На главную / Биографии и мемуары / Александр Соколенко. Орден Красного Знамени

Александр Соколенко. Орден Красного Знамени

| Печать |


СОДЕРЖАНИЕ

  1. Александр Соколенко. Орден Красного Знамени (текущая позиция)
  2. Страница 2

Александр Соколенко

Орден Красного Знамени

Из книги воспоминаний "Хранить вечно"

К железнодорожной станции Или подходил с севера пассажирский поезд. Шестьдесят один заключенный, направлявшиеся до этой станции в товарном, специально приспособленном для этой цели вагоне, волновались:

"Прибудут ли из того лагеря, куда они направлялись, конвоиры, или придется ехать дальше, до Алма-Аты, и оттуда попасть по назначению ? ". Наиболее опытные зэки знали по опыту, что на этом отрезке Алма-Ата - Новосибирск или обратно можно долго ездить, пока попадешь по адресу.

Конвой, к счастью, прибыл. Стояли уже три грузовые машины под этот особый груз. Значит не пешочком в 25 километров до лагеря, а автомобилями. Совсем хорошо. А там, говорят, не лагерь, а малина: арбузы, помидоры и прочая такая снедь, ешь – не хочу, что значит благодатный юг!

Но почему нас так долго не погружают в машины? А что это за мешки грузят в наши машины?

Вскоре узнаем, что это грузят нам сухой паек, что нас в арбузный лагерь не повезут, а сразу отправят в какую-то лесосплавную командировку в горы за несколько сот километров отсюда. Вот и отъелись овощей и фруктов.

Молоденький младший лейтенант, хлопотавший возле нас, как после оказалось, командир взвода той командировки, куда теперь везли нас, перед погрузкой в грузовики произнес перед нами речь.

Показав рукой на юг, где крутой стеной возвышались высоко в небо неизвестные горы, которые многие из нас видели впервые, он сказал, что нас сейчас повезут километров за триста на горную речку Чиличка. Он рассказал нам, какая красота ждет нас там. И работа там не работа, а оздоровительный пункт: кругом величественные скалы, по берегу растут смешанные леса, кишащие дичью и дикими фруктами, а внизу река с чистейшей снеговой водой, по которой плывут огромнейшие бревна, и наше дело будет только ходить по берегу и наблюдать, чтобы какое-нибудь из них не выскочило на берег.

Младший лейтенант не забыл сообщить и о чудесной кормежке, которую будут получать слушающие его и открывшие рты будущие курортники.

Поехали по разбитой ухабистой дороге прямо к видневшимся впереди горам. Подъехав к ним совсем близко, машины повернули влево, и горы все время оставались справа, сверкая на солнце своими снеговыми шапками. Картина в самом деле была величественной.

Вечерами нас завозили в специальные отели, районные тюрьмы. Мы там отдыхали, а утром снова отправлялись в путь. Хотя мы ехали по равнине, вдоль гор, чувствовалось, что мы все время поднимаемся все выше и выше. Так мы на третий день поднялись на какую-то поверхность, расчлененную на пологие гряды и, наконец, въехали в горную долину. Иногда долина сменялась узкими ущельями, но дорога вела все выше и выше и привела к глубокому каньону реки. Это и была знаменитая Чиличка.

Лесосплавная командировка делилась на две бригады, "наблюдавшие" за плывущими бревнами с правого и с левого берега. Я попал в правую бригаду.

А так как среди прибывших "курортников" я был лишь один политический, я был страшно одинок и искал человека, с которым мог бы отвести душу.

Первое впечатление от командировки было совсем не таким, как рисовал нам младший лейтенант. Лагерная стоянка на берегу реки представляла неутешную картину: с одного конца за валунами было разбито несколько палаток, которые занимала администрация командировки и военизированная охрана. А по другую сторону валунов было разбросано прямо под открытым небом много каких-то грязных серых одеял. Тут проводили ночь "отдыхающие" заключенные.

У одного валуна под обрывком куска грязного брезента, растянутого между тощими деревьями, в тени я заметил человека и направился к нему.

Ему было лет 45, плотный, упитанный, загоревший, гладко выбритый, он выглядел молодцом. Изо рта его блестело с десяток золотых зубов. Сильно продолговатое лицо, светлые, слегка вьющиеся волосы и выпуклые глаза говорили, что он не здешних мест человек, скорее даже иностранец. Мы быстро сошлись. Оказалось, что он москвич, сидит по какой-то бытовой статье (он на этот раз не назвал мне ее), срок большой, работает здесь парикмахером, а по совместительству доставляет из соседней колхозной пекарни сюда хлеб на вьючных лошадях. Жаловался он, что дожди вот стали одолевать.

– Люди, – говорил он, показывая на лежавшие кругом на земле шерстяные одеяла, – вот под этими сетями прячутся от погоды, а я под этим обрывком брезента.

Это был Леонид Федорович Дубровский, герой нашего повествования.

Илийское повествование младшего лейтенанта о том, что на Чиличке мы увидим курорт, оздоровительный пункт, кое в чем подтвердилось. Обилие дичи вокруг, разные ягоды на каждом шагу. Мы часто видели сразу по сотне горных козлов, архаров, ползавших на вершинах окружавших нас гор. Но оздоровительный пункт был не для нас, дичь тоже. На обильной казенной пище и дичине, которую часто притаскивали к палаткам два солдата-охотника, отъедалась военизированная охрана и все близкие к ней. Заключенные же, днями находясь по пояс в ледяной воде, теряли здоровье и почти каждую неделю по одному человеку, тонувшему в "курортной" речке.

Силы у заключенных таяли: питание не восполняло потерь. Мерзли днем в воде, а ночью мерзли под открытым небом, не восстанавливая силы к следующему дню.

Хорошо отдохнуть ночью после утомительной работы – это уже полдела. Поэтому я с первых же дней на лесосплаве стал строить себе шалаш. Валежника на берегу реки валялось много, кругом росла высокая трава. Из валежника я делал каркас своего сооружения, литовкой накашивал травы и укрывал ею свое убежище. Сутки, двое, бывало, идет дождь, а мне нипочем: я сухой и в тепле и на работу выходил с вполне восстановленными силами.

На мое безбедное относительно жилья положение после очередного затяжного дождя обратил внимание Дубровский и стал проситься ко мне на квартиру. Соглашение состоялось. Мы несколько расширили мой шалаш, а потом очередные при перекочевках на новые стоянки уже строили на двоих.

Вдвоем стало веселее. Мы кое-что кооперировали. Иногда он привозил из колхоза кукурузной муки, и мы варили чудесный, противоцинговый с ягодами облепихи кисель, так как без свежих овощей и фруктов многие жаловались на цингу. Кисели избавили нас с Леонидом Федоровичем от этого опасного недуга. Вообще наше сожительство как-то укрепило наше положение в нашем своеобразном окружении.

Леонид Федорович, как я вскоре убедился, оказался чудеснейшим человеком, хорошим другом и милым рассказчиком. Он глубоко чувствовал и понимал красоту. Он мог совершенно забываться, глядя, например, на неповторимые, как мне кажется и теперь, закаты солнца на Чиличке. Он давал меткие характеристики некоторым уркам, почему-либо обратившим на себя его внимание. В каждом он видел, прежде всего, человека и старался разобраться, почему он стал таким, а не иным, какая среда формировала его.

Он знал цену и себе. Говорил, что природа не обидела его ни умом, ни дарованием. Но жаловался, что он не мог воспользоваться этими дарами и разменялся на мелочи. Он почему-то очень боялся затеряться в нашем мире, как песчинка, даже боялся умереть, не оставив в этой жизни никакой памяти о том, что тогда-то, там-то жил такой Дубровский Леонид Федорович, со всеми своими недостатками, хотя в жизни он и не хотел быть таким. Но что сделаешь? Такова жизнь: она и формирует человека, она и калечит.

Поздним вечером, когда мы укладывались на ночлег, он под стрекот кузнечиков рассказывал мне о своей прошедшей жизни и просил запомнить рассказанное, чтобы потом, как он почему-то надеялся на меня, я мог записать рассказанное и донести о нем будущим поколениям.

Где сейчас Леонид Федорович? Жив ли он? Ничего о нем не знаю. Но просьбу его, спустя четверть века, я выполняю. Дальнейшее наше повествование вскоре будет идти от имени этого человека.

Только поужинали. Стал накрапывать дождь. Мы с Леонидом Федоровичем забрались в наш шалаш. В верховьях реки, видимо, вчера прошел теплый дождь: вдали виднелись тучи, сверкала молния, но грома не было слышно: далеко. Теплый дождь подтаял ледники, и река теперь шумит, неистовствует. Я долго не мог привыкнуть к беспрерывному шуму этой горной реки. А когда кто-нибудь из наших погибал, я долго не мог уснуть. Я укрывался с головой. Тогда ее шум напоминал мне шипение холодной змеи, пытающейся забраться ко мне в постель.

Леонид Федорович привык к ее шуму. Он говорил мне:

– А что это за вода? Что за шум? Посмотрели бы вы, что эта река делала со второй половины июня до первой половины августа. Вот зверь, так зверь. Тогда мы иногда теряли в неделю по три человека. А сейчас не вода, а водица.

Я все же вслушивался в ее рев. А Леонид Федорович, чтобы отвлечь, меня, видимо, от речного шума, вдруг задал мне вопрос:

– А как вы смотрите на наследственность?

Я совсем не ожидал такого перехода от Леонида Федоровича и не зная, чем вызван такой вопрос, отвечал:

– Наследственность, – цедил я, стараясь придать ответу наукообразное содержание, – наследственность – это передача через хромосомы или гены, как хотите назовите, от родителей своим детям своих внешних и внутренних особенностей. Например, цвета волос, глаз, походки, внешнего сходства. Известны, например, семьи талантливых музыкантов, математиков и т.д.

– Мой отец, – продолжал я, – по профессии был медик и долго работал на одном месте. Так вот, когда к нему являлся кто-нибудь из молодых больных, которых он никогда не видел, он всматривался в него, а потом говорил:

– Ты, видимо, из такой-то семьи? – и никогда не ошибался.

Потом я хотел пуститься в животный мир и на примерах лошадей, собак, кошек показать, как родительские качества передаются по наследству потомству, но увидел, что это заведет меня слишком далеко, так как вспомнились Мендель, Дарвин, Морган, и я вдруг с ученых облаков спустился к Леониду Федоровичу и задал ему встречный вопрос:

– А почему вас интересует этот вопрос?

– Видите ли, – отвечал он, – я этим вопросом интересуюсь очень давно. Я человек без наследственности. Я никогда не имел ни отца, ни матери, ни дедушек с бабушками.

– Что же вы из пены морской, хотите сказать? – спросил я его.

– Почти что да. Море в появлении моем на свет божий, видимо, сыграло немалую роль.

И далее он рассказал о себе вот что:

– В одно летнее утро на крылечке евпаторийского детского приюта был найден сверток. Когда его раскрыли нянюшки, там они обнаружили мальчика, завернутого в дорогие пеленки и шелковое одеяло. В правой руке его была зажата бумажка. На ней твердым женским почерком было написано: "Дубровский Леонид родился 15 мая 1901 года, крещен".

– Это, к сожалению, – продолжал Леонид Федорович, – был ваш покорный слуга. С тех пор, как стал я мыслить, меня никогда не покидал вопрос, кто мои родители. Евпатория – курортный город, кругом дворцы. В летнее время знаменитый евпаторийский морской пляж заполнялся изысканной публикой из Петербурга – князья, графы, чиновная знать. Вот там было положено начало Леониду Дубровскому. Любовь, видимо, оказалась непрочной, и к следующему году моя бабушка, так я думаю, под видом срочного лечения привезла свою дочь в Евпаторию, на старое место, подальше от злых петербургских языков. Когда е дочь приобрела, так сказать, товарный вид, она увезла ее обратно, предварительно жестоко определив будущее своего отпрыска в приюте.

В том, что это было так, я уверен, так как детский приют святой богоматери Марии в Евпатории был специальным приютом для таких именно детей.

Прошло после появления Дубровского на свет 44 года. Но после того, как он рассказал о своем появлении, он разволновался, и слышно было, как он всхлипывает.

Жалко стало мне его. Все живое тянется к своей матери, ищет любви, ласки. Не было этой ласки, родительской любви у мягкого, на редкость чувствительного Леонида Федоровича.

 

– Не подумайте, – говорил мне через несколько дней Леонид Федорович, – что я горжусь своим высоким происхождением. Это только предположение о моих родителях. Но это предположение с раннего детства вызвало во мне отвращение, жгучую ненависть к представителям высшего света. С детства я полюбил простых людей, людей труда. Свое отчество я ношу от имени крымского украинского крестьянина Федора, моего приемного отца. Дело в том, что в приюте нас содержали до семилетнего возраста, а потом администрация приюта подыскивала крестьянские мало или совсем бездетные семьи и по договоренности отдавала нас в них на трудовое воспитание.

Евпаторийский приют был привилегированным детским учреждением. Помимо государственных средств, в его кассу много средств поступало от знатных лиц в виде дара (совесть кое-кого, видимо, мучила). Средства у приюта были, и он заботился о своих воспитанниках до их взрослого возраста, когда они получали уже соответствующее образование.

Так вот, в 1908 году четырех воспитанников приюта (двух мальчиков и двух девочек) забрал к себе на воспитание в Актачи, большое село, расположенное на берегу озера Сасык, украинский крестьянин Федор Иванович Фесенко. По договору приют вносил за нас нашим воспитателям плату. И вот мы, сводные братья и сестры, в течение четырех лет жили у наших приемных родителей, о которых остались самые теплые воспоминания. Мы участвовали во всех сельскохозяйственных работах наших воспитателей и одновременно учились в начальной четырехклассной школе. Когда мы вернулись в приют, приглашенные за счет приюта учителя подготовили нас к поступлению в среднее специальное учебное заведение. В 1913 году я поступил в евпаторийское реальное училище. Хотелось потом поступить в университет. Но реальное училище не давало аттестат зрелости, а без него нашему брату доступ в университет был закрыт. Еще в реальном я, по совету моих воспитательниц (с приютом мы долго еще не порывали) специализировался на коммерческом отделении. По окончании реального через тот же приют я в 1916 году поступил в киевский коммерческий институт и проучился там полтора года.

Весной 1918 года, когда Киев заняли немцы и действовал там гетман Скоропадский, я семнадцатилетним пареньком смотался из Киева в свой родной Крым. Скажу вам, что с начала революции я, как типичный представитель униженных и оскорбленных, всей душой стал на сторону большевиков.

Но и в Крыму было еще хуже, чем на Украине. Там разыгрались татарские националисты и русские монархисты. Я ушел к партизанам. Там я приобрел военную специальность пулеметчика. В евпаторийских каменоломнях, где прятались партизаны, я получил первое боевое крещение. Революция окрылила меня. Потом я за гашеткой пулемета на разных фронтах косил, мстя за мое попранное детство, стоял за утверждение высокой правды на земле.

В 1920 году за активное участие в боях и проявленный героизм при освобождении Крыма от врангельцев я был награжден орденом Красного знамени.

Кончилась гражданская война. Отгремели пушки, оттарахтели пулеметы. Началась демобилизация. Страна возвращалась к мирному труду. Во всех городах и весях нашего великого государства стали появляться герои-победители. Одни, наиболее скромные, отправлялись к своим семьям и начинали налаживать свое сельское хозяйство, если в городе – восстанавливали из пепла заводы и фабрики, другие же, представители той русской вольницы, которой издавна славилась наша Матушка-Русь, теперь претендовали на более теплое место под солнцем. Энергичные, недисциплинированные, усвоившие еще в армии лозунг: "Бей, кроши классовых врагов", теперь они, в мирных условиях, объявляя себя крайними революционерами, захватывали власть в уездных, волостных советах, единолично били-крушили под видом укрепления советской власти теперь уже не классовых врагов, а крестьян, интеллигенцию, сея кругом недовольных. Не успела отгреметь гражданская, как в лесах, в горах появились "зеленые", часто из тех же, кто недавно носил буденовку. Это недовольные.

А сверхреволюционеры, проявляя неуемную бдительность к другим, не забывали о себе. Они располагались на жительство в купеческих домах, женились на купеческих дочках. Кругом ковры, дорогая мебель, оружие, лошади, автомобили, пьянство. Для охраны этих "вождей" их квартиры окружены красноармейцами.

Постепенно сведения о них доходили до Москвы, после какого-нибудь крестьянского бунта. Когда выяснялись причины недовольства, появлялся ревтрибунал. На основании революционной совести обычно такие дела заканчивались расстрелом.

Я не пошел ни по одному из этих двух путей. Прежде всего, мне не к кому было возвращаться. Пока шла война, я чувствовал локоть своих товарищей по оружию. Когда же война кончилась и все стали расползаться по домам, я почувствовал страшное одиночество. Пока шла война, я с головой ушел в эту героическую битву. Я забывал о себе. Теперь нужно было подумать о своем личном будущем.

Наша часть в то время стояла в городе Царицыне. Высокий, стройный, молодой (мне шел двадцатый год), в красном галифе, с орденом Красного знамени на груди, я на царицынских барышень производил чарующее впечатление. За мной, скажу откровенно, прямо-таки охотились не только эти молодые представительницы прекрасного пола, мне не давали прохода их папаши и мамаши, обыкновенно из "бывших", пленявших меня не только красотой своих дочерей, но сохранившимися в тайниках своими золотыми капиталами, на которые, намекали они, я по праву родства мог бы иметь виды.

Короче: двадцатилетним парнем я женился на одной купеческой дочери и получил за нее немалое приданное.

Знали бы вы, какую свадьбу я закатил! Это была какая-то смесь нового и старого: с моей стороны мои боевые товарищи в красных галифе, затянутые ремнями, при оружии, в окружении красных знамен, взятых из нашей части, а с другой – холеные дамочки в шелках и жемчугах, тучные папаши и мамаши за столами, полными яств, дорогих вин, кругом стильная мебель, ковры, картины.

После свадьбы наши родители намеренно сразу же переселились во флигелек, стоявший тут же во дворе, а мы, молодые, со старой прислугой остались в большом доме. Когда местные власти реквизировали дома местной буржуазии, мой Орден красного знамени стал служить своеобразным табу: специальные комиссии по экспроприации даже не заходили на подворье, где жил я с молодой женой.

Я, конечно, понял все то комическое положение, в которое я попал в связи с женитьбой, и тяготился этим. В 1922 году я демобилизовался и сейчас же переехал с женой в Москву, подальше от родни, которая во всех своих махинациях пряталась за меня, как за щит.

Москва белокаменная. У меня особняк-квартира в семь комнат, пара выездных лошадей, кучер, у жены горничная, кухарка. Все на широкую ногу, все по старому. Ну почему так не может жить красный командир, да еще орденоносец! Орденоносцев тогда было мало. Почет им был большой. Как видно, этот форс вытекал из двух источников: с одной стороны - тестевы капиталы и с другой – победитель, орденоносец. Они как-то дополняли друг друга. Без капиталов с одним орденом тоже далеко не уедешь. Легко можно было пристроиться где-нибудь на теплое местечко в советское учреждение, но не хотелось терять свободы, независимости, там если ты над кем-то, то и над тобой кто-то. По образованию я был все же коммерсант. Но страна находилась еще в таком плачевном положении, что о коммерции нечего было и думать.

Но о ней думали. Советская власть объявила новую экономическую политику. Ленин советовал учиться у той буржуазии, которой мы только что пару лет назад рубили головы. Частному капиталу была открыта зеленая улица.

Медленно доходила эта новая ленинская идея до бывших, ряды которых к этому времени сильно поредели. Появилась все же какая-то надежда: советская власть хочет у них учиться. Так ли? Нет ли тут очередного подвоха? Собирались, организовывались, чтобы действовать в новой коммерции не в одиночку, а сообща, доставали из тайников и подсчитывали свои капиталы. Хорошо в компании. Но старые, всем известные фамилии бывших резали как-то ухо новому, советскому обывателю, против них же воевавшему, проливавшему свою пролетарскую кровь.

Потом, если помните, кое-какую панику в ряды бывших внесла так называемая "рабочая оппозиция" во главе с известным тогда Шляпниковым, увидевшая в новой экономической политике реставрацию капитализма в стране, только что ликвидировавшей этот самый капитализм.

"Хорошо, если бы для такой компании найти какое-нибудь, хотя бы и потрепанное, но красное знамя. Под красным цветом и капиталам было бы спокойнее" – так думали многие из бывших коммерсантов.

Московские тузы с давних времен имели большие связи со всеми уголками нашей необъятной страны. Через царицынских воротил прознали они, что у них в Москве, под самым носом, и есть то, чего им так хотелось и что они сами упустили: молодой, здоровый орденоносец и, кстати, по образованию коммерсант. Вы догадались, что речь шла о покорном вашем слуге.

Мой орден Красного знамени в моей жизни стал играть какую-то магическую роль.

Вскоре я стал во главе компании всех московских ресторанов и кабаре. Это было громаднейшее по тому времени предприятие с десятком тысяч одних рабочих и служащих. Наши точки обслуживала одна тысяча человек одних только артистов и музыкантов. Это было наиприбыльнейшее дело. Советские червонцы лились в карман компаньонов.

Вы скажете, а почему я не пошел в советскую торговлю, почему я снова оказался среди бывших?

Тут уж в данном случае все шло по Ленину. Ленин, как я сказал, призывал учиться коммерции. Советская тогдашняя торговля была комариным писком. Идти туда, значит стать учеником, а я, как коммерсант, мог быть и должен быть учителем, к чему призывал Владимир Ильич. Тут моя совесть чиста.

На этом Леонид Федорович остановился, так как был очень поздний час.

_____________

– Так на чем мы с вами остановились? – обычно начинал Леонид Федорович вопросом свое повествование.

– Москва. Вы во главе "Дубровский и К. ".

– Да, да! Самый интересный период. Это, так сказать, период восхождения в моей жизни. А потом все пойдет по наклонной плоскости до самой этой проклятой Чилички.

Так вот, богатели мы тогда компанией баснословно. Мой орден продолжал играть магическую роль. В борьбе с различными частными конкурентами я подавлял их своим положением красного в самом зародыше: им соответствующие советские учреждения просто не давали хода. Не скрою: тут и "подарки" соответствующим лицам "за труды" играли некоторую роль. Это на моей совести.

Представьте мою московскую контору: чудесное двухэтажное здание с колоннами, во всех комнатах полно клерков различного пола. Мой кабинет на втором этаже за массивной дубовой дверью, обитой для звуконепроницаемости звукопоглотителями. Внутри его на стенах огромнейший портрет Ленина и его ближайших соратников. А за таким же массивным столом, как двери, покорный ваш слуга все с тем же орденом Красного знамени на груди. Являвшиеся к нам представители финансовых органов сразу становились маленькими и податливыми.

За очень короткое время ленинского призыва к новой экономической политике моя компания уже имела под собой, как говорят марксисты, солидный базис.

Замечу кстати, что советские червонцы, гужом валившие в наши карманы, шли не от трудящихся. Скажу откровенно, мы не были эксплуататорами.

Своих рабочих и служащих мы, как правило, оплачивали вдвойне, некоторых втройне в сопоставлении с такой же работой на государственных предприятиях, смотря по занимаемой должности.

Очень высокие оклады у нас получали счетные работники, если они не были нашими компаньонами, и различные лица, связанные с материальными ценностями. И никогда у нас не было среди них ни растрат, ни хищений.

Доходы к нам валили от нэпманов. Мы стригли их. Наши рестораны были слишком дороги для рабочих людей. По тогдашним заработкам им просто не светило у нас.

За многочисленными нашими столиками собирались тучные нэпманы с их жирующими сыновьями и дорогими кокотками, разные изысканные шулера из бывших княжеских и графских фамилий, вся эта пестрая, алчная к легкой наживе элита тех лет.

За этими столиками заключались тысячные сделки, вступали в деловые соглашения, здесь завязывались знакомства, здесь роднились.

Вот для этой нетрудящейся публики мы старались создать у себя, чтобы выкачать из нее побольше денег, различные соблазнительные приманки: тайные комнаты свиданий, кабаре с полуголыми девицами, казино с лощеными крупье в смокингах и холеными дамочками.

Ну, а на таком базисе, которым стала располагать компания Дубровского, росла, выражаясь тем же языком, и соответствующая надстройка: у каждого нашего компаньона появились роскошные квартиры, стильная мебель, костюмы заказывались у лучших заграничных портных, собственные выезды, на целое лето отправлялись к черноморскому побережью. А там новые встречи, свидания, любовь. Казалось, что всему этому не будет конца.

 


К сожалению, это райское житие стало подходить к концу. Известно, что Ленин вводил новую экономическую политику всерьез и надолго. Но Ленин вскоре умер. После его смерти между его приближенными началась междоусобица. Каждый, как вы знаете, хотел доказать свою правоту, свое истолкование указаний Ленина. Кстати сказать, к концу двадцатых годов положение с экономикой в нашей стране значительно улучшилось. Ленин не ошибся: в магазинах было полно товаров, а хлеба, как при старом режиме. Нэпманы многое сделали. Правда, они еще многое не успели сделать. Не успели они научить советских торговцев торговать, как этих учителей стали всячески притеснять новой системой налогового обложения частновладельческих доходов.

В Кремле постепенно взяли верх противники новой экономической политики Ленина. Многим горячим головам, далеким от реальной жизни, казалось, что достаточно им только взяться за промышленность и торговлю, как все пойдет как по маслу. Мол, наше преимущество перед слепой конкуренцией – плановость.

Вся эта замена одной экономической политики другой делалась исподволь, без экспроприации экспроприаторов, так, словно и ничего нового, а по деловой жизни был нанесен непоправимый удар. Набиравшая силу экономика стала падать. В магазинах появились километровые очереди.

Налоги на компании стали такими высокими и складывалась такая ситуация, что частные предприятия вначале свертывали свою деятельность до терпимых согласно налоговой шкалы пределов, а потом и совсем закрывались.

Чтобы как-то удержаться, многие нэпманы пошли по линии сокрытия своих доходов. На этой базе, как всегда в таких случаях, шли на подкуп работников финорганов. Может быть, помните прошедшие тогда в Москве и Ленинграде судебные процессы финработников и нэпманов, бравших и дававших взятки?

В связи с "наступлением" на частный капитал заметно уменьшилась и наша клиентура. Но доходы еще были терпимыми. Еще можно было жить. "Наступление" сразу было обращено на частные предприятия, производящие товары. Предприятия же системы обслуживания, вроде наших ресторанов, оставались, на прежнем ленинском положении.

Но недолго продолжалась эта благодать. Началось "наступление" и на нее. Магическое влияние моего ордена постепенно уменьшалось. Мы стали платить налогов больше, чем получали доходов. Начали терять основные капиталы, и появилась опасность, что если мы, вопреки здравому смыслу, будем во что бы то ни стало держаться, то в конце концов всей компанией пойдем по миру. Поэтому вскоре мы самоликвидировались.

Почти одновременно началось "наступление" на нашего младшего брата, капиталиста мужика. Судьба его была хуже нашей. Обобранный до нитки, он физически исчезал. Словно для нашего спасения правительство открыло по городам торгсины, наполненные разными товарами, и мы, бывшие люди делового мира, кое-что припрятавшие из былых капиталов, самые тяжелые в смысле питания годы прошли безбедно, не забывая каждое лето по старой привычке отправляться к благодатному Черному морю в Крым.

Мужик же, цеплявшийся до последнего за свое хозяйство и расплачивавшийся до последнего зерна по тем заданиям, которые ему власти "доводили до двора", в конце концов бросался к последнему убежищу, в город, если не мог понять "генеральной" линии, и в большинстве случаев умирал, так как в торгсин по вполне понятным причинам вход ему был заказан.

Но и у нашего брата капиталы через торговлю таяли. Надо было что-то предпринимать.

Я прежде всего ликвидировал свой особняк, выезд, разогнал прислугу и на правах орденоносца получил квартиру в государственном доме на Большой поляне в той же Москве, заселенном различными заслуженными бывшими военными чинами. Форс я еще давил: одевался только в иностранного материала и пошива костюмы, шуба, шапка енотовые, и все это украшалось все тем же орденом Красного знамени. Теперь, когда я бывал на берегу Черного моря, я уже выдавал себя не за нэпмана, а за директора энского московского завода. Я несколько перекрасился. При встречах с бывшими я делал вид, что не узнаю их.

Но что-то нужно было предпринимать. Узнал я как-то, что в Ленинграде "наступление" не коснулось парикмахерских. Хотя в этом деле я тогда ничего не смыслил и это занятие считал лакейским, но поехал туда.

Сообщение подтвердилось: хозяйчики парикмахерских еще процветали и даже считали, что их "наступление" не коснется.

Я решил действовать. Но теперь уже действовал я самостоятельно, не вступая и не организуя никаких компаний. Тут мой орден еще не раз сыграл положительную роль: мне разрешили открыть парикмахерское предприятие.

На Садовой улице еще со времен революционных боев стояло разбитое торговое здание. Я его заарендовал, отремонтировал и поставил в громадных двух залах – мужском и дамском – пятьдесят мастеров. Все шло хорошо: предприятие давало неплохие доходы.

Но вот появилась шкала: парикмахерские с пятьюдесятью рабочими и служащими платят столько-то, с двадцатью пятью меньше и т.д., совсем гроши платили крохотные парикмахерские. Я сразу же сокращаю на 50 процентов своих рабочих и служащих, даже свою жену сажаю кассиршей. Но и тут научились "доводить до двора". Ситуация создавалась критическая. Я даже не вернул себе то, что израсходовал на ремонт мастерской. Я решил приобрести ее. В мужском зале я организую парикмахерское место и в дни пик (обычно субботние дни) я надеваю на себя белоснежный халат, в роговых очках необыкновенной массивности выхожу в ожидальню и выбираю себе жертву из бедных, смотря по одежде. Внешне я похож был не на парикмахера, а на какого-нибудь доктора медицинских наук. Волевым жестом приглашаю избранника:

– Прошу, – указывая вежливо рукой на залу.

Жертва теряется, хочет сказать, что не ее очередь. Но мое внушительное "прошу" подымает ее, она идет по залу. А там я начинаю над ней экспериментировать. Если жертва начинает во время сеанса морщиться, я объясняю ей, что я все это делаю совершенно бесплатно, ради уважения к трудящемуся классу.

Не всегда мне это сходило гладко. Помню, как-то я в очередную субботу пригласил в свое кресло какого-то замызганного старичишку и начал обрабатывать его. Знали бы вы, сколько неприятностей задал он мне особенно после того, когда я имел неосторожность сообщить ему, что всю эту экзекуцию на нем я делаю совершенно бесплатно. Тогда он совсем взбеленился.

Вся эта операция закончилась тем, что я извинился перед ним, потом пригласил своего лучшего мастера и тот кое-как исправил мои парикмахерские фокусы.

После я узнал, что этот старикашка был главным инженером соседнего с нами завода. Вот так и принимай по одежке!

– Случай со старикашкой, о котором я вам рассказывал вчера, не заставил меня отказаться от моих экспериментов. Наоборот. Теперь я уже не в дни пик, а ежедневно надевал свой белоснежный халат, выходил в ожидальный зал и честно заявлял:

– Кто желает подвергнуться добровольной и бесплатной обработке, того прошу.

Охотники находились. А потом некоторые из них надолго стали моими постоянными натурщиками, как в живописи. Деньги я им, как натурщикам, не платил, но перед сеансом зазывал очередного добровольца к себе в кабинет и угощал его объемистым стаканом какого-нибудь многозвездочного коньяка с закуской, а потом он уже был целиком в моем распоряжении.

Технику парикмахерского дела я быстро усвоил и вскоре брил и стриг не хуже других мастеров. Как я вскоре убедился, не так уж сложна эта лакейская специальность. Банщик в бане, отмывающий вам мылом спину, или маникюрщик, обрабатывающий вам ногти, или массажист, массирующий ваше рыхлое тело и многое подобное – все это лакеи, и я органически до сих пор ненавижу этот род человеческой деятельности.

Но меня захватила другая сторона этого дела. Помните рассказ Лескова "Тупейный художник"? Так вот меня, как и того художника, охватила идея воплощения формы "с содержанием". Я стал смотреть не только на физиономию клиента, но и заглядывать в его душу. Я делался психологом, стал искать верный язык тупейного искусства. Прежде чем начать обработку очередного клиента, я говорил с ним. В голове быстро складывался образ, и я потом старался воплотить его при помощи тупейных инструментов, как художник-живописец при помощи кистей и красок в соответствующую в моем представлении личность. Помимо того, чем обычно занят парикмахер, я стал давать своим клиентам консультации, что им идет и что нет. Потом я завел при мастерской фотолабораторию и все типичное своей клиентуры фотографировал.

Из этих фотографий завел огромнейший альбом образцов-типов клиентуры. Приобрел сотни фотографий знаменитых чем-нибудь людей, и всем этим для выбора пользовались мои посетители.

А потом по Ленинграду стали расхаживать за несколько сеансов подготовленные под композитора Скрябина (усы несколько кверху, острая клинышком борода), под военного летчика-героя Серова, под Ворошилова, Калинина. Ходили по городу Есенины, Маяковские.

В приходивших ко мне заказчиков я внимательно вглядывался и потом только заявлял, что я их могу сделать под тот или иной номер (нумерация фотографий в моих альбомах), а под другой какой-нибудь не могу, не подходит.

Были сорвиголовы, желавшие ходить под Сталина. Но я боялся браться за такой портрет, чтобы чего не вышло. Вот теперь только, тут, в лагерях (дальше и на дольше уже не посадят) я, как видите, надзирателя "вусу" содержу такой образиной, что его пугаются заключенные.

Слух обо мне пошел по всему Ленинграду. Ко мне повалила клиентура из мира ученого, артистического. Городское коммунальное управление организовало выставку моих работ в фотографиях. Потом проводились конкурсы среди мастеров. Жюри признало меня лучшим мастером-художником Ленинграда. Мои работы в фотографиях выставлялись в парикмахерских Ленинграда и Москвы и стали служить образцами для подражания.

Но мое тупейное искусство для властей было моим хобби. Для финансовых органов я был последний нэпмановский могикан, кое-как державшийся то на своем ордене, то на этом самом художестве, о котором рассказал. В середине тридцатых годов меня так обложили налогом, что я с женой втихаря смотался из Ленинграда, оставив все свое производство на покрытие мастерам зарплаты и на налог финорганам.

В Москве я оставил жену на сохранившейся там квартире на Большой поляне, а сам, пряча концы, смотался в родной Крым и поселился в Евпатории.

Там я был своим человеком. Вскоре евпаторийское общество красных партизан приняло меня в свою организацию. Для этого не нужно было наводить соответствующих справок: были еще живы люди, с которыми я локоть к локтю сражался против белых.

С красными карточками партизана я бесплатно пользовался городским трамваем, в продуктовых магазинах вне очереди получал по карточке хлеб. В доме партпросвещения, среди других, висел портрет красного партизана Л.Ф. Дубровского. Орден мой был очень кстати. Меня выбрали в городской совет, приглашали на разные собрания, на которых я рассказывал о своих героических делах во время революции. Все мои выступления заканчивались громом аплодисментов.

На одной городской улице я снял небольшое зданьице и открыл там свою художественную парикмахерскую (так и назвал на вывеске). За клиентурой я не гнался. Деньги у меня были, а в своей мастерской я на избранной публике отрабатывал свое искусство.

Все шло неплохо. Никто меня не тревожил. После Ленинграда прошло несколько лет. За давностью, видимо, все забылось, и меня, скажу откровенно, потянуло в Москву.

Ничем особенным меня Москва не обрадовала: кругом запустение, в магазинах голые полки, километровые очереди. По Московским улицам и рынкам охотилась милиция на подозрительных москвичей, забирала их с собой "для уточнения личности", а потом с каким-то шифром "СО-5" или "СВ-5" направляла эшелонами на восток в Сибирь. Только там этот шифр расшифровывался: "СО-5" значит социально-опасный, 5 лет заключения, "СВ-5" - социально-вредный с теми же пятью годами лагерей. Это Москва очищалась от "нетрудовых" элементов". Но меня бог миловал. Правда, без ордена я даже боялся выходить на улицу, и он, видимо, выручал меня. Но, по совести, нужно было работать. Вскоре я с разрешения администрации Ленинградского вокзала открыл там парикмахерскую.

Зарабатывал я там неплохо, и жить можно было в то тревожное время, когда каждый молился утром, если его не "изъяли" ночью. Правда, изымали все людей крупных, заслуженных. Иногда даже приходила мысль, не припрятать ли свой орден, не сможет ли он быть причиной несчастья. Маленьким человечкам было даже безопаснее. Из них хоть не создавали "врагов народа", не образовывали над ними судебных процессов, не так издевались над ними. А если и попадался такой человечек для того же "уточнения личности", его, как пескаря, замуровывали в очередной эшелон и отправляли без шума на восток.

Меня, еще повторю, все это миновало. На всякий случай обзавелся я разными, хотя липовыми, документами, свидетельствующими о моей общественно-полезной деятельности. А книжку красного партизана я так носил в кармане пиджака, что она наполовину выглядывала из него.

Не менял я только своей внешности. Зимой ходил я важно все в том же еноте, в руках с громаднейшего размера английской работы кожаным портфелем с монограммой.

На вокзале клиент был ужасно непостоянный, и я превращался в обыкновенного парикмахера-работягу. Ни я никому доброго слова, ни мне никто. Не мог же оценить мою работу за один раз клиент, увидевший меня в первый и, скорее всего, последний раз в жизни, будь он хоть разгений. Скажу откровенно: своей работой на вокзале я стал тяготиться. Жизнь становилась серой, неинтересной. Жизнь уходила, а хотелось еще взлета, еще чего-то острого.

Иногда я встречался со своими бывшими компаньонами, жаловавшимися на разные притеснения и чем только подпольно не промышлявшими, ходившими ежедневно под страхом разоблачения и ареста. Между прочим, из разговоров с одним из проныр по нелегальной коммерции я узнал, что можно зарабатывать бешенные деньги на торговле заграничной пластинкой, разумеется из-под полы.

Весь вопрос, как ее доставать.

Надоело, как я уже говорил, мне парикмахерское дело с его копеечными доходами. Я решил переменить это дело на пластинку.

Но я люблю, если что делать, то делать широко, в больших масштабах. Данную новую тему я прежде всего изучил основательно и убедился, что на инпластинку действительно большой спрос.

Я связался с некоторыми работниками министерства иностранных дел и на обоюдовыгодных условиях через них стал получать необходимый товар. Дипломатическая почта заработала косвенно и на меня.

Предварительно я вошел в контакт с завотделом "Грампластинка" одного большого комиссионного магазина. Потом к нему на извозчике я систематически, по мере поступления из-за границы товара, привозил посылки. Они в отделе приводились в соответствующий товарный вид и подготавливались соответствующие порции, рассчитанные на одного покупателя, и отдельно выписывался от руки список пластинок.

Утром, плотно позавтракав, если это была зима, я надевал свой енот и направлялся, словно на важную государственную работу, в комиссионный магазин. Там из-под прилавка вручали мне мой портфель с товаром, и я начинал толкаться среди многочисленных покупателей отдела "Грампластинка". Глаз у меня был достаточно наметан, чтобы определить, следует ли предлагать свою коммерцию тому или иному покупателю.

Избрав жертву, если она заслуживала доверия, я с высоты своей енотовой шубы, блестя десятком золотых зубов, извиняясь перед ней, заявлял, что я являюсь любителем иностранной пластинки, что кое-что принес сдать на комиссию.

– Не угодно ли посмотреть списочек? – предлагал я.

Жертва, конечно, соглашалась и после короткого разговора вручала мне крупную сумму, довольная случайной и выгодной сделкой. А я после трудов праведных отправлялся в ближайший ресторан обедать. За это время в отделе "Грампластинка" приготавливалась новая очередная порция с новым списочком.

В отделе "Грампластинка" и своих пластинок было много, и услужливые продавцы до приторности предлагали покупателям пластинки с песнями композитора Дунаевского, выступлениями народной певицы Ковалевой, речами товарища Сталина. От них воротило покупателей, и я для них был счастливой находкой.

Тогда в моду входил джаз. Наша печать всячески поносила эту буржуазную музыку загнивающего запада. Вот на джаз и был большой спрос. Жаль только, что я не мог полностью удовлетворить тогдашний спрос. Но торговля шла бойко.

Правда, у меня иногда бывали с пластинкой острые коллизии, и я очень переживал. Но все это как-то в течение нескольких лет сходило с рук, и материально я жил припеваючи.

Расскажу вам такой случай. С одного генерала, прибывшего в комиссионный за иностранной пластинкой, я запросил какую-то нахально баснословную сумму. У него таких денег не оказалось в наличии, и он предложил мне проехать с ним на его генеральскую квартиру на его же автомобиле, стоявшем, как я понял из его жеста, где-то тут недалеко. Он даже пообещал потом из любезности отвезти меня на мою квартиру.

Предложение генерала было таким непосредственным, что я не мог отказаться, боясь вызвать подозрение, что я чего-то боюсь.

Знаете ли, сколько мыслей пронеслось в моей голове во время этой поездки с генералом на его автомашине. Вот поехали. Догадываюсь: везут в пятое отделение милиции прямо с поличным, с вещественными документами. Нет, проехали. Видимо, везут прямо в управление милиции. Может быть, генерал там и работает. Но, к счастью, проехали и управление. Вскоре остановились около дома, в котором жил генерал. С души сто пудов.

Генерал пригласил меня к себе на квартиру. Там я в прихожей снял свой енот и в чудесном английском костюме и крагах с орденом Красного знамени на груди был представлен генералом генеральше. Генеральша была рада приобретению мужа. Кстати, обед был готов, и меня пригласили к обеду. Подвыпив, мы вспомнили с генералом боевые дни гражданской войны и даже растроганные прослезились от умиления, что вот прошли грозные дни, и мы теперь можем интересоваться иностранной пластинкой.

А после обеда тот же солдат-шофер доставил меня на Большую полянку с отяжелевшим бумажником.

В отделе "Грампластинка" тогда тоже не на шутку трухнули, увидев, как уводит меня генерал на улицу. На следующий день я все объяснил им, и торговля наша продолжалась.

 

Земля вертится. Жизнь течет. А наша человеческая, как она коротка! Поэтому я несмотря ни на что, по старой привычке каждое лето отправлялся к черноморскому побережью.

Как я уже говорил, теперь я выдавал себя там отдыхающим за директора какого-нибудь энского завода. Разодетый с иголочки, все с тем же перманентно орденом да еще и молодой, я производил на курортниц известное впечатление.

Встретился в тот год я там с черноглазой журналисткой. Ах, как мы полюбили друг друга, как полюбили! Время шло незаметно. Уже нужно было возвращаться восвояси, а мы все откладывали конец этим счастливейшим в жизни дням. Она восхищалась моим наблюдательным умом и технической осведомленностью (хотя, между нами, я и мог тогда блеснуть только знаниями репертуара иностранной пластинки). Короче: очки я ей втер.

Вот как-то ехали мы с ней с очередной загородной прогулки в переполненном трамвае (дело было в Ялте). Стоя, мы повисли на ремнях, любуясь друг другом. Последние дни в Крыму! Скоро разъедемся.

На сиденьях в нашем пролете я заметил двух допотопных старичков. Одного я узнал. Из Евпатории. Им давно умереть бы, а они, видимо, еще приехали лечиться. Вот евпаторийский раз посмотрел на меня, потом еще раз и наконец заговорил:

– Леонид Федорович, вы ли это? Мое вам с кисточкой! Сколько лет, сколько зим мы с вами не виделись.

Но заметив, что я с ним не хочу разговаривать, он продолжал разговор, только уже обращаясь к своему товарищу:

– Это наш евпаторийский парикмахер. Художник! Золотые руки. Ах, как он брил нас, как он стриг, но куда-то давно уже уехал...

Я готов был убить эту древность, но тут трамвай подъехал к остановке. И хотя нам нужно было ехать еще далеко, я поволок за руку свою любовь к выходу. Там, на твердой уже земле, я взял под руку свою подругу и проговорил, словно перед казнью:

– Ну что, слышала? Поняла, кто я? Будешь и дальше любить паликмахтера, – сказал я, намеренно подчеркивая и искажая последнее слово.

Она смутилась. Но, несколько придя в себя, заявила, что в любви главное не социальное положение, дело не в специальности ... и всякое такое прочее.

Скажу откровенно: после этого случая любовь нашу жаркую как ветром сдуло. Правда, при встречах она еще ластилась ко мне. Но я сознательно шел на разрыв.

 

Осенью, разбитый в любовной неудаче, я вернулся в Москву. Это был 1937 год. Отчеты о судебных процессах не сходили со страниц газет. Генеральный прокурор Вышинский неистовствовал. Хорошо еще, если совершалось открытое "правосудие", а то особое совещание НКВД, без всякого судебного процесса, не скупясь, всучивало своим жертвам пять лет и отправляло их в соответствующие "дома отдыха". Но мысль все же жила. Несмотря на страшную опасность, по стране ходило много анекдотов. Рассказывали: «Ночью на квартиру одного ответственного работника ввалилось несколько неизвестных. Хозяева были страшно напуганы. И как же они обрадовались, когда узнали, что это не представители НКВД, а обыкновенные грабители. Никогда еще так радушно не принимали хозяева подобных людей, как в тот раз. Грабители не грабили, а хозяева от души дали им столько, что они еле унесли».

Меня и в эту страшную кампанию опять бог миловал. Раньше казалось, что меня выручал орден, красовавшийся у меня на груди. Но к этому времени ордена потускнели, каждое утро разносились по квартирам новости, что ночью того или другого "изъяли", людей заслуженных, часто орденоносцев с партийными билетами. «Но это, – как я успокаивал себя, – "враги народа", политики. Какое я к ней имею отношение?».

За время моего отсутствия в Москве поредели и ряды дипломатической почты министерства иностранных дел, и, главное – те представители ее, по каналам которых шла ко мне инпластинка. Сук, на котором я так удобно примостился, был подрублен у самого основания.

Надо было честно трудиться, и я начал следить за объявлениями "Вечерней Москвы". Как-то в одном из номеров читаю: "Такому-то заводу требуется опытный парикмахер" и принимаю решение завтра же ехать туда.

Опять та же шуба, тот же портфель, набитый бумагами, фотоснимками, удостоверяющими мою высокую квалификацию. Слез с трамвая и направился к проходной завода. Около ворот завода меня встретил средних лет прилично одетый человек, скорее инженер. Он задает мне вопрос:

– Вы к нам? – и, не дав мне ответить, продолжил: идемте!

Минуя пропускное бюро, он повел меня прямо к конторе завода. Не понимаю, что это такое. Что за внимание? Но иду.

В передней бородатый с лампасами великан. Я сдаю ему шапку, шубу, и сопровождающий ведет меня к двери, обтянутой черным дерматином с зеркальной табличкой "директор".

Минуя вереницу ожидающих директорского приема, сопровождающий открыл ее. А дальше уже, как заведенный, я иду по ковровой дорожке к громадному письменному столу, за которым сидит огромный с лысиной человечище. Он сразу же поднялся со своего дубового массивного кресла и протянул мне через стол свою мясистую лапу.

– Садитесь! – сказал он, указав рукой на стоявшее у стола такое же, как у него, кресло, а сам остался стоять.

– Ну влип! – подумал я, – За кого-то меня принимают.

Но делать было нечего. Я сел. Орден впервые в жизни жег мне грудь. Я хотел закрыть его портфелем. Но и тот, из желтой импортной кожи английского изготовления, тоже тогда вызывал у людей зависть. Впервые в жизни я, сознаюсь, растерялся. А директор все стоял.

Наконец, я дрожащими руками достал из портфеля "Вечернюю Москву" и, показывая директору номер газеты, замогильным, словно не своим голосом, спросил:

– Это вам требуется парикмахер?

Не ожидая такого вопроса, директор вдруг всем телом грохнулся в кресло. "Ну, – думаю, – сейчас начнет тыкать". Но он быстро оправился и стал рассматривать мои дипломы и фотографии, подтверждающие мою лакейскую специальность. Потом он предложил мне посмотреть пустую комнату, находившуюся тут же при конторе и предназначавшуюся под парикмахерскую.

Когда мы вышли в переднюю, швейцар сделал стойку и до тех пор ел нас глазами, пока мы не зашли в будущую парикмахерскую. Дверь за нами осталась полуоткрытой, и вскоре швейцар просунул в нее свою глупую голову, стараясь, видимо, разобраться, чем заняты большие люди.

А я, расхаживая по комнате, говорил директору:

– Вот здесь поставим зеркало, здесь то, там другое, освещение так и т.д.

До швейцара, видимо, дошло. Потому что, когда я вскоре вернулся от директора и потребовал от него свою одежду, этот идиот вдруг заговорил:

– А, это мы с тобой будем вместе: я тут, а ты там (он указал на соседнюю комнату).

Я не произнес ни слова. Когда же он подал мне шапку и шубу, я вытащил бумажник и дал этому лакею пятерку "за труды". Знай, дескать, наших.

В это время со двора вошел средних лет человек с портфелем и сразу же направился в кабинет к директору. Тут вокруг зашептали, что это представитель министерства, которого ждало начальство.

Сконфуженный, я больше не пошел на тот завод. Я подальше припрятал свой орден, стал одеваться проще и вскоре устроился на работу парикмахером на другой завод.

Все дальнейшее было серым и неинтересным. Там я проработал до войны, живя в основном на старые сбережения.

Как я уже говорил, в Москве я жил на Большой полянке. В соседях у меня жил интереснейший старичок, из донских казаков, Федор Васильевич (называя имя и отчество старичка, Леонид Федорович переходил на шепот, точно боясь, что нас кто-то может подслушать). Так вот этот самый Федор Васильевич, известный конструктор русского автоматического оружия иногда плача говорил мне незадолго перед войной:

– Куда мы идем, Леонид Федорович? У нас хорошее оружие, хорошие солдаты, были хорошие полководцы. Но все это хорошо в умелых руках. А дай этим распоряжаться дураку, невеже, он и своих перестреляет.

– Вот наш народ за годы революции вырастил замечательных полководцев и гордился ими. Это они сдерживали воинственный пыл немецких и прочих фашистов. Но вот за последние годы эта гордость нашего народа была физически уничтожена.

И он, сгибая старческие пальцы на руке, называл героические фамилии: Тухачевский, Якир, Корк, Эйдеман, Блюхер ... пальцев на руке не хватало. Он махнул рукой и пророчески произнес:

– Попомните, Леонид Федорович. Начнется война, а она не за горами, и немецкие армии сразу захватят пол-России. Для этого все подготовлено. Все же военное искусство – это наука. Нельзя же с поповским образованием учить этому тонкому искусству других, как это делается сейчас у нас. Война – не детей крестить.

Он не называл фамилии лица, на которого намекал. Оно и так было понятно. Свои блюдолизы на всякие лады превозносили военную гениальность, называя, его "величайшим полководцем всех времен и народов". В одописцах у нас недостатка не было.

Я хорошо помнил прогнозы милейшего Федора Васильевича. Поэтому когда 22 июня 1941 года началась война и вскоре Сталина назначили народным военным комиссаром и главнокомандующим, я сразу же смотался из Москвы на восток, подальше от фашистов, так как было совершенно очевидно, чт? ждет страну, если во главе войск ее стал не военный, а человек с поповским образованием. Я и по своему опыту знал, что война – это не детей крестить. Прав был Федор Васильевич, истинный русский патриот.

На всякий случай я прихватил с собой в дорогу чемоданчик фотоматериалов (с ними тогда было туго в стране). Материалами этими меня снабдил продавец из того же комиссионного магазина, с которым я долго был связан по поставке туда инпластинок.

Попал я в Казахстан, на юг, поближе к солнышку. Не успел я реализовать свой товар, как меня сразу царапнули и вскоре всучили 8 лет лишения свободы и еще 3 года по рогам.

Леонид Федорович замолчал, задумался, потом закончил свое повествование словами:

– Так, за понюшку табаку. Прежде под самым носом Кремля тысячами ворочал и ничего ...

___________

Декабрь 1945 года. Зима. Снег. С молочно-товарной фермы одного казахского колхоза, стоявшей недалеко от речки Чилички, после окончания штабелевки лесоматериала отправились пешим строем по глубокому снегу сто шестьдесят человек заключенных вверх, в горы, к синевшему на белом снежном фоне еловому лесу, по козьим тропам, связанные для безопасности падения в пропасть по десять человек веревками, на зимнюю заготовку леса, чтобы потом, в следующем году, повторить прошлогодний вояж.

Среди этих ста шестидесяти человек и Леонид Федорович Дубровский, человек, с которым я сдружился и которого при всех его недостатках полюбил. Встретимся ли мы еще когда-нибудь? Я уходил по спецнаряду в противоположную ему сторону.

Февраль 1970 года.

 
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^