяснил себя всем. Какая же это привычная схема – еврей, несущий на себе грехи мира сего! Не знает Белов, сколько было у него предшественников. Кто помнит Фрейтага? Кто будет помнить Белова?

Остаются Астафьев и Распутин. Но они сами зачислили себя в фашисты, связавшись с пресловутым обществом «Память» – переименованным теперь в «национальный патриотический фронт». Один из национал-патриотов, по-видимому, гордится этим, другой неловко оправдывается: поведение их будет зависеть от ситуации, и при надобности оба отрекутся. Наши фашисты не храбры. Распутин все-таки умнее и боится себя скомпрометировать, Астафьев же очень глуп, компрометирует себя, а потом заметает следы. Оба связаны с известной фракцией руководства, причем Астафьев афиширует эту связь. Насколько сильна у него поддержка, видно из того, что ему сошла «Ловля пескарей в Грузии». Это злобный памфлет не против каких-нибудь особенных грузин, а против всей нации. Не нравится ему эта нация тем, что она чужая, и выражает он свою неприязнь примерно так, как это делают пьяные в откровенном разговоре у ларька. В конце он спохватывается и, как удирающая каракатица, напускает туман. Материал на грузин он собрал, пользуясь их гостеприимством. Содержание, поистине, ниже критики – желающие могут прочесть. Перед русской литературой Астафьев, конечно, мелкое насекомое, а все-таки – гадко.

Но об этих довольно, есть более важный писатель, к сожалению, тоже имеющий отношение к нашей теме: это уже упомянутый Солженицын. Он не советский писатель, не служит никакой фракции аппарата и обязан своей известностью собственному мужеству и таланту. По типу личности он относится к старому, дореволюционному русскому мещанству и разделяет его главные слабости: национальную ограниченность и подчинение коллективу. В юности он был верующим коммунистом и собирался написать эпопею «ЛЮР», Люби Революцию. Тогда он примыкал к партии и был посажен за рвение к чистому ленинизму. Теперь он прилепился к монархии и православию, а «ЛЮР» превратился в «Красное колесо». В нем видна та невыработанность личности, которую обличал в русском человеке Бердяев: ему непременно надо принадлежать к общине и страшно не знать, какой. Этот крестьянский коллективизм может сослужить Солженицыну дурную службу, если он станет искать свою общину в неразберихе сегодняшней России.

Публицистика Солженицына достаточно откровенна. Его статья в сборнике «Из-под глыб» не оставляет сомнения, что он шовинист, а «Ленин в Цюрихе» – составленный по всем правилам антисемитский памфлет. Вообще, политическая полемика – слабая сторона Солженицына, убивающая в нем художника. Но как раз слабости его могут привести к тому, что русский фашизм сделает его одним из своих святых. Пусть минует его этот позор.