На главную / Биографии и мемуары / Юдифь Львовна Цельникер. Воспоминания

Юдифь Львовна Цельникер. Воспоминания

| Печать |



Юдифь Львовна Цельникер — физиолог растений, доктор биологических наук. Окончила Биологический факультет МГУ, и до 1948 года работала на кафедре физиологии растений факультета. С 1950-х годов — научный сотрудник Института леса АН СССР, где проработала более 50 лет.

Воспоминания охватывают период с 1920-х по 2000-е годы. В них рассказывается о детстве на Московской окраине, учебе в МГУ, жизни на кафедре физиологии растений биологического факультета МГУ, работе в Институте леса АН СССР. Ярко показаны будни войны в тылу, о чём обычно рассказывают мало. В книгу включены воспоминания о лысенковщине, о талантливейшем ученом Д.А.Сабинине, доведенном лысенковцами до самоубийства.

Предисловие

Полвека назад, в начале 50-х годов, в разгар гонений на «менделизм-морганизм» я мечтала и всем рассказывала, что в 70 лет я выйду на пенсию и буду писать роман. В конце романа главного героя повесят (подразумевался, конечно, Лысенко). Мечтала я и о том, что напишу воспоминания, которые будут начинаться фразой «Я воспитывалась и прожила большую часть жизни в эпоху, которую принято называть «сталинской».

Теперь мне 80 лет. Жизнь в стране коренным образом изменилась. События тех лет от нас очень далеки и, вероятно, многие мои более молодые современники не знают даже имени «Лысенко» и не представляют себе в полной мере, чем была сталинская эпоха. Поэтому писать так, как я задумала тогда, сейчас неактуально. Сейчас цель у меня иная. Я хочу написать историю моей семьи, моей жизни, историю жизни людей, с которыми я встречалась, описать быт тех лет, чтобы тем самым отобразить особенности эпохи, взглядов людей того времени, которое я прожила.

В. Г. Короленко назвал свои воспоминания «История моего современника», очевидно, полагая, что его жизнь — это жизнь типичного представителя его поколения. Это, конечно, не так, прежде всего потому, что Короленко не средний, а выдающийся представитель этого поколения.

Можно ли считать, что я и наша семья являются типичными для этой эпохи? Сравнивая себя со своими одноклассниками, с друзьями по университету, товарищами по работе, я думаю, что это во многом не так. Тем не менее, очень многое в моей жизни и судьбе типично для того времени, и с этой точки зрения эта рукопись может представлять интерес не только для моих друзей, родных и их потомков, но и для тех, кто по тем или иным соображениям будет заниматься историей жизни в нашей стране в ХХ веке. Быть может, в описании некоторых исторических фактов могут быть неточности, но я излагаю их так, как они мне запомнились.

2001 г.






Семья и детство

Моя мама Гольда Иосифовна Берштейн была старшей дочерью в дружной еврейской семье, где кроме нее было еще 8 детей. Мама рассказывала, что бабушкины предки все были многодетными. Бабушка принадлежала к многочисленному роду Хургиных. Их родоначальник, по-видимому, мамин прадед, в царствование Николая I в 8-летнем возрасте был взят в солдаты (в кантонисты) и отслужил 25 лет. В награду он получил надел земли около станции Зерново (граница Украины и России), развел там гусей, жил очень долго и, когда умирал, имел 80 прямых потомков — детей и внуков. С бабушкиными родственниками мы постоянно общались.

Семья Берштейнов. 1929

Семья Берштейнов, 1929. Стоят (слева направо): Лев, Яша, Ева, муж Евы, Мируня.
Сидят: Жена Льва, дедушка Иосиф Давидович, бабушка Доба Соломоновна, Люся и её жених.
Дети: дочери Евы (стоят) и дочь Льва. Отсутствуют сыновья Миша, Гриша, Липа и дочь Гольда и их семьи

Бабушка и четыре внучки Бэла, Дифа, Дина, Зина. 1923

Бабушка и четыре внучки Бэла, Дифа, Дина, Зина. 1923

О дедушкиной семье я почти ничего не знаю. Дедушка был кустарем-ремесленником, имел небольшую мастерскую, где делал обручальные кольца. Семья, по рассказам мамы, была небогатой: младшие дети донашивали одежду старших, бабушка сама пекла хлеб, держала корову, мясо считалось лакомством. Тем не менее все дети получили образование (частично уже при советской власти). Дедушка не был склонен давать образование детям, особенно девочкам. Но мама с раннего детства была очень упорной и целеустремленной и не только настояла на том, чтобы ей разрешили пойти учиться, но потом заставила учиться своих младших братьев и сестер и во многом на всю жизнь осталась им второй мамой.

В семье моего отца Льва Юдовича Цельникера было четверо детей. Мой дедушка по отцу умер рано, когда отцу было 2 года, а его младшему брату — 6 месяцев. Бабушка, которую выдали замуж в 13 лет, на всю жизнь осталась неутешной вдовой. Младший сын, единственный из детей похожий на дедушку, был ее любимцем. В 1914 году мой папа окончил реальное училище в г. Бердичеве. В детстве и юности он увлекался спортом. С началом первой мировой войны он пошел добровольцем на фронт. Он был пулеметчиком, потом разведчиком, храбро воевал и был награжден солдатским георгиевским крестом и медалью «за храбрость». В 1917 году он был ранен в ногу, приехал в Киев, а через некоторое время рана воспалилась, и у него началось заражение крови. В госпитале он встретился с моей мамой, которая в это время работала там хирургом. Антибиотиков в то время не было и отцу удалили зараженный участок ноги. Но сепсис распространялся все дальше, и в течение года отцу пришлось перенести 11 операций — ногу отнимали все выше и выше. Затем заражение затронуло легкие. Отец настолько ослабел, что наркоза ему делать было нельзя, и последнюю операцию, когда ему выпиливали бедро и откачивали гной из легких, он перенес без наркоза, сидя на столе. Как говорила мама, он только зубами скрипел и обливался потом. По рассказам мамы, в госпитале отец несколько раз умирал у нее на руках, но никогда не жаловался. Это его большое терпение произвело на нее неизгладимое впечатление. Во время моего детства мама столько раз рассказывала мне с восхищением о храбрости и мужестве отца, что я всегда им гордилась и даже то, что у него одна нога считала его преимуществом. Я даже с некоторым высокомерием смотрела на детей, у которых были двуногие отцы, считая, что они не совсем настоящие, а вот мой папа — настоящий.

Родители Лев Юдович Цельникер и Гольда Иосифовна Берштейн в госпитале после ранения и болезни отца заражением урови. 1918

Родители Лев Юдович Цельникер и Гольда Иосифовна Берштейн в госпитале после ранения и болезни отца заражением урови. 1918

С 1918 года мои родители стали жить вместе. Их родственники — не только с маминой стороны, но и со стороны папы — считали этот брак мезальянсом и потому, что папа инвалид и потому, что образование врача, которое было у мамы, в то время очень высоко котировалось. Из-за этого, как мне помнится, пока мы жили в Киеве, моя мама была со своими родителями в натянутых отношениях. Родители мои не регистрировались. В то время этому не придавали значения. И лишь прожив вместе 35 лет, по настоянию друзей они решили расписаться. Брак их был счастливым. Они до конца жизни любили и понимали друг друга. Отец мой умер внезапно в возрасте 64 лет, прожив вместе с мамой 40 лет. Друзья, знавшие их с детства и юности, говорили, что мама подарила отцу 40 лет жизни.

В 1920 году мои родители решили пешком (папа на костылях) пойти из Киева в Житомир, где в то время жила папина мама. Время было неспокойное. В Киеве то и дело менялись власти. Когда родители дошли до Коростышева (это приблизительно в 100 км. к западу от Киева), там начался еврейский погром, который устроили белополяки. Родителей спрятали в хлеву хозяева кузницы на окраине местечка. Летом 1938 года мы с отцом отдыхали в Коростышеве, и он решил показать мне эту кузницу. Когда мы подошли, на лавочке перед домом сидела женщина — старая хозяйка кузницы, и они с отцом друг друга узнали.

С 1920 года мама начала работать в психиатрической больнице в Киеве, там же они и жили, а в апреле 1921 года там же родилась я. Больница до революции была частной лечебницей Лапинского. После революции ее владелец уехал за границу, оставив в больнице старушку — чтицу его жены. После моего рождения к маме пришла старшая сестра больницы с просьбой взять старушку к себе для ухода за ребенком. Родители сами почти голодали, платить няне было нечем. Но договорились, что в больнице ей будут давать тарелку супа, а родители — кусок хлеба и стакан молока. В то время в воспитании детей рекомендовалось руководствоваться правилом, что жизнь ребенка должна подчиняться строгому расписанию. Поэтому в первые месяцы моей жизни я обычно лежала в больничном саду и кричала, а няня невозмутимо сидела рядом со мной. На все уговоры больных, чтобы мама пошла меня покормить, и что няня плохо смотрит за мной, мама отвечала, что так положено. Когда я начала ходить, няня ушла от нас к другому младенцу.

Двухлетняя Дифа с родителями. 1924

Двухлетняя Дифа с родителями. 1924

Хотя жизнь была голодной и трудной, мама настояла, чтобы папа пошел учиться. В 1924 году он закончил Киевский технологический институт и стал инженером. Была безработица, устроиться на работу в Киеве было трудно. В Москве начинала возрождаться промышленность, и там было больше шансов получить работу. Кроме того, маме очень хотелось переехать в Москву, чтобы учиться там у знаменитого психиатра Ганнушкина. Папа поехал в Москву и жил там у своего товарища детства. Устроиться на работу на автозавод «АМО» (так тогда назывался маленький полукустарный автозаводик, который впоследствии стал гигантом — Автозаводом им. Сталина (Лихачева), папе удалось только через год, и в декабре 1925 года он вызвал нас в Москву. С момента переезда — с того момента, как мы в Киеве сели на извозчика, чтобы ехать на вокзал — начинаются мои связные воспоминания. До этого мне вспоминаются лишь отдельные яркие эпизоды и лишь по рассказам старших я потом могла восстановить, к чему они относятся, где и когда это было.

С нами в Москву поехала домработница Варя, в своем роде замечательная личность. Она была неграмотной украинской крестьянкой с врожденной интеллигентностью и врожденным благородством манер и осанки. Папа мой неоднократно говорил, что не удивился бы, если бы узнал, что Варя — побочная дочь какого-нибудь князя. На моей памяти Варя начала учиться на курсах ликбеза и потом пристрастилась к чтению. Хорошо помню, как она вдумчиво читала «Записки охотника» Тургенева и своеобразно комментировала прочитанное. Варя надолго стала членом нашей семьи и потом, когда она уже не жила с нами, тесная связь с ней сохранялась до самой ее смерти.

В Москве мама очень быстро нашла работу в нервно-психиатрическом санатории им. Воровского. Там же мы получили жилье. Санаторий находился на Ленинградском шоссе за мостом, где шоссе пересекается с Рижской железной дорогой. Там проходила тогда граница Москвы. Рядом с железной дорогой большое пространство было занято огородами, принадлежавшими частнику Меркулову (тогда ведь был НЭП), разводившему, как мне помнится, на грядках и в теплицах огурцы. Напротив санатория по шоссе стоял одноэтажный кирпичный дом, почему-то имевший имя «Петроград». Дальше располагался завод Войкова (где теперь станция метро Войковская). Других строений поблизости не было. От завода Войкова до центра ходил маленький автобус.

В санатории лечились главным образом военные — контуженные во время гражданской войны или страдающие легкими нервными расстройствами. Помню один тяжелый случай, закончившийся, к счастью без трагедии. Во время маминого дежурства в санаторий из отпуска ночью возвратился больной. Он был вооружен и пьян. Когда мама вышла во двор, он начал в нее стрелять. Маму спасла собака сторожа, которая бросилась на дебошира и повалила на землю.

Другой случай, не столь трагичный, но неприятный, был с папой. В санатории устраивали вечера самодеятельности. На одном из вечеров папа решил показать «фокус» — продемонстрировать, как металлический натрий горит в воде. Когда он бросил в воду большой кусок натрия, кусок загорелся и взлетел в воздух, прямо папе на голову. Растерявшись, папа стал лить на голову воду, чем ухудшал ситуацию.

Мы поселились в двух комнатах двухэтажного деревянного дома для сотрудников санатория. Рядом с нами жила семья монтера с тремя детьми. Со старшими Борей — на год старше и Юрой — на год моложе меня — я сдружилась. При санатории был парк, который тогда казался мне огромным. Летом мы все время проводили в парке, бегая там в трусиках и босиком. В первые теплые солнечные дни я обгорала, меня мазали потом марганцовкой и вазелином. Мы играли, иногда дрались. Мы знали много видов съедобных растений, но называли их по-своему. Не знаю, откуда брались эти названия — возможно, они передавались от одних детей к другим. Временами мы выбегали за ограду санатория. Взрослых это не беспокоило — в то время это было безопасно. Ведь транспорта на шоссе почти не было, лишь изредка громыхали телеги, а зимой иногда проезжали аэросани. Шоссе было настолько спокойным, что по нему ходили гуси. Однажды я подошла близко к стаду гусей. Гусак вытянул шею, и я решила, что он просит, чтобы его погладили. Я протянула руку, но гусак начал больно щипать меня за ляжки. С трудом взрослые его отогнали ...

Иногда по шоссе маршировала колонна военных с оркестром. Тогда мы бежали впереди колонны и убегали далеко — почти до центра.

Зимой меня на несколько часов отвозили в «группу» — своего рода небольшой детский сад, который содержала у себя на квартире одинокая интеллигентная женщина.

Я была общительной девочкой и не стеснялась чужих. От этого у мамы иногда бывали неприятности. Однажды, когда я гуляла в парке, в санаторий кто-то пришел и спросил меня, где он может найти главного врача. Я сказала ему, что главный врач плохой и высказала все, что, видимо подслушала из разговоров мамы с папой. Посетитель рассказал об этом главному врачу, тот вызвал маму и сказал ей: «Вы можете думать обо мне все, что хотите, но не говорите об этом при своей дочке».

По воскресеньям летом к нам приезжали гости — мамина подруга детства Груня Ефимовна Сухарева, которая вместе с мамой лечила папу в госпитале, когда у него был сепсис. К 26-27 году, о котором я сейчас пишу, она уже была крупным детским психиатром. С ней приезжали ее коллеги — врачи. Иногда гостил папин младший брат, постоянно работавший на Урале.

Вскоре после нашего переезда в Москву к нам приехали мамины младшие брат и сестра. Брату Яше было 20 лет, он закончил школу, но в ВУЗ его не принимали, так как он был из семьи «лишенцев» (дедушка, как мелкобуржуазный элемент, был лишен избирательного права). На работу Яшу тоже не принимали — он не был членом профсоюза, а в профсоюз вступить можно было только на работе. С трудом папе удалось устроить его уличным газетчиком, но эта работа ему быстро надоела, и он ее бросил. Яша часто дразнил меня и дергал за косички, а мама кричала: «Как тебе не стыдно, такой большой дурак, разве ты не понимаешь, что она маленькая?» Вскоре его забрали в армию. После возвращения из армии он еще некоторое время жил с нами, а потом уехал в Ленинград и устроился там работать на завод рабочим.

Маминой сестре Марии (в семье ее звали Мируня) было 17 лет. Она была очень красива — стройная, зеленоглазая, со слегка вьющимися каштановыми волосами и матовым цветом лица. До этого она училась в Киевской консерватории. Когда ей было 14-15 лет, в нее без памяти влюбился студент чуть старше нее. Он был из семьи выкрестов, что среди верующих евреев, к которым принадлежал дедушка, считается большим грехом. Поэтому родители Мируни были против их знакомства и отправили ее к маме в Москву. Правда, это не помогло. Когда Мируне исполнилось 18 лет, Котя (так звали ее поклонника) — Николай Яковлевич Любарский — приехал за ней и увез ее в Ленинград, где к тому времени он уже работал дирижером в драматическом театре. Забегая вперед, скажу, что Котя в семье оказался ревнивым и эгоистичным человеком, и Мируня не была с ним счастлива.

Своих родителей я видела редко. Папа ежедневно уезжал на завод, пересекая весь город, что при тогдашнем транспорте занимало много времени. Лишь вечер субботы и воскресенье мы проводили вместе. Папа учил меня лазить по деревьям, ходить на лыжах, мы с ним ходили на конечную остановку автобуса, залезали там под автобус, и он объяснял мне устройство двигателя внутреннего сгорания. Папа учил меня драться. Он часто говорил, что он хотел иметь мальчика, но раз это не получилось, он будет меня воспитывать как мальчика. Помню как однажды, когда меня поколотили мальчишки, я пришла к папе жаловаться. Он сказал: «Не смей жаловаться! Пойди и сама их поколоти. А если не сделаешь этого — я тебя поколочу!» Я, плача, пошла и издали стала грозить мальчишкам кулаком. Они в недоумении ушли.

От папы я незаметно научилась читать — садилась к нему на колени, когда он читал газету, и спрашивала названия букв. Вместе с папой мы читали Чуковского (других тогдашних детских поэтов я не помню) и мечтали поехать в Африку, когда мне исполнится 16 лет. Папа читал мне «Робинзона Крузо», выучил меня декламировать «Полтавский бой», а потом, когда я стала хорошо читать, я сама выучила наизусть всю «Полтаву». Потом я самостоятельно прочла «Руслана и Людмилу» и эта поэма произвела на меня большое впечатление. В моем воображении история Людмилы тесно связалась с историей Мируни (очевидно, я слышала разговоры взрослых о том, что ее жених хочет увезти ее от нас против воли родителей). В скучные зимние вечера я читала детскую хрестоматию, в которой были собраны шедевры классической литературы — «Детство» Л. Н. Толстого, стихи Пушкина, Лермонтова, А. К. Толстого, Кольцова, Фета. Стихи производили на меня большое впечатление. Однажды Варя прочла мне «Песнь о Вещем Олеге». Я попросила ее прочесть еще раз, и в третий раз. А потом заплакала. Когда меня спросили, о чем я плачу я, подумав, сказала «Мне лошади жалко». Но на самом деле, я думаю сейчас, меня поразила музыка стиха, но я не могла объяснить этого впечатления.

Когда я стала немного старше, папа объяснял мне устройство вселенной. Я никак не могла представить себе (наверное, и сейчас не представляю), что такое бесконечность и все спрашивала папу: «Ну как же так, все пусто и пусто? Пускай там будет забор. А за забором что? Опять пусто?» Курьезный случай произошел и после того, как папа объяснял мне теорию Дарвина. Нашей гостье — верующей старушке, которая в разговоре упомянула свою маму, я сказала, что у нее мамы не было, а она от обезьяны. Старушка не поняла моей логики и страшно обиделась. Мы с папой много говорили о будущем коммунизме, и мне больше всего запомнилось, как папа рассказывал, что при коммунизме будут движущиеся тротуары

Мне выписали журнал «Пионер». В нем много писали о тяжелой жизни детей за границей, о преследованиях коммунистов (почему-то, как мне помнится, больше всего писали о преследованиях революционеров в Югославии и Болгарии), призывали вступать в МОПР и помогать борьбе за всемирную революцию. Вся эта агитация производила на меня большое впечатление. В 1927 году был Первый Всесоюзный съезд пионеров, и я мечтала поскорее вырасти, чтобы вступить в пионеры, а затем бежать за границу, чтобы освобождать из тюрем заключенных.

Однажды папа принес домой небольшой деревянный ящичек и сказал: Скоро дядя из ящика скажет тебе «Здравствуйте, дети». Сверху у ящичка торчала проволочка и какой-то кристаллик. Это был детекторный радиоприемник. Папа некоторое время возился, тыкая проволочкой в кристаллик, наконец, раздалось шипение, а потом голос действительно сказал «Здравствуйте, дети!» Я была поражена, ходила вокруг ящичка и недоумевала, где же там мог спрятаться дядя. Это была одна из первых радиопередач для массового слушателя.

Еще одним достижением того периода были первые пробные полеты с пассажирами. Мои родители достали два билета и, взяв меня с собой, поехали в аэропорт на Ленинградском шоссе. Мне лететь не разрешили, и я стояла среди публики, наблюдая, как самолет в течение получаса кружился низко над городом. Вел самолет Михаил Михайлович Громов, прославившийся впоследствии одним из первых перелетов из СССР в Америку.

Мама много работала в санатории, а кроме того была в ординатуре в клинике Ганнушкина. Она очень увлекалась своей работой и, когда я стала старше, много рассказывала мне о Ганнушкине и принятых тогда методах лечения психических болезней. Основными методами лечения были, насколько мне известно, психоанализ и психотерапия. Сам Ганнушкин на конференциях демонстрировал перед врачами виртуозное умение вести беседы с больными. Он умел артистически перевоплощаться, подстраиваясь под психологию больного, тем самым завоевывая его доверие и полную откровенность. В клинике практиковались длительные «психоаналитические» беседы больных с врачами. Кроме того, полезным методом лечения считалась трудотерапия. Для этого при санатории были столярные мастерские со специальным инструктором, который учил больных вырезать по дереву. Современных сильнодействующих лекарств тогда не было, и мама до последних дней жизни считала, что медикаментозное лечение в современном духе, без тщательного психологического анализа часто не помогает, а вредит больному.

Мама старалась и меня воспитывать «по науке». Тогда были модными теории Фрейда, и считалось, что детей нельзя ласкать, иначе у них рано разовьется чрезмерная сексуальность. Поэтому мама никогда меня не целовала. Это отрицательно отразилось на наших взаимоотношениях в дальнейшем, и когда я была уже взрослой, вплоть до ее смерти, я не могла пересилить себя и заставить себя поцеловать маму. Всю потребность в ласке и нежности я изливала на папу.

Вообще папу я считала своим товарищем, даже ровесником, а мама казалась мне старше нас обоих. Наказывали меня редко, иногда ставили в угол. Когда я стала старше, лет 6-7, у меня появилось свое представление о том, справедливо ли меня наказывают. Если я считала себя виноватой, то я, не говоря взрослым, в чем моя вина, сама становилась в угол, если же считала наказание несправедливым — уходила из угла. Один такой случай я запомнила. Я не хотела стоять в углу, тогда папа привязал меня полотенцем к кровати. Я заплакала и сказала: «А вот я усну и никогда не проснусь, и не будет у вас дочки». На это папа ответил «А мы себе другую дочку купим, она будет лучше тебя, она будет слушаться». Тогда я заревела в голос и закричала: «Не покупай, не покупай, я буду слушаться!» Физически папа наказал меня два раза в жизни, когда я была гораздо старше. Однажды, когда мне было лет 8, я решила продемонстрировать папе свою храбрость: увидев идущие навстречу друг другу трамваи, перебежала перед одним из них и встала посередине. Представляю, что в этот момент почувствовал отец! Когда он увидел меня невредимую, он тут же на улице как следует меня отлупил. Второй случай был, когда мне было лет 15-16. Мы всей семьей обедали, а по радио передавали стихи Маяковского. Я с презрением и высокомерием сказала: «Подумаешь, тоже мне поэт!» Папа рассвирепел, сбросил меня со стула и сказал: «Ты сама еще ничего не понимаешь, не смей с таким презрением относиться к людям». Мне кажется, что он не столько хотел вступиться за Маяковского, сколько его возмутило мое высокомерие.

Мое беззаботное детство в санатории Воровского продолжалось два года. Затем жизнь круто изменилась.





Восточная улица и школьные годы

В декабре 1927 года мы переехали поближе к месту работы отца — на Восточную улицу в Симоновской слободе (впоследствии Ленинская слобода). Свое название улица получила оттого, что до революции там располагались склады так называемых восточных товаров — чая и пр. Товары привозили по окружной железной дороге, которая проходила рядом с улицей. Недалеко от нее находилась станция «Лизино» и Лизин пруд, в котором утопилась бедная Лиза — героиня Карамзина. В то время, когда мы там поселились, Лизин пруд еще существовал, но был невероятно грязен и распространял зловоние. Потом его засыпали.

Симонова слобода была рабочим районом. Там располагались заводы «АМО». «Динамо» и «Парострой». Мы поселились в четырехэтажном кирпичном кооперативном доме. Четыре наших кирпичных дома одиноким островком возвышались над массой одно- и двухэтажных деревянных домишек слободы. Неподалеку находился Симонов монастырь, построенный, если не ошибаюсь, в ХIV веке. Он стоял на высоком берегу Москва-реки и входил в цепь монастырей, которая тянулась по берегу Москва-реки с юга вплоть до Кремля (Коломенское, Новоспасский монастырь и др.). Со сторожевых башен этих монастырей далеко просматривались окрестности и другие монастыри. С них монахи подавали огненные сигналы о приближении татар. Монастыри были окружены толстыми и высокими кирпичными стенами. В верхней части стен были отверстия, через которые во время осады жители лили на головы врагов кипящую смолу. Внутри монастыря были подземные ходы, ведущие к реке. Потом река отошла, и на моей памяти ее отделяла от монастыря широкая пойма. Весной во время наводнений пойму заливало. В некоторые годы вода поднималась так высоко, что доходила до стен монастыря, а потом, когда она отступала, в оставшихся лужах можно было найти рыбу. К монастырю примыкал парк «Липки», и в нем — церковь Рождества Богородицы, еще более древняя, чем монастырь. От высокого берега до поймы шел пологий и длинный склон. С него мы зимой съезжали на санках. Потом вся эта территория отошла к заводу «Динамо» и в церкви поместилась компрессорная.

С центром слобода соединялась трамвайной линией. Трамвай шел к центру через большой пустырь, с одной стороны которого располагались пороховые склады, а затем мимо Крутицких (Алешинских) казарм (В воспоминаниях Герцена написано, что он сидел там во время своего ареста), и доезжал до Спасской (Крестьянской ) заставы. За ней начинался «город».

Несколько далее от наших домов в противоположном направлении была площадь, к которой вела улица, названная по тогдашней любви к громким революционным названиям улицей Парижской коммуны. Площадь называлась площадью Возрождения, что могло восприниматься только как насмешка — она была вымощена булыжником, на ней располагались коновязь (а около нее — непросыхающая грязь по колено) и единственный поблизости одноэтажный деревянный магазин. Площадь окружали низенькие деревянные домишки.

Наша семья занимала две комнаты трехкомнатной квартиры. Нашими соседями по квартире были двое мужчин — «старик» (как мы его называли) и его зять. Зимой они работали кузовщиками на заводе «АМО» (завод в то время был полукустарным и они как столяры вручную собирали кузова грузовых машин), а на лето уходили в свою деревню под Москвой (около Красной Пахры). В семье старика было семь детей. В 1930 году, когда началась массовая коллективизация, старик перевез детей в Москву. Их комната была 10 метровой, так что ночью часть членов семьи спала на кухне. Жили мы с этой семьей очень дружно, тем более, что младший (и единственный) сын старика Сережка был моим ровесником и мы с ним подружились.

Дом был населен рабочими окружающих заводов. В нем было много детей — почти в каждой семье было по двое-трое детей, а в некоторых семьях и гораздо больше. Мы ходили друг к другу в гости, и меня удивляла бедность в большинстве семей. У многих единственной мебелью были стол и кровать. Хотя в магазинах в это время продуктов было еще достаточно, они были недоступно дороги для рабочих. Поэтому обычной пищей были черный хлеб, постные щи из кислой капусты и пшенная каша, а лакомством — селедка. На Украине, где мы раньше жили — питались иначе: там кислую капусту не употребляли, варили свекольный борщ, гречневую кашу, хлеб ели только пшеничный, да и вообще, еда была более разнообразной даже у бедных людей. Поэтому мама презрительно называла эту московскую еду «кацапской» Правда, с началом пятилеток даже об этой скудной еде можно было только вздыхать...

Квартира была на первом этаже. Под нами был большой подвал, а в нем — кладовки для жильцов. Очень скоро в подвале поселились мыши и крысы. Они прогрызли на кухне большую дыру и часто забегали к нам. Я научилась ловить мышей руками, но однажды по ошибке схватила крысу. Она впилась мне в палец мертвой хваткой и повисла на нем. Никого больше дома не было, и я никак не могла ее отодрать, пока не пришли взрослые. В квартире было много тараканов, а вскоре, после какого-то жаркого лета, когда жильцы верхних этажей ночевали на улице под нашими окнами, появилось и много клопов. От детей наших деревенских соседей я нахваталась и головных вшей. Купались мы сравнительно редко. Ни газа, ни горячей воды, а тем более ванны у нас не было. Готовили на примусах и керосинках. Они часто разгорались и коптили, и от этого потолок в кухне был черным от копоти. Для купания или стирки можно было натопить дровяную плиту на кухне или нагреть самовар (на кухне была вытяжная труба специально для самовара), но это делали редко, так как не было дров. Поэтому мыться ходили в баню, довольно далеко от дома. Для того, чтобы туда попасть, нужно было отстоять большую очередь. Очереди стали особенно большими после 29 года, когда население Москвы резко увеличилось.

Может показаться, что при описании всех этих «ужасов» я хочу сказать о тяжести нашей тогдашней жизни. Это не так. Это был наш привычный быт, и пишу я об этом здесь для того, чтобы можно было лучше представить себе нашу жизнь. Мы, и я во всяком случае, этим не тяготились. Правда, мама любила со вздохом рассказывать, как жилось в «мирное время» — то есть, до первой мировой войны. Но это скорее были вздохи по ушедшему детству и юности.

Я целыми днями играла с ребятами в большом дворе, который образовывали наши дома. Он был до того утоптан, что на нем не было ни клочка зелени. Обычными играми были лапта, чижик, «классы», палочка-выручалочка, казаки-разбойники. Теперь, насколько я знаю, таких игр, со многими участниками и сложным распределением ролей, нет, да и ребята дошкольного и младшего школьного возраста гуляют под наблюдением взрослых. Во двор заходил старьевщик и пронзительным голосом нараспев кричал «Старье берем». Ребята сбегались к нему. За пустую бутылку, рваные галоши или старую тряпку можно было получить у него мячик, подвешенный на резинке, свистульку, которая издавала звуки, похожие на «уйди-уйди» или деревянных дровосеков. Однажды во двор даже забрел цыган с медведем. За его представление мы бросали ему по полкопейки (кто мог их раздобыть).

Моим излюбленным занятием с Сережкой было хождение на городскую свалку — она находилась за железной дорогой. Там мы разыскивали цветные стеклышки, а потом дома, сидя на полу в коридоре, занимались их дележкой. Это всегда заканчивалось дракой.

В 1928 году мне исполнилось 7 лет и меня решили отдать в школу. Но в обычную школу принимали только с 8 лет. Пришлось мне поступить в школу около Яузских ворот, где была «нулевка» и принимали семилеток. Но когда обнаружилось, что я уже хорошо читаю и немного умею писать, меня перевели в первый класс.

Во второй класс я уже пошла учиться в школу, расположенную поблизости. Она представляла собой деревянное двухэтажное здание, в котором было четыре классных комнаты. Там учились школьники начальных классов. В классе была печка, и если кто-то на уроках хулиганил, его ставили «за печку». С четвертого класса нас перевели учиться в другую школу. Это было большое четырехэтажное кирпичное здание, которое начало в 1922 году строиться по инициативе рабочих и, кажется, на собранные ими средства. Школа была торжественно, в присутствии Калинина, открыта в 1927 году к десятой годовщине Октябрьской революции. Школа, насколько я знаю, была единственной на всю Ленинскую слободу. Она находилась недалеко от автозавода. Местность между заводом и школой называлась Кошачка. Там стояли одноэтажные деревянные домишки и ходили коровы. Ходить в школу нам было достаточно далеко — примерно полчаса ходьбы, осенью и весной по непролазной грязи. Кроме школы я ходила в «группу» учиться немецкому языку. Нас учила сестра Рамзина, известного ученого, тогдашнего директора Теплотехнического Института. В 1930 году его арестовали, был громкий процесс «Промпартии» и наши занятия прекратились.

Мир жил напряженной жизнью. В газетах писали и все обсуждали события, связанные с освоением Северного полюса — катастрофу дирижабля Нобиле, попытки его спасения, поход ледокола «Красин». Хорошо помню, как в небе Москвы величественно плавал дирижабль «Граф Цеппелин». Всем были знакомы имена советского летчика Чухновского и норвежца Амундсена. Амундсен был настолько популярным, что его именем «Роальд» называли родившихся в то время детей. Вообще тема освоения Арктики, дальних перелетов нашей авиации, которая стремительно развивалась, была актуальной на протяжении всех тридцатых годов. В это время уже появилась радиотрансляция и во всех квартирах висели черные тарелки репродукторов. Я до сих пор помню фамилии летчиков, участвовавших в спасении Челюскинцев, фамилии членов экспедиции Папанина...

Другая популярная тема — обсуждение положения в Германии и единоборства Коммунистической партии Германии, которая была там очень влиятельна, и партии национал-социалистов. Именем Тельмана — Эрнст — вождя коммунистов Германии, соперника Гитлера в борьбе за власть, а потом узника фашистских концлагерей так же, как именем Роальд, часто называли детей.

В 1928 году было объявлено о начале пятилеток. Мгновенно опустели все прилавки магазинов, ввели продовольственные карточки с очень скудными нормами. В деревне начались раскулачивание и сплошная коллективизация. В 32-33 году на Украине начался голод, и Варя уехала от нас в Киев, чтобы помогать родным. После нее у нас были домработницы, но они, как правило, жили у нас недолго и не оставили большого следа в нашей семье.

В нашем районе развернулось большое строительство — строили новые заводы -велозавод, гигант «Шарикоподшипник», реконструировали и расширяли «АМО», присвоив ему имя Сталина. Строили новые жилые дома на ближайшем пустыре и вскоре рядом с нами возникли новые улицы — Велозаводская, несколько улиц Машиностроения, Шарикоподшипниковская. На «Площади» (так мы для краткости называли площадь Возрождения) построили большую фабрику-кухню. Москву заполонили сезонные строительные рабочие из ближайших деревень — «сезари». Подвал наш заселили новыми москвичами

По нашей улице сплошным потоком ехали телеги с кирпичами. Любимым нашим развлечением стало прицепиться к задку телеги и повиснуть под ней. Если возница это обнаруживал, он больно стегал нас кнутом по рукам.

В 1930 году наконец сбылась моя мечта — я стала пионеркой. Нас, одетых в униформу «черный низ, белый верх» выстроили на сцене в большом зале Симонова монастыря и мы торжественно хором произносили «Я, юный пионер СССР, перед лицом своих товарищей, торжественно обещаю, что...» Потом нам надели красные галстуки.

В стране началась ожесточенная борьба со старой жизнью. Интенсивно велась антирелигиозная пропаганда. Запретили рождественские елки и бальные танцы. Отменили семидневную неделю, а вместо этого ввели пятидневки (дни назывались по порядку — первый день, второй и т. д.) со скользящими выходными, так что в семьях у всех членов семьи выходные были в разные дни.

В 1930 году взорвали Симонов монастырь. От него осталась лишь часть крепостной стены и две сторожевых башни. Потом на месте монастыря выстроили Дворец культуры автозавода им. Сталина с театральным залом, большой библиотекой (филиалом Ленинской библиотеки) и комнатами для различных кружков.

Мы с ребятами шныряли по развалинам монастыря, лазали в подземные ходы и наблюдали, как с кладбища при монастыре навалом на телегах вывозят памятники. Как мне помнится, среди них был и памятник крупному русскому писателю, по-моему, Аксакову. Девочка из нашего дома рассказывала мне, что под горой у монастыря она видела кучу черепов и костей и в этой куче копались люди..

Для разборки кирпичей после взрыва монастыря устроили субботник, на который колоннами во главе с оркестром пришли рабочие ближайших заводов. Я тоже, надев в качестве спецодежды папину рубаху, увязалась с ним на этот субботник.

Вообще хождение строем под оркестр или с хоровыми песнями в то время часто практиковалось и при разных массовых мероприятиях рабочих и для школьников. Очень красочными были праздничные демонстрации. Папа, как инвалид, на них не ходил, но с раннего утра, заслышав звуки оркестра, мы с ним выходили на улицу и внимательно всматривались, как одна за другой проходили колонны заводов, обсуждая их оформление. Зачастую, особенно в конце двадцатых — начале тридцатых годов, колонны были украшены куклами — карикатурами на Чемберлена и других буржуазных политиков. Если колонна почему-либо останавливалась, тут же начинались пляски и песни. Пели революционные песни или песни, связанные с гражданской войной. Любимыми песнями были «Там вдали за рекой загорались огни» и походная песня дальневосточных партизан:

По долинам и по взгорьям

Шла дивизия вперед,

Чтобы с боем взять Приморье,

Белой армии оплот.

У нас эта песня заканчивалась словами:

Разгромили Рябушинских,

Разогнали всех господ,

И на Ленинской слободке

Свой построили завод.

Нас, школьников, брали на демонстрацию, начиная с 6 класса. Мы мечтали поскорее дорасти до этого времени. В обычае тех лет также были торжественные заседания — перед праздниками, а также по разным другим поводам. Заседавших обязательно приветствовали пионеры. У меня был громкий голос и хорошая дикция, и поэтому мне обычно поручали роль ведущей на таких приветствиях. Помню, как я произносила слова, принадлежащие, кажется, Сталину: «Огромным утесом стоит наша страна, окруженная океаном буржуазных государств. Волны за волнами катятся на нее, грозя поглотить и разбить. А утес все стоит незыблемо. В чем его сила?» Остальные ребята хором подхватывали «Сила нашей страны, ее крепость в том...». Вторым ведущим на таких «представлениях» бывал мой одноклассник и сосед по дому Вовка Фортов. После конца приветствия обычно бывал концерт, а нас выводили из зала. Однажды, когда мы стояли на сцене, Вовка шепнул мне: «Давай убежим и останемся на концерт». Со сцены мы кинулись за кулисы, за нами гнались. С разбега я уткнулась головой в живот Игоря Ильинского. Нам удалось убежать, мы сидели в зале и слушали, как поет Обухова. Она была полной женщиной, и во время ее эмоционального выступления все ее формы тряслись. Мы начали подталкивать друг друга и неудержимо смеяться, так что в конце концов нас с позором вывели.

Время было скудное. Одежду и обувь давали по ордерам. Нам в школе выдали «пионерские костюмы» — рубахи и штанишки для мальчиков и юбки для девочек из синего сатина. В них мы ходили в школу, и у большинства это была единственная одежда. Помню, как в школу привезли обувь, и на уроке учительница примеряла и раздавала ее нам. В школе нас кормили обедами — кислыми щами и кашей из перловой крупы. За 10-15 минут до большой перемены трое дежурных из каждого класса (тогда это называли не класс, а группа) шли в столовую и получали тарелки, ложки и по бачку щей и каши на каждый стол (наш класс занимал три стола), а затем, когда приходили остальные ребята, раздавали эту пищу, а потом убирали грязную посуду. После начала раскулачивания Москву заполонили нищие. Особенно много нищих, часто с грудными детьми на руках, почти непрерывно звонили в двери нашей квартиры после 1933 года, когда начался великий голод на Украине.

1933 год был тяжелым и для нашей семьи. Покончил с собой младший брат папы. В то время он был главным инженером на заводе «Красный Путиловец» (завод им. Кирова). Он не оставил предсмертной записки, поэтому причина его самоубийства неизвестна. В это время в Ленинграде уже начинались аресты и возможно, он предчувствовал вероятность ареста и для себя.

В это же время от сыпного тифа в Киеве умерла бабушка. Дедушка переехал жить к нам. Летом мы сняли дачу на Истре. Туда же приехали жить мамин брат Яша и Мируня с четырехлетним сыном Яшей. В то время существовали Торгсины, в которых за валюту или золотые и серебряные вещи можно было свободно покупать продовольствие. Однажды Мируня выменяла серебряную ложку на французскую булочку. Ее разделили между дедушкой и маленьким Яшей. Я стала просить дать кусочек и мне, на что мне отвечали: «булочка только для стареньких и маленьких, а ты среднего возраста». Я ревела и говорила: «Не хочу быть среднего возраста»

Дедушка прожил с нами недолго. Дело в том, что он был глубоко верующим человеком и строго соблюдал все религиозные правила в отношении пищи (мясную и молочную пищу нужно было готовить в разной посуде, и ряд других ограничений). Поскольку в нашей семье эти правила не соблюдались, для него приходилось готовить отдельно. Кроме того, я, зараженная антирелигиозной пропагандой, как только дедушка начинал молиться, кричала ему «Дедушка, зачем ты молишься, Бога нет!» По религиозным правилам во время молитвы он не имел права отвечать мне. Поэтому, выведенный из терпения, он иногда швырял в меня первыми попавшимися предметами.

В большой степени мы жили интересами ближайших к нам заводов. По утрам в половине восьмого по очереди начинали гудеть гудки — это был первый (предварительный) гудок. В восемь часов раздавался второй гудок, возвещавший начало работы. Мы различали «голоса» гудков каждого завода. Автозавод в то время выпускал грузовики — по 5-6 грузовиков в день, и количество выпущенных грузовиков каждый день объявлялось в «Известиях». В конце каждого месяца мы интересовались, как идет выполнение плана в разных цехах, и спрашивали друг у друга «Твой отец приходит домой?» Если отец не приходил домой несколько суток, значит, их цех не выполняет месячный план. Помню, однажды мой отец трое суток не уходил домой с завода, а когда захотел уйти в 12 часов ночи, в проходной его остановил директор завода Лихачев, а затем объявил выговор

Несколько позже, в середине 30х годов, завод начал готовиться к реконструкции и переходу на конвейерную систему и тогда многих его работников — инженеров и рабочих — послали учиться за границу работать на конвейере заводов Форда в США, в Италию на заводы фирмы Фиат и пр. Из ребят нашего класса у нескольких человек отцы были за границей. В 1935 году для закупки оборудования уехал в США и мой отец. Он пробыл там год, писал оттуда очень интересные письма. Для меня он подробно описывал свое путешествие через всю Европу с востока на запад, с остановками в Берлине и Париже, плавание на пароходе из Европы в Америку, первомайскую демонстрацию в Нью-Йорке и т. п. Во время войны, когда семья должна была уехать из Москвы, мы с сожалением эти письма сожгли.

После реконструкции завод начал готовиться к выпуску первого советского легкового автомобиля. Для образцов он закупил легковые автомобили разных фирм. Эти автомобили ездили по нашей слободке, и мы все хорошо различали марки каждого из них.

Отец вернулся из Америки в 1936 году. За год его отсутствия Москва стала другой. Отменили продовольственные карточки. В Москве начало работать метро. В какой-то мере сбылось пророчество отца о движущихся тротуарах при коммунизме, только вместо тротуаров в метро были движущиеся лестницы. Я вспоминаю, что при открытии метро право первых поездок на метро предоставлялось только ударникам. Получили пригласительные билеты и мы — ударники школы. Нас так поразили движущиеся эскалаторы, что мы с ребятами попросили у контролера на станции Красные ворота разрешения несколько раз проехаться по эскалатору. Разрешили новогодние елки и танцы. В Москве началось повальное увлечение танцами — не только старыми бальными танцами — вальсами, краковяком, па-д-и патинером и пр., но также новыми — фокстротами, танго и пр. В кинотеатрах перед началом очередных сеансов демонстрировали эти новые танцы. На семейных пирушках под патефон танцевали все, даже с моей тогдашней точки зрения глубокие 40-50 летние старики.

Шефом нашей школы был завод «Динамо». От завода к нам был прикреплен человек, функции которого мне так и остались неясны — нечто вроде комиссара. Как его звали, я не помню. Его школьная кличка была «товарищ». Как мне кажется, он был малообразованный и неумный человек и не пользовался авторитетом среди ребят. Кроме того, у нас был прикрепленный старший пионервожатый Дима Деев. Я не знаю, был ли он умным или сильно образованным, но он был постоянным веселым спутником наших походов — как официальных, так и просто поездок за город, в которые мы самостоятельно ездили уже будучи в старших классах школы. Хорошо помню, как мы с Димой ездили в детдом к испанским детям.

Завод помогал школе материально. Для нас завод построил пионерлагерь который находился в 10 км. от ст. Шаховская Рижской ж. д. В лагере был построен бревенчатый барак с двумя спальнями — для мальчиков и для девочек. Там помещалось 200 детей. Кроме того, были кухня, столовая и небольшой домик для пионервожатых. Лагерь стоял среди леса, недалеко от речки. Никакого другого жилья вблизи не было. В нескольких километрах от этого места был районный лагерь, вмещавший 2 или 3 тысячи детей.

Дней за 10 перед отправкой в лагерь выделяли ударную бригаду из старших мальчиков, которые ехали туда и подготавливали лагерь к открытию. Заранее отправляли вещи ребят. В день отъезда всей основной массы ребят мы с раннего утра приходили в школу и после торжественной линейки садились на трамваи, специально поданные для нас к школе. Вереница этих трамваев везла нас к Рижскому вокзалу, и специальным поездом мы вместе с ребятами из районного лагеря ехали до станции Шаховской. Вагоны были допотопные, со сплошным настилом вместо верхних полок, поезд шел медленно (хотя и без остановок) и поездка продолжалась целый день. На станции нас ждали телеги, куда сажали малышей, а старшие ребята шли пешком. Я начала ездить в лагерь только в старших классах, и мы там числились помощниками вожатых. Обязанностей у нас было немного: мы дежурили в столовой — раздавали еду (причем старались закосить несколько лишних порций для ребят своего отряда), дежурили на «омуте» и помогали купать малышей — следили, чтобы они не заплывали на глубокие места.

Поскольку лагерь находился далеко от Москвы, родители нас не посещали. Лишь очень редко к кому-нибудь приезжали родители. Если мы узнавали заранее о готовящемся визите, то заказывали привезти нам гостинцы. Обычно заказывали привезти воблу. Потом мы бегали друг за другом и лупили друг друга этой воблой.

Перед отъездом из лагеря мы начинали готовить гостинцы для дома — сушили грибы, собирали орехи, втайне от вожатых уходили вечерами в сад, который был поблизости от нас, и воровали яблоки.

В лагере я подружилась с ребятами старше нас на один класс. Они увлекались классической музыкой и вечерами слушали ее по приемнику. Под их влиянием я также заинтересовалась музыкой и зимой в 9 классе вместе с одной из старших девочек пошла в консерваторию. Исполняли 9-ю симфонию Бетховена. Музыка эта меня поразила и потом всю ночь сквозь сон мне чудились какие-то божественные мелодии. Эта симфония надолго стала моим самым любимым произведением.

Мы ходили в походы. Помню, как мы ходили в двухдневный поход с ночевкой где-то на сеновале. В полдник мы остановились в лесу и нам привезли хлеба и бидоны с парным молоком. Когда мы насытились, мы стали кидать друг в друга хлебом и поливать молоком. С каким стыдом я вспоминала об этом во время войны!

Иногда вечером в лесу устраивали костер с самодеятельностью. Как-то, накануне отъезда из лагеря, был устроен прощальный костер. После его окончания нас строем вели обратно в лагерь Мы — небольшая группа ребят — решили сбежать и провести ночь в лесу. Вожатые за нами гнались, часть поймали, а нам четверым — двум мальчикам и двум девочкам — удалось убежать. Мы сели под деревом на поляне и до утра декламировали стихи и пели песни. Обеспокоенные вожатые встретили нас, когда на рассвете мы возвращались в лагерь, стыдили, упрекали во всевозможных несуществующих грехах и говорили, что нас исключат из комсомола (мы к тому времени уже были комсомольцами). Но по приезде в Москву все это забылось.

К слову хочу остановиться немного на взаимоотношениях мальчиков и девочек. В начальных классах девочки и мальчики играли вместе. По партам нас рассаживала учительница, и сидели мы вперемежку. В «средних» классах, лет 12-13, девочки и мальчики начали стесняться и сторонились друг друга. Лишь некоторые мальчики, например, Вовка Фортов, держали себя проще, и девочки чувствовали себя с ним более свободно

Однажды в 6-м классе, когда мне было 13 лет, а моему однокласснику Севе — 15, он попросил меня остаться вечером после уроков (мы учились во вторую смену) и в темном безлюдном коридоре сказал, что он долго за мной наблюдал, что я ему очень нравлюсь и предложил дружить, но просил никому об этом не говорить. Я попросила разрешения сказать об этом родителям, и он неохотно согласился. Домой я пришла в слезах и говорила: «Как же я теперь пойду в школу, мне стыдно». Родители только переглядывались и усмехались. Севка мне тоже нравился. До этого мы обменивались книгами, делились своими впечатлениями — в общем, мы были хорошими товарищами. Но после этого «объяснения» стали стесняться и избегать друг друга. Как-то я решила пригласить его к себе домой перед уроками. В квартире мы были одни. Севка стоял посередине комнаты — я даже не пригласила его сесть — а я, повернувшись к нему спиной, колупала стекло на окне. Мы долго молчали, потом Севка сказал: «Знаешь, советские писатели отстают от жизни», на что я ответила: «Отстают, ну и фиг с ними» и мы опять надолго замолчали. Так наша дружба и не состоялась. Потом Севка ушел в военное училище, и я несколько лет ничего о нем не знала. Как-то перед самой войной в нашей квартире раздался телефонный звонок и незнакомый мужской голос сказал: «Юдифь Львовна, с Вами говорит Ваш знакомый военный». Меня никто еще не называл по имени отчеству, и я ответила, что у меня нет знакомых военных. «Подумайте хорошенько!» — настаивал голос, но я так и не могла догадаться, кто это. Наконец, ему надоело меня морочить, и он закричал: «Дифка, это я, Севка, я сейчас к тебе приду!» Мы с ним ходили в гости к нашим одноклассникам и при прощании он оставил адрес: «Белосток, 3-й разведывательный батальон». Через пару недель началась война. Я думаю, что он погиб в первые же дни войны.

К 8-му классу у девочек и мальчиков возник взаимный интерес, мальчики писали девочкам записки и объяснялись в любви. В один прекрасный день наши мальчики договорились между собой, что они будут жить только до 40 лет. Дальше наступит такая глубокая старость, что жить не стоит, и они покончат с собой. Сердце свое каждый мальчик при этом завещал какой-нибудь девочке. Хотя все это было глубоким секретом, очень скоро имена «наследниц» стали известны. Но характерно, что девочек не особенно интересовало, кто им завещал свое сердце. Они хвастались друг перед другом, сколько сердец им завещано.

Началось увлечение танцами. Мы устраивали вечеринки у кого-нибудь на квартире. В нашем классе вечером были занятия музыкальной школы, стояло пианино, поэтому на большой перемене в школе кто-нибудь из умеющих играть начинал играть, а остальные танцевали. Приглашение на танцы сопровождалось особым ритуалом: если мальчик шел приглашать девочку, она от него убегала. Его товарищи ловили ее и торжественно вручали претенденту.

Иногда мы собирались вместе гулять — выстраивались шеренгой во всю ширину улицы, ходили и пели, иногда всю ночь. Самой любимой песней была «Утро красит нежным светом...»

Однажды мы всем классом коллективно решили пойти на оперетту «Прекрасная Елена», которую ставил приехавший на гастроли в наш дворец культуры театр оперетты. Учителя страшно всполошились, считая, что там много эротики и нам еще рано смотреть такие представления, тем более, коллективно. Они бегали к родителям с просьбой запретить нам идти на спектакль. Помню, что с большим скандалом мама отняла у меня билет.

На одном из комсомольских собраний девушка из выпускного класса выступила и сказала, что ее одноклассник, с которым она на каникулах была в доме отдыха, вел себя недостойно комсомольца — он целовал девушку. Его спросили, правда ли это. Он ответил, что это правда, и он клянется, что это больше никогда не повторится.

Я не могу, конечно, ручаться, что абсолютно у всех отношения с другим полом были платоническими, но думаю, что у большинства это было так. В центральных школах отношения между мальчиками и девочками были более свободными. Мы в этом убедились, когда к нам в класс пришла девочка из центральной школы. Она держала себя иначе, чем мы.

Наша школа называлась образцовой. Но все преимущества нашей школы обнаружились только в старших классах после окончания школы — только много позже я поняла, что знаний, полученных в школе, мне вполне достаточно для учебы в Университете. Чем и как мы занимались в начальных классах, я плохо помню — разве только то, как мы заучивали планы первой пятилетки. Мы знали наизусть, сколько заводов и МТС страна должна построить и сколько выпустить тракторов, учили поэму о том, как кулаки сожгли заживо тракториста Петра Дьякова (эту поэму я помню и сейчас). На уроках пения мы пели антирелигиозную песню: «Надоело в бога верить, надоело лоб крестить, образумилась деревня, по-советски стала жить». Из поэтов сильно пропагандировался Демьян Бедный, и мы пели песни на его стихи, например, посвященные конфликту на КВЖД:

Нас побить, побить хотели, нас побить пыталися,

А мы тоже не сидели, того дожидалися!

Так махнули, так тряхнули, крепко так ответили,

Что все Чжаны-Сюеляны живо дело сметили!

Когда мы были в четвертом классе, ввели бригадный метод обучения. Весь класс (тогда это называлось группой) разбивался на бригады по 4-5 человек, и отвечать на уроках должен был бригадир, посоветовавшись со всей бригадой. Индивидуальных отметок не было. Несколько позже вместо современных отметок ученикам начали выставлять проценты успеваемости. В результате до пятого или шестого класса я так и не знала, хорошо я учусь или плохо, и лишь в старших классах выяснилось, что по успеваемости я одна из первых в классе. Учебников, насколько я помню, не было. Вместо учебника в третьем или четвертом классе нам выдали небольшую книжечку формата записной книжки, которая называлась «Товарищ». В ней наряду с таблицей умножения объяснялись преимущества коллективного хозяйства, устройство веялки, рассказывалось, как пионеры помогают выращивать телят и т. п.

В школе у нас был педолог. Что входило в его функции, мне так и осталось непонятным. Помню, что один раз она вызывала меня для беседы после того, как у меня были какие-то нарушения в поведении. Но благоприятного впечатления эта беседа на меня не произвела. В 5-м и 7-м классе у нас производили профотбор — тестирование, на котором проверяли наше интеллектуальное развитие, память, ручную умелость, тщательно проверяли состояние здоровья в хорошо оборудованной поликлинике завода ЗИС, и давали родителям рекомендации, стоит ли ребенку продолжать учиться в школе или лучше пойти в ФЗУ, техникум или работать на завод. Результаты профотбора оценивали в процентах. Потом педологию объявили лженаукой, а профотбор отменили.

Когда я была в 5-6 классах, появились стандартные учебники. Правда, учебники были не по всем предметам: например, по истории учебник так и не появился до конца нашего обучения. Ввели отметки и экзамены (по тогдашней терминологии «испытания»). Обучение стало десятилетним (до этого в школе было восьмилетнее обучение).

В нашем классе учились способные ребята. Дело в том, что когда мы были в третьем классе, возникла идея перетащить нас сразу из третьего класса в пятый. Для этого в класс специально отобрали наиболее способных ребят из школы и стали учить нас по усиленной программе. Например, ввели преподавание немецкого языка, тогда как по обычной программе иностранный язык изучали с пятого класса. Задумка с переводом нас через класс не осуществилась. Постепенно состав класса менялся. Но уходили, в основном, наиболее слабые ребята, а сильное ядро так и оставалось до самого конца. К 10-му классу у нас осталось 11 мальчиков и 11 девочек.

В нашем классе были «городские» ребята, в подавляющем большинстве дети рабочих. В параллельном с нами классе учились «кожуханцы» — ребята из расположенного рядом со школой, за железной дорогой, села Кожухово. Их уровень развития был много ниже.

У нас были ребята разных национальностей — наряду с русскими, были единичные представители других наций — евреи, поляки, немцы, татары. Но между нами не только не возникало никакого антагонизма, мы просто не знали тогда, что означает слово «национальность». Когда как-то, кажется в 6-м классе, нам предложили заполнить анкету с графой «национальность», мы стали спрашивать друг у друга, что это такое. Кто-то из ребят сказал: «Это значит, кто где родился. Вот ты родилась на Украине, значит ты украинка». Я так и написала.

Ребята из нашего класса очень стремились к знаниям. Помню, что часто мальчишки приносили различные задачники по алгебре или геометрии и мы с удовольствием, ради спортивного интереса, старались решить наиболее заковыристые задачки. Мальчики ходили в кружки при Дворце культуры автозавода — химический и радиокружок. Это они делали не по воле родителей, а по собственной инициативе. Ребята много читали, любили музыку и стихи. Одним из любимых стихотворений, когда мы уже были в старших классах, была только что появившаяся тогда «Гренада» Светлова. Я очень любила и часто декламировала Некрасова. Всю эту культуру ребята получали в основном не в семьях — так как у большинства ребят родители были мало образованными или очень занятыми, и не уделяли детям достаточно внимания. Культура шла из школы и от радио: тогда радио передавало много классической музыки, стихов и прозаических произведений русских классиков.

На школьных вечерах самодеятельности мы выступали, декламируя стихи классиков или читая отрывки из прозаических произведений, устраивали спектакли — ставили «Женитьбу» Гоголя или инсценировки из рассказов Чехова.

Когда вышел на экраны и пользовался большим успехом фильм «Чапаев», один из мальчиков нашей школы стал пропускать занятия и ежедневно ходил смотреть этот фильм. Его вернули в школу. Он настолько хорошо вжился в образ Чапаева и так мастерски имитировал все интонации актера, что на каждом вечере самодеятельности выступал в роли Чапаева.

У нас были хорошие учителя, и многих из них я как сейчас вижу перед глазами. Хорошо помню всегда печальное лицо и грустные черные глаза нашего преподавателя математики в 10-м классе Владимира Дмитриевича (фамилию не помню), помню учительницу физики и нашу классную руководительницу Надежду Алексеевну Александровскую, «химика» Сергея Даниловича и других.

Биологию в 9м классе преподавала Софья Яковлевна Бессмертная, генетик по специальности, кандидат биологических наук и доцент Пединститута. Под ее руководством на уроках мы занимались скрещиванием и подсчетом дрозофил, чтобы убедиться в справедливости законов Менделя.

Химик, математик и Софья Яковлевна обращались к нам уважительно на «вы». Как-то, классе наверное в 7-м, один из наших мальчишек расхулиганился на уроке химии, и его никак не удавалось унять. Химик в ярости схватил его за шиворот и поволок к двери, все повторяя, сильно окая «Я Вас выпроваживаю».

Наиболее ярким педагогом была учительница литературы Анастасия Васильевна Федорова. К сожалению, она преподавала у нас только один год — в 8-м классе. Преподавание ее было нестандартным. Вместо того, чтобы заучивать, как было тогда принято, формулы типа «Онегин был продукт.... Каренин был продукт...», она вдохновенно и очень эмоционально читала нам лекции об особенностях стиля и художественных приемах авторов, которых мы изучали. Она заставляла нас заучивать стихи и даже отрывки из прозаических произведений и, оставляя после уроков по очереди группу ребят, спрашивала каждого выученный урок. Она была классным руководителем класса, который был на год старше нас, и со своими подшефными устраивала интересные литературные диспуты. Я уже писала, что подружилась с этими ребятами в пионерлагере. Они приглашали меня на свои диспуты. Один такой, я помню, был посвящен Николаю Островскому, чья книга «Как закалялась сталь» тогда только что появилась и была очень модной. Когда ребята Анастасии Васильевны перешли в 10 класс, она решила сосредоточить свое внимание на них и ушла от нас. Ее заменила весьма скучная учительница Анна Георгиевна. Она не была плохим педагогом, просто она была обыкновенной и преподавала по стандарту, тогда как каждый урок Анастасии Васильевны был праздником. Мы все очень горевали и думали, как бы нам вернуть Анастасию Васильевну. По этому поводу я даже организовала забастовку — под предлогом того, что нас заранее не предупредили, мы отказались писать контрольную и весь урок просидели в безделии. Потом я сочинила «Оперу» (памфлет на то, как Анна Георгиевна проводила уроки) под названием «Аннушка-Иудушка». Моя подруга, которая умела немного играть на пианино, подобрала музыку, и на переменах мы распевали арии из этой оперы. Учительница была вынуждена от нас уйти, но Анастасию Васильевну нам так и не вернули. Окончив школу, я продолжала общаться с А. В. — заходила к ней в гости в школу или домой. Эта связь сохранялась до самой ее смерти. Умерла она в 1999 году в возрасте 92 лет. На ее похоронах было очень много народа — я думаю, что больше 100 человек, ученики разных ее выпусков. Были там и люди из ее первого выпуска, окончившие школу в 1937 году.

У нас очень хорошо были поставлены занятия физкультурой. «Физкультурником» был Виктор Карлович Дреер, энтузиаст своего дела. Кроме основных уроков, он по воскресеньям вел у нас гимнастический кружок и на ближайшем стадионе подготавливал с нами гимнастические выступления, которые мы демонстрировали перед ребятами и родителями в предпраздничные дни. Обычно такие выступления завершались пирамидой (это тогда было очень модно), вершину которой венчала миниатюрная красивая девочка с красным флагом.

Учительницей немецкого языка была Роза Львовна Рохлина. Она была знающим преподавателем, но ее подводила ее доброта. На ее уроках ребята широко использовали шпаргалки и подсказки. Но кто хотел, мог получить основательные знания. У нас была одна девочка — Клава Медоволкина. Ее семья приехала в Москву из деревни. Отец ее был рабочим, мать не работала и была едва грамотной. У Клавы были природные способности к языку, чем она выделялась из всех ребят. По другим предметам она училась средне. Такими же способностями к языку обладал и ее младший брат, учивший английский. После окончания школы Клава поступила в Институт иностранных языков и во время войны была в армии переводчицей. Она рассказывала, что когда наши войска вошли в Германию, немцы принимали ее за свою соотечественницу, тем более что она была блондинкой. Ее выдавала только чересчур правильная литературная речь.

Историю у нас преподавала Надежда Нестеровна Сахарова. До 7-го класса насколько мне помнится, мы изучали античную историю, но очень своеобразно — нам говорили только о восстаниях рабов в Древней Греции и Риме. В 7-м классе мы начали учить историю средневековой Европы, а в 9-м классе — России. Как-то на уроке, отвечая на вопрос учительницы о революционном движении Х1Х века, я сказала, что из всех революционных партий мне больше всех нравятся народники. И это действительно было так. Я много читала о них, мне нравились старые революционные песни, в том числе и песни народников, которые тогда часто исполняли по радио, меня привлекала их жертвенность и вся романтическая атмосфера их взаимоотношений. В то время были изданы воспоминания Николая Морозова и Веры Фигнер, народовольцев, просидевших 25 лет в Петропавловской крепости. В них подробно описывалась вся их подпольная работа и жизнь в заключении. Николай Морозов в последние годы своей жизни стал членом ВКП(б). В середине 30х годов он был еще жив и жил в своем бывшем имении Борки. Я усиленно подговаривала своих одноклассников поехать к нему. На мое замечание о народниках учительница возмутилась и воскликнула: «Я не хочу воспитывать троцкистов!» На меня это произвело глубокое впечатление — ведь тогда вовсю развернулась кампания против «троцкистов и других двурушников» и я решила покончить с собой. Правда, когда я теперь об этом вспоминаю, я думаю, что замечание учительницы не было истинной причиной, а только поводом для такого решения. Причина была другая, которую я тогда не осознавала — это мое неуравновешенное состояние и большая ранимость со склонностью к депрессии, свойственные переходному возрасту. Я разработала хитрый план, чтобы моя смерть казалась не самоубийством, а несчастным случаем. У нас дома к потолку были прикреплены веревки (папа когда-то сделал трапецию, на которой мы с ним и с соседом Сережкой кувыркались). Я вызвала свою подругу Олю на спор, что я смогу сделать петлю, накинуть ее на шею и так минуту провисеть. Оля на это клюнула и начала говорить «А вот слабо тебе!», на что я отвечала «Давай попробуем!». Мы сделали петлю, я стала на табуретку, накинула петлю на шею, спрыгнула и оттолкнула табуретку. Оля испугалась и стала плакать, подставляла мне табуретку, а я ее отталкивала ногами. И только тут, увидев, как она плачет, мне пришла в голову мысль, что если я умру, Оля всю жизнь будет считать себя в этом виноватой. Тогда я, задыхаясь, прохрипела: «Ладно, давай табуретку». На шее у меня остался красный рубец от веревки, и потом мне некоторое время пришлось ходить с завязанным горлом. Потом я рассказала об этой попытке самоубийства учительнице истории, она заплакала и только все повторяла: «Загубить молодую талантливую жизнь! Как только это могло прийти к тебе в голову!»

Я не знаю, узнали ли об этом мои родители. С мамой мы иногда вели откровенные беседы, но об этом я никогда ей не говорила, даже когда стала взрослой. С папой, когда я стала подростком, мы вообще никогда откровенно не говорили. Он всегда очень чутко улавливал мое настроение, так, как собака интуитивно тонко чувствует настроение хозяина. Когда мне было плохо, он подходил и только молча гладил меня по голове.

Лето 1937 года я проводила у Вари в пригороде Киева Святошине. К ней приехала жить из деревни ее племянница Люба, которой было тогда 15 лет.

Позже, когда мы уже были взрослыми, Варя рассказала мне ее историю. Сестра Вари — Любина мать — полюбила парня из богатой семьи. Его семья была против их брака, так как Варина семья была бедной. Так Люба родилась по местному названию «байстрюком». В 30х годах семью Любиного отца раскулачили и сослали. Поэтому Люба в своей деревне была вдвойне презираемой — и как «байстрюк» и как дочь кулака. До приезда в Киев Люба не видела электричества, не видела поезда. Я помню, что мы с ней ходили в театр — смотрели «Запорожец за Дунаем», и когда на сцене начинались пляски, она все спрашивала меня — на самом ли деле это люди так пляшут, а не куклы. Когда начиналась гроза и гремел гром, Люба очень пугалась, пряталась в самый темный угол и оттуда спрашивала: «А чи е Бог, чи немае?». В Святошине Люба училась сначала в 7-м классе, потом в техникуме, перед войной закончила его и начала работать в аптеке. За две недели до войны она вышла замуж за военфельдшера. Муж ее пропал без вести.

Как я писала, в середине 30х годов — после убийства Кирова — началась широкая кампания против троцкистов и массовые аресты. Везде, в том числе и на улицах, собирались широкие митинги, где выступавшие клеймили «врагов народа» и требовали для них суровой кары. Райком комсомола нашего района организовал собрание для активистов комсомола района. Мне было 15 лет, и я присутствовала на этом собрании, как член комитета комсомола школы. Помню гнетущую взвинченную атмосферу этого собрания.

Параллельно собирались многолюдные митинги, прославлявшие «самую демократическую в мире» Сталинскую конституцию. Страна готовилась к торжественному проведению первых «демократических» выборов в Верховный совет, Из репродукторов на улицах непрерывно звучали песни со словами: «Живем все лучше и свободней...» прославлявшие Сталина, очень популярная «Широка страна моя родная», или веселые, бодрящие мелодии Дунаевского.

Не знаю, как воспринимали все это взрослые, а мы, подростки, воспринимали эту жизнь, как праздничную, верили в справедливость всего, что происходит, верили, что нас ждет светлое будущее, к которому мы должны готовиться. и ради наступления которого мы должны учиться и работать. Вероятно эта наивная вера была связана с тем, что мы росли в специфической среде. Уже будучи взрослой из разговоров со своими товарищами я узнала, что в центральных школах, где почти у половины детей были арестованы родители, многие ребята с самого начала понимали лживость и вероломство Сталина.

Поскольку в нашей школе учились в основном дети рабочих, то у нас были арестованы родители лишь немногих детей. Этих детей «прорабатывали» на комсомольских собраниях, упрекая за недостаток бдительности, за то, что они не следили за родителями и вовремя не донесли о их вредительской деятельности.

Об одной из моих одноклассниц, переживших арест отца, я расскажу. В нашем подъезде над нами жила моя одноклассница Нюра. Ее отец работал на автозаводе грузчиком. Но внезапно он взлетел вверх: его сделали зам. директора завода ЗИС по хозчасти. Мы часто готовили уроки вместе с Нюрой, я у них часто бывала. Он был командирован в Америку одновременно с моим отцом, и мы с Нюрой показывали друг другу письма наших отцов. Видно было по всему, что это полуграмотный невежественный человек, с грубыми манерами. Но, по-видимому, он был очень хорошим организатором. Эту его способность унаследовала и Нюра — еще когда она играла в куклы с другими девочками у нас под окнами, было видно, что она родилась лидером. Потом семья Нюры получила квартиру неподалеку в более благоустроенном доме, и они уехали от нас. Во время массовых арестов ее отца арестовали. Через два-три года, когда мы уже кончили школу, ко мне пришла Нюра и сказала: «Папа вернулся, зовет тебя и просит, чтобы ты привела Галю». Галя училась в другом классе, и я с ней дружила. Ее отец тоже был арестован. Когда мы вошли, я увидела, что за столом сидит совсем другой человек. Я в удивлении остановилась. Он сразу понял, что именно меня так удивило, и сказал: «Ты удивляешься, что я стал культурным? Ты не представляешь, с какими замечательными людьми я там сидел и как многому научился! Ведь раньше учиться мне было некогда!» Нюриному отцу вернули партбилет и назначили директором одного из небольших заводов.

Нюрин отец, так же как отец Гали, был поляк. Он сказал Гале, что лежал на нарах вместе с ее отцом и Галин отец говорил, что ему больше всего невыносимо думать, что его дети будут считать его изменником и вредителем. Он просил передать ей, что он ни в чем не виноват. Когда мы шли с Галей домой, она, комсомолка, убежденная в том, что все, что делает партия правильно, сказала: «Пусть это ошибка, но если отец — стойкий коммунист, то это его только закалит!». Такая непоколебимая вера в правильность политики Сталина была, я думаю, специфична для нашей среды. Хочу закончить рассказ о Нюре. После окончания школы ее не только не принимали в институт, но и никуда не брали на работу. Тогда она обратилась к бывшей директрисе нашей школы, которая к тому времени была какой-то шишкой в РОНО. На свою ответственность она устроила Нюру учительницей младших классов в нашу же школу. Как мне кажется, Нюра нашла себе занятие по душе и осталась работать там на всю жизнь. Она вышла замуж за военного, у них четверо детей. Сейчас она на пенсии. Мы иногда перезваниваемся с ней. Как-то она мне рассказала, что в начале войны ей вместе с другой учительницей поручили эвакуировать на Восток 60 младших детей. Еды у них с собой не было и по утрам дети, просыпаясь, плакали от голода, а Нюра, старалась их отвлечь и рассказывала сказки. Эшелон с детьми иногда останавливался в незапланированных местах на неопределенное время. Тогда Нюра хватала ведра, бежала к ближайшей деревне и просила дать хлеба и молока для детей. Так они благополучно приехали в Среднюю Азию, а там, в кишлаке, детей разобрали по семьям.

Когда мы Нюрой сейчас предаемся воспоминаниям, она говорит: «Как хорошо, что в то время у нас была идея, ради которой мы жили! Теперь этой идеи нет, и жизнь стала серой! Да, нас обманули, все, о чем нам говорили, оказалось ложным, но жизнь при отсутствии всякой цели гораздо скучнее. » Мне только странно, что об этом говорит Нюра, так много натерпевшаяся из-за этой «идеи».

Близилось окончание школы, и нужно было думать о дальнейшей судьбе.

С 5-6-го класса я стала серьезно интересоваться устройством вселенной и читала много популярных книг по этому вопросу. Особенно интересовали меня исследования химического состава звезд и планет с помощью спектрального анализа. Я мечтала, что стану астрономом. В то же время я начала пописывать стишки (чем баловались у нас в классе многие ребята) и рассказы. Мне очень хотелось быстрее стать взрослой, и я сочиняла такие стихи:

Люблю тебя, моя весна,

День моего рожденья.

От зимнего глухого сна

Природы пробужденье.

Весна моя! Она придет,

Что дремлет чутко где-то,

И изберу себе я путь

Моей страны Советов.

И молодая буду я,

Хорошая, большая.

Она придет, весна моя,

А скоро ли — не знаю.


Позже, уже окончив школу, я писала:


Волнуюсь и дрожу, вся в пламени сгораю.

Сама не знаю, что и почему,

Я в неизвестности совсем обалдеваю.

Так тягостно и сердцу и уму,

Бешусь, как резвая кобылка на просторе.

Так много сил, и некуда девать,

Передо мною жизнь — бушующее море

А мне приходится на берегу стоять!

В 9-м классе, после того как летом я отдыхала у Вари, я написала большой рассказ о ней. Я показывала свои «произведения» Анастасии Васильевне и она сказала, что поэтом, я, конечно, не буду, но прозу писать, может быть и смогу. В старших классах я начала посещать лекции о классиках русской литературы, которые по воскресеньям читали в Московском Государственном Университете крупные литературоведы, очень увлекалась произведениями Герцена, Белинского, Чернышевского, Писарева. С последним я мысленно спорила, но задорный полемический стиль его статей мне импонировал настолько, что, уезжая из Москвы во время войны, единственной книгой, которую я взяла с собой был томик Писарева. Я подумывала о том, чтобы подать документы в Литературный Институт. Как хорошо, что я этого не сделала! Даже если бы меня приняли, я в лучшем случае могла бы стать третьеразрядным «писакой»!

В то время были в моде технические ВУЗы. В них были большие конкурсы. Я хорошо училась, хорошо успевала по математике, и у меня был шанс туда поступить. Мои одноклассники, особенно мальчики, уговаривали меня сделать это. Но я твердо знала, что техника не для меня.

В 1938 году мы окончили школу, и я подала документы для поступления на биологический факультет Московского Государственного Университета. Этот выбор был в большой степени случайным. Я всегда любила животных, интересовалась растениями, но глубокого интереса к биологии у меня не было. Тем не менее, как я вижу сейчас, этот выбор был правильным.

Я с большим сожалением расставалась со школой, учителями, своими одноклассниками.





Университет и война

На нашем курсе учились в основном студенты 17-18 лет, только что кончившие школу, в отличие от старших курсов, где было много людей старших возрастов, окончивших рабфак и имевших производственный стаж.

Среди студентов биологического факультета преобладали девушки. Много было москвичек из центральных школ. Они держали себя развязнее, чем мои одноклассники, и я чувствовала себя с ними скованной и глупой. Но только до первой сессии. На сессии я убедилась, что я не слабее остальных.

На первых двух курсах мы изучали математику, физику, химию, геологию, немецкий язык (английский тогда еще не был так широко распространен, как сейчас, и я начала его изучать факультативно, как второй язык) и ряд биологических дисциплин — анатомию и морфологию растений, низшие растения, зоологию позвоночных и беспозвоночных, анатомию человека.

Лекции по основным биологическим дисциплинам нам читали известные ученые, очень хорошо эрудированные, большинство с дореволюционным образованием. Таков был профессор Лев Александрович Зенкевич. Казалось бы, что можно найти привлекательного в червях и глистах, но он говорил о них так, что слушать его было очень интересно и то, что он говорил, надолго запоминалось. Лекции по анатомии растений читал проф. Строгонов, ученик Тимирязева. У него учился еще Андрей Белый, о чем он упоминает в своей книге «На рубеже двух столетий». Низшие растения читал Лев Иванович Курсанов.

С этими лекциями высоко образованных ученых контрастировали лекции по политэкономии, которые читала доцент Окунева. Не говоря уже о том, что она примитивно излагала предмет (возможно, это не ее вина, а такова была общая установка свыше), она неправильно говорила по-русски. Ее излюбленными словечками было «жиздится», «кажимость». На ее лекциях мы развлекались тем, что записывали все эти «перлы».

В конце 1-го курса у нас была летняя практика по геоботанике. Ее проводил зав. гербарием МГУ Михаил Иванович Назаров. Мы выезжали в разные места Подмосковья, собирали там растения, а на следующий день в Университете определяли их название и семейство, к которому они принадлежат по определителю. Михаил Иванович прекрасно знал окрестности Москвы. Официальная часть занятий продолжалась до 3-х часов дня, после этого Михаил Иванович разрешал желающим уйти (таковых обычно не находилось), приводил нас на берег речки или ручья, поблизости от какой-нибудь старинной усадьбы, мы разводили костер, пили чай, и он рассказывал об истории этого места. Мне очень нравились эти занятия, и потом, во время каникул, когда я отдыхала под Коростышевом, я собрала там гербарии и привезла в Университет. Я стала помогать Михаилу Ивановичу в гербарии — после занятий приходила к нему и переписывала этикетки. В награду за это он показывал мне гербарий знаменитого путешественника XVIII века, первого исследователя Сибири Палласа. Оформление гербария Палласа сильно отличалось от привычного для нас сейчас — вместо прямоугольных гербарных листов в его гербарии листы были овальными и украшены затейливыми завитушками в стиле барокко.

Михаил Иванович казался мне в то время глубоким стариком, ведь он был седым. Но как сейчас мне кажется, ему вряд ли было больше 60 лет. Он умер во время войны в Ашхабаде, когда Университет был туда эвакуирован.

Помню, что на 2-м курсе глубокое впечатление произвели на меня практические занятия по анатомии человека. Вначале мы изучали кости. В этом не было ничего ужасного. Но в один прекрасный день пришел служитель, открыл цинковый ящик, вынул из раствора формалина и положил перед нами труп мужчины, и в придачу несколько отпрепарированных рук и ног. Несколько дней после этого я не могла прийти в себя, мне все мерещился этот труп и чудился запах формалина.

Кроме лекций и практических занятий на факультете было много научных кружков. Я записалась в кружок дарвинизма, которым руководила кафедра дарвинизма. Ее сотрудники были лысенковцами. Тогда Лысенко не был еще столь всемогущ, как впоследствии, но его активно пропагандировали. Мне нравилось учение Лысенко тем, что он говорил о больших возможностях человека изменять природу и получать богатые урожаи. На кружке я делала доклад о вегетативной гибридизации и прививках томатов на картофель. Моим «оппонентом» была моя однокурсница Маша Зайцева.

При Университете был очень хороший клуб. Там была очень богатая библиотека. Кроме того, часто устраивались концерты, проводились интересные лекции по литературе, искусству. Большим успехом пользовались вечера, на которых известные в то время чтецы-декламаторы Яхонтов и Журавлев читали стихи Пушкина, Лермонтова, Маяковского. Очень интересным был цикл лекций о музыкальной форме. Лекции иллюстрировались музыкальными произведениями с очень хорошими исполнителями. Из них мне наиболее запомнились Мария Гринберг и Мария Вениаминовна Юдина

В это время проходил 40-летний юбилей Художественного театра. Художественный театр, наряду с Малым, был в это время лучшим драматическим театром СССР. В Клубе были проведены 4 лекции по этому поводу, после которых выступали лучшие артисты театра — Качалов, Хмелев, Еланская, Андровская — и исполняли отрывки из произведений, которые ставились в разные периоды истории театра. Особенно запомнилось, как Качалов исполнял отрывки из пьесы Л.Андреева «Анатэма».

Довольно часто на нашем факультете проводили многолюдные и многочасовые комсомольские собрания. Многие из них были посвящены одному и тому же наболевшему вопросу — борьбе с троцкистами и вредителями. Поскольку все время арестовывали все новых и новых крупных деятелей партии, на каждом собрании клеймили все новые имена. В 1938 году арестовали Бухарина. На старших курсах у нас учился его племянник Володя Бухарин. Он только что женился и при регистрации переменил фамилию — взял себе фамилию жены — Юркевич. На нашем комсомольском собрании его обвинили в том, что он хотел скрыть свое происхождение и исключили из комсомола. Потом я долго ничего о нем не слышала, а затем прошел слух, что он учится в аспирантуре в Свердловске. Ходили также слухи, будто бы он как-то приезжал в Москву и зашел в гости к Светлане Алиллуевой. В это время туда пришел Сталин, увидел Володю и спросил, как он поживает. Володя ответил, что он хотел бы поступить в аспирантуру, но не знает, примут ли. На это Сталин сказал: «Конечно, примут, не сомневайся». И после этого его приняли в аспирантуру в Свердловске. Примерно в 70-е годы Юркевич снова появился в Московском Университете уже как профессор и заведующий кафедрой биохимии растений. В 1981 году мы с сестрой возвращались из туристической поездки на Лену. Рядом с нами в самолете сидел человек, с которым мы разговорились. Он сказал, что родился на Ленских приисках и очень любит эти места. Я спросила: «Что, Ваши родители постоянно здесь живут?», на что он ответил: «Нет, я родился здесь случайно». В дальнейшем разговоре выяснилось, что он сын того Бухарина (Юркевича), которого при мне исключали из комсомола. Его сын рассказал, что родители, понимая, что их неминуемо ждет арест, решили уехать в такое место, где их никто не будет искать. Они поехали на Лену, работали там учителями, а потом, после смерти Сталина, Юркевич поступил в аспирантуру. Я спросила его сына, верны ли слухи о том, что этому способствовал сам Сталин, но сын сказал, что никогда об этом ничего от отца не слышал.

Среди моих однокурсников выделялась группа более серьезных студентов, более продвинутых в науках и более интеллигентных. Некоторые из них были старше нас и уже успели поработать по специальности. Таким был Андрей Каменский. В детстве он был КЮБЗОвцем — членом кружка Юных зоологов при зоопарке, потом несколько лет работал в экспедиции на севере. Он имел уже свои печатные работы. На 2-м или 3-м курсе ему, как выдающемуся студенту, дали Сталинскую стипендию. Такая «награда» котировалась очень высоко. На весь факультет таких стипендий было всего две или три. Когда началась война, его, как, впрочем, и других студентов 3-го курса, на фронт не брали. Но он пошел добровольцем и погиб 23 февраля 1942 года. Я с завистью смотрела на компанию, в которой вращался Андрей, и мне очень хотелось попасть в их круг.

Однажды на лекции я заметила, что моя соседка Оля Бочарова — девушка из этого кружка — плачет. Я спросила, в чем дело, и она сказала, что сегодня день ее рождения и ей грустно оттого, что недавно был арестован ее отец. Постепенно мы с ней подружились, она стала мне доверять и делиться своими взглядами. Она сказала, что в нашей стране нет свободы, что все, о чем вещает радио о счастливой жизни в нашей стране — обман, что массовые аресты — несправедливость и разговоры о том, что эти люди — шпионы и вредители — ложь и т. п. Я была в ужасе и стала ее разубеждать. Я старалась ей доказать что жизнь в нашей счастливой и свободной стране все время улучшается и говорила ей: «Мне страшно, как ты будешь дальше жить! Ведь после окончания Университета мы все поедем в деревню и будем там преподавать. Представляешь, как это страшно, жить двойной жизнью: ты будешь внушать детям одно, а думать совсем противоположное!» Сейчас я не понимаю, как я могла не замечать в нашей тогдашней жизни очевидных вещей, того, что люди по существу превращены в рабов государства: они не могут свободно переходить с работы на работу, за прогул или даже за 10-минутное опоздание их сажают на несколько месяцев в тюрьму, запрещены аборты и значит, желание или нежелание иметь ребенка регламентируется государством. Я уже не говорю о массовых арестах — я верила тогда, что они справедливы, хотя по здравому размышлению, очень странно, что такое большое число людей хотело бы вредить советской власти, если она так хороша. Конечно, как думала я, да и многие вокруг, при арестах бывают ошибки — «Лес рубят — щепки летят» как говорили тогда. О том, что все колхозники работают, как рабы, бесплатно и не имеют права уехать в город, я узнала лишь потом, когда во время войны попала в деревню.

Помню, как мы Олей гуляли под ручку, и она сказала такую фразу: «Вот я смотрела на своего отца...» Я ее перебила и воскликнула: «Да видно ты плохо смотрела!». Она тут же вырвала свою руку и убежала.

Когда я поняла, что мои попытки разубедить Олю не имеют успеха, я сказала ей, что если не смогу сама ее разубедить, обращусь в комитет комсомола, чтобы там с ней поговорили.

Все это меня очень мучило. Под влиянием всех этих разговоров я стала внимательно вдумываться и более критично относиться к тому, что происходит на наших комсомольских собраниях и пришла к заключению, что наши комсомольцы не чувствуют себя хозяевами в своей организации, несвободны в выражении своего мнения, несамостоятельны, и что в организации нужна какая-то перестройка. Я решила написать об этом Сталину. Письмо я показала одному из членов комитета комсомола. Он был гораздо старше и не столь наивно глуп, как я. Он сказал: «Дура! Никому не показывай и уничтожь!» Я так и сделала. К счастью, я не осуществила своего намерения рассказать в комитете комсомола об Олиных взглядах. Представляю, как бы я сломала ее жизнь! Но интересно, что Оля, перед которой я не скрывала своих намерений, ни тогда, ни после не обижалась на меня — она понимала, что мои намерения — следствие не подлости, а детской наивности и глупости.

Малоимущие студенты Университета получали стипендию. Она была небольшой — 120 р. на первом курсе и 140 р. — на втором. Обучение было бесплатным. Но в одно прекрасное время была введена плата за обучение — 200 р. в год. Это повергло всех в большое уныние, целому ряду способных студентов пришлось уйти, но и тем, кто остался, было трудно, ведь богатых людей среди нас не было. Как отражение унылого настроения, царившего в этот период, мы часто на переменах хором пели: «Черный ворон, что ты вьешься над моею головой».

Событиями 1939 и 1940 годов было заключение пакта о ненападении с Германией и присоединение к нашей стране территорий Западной Украины и Бессарабии. Для большинства такой поворот событий был неожиданным и непонятным. В честь этой новой «дружбы» в Большом театре поставили оперу Вагнера «Валькирия». Постановка была прекрасной. Ни до, ни после этого музыка Вагнера, как «идеолога фашизма», и в особенности оперы из «Кольца Нибелунгов» у нас не исполнялись.

В конце второго курса мы должны были выбрать себе узкую специальность. Я решила стать физиологом растений, так как мне хотелось заниматься повышением урожайности и я считала, что для такой работы нужно прежде всего хорошо изучить физиологические процессы растений. Моими коллегами, избравшими ту же специальность, были Лида Семенова и Маша Зайцева. С Машей я вскоре подружилась и, как оказалось, на всю жизнь.

На 3-м курсе нас ждали новые предметы — генетика, микробиология, биохимия растений, физиология растений и физиология животных.

Курс по генетике читал очень известный ученый проф. А. С. Серебровский. Хотя генетика в то время не располагала теми знаниями о строении хромосом, генов и механизмах наследственности, которые были добыты много позже, уже в 50-е годы, тем не менее, основные закономерности наследственности были в общих чертах известны. Серебровский умер в июне 1948 года, к счастью, не дожив всего одного месяца до скандально знаменитой августовской сессии ВАСХНИЛ, после которой в биологии воцарилось Лысенковское мракобесие.

Биохимию растений преподавал А. Р. Кизель. Держался он академически строго. В моем представлении именно так должен был выглядеть и вести себя типичный немецкий профессор. Это был крупный ученый. Именно тогда, когда мы были на 3м курсе, в 1940 году, вышла в свет его книга «Химия протоплазмы». Она была последним словом того времени в биохимии растений. Тогда делались первые шаги в изучении нуклеопротеидов — веществ, ведущая роль которых в составе живых организмов и в процессах наследования стала ясна лишь много позже. Кизель был одним из первых, кто начал изучать эти вещества. Его работу потом продолжили его ученики — будущий академик, а в то время доцент кафедры биохимии растений А. Н. Белозерский, ученик Белозерского академик А. С. Спирин. Во время войны, когда Университет был эвакуирован, Кизель остался в Москве и его, как немца, арестовали. Что с ним сталось после этого мне осталось неизвестным

Очень скучными и неинтересными были лекции проф. В. Н. Шапошникова по микробиологии, но не потому, что они были плохими по содержанию — просто лектор говорил так тихо, что ничего нельзя было разобрать. По этому поводу я написала стихи:

Что-то лектор бормочет чернеющей сзади доске,

А до нас долетают уныло-неясные звуки,

И вздыхают ботаники в горькой тоске:

Ах, когда же избавит Господь нас от муки!

Уже первая лекция по физиологии растений — нашей основной специальности — нас поразила. В аудиторию влетел человек небольшого роста с копной густых растрепанных волос и кипой книг под мышкой и еще на бегу начал читать лекцию. Это был Дмитрий Анатольевич Сабинин. Его манера чтения лекций сильно отличалась от того, к чему мы привыкли. Лекции по всем остальным предметам читались «академически»: нам давали готовые знания по тому или иному вопросу как бы в статике. Задача, которую ставил перед собой Дмитрий Анатольевич, была иная — он хотел нам показать, как добыты те или иные знания, с тем, чтобы мы научились самостоятельно думать и анализировать факты. Он вычерчивал на доске таблицы с результатами различных авторов и объяснял, как эти ученые трактовали полученные результаты, в чем были их ошибки в постановке опытов и трактовке результатов, если они пришли к неверным выводам. На таких лекциях нельзя было пропустить ни единого слова — иначе потеряешь всю нить рассуждений и доказательств, и все время нужно было напряженно следить за логикой лектора и думать. Время от времени логическое изложение материала прерывалось афоризмами (мы называли их лирическими отступлениями) такого типа: «если хочешь похоронить какую-нибудь теорию, — заставь студентов ее заучивать. Они донесут ее до экзамена и тут же забудут». «Биохимики, когда исследуют живое, уподобляются людям, которые берут целый горшок, разбивают его на черепки и по черепкам пытаются восстановить его свойства». «Ученые делятся на романтиков и классиков. Первые разбрасывают кругом свои идеи и окружают себя толпой учеников. Вторые корпят всю жизнь над одной проблемой и не создают своей школы. Примером ученого первого типа был Палладин, второго — Тимирязев».

Нам не совсем было понятно тогда, зачем он приносил на лекции книги. Потом оказалось, что он хотел бы, чтобы студенты в перерыве их посмотрели. Но мы об этом не догадывались.

Кроме Д. А. Сабинина лекции по спецкурсу (одному из разделов) физиологии растений читал нам проф. П. А. Генкель. Ему было лет 40, он только что защитил докторскую диссертацию и получил звание профессора. Он очень гордился этим и на лекциях то и дело повторял: «Мой отец, профессор, как и я, говаривал мне в детстве...» (Его отец был крупный ботаник, профессор Пермского Университета). В том году П. А. Генкель читал курс лекций впервые. Он как из рога изобилия сыпал на наши головы фамилии разных авторов, показывая свою, действительно обширную эрудицию, но такой логической связи всего излагаемого, как у Дмитрия Анатольевича, у него на лекциях не было.

Весной 1941 года мы с Машей впервые посетили «взрослое» научное заседание — мы были на Тимирязевском чтении. Это торжественное заседание, которое ежегодно устраивается в память К. А. Тимирязева. Право выступать на Тимирязевском чтении считается очень престижным. Оно дается один раз в жизни выдающемуся ученому. В тот год с докладом выступал ученый-классик Дмитрий Николаевич Прянишников. Речь шла об азотном обмене растений. Чтение произвело на нас большое впечатление очень красивым, правильным русским языком, безупречной научной логикой, богатством и значимостью обсуждаемого материала. После этого я в течение многих лет бывала на Тимирязевских чтениях, но с таким, как это, я, пожалуй, ничего не могу сравнить.

В конце года мы сдавали Дмитрию Анатольевичу экзамен по специальности. Я благополучно ответила на все вопросы. После этого он стал спрашивать меня, читала ли я другие книги по специальности, кроме учебников, как я поняла прочитанное. Ведь это было первое личное знакомство Д. А. с будущими студентами его кафедры. У нас завязалась оживленная и непринужденная беседа. Но вдруг раздался стук в дверь и женский голос сказал: «Я корреспондент газеты „Московский большевик“. Разрешите присутствовать на экзамене». Я так и застыла с раскрытым в ужасе ртом — ведь я уже сдала экзамен, а теперь еще новое испытание... Профессор, который до этого держался очень просто, сделал строгое официальное лицо, но, видя мой ужас, повернулся ко мне, незаметно подмигнул, и сказал: «Я хочу задать Вам очень сложный вопрос. Вам трудно будет на него ответить, так как в учебниках этого нет, но если Вы читали текущую иностранную научную литературу...» После этого он задал мне какой-то очень простой вопрос, на который я легко ответила. Примерно через неделю меня вызвали в деканат и объявили, что я позорю Московский Университет и что экзамен по физиологии растений мне придется пересдавать. Я ничего не понимала. Тогда мне показали газету, в которой корреспондентка расхваливала меня, приводя все эпитеты, которые ей внушал профессор (о чтении современной научной литературы), а затем приводила якобы цитату из моего ответа: «В листьях деревьев при фотосинтезе образуются жиры и масла и капают на землю». Я клялась, что ничего подобного не говорила, тогда в деканате сказали, чтобы я показала эту газету Профессору и чтобы он написал опровержение. Д. А. был в восторге, страшно развеселился, бегал по кафедре, показывая всем эту газету.

Летняя практика по специальности началась у нас в ботаническом саду МГУ. Параллельно мы с Машей Зайцевой решили поработать на кафедре дарвинизма (поскольку мы ходили на заседания кружка дарвинизма при кафедре). Нашей задачей было сделать прививки культурного сорта картофеля на дикий, чтобы вывести сорт, устойчивый к фитофторе. Такая методика получения новых сортов основывалась на учении Лысенко о вегетативной гибридизации. Мы только боялись, чтобы Д. А. не узнал об этой нашей работе, так как он, как мы знали, был антилысенковцем и мы боялись, что он может выгнать нас с кафедры. В ботаническом саду мы впервые присутствовали на заседании кафедры и познакомились с ее сотрудниками. Там все для нас было ново и удивительно, и больше всего удивляла веселая непринужденная атмосфера общения сотрудников друг с другом. Профессор шутил, перебрасывался с сотрудниками едкими замечаниями, очень интересно рассказывал о новых исследованиях ростовых гормонов, которые начались на одной из опытных станций на Кавказе.

После небольшой практики в ботаническом саду планировалось, что мы поедем сначала на опытную станцию в Геленджик, а потом на Белое море, где в то время только что организовали биологическую опытную станцию Университета. Но всему этому не суждено было сбыться. Началась война

В воскресенье солнечным утром 22 июня 1941 года мы с папой отправились на рынок. Когда мы вернулись, нас встретила соседка (это были уже другие соседи — прежние получили квартиру и уехали) с объявлением о войне. Я воскликнула: «Как интересно!». Она заплакала и сказала: «Вот узнаешь потом, как будет интересно!». Я побежала в Университет. Ночью там собрался многолюдный митинг и, как мне помнится, все выступавшие были уверены, что мы легко разгромим немцев и через одну-две недели война кончится. Домой я возвращалась на рассвете, в 3 часа ночи. Все было необычно в эти сутки, даже то, что посреди дороги трамваи вдруг остановились, и дальше я шла пешком мимо сплошной вереницы пустых трамваев, в толпе идущего с митингов народа. На следующую ночь я проснулась дома от звуков выстрелов. Все старшие жители нашей квартиры были уже на улице и смотрели, как в светлеющем летнем ночном небе летают светящиеся снаряды. Никто не боялся. Потом оказалось, что эта тревога — учебная.

В последующие дни и особенно ночи мы, как комсомольцы, по очереди дежурили в комитете комсомола на факультете. В одно из таких дежурств, когда мы дежурили вместе с Машей Зайцевой, ее послали отвезти деньги и вывезти в Москву студентов 1-го и 2-го курсов, которые из-за войны застряли без продуктов и без денег на биологической станции Университета под Звенигородом.

Мой отец работал в то время в учреждении, которое занималось планированием строительства авиационных заводов — Гипроавиапроме. Уже на второй день войны отец получил приказ выехать вместе с семьей к новому месту работы. Я не хотела покидать Университет и Москву, считала, что мой долг, как комсомолки, быть вместе со всеми, и долго сопротивлялась. В конце концов родители уговорили меня, чтобы я хотя бы получила пропуск на выезд (передвижение по стране уже не было свободным), чтобы в случае необходимости потом приехать к ним. Куда они едут, по тогдашней привычке все делать секретным, не говорили. Я с отцом поехала к месту его работы за пропуском. Отец пошел в учреждение, а я осталась ждать его на улице. Через некоторое время он вышел, с побелевшим расстроенным лицом и сказал, что мне, как совершеннолетней, пропуска не дают. Выражение его лица меня поразило. На обратном пути я беспрерывно плакала — не от предчувствия разлуки — этого я как-то еще не успела осознать — а оттого, что я впервые увидела моего сильного и храброго отца слабым.

Итак, мои родители должны были в скором времени уехать из Москвы, а мне предстояла поездка в совхоз (нам тоже не говорили, куда именно) для уборки сена, куда посылали весь наш курс. Выезжать нужно было в тот же день. Чтобы мне с родителями окончательно не потерять друг друга, мы условились писать на адрес Груни Ефимовны Сухаревой.

Нас привезли на станцию Луховицы (под Рязанью) в совхоз «Красная Пойма». Шалаши из сена, в которых нас поместили, располагались среди необозримых лугов в пойме Оки. В них жили одни девушки. Наши немногочисленные юноши вступили в народное ополчение и ушли по направлению к Смоленску, навстречу очень быстро продвигавшимся немецким войскам. Нашей задачей было сушить и копнить сено. Стояли ясные жаркие дни, и мы с вилами в руках, ходили по лугу, одетые лишь в лифчики и трусики. Очень скоро лица у многих обгорели, и тогда они стали натягивать на лица чулки с дырками для глаз. Однажды к нам на луг приземлился самолет. Мы все, как были, сбежались и стали требовать у летчика документы. Летчик только посмеивался и говорил: «Куда я попал, сколько голых девчат! Девушки, отпустите меня, вы что, не понимаете, что я вооружен и, если бы я захотел, мог бы вас всех перестрелять!» " Не отпустим, скажите, для чего Вы здесь сели, докажите, что Вы не шпион" — возражали мы. В конце концов сошлись на том, что одна из девушек вскочила верхом на нашу водовозную клячу и поскакала за председателем сельсовета. Он посмотрел документы летчика и велел нам отпустить его.

Туда же, на луг, к нам как-то приехал наш сокурсник из народного ополчения. В их батальоне сражались студенты и преподаватели Московского Университета. Он рассказал, что они были вынуждены вступить в бой с немцами под Вязьмой, не имея оружия, и лишь в бою подбирая оружие убитых. Очень большая часть ополченцев попали в окружение, были убиты или пропали без вести. Среди них был талантливый молодой зоолог Леша Сергеев. Ему было 26 или 27 лет, перед войной он защищал диссертацию, и его работу так высоко оценили, что присудили ему вместо кандидатской степени докторскую. Он был звездой факультета. Ходили слухи, что он попал в плен, что кто-то видел его, работавшим переводчиком у немцев, а потом, вскоре после войны, его жена получила такую записку «Я жив, писать не могу». Больше о нем ничего не известно.

Через некоторое время нас перевели на прополку свеклы и поселили в большом зале клуба ближайшего поселка. В поселке жили немцы, попавшие в Россию еще очень давно, при царе Горохе. Они разговаривали на каком-то странном тарабарском наречии (возможно, диалекте немецкого языка), совершенно непонятном для нас, хотя мы учили немецкий язык и, казалось бы, хоть что-то должны были понимать.

Ровно через месяц после начала войны, 22 июля, начались бомбежки Москвы. Хотя совхоз был расположен юго-восточнее Москвы, тем не менее, немецкие самолеты летали на бомбежки мимо нас. Нас будили и выгоняли для безопасности в ближайшую канаву. Поговаривали, что жители совхоза — немцы — подают фашистам ориентировочные сигналы. Не знаю, так ли это было.

Я решила съездить в Москву, забрать из квартиры свои зимние вещи и узнать, нет ли вестей от родителей. Маша попросила меня пойти проведать ее маму. Когда я пришла к Маше, я застала на квартире ее брата, студента-физика, старше нас на год. В этот день он уходил на фронт. Он сказал, что идет на фронт добровольцем, но просил не говорить об этом его маме и просил также увезти маму в совхоз к Маше. У меня были еще дела в Москве и мы условились, что я встречусь с его мамой через трое суток на Казанском вокзале. И ночью и днем то и дело голос диктора из радиорепродукторов на улицах вещал: «граждане, воздушная тревога». После этого радиорепродукторы непрерывно и противно гудели. Всех прохожих загоняли в бомбоубежища. Одна из тревог застала меня недалеко от Курского вокзала, где большое скопление народа загнали в туннель метро. Там мы просидели около двух часов в полной темноте.

За трое суток в Москве мне ни разу не удалось поспать.

Когда я пришла на Комсомольскую площадь, она оказалась вся запружена народом. Люди сидели на своих вещах, видимо, ожидая отправки на Восток. Когда объявляли тревогу, все они бежали в убежища, не заботясь о вещах. Вещи никто не трогал. Я встретила Машину маму Лидию Владимировну, и с большим трудом мы втиснулись в электричку, которая шла до Раменского. Люди словно обезумели. Те, кто не мог попасть в вагон, через окна передавали своих детей пассажирам, очевидно считая, что если дети уедут из Москвы, то хоть таким путем они спасутся. Больно думать, как много детей могло таким образом потеряться.

В Раменском мы долго ждали и пересели на местный поезд только к вечеру.

Поезд двинулся дальше уже в темноте. Временами объявляли воздушную тревогу, тогда поезд давал непрерывные короткие гудки. В вагоне было темно, и если кто-то закуривал папиросу, на него тут же шикали и требовали погасить.

К рассвету мы доехали до своей станции Луховицы. До совхоза нужно было идти лесом три километра. Уже подходя к дому я почувствовала, что силы мои на исходе. Я попросила Лидию Владимировну подождать, оставила вещи и пошла в совхоз за Машей. Все студенты еще спали вповалку на полу в зале клуба. Маша, еще толком не проснувшись, увидев меня, заплакала и стала обнимать, приговаривая: «Ты жива, а мене привиделось, что ты попала под бомбежку». Я трясла ее и говорила «Да проснись же ты, твоя мама приехала и ждет с вещами в лесу!»

Так прошло два месяца. Немцы неуклонно наступали на Москву. Поговаривали, что занятия в Университете не начнутся. К тому времени выяснилось, что родители мои в Куйбышеве. Они мне выслали пропуск, и я решила уехать к ним.

Настроение у родителей было тяжелым. Немцы продолжали наступать. Кроме того, мы ничего не знали о судьбе наших родных: перед войной Мируня и Яша жили в Ленинграде, Яша незадолго до войны женился и ждал ребенка. Моя бабушка по отцу жила в Баку, но оттуда немцы были далеко. Две маминых сестры и брат были в Киеве. Там же была Варя. Дедушка, к счастью, в 1941 году умер, и поэтому не был впоследствии расстрелян в Бабьем Яре. Еще один мамин брат с семьей жил в Молдавии.

По приезде я устроилась на работу лаборанткой на Безенчукскую опытную станцию недалеко от Куйбышева. Моим начальником был молодой агроном Георгий Николаевич Кудашев. В Безенчуке я впервые начала жить самостоятельно и оказалась к этому совсем не готовой, тем более, что эта новая жизнь сильно отличалась для привычной мне городской жизни. Моя зарплата была 200р., но цены на рынке так быстро росли, что прокормиться на такую зарплату было немыслимо. На опытной станции время от времени выдавали какие-то продукты, но я не умела ими как следует распорядиться и в результате чаще всего голодала. Иногда я ходила на железнодорожную станцию, и, если везло и в это время туда прибывал эшелон с эвакуированными, можно было в общей толпе схватить тарелку супа. До сих пор с волнением вспоминаю, как однажды, когда я с одной из рабочих, 84-летней бабой Наташей, шла на обед, она спросила меня, что я буду есть. Я ответила, что есть мне нечего. Тогда после обеда баба Наташа принесла большой ломоть хлеба и, перекрестив его и подавая мне, сказала «Деток моих помяни!». Постепенно я как-то приспособилась. Я была молодой и сильной, и меня начали то и дело звать помочь в хозяйстве, чаще всего, привезти на быках дров или сена. За это меня кормили и даже давали с собой хлеба или молока.

От Маши я регулярно получала письма. Она писала, что в Университете начались занятия, что она проходит на кафедре большой практикум по физиологии растений и подробно описывала задачи, которые она выполняет. Я читала эти письма и плакала. Потом Маша написала, что скоро их эвакуируют, а затем письма прекратились. Я начала регулярно ходить на станцию и встречать эшелоны, надеясь встретить среди них эшелон Университета.

К родителям мне удавалось съездить не часто — поезда ходили очень нерегулярно и за один выходной день обернуться в Куйбышев и обратно было трудно. Как-то, когда я приехала к родителям, они сказали мне, что отца посылают дальше на восток. Нужно было и мне увольняться и ехать с ними. Но по приезде в Безенчук я получила повестку, в которой мне приказывалось явиться на следующий день на сборный пункт, имея при себе зимнюю одежду и 10дневный запас продуктов. Такие повестки получили все работники опытной станции, даже женщины, имевшие детей, если старшему из них было больше 8-ми лет. У меня даже не было возможности известить своих родителей, куда я направляюсь, тем более, что я и сама этого не знала. И вот на следующий день мы выступили в поход. С нами пошла и баба Наташа, хотя по возрасту она не подлежала мобилизации. Но она, как она говорила, не хотела отстать от народа. Потом, когда начались сильные морозы, ее отправили домой.

В поход выступили полсотни человек и лошади. Лошади везли возы с сеном для собственного пропитания и наши вещи, а люди в основном шли пешком. На середине пути, когда наше собственное сено кончилось, мы стащили по дороге стог сена, принадлежавший НКВД. НКВДешники за нами гнались, но сено было съедено и ничего доказать было нельзя. Первые дни пути мы шли мимо полей с неубранными хлебами, бабы смотрели на это и плакали. Как-то под вечер ко мне подошел Кудашев и спросил: «О чем Вы думали сегодня целый день?» Я ответила, что вспоминала Университет, своих товарищей и жалела, что я не с ними. Он очень рассердился и начал ругать меня: " Разве Вы не понимаете, что страна гибнет? Ведь неубранный хлеб — это знак величайшей народной трагедии. А Вас в это время волнует только Ваша судьба!"

Во время этого похода я начала вести дневник. Привожу отрывки из дневника.

«30 октября (кажется)1941 года. Третий день мы находимся в пути — 56 человек и 21 лошадь. Сегодня остановились у переправы, варили пищу, бабы стирают в речке и немного повеселели. Погода стоит ясная, теплая, вдали синеют холмы, местность сделалась бугристой и степь от этого как будто оживилась. Лошади уже устали, вчера ночью три лошади не ели, с утра одна из них упала, обозленные люди готовы взорваться по всякому пустяку, орут, ругают начальников и свою жизнь. Дома у них остались голодные ребятишки. У многих с собой нет хлеба, вчера ходили и собирали куски...» «2 ноября — шестой день пути. Вчера переехали через Волгу, шли по холмам вдоль берега и открывались красивейшие виды — лес на другом берегу, холмы, горизонт, подернутый дымкой — спокойная ясная осень, как на картинах Левитана. Ночь была лунная, девчата начали петь и так красиво разносились звуки по степи. Сейчас опять кричали бабы, хлеба у всех осталось мало».

По дороге мы заходили в деревни, там нас хорошо встречали, кормили, оставляли ночевать, приговаривая «Где-то и наши родные так же бродят...» Однажды даже истопили для нас баню, и тут я впервые познакомилась с баней «по-черному», в которой на высоте ниже человеческого роста стоит дым, и мыться можно только согнувшись. Когда от духоты становится невмоготу, люди выскакивают на улицу. И даже лучше, если на дворе в это время уже зима и лежит снег...

Когда кончились продукты, пришлось остановиться в одном из сел по дороге и три дня поработать в колхозе. За это нам дали два мешка пшена и на привалах мы варили кашу. Мне досталось работа на конных граблях. Кобыла, на которой я работала, была приучена к мату и без него не хотела трогаться с места. Я умоляла моих спутников-подростков сказать ей привычные для нее слова, но они только смеялись и кричали: «Скажи сама!» Но выход нашелся — я кричала кобыле грубым голосом, подражая интонациям подростков «Ах ты черт паршивый!» и это ее обманывало. Местные колхозники во время этой нашей остановки не работали. Когда я спросила их о причине этого, они ответили: «А зачем? Все равно председатель кому захочет, тому и даст хлеба».

Во время этого пути я увидела, что в сельском обиходе имеется определенная организация и свои жесткие правила. Так, уже в первые дни пути были четко распределены обязанности: была конюх с помощниками, повариха и другие должности. Когда однажды кто-то сел обедать, не покормив предварительно лошадь, его вытащили из-за стола и избили.

5 ноября, пройдя 200 км., мы прибыли к месту назначения — в село Чауши.

Туда же прибыли люди и из других мест. Нас разместили по избам. Спали мы на земляном полу вповалку, не раздеваясь, мужчины и женщины вместе. Иногда между ними возникали близкие отношения, но все относились к этому очень просто, никого это не шокировало. Много раз я просыпалась ночью оттого, что кто-нибудь из мужчин начинал ко мне приставать. Сначала я была в ужасе, но потом привыкла к этому. Почти не просыпаясь, я махала кулаком куда попало и говорила: «Пошел к черту», и незадачливый «претендент» тут же отползал, не настаивая. Через некоторое время в нашу деревню пришли новые работники из мордовских и чувашских деревень. Разместить их было негде, и в нашей избе они всю ночь проводили, сидя на корточках у стены. Молодой парень из вновь прибывших как-то подошел ко мне и попросил: «Разреши мне лечь рядом с тобой, я уже несколько ночей не спал». Ночью я услышала шепот своих соседей. Женщина просила своего соседа прогнать чужака, так как нам тесно, а он отвечал: «Как я его прогоню, может быть, он с Дифой спит!»

Мы должны были рыть противотанковые рвы. Дно рва вспахивал трактор, а мы должны были выкидывать вспаханную землю наверх. Работа была тяжелой и непрерывной, так как нужно было успеть выкинуть землю между двумя проходами трактора.

Из дневника: «8 ноября. Вчера был праздник, но для нас он был отмечен тем, что с утра женщины мерзли и плакали на ветру, работали мало, больше старались согреться у костра. Ругались последними словами. Вообще у нас ни один день не проходит без этого, все время ругают партийцев, часто зря, но много в этом и правды. Все ждут конца войны, хотя бы и с победой немцев. Большинство наших начальников хорошие люди и по-человечески относятся к рабочим, но люди так озлоблены, что хорошего ничего не видят. С полудня выпал снег и за сегодняшную ночь намело уже сугробы. Сегодня с утра была замечательно красивая картина — снег, встающее солнце, синее небо с темными тяжелыми облаками и лес на холме вдали — березки с красноватыми еще не опавшими листьями и темно-зеленые ели. Иногда мне становится очень тяжело и чувствую, что очень устала от такого наплыва впечатлений, надо остановиться и разобраться во всем».

Вскоре нам принесли газету с речью Сталина 7 ноября 1941 года. Вечерами я начала ходить по избам и читать вслух эту речь. Народа в комнате набиралось много, а еще больше толпилось в сенях, стараясь хоть краем уха что-то услышать. Слушали, затаив дыхание...

Началась зима, причем в тот год она была особенно суровой. Морозы доходили до 40 с лишним градусов. Я была очень плохо одета — ведь меня мобилизовали, когда погода была еще теплой, и зимней одежды у меня с собой не было. Я была одета в ситцевое платье, ватник и шерстяной платок. На ногах были ботинки. К счастью, одна из моих спутниц дала мне свои запасные чесанки

Когда почва промерзла, нам пришлось рыть землю ломами.

Через некоторое время меня назначили бригадиром и дали мне в подчинение около 100 человек. В мои обязанности входило наблюдение за дисциплиной и, самое главное, учет выработки Сводки о выработке я каждое утро должна была отправлять в главный штаб. Это не значит, что я не должна была работать физически — просто в такие морозы можно было согреться только непрерывной работой.

Георгий Николаевич Кудашев повел меня знакомиться с моими подчиненными. Они жили в зале сельского клуба, где были построены многоэтажные нары. В зале была большая чугунная печка, а освещалось все это помещение лучиной. Посередине помещения стоял стол, за который мы и сели. В слабом свете лучины я увидела зверские искаженные лица, которые выкрикивали: «Как мы тут будем жить, нам ни просушиться, ни приготовить ничего нельзя. Сейчас мы вам покажем!» и все это сопровождалось весьма крепкими выражениями. Я была ни жива ни мертва от страха, а мой спутник сидел и спокойно улыбался. Эта его улыбка еще более раздражала людей. Наконец они выкричались и замолчали. Тогда он спокойно сказал: «Вот вы семечки щелкаете, а нас не угостите!» Мгновенно раздался громкий хохот, и настроение изменилось. Тогда Кудашев начал говорить. Его иногда хотели перебить, снова вспыхивали ругательства и злобные выкрики, но он говорил: «Я вас не перебивал, теперь вы послушайте меня...» В общем, все обошлось мирно. Впоследствии я быстро нашла общий язык со своими подопечными. Если они иногда озлобленно кричали на меня, я стала понимать, что их гнев относится не ко мне, а вызван общими тяжелыми условиями жизни, и научилась каким-то образом, чаще всего шутками, гасить их озлобленное состояние.

Хуже складывались мои отношения с теми людьми, с которыми я жила в одной избе. Во всяких бытовых мелочах чувствовалось, что я непохожа на них. Я была человеком из иного мира. Это не было связано с национальностью. Они иногда спрашивали меня «Это правда, что ты еврейка? И твои отец и мать евреи?» Я отвечала утвердительно, но они возражали: «Ты врешь! Ты такая же, как и мы. А у евреев, как говорят, должны быть уши с шерстью, как у собаки!» Евреев в тех краях не видели, и если обычным ругательством было «Иди ты к жиду», это все же не было настоящим антисемитизмом, и звучало равносильно тому, как если бы они сказали «Иди к черту».

Вскоре я начала чесаться — у меня завелись платяные вши. Поскольку в помещении раздеться было нельзя, мне приходилось уходить в степь, и там на морозе раздеваться до гола и трясти одежду. Вообще о гигиене никто не думал. За все два месяца, что мы были «на окопах», мы ни разу не были в бане. Рядом со мной спал молодой парень — мордвин Ванюшка. Оказалось потом, что у него трахома и его отправили домой.

Вспоминаю, что когда я оставалась одна в степи и била вшей, у меня в голове все время назойливо звучала музыка из 6-й симфонии Чайковского, из его романсов. А ведь до войны я часто с Машей спорила и доказывала, что романсы Чайковского вредны, что они сентиментальны, что они расслабляют человека...

Во время пребывания на окопах нам полагался паек, кажется 600 или 800 грамм хлеба и 100 г. мяса. Мы уходили на работу, держа за пазухой кусок пайкового хлеба, который, несмотря на эту предосторожность, все же насквозь промерзал. В течение 12 часового рабочего дня на морозе это была наша единственная еда. Из мяса наша хозяйка варила нам суп, который мы ели вечером из общей миски. Я так привыкла к этому, что когда мечтала о том, как я вернусь домой, почему-то воображала, как мы сядем за стол и станем все есть из одной миски. Но несмотря на то, что у нас был мясной обед, все же меня грызло постоянное чувство голода.

Через некоторое время к нам приехала комиссия, проверявшая нашу работу. Один из членов комиссии сел со мной в избе, наполненной до потолка пшеницей (в 1940 году был богатый урожай, и запасами пшеницы были наполнены пустующие избы). Он стал проверять мои записи о выработке и спросил, как я рассчитываю объем вынутой почвы. Я ответила «По формуле трапеции». Он страшно удивился и спросил «Кто Вы?» (По моему виду этого понять было нельзя — я была плохо одета, лицо было обмороженным и красным, так что трудно было даже разобрать, какого я возраста. Я ответила «Я москвичка, студентка». Оказалось, что он тоже москвич и уехал из Москвы в октябре. Я начала расспрашивать его о делах в Москве, о том, целы ли Университет, Консерватория и Большой театр, о том, какие театры остались сейчас в Москве, а какие эвакуировались.

Через 1,5 месяца пребывания на окопах я начала прихварывать — у меня появились нарывы в горле и на ногах. Это заболевание, вероятно, было связано с тем, что я иногда жевала зерна пшеницы, добывая их из- под снега. Потом я прочла в газетах, что в перезимовавшей под снегом пшенице могут развиваться какое-то микробы, которые вырабатывают токсины, вызывающие у человека септическую ангину. В конце декабря меня отпустили домой. Как я потом узнала, в начале января отпустили и остальных.

Я дошла до главного штаба и получила свою зарплату бригадира — 700 р. Оттуда мне предстояло ехать на машине до Сызрани. В машине я встретила того человека, который приезжал вместе с проверочной комиссией, и с которым мы так увлеченно говорили о Москве. Его семья жила в Сызрани, и он привел меня к себе, приглашая остановиться и передохнуть. Но я спешила ехать дальше — ведь я не знала, что с моими родителями, остались ли они в Куйбышеве или уехали в Сибирь. На вокзале я пробралась на перрон и начала искать эшелон, отходящий на восток. В одной из теплушек ехали мобилизованные. Я зашла к ним. Они сидели вокруг печурки и при слабом отблеске огня по складам читали газету. Я предложила: «Давайте я вам почитаю». «А ты разве умеешь?» ответили они. Кончался короткий зимний день, стало темнеть. Мои спутники стали вести себя подозрительно беспокойно, и я решила уйти. Один молодой человек вызвался меня проводить. «Тебе нельзя было с нами оставаться — сказал он по дороге, — но извини их, ведь мы едем уже больше трех месяцев. Наши семьи остались (не помню, что он сказал — в Курске или Орле) и мы не знаем, что с ними сталось. Не суди их строго!» Я хотела вернуться к своему знакомому, но по недомыслию, уходя, не посмотрела адрес его дома. Я долго ходила по улицам города, но все дома и улицы казались мне одинаковыми, и мне пришлось вернуться на вокзал.

Утром я снова пошла бродить по путям и наткнулась на эшелон, составленный из пригородных вагонов. Там ехали эвакуированные. Я попросила разрешения войти погреться, и меня с неохотой пустили. Кто-то из ехавших рассказывал анекдоты. Я улыбнулась. Рассказчик понял, что я не та, за кого они меня принимали, и спросил, кто я. Я ответила так же, как и моему ревизору «Студентка, москвичка». Они спросили, как меня зовут, и когда я ответила «Юдифь», по всему выгону раздался радостный крик «Наша!». Оказалось, что это едут евреи, эвакуированные из Западной Украины. С ними была молодая девушка лет 17. Ее звали Роза. Она была одета в летний сарафан, ватник и тапочки на босу ногу. Вскоре эшелон тронулся, но, дойдя до ближайшей станции — кажется Батраков — вновь остановился. Я заночевала в этом вагоне. Мы с Розой легли рядом, и она рассказала мне свою короткую историю. Она была родом из небольшого пограничного городка в Западной Украине, старшая дочь в большой семье, комсомолка. Когда немцы стали стремительно наступать, власти собрали всех комсомольцев города и вывезли под Ростов. Она работала там в совхозе. Внезапно немцы прорвались и туда. Она побежала к железной дороге и, в чем была в поле, успела вскочить на проходивший эшелон. Ее спутники в вагоне собрали деньги и купили ей ватник. Меня уговаривали взять Розу с собой, но как я могла это сделать — ведь я не знала сама, где я буду жить и найду ли я свою семью в Куйбышеве. Утром было объявлено, что эшелон поставили на запасный путь, и когда он тронется дальше — неизвестно. Я ушла. На станции встретила баб, которые тоже искали, на чем бы уехать. Наконец, мы нашли состав из открытых платформ, который отправлялся на восток. Перед переездом через мост охранник хотел нас ссадить. Бабы собрали по пятерке, и все было улажено. При этом они сказали охраннику: «С нее денег не бери, она едет с окопов». По прежнему стоял сильный мороз и мне посоветовали завернуться с головой одеялом (оно было у меня с собой), снять ботинки и непрерывно растирать ноги. Так я и сделала, тем не менее, в течение этого пути (проехать мне нужно было километров 40 до Безенчука), меня беспрерывно колотил озноб и было ощущение, что у меня внутри все превратилось в лед.

В Безенчуке я должна была получить документы и ехать в Куйбышев. Контора опытной станции находилась в 12 км. от железной дороги. Вместе с завхозом станции мы поехали туда, но на обратном пути попали в снежный буран и сбились с дороги. Пока мы плутали, стемнело. Завхоз решил дать возможность лошади свободно выбирать дорогу, считая, что ее чутье нас выведет к дому. Но ничего не выходило. Наконец, через много времени, мы услышали далекий гудок паровоза и направились туда. Я по неопытности не успела осознать опасность, которая нам грозила, но завхоз, как старожил, здорово испугался.

Через пару дней, уладив все дела в Безенчуке, я была в Куйбышеве. Родителей я застала на месте. Не входя в комнату, я зашла в дровяной сарай, и на морозе скинула с себя провшивленную одежду. Потом ее отнесли в санпропускник.

Дома меня ждало радостное известие — в войне наступил перелом, наши войска начали наступать и немцев отогнали от Москвы.

Я медленно приходила в себя. Я была истощена, с обмороженным лицом, мной овладела какая-то странная апатия. Слишком много мне пришлось увидеть, что не соответствовало моим наивно-романтическим представлениям о жизни. Я впервые увидела, как в действительности живет большинство советских людей в нашей «самой счастливой» стране и поняла, что все, о чем пишут газеты, о чем вещает радио — сплошная ложь. С этого времени мое отношение к «товарищу Сталину», к политике партии изменилось на 180 градусов.

У мамы оставались какие-то запасы круп и муки. Я беспрерывно варила себе «затируху» (т. е. заваривала муку в кипятке), но никак не могла наесться.

Через месяц я устроилась на работу бригадиром на парники. В это время Куйбышев стал как бы второй столицей. Туда переехали посольства и ряд правительственных учреждений. Теплично-парниковое хозяйство, куда я поступила, выращивало свежие овощи для этих учреждений. Источником тепла для обогрева парников зимой служил преющий навоз, который привозили из различных конюшен. Его особым образом подготавливали («зажигали»), и им выстилали дно парников. Кроме штатных рабочих, у нас работали «принудчики» — в основном продавщицы, осужденные за мелкие хищения или жульничество на 3-6 месяцев принудительных работ с вычетом части зарплаты. Работали мы по 12 часов, без выходных. Мы имели некоторые льготы в отношении питания: кроме обычных карточек мы получали в день по килограмму хлеба. Правда, хлеб был сырой и тяжелый, и я его съедала тут же на работе, не принося домой. Иногда подкидывали какую-нибудь другую пищу — так, один раз дали лошадиные кишки. Из них мы варили на работе горьковатый суп. Поскольку парники относились к пищевому ведомству, за нашей гигиеной следили и раз в 10 дней коллективно водили в баню. Среди принудчиков был 15-летний мальчик Павлушка Мельников. Он попался на том, что, работая на конфетной фабрике, стащил конфету. Поскольку в мужское отделение бани попасть было практически невозможно — там непрерывно мылись солдаты — Павлушка ходил в баню вместе с нами, в женское отделение. Павлушка привязался ко мне и, выходя в 5 часов утра на работу, я регулярно заставала на крыльце Павлушку. Мы вместе шли на работу, весело болтали, вместе возвращались с работы. Один раз я случайно подслушала, как женщины стыдили Павлушку и говорили: «Что ты за ней ходишь, ты еще ребенок, а она уже невеста. Кроме того, она еврейка». Павлушка плакал и возражал: «Неправда, она не еврейка, она москвичка!»

Первый месяц моей работы бригадиром закончился скандалом: я внимательно следила весь месяц за выработкой каждого и добросовестно начислила зарплату. Но оказалось, что в этот месяц рабочие получили вдвое меньше обычного. Потом меня научили, как я должна записывать выработку и начислять зарплату. Скандал получился и с раздачей хлеба, которая тоже входила в мои обязанности — после тщательного развешивания в первый день нескольких порций хлеба мне не хватило. Постепенно я всему научилась.

Большим событием в Куйбышеве того времени был концерт, на котором исполнялась 7 симфония Шостаковича. Кажется, это было ее первое исполнение (не знаю точно, исполнялась ли она сначала в Куйбышеве, а потом в Ленинграде или наоборот). Мне удалось попасть на этот концерт. На нем присутствовал Шостакович. Когда после окончания симфонии его стали вызывать на сцену, он вышел, очень смущенно и неловко кланялся, а затем спрыгнул со сцены и убежал.

Однажды меня вызвали на почтамт. Звонил мамин брат Яша. Он сказал, что воевал под Ленинградом, и их часть была вывезена по ледовой дороге. Сейчас он находится в госпитале и лечится от дистрофии. В августе у него родился сын Ося, но семья осталась в Ленинграде. Ему удалось увидаться с ними перед отъездом.. Яша просил меня, если он и жена погибнут, найти и усыновить Осю.

Получились сведения и от других маминых родных. Мируня и киевские брат и сестры с семьями смогли благополучно эвакуироваться. О Варе ничего не было известно.

В феврале маму вызвали в Москву для работы в Областной невро-психиатрической клинике, где она работала и до войны. Мы остались жить вдвоем с папой.

Я регулярно получала письма от Маши и узнала, что Университет был эвакуирован сначала в Ашхабад, а затем переехал в Свердловск. В конце апреля пришло письмо от Оли Бочаровой. В нем была всего одна фраза «23 февраля погиб Андрей Каменский». Уже после возвращения в Москву я узнала, что осенью он воевал под Москвой и погиб при обстреле их части под Ржевом, еще не успев вступить в бой. После его гибели многие наши сокурсники назвали своих родившихся после войны детей его именем.

1 мая объявили выходным днем, а 30 апреля нам выдавали водку. Мне налили 3х литровый бидон водки. После получения известия о гибели Андрея мне было очень тяжело, хотелось забыться так, чтобы ничего не помнить. Я взяла бидон и стала пить через край, не чувствуя вкуса. Не знаю, сколько я выпила, должно быть, много, но в том нервном состоянии, в котором я была, никакого действия на меня водка не оказала.

В середине лета я узнала, что Дмитрий Анатольевич вернулся в Москву, и что в Москве возобновляются занятия в Университете. Я написала маме, чтобы она пошла на кафедру и попросила Д. А. вызвать меня для продолжения занятий. Дмитрий Анатольевич принял маму очень любезно, но отговаривал ее от того, чтобы вызвать меня в Москву. Он показывал маме разоренную кафедру, говорил о том, как тяжела сейчас жизнь в Москве и заметил, что ведь в Куйбышеве есть сельскохозяйственный Институт и я могла бы там учиться. На это мама возразила «Она ни у кого не хочет учиться кроме Вас!» Как потом оказалось, эти ее слова произвели на Д. А. глубокое впечатление.

Тем не менее, в Москву мне все же удалось вернуться. Часть учреждения, где работал папа, возвращалась в Москву. Папа устроил меня к ним на работу копировщицей. В ноябре 1942 года мне удалось вернуться в Университет.





Кафедра физиологии растений

Дмитрий Анатольевич Сабинин. 1947

Дмитрий Анатольевич Сабинин. 1947

В ноябре 1942 г. вечером я зашла на кафедру. Д.А. был один в своем кабинете. Подперев голову рукой, он внимательно выслушал мои рассказы об окопах, и видно было, что он переживает вместе со мной. Начались занятия. Кроме Д.А., на кафедре была еще одна лаборантка. Мои сокурсницы были Лида Семенова и еще одна студентка, которая вскоре скоропостижно умерла. Я так и не успела с ней познакомиться. Д.А. жил в своем кабинете и все время безотлучно проводил на кафедре. Он читал нам лекции по спецкурсу, но так как нас было только двое, то проходили они весьма своеобразно. Д.А., говоря об исследованиях того или иного автора, рисовал нам на доске таблицу с результатами его опытов и спрашивал, какие выводы можно сделать из полученных цифр. Мы, чаще всего я, запинаясь, начинали что-то лепетать, на что Д.А. замечал: «Вы чрезвычайно остроумный человек! Дело а том, что автор сделал на основании этих данных противоположные выводы». Кроме лекций, у нас были практические занятия. Опыты нужно было проводить с кусочками растений. Поэтому Лида, у которой бабушка жила за городом и имела огород, приносила на занятия то кусочек моркови, то картошку, то луковицу. После выполнения учебной задачи мы тщательно собирали остатки этих овощей и варили суп. Бывало, что рядом с варящимся супом Д.А. читал нам лекцию и жадно принюхивался к варящейся еде. Мы с Лидой перешептывались и обсуждали — не пригласить ли Д.А. поесть с нами супа, но стеснялись — ведь кроме воды и небольшого кусочка картошки или морковки в этом супе ничего не было.

Кроме лекций и практических занятий на кафедре мы слушали и другие курсы лекций — например, дарвинизм. Одна моя сокурсница попросила меня помочь ей и позаниматься с ней дарвинизмом. После занятий мы с ней обедали — ели суп из крапивы, которую она летом насушила, и запивали напитком из желудей, которые она насобирала.

Может показаться странным, что я тут так много пишу о еде. Но все военные годы нас всех сопровождало постоянное чувство голода. Поэтому все, что связано с едой, казалось очень важным и хорошо запомнилось. Зима 1942-43 года была в Москве, пожалуй, самой голодной и холодной. Кроме хлеба, мы получали по карточкам какое-то небольшое количество продуктов. За ними приходилось стоять в длинных очередях. Разговоры в очередях в основном вертелись вокруг еды. Ни на помойках и нигде на улице нельзя было увидеть ничего, годного в пищу — ни листка капусты, ни картофельной шелухи. Когда хотели сказать, что какой-то человек очень богатый, про него говорили: «Он картошку ест чищенную, а шелуху выбрасывает».

Университет не отапливался, и когда начались морозы, все приготовленные в лаборатории заранее растворы у нас замерзали, а колбы лопались. Так же холодно было и в домах. В нашем доме, правда, было теплее, чем в других — в трубы центрального отопления к нам поступала теплая вода от ближайших заводов. Температура в квартире была не минусовой, а держалась на уровне +4 — +8о Для тепла мы с мамой спали в одной постели.

Как кандидату медицинских наук, маме выдавали обеды. Обычно это был жиденький суп, ложка картофельного пюре и чай с сахарином. За всем этим я через день ходила в ресторан за Белорусским вокзалом. Обед подогревали в печурке, сделанной из консервной банки, которую топили щепками. Экономя щепки, чай подогревали только по полстакана на человека. Вязанку щепок для печурки раз в неделю выменивали на хлебный паек. Часть хлебного пайка меняли на керосин для коптилки, так как электричество у нас на всю зиму отключили. Мылись очень редко — в баню попасть было очень трудно. Лишь однажды за всю зиму мы натопили плиту и как следует вымылись. Для этого разломали что-то из мебели.

Я продолжала переписываться с Машей. Письма ее были грустные. Она писала, что живет с мамой в общежитии, кроме занятий в Университете, по ночам, работает на заводе. Библиотека не работает, да и наука усваивается на голодный желудок и невыспавшуюся голову плохо. Кроме того, было неясно, привезут ли студентов 5 курса обратно в Москву или ей предстоит закончить Университет в Свердловске и остаться там. Я сочинила пародию на ее письма и послала ей:

Не хочу я больше заниматься,

Жизнь такая надоела мне.

Для чего напрасно волноваться?

Ведь и так живу в кошмарном сне.

«Скоро попадешь в аспирантуру», —

Пишет мне мой разлюбезный брат.

Кто ж меня возьмет, такую дуру?

Не вперед пошла я, а назад.

Я сижу теперь в библиотеке,

Только нет уж прежнего огня

Скоро, скоро, может быть, навеки,

Светоч знания померкнет для меня.

И поеду я в село глухое,

Глупых деток азбуке учить,

С горькими слезами и тоскою

Буду дни ненужные влачить.

Позабуду высшие стремленья,

Прежних дней угасшие мечты.

Для чего ж напрасные волненья

Будят в письмах братец мой и ты?

В середине зимы Д.А. поехал в Свердловск. Вернулся он оттуда мрачный — жизнь студентов там произвела на него тяжелое впечатление. Д.А. начал спрашивать нас, какие научные статьи мы читали за последнее время, и остался очень недоволен нашим ответом. Он принес две статьи — одну на немецком, другую на английском языке, и запер нас на ключ, сказав: «Отопру, когда прочтете». Наше знание языков было не таким, чтобы мы могли бегло читать научные статьи, и через некоторое время мы начали жалобно просить, чтобы он нас выпустил, пообещав прочесть статьи после.

Часто мы засиживались допоздна на кафедре. Трамваи ходили плохо, и приходилось возвращаться домой пешком — через Красную площадь по набережной Москва-реки до Новоспасского моста и далее от Крестьянской заставы уже по улицам, где не светилось ни единого огонька, мимо домов с затемненными окнами. Нужно было только успеть дойти до дома до 10 часов вечера — в это время начинался комендантский час, и ходить по улицам было запрещено.

Весной маме от работы выделили за городом участок целины под огород. Мы сменяли часть хлебного пайка на картошку, причем приобрели ранний сорт, чтобы поскорее получить урожай. Нужно было вскапывать участок, а тут подоспели мои экзамены. На мои ссылки на занятость подготовкой к экзаменам мама говорила: «Потом всю зиму будем кормиться твоими отметками». Как-то удалось и посадить картошку, и сдать экзамены. Но, к сожалению, наш расчет на раннюю картошку оказался неверным: она была менее урожайной, чем поздняя, а главное, не могла долго храниться. Пришлось маме идти вместе с соседкой на рынок и торговать там картошкой. Поскольку картошки на рынке в это время было еще мало, цена ее была высокой, и мы рассчитывали на вырученные деньги купить осенью, когда она подешевеет, побольше поздней картошки. Но не тут-то было — к осени все деньги были растрачены.

Весной 1943 года Университет вернулся из эвакуации. Возвратилась часть сотрудников кафедры, приехала и Маша. Немцы повсюду отступали. Жизнь понемногу восстанавливалась.

Я окончила 4 курс. Предстояло выполнение дипломной работы. Д.А. предложил мне в качестве темы для дипломной работу теоретического направления, связанную с измерениями под микроскопом. Но я заартачилась. На вопросы Д. А о том, чего бы мне хотелось, я не могла связно сформулировать свои пожелания, но твердила, что мне нравятся «пшеница и удобрения». На самом деле, вопросы, связанные с урожайностью, меня всегда привлекали, даже до войны, когда я еще не натерпелась голода военных лет. Кроме того, я начиталась работ Тимирязева, в которых он пропагандировал новую систему земледелия. Одна из его статей так и называлась «Вырастим два колоса там, где рос один». Я читала эту работу с волнением и даже со слезами. Д.А. договорился, что нас с Лидой Семеновой возьмут для выполнения дипломных работ в Институт удобрений. (ВИУАА). Мне дали тему по исследованию влияния разных доз удобрений на урожай томатов в лаборатории Д. Н. Прянишникова. Подопытные растения были высажены на Опытной станции Института в Барыбине.

На опытной станции нас подкармливали — кормили обедами, которые состояли из ложки каши из зерен пшеницы с полстаканом молока. Кроме нас с Лидой, на станции были еще студенты из Тимирязевки. В один из дней все студенты уехали в Москву, оставив мне свои талоны на обед. Я с радостью съела пять обедов, а ночью мне стало очень плохо — я думала, что помру.

Кроме обедов, по талонам давали ежедневно по пол-литра молока. Талоны на молоко мы отоваривали перед поездкой в Москву, куда мы ездили примерно раз в неделю. Однажды мы с Лидой собрали 5 литров молока и отвезли его на кафедру сотрудникам. Профессор был потрясен. В то время на кафедру приехал крупный белорусский профессор Т. Н. Годнев. Д.А. демонстрировал ему это молоко и все приговаривал: «Вы подумайте, каким-то замухрышкам дают молоко!»

Тот год был очень грибным. Москвичей без пропуска за город не выпускали, местные жители в лес ходили тоже редко, так что перед поездкой в Москву нам без особого труда удавалось набрать ведро белых грибов. Их мы тоже везли в Москву и там сушили.

Осенью наша семья увеличилась. Вернулся из Куйбышева папа. Мы получили письмо от маминого брата, который перед войной жил в Молдавии, что ему с семьей перед оккупацией немцев удалось убежать, и теперь он в армии, а семья его в Балашове. Его дочери 20 лет, она окончила перед войной школу и хочет учиться дальше. Мамин брат просил взять ее к себе, чтобы она могла в Москве поступить в Химико-технологический Институт. Мама согласилась.

С семьей маминого брата мы не были знакомы, так как с 1920 года он жил в Бессарабии и в течение 20 лет, пока Бессарабия не стала советской, мы с ним не общались.

В один прекрасный день я пришла домой и увидела сидящую на стуле посреди комнаты белокурую девушку с синими глазами. На ней были обуты большие бутсы, оба на одну ногу (потом выяснилось, что их ей выдали на работе). Она была очень смущенной и растерянной. Так у меня появилась сестра Мира.

Она рассказала нам, как им удалось убежать из Бельц, где они жили, под самым носом у немцев. Главным препятствием на их пути был Днестр. На всех переправах стояли наши военные посты и не пропускали дальше бегущих людей. Толпы беженцев метались вдоль Днестра, а по пятам за ними шли немцы. Наконец с трудом они нашли переправу, через которую можно было перейти, а дальше им удалось сесть на поезд, идущий на восток. Мира работала на заводе на очень тяжелой работе — ей приходилось вытаскивать из печи раскаленные чугунные болванки. Вскоре после приезда в Москву она начала ходить на занятия в Институт. Часто после занятий студентов вели на железную дорогу разгружать бревна. Сноровки у них не было, да и бревна были тяжелые, не под силу девушкам, поэтому часто у них образовывались завалы. Прибегал бригадир (единственный мужчина среди них) и ругал их, обзывая «телками».

Все члены нашей семьи участвовали в домашнем хозяйстве. На моей обязанности лежало отоваривание продовольственных карточек. К этому времени маме стали выдавать дополнительный паек и прикрепили ее к привилегированному продовольственному магазину. Туда прикреплялись артисты и ученые. Право получать там продукты имели члены семьи — супруги и дети. Для этого ежемесячно нужно было в домоуправлении получать справку о составе семьи. По правилам Мира не считалась членом семьи, и чтобы прикрепить к этому магазину ее карточки, мне каждый раз приходилось хитрить и подделывать справку — стирать написанное «одна дочь» и писать «две дочери». Помогал мой недолгий опыт работы копировщицей, так что мое жульничество всегда удавалось.

Из забавных происшествий того времени вспоминается, как мы с Мирой вместе пошли получать по карточкам картошку на всю семью. Нам выдали 35 кг. картошки. Нужно было с Арбата везти ее до Автозаводской (к тому времени, осенью 1943 года, у нас уже открыли станцию метро), но в метро нас с картошкой не пускали. Тогда я разработала хитрый маневр: Мира без груза прошла на станцию, к поездам, а я сверху, с балкона над перроном, сбросила ей мешки с картошкой. К ней тут же подскочил милиционер, отвел в комнату милиции и стал спрашивать документы. Но я предусмотрительно все документы, деньги и карточки взяла себе. Мира отвечала на вопросы милиционера, что все у сестры, а где сестра — она не знает. Тем временем я шла за Мирой с милиционером и следила, куда ее повели и что будет дальше. В результате милиционер не только отпустил Миру, но и помог ей нести картошку и посадил на поезд, куда тут же впрыгнула и я.

Вообще в ту зиму пайки нам увеличили, жить стало легче, но все же еще голодновато. Когда мы дома садились за стол, мама очень тщательно делила еду, стараясь дать порцию побольше папе. Он внимательно за этим следил, заглядывал в свою и наши тарелки и половину своей порции всегда отдавал нам, приговаривая «Девчонки растут, им надо питаться» (хотя на самом деле мы уже не были девчонками). В результате у него началась дистрофия.

Летом Маша окончила университет и осенью поступила в аспирантуру. Она работала на кафедре. Иногда Маша приходила ко мне в гости и оставалась ночевать. Спали мы в одной комнате с Мирой и обычно всю ночь шептались. Утром Мира говорила маме: «Опять они мне всю ночь спать не давали, и говорили все одно и то же, этого можно было бы и не говорить» (сама Мира была молчаливой). «Что же они говорили?» — спрашивала мама, а Мира отвечала: «Профессор и кафедра, кафедра и профессор». Мама стыдила нас: «Ну что вы, как институтки!». Но через несколько лет, когда Д.А. зашел к нам в гости и мама провела вместе с ним целый вечер, слушая его живые, остроумные высказывания, она сказала: «Вот теперь я вас понимаю».

К зиме 1943-44 года в Университет вернулись все старые сотрудники кафедры, и кафедра ожила. В ее состав входили 3 доцента: Ольга Михайловна Трубецкова, Сарра Сауловна Баславская и Николай Гаврилович Потапов, 2 ассистента — Николай Карлович Тильгор и Фрида Захаровна Бородулина, 4 аспиранта — Галя Шоклендер, Рида Белоусова, Нина Панкратова и Маша Зайцева. Галя Шоклендер в ту зиму окончила аспирантуру, защитила диссертацию, и ее приняли на кафедру научным сотрудником. Были еще и лаборанты — двое или трое. Они обслуживали малый практикум для студентов и с ними мы почти не соприкасались. Число студентов также увеличилось. На 5-й курс пришли студенты, которых в начале войны в 1941 году отчислили из Университета, выдав справку об окончании четырех курсов. Теперь их вновь созвали для окончания учебы. Вторым лицом на кафедре после Д.А. была Ольга Михайловна Трубецкова. Она была одной из первых учениц Д. А, того периода, когда он 20 лет назад работал в Пермском Государственном Университете. Она была секретарем кафедры и строго следила за порядком. Это стоило немалых усилий, так как Д.А. был человеком безалаберным. Я думаю, что без нее кафедра просто не могла бы существовать. Ее строгое, даже суровое обращение со студентами контрастировало с ее внешностью — она была женственно- миловидной. Особенно красили ее чудесные голубые глаза.

Ольга Михайловна Трубецкова. 1952

Ольга Михайловна Трубецкова. 1952

Единственным партийным сотрудником на кафедре был Николай Карлович Тильгор. Он «выделялся» тем, что был всегда вялым и каким-то полусонным. Так же вяло он проводил занятия малого практикума со студентами и так же вяло докладывал о своей работе на семинарах кафедры.

В эту зиму на кафедре возобновились прерванные войной научные семинары. На них обсуждались разные теоретические проблемы физиологии растений и смежных наук, экспериментальные работы сотрудников. По мере того, как в Москву возвращались эвакуированные научные учреждения, семинары становились все более и более многолюдными — их посещали многие сотрудники других учреждений. Однажды на семинаре присутствовал профессор из Австралии Эшби. Машу, которая хорошо знала английский язык, посадили рядом с ним как переводчицу. Вдруг я заметила, что Маша буквально корчится от сдерживаемого смеха. Я спросила ее о причине, и она указала на Эшби — он весь исчесался. Дело в том, что в тот год вся Москва была наводнена блохами — вероятно, потому, что у всех в комнатах хранилась картошка. Блохи были в метро, в Большом театре, в консерватории, не говоря уже о квартирах. Просыпаясь, мы начинали свой день с ловли блох и уничтожали их десятками. Были они и на кафедре. Мы-то к ним уже привыкли, не реагировали, а Эшби стал их жертвой.

Д.А. часто бывал докладчиком на семинарах кафедры. Он регулярно следил за литературой, и стоило появиться в библиотеке какой-нибудь новой интересной работе, он тут же о ней докладывал на семинаре. Он очень скрупулезно анализировал экспериментальные результаты автора и часто трактовал их иначе, чем сам автор. Сотрудники, если они к тому времени успевали прочесть вновь вышедшую работу, ему возражали. Завязывалась оживленная и остроумная дискуссия. При этом Д.А. говорил: «Вы все равно меня не переспорите. Вам надоест, а я все буду говорить и говорить!» Если в дискуссию ввязывались и студенты, Д.А. был особенно доволен. Тогда он восклицал: «Какой умный ребенок, смотрите, что он сказал!» Часто на семинары приглашали докладчиков со стороны. Обычно это были известные ученые генетики, вирусологи и др.

Постепенно мы — студенты и аспиранты — сплотились в дружный кружок, который мы называли «Общество макак». После семинаров мы обычно собирались, обсуждали и пародировали то, что происходило на семинаре, а потом писали шуточные протоколы. Так, я помню, в одном из наших протоколов было написано «После доклада выступил профессор и глубокомысленно сказал: «А когда я был в Париже, меня называли месье» (дело в том, что Д.А. любил рассказывать на семинарах, как в 1927 году он был в научной командировке в Париже). Иногда мы приглашали на наши заседания и Д.А. Он смеялся вместе с нами, даже когда объектом высмеивания был он сам. Ольга Михайловна была этим очень недовольна, считая это издевательством над наукой, которое как бы умаляет ее.

Галя Шоклендер в ту зиму окончила аспирантуру и защитила диссертацию. По случаю защиты была устроена пирушка на кафедре. Собрали хлебные талоны, сделали винегрет и после закуски всю ночь пели и плясали. По этому случаю я сочинила стихи:

Почёиный член макачьего семейства,

Один из главных наших заправил,

Решил оставить прежние злодейства

И на стезю учености вступил.

Оставил он пайки и магазины,

Житейской суете он не внимал,

Был занят исключительно фитином

И диссертейшен живо накатал.

Он доказал, что стыдно и позорно

В аптеках наших продавать фитин,

Трудился по макачьему упорно

И заслужил себе ученый чин.

Макаки! Следуйте хорошему примеру,

Вступайте на ученую карьеру!

Пусть смехом нашим будет окружен

И процветает, вечно молод,

Наш главный вдохновитель — наш патрон!

После защиты Галю приняли на кафедру научным сотрудником. Основное время в ту зиму я проводила в ВИУАА, заканчивая свою дипломную работу. На кафедру приходила слушать лекции. В тот год мы слушали спецкурс «Основы земледелия», который читал Н. Г. Потапов и «Рост и развитие растений», который читал Д.А. Сабинин. Незадолго до этого вышла брошюра Лысенко, полная всяких несообразностей и Д.А. часто на лекциях цитировал отрывки из этой брошюры. Их даже не надо было комментировать — нелепость всего, что было там написано, была и так ясна. Я вспоминала, что, когда-то, поступая на кафедру и веря в «теорию» Лысенко, я боялась, что Д.А. будет меня перевоспитывать. Но этого делать не пришлось. К тому времени, когда я лучше познакомилась с физиологией растений, я сама поняла, что вся теория Лысенко — это сплошной бред и псевдонаука.

В начале января 1944 года, придя на кафедру, я встретила Галю Шоклендер. Она спросила меня, не хочу ли я поехать в экспедицию в Грузию. Выяснилось, что Д.А. заключил договор с Комитетом Главчая на выполнение силами кафедры научной работы по изучению чая, цитрусовых и тунга. Д.А. согласился меня взять, если я за короткий срок до отъезда напишу дипломную работу и сдам обязательные экзамены.

Вскоре мы выехали в Грузию. Нас было пять человек: Д.А., Н. Г. Потапов, Галя Шоклендер, моя однокурсница Майя Штернберг и я. Ехали очень долго. До Тбилиси поезд тащился 7 суток кружным путем, через Сталинград, так как в Харькове еще были немцы. За целые сутки пути до Сталинграда, и немного после него всюду, куда хватал глаз, можно было видеть в степи разбитые танки. В самом Сталинграде, который мы проехали, не останавливаясь, виднелись пустые коробки разбитых зданий с выбитыми окнами. По дороге Д.А. занимал нас рассказами из своей жизни. Так он рассказал, что как-то ему пришлось заполнять анкету с вопросом о социальном происхождении. Все сотрудники Университета писали, что они из крестьян или рабочих, хотя было известно, что большинство из них — дети дворян и купцов. В пику им Д.А. написал, что он дворянин. Хотя, добавил он, на самом деле я — незаконный сын. Много позже, от его старшей дочери Марины я узнала более подробно историю этой семьи. Мать Д.А. Мария Войцеховна, вышла замуж за Анатолия Христофоровича Сабинина, но вскоре от него ушла к Инокентию Дмитриевичу Кузнецову. Поскольку она не получила официального развода, то трое их детей носили фамилию ее первого мужа. Инокентий Дмитриевич был известным ихтиологом и работал в Министерстве Земледелия, много ездил по Сибири и брал с собой в эти поездки Д.А. История жизни И. Д. Кузнецова не совсем обычна. Его отец — дед Д.А. — был ссыльным и жил один со своим маленьким сыном где-то в глуши. Когда мальчику пришла пора учиться, отец повез его на пароходе в губернский город, где была гимназия. По дороге отец скоропостижно умер, а сын, доплыв до этого города, пришел к директору гимназии. Директор поговорил с ним и оставил его учиться и жить у себя. Сохранился дневник деда Д.А., написанный по-французски, который теперь находится у внучки Д.А.

В наших длительных беседах с Д.А. в поезде часто возникали интересные разговоры и споры на отвлеченные темы, например о том, нужны ли декорации в театре. В Тбилиси остановились на пару дней, Д.А. посещал разные официальные учреждения, а мы осматривали город и мылись в серной бане. Потом поехали дальше -в Западную Грузию, в Институт чая и субтропических культур (ВНИИЧПиСК) подчиненный Главчаю, где нам предстояло работать. Институт находился на большом холме в поселке Анасеули (близ города Махарадзе — бывшего Озургети), окруженном чайными плантациями и зарослями дикой растительности.

В Западной Грузии все было для нас новым и удивительным — и субтропическая растительность и красные почвы и погода. Д.А., который неоднократно бывал в этом месте, знакомил нас с растениями, с особенностями климата и пр. Очень странно было для нас, что в это время года при температурах 10-15 градусов, все время было очень сыро. Утром, начиная одеваться, мы находили свою одежду и обувь насквозь отсыревшей. Частые дожди от сильного ветра имели не вертикальное, а горизонтальное направление и от них промокали стены.

Вскоре Майя заболела рожей — вероятно, заразилась в серной бане, где она поскользнулась, упала и слегка поцарапала ногу. Ее положили в больницу в Батуми. Чтобы навестить ее, надо было ехать на местном поезде.

В поезде всегда пели хором грузинские песни с очень красивой мелодией, непривычной для нас. Было удивительно, как незнакомые люди быстро объединяются в стройный хор, очень гармонично выводя многоголосную мелодию, в которой первым голосом поют мужчины, а вторым — женщины. Странно было также, что в поезде едет так много молодых мужчин, судя по их внешнему виду, здоровых и материально вполне благополучных. А большая часть русских мужчин в это время была на фронте.

Поезд ходил из Махарадзе в Батуми раз в сутки — днем приходил в Батуми а через 3 часа уходил обратно. Билеты на поезд в Батуме продавали по предъявлении справки из санпропускника. Конечно, сходить в больницу и попасть в санпропускник за 3 часа было невозможно, приходилось пробираться на поезд без билета. Иногда я попадалась контролерам, но они всегда были снисходительны ко мне, и отпускали без штрафа.

У Д.А. было задание от Главчая — обследовать состояние чайных и цитрусовых совхозов и филиалов ВНИИЧПиСК, которые располагались в разных городах Западной Грузии, Аджарии и Абхазии. В инспекционную поездку мы поехали вчетвером. Нас удивляло, что, беседуя в совхозах с главным агрономом или директором, Д.А. был хорошо знаком с положением дел в этом совхозе и на- память называл цифры урожайности в нем в разные годы. В это время в совхозах по всему побережью свирепствовал сыпной тиф. Говорили, что его занесли армянские рабочие, которые незадолго до этого приезжали и работали в этих совхозах. Очень часто на вопрос Д.А., где главный агроном или его заместитель, отвечали, что они в больнице. Рассказывали, что после выздоровления эти люди должны были пешком возвращаться из больницы к себе в совхоз, иногда за 10-20 км. Д.А. невесело шутил: «Скоро покойники будут пешком идти до кладбища». Из-за тифа на некоторых станциях поезда не сажали пассажиров, чтобы не разносить заразу. Мы с Галей Шоклендер каждый вечер внимательно проверяли свою одежду и один раз нашли вошь. Мы посоветовали Д.А. тоже проверить его одежду, но он страшно возмутился и закричал: «Вы понимаете, что вы говорите! Вы предлагаете профессору искать вшей! Я никогда в жизни этим не занимался! Вот когда я служил в санитарном батальоне (это было во время первой мировой войны), я приходил домой и тут же стирал и гладил белье. Там было много вшей, но я никогда не унижался до того, чтобы искать их!»

Один из филиалов ВНИИЧПиСК находился в Зугдиди. Когда мы, приехав туда, гуляли по городу, к нам подошел высокий массивный человек в черной бурке и сказал: «Я военный комендант города. Следуйте за мной!» Время было военное и наши мужчины слегка струхнули. В своем кабинете военный комендант с сильным грузинским акцентом сказал, что он в некотором роде тоже москвич, так как он полгода жил и работал в Москве, что он считает нас своими гостями и будет всюду сопровождать. Сначала он повел нас в кино. В зале было много свободных мест, но комендант попросил поставить ему стул посередине зала. Затем, уже к вечеру, мы с ним пошли на концерт самодеятельности. Выступали старшие школьники с национальными песнями и плясками. Хотя они не были профессионалами, их выступление было очаровательным, и Д.А. наслаждался. Тем временем комендант спрашивал, когда мы уезжаем, и говорил, что доставит нам в вагон несколько ящиков мандарин. Д.А. начал закипать. Когда же, наконец, комендант сказал: «Девочки, пойдемте в буфет, я вас угощу», Д.А. не выдержал и воскликнул: «Девочки, не ходите, я вам запрещаю!». Комендант страшно обиделся и ушел. В оставшиеся несколько дней нашего пребывания в Зугдиди он беспрестанно встречал нас на улицах, демонстративно отворачивался, а затем говорил вслед с презрением в голосе: «Русский купец!»

Через три недели путешествия мы вернулись в Анасеули. В Институте собрался ученый совет, чтобы выслушать доклад Д.А. о результатах его обследования. Эти результаты были неутешительными. Д.А. резко критиковал руководителей и сотрудников Института за низкий уровень и малую интенсивность исследований. Дирекция института возражала. Завязались бурные споры. А в это время на улице делалось что-то невообразимое и необычное для этих мест. Крупными хлопьями шел снег и оседал тяжелыми шапками на листьях пальм, свистел ветер. Вдруг сверкнула молния и ударил гром, и тут же из окна с шумом и звоном вылетела рама. Д.А. вскочил и, не обращая внимания на очередного оратора, подошел в окну и стал жадно всматриваться в происходящее на улице.

Через несколько дней мы с Д.А. поехали в цитрусовый совхоз Цихисдзири на побережье Черного моря, недалеко от Чаквы, где нам предстояло работать.

Совхоз был создан на территории, где прежде располагались небольшие усадьбы с росшими около них субтропическими растениями, иногда неизвестных видов. Дело в том, что царское правительство, желая колонизировать эту территорию после ее завоевания, дарило участки земли отставным чиновникам и военным. Некоторые из них оказались энтузиастами и выписывали разные экзотические растения из стран с субтропическим климатом, главным образом из Китая, Японии и Индии. Документов о том, откуда были эти растения, и как они называются, не сохранилось. Поэтому там мы встречали различные необычные виды и сорта цитрусовых, а в ряде случаев просто нельзя было догадаться, что это за растения.

В 30-х годах советское правительство создало на этих землях совхозы. Крутые задерненные склоны гор, обращенные к морю, сплошь распахали, сделали там террасы и на них посадили лимоны, апельсины и мандарины. Ливни, свирепствовавшие в этих местах, скоро смыли верхний гумусовый слой почвы. Деревья давали очень маленькие урожаи — в лучшем случае 10-20 плодов на одно дерево, а часто — единичные плоды. А совсем недалеко, на нескольких деревьях бывшего владельца усадьбы Упенека, которых ему оставили после национализации усадьбы, созревало по несколько сот плодов апельсинов и лимонов и по 4 тысячи плодов мандарин на дерево. Нам предстояло выяснить, в чем причина такой низкой урожайности в совхозе.

Мы выбрали деревья, за которыми мы будем наблюдать и Д.А. сказал «Ну вот, изучайте». Что было делать дальше — было неясно не только нам, но кажется и ему. Мы вернулись в Анасеули, откуда Д.А. и Н. Г. уехали в Москву.

Жилось нам после их отъезда неуютно. Дирекция, в отместку за критику их работы Дмитрием Анатольевичем, придиралась к нам: проверяла наши рабочие тетради и выискивала арифметические ошибки при подсчетах, проверяла в библиотеке, какие книги (в том числе и беллетристику) мы берем для чтения. Местные молодые люди надоедали нам своими грубыми приставаниями. Несколько позже, когда мы освоились, и между нами возникли рабочие контакты, мы спросили одного из них, почему они так ведут себя с нами. Он объяснил, что у грузин очень строгие моральные правила, и если девушка-грузинка их нарушила, ее отец или брат может ее убить. У нас таких правил нет, поэтому все позволено.

Вскоре мы получили письмо от Д.А., которое начиналось словами:

«Милые, беспризорные, брошенные дети! У старших брошенные дети вызывают чувство нежности и заботы. Теперь я полон этими чувствами!» По-видимому, письмо было написано в поезде. Он писал далее: «В Тбилиси мы видели много приятного и интересного и в том числе оперетту „Перикола“ с прекрасными исполнителями и исполнительницами, молодыми и темпераментными и хорошо поющими. В Тбилиси стоит все та же ослепительная теплая погода, и кажется что синее небо, солнце и сухой воздух — постоянная принадлежность этого города. Но зато ничто меня так не обрадовало в Тифлисе, как находка цветущей Merendera на склоне горы Давида... Снова показалась синяя полоска Каспия, равнины, поросшие солянками уступами снижаются к морю, напоминая о лежащих так близко и так недоступно далеко Кара-Кумах».

В Анасеули я помогала Гале и ежедневно ходила с ней на чайные плантации измерять кусты чая. Погода была по-прежнему сырой, часто завывал ветер и шли горизонтальные дожди. При приближении циклона в окружающих зарослях тоскливо выли шакалы («чекалки», как их называли местные жители). Было голодно. В качестве хлебного пайка нам выдавали в день по полкило мчады — пресной лепешки из заплесневелой кукурузной муки с отрубями, спеченной без соли. Первые дни мы их с непривычки не ели, но потом голод взял свое. Кроме этого, мы обедали в столовой. Частым блюдом за обедом был абжеб-сандал — блюдо из помидор, тушеных вместе с горьким красным перцем. Вероятно, как приправа к мясным и жирным блюдам это блюдо является деликатесом, но поскольку мчады мы съедали уже утром и заедать абжеб-сандал было нечем, ситуация была иной: стоило взять ложку этого блюда, и во рту все начинало гореть. Мы все сидели, раскрыв рты, часто дыша для охлаждения, показывали пальцами друг на друга и хохотали.

Вечерами я готовилась к выпускным экзаменам, которые предстояли мне весной, но почему-то выбрала для этого очень странный способ: я прочитывала с начала до конца учебник ботаники, ничего не могла запомнить, а потом начинала все с начала. Галя смотрела на меня и говорила: «Я смотрю на тебя, ведь ты такая дура, ты ничего не можешь запомнить! Как только ты могла дойти до 5 курса!» Я сама чувствовала, что со мной что-то неладно, плакала и говорила: «Лучше бы я пошла в совхоз работать».

Вскоре мы с Майей Штернберг уехали в Цихисдзири. Как изучать дерево, было непонятно. Мы решили начать с зарисовки всех крупных веток и более мелких побегов дерева. После длительных и бесплодных зарисовок деревьев вдруг меня осенила догадка — я поняла, что по характеру развития побеги делятся на несколько типов, и в их расположении на дереве есть закономерность. Так началось планомерное изучение строения кроны дерева. Предстояли длительные и нудные подсчеты количества побегов разных типов на дереве. Жизнь по-прежнему была голодной. Повар с столовой совхоза, жалея нас, оставлял нам на тарелке по две скудные порции лобии — тушеной фасоли, которые мы забирали вечером. Мы тщательно делили еду на четыре части, стараясь разделить поровну — две части съедали вечером, а две оставляли на утро. Утром, еле волоча ноги, тащились на плантацию к своим деревьям. Если начинал накрапывать дождь, мы все же продолжали идти вперед. Дождь постепенно усиливался, но каждый из нас ждал, кто же повернет назад первым. Наконец, мы поворачивали домой, там быстро с облегчением ложились в постель и засыпали на весь день.

В апреле в Грузию приехали Н.Г. Потапов и Маша, и вскоре Н.Г. Потапов приехал к нам в Цихисдзири. Стало тепло, и жизнь сразу преобразилась. Зацвели драцены, цитрусовые и другие растения. Отовсюду неслись необыкновенно сильные пряные запахи. Вечерами мы втроем сидели над морем, любовались плывущей над морем полной луной и лунной дорожкой на море и слушали рассказы Н.Г. о том, как он работал в 20-м году в Помголе, о лекциях Кони в Политехническом музее, о работе вместе с Д.А. в Средней Азии в начале 30-х годов, о людях, которые работали вместе с ними и которых мы уже знали как авторов научных статей. Мы были увлечены этими рассказами.

Время от времени мы писали письма Д.А. Одно из писем, где мы писали, как мы изучаем цитрусовые, я иллюстрировала рисунком обезьян, лезущих на дерево. Это письмо задержала военная цензура. Вызвали Потапова, и ему пришлось долго убеждать сотрудников комитета по цензуре, что это не шифровка и письмо не представляет опасности для государства.

К началу мая из Москвы приехал Д.А. Приехала также студентка 4 курса Оля Семихатова. Мы вернулись из Цихисдзири в Анасеули.

Узнав, как мы голодали, Д.А. возмутился и побежал к директору Института. После этого разговора нам выдали несколько банок консервов, и на некоторое время жить стало немного легче.

Начались длительные обсуждения результатов проделанной работы, а вечером — прогулки всей компанией. В один из таких вечеров, когда мы собирались разойтись, Н.Г. подал мне руку для прощания. Мне не хотелось еще расставаться, и я спрятала свою руку, собираясь сказать «Давайте еще погуляем». Но вдруг лицо его исказилось, он побледнел и, сказав «Как Вам угодно» быстро ушел. Меня такая странная реакция удивила. Потом я сказала Майе: «Вот мы так хорошо относимся к Н.Г., но мне сейчас показалось, что у него на душе есть что-то очень темное, что он тщательно скрывает». К сожалению, моя догадка оказалась пророческой.

В конце мая мы вдвоем с Майей поехали в Москву сдавать госэкзамены. На этот раз дорога была более короткой — поезд шел через Воронеж, а не через Сталинград.

В Москве мы начали готовиться к экзаменам — прочитывали какой либо раздел учебника или лекцию, а потом рассказывали друг другу прочитанное. Но за этими занятиями я то и дело засыпала. В одно утро я проснулась и не могла встать — у меня сильно кружилась голова. Мама отвела меня к врачу. Сделали анализ крови — оказалось сильное малокровие. Врач запретил мне заниматься, сказав, что иначе я могу потерять память. Но пропускать год и откладывать экзамены не хотелось.

Врач отпустил меня с тем, что я должна в ближайший месяц-два съедать в неделю минимум по три сырых яйца и 50 г. сливочного масла.

На экзаменах я сидела, не поворачивая и не опуская головы — иначе у меня тут же темнело в глазах. Сдавать пришлось три экзамена — историю партии, физиологию растений и спецкурс — главу физиологии растений «Рост и развитие». Принимали экзамен Д.А. и еще два члена комиссии. На экзамене по спецкурсу меня попросили написать уравнение роста. Я быстро его написала, но увидела, что Д.А. как-то особенно, со значением, барабанит пальцами по столу. Очевидно, я что-то написала не так, но не могла понять, что именно. Когда другие члены комиссии отвернулись, он схватил мой листок, и быстро добавил к уравнению коэффициент пропорциональности, о котором я забыла. После экзамена мы пришли на кафедру и тут Д.А. стал в лицах изображать, как кто из нас вел себя на экзамене. Помню, что обо мне он сказал: «Дифа сидела надувшись, с хмурым лицом, как будто хотела сказать: «Вот я все знаю, а Вам не скажу!»

Мы решили отпраздновать наше окончание. Пригласили всех членов кафедры и собрались на даче у Нины Панкратовой 11 июля 1944 г.

Опять, как и после защиты Гали Шоклендер, гуляли всю ночь. Д.А. произнес два необыкновенных тоста, которые Рида Белоусова записала по свежим следам в своем дневнике. Воспроизвожу их по ее записи.

«Сначала Д.А. говорил о том особом мирке, который создался на кафедре и который он почувствовал на двух последних семинарах, необычности момента и об индивидуальности этого именно выпуска. Дальше он сказал: «1941 год. Война. Судьба разметала всех в разные уголки страны. Дифа — в Куйбышеве, Нина — в Мариинске, Рида — в Новороссийке, Сусанна — где-то на севере. Я получаю письма от Майи. Встреча с Дифиной мамой заставила особенно задуматься над тем, какая ответственность лежит на мне за эти вверенные мне молодые души. Ведь вы были тогда еще так малы, так мало общались с кафедрой. Вы только дохнули ее духа, только едва приоткрылись перед вашими умственными взорами ее горизонты. И казалось, что все это было так слабо и непрочно, что в ужасных условиях войны должна была непременно заглохнуть вспыхнувшая в вас искорка. Каково же было мое изумление, когда я услышал, что Дифа считает самым дорогим в своей жизни специальность. Дифина мама сказала мне это так просто, но я почувствовал в душе огромную ответственность за тот огонек, ту искорку, которую нам удается заронить в молодые души. Я вспоминаю свою юность, годы, когда я кончал гимназию, кончал университет. Именно тогда особенно глубоко переживается вся необычайность, необыденность всех событий. Вот кончился день, наступила ночь, она проходит, и на горизонте должен показаться край солнца. Восход солнца! Событие, повторяющееся каждый день и самое обыденное, но в такие дни кажется, что ты непременно должен видеть этот восход солнца, иначе в жизни твоей произойдет что-то трагическое. Ваш выпуск необычен. Ваше поколение отличается от всех остальных тем, что все вы сумели пронести зажженный в вас огонек, и этот огонек дал вам сил вернуться в университет. А ведь он был так слаб и столько ветров бушевало вокруг. И это придает необыденность, необычность вашему выпуску. И мы, глядя на вас, заражаемся этим чувством необыденности и молодеем вместе с вами. Я пью за то, чтобы загоревшийся в вас огонек разгорелся в большое пламя. Я пью за неугасимость порыва!»

Второй тост был посвящен размышлениям Д.А. о строении протоплазмы, которыми он до поры до времени ни с кем не делился. Эти размышления он назвал «Структура жизни».

«Вот вы спрашиваете — „структура жизни“ — что это такое ? Откуда взялась эта идея? И вам она кажется необычайно сложной и мудрой. А на самом деле совсем не так. Это было зимой 42го года. Тогда еще не было этого чудного мирка, я был одинок, совсем одинок. Вы знаете ноктюрны Шопена? У кого слезы не навертывались на глазах, когда он слушал их? Ноктюрн... Это означает по-латыни ночное вдохновение. У Шопена самое главное — это его ноктюрны. Нет ничего капризнее и причудливее их, ибо только в часы между наступлением ночи и восходом солнца доступны человеку вдохновения, непревосходимые по силе и страсти. „Структура жизни“ тоже ноктюрн, ночное вдохновение, посетившее меня в одну из одиноких декабрьских ночей. Это несколько простых мыслей о жизни, ее строении, ее значении, так, черт знает... Я взял хороший чистый лист бумаги, старательным почерком написал на нем свое сочинение, положил этот лист в синюю красивую папку и решил никому не показывать, и не показывал никому. Н.Г. со своим скверным характером вынудил меня показать ему эти тезисы и тут же закричал „Это замечательно!“ Но право же тут ничего нет такого, так, черт знает...»

Через несколько дней Д.А. показал «Структуру жизни» остальным сотрудникам кафедры. В нескольких коротких тезисах Д.А. изложил свои представления о строении «живого вещества». Эти представления, по сравнению существовавшими тогда взглядами, были принципиально новыми и по существу предвосхищали более поздние представления по этому вопросу.

Нас с Майей по распределению направили на постоянную работу во ВНИИЧПиСК. Но Д.А. хотел оставить нас на кафедре. У него были места в аспирантуре, но ему сказали в ректорате университета, что евреев в аспирантуру не зачислят. Тогда он решил зачислить нас на кафедру внештатными лаборантами. Для этого необходимо было, чтобы Главчай нас отпустил. Одна из руководителей Главчая, Александра Николаевна Иванова, которая курировала работу ВНИИЧПиСК, симпатичная женщина, очень долго убеждала Д.А.: «Д.А., ведь мы с вами так хотели укрепить Институт квалифицированными кадрами». На это Д.А. возражал «Я не могу отпустить туда своих учеников, способных и живо интересующихся наукой — не при них будь сказано (кивок в нашу сторону), зная, что у них там пропадут лучшие годы. У них нет там условий для развития». Разговор этот продолжался часа два, но нас все же отпустили.

Мы тут же пошли на Курский вокзал стоять в очереди за билетами, чтобы ехать обратно в Грузию. В это самое время мимо нас по Садовому кольцу проходила нескончаемая колонна пленных немцев. Толпы народа на тротуарах молча и хмуро на них смотрели.

Дмитрий Анатольевич Сабинин с учениками. Ю.Л.Цельникер, В.Н.Смирнова, Д.А.Сабинин, М.Б.Штеренберг, М.М.Тюрина. 1946

Дмитрий Анатольевич Сабинин с учениками на крыше Института чая и субтропических культур в Грузии.
Слева направо: Юдифь Львовна Цельникер, Вера Николаевна Смирнова, Дмитрий Анатольевич Сабинин,
Майя Борисовна Штернберг, Маргарита Михайловна Тюрина. 1946

В Анасеули мы приехали вчетвером: Майя, я, Н.Г. Потапов и его 13-летняя дочь Таня. Очень скоро обнаружились плохие качества Н.Г. Потапова — склонность к интригам и как говорится в анкетах, моральная неустойчивость. Не хочется об этом здесь говорить в подробностях. Между нами возникло отчуждение. Он это почувствовал и однажды вечером, когда мы все сидели в лаборатории, пригласил меня выйти с ним для разговора. Мы пошли по темной аллее около Института, и он спросил, отчего мы стали хуже относиться к нему. Я молчала, обдумывая, что ответить, но вдруг почувствовала, что его рядом нет. Я закричала: «Николай Гаврилович, где Вы?» и услышала ответ откуда-то снизу: «Я провалился в водопроводный колодец и упал копчиком на трубу. Мне очень больно, помогите мне вылезти». Он вылез до пояса мокрый — недавно был дождь, и в колодце стояла вода. В лаборатории нас ждали девушки, которые с тревогой ждали окончания нашего разговора. Они удивились нашему быстрому возвращению. Я хотела объяснить, в чем дело, но не смогла — меня душил неистовый смех. Я понимала его неуместность и даже неприличие, показывала пальцем на Н.Г., и говорила «Он...он... провалился — извините меня, пожалуйста, Николай Гаврилович, я не могу остановиться».

К нам приехали помощники — студенты 3-го курса. Мы много работали в разных местах — Маша все время была в Анасеули, я ездила в Цихисдзири и в другие цитрусовые совхозы, Оля Семихатова работала в тунговых совхозах.

Дома я немного отъелась, и недомогание мое прошло. Но чтобы окончательно выздороветь, все же нужно было выполнять указания врача. Родители посылали мне деньги, чтобы я могла купить на рынке все, что нужно. Но как мне было стыдно сидеть и есть эти деликатесы на глазах моих голодных товарищей!

Но к осени и для всех жизнь стала не такой голодной: весной мы посадили огород, и на нем поспела картошка, созрел одичавший виноград, который вился по стволам высоких деревьев. Я хорошо лазила, залезала на деревья и оттуда сбрасывала темные гроздья «Изабеллы» в подставленные подолы девушек.

В Анасеули у нас завелись новые друзья. Одним из них был главный инженер экспериментальной чайной фабрики при институте Виктор Павлович Шарковский. Он был, видимо, очень хорошим специалистом в своем деле и рассказывал, что, подходя к какой-нибудь чайной фабрике, по доносившемуся от нее запаху мог сказать, кто сейчас в ней работает главным инженером. Он мог починить любой прибор, и часто помогал нам при необходимости. Поэтому мы между собой звали его «Электропалыч». Он был ровесником Д.А. и так же, как Д.А., любил поговорить и быть центром внимания. Когда Д.А. и Электропалыч сходились в нашем обществе, было очень забавно наблюдать, как они оба конкурируют между собой за внимание аудитории. Семья Электропалыча жила в Тбилиси, а в Анасеули он жил со своей очень старенькой мамой и козой. Вечерами он заходил за нами, и мы вместе с ним и козой шли гулять. Если мы присаживались отдохнуть, коза подходила сзади и клала морду на плечо Электропалыча. Если мы заходили за Электропалычем в его отсутствие, его мама говорила «Опять мой Витька где-то бегает». Последний раз я встретилась с Электропалычем в 1956 году, когда я ненадолго заезжала в Анасеули. Д.А. уже не было в живых. Мы, конечно, вспоминали Д.А., и Электропалыч с грустью говорил: «Д.А. счастливый, у него есть ученики и, пока вы живы, и он будет жить. А кто будет вспоминать обо мне?»

Во время эпизодических приездов Д.А. мы ездили с ним на поезде вдоль побережья на север — знакомиться с состоянием субтропических культур на северном пределе их распространения. В это время только что построили новую дорогу, соединяющую Сухуми, Сочи и Туапсе, но она действовала еще нерегулярно. Поезда обычно были переполнены, но когда Д.А. начинал нам что-то рассказывать, публика тут же расступалась, ему уступали место, а потом все группировались вокруг него, жадно слушая его рассказы.

В октябре у нас на огороде поспела кукуруза. В темные осенние вечера, сидя на балконе квартиры, где мы жили, мы чистили кукурузу и рассказывали друг другу эпизоды из своей жизни. Особенно живописны были рассказы Оли Семихатовой о Памирской биологической станции. Она поехала туда на практику, как студентка Ташкентского Госуниверситета летом 1942 года, а потом осталась зимовать. Очень колоритной по ее рассказам, выглядела фигура директора станции Олега Вячеславовича Заленского. Он был сын профессора ботаники, широко известного всем, как автор «Закона Заленского». К тому времени Олегу Вячеславовичу было примерно 27 лет, но он уже был человеком очень широко эрудированным во многих областях биологии и отличался живым умом и остроумием.

Созрели цитрусовые. Мы ходили на плантации помогать в уборке, и за это нам разрешали есть их, сколько нам хотелось.

В декабре 1944 года мы вернулись в Москву. В качестве «награды» за нашу работу в Институте ВНИИЧПиСК нам дали на дорогу несколько увеситых плиток кирпичного чая (это грубый чайный спрессованный лист, который некоторые народы Кавказа, калмыки и казахи употребляют, заваривая, как щи) и объяснили, что на одной из станций по дороге мы можем обменять эти плитки на соль, а затем далее, уже в Ставрополье, соль обменять на топленое масло. Мы так и сделали и приехали домой «богачами».

Все мы отчитывались на семинаре кафедры о проделанной работе. На мой доклад Д.А. пригласил на семинар сотрудницу Тимирязевской с-х Академии Елизавету Ивановну Гусеву. Это была женщина с очень необычной биографией. В 1920 г. неграмотной крестьянкой 40 с лишним лет она вместе с мужем пришла в Москву учиться. Она училась сначала на ликбезе, потом окончила рабфак и поступила в Тимирязескую сельскохозяйственную академию, окончила ее и осталась работать там на кафедре плодоводства у известного профессора Шитта. Она разработала оригинальную методику изучения кроны плодовых деревьев, и во многом эта методика была похожа на ту, к которой пришли мы. Выслушав доклад, Е.И.Гусева сказала: «С верным термометром подходите к дереву». Вскоре Е.И. Гусева защищала в Тимирязевке докторскую диссертацию. Д.А. был ее оппонентом. На заседание ученого совета он взял нас с Майей. Во время заседания членов ученого совета кормили бутербродами. Когда женщина, разносившая их, подошла с подносом к Д.А., он взял три бутерброда и отдал нам с Майей. Женщина не посмела возразить.

Зимой на кафедре мы интенсивно работали — обрабатывали привезенные материалы, сочиняли отчет для Главчая и делали химические анализы листьев опытных растений. Д.А. никогда не давал нам прямых указаний, что именно мы должны делать, он предпочитал, чтобы мы догадывались сами. Он называл такой метод воспитания «Бросить щенка в воду, пускай выплывает». Иногда, встречая меня в коридоре кафедры, он говорил: «Зайдите-ка ко мне, мы давно с Вами не беседовали. Что Вы делали и что Вы об этом думаете?». Я начинала длинно рассказывать, он внимательно слушал, как всегда, подперев голову рукой, а потом перебивал меня неожиданным вопросом, как мне казалось, не относящимся к делу: «А как Вы объясняете такое-то явление?». Я отвечала, что над этим я не думала и объяснить этого не могу. Д.А. возражал: «Вы слишком самоуверенный человек, если Вы думаете, что другие явления Вы смогли объяснить правильно». Потом, выйдя из кабинета и продумывая весь разговор, я начинала понимать, что Д.А. с самого начала разговора увидел, что я на неверном пути и своими вопросами пытался меня направить на верную дорогу.

Мы ошибочно полагали, что все, что мы делали и к чему пришли, мы сделали вполне самостоятельно, хотя на самом деле Д.А. все время нас направлял, стараясь делать это незаметно. Такой метод руководства заставлял нас самих усиленно думать и чувствовать себя ответственными свою работу, но зато в нем были и недостатки — по неопытности мы часто ошибались и делали подчас работу, которая потом оказывалась бесполезной.

В ту зиму мы начали часто ходить на концерты в консерваторию. Мы читали много научной литературы и время от времени делали обзорные доклады на семинарах кафедры. Особенно удавались такие доклады Риде Белоусовой — она хорошо умела обобщить прочитанное и хорошо говорила. Вся наша молодая компания переживала друг за друга, мы эмоционально обсуждали потом между собой каждый доклад.

Зима промелькнула быстро и, в общем, радостно — наша армия быстро наступала, то и дело гремели победные салюты, все ждали скорого конца войны. В начале мая мы с Майей Штернберг выехали в Анасеули. Там нас застал праздник победы. Весть о конце войны нам принесла телеграфистка. Комната, где она работала, находилась по соседству с нашей. Под утро она начала неистово стучаться к нам, крича: «Война кончи, война кончи!» Вечером в честь победы бойцы местной пожарной части устроили салют выстрелами из нескольких ружей.

Вскоре приехал Д.А. Я в это время была в Анасеули одна, Майя работала где-то в тунговом совхозе. Д.А. все дни бегал из одной лаборатории института в другую, знакомясь с их работой, и старался привлекать к этому и меня. Но я решительно сказала, что с 8 до 5 занимаюсь экспериментальной работой. В дальнейшем он приходил в лабораторию ровно в 5 часов и тут же тащил меня куда-нибудь. Рассказывая что-либо, Д.А. всегда ждал от слушателей эмоциональной реакции. Ждал он этого и от меня. Но я не могла так темпераментно реагировать, как этого ему хотелось. Поэтому я очень уставала и с тоской думала — хоть бы приехал кто-нибудь из наших! Темперамента Д.А. как раз хватит, чтобы разделить его на четыре — пять человек! Вот это будет в самый раз.

Помню, что однажды, в жаркое ясное воскресенье мы с Д.А. пошли бродить по горной речке Жуже, которая текла под горой около института. Вода была ледяной, мы то и дело проваливались в ямы, а потом вытаскивали друг друга. Нашли остров и уселись там отдохнуть. Д.А. попросил: «Расскажите мне о своем отце, как он с Вами обращается. Ваши подруги рассказывали, что у Вас очень хороший папа. А я никак не могу найти верный тон со своими детьми: если я с ними мягок — они мне садятся на голову, а если суров — отчуждаются». Потом пошли снова бродить. Забрели на заброшенное кладбище, где в беспорядке были свалены полуразбитые памятники. Д.А. с грустью сказал: «Те, кто не уважает мертвых, не уважают и живых». После отъезда Д.А. я получила от него письмо. Он писал:

23. VI-45 Милая Дифа, все мои планы, в которых так аккуратно были размечены дни и места пребывания, не столько рухнули, сколько просто увязли в той вязкой среде, какой является поток времени в Тифлисе. Все здесь, как прежде — приходится слышать пышные обещания, уверения... А потом вечером с рюкзаком за плечами маршировать к Кварацхелия (ботаник, известный грузинский академик ЮЦ) на положении обманутого беспризорника. Далее изменилось расписание поездов, далее.... В общем я, оставив в покое Кировабад, собираюсь лететь в Москву. О Вашей работе с цитрусовыми я вспоминал в разговорах с Кварацхелия и его дочерью. Она готовит к защите диссертацию о ритмичности роста лимонов, развивая представление о зависимости этого ритма от внешних условий. Да простит им Господь Бог, вероятно, уже привыкший ко многому, их заблуждения. Опадение верхушечных почек якобы упомянуто у Чендлера в его «Плодоводстве». Проверьте это. Ну, вот, так, это передовая наука о цитрусовых. Теперь слушайте голос практики. Алавидзе — зам. Наркома земледелия — утверждает, что цитрусовые, в особенности лимоны, усыхают подобно тунгу, и он склонен считать, что на долю «mal secco» (вирусное или грибное заболевание. ЮЦ) относят много случаев гибели, вызванных другими причинами. Когда я говорил о неподходящих местах, выбранных для посадки, то встретил энергичный отпор. Усыхание лимонов, по-видимому, сейчас едва ли не склонны возвести в ранг проблемы, подобной усыханию тунга. Создается странное положение, я вижу, что даже в Тбилиси нет людей, нет среды для восприятия того, что сделано по цитрусовым Вами. Такой вопрос, как смена типов — вопрос фундаментального значения — просто наталкивается на непонимание их значения. Как будто кругом среди этого народа древней культуры Вас окружает атмосфера, насыщенная пессимизмом Екклизиаста: «Ничто не ново под луной» «Что было, то будет» и в этой среде заглохают без отзвука громко высказанные новые слова... Чувствую, что сбиваюсь на старческое ворчание и умолкаю. Всего хорошего«.

В то лето мы вообще много говорили с Д.А. о жизни и о литературе. Времени для этого здесь, вдали от Московской суеты, было достаточно. Такие разговоры и в предыдущий год возникали время от времени, но тогда в нашей экспедиции было больше народа, и это не способствовало «философским» разговорам.

Особенно запомнились мне из тогдашних разговоров два: как-то Д.А. спросил меня, читала ли я «Братья Карамазовы» и обратила ли внимание на «Легенду о Великом Инквизиторе». «Перечитайте и подумайте» — сказал тогда Д.А. — «В этой легенде заключается глубокий смысл». Однажды я сказала Д.А., что хотела бы быть бродягой, что я устала оттого, что каждый день намечаю для себя какие-то задачи, которые не могу целиком выполнить. Д.А. меня внимательно выслушал — он всегда слушал нас внимательно, какую бы ахинею мы ни несли — и заметил: «Вам тяжела своя свобода. В прежние времена в дворянских семьях сыновья часто записывались в офицеры именно потому, что не могли справиться со своей свободой и им необходимо было внешнее давление».

В помощь нам с Майей приехали две студентки третьего курса — Вера Смирнова и Рита Тюрина. Майя и я проводили самостоятельные исследования, Майя по тунгу, а я — по цитрусовым, а младшие студентки нам помогали. Работали мы то в Анасеули, то в Цихисдзири, обследовали урожайность и в других совхозах. Однажды, на вокзале в Чакве во время прихода пригородного поезда, мы увидели среди массы людей, идущих с поезда, человека, на голову возвышавшегося над остальной толпой. Потом мы пошли в филиал ВНИИЧПиСК, находившийся в Чакве и увидели там этого человека. Он подошел к нам и спросил: «Вы Сабининские? А я Курсанов» Это был Андрей Львович Курсанов, сын нашего университетского профессора Льва Ивановича

Курсанова, биохимик растений, который в то время занимался биохимией чая. Биохимией чая занимался также акад. А.И. Опарин, с которым мы вскоре познакомились в Анасеули.

В середине лета Д.А. приехал снова и взял нас всех с собой в Сухуми, где на территории ботанического сада располагался Сухумский филиал ВННИЧПиСК. Затем он решил повести нас в горы. Его жена в то лето работала в Адлере. Мы заехали к ней и взяли с собой 15летнего сына Д.А. Костю. В горы еще никого не пускали — еще не вся территория была разминирована. Поэтому для похода нужно было получить пропуск. Нас предупредили, что мы не должны сходить с тропы. Мы доехали на попутке до Красной Поляны, а потом шли вверх через великолепные торжественные буковые леса, альпийские луга, где трава была выше человеческого роста, и дальше к оголенной вершине с низенькими эдельвейсами и разными видами эфемероидов. Тропа на альпийских лугах так заросла, что была едва видна. Чтобы на обратном пути не сбиться, мы заламывали высокие стебли трав и на этом пострадали — когда мы вернулись, на оголенных частях рук и ног у нас были волдыри от ядовитых трав. На вершине горы пятнами лежал снег, а около него валялись брошенные немцами лыжи. Мы тут же кинулись кататься на них, не обращая внимания на окрики Д.А. — он боялся, что мы можем подорваться на мине.

В следующем 1946 году, во время нашего приезда в Грузию, который в тот год был уже кратковременным, Д.А. тоже водил нас в горы в том же составе, уже через Клухорский перевал в долину Теберды. Помню, что от последнего пункта, где кончалась автомобильная дорога и куда мы приехали на попутном грузовике, мы шли 40 км. почти без остановок целый день, чтобы успеть перейти до вечера через перевал. Когда мы начинали жаловаться, что мы устали, Д.А. сердился и говорил: «Что это за детский сад! Вам бы еще сосочку принести!». Уже в темноте мы дошли до бараков, где во время войны жили немцы-оккупанты, и там заночевали. Утром забрались на ледник. Хотя Д.А. в то время было около 60 лет, физически он был более сильным и более закаленным, чем мы.

В одну из поездок «на север» — в Сочи — мы застали там гастроли Свердловского театра оперетты. В то время этот театр славился, как один из лучших. Мы несколько раз были на их спектаклях, но больше смотрели не на сцену, а на Д.А. — он так искренне веселился и неудержимо хохотал при каких-то пошлых шуточках или нелепых эпизодах на сцене.

Когда я думала о характере Д.А., меня всегда поражало в нем редкое сочетание глубины и какого-то легкомыслия, даже детскости в поведении. Наряду с глубокими размышлениями о жизни, он мог восторгаться всякой ерундой и искренне неудержимо смеяться, выслушивая пошлые шуточки в оперетте. Невольно вспоминался эпизод из «Моцарта и Сальери», когда Сальери возмущался тем, как Моцарт с восхищением выслушивает игру уличного скрипача.

В Анасеули мы жили вчетвером и вели общее хозяйство. Финансовой частью у нас заведовала Майя Штернберг. Деньги на зарплату, оплату поездок и прочие экспедиционные расходы университет переводил нам в местный банк. Однажды Майя получила из университета распоряжение, что наши деньги из банка — там их было более 20 тысяч — надо срочно забрать, не знаю зачем. Деньги выдали одними пятерками, и они полностью заполнили небольшой чемодан, который был у Майи. Чемодан мы поставили под кровать, положили туда карандаш и бумагу, и каждый из нас при необходимости брал небольшую сумму и записывал это на бумажке. По истечении месяца Майя подводила баланс — сколько мы должны получить как зарплату и сколько взято денег. Помню, что мы никогда не превышали своего бюджета. Жили мы на первом этаже, окно у нас всегда было открыто. Через это окно к нам заходил бродячий кот, которого мы назвали Кинто (это особый сорт грузинского бродяги). Кинто приносил нам пойманных крыс и раскладывал рядком на полу. Мы почему-то не опасались за целость наших капиталов — ведь о них никто, кроме нас не знал. Когда нам надо было возвращаться в Москву, у нас еще оставалась солидная сумма денег. Возвращаться мы решили из Батуми. Осенью 1945 г. оттуда отплывал первым рейсом теплоход на Одессу. До и во время войны теплоход принадлежал Румынии. Нас было 10 человек — четверо наших и еще 6 студентов из других вузов, проходивших практику во ВНИИЧПиСК. Мы приехали в Батуми за несколько дней до отплытия теплохода, чтобы купить билеты. Но билетов не было. Ночевали мы на улицах Батуми, расстилая одеяла во всю ширь мостовой. Днем ловили начальника порта, в чьем распоряжении была выдача билетов. Для этого мы выставляли посты по всему короткому маршруту следования начальника — между его конторой и портом, и если видели, что он пошел в контору, посылали к нему Майю, как самую бойкую из нас, предварительно нарядив ее во все лучшие наряды, которые у нас были. Наши вещи, вместе с чемоданчиком с деньгами, находились в камере хранения. Наконец, настал день отплытия. До начала посадки на теплоход оставалось около часа, а билетов у нас все еще не было. Порт осаждала толпа народа, желающих попасть на теплоход. Наконец в последний момент появился начальник порта с билетами в поднятой руке. Толпа кинулась к нему. Он зычным голосом крикнул: «Это только для студентов! Где тут студенты?» Так мы получили билеты на палубу. Когда теплоход отплывал, мы стояли на верхней палубе. Начальник, увидев нас, закричал: «Прощайте, студенты! Вы мне надоели!» «Вы нам тоже», ответили мы. Мы плыли на теплоходе и наслаждались жизнью. Спали все вповалку на палубе, постелив одно на другое все свои одеяла, каждый день ходили в душ (что в то время было для нас редким наслаждением), целыми днями сидели на носу теплохода и любовались морем. Впереди нас шли два катера с миноискателями. Иногда подплывали дельфины. Плыли только днем, ночью отстаивались на рейде. Одна такая стоянка была возле Севастополя. Это путешествие продолжалось четверо суток. Одесса показалась нам какой-то разоренной, полупустой и неуютной. На стенах болтались обрывки объявлений, расклеенных еще при немцах. Мы сели в поезд, который в народе тогда получил кличку «пятьсотвеселый» — подобные маршруты все имели номера, начинавшиеся на пятьсот, и состояли из товарных вагонов, в некоторых были устроены нары. По пути народа набивалось в них много, и большинство людей стояли. Так мы ехали еще четверо суток до Москвы. Там благополучно сдали деньги в бухгалтерию. А в конце года меня вызвал ревизор и начал спрашивать, как мы получили эти деньги и как мы с ними обращались. Услышав мой рассказ, он только качал головой и восклицал: «Какие же вы дети! Ведь вас же могли убить из-за этих денег!» «А кто же мог подумать, что они у нас есть!» — возражала я.

Везде чувствовалось, что война и все самое тяжелое, связанное с ней, уже позади. Вновь засветились московские окна. Начали возвращаться уцелевшие фронтовики. 31 декабря, выйдя поздно вечером после работы на кафедре на Манежную площадь, мы с Олей Семихатовой увидели громадную елку и услышали музыку. Площадь была полна танцующим народом. Мы тоже начали танцевать. Молодых мужчин, приглашавших нас, было много.

После докладов на семинаре о результатах второго года нашей работы в Грузии на кафедре решили, что эти работы — моя и Майина — могут послужить основой для кандидатской диссертации. Мне предстояло сдать кандидатские экзамены. Кроме того, Ольга Михайловна начала меня учить преподаванию малого практикума по физиологии растений для студентов 3го курса. Мои ученики были ненамного моложе меня, а некоторые даже старше, и им очень трудно было привыкнуть звать меня по имени-отчеству и на «вы». Во всяком случае, в конце учебного года, сразу же, как только прекратились занятия, они тут же перешли на прежнюю панибратскую форму общения.

Д.А. начал посылать меня и Майю в другие учреждения — учиться разным методикам исследования. Так мы провели два месяца в Институте цитологии, где ранее директором был Кольцов, где Ирина Николаевна Свешникова — специалист-цитолог — обучала нас изготовлению постоянных препаратов для микроскопирования. Работе с микроскопом, но уже по другой методике, мы обучались и у Якова Евгеньевича Элленгорна. Это был человек 37 лет, проведший несколько лет в заключении. Мы ходили целой группой заниматься к нему на дом. В то время он заболел рассеянным склерозом. Нижняя половина тела у него была парализована, а руки и голова как-то беспорядочно дергались. Но голова работала хорошо, и под его командой мы учились окрашивать и рассматривали различные объекты под микроскопом. Однажды во время этих занятий к нему зачем-то зашел милиционер. Яков Евгеньевич страшно испугался и только лепетал: «Это все доценты, доценты...» Я тогда не понимала причины его испуга.

На следующую зиму Д.А. послал нас работать в лабораторию Гурвича. Этот ученый открыл, что все живые организмы испускают лучи очень слабой интенсивности, которые могут стимулировать деление клеток у других живых объектов. Гурвич назвал эти лучи митогенетическими. Обнаружить эти лучи физическими приборами в то время было нельзя — они были слишком слабой интенсивности. Поэтому Гурвич придумал биологический метод их измерения — по реакции на них клеток дрожжей. Этой методике он обучал и нас. Этот метод показался мне субъективным. Сейчас, я думаю, наверное, существуют приборы, которые могут регистрировать столь слабое излучение. Но теория Гурвича сейчас предана забвению и никто этим не занимается.

К нам на кафедру часто заходил Иван Григорьевич Серебряков. Он тогда работал в Университете и углубленно занимался изучением морфологии растений. Один раз мы вместе с ним и Д.А. ходили на лыжную экскурсию в лес Тимирязевки, выкапывали там из-под снега растения, и И.Г. объяснял нам, как развиваются зимой почки разных видов многолетних трав. Вопрос о зимнем развитии почек у деревьев тогда очень интересовал Д.А.

В ту зиму мы начали часто ходить на концерты в консерваторию. Начинала всходить звезда Святослава Рихтера. Попасть на концерт было не всегда легко. Особенным успехом среди публики пользовались симфонические концерты, которыми дирижировал Мравинский. Когда он приезжал из Ленинграда, билеты достать было невозможно, а в день концерта на улице перед консерваторией стояло один за другим по три кордона милиции. Но мы нашли выход из положения: покупали билеты на другие концерты, а затем я очень аккуратно подделывала число на билетах. Мы ни разу не попались. Пройдя все кордоны на улице и тщательную проверку уже внутри здания, мы рассаживались на ступеньках в амфитеатре. На концерты мы приглашали и Д.А. Перед тем, как пойти с нами, он говорил: «Пойдемте, спросим у Ольги Михайловны» О. М. укоряюще на нас смотрела и говорила «Д.А., у Вас же завтра лекция, опять Вы будете готовиться и не будете спать всю ночь», но потом махала безнадежно рукой и говорила «Да ладно уж, идите». Сама она музыку не любила и на концерты не ходила.

В консерватории Д.А. с охотой, даже, мне кажется, с особым удовольствием сидел вместе с нами на ступеньках. В антракте он очень интересно давал нам пояснения о тех произведениях, которые мы слушали. Его старшая дочь, немногим старше нас, училась в то время в аспирантуре в консерватории и видимо, очень многие сведения Д.А. узнавал от нее. Если концерт был в малом зале, неизменно Д.А. подводил нас к мраморной доске, висящей в вестибюле, где золотом были выгравированы фамилии выпускников консерватории, закончивших с отличием. Наряду с фамилией «С. В. Рахманинов» там была и фамилия «М.Д. Сабинина». Показывая на нее, Д.А. с гордостью говорил: «Это моя дочь!».

Иногда среди дня Д.А. приходил на кафедру и звал нас в кино. Особенным успехом тогда пользовались несколько фильмов: «Багдадский вор», «Леди Гамильтон» и «Мост Ватерлоо». Их почему-то показывали где-то далеко на окраине, и мы всей кучей ездили туда. На обратном пути Д.А. восторгался игрой Вивьен Ли, повторяя «Это не женщина, а голубой цветок».

Несмотря на то, что мы много и увлеченно работали, мы много веселились и на кафедре вели себя по-детски шумно, бегали, часто нарушая порядок. Из-за этого О.М. часто ругала нас. Ей вторила Ольга Федоровна Туева — тоже ученица Д.А. первого, еще пермского выпуска. Ольга Федоровна работала в Институте физиологии растений, но часто бывала на кафедре и регулярно посещала семинары. О.М. жаловалась на нас Дмитрию Анатольевичу и говорила «Дмитрий Анатольевич распустил девчонок, и они слишком много себе позволяют». На это он умоляюще прижимал руки к груди и отвечал: «Ольга Михайловна, не обижайте их, ведь это же мои дети!» Но ссоры с О. М. никогда не перерастали в серьезные конфликты — она всегда была справедливой, и мы это хорошо понимали. Впоследствии, при всех серьезных жизненных затруднениях, мы прежде всего обращались за помощью к ней.

Ариадна Кузьминична Белоусова. 1989

Ариадна Кузьминична Белоусова. 1989

В начале января 1946 года защищала кандидатскую диссертацию Рида Белоусова. Ее работа служила в определенной части подтверждением представлений Д.А. о структуре протоплазмы. Ее оппонентом был Алексей Всеволодович Румянцев — крупный специалист по цитологии животных тканей. Работа Риды так понравилась ему, что он пригласил ее на работу к себе в лабораторию. Впоследствии она продолжала заниматься цитологией и биохимией животных и стала крупным специалистом по изучению биохимии раковых клеток.

Ридину защиту мы праздновали, как обычно, пирушкой на кафедре в течение всей ночи. На этой пирушке я прочла сочиненную мной басню, отражавшую действительные события нашей жизни.

Однажды, дело было так давно,

Что и сказать об этом затрудняюсь,

В селе семейство славилось одно,

Которое от многих отличалось:

Не знали дети матери своей,

Один отец лишь был и много дочерей.

И были старшие серьезные девицы,

И если бы серьезности крупицу

Хотя бы младшим передать сумели,

То младшие намного б поумнели.

А младшие — вы догадались сами —

Ужасными прослыли шалунами.

То обезьян с хвостами рисовали

И милому папаше отсылали.

И раз, от всех сестер больших украдкой

Сестрицы меньшие пошли плясать вприсядку.

Папаша тут неподалеку очутился

И плясками дочерними прельстился.

Подумал, скинул шапку и сюртук,

И топнув ножкой, в пляс пустился вдруг.

На шум большие сестры прибежали

Увидели — и разом закричали:

«Баловники! — кричала старшая сестра

Вам образумиться давно уже пора».

«Разбойники! — Воскликнула другая,

С трудом огонь в груди своей скрывая.

«Бездельники! Коварные плутишки!

Что вы наделали? Отец вам не мальчишка!

Ведь я, ведь мы, бывало в ваши годы

Мы никогда такой не ведали свободы!

Ведь мы, согласно правилам старинным,

Вели с отцом себя и вежливо и чинно,

Его папашей чинно величали

И никогда вприсядку не плясали».

Вмиг этот крик веселость разогнал.

Отец же, поглядев на них, сказал:

«А ну-ка, старшая, ну вспомни, а бывало

Ведь ты со мной не так еще плясала!

Покоя я хочу в семействе нашем.

Ну, встаньте в круг, и вместе все попляшем!»

И странную господь узрел картину,

Когда земли осматривал равнину.

Кругом зима холодная царила,

Темно, безжизненно вокруг все было.

И видит бог вдруг: на одной поляне

Густой толпой собрались поселяне.

Отец, всклокоченный, душою молод,

И десять дочерей, собравшись в круг,

Плясали весело — и скрылся мрак и холод,

И расцвели цветы вокруг.

О. М. и О. Ф. на некоторое время очень обиделись на меня за эту басню — особенно на то, как я цитировала их высказывания. Но на самом деле я довольно точно воспроизводила то, что они говорили о нас — во всяком случае, О. Ф. часто обзывала нас разбойниками. Довольно скоро эта обида прошла.

Мне очень хотелось съездить ненадолго в Ленинград повидать родных, с которыми мы не виделись больше 5 лет. Отпусков тогда не было. Д.А. дал мне командировку на 10 дней и наказал, что я должна посетить ряд научных учреждений Ленинграда и узнать там, как они живут и над чем работают, ведь все военные годы ученые Ленинграда были в полной изоляции. Он дал мне письмо к зав. кафедрой физиологии растений Ленинградского Госуниверситета С.Д. Львову, с которым они были ровесники и, кажется, соученики. Оля Семихатова просила зайти к О. В. Заленскому и передать ему письмо. Содержания письма я не знала.

В Ленинграде меня радостно встретила Мируня и ее подросший 16 летний сын Яша. Мамин брат Яша все еще был в армии. Познакомилась я и с новым родственником — Яшиным сыном Осей, которого он мне когда-то завещал, опасаясь, что он и жена могут погибнуть. В то время Ося был белокурым кудрявым мальчишкой, очень живым, подвижным и сообразительным, но чрезвычайно миниатюрным.

Вечером я пошла в Заленскому. Он встретил меня официально-вежливо, но, когда при мне прочел письмо, сразу резко преобразился — начал спрашивать, есть ли мне где остановиться, и говорил, что я могу жить у него, потом пригласил к столу, где уже сидел сотрудник Ботанического Института известный ботаник Родин, и мы провели вечер в длинных и интересных научных разговорах. О. В. сказал, что он будет моим гидом по Ленинграду, и потом, в течение всего времени моего пребывания там, каждый день меня сопровождал, показывая лучшие уголки Ленинграда (в Ленинграде во взрослом состоянии я была первый раз), водя по Эрмитажу, по Ленинградскому Университету, знакомя с учеными БИНа. В лаборатории физиологии БИНа мне сразу предложили сделать доклад и рассказать о работах Д.А. последнего времени. Собралось очень много народа. Боюсь, что я не смогла как следует внятно рассказать о работах кафедре, путалась в ответах на многочисленные вопросы — ведь это был мой первый доклад, да еще без предварительной подготовки, перед взрослыми незнакомыми людьми, среди которых были и известные крупные ученые, о которых я уже знала по литературе. Только вернувшись в Москву, я узнала, почему Заленский был ко мне так внимателен: оказывается, Оля написала ему, что я ее товарищ, и просила позаботиться обо мне.

Вскоре после моего возвращения из Ленинграда мамин брат Яша был демобилизован и приехал к нам. Он долго жил у нас, и как-то мама сказала ему: «Я очень рада, что ты с нами, но ведь у тебя есть семья, почему ты не едешь к ним?» Яша ответил: «Я боюсь увидеть сына. Когда я единственный раз видел его во время блокады в феврале 1942 года, это был скелетик с тоненькими ручками и ножками и большой головой и животом. Хотя ему было 7 месяцев, он не мог даже поднять головку и не мог кричать. Я понимаю, что после этого он не может быть нормальным ребенком». Я долго убеждала Яшу, что Ося нормальный живой ребенок, что я недавно видела его и что я не обманываю.

Тем временем научная жизнь в Москве чрезвычайно оживилась. Было много научных заседаний в разных учреждениях, регулярно проводились научные семинары в Институте физиологии растений под руководством его директора акад. Н.А. Максимова. Мы старались все эти собрания посещать.

У Д.А. появилось много новых идей и представлений о росте и развитии растений. Их он излагал в докладах — сначала на общем собрании, на биофаке Университета, а потом на заседании в Доме Ученых. Иллюстрацией и подтверждением этих новых взглядов Д.А. служили результаты наших работ. Но среди солидных ученых взгляды Д.А. понимания и сочувствия не встретили. На заседании в Доме ученых, где председательствовал Н.А. Максимов, он возражал Дмитрию Анатольевичу, не соглашаясь с его новой формулировкой процесса роста. С критикой взглядов Д.А. выступал и проф. П.А.Генкель. А после заседания, когда наша молодежная команда толпилась у кафедры, снимая плакаты, к нам подошла С.В.Тагеева (в то время жена Максимова) и начала кричать на Машу: «Вы еще пешком под стол ходили, когда я уже была зрелым ученым» (Маша стала жертвой агрессии Тагеевой, так как именно на ее данных Д.А. на этом докладе обосновывал ряд своих новых положений).

Оглядываясь назад, я теперь понимаю, почему Д.А. так привязался тогда к нам: его взгляды очень сильно опережали свое время, и его современники их не принимали. Среди них он был одинок. Только мы — молодежь, которая раньше не знала ничего другого, считала все, что говорил Д.А. само собой разумеющимся и принимала все это с восторгом.

Зимой 1947 года появился сборник работ под редакцией Бенсли, в котором описывались новые подходы к исследованиям биохимии протоплазмы. Были разработаны методы выделения субмикроскопических клеточных органелл — рибосом, митохондрий и других и описаны первые результаты определений их химического состава. По существу эта книга была провозвестником наступления новой эры — молекулярной биологии. Ее эпохальное значение оценил тогда, кажется, один Д.А.

Мария Гавриловна Зайцева. 1952

Мария Гавриловна Зайцева. 1952

Ольга Александровна Семихатова. 1950

Ольга Александровна Семихатова. 1950

Юдифь Львовна Цельникер. 1948

Юдифь Львовна Цельникер. 1948

В феврале 1947 года защитила диссертацию Маша Зайцева. На ее защите присутствовал бывший студент Д.А., которого он считал самым способным из своих учеников, Лев Иванович Красовский. Он был религиозным человеком и не скрывал этого. После окончания Университета он был арестован за то, что якобы собирался убить Сталина. Он был отправлен в ссылку и после ее окончания ненадолго появился в Москве, до нового ареста.

После окончания Машиной аспирантуры ее взял к себе на Памирскую биостанцию О.В. Заленский. Летом О.В. и Маша поехали на биостанцию. С ними поехал и Д.А. Это было первое знакомство Заленского с Д.А. Вернулся он в восторге. Я в это время делала анализы в лаборатории и ходила от одного прибора к другому. О.В. ходил за мной и говорил: «Дифочка, я Вам должен очень много рассказать» — «Ну, говорите» — отвечала я. Но он только вздыхал и говорил «Как хорошо!» В последующие годы О.В. Заленский пригласил к себе на Памир Олю Семихатову и Риту Тюрину. Через несколько лет он оставил Памирскую биостанцию и стал работать заведующим лабораторией экологии и физиологии фотосинтеза в БИНе. Вся наша компания регулярно с ним встречалась, пока он был жив. Если я бывала в Ленинграде, я всегда заходила к нему. Мы делились новостями о работе. Иногда поздно вечером, когда я была у него в гостях и собиралась уходить, он запирал меня в комнате, чтобы я не ушла и читал стихи. Я жалобно просилась выпустить меня, говорила, что мои родные будут беспокоиться, а жена его из-за двери кричала: «Олег, не хулигань, выпусти Дифу», О.В. и сам сочинял стихи, но никому их не показывал. Мне известно только одно его шуточное стихотворение «Кошачий март»:

Пришел, дохнул и охватил

Страстей кошачьих месяц,

Хвосты дугою своротил,

Кошачьим зовом огласил

Молчанье крыш и лестниц.

В глазах у кошек — зелень, тьма

И жажда наслаждений,

Опасен воздух, как чума,

Вдохнешь — и сам сойдешь с ума,

Как кошек приведенье!

Кипи, бурли и пенься кровь!

Судьба и совесть — все на карту!

Пусть будет первой жертвой марту

Моя проклятая любовь!

Возможно, что ему принадлежит и стихотворение, пародирующее "Историю государства Российского А. К. Толстого:

"Сначала было пусто,

Стояло много гор.

Приехала старушка * Иллария Алексеевна Райкова — известный ботаник,

Раскинула шатер.

За ней явился Почек * Павел Александрович Баранов, впоследствии директор БИНа,

Хвала ему вовек

За то, что был блудливый,

Но дельный человек!

..........................

И несмотря на это

Уже который год

Все двигают науку

Кто взад, а кто вперед.

О.В. Заленский был очень крупным ученым, хотя не имел никаких официальных званий. Почти всю жизнь он был кандидатом биологических наук и докторскую диссертацию защитил только перед самой смертью, накануне 70-летия да и то после настойчивых требований сотрудников. Тем не менее, он оставил заметный след в науке. Около него все время толклись многие наши ученые и даже академики, которых он заряжал своими идеями. Во многом черты его характера — живой ум, творческая одаренность, редкое сочетание широкой эрудированности и глубины, большой интерес ко всем проявлениям жизни, остроумие и вместе с тем безалаберность — были похожи на характер Д.А. Но при нем не было такого человека, как Ольга Михайловна, который мог бы на него так повлиять и постоянно призывать к порядку. Он только в малой степени реализовал свой творческий потенциал. Может быть, если бы он работал в Университете, необходимость регулярно читать лекции и готовиться к ним, заставили бы его быть более дисциплинированным и полнее проявить свои творческие способности.

Наш договор с Главчаем в тот год закончился. Д.А. заключил новый договор о работе с Бирюлевской плодово-ягодной опытной станцией (теперь она преобразована в Институт садоводства). Мне предстояло исследовать причины периодичности плодоношения яблони.

18 октября 1947 года в «Литературной газете» появилась статья под тенденциозным заголовком «Почему буржуазная наука воюет против работ советских ученых». Это было интервью корреспондента газеты с Т.Д. Лысенко. где излагались его новые «откровения». В интервью Лысенко отрицал наличие в природе внутривидовой борьбы. Наши университетские ученые — акад. И.И. Шмальгаузен, проф. А.Н. Формозов и Д.А. Сабинин — в ответ на это написали свою статью, опровергавшую взгляды Лысенко. Она была опубликована в Литературке 29 ноября 1947 г. Потом в университете было организовано заседание, на котором Шмальгаузен, Формозов и Сабинин сделали доклады. Оно называлось «О внутривидовой борьбе у животных и растений». В выступлении Д.А. он очень остроумно опровергал Лысенко на примере данных, приведенных в собственной статье Лысенко, которые тот неверно трактовал.

Вскоре Д.А. вызвали к Ю.А. Жданову — сыну А.А. Жданова. Юрий Жданов тогда курировал отдел науки при ЦК партии. По рассказам Д.А. Юрий Жданов подробно расспрашивал его, что он думает о Лысенко, как ученом.

В эту зиму ДА. работал, мне кажется, еще более интенсивно, чем всегда. У него возникли новые идеи о механизме регуляции роста, о роли в этой регуляции веществ, стимулирующих и тормозящих рост. Своими идеями он делился на докладах, на семинарах кафедры. В мировой науке интерес к ростовым гормонам растений, начиная с середины 30 годов, все возрастал. В 40х годах начали синтезировать искусственные ростовые вещества и число таких веществ все возрастало. Синтез таких веществ и их исследование начались и в Советском Союзе. В начале 1948 года в Институте физиологии растений под руководством акад. Н.А. Максимова состоялось Всесоюзное совещание, подводящее итоги таких исследований. Д.А., выступивший на совещании, критиковал большую часть докладов совещания за то, что исследователи занимаются мелкими, чисто эмпирическими вопросами, а не пытаются исследовать физиологические механизмы действия таких веществ. Выступление Д.А. получило резкий отпор. Как было принято в те годы, ему сразу же начали навешивать политические клички, обвиняя в низкопоклонстве перед Западом и пр. Вообще травля ученых в печати и на заседаниях, обвинение их в буржуазном низкопоклонстве и космополитизме было типичной и постоянной приметой того времени. Особенно доставалось ученым-евреям.

И вместе с тем никогда еще в истории нашего государства на науку и ученых не отпускалось так много денег, уделялось им так много внимания, как в этот период. В конце войны ученым сильно повысили зарплату. Зарплата профессоров раз в 5-10 превосходила зарплату инженеров и врачей, не говоря уже о рабочих. Это были огромные, даже баснословные деньги. Позже, когда я стала ассистентом и получила свою первую «большую» зарплату и в растерянности от этой большой суммы стояла около бухгалтерии, бухгалтер со злостью сказала мне: «Девочка! За что Вам так много денег платят? Вы их даже держать как следует не умеете!»

На одном из заседаний кафедры О.М. докладывала, что в Ботаническом саду МГУ, где сотрудники и студенты работали летом, необходим срочный ремонт вегетационных домиков. На это требовалось несколько сот рублей, и О.М. просила Д.А. выпросить эти деньги в ректорате. В ответ на это Д.А. сказал: «Что там Ваши жалкие сотни, не хотите ли получить миллионы рублей на строительство нового здания Университета?» Все восприняли его слова как шутку, и О.М. долго уговаривала Д.А. не дурачиться, когда речь идет о серьезном деле. Но оказалось, что это правда, и сотрудникам кафедры предстояло подать заявку в ректорат с проектом помещения кафедры в новом университете. Этого университета Д.А. уже не увидел.

Д.А. решил оформить свои лекции по общему курсу физиологии растений в виде учебника. Писал он его таким образом: ежедневно, обычно к вечеру, он вспоминал «Да, я еще не написал свои три страницы» — и бежал в библиотеку.

В это время я поссорилась с Д.А. По какому-то поводу я сказала ему, что он поступает несправедливо, и Д.А. это очень задело. Вечером он вызвал меня к себе в кабинет и начал кричать на меня. Раньше этого никогда не было. Основной смысл его ругани сводился к тому, что я избалованный человек и не знаю жизни. Этот крик продолжался около часа. Я стояла и молча плакала, но Д.А. не обращал на это никакого внимания. Под конец он сказал: «Вы не знаете, какие другие. Если бы Вы это знали, Вы никогда бы не посмели мне так сказать». На это я только сказала «Я очень люблю и Вас и кафедру» и Д.А. ответил: «Я это знаю». Когда я вышла из кабинета, на кафедре никого не было, кроме Потапова. Д.А. так громко кричал, что Потапов наверняка слышал весь разговор. После этого Потапов повадился регулярно провожать меня домой и вел при этом какие-то странные разговоры. Однажды он спросил меня: «Хотите, я научу Вас, как Вы должны себя вести, чтобы Д.А. влюбился в Вас, во всем слушался и делал все так, как Вы ему скажете?» Я сказала «Мне это не надо», а затем спросила: «А что же я ему стала бы говорить?» на что Потапов ответил: «Все, чему я Вас научу».

Вскоре меня вызвали в райком комсомола. Там меня ждал молодой человек. Он представился: «Я сотрудник МГБ, пойдемте со мной». Я не знала, что это такое — это название появилось незадолго до этого — и спросила его об этом. Он ответил: «А НКВД Вы знаете? Это то же самое, только страшнее». Райком комсомола находился у Краснопресненской заставы. Оттуда мы пошли пешком на площадь Дзержинского. По дороге он спрашивал меня, почему мой отец был в Америке, как получилось, что я вместо Грузии осталась работать в Москве. Я не чувствовала за собой никакой вины и старалась изо всех сил держаться как можно спокойнее. Мой спутник привел меня в небольшой двухэтажный дом в каком-то переулке вблизи площади Дзержинского, там мы сели в пустой квартире и стали беседовать. Он спрашивал меня, кто работает на кафедре, какой характер у каждого сотрудника, я отвечала, стараясь не сболтнуть лишнего, и давала на все вопросы нарочито наивные ответы. Тем временем я соображала, кто мог меня так «подставить». Не было сомнения, что это Потапов. Мне вспомнилось, что когда мы еще были в Грузии, он как-то рассказал мне, что однажды жена Д.А. получила от него письмо, и в конверт была вложена копия письма Д.А. Потапов тогда сказал: «Если бы об этом узнали в органах, этого сотрудника могли бы расстрелять за такую оплошность. Д.А. с этого момента стал хуже ко мне относиться» «А при чем здесь Вы?» — спросила я. «Да ведь письмо было написано моим почерком». «Так что, кто-то подделал Ваш почерк?» (Я не могла себе представить, что если кто-то работает осведомителем НКВД, он может сам об этом рассказать, непонятно зачем.) Поэтому тогда я так и не догадалась, что Потапов — действительно сотрудник НКВД. Теперь, вспомнив этот разговор, и странные разговоры Потапова со мной в последнее время, я решила хоть как-то нейтрализовать его влияние, и когда дошла до его характеристики, сказала: «А Потапов — он всегда врет, у нас никто ему не верит». Сотрудник, беседовавший со мной, предложил мне сделаться осведомителем. Я стала отказываться, опять-таки разыгрывая наивную девочку (во многом я и на самом деле была такой) и тогда он пригрозил: «А если Вы не согласитесь, Вы отсюда не выйдете, и никто никогда не узнает, где Вы». Тут я рассердилась и начала кричать: «Вы не имеете права, я ни в чем не виновата, и у нас есть Сталинская Конституция!» Тут уж я не притворялась наивной — я действительно верила в то, что я говорю. Видимо, сотрудник окончательно убедился, что я дура, не знающая реального положения вещей и со мной нельзя иметь дела. Он взял с меня подписку о «неразглашении» под угрозой расстрела и отпустил меня. Я вышла, полная страха и отвращения ко всему окружающему.

Но нужно было предупредить Д.А., чтобы он был осторожнее. Он был остер на язык и часто говорил много лишнего. Я пришла на кафедру и попросила О.М. приехать в Ботанический сад Университета, где зимой никого не было. Там я обо всем ей рассказала и просила поговорить с Д.А., не говоря ему, от кого она это узнала. Я боялась, что несдержанный Д.А. может нечаянно проговориться и выдать меня. Через несколько дней О.М. сказала мне, что говорила с Д.А. Он ее спрашивал, от кого она все это слышала, и когда она сказала, что дала слово этого не говорить, обиделся на нее. Она посоветовала мне самой пойти и поговорить с Д.А. Я так и сделала, и сказала ему о своих подозрениях относительно Потапова. Тогда Д.А. рассказал мне об истории с письмом, о которой я уже знала.

Теперь, вспоминая Потапова и все эпизоды моего общения с ним, я не могу сказать, что в нем не было ничего хорошего. Его личность и сейчас является для меня в известной мере загадкой. Очень возможно, что когда-то он запутался или его запугали в НКВД, например, угрожая арестовать за работу в Помголе (известно теперь, что всех работавших в Помголе потом арестовали), и временами он очень терзался тем положением, в которое он попал.

Экспериментальная часть моей работы была закончена. Надо было садиться писать диссертацию. Д.А. требовал, чтобы я сначала составила план. Это было нелегко сделать, так как я работала по договорным темам, многое в работе было случайным и не укладывалось в единую схему. Сказывалась также и моя неопытность в выполнении работы — я делала много такого, что потом оказалось ненужным. В течение почти месяца Д.А. каждый день вызывал меня, смотрел все новые варианты плана и неизменно был недоволен. Наконец, Д.А. надоело, и он сказал: «Ладно, пишите без плана».

Однажды на кафедру пришел И.Г. Серебряков и привел с собой директора Полярно-альпийского ботанического сада Н.А. Аврорина. Ему нужны были сотрудники, и И.Г. предложил мне поехать туда на работу. Я сразу согласилась — мне казалось, что отъезд из Москвы поможет мне разрешить все сложные проблемы — и ссору с Д.А., и внимание ко мне МГБ. Пошли спрашивать разрешения у Д.А. Он согласился меня отпустить, но поставил условие — сначала написать диссертацию. Я лишь предварительно съездила на короткое время в Ботанический сад, чтобы ознакомиться с обстановкой.

Писала я диссертацию долго и трудно. Сказывалась напряженная работа без отпуска в течение последних четырех лет, да и все предшествующие военные переживания. Помню, что каждое утро я садилась за стол и говорила себе: «Я не встану, пока не напишу три станицы». Но время шло, я сидела, тупо смотря на чистый лист бумаги, и ничего не писала. Я перестала спать, и вообще была в каком-то странном взвинченном состоянии постоянной тревоги. Через некоторое время на это состояние обратила внимание моя мама и поставила диагноз — истощение нервной системы на почве переутомления. С трудом и не скоро я вышла из этого состояния.

Д. А. читал мою диссертацию очень внимательно и придирчиво. Его замечания, сделанные на каждой странице и почти по каждой фразе по объему были, вероятно, равны объему диссертации. И в этом моя ссора с ним пошла мне на пользу. Дело в том, что Д.А. в своем отношении к людям часто бывал необъективным и впадал в крайности. При хорошем отношении ему в человеке нравилось все, что он делает. Когда он до этого неумеренно меня хвалил, я, зная эту его особенность, думала про себя: «Я знаю, что все это неправда и не буду излишне гордиться». Но невольно я поддавалась обману. Я думаю, что если бы не было нашей ссоры, Д.А. не был бы так критичен. Критика, безусловно, была мне очень полезна.

Время шло, директор Ботанического сада торопил меня с приездом на работу, а Д.А. все меня не отпускал. Наконец, уже в начале мая 1948 года он пришел на кафедру, протянул мне руку и сказал: «Давайте мириться, я все забыл. Я выхлопотал для Вас и Майи места штатных ассистентов без педнагрузки, мы будем работать совместно с кафедрой органического синтеза Химфака. Они будут под руководством Несмеянова синтезировать для нас ростовые вещества по моему плану, а мы будем их испытывать на растениях».

15 июня 1948 года я и Майя защитили кандидатские диссертации. Одним из оппонентов Д.А. хотел пригласить проф. М.Х. Чайлахяна, но Чайлахяну позвонили «из органов» и посоветовали отказаться от оппонирования. Он так и сделал. Его заменили проф. А.В. Благовещенским. Председателем ученого совета был Лев Иванович Курсанов.

Сразу же после защиты я начала работать на Бирюлевской плодово-ягодной опытной станции, испытывая влияние различных ростовых веществ на рост плодов яблони. Обнаружились очень интересные факты — одно и то же вещество и в одной и той же концентрации по-разному действовало на рост плодов в зависимости от их возраста — то стимулировало, то тормозило рост. Когда в конце июля в Бирюлево приехал Д.А., я с радостью начала делиться с ним полученными результатами. Я не сомневалась, что они его заинтересуют. Но он был крайне раздражен и говорил что-то, с моей точки зрения, совсем несообразное — что это бесполезная работа, что она далека от практики сельского хозяйства, тогда как настоящие ученые в это время повышают урожайность и т. п. Я поделилась своими впечатлениями от визита Д.А. с О.М., и мы обе недоумевали. Лишь через пару дней причина его раздражения стала ясна — началась печально знаменитая августовская сессия ВАСХНИЛ. Видимо Д.А. заранее узнал о ней и о ее возможных результатах.

О сессии и о том, что началось после нее в биологии, немало написано. Поэтому я не буду здесь на этом останавливаться. Напишу лишь о том, что было в Университете и чему я была свидетелем.

12 августа 1948 года было объявлено общее собрание коллектива биофака. Оно состоялось в большой зоологической аудитории на ул. Герцена. Совещание открыл тогдашний ректор Университета академик А. Н. Несмеянов. Он сказал примерно следующее: «Вы знаете, что академика Лысенко поддерживают партия и правительство. Коллектив биофака в прошлом совершил ряд ошибок, за которые декан С.Д. Юдинцев отстранен от занимаемой должности. Представляю вам нового декана И.И. Презента (ближайший помощник и идеолог Лысенко). Вы должны тщательно продумать свое дальнейшее поведение и если вы сделаете правильные выводы из всего случившегося, я постараюсь сохранить коллектив биофака в целости. Я не требую, чтобы вы высказывались сейчас, всем надо подумать и определить свою линию поведения, а через неделю мы соберемся снова». Вслед за ним выступил Юдинцев и монотонным голосом по бумажке зачитал, что он совершил ошибку, собрав совещание по внутривидовой борьбе и поддержав противников Лысенко, и считает свое наказание справедливым. Несмеянов хотел закрыть заседание, но неожиданно попросил слова Д.А. Еще сбегая по лестнице в трибуне он начал говорить: «Я считаю, что все так называемое учение Лысенко — сплошная чепуха и я вам всем сейчас это докажу». Его прервал Несмеянов: «Дмитрий Анатольевич, остановитесь, не горячитесь, подумайте, чем Вам все это грозит!», но Д.А. продолжал: «Я 40 лет преподаю физиологию растений и много лет думал над этими вопросами. Мне нечего передумывать. Я знаю, чем мне это грозит, но я не считал бы себя порядочным человеком и настоящим ученым, если не сказал бы честно все, что я думаю». Несмеянов не дал Д.А. возможности говорить дальше и срочно закрыл собрание.

Сотрудники Д.А. уныло собрались на кафедре. Когда туда пришел Д.А., я подошла к нему и сказала «Зачем Вы это сделали? Если Вам не жалко себя, то пожалели бы кафедру, которую Вы организовали с таким трудом. Ведь нас теперь разгонят!» На это Д.А. отвечал: «Дети мои, поймите, я не мог поступить иначе! Да и все равно, мои взгляды известны, и я их не изменю. Ведь этот подлец (подразумевался Презент) у меня чай пил!»

В это время на кафедру пошли две студентки с другой кафедры. Они плакали навзрыд и сквозь рыдания пролепетали: «Разрешите пожать Вашу руку, Вы — единственный настоящий человек среди всех этих трусов!»

Раздался звонок телефона — Д.А. вызывали к Несмеянову. Вернувшись, Д.А. рассказал, что Несмеянов глубоко сожалеет о случившемся. Несмеянов сказал, что после выступления Д.А. он не сможет его отстаивать и принужден уволить.

Через неделю состоялось новое собрание коллектива биофака. Д.А. мы намеренно о нем не сказали, и он не присутствовал. Сотрудники биофака каялись в своих ошибках и показывали пальцами один на другого, уличая в грехах. Оля Бочарова, которая сидела рядом со мной, шепнула: «Хороним старый Университет».

28 августа 1948 г. приказом по Министерству просвещения Д.А. был уволен как «проводивший активную борьбу против мичуринцев и мичуринского учения и не обеспечивший воспитания советской молодежи в духе передовой мичуринской биологии». Вместе с ним были уволены и многие другие профессора и сотрудники МГУ. Массовые увольнения прошли также в других учреждениях по всему Советскому Союзу. Уволили также нас с Майей Штернберг с формулировкой «для укрепления кафедры».

Положение Д.А. было очень трудным, так как на его содержании была большая семья. Кроме того, его жена Елена Григорьевна Минина, не одобряя его поступка, все время упрекала его и настраивала против него детей. Об этом мне стало известно, так как Елена Григорьевна делилась своими семейными неурядицами с Н.Г. Потаповым, а тот рассказывал об этом на кафедре.

О том, какая в то время была обстановка и какое у меня было в то время настроение, свидетельствует письмо, которое я написала Маше и Рите Тюриной на Памир. Хотя я изо всех сил старалась быть сдержанной и осторожной, мне это не удалось, и отправить письмо по почте я побоялась. Поэтому оно сохранилось у меня. Привожу его здесь.

20 августа 1948 г.

Дорогие дети Маша и Рита!

В настоящее время я осталась без работы, ибо меня и М.Б.Штернберг сократили. Д.А. хлопочет о восстановлении, но, к сожалению, в настоящий момент он сам нуждается в том, чтобы за него кто-нибудь хлопотал. Весь вопрос и заключается в том, найдется ли этот «кто-нибудь». Он хотел устроить меня в Бирюлево, но директор ответил: «Ваша наука мне нужна в зависимости от того, на какой позиции Вы стоите». Из этого следует, что я, как ученица своего учителя, могу не найти себе применения в области биологии. Для меня это, конечно, не так страшно, как для самого учителя: ведь у меня впереди еще долгая жизнь и за это время многое еще может случиться, и жданного и нежданного. В этом мы уже успели убедиться — правда, Маша? Как видите, к старости я делаюсь философом и учусь смотреть на вещи со стороны. Последнее время существование наше наполнено событиями, а также слухами и сплетнями по поводу этих событий, которые мы со страхом и надеждой вынюхиваем, где только возможно. Недавно, например, у нас состоялось заседание, на котором нам представили нового декана. Оно состояло главным образом в том, что маститые ученые, которых мы привыкли уважать, показывали друг на друга пальцами и орали истошными голосами: «Вот подлец, он всех нас обманывал, а я чистенький, невинненький, я совсем недавно родился, я не успел разобраться, уа-уа-уа!» В довершение всего выступил Кузякин и доказывал, что он еще в пеленках предлагал разогнать всех профессоров — и что же — наконец настал этот радостный миг! Когда от него хотели откупиться 500 рублями — зачем они ему — ведь ему достоверно известно, что Алиханян спекулировал курами и выстроил себе дачу.

Позавчера мы отчитывались на научном совете в Бирюлеве и успешно отругивались против всяких нападений, так что в протоколе было записано, что мы разрабатываем интересную тему и значительно помогли практике. Старого волка там не было, одни волчата тявкали, главным образом ваш покорный слуга. Перед нашим выступлением была одержана победа над цитологом — при помощи сложных вычислений было доказано, что прибыль государства в целом и отдельных колхозов в частности после подсчета числа хромосом у отдаленных гибридов не увеличивается. В то время как зарплата этого работника составляет 30 тыс. рублей в год. Если учесть еще затраченные реактивы и оценить стоимость обманутых надежд — ну, по скромным подсчетам, тысяч в 100, то ясно, какой громадный вред государству принесла цитология как лженаука.

Смысл телеграммы, посланной мной и Олей, я думаю, вам понятен. Вы знаете о домашних обстоятельствах нашего папы. Ему очень тяжело быть выброшенным из жизни в 59 лет при его энергии и работоспособности (Мы просили, чтобы его пригласили работать на Памир). Может быть, такая мера не понадобится. Лишь бы хоть надежда была, что он еще кому-то нужен.

Должна вам добавить, что у нас здесь такая тухлая атмосфера. И я очень скучаю по молодому обществу, особенно по вас. Хоть бы просвет какой-нибудь!«

Я не могла начинать искать себе работу, пока у меня сохранялась такая «криминальная» формулировка увольнения. С ней меня, разумеется, никуда бы не приняли.

Незадолго до этого мы получили известие от Вари. Она сообщала, что во время оккупации была в Киеве и не писала нам так долго потому, что боялась получить плохие вести. «Если с кем-то из Вас случилось несчастье, то лучше не отвечайте мне, я буду думать, что письмо не дошло» — добавляла она. Пользуясь свободным временем, я решила съездить в Киев повидаться с Варей.

Варя рассказала мне о своей жизни во время оккупации. Ее племянница Люба пряталась от немцев на чердаке. Потом Варя и Люба решили, что безопасней для Любы будет уйти в деревню. Но по дороге ее схватили немцы и отправили в Германию. Там ее отдали в услужение пожилой бездетной паре в деревню. Хозяева очень хорошо к ней относились, и когда кончилась война, уговаривали остаться с ними, обещая дать приданое и выдать замуж. Но Люба ушла в свою деревню. Ее муж пропал без вести, и вскоре она вышла замуж за своего односельчанина. Потом, когда Варя постарела, стала плохо соображать, и ей стало невозможно жить одной, мы начали переписываться с Любой и договорились, что Люба возьмет ее к себе.

Как-то, зайдя в гости к маминой сестре, я рассказала ей и ее семье о положении в биологии. Ее 15-летний сын Миша спросил меня: «А как ты сама думаешь, Лысенко прав или нет?» «Раз партия считает, что Лысенко прав — как она может думать иначе?» — ответил за меня его отец. На это Миша возразил: «Я же не на собрании ее спрашиваю».

8 сентября 1948 г. я получила письмо от Д.А.

«Милая Дифа, я все собирался написать Вам, но со дня на день откладывал, пока сегодня не взялся за перо. Очень хорошо, что Вы находитесь вдали от кафедры, Университета и Москвы. Волей-неволей Вы были бы иначе вовлечены в ту атмосферу слухов, тревог и волнений, которой охвачены круги биологов. Все интересы, все разговоры сосредоточены вокруг одной проблемы, одних и тех же сведений и новостей. Разговоры и размышления бесплодны, надо отдыхать, как делаете Вы, или работать, совершенно изолируясь от общей настроенности. Второе не так-то просто и поэтому Вы и Майя избрали лучший удел. В связи с этим послушайтесь моего совета, живите а Киеве подольше, съездите не только в Китаево, но и в Херсон и в Одессу. Сейчас слишком все неопределенно, чтобы устраиваться где бы то ни было. Приедете 1 октября — будет, вероятно, яснее, да и сил наберетесь больше. А это не помешает: обстановка для работы на ближайший год будет, очевидно, не идиллической. Оружием в борьбе за существование несомненно окажется и знание работ Одесского Института, где долгое время директором был Т.Д. Лысенко. Да и Вам просто любопытно познакомиться на месте с деятельностью крупного коллектива мичуринцев. Но держите себя там умно.

Мое собственное положение неопределенное: я занимаюсь операцией, именуемой в химии «синтез по остаткам». Вспоминаю, что, где и с кого можно взять из книг, из денег и предпринимаю вылазки.

Бываю в журнальном зале МГУ, где уже опять все разложено по полкам и много есть интересного. Пожалуй, особенно везет проблеме веществ, задерживающих рост. Недурно было бы доклад, сделанный мной весной, дополнить и расширить, охватив проблему возможно широко. Правда, общая ситуация на биологическом фронте — смутная и сумбурная — несколько мешает сосредоточиться на чем-либо и заставляет интересоваться всяким вздором.

В Ботанич. Саду МГУ продолжаются смены лиц из состава научн. сотрудников. И. Каменецкая заменена С. Ильиным, И. Серебрякова увольняют; Л. Бреславец хотят заменить нашим общим другом Никол. Гавр.; Е. И. Мейер увольняют.

Хорошо, что происходит не только увольнение, но и набор новых людей т. напр. С. Ис. Алиханян зачислен сотрудником Т.Д. Лысенко, некоторые другие антимичуринцы стремятся сделать то же самое.

Отдыхайте, ездите, не спешите в Москву, возвращайтесь в начале октября, много не потеряете, а выигрыш будет очевиден. Всего хорошего«.

Я послушалась советов Д.А., немного походила по научным учреждениям Киева, ознакомилась с работами местных «мичуринцев». А в октябре вернулась в Москву.

На кафедре заведующего в течение нескольких месяцев не было. Приглашали на заведывание многих крупных ученых, но все отказывались — во-первых, понимали, что не смогут читать лекции и руководить кафедрой на таком высоком уровне, как это делал Д.А., а во-вторых, надеялись, что если кафедра будет долго пустовать, то Д.А. вернут. Но этого не случилось. Человек, согласившийся возглавить кафедру, все же нашелся. Это был чиновник Министерства сельского хозяйства Борис Анисимович Рубин.

Однажды мы с Ридой Белоусовой зашли к Ольге Михайловне на кафедру. Она увидела нас, заплакала и сказала: «Я ругала вас за шум и беспорядок, а теперь, когда вас нет, на кафедре пусто и скучно».

30 ноября 1948 г. в день рождения Д.А. мы в последний раз собрались все вместе на квартире у его старшей дочери Марины. Д.А. по обыкновению произнес эмоциональный тост. Он сказал: «Когда я преподавал в Университете и видел перед собой на лекциях молодые лица, видел, как у них загорались глаза от того, что я говорю, я думал, что нас вдохновляет одно и то же, что я так же молод, как они. Мои прежние ученики старели, а я все оставался таким же молодым, как прежде. А теперь этого не стало, и я сразу почувствовал себя старым...»

Мы и теперь каждый год в день рождения Д.А. собираемся вместе. Но нас остается все меньше и меньше. Не стало О.М., не стало О.Ф.Туевой, два года назад умерла его старшая дочь Марина, которой он так гордился. Недавно не стало Риды Белоусовой...

Но Электропалыч был прав — Д.А. будет жив, пока живы его ученики.





Институт леса

Прошло 9 месяцев бесполезных хождений, и я уже отчаялась. Устроиться на работу не по специальности на любую должность я тоже не могла — я была уже кандидатом наук и не имела права заниматься неквалифицированной работой. И вдруг я случайно узнала, что в Институте леса АН в лаборатории физиологии древесных растений нужен сотрудник. Ни на что уже не надеясь, просто для очистки совести я пошла туда.

Заведовал лабораторией физиологии чл. кор. АН СССР Л.А.Иванов. Ему было тогда 79 лет. Он спросил меня, где я работала и чем занималась. Когда я сказала, что я занималась изучением содержания нуклеопротеидов в почках плодовых деревьев, Л.А.Иванов сказал: «Я тоже в молодости занимался изучением нуклеопротеидов, Вы, вероятно, читали мою книгу». Я ответила отрицательно. «Ну, как же» — сказал Иванов, — «Превращения фосфора в связи с превращениями белков», она издана в 1905 году. «Неужели это тот самый Иванов, который в 1905 году издал такой зрелый классический труд, не потерявший своего значения и в настоящее время, и теперь он сидит передо мной?», — подумала я. В это трудно было поверить. «Конечно, я читала эту книгу» — сказала я и чуть не добавила «Неужели Вы все еще живы?» — «Кто Вас может рекомендовать?», — спросил Л.А. Иванов. Имя Д.А.Сабинина, по прежнему печальному опыту, я упоминать боялась, и, немного подумав, назвала Л. И. Курсанова. Через короткое время Л.А. позвонил мне и сказал, что я принята на работу. Лишь потом я узнала, что Л.А. звонил Курсанову и он дал мне рекомендацию. 9 мая 1949 года я приступила к работе.

Леонид Александрович Иванов. 1954

Леонид Александрович Иванов. 1954

В лаборатории физиологии древесных растений Л.А. занимался изучением транспирации лесных деревьев. Непосредственно у Л.А. Иванова в то время работали две сотрудницы в возрасте 40-50 лет. Кроме того, имелась группа сотрудников, которыми руководил Алексей Павлович Щербаков. Они разрабатывали систему удобрений для лесных питомников.

Когда Д.А. узнал, куда меня взяли на работу, он предупредил меня, что Щербаков — сотрудник КГБ и очень плохой человек. До того, как Щербаков поступил в Институт леса, перед войной, он был заместителем директора объединенного института биохимии и физиологии растений. Директором института был акад. А.Н.Бах. К тому времени он был очень стар, немощен и уже плохо соображал. Фактически управлял всем Щербаков. Он настолько «прославился» самодурством, интригами и пр. , что при первой возможности от него попытались избавиться. После окончания войны Академия Наук должна была получать в Германии по репарации научное оборудование. Щербакова отправили туда, а затем отказались взять обратно на прежнюю работу. Президиум АН предоставил ему свободную ставку, чтобы он устраивался по своему желанию, но ни один институт взять его не захотел. Лишь Л.А.Иванов, пожалевший его, взял к себе в лабораторию.

Вскоре начались полевые работы. Мы работали в Серебряноборском опытном лесничестве, принадлежавшим Институту, вблизи пос. Рублево. От Киевского вокзала туда ходил загородный автобус. После Кунцева места были очень мало населенными. Дорога на автобусе занимала около 2х часов. Деревянный домик, где помещалась наши лаборатория и где жили лесники и другие сотрудники лесничества, стоял одиноко у стены леса, где теперь проходит кольцевая. автодорога. Вековой сосновый лес был не нарушенный и малолюдный. До революции он был местом царской охоты, а в 40е-50е годы там были дачи Сталина, Молотова и других «вождей». Поэтому лес был «насыщен» милиционерами. Нам выдали справки, разрешающие работать в этом лесу. Часто во время работы милиционеры, которые томились от безделья, приходили поболтать и серьезно мешали работать. Прогнать их было нельзя, так как они тут же грозились отвести меня в отделение КГБ «для выяснения личности». Работа, в основном, была чисто технической: ежедневно мы ходили в лес с техническими весами и там занимались определением транспирации, периодически взвешивая отрезанные побеги. Эта однообразная и нудная работа позволяла потом рассчитать, сколько воды расходует лес. Л. А. был педантом: он требовал, чтобы рабочие тетради были разлинованы строго по стандарту и два раза в неделю приезжал проверять наши записи. С ним приезжала его вторая жена Мария Николаевна — дочь известного микробиолога, знаменитого своим долголетием академика Гамалеи. Она была очень толстой, густо накрашенной, очень глупой и нетактичной. Пожалуй, менее подходящей жены для Л. А. — человека тонкой культуры — трудно было бы себе представить. Мне кажется, Л. А. и сам понимал это.

Сотрудницы, как я скоро поняла, наукой не интересовались, их больше заботило то, чтобы «начальник» был ими доволен. Помню, как я удивилась, когда одна из них, Анастасия Аркадьевна Силина, просматривая мою тетрадку, сказала: «Эту цифру зачеркните, начальнику она не понравится». С ней мы сразу невзлюбили друг друга. Мы были людьми разных стилей поведения. Она, как говорил Л. А. , получила «монастырское воспитание», была томной, манерной и претендовала на главенствующую роль в лаборатории. Она и другая сотрудница — Дагмара Густавовна Жмур — имели высшее образование, но не по этой специальности. Поскольку я профессионально была подготовлена несравненно лучше, мое присутствие в лаборатории нарушало доминирующее положение Анастасии Аркадьевны и никак ее не устраивало. Дагмара Густавовна была человеком добрым и скромным. Мы с ней симпатизировали друг другу и были в хороших отношениях в течение почти 20 лет нашей последующей совместной работы.

Л. А. скрупулезно просматривал каждую цифру в тетрадках и, вместе с тем, внимательно и с любопытством присматривался ко мне. Незаметно он старался меня экзаменовать. В моем поведении было много детского и непосредственного. Это контрастировало с поведением остальных сотрудниц и было непривычно для Л.А.Иванова. Он сам держался строго, холодно и официально, даже, по моим тогдашним представлениям, чопорно. Иногда он подходил и говорил мне «Когда-то я был таким как Вы, а потом Вы будете такой, как я». Теперь, через 50 лет, как раз наступило такое время, но мне кажется, что и сейчас я осталась гораздо более простой и непосредственной, чем он тогда. Я попросила Л.А., чтобы он дал мне отдельную тему и начала заниматься засухоустойчивостью. Тогда это было актуально. Широко рекламировался «Сталинский план преобразования природы» — посадка лесных полос в засушливых степях, которые помогли бы бороться с засухой.

Владимир Николаевич Сукачёв. 1955

Владимир Николаевич Сукачёв. 1955

Директором Института леса был академик Владимир Николаевич Сукачев. Он был на 10 лет моложе Л. А. Иванова, был его учеником, и относился к нему с большим почтением. Сам же Иванов считал Сукачева еще молодым и неопытным, и впоследствии не раз говорил мне: «Владимир Николаевич не разбирается в людях — молод еще!»

У В. Н. Сукачева был характерный «квакающий» голос. О.В.Заленский, который в студенческие годы учился у него, умел очень искусно его имитировать.

При очередной моей встрече с О.В.Заленским он «изобразил» мне голос Сукачева, с которым в Институте я еще не успела встретиться. Вскоре в лесу за деревьями я услышала странно знакомый голос, и, когда увидела выходящего навстречу лысого очень полного человека, догадалась, что это Сукачев. Заленский рассказал мне, что во время лекций, пользуясь тем, что Сукачев был глухим, он подражал его голосу и говорил всякую чепуху. Но однажды Сукачев принес на лекцию слуховой аппарат. Заленский этого не заметил. Сукачев не подал виду, что он все слышал, а после окончания лекции сказал: «Я не предполагал, что студенты говорят обо мне столько гадостей. Никогда не буду больше надевать слуховой аппарат на лекциях». Несмотря на это, Заленский был до конца жизни любимым учеником В. Н. Сукачева.

Осенью 1949, после окончания полевых работ, я начала ходить на работу в Институт. Его основная часть помещалась в небольшом двухэтажном здании в переулке Садовских (недалеко от Тверской ул. , между площадями Пушкинской и Маяковского). Я ознакомилась с устройством Института, направлением работ, сотрудниками и атмосферой.

Основным «козырем» В. Н. Сукачева было учение о биогеоценозе. Он доказывал, что в природе все настолько тесно взаимосвязано — климат, почва, растительность, животный мир — что в каждом месте, в каждом отдельном живом комплексе — «биогеоценозе» — можно понять особенности структуры и функционирования каждого из этих компонентов и всей системы в целом, только изучая их вместе, а не в отрыве друг от друга. Теперь такая точка зрения является общепризнанной аксиомой, а тогда она была очень новой. К сожалению, за рубежом впоследствии такой взгляд на природу установился независимо от В. Н. Сукачева, и сам комплекс получил название не «биогеоценоз», а «экосистема». Согласно представлениям Сукачева была организована и структура Института: в нем были лаборатории ботаники и систематики, лесоводства, почвоведения, гидрологии, микробиологии, физиологии древесных растений, зоологии, генетики, болотоведения, древесиноведения, а также лаборатория, изучавшая экономические вопросы, связанные с лесом. При Институте были организованы стационары для полевых исследований. В первые годы существования Института (начиная с 1944 года) стационаров было всего два — один, в Серебрянном Бору, где я работала летом, и второй — в Теллермановском опытном лесничестве в зоне лесостепи. В связи со Сталинскими планами преобразования природы, в 1948-49 гг. были организованы новые стационары в зонах лесостепи, степи и полупустыни, а также на севере, в зоне тайги. На стационарах должно было проводиться всестороннее изучение всего природного комплекса, поэтому там работали представители почти всех лабораторий института. Довольно скоро после этого, кажется, в 1949 или в 1950г. была организована дополнительно так называемая «Комплексная экспедиция по полезащитному лесоразведению» с большим числом штатных единиц (порядка 300 человек). Ее директором был ученик В. Н. почвовед Сергей Владимирович Зонн, но научным руководителем был В. Н. Сукачев. Через пару лет оба учреждения — Институт леса и Экспедиция — слились в одно.

Состав Института был молодым: среди научных сотрудников без степени большая часть едва достигла 30 лет. Старшие научные сотрудники со степенью были в основном 30-40 летними, и даже заведующим лабораториями гидрологии, почвоведения и болотоведения, в то время кандидатам наук, — Александру Алексеевичу Молчанову, Сергею Владимировичу Зонну и Николаю Ивановичу Пьявченко было тогда по 47 лет. Другими лабораториями заведовали люди постарше, уже заслужившие себе известное имя, доктора наук: лесовод Владимир Петрович Тимофеев, генетик Леонид Федорович Правдин, древесиновед Ванин, зкономисты Мотовилов и Васильев, но и им было едва ли больше 60 лет. Ученым секретарем был Павел Борисович Виппер — лощеный молодой красавец, принадлежащий к семье знаменитого историка Виппера. Павел Борисович вырос в Риге и в его манере обращения очень чувствовалось европейское воспитание.

После сессии ВАСХНИЛ В. Н. Сукачев принял на работу ряд сотрудников-антимичуринцев, которых уволили с прежнего места работы и никуда не брали. Среди них выделялись известные «формальные» генетики Николай Петрович Дубинин и Марк Леонидович Бельговский.

В Институте часто проходили заседания Ученого Совета. На них обсуждались отчеты и планы работ, ставились научные доклады по разным темам. После докладов всегда было очень много выступлений. Но я не помню среди них особенно ярких и интересных, быть может потому, что темы этих заседаний были далеки от моих научных интересов. Выделялись среди них только острые, язвительные критические выступления Николая Владиславовича Дылиса, в то время кандидата наук, немного старше 30 лет, работавшего в лаборатории генетики. Наша лаборатория физиологии в Институте стояла как-то особняком, и наши научные проблемы не встречали понимания среди сотрудников Института. На это Л.А.Иванов время от времени жаловался в своих выступлениях.

На ученых советах Института проводились также защиты кандидатских и докторских диссертаций. Одну из них я помню, так как она была по тематике, близкой к нашей лаборатории. Это была докторская диссертация А. И. Ахромейко, посвященная изучению расходования влаги лесом. Его оппонентами были: физиолог растений Л. А. Иванов, и два другие, насколько мне помнится, почвовед и лесовод. На защите Ахромейко держался весьма нахально, подобно современному Жириновскому. Оппоненты находили у него много ошибок. При этом каждый говорил, что по его специальности работа не выдерживает критики, но, возможно, по двум другим специальностям она является ценным вкладом в науку. В результате диссертация была утверждена единогласно.

В Институте работал «методологический семинар». Им руководил Константин Аникандрович Тараканов, который работал в лаборатории им. Келлера, руководимой А. А. Шаховым и присоединенной к институту после смерти ее основателя академика Келлера. Лаборатория была чужеродным телом в Институте. Ее тематика никак не вписывалась в направление работ института, а сотрудниками были фанатичные сторонники Лысенко.

На семинаре обсуждались вопросы, по которым Лысенко был не согласен с классической наукой — вопрос об образовании новых видов, о внутривидовой борьбе, о наследовании приобретенных признаков и вегетативных гибридах. Присутствовал на этих занятиях и В.Н.Сукачев. Тараканов, который ко всем обращался на «ты», хлопал Сукачева по плечу и говорил «Владимир Николаевич, вот мы тебя будем спрашивать, а ты нам отвечай: как образуются новые виды — постепенно или скачкообразно?» Владимир Николаевич отвечал: «Конечно, Константин Тараканович, как говорит товарищ Лысенко, они образуются скачкообразно» и рисовал график, из которого было ясно видно, что все обстоит как раз наоборот. Тараканов этого не понимал и довольствовался ответом.

Через пару лет лабораторию Шахова передали в Институт физиологии растений.

Чтобы не возвращаться к рассказу о Тараканове и лаборатории Шахова, приведу два эпизода, произошедших, когда лаборатория уже была в ИФРе.

Однажды сотрудница лаборатории Михайлова делала доклад в Институте генетики АН, которым руководил в то время Лысенко. Она утверждала, что в ее опытах редька превращалась в брюкву. В ответах на вопросы сотрудников (сторонников Лысенко) выяснилось, что семена брюквы и редьки исследовательница хранила в бумажных пакетиках на одной и той же полке в шкафу, где были мыши, и что по внешнему виду семена этих двух видов растений неотличимы друг от друга. Таким образом вопрос о возможности превращения одного из этих видов в другой был закрыт даже для сторонников Лысенко. Но автор об этом, похоже, не догадалась.

Второй эпизод произошел с Таракановым. У него работал лаборантом генетик, недавний выпускник МГУ Костя Спекторов. Перед очередным Новым Годом я зашла к ним в лабораторию поздравить Костю. Он попросил: «Пожелайте мне, чтобы моего шефа хватила кондрашка, и я смог бы пару месяцев поработать для себя». Я охотно это пожелала. К нашему удивлению, это пожелание сбылось на следующий же день Нового Года. Костя был очень сконфужен и все повторял мне, что он это сказал нарочно, а на самом деле не желал своему шефу зла.

Кроме методологического семинара в Институте леса регулярно раз в неделю после работы проходили занятия кружка по политпросвещению. Руководили семинаром в качестве партийной нагрузки сотрудники Института — в один из годов П.В.Васильев, а в другой год Н. И. Пьявченко. Семинар обязаны были посещать все, и никакие мои отговорки, что я только недавно сдала кандидатский минимум по этому предмету, не помогали мне освободиться от этих занятий. Сотрудники делали доклады на заданные темы, а затем отвечали на вопросы. Ответы состояли из цитирования классиков марксизма. Я на этих занятиях развлекалась тем, что задавала вопросы, на которые нельзя было найти цитат из классиков марксизма. Например, я спрашивала, какая наука партийна, а какая нет, почему во время войны стали признавать религию, а до этого с ней боролись и т. п. Отвечающие путались, и занятия шли по непредсказуемому пути. В конце концов мне сказали, что я дезорганизую занятия и меня «оставят на второй год». Что это конкретно означало — было непонятно, так как все последующие годы, вплоть до смерти Сталина, занятия в этом кружке так и шли по трафарету.

Большую роль в жизни Института играло партбюро. Секретарем его был Александр Алексеевич Молчанов, а членами — Щербаков, Тараканов и еще несколько человек, по преимуществу лысенковцев. Они без конца строчили жалобы на В.Н.Сукачева, и к нам приезжали многочисленные комиссии. Хотя В. Н. в то время не высказывался прямо против Лысенко, но все же «антилысенковский» дух Института чувствовался. Лишь А. А. Молчанов неизменно спасал Институт от полного разгрома — говорили, что у него есть большой блат в ЦК партии.

Ко мне члены партбюро проявляли особое внимание: ведь я была ученица «мракобеса» (по выражению Щербакова), и меня надо было «перевоспитывать».

Для этого ко мне в комнату часто заходили члены партбюро Вихров и Баженов — молодые кандидаты наук, работавшие в Лаборатории древесиноведения. Как я теперь понимаю, задача «перевоспитания» была для них лишь предлогом. А истинной причиной такого внимания было то, что им просто приятно было поболтать с молодой и бойкой девушкой.

Особенно старался в моем перевоспитании Щербаков, рабочий стол которого стоял рядом с моим столом. Каждый раз, когда я в библиотеке или где-нибудь еще встречалась с Д. А. Сабининым, уже на другой день это становилось известно Щербакову, и он орал: «Опять Вы виделись со своим аморальным мракобесом! Вы дождетесь того, что и Вас и его арестуют!» Я старалась отмалчиваться, но пару раз все же не выдержала и ответила, что этот мракобес по всем качествам, и особенно по морали стоит много выше самого Щербакова. Ведь всем в Институте было известно, что Щербаков платит алименты по трем исполнительным листам.

Но все же осведомленность Щербакова заставляла меня быть осторожной, и я старалась реже встречаться с Д. А., чтобы не подводить его. Щербаков в Институте отвечал за работу коллектива агитаторов (а агитаторами обязаны были быть все молодые сотрудники Института и никакие ссылки на домашнние обстоятельства и занятость не позволяли от этого освободиться). Помню, как в моем присутствии Щербаков распекал за что-то матерными словами двух девушек — агитаторов. Иногда во время работы Щербаков начинал громко петь классические романсы. У него был красивый голос, хороший вкус в подборе репертуара и пел он с большим чувством. Я с удовольствием его слушала и только думала — как это такому подлецу дано такое очарование в голосе!

В то время Т. Д. Лысенко часто выступал в разных местах с публичными лекциями, и члены партбюро приносили мне билеты на эти лекции и заставляли на них ходить. Было непонятно, как образованные люди с серьезными лицами могут слушать всю ту чушь, о том, что пшеница «перерождается» в рожь, рожь в овсюг, а пеночка в кукушку и т. п. , которую он там порол. Иногда я записывала все его «хохмы» и записки эти у меня сохранились Один раз, когда Лысенко выступал в Политехническом музее, к нему пришла записка с вопросом: «Верите ли Вы сами в то, что говорите?» Лысенко прочитал вслух записку и сказал только, что жаль, что она не подписана. По поводу «откровений» Лысенко я написала басню.

Осел однажды по полю гулял,

Ушами шевелил и размышлял:

«На свете прожил я немало,

Жить в неизвестности мне дольше не пристало

Прославить я хочу ослиный род.

Из лошадей меня никто не признает,

Но я, назло известным мудрецам,

Ослячью философию создам».

Упершись лбом в забор, хвост выставив трубой,

Осел наш присмирел. Он думал дни и ночи.

Придумал, наконец. Ура! Все старое — долой!

Сбегайтесь, лошади, осел учить вас хочет.

И, в позу встав, дождавшись тишины,

Осел наш просипел: «Вы слушаться должны.

А если кто со мной не согласится,

За это может больно поплатиться!

Я разгадал наследственности тайну,

И мысль моя нова необычайно:

Я утверждаю, что в моем ослином теле

Частички лошади теперь уже созрели.

А если бы меня кормить овсом,

То я бы стал заправским жеребцом.

Ослицу накормите пищею достойной,

Так станет и она коровой дойной».

И много раз

Ослиный сиплый бас

В собраньях раздавался.

Он «иго-го» кричал, собою любовался

И чуда ждал. Но сколько ни старался,

Все в жеребца не превращался.

Народ молчал, а про себя смеялся.

Коль лопоухим ты рожден —

Молчи и делом занимайся,

И на трибуне никогда не появляйся.

Иначе будешь ты смешон.

Хоть лошади и вежливый народ,

Но плакать и тебе придет черед.

Разумеется, эти стихи можно было читать только в нашем тесном кружке «сабинят», и мы это делали каждый раз, когда собирались вместе.

В течение зимы у нас не раз проходили заседания лаборатории, где я теперь работала, на которых подводились итоги года. Моя работа была признана успешной: мне удалось разработать метод для оценки устойчивости листьев к обезвоживанию. Правда, некоторое время спустя я узнала, что аналогичный метод в 1941 году был опубликован в немецком журнале. В Москве журнал имелся только в одной специальной библиотеке, где хранились книги и журналы, полученные по репарации. Для того, чтобы читать эти журналы, существовали строгие правила: сначала нужно было получить специальное разрешение из Института, затем, уже в библиотеке, у меня отбирали всю чистую бумагу и вместо нее выдавали по счету несколько чистых листков. Когда я уходила, мои конспекты отбирали, пересчитывая число листков. Потом мне их переслали через первый отдел (секретную часть) Института.

Метод определения устойчивости листьев к обезвоживанию в последующие годы широко распространился в научных публикациях за рубежом, но, конечно, без ссылок на мою работу, которая была напечатана через несколько лет только по-русски.

Леонид Александрович, удовлетворенный результатами работы и теми «экзаменами», которым он незаметно меня подвергал, сказал, что он считает меня зрелым работником, не будет руководить мною и разрешает работать самостоятельно. Правда, в последующие годы, я продолжала, наряду с выполнением своей самостоятельной темы, примерно половину времени тратить на работу, которую он мне поручал.

В 1950 г. в «Ботаническом журнале» вышла моя первая печатная работа — выдержка из кандидатской диссертации. Она была посвящена изучению зависимости роста побегов цитрусовых и яблони от содержания нуклеопротеидов в точках роста побегов. В статье указывалось, что она сделана под руководством Д. А. Сабинина, и одно только упоминание его имени в печати в те времена было немалым достижением. В конце статьи была фраза, что установленный мною факт увеличения содержания нуклеопротеидов в почках зимой, в период покоя, нельзя объяснить с точки зрения теории проф. Генкеля, который считает, что в период покоя клетки обособлены друг от друга и обмен веществ в это время невозможен. П. А. Генкель очень обиделся и при случайной встрече с Л. А. Ивановым очень ругал меня. Л. А. рассказал мне об этом и спросил, в чем дело. В ответ на мой рассказ он сказал: «Раз это его так задело — значит, это серьезно. Если Вы хотите, можете продолжать эту работу». Этим разрешением я воспользовалась через несколько лет.

Леонид Александрович часто получал приглашения на заседания. Как правило, он на них не ходил, а просил меня пойти и рассказать ему о них. При этом он приговаривал: «Вы любите ходить на заседания, и когда я был такой как Вы, я тоже это любил».

Приход и уход с работы в то время очень строго контролировались. Для посещения заседаний (или библиотеки) нужно было получить разрешение в дирекции, обычно у заместителей В. Н. Сукачева Н.Е.Кабанова или П. В. Васильева. Помню, что на одно из заседаний Кабанов меня не пустил, так как считал, что его тема далека от темы моей работы. Когда я сказала Л. А. о причине, по которой я не смогла пойти на заседание, он пожаловался на это Сукачеву. В. Н. вызвал меня и сказал: «Не ходите за разрешением ко всяким дуракам, идите только ко мне».

Особенно подробно Л. А. расспрашивал меня о выступлениях В.Н.Сукачева, и обычно говорил: «В. Н. неправильно себя вел, он не разбирается в людях, молод еще». Однажды мне влетело от В. Н. за мои рассказы. Как оказалось, Л. А. отругал В. Н. за одно из выступлений и при этом сказал «Юдифь Львовна сказала мне, что Вы неправильно себя вели». Я, конечно, уверила В. Н. , что критика его поведения исходит от самого Леонида Александровича, а я только постаралась как можно объективнее рассказать о заседании. На это В. Н. недовольно заметил: "Нужно знать, что ему можно говорить, а что нельзя. «То же самое он сказал и после того, как мы передали Л. А. бумажку с предписанием от дирекции каждому заведующему лабораторией ежедневно по 8 часов бывать на работе. Л. А. обычно приходил в Институт два раза в неделю на 2-3 часа. Как было известно всем его сотрудникам, он строго соблюдал расписание дня: дома в течение дня работал, а потом в 4 часа после обеда ложился отдыхать. Если в Институте были заседания, которые к этому времени не оканчивались, все равно он ровно в 4 часа вставал и уходил, не обращая внимания на просьбы В. Н. Сукачева немного подождать

После получения бумажки об обязательном ежедневном посещении Института, он собрался уходить из лаборатории, так как был, конечно, не в состоянии выполнить это требование. С таким заявлением он пошел к Сукачеву. Тот уверил Л.А., что это к нему не относится, а нас отругал.

Наступала весна. Нам — мне и А. А. Силиной — предстояла поездка на юго-восток Украины на только что открытый степной стационар Института леса — Деркульскую опытную станцию. Предстояло отвезти туда оборудование и продукты. Для этого нам дали грузовую автомашину с брезентовой будкой. В начале мая я поехала с машиной сопровождать этот груз. Незадолго до этого было выстроено новое шоссе Москва-Симферополь, и весной его ремонтировали. На всем протяжении нашего пути нам встречались группы заключенных, выполнявшие эту работу. Всю дорогу шофер развлекал меня рассказами, как во время войны он служил шофером у советского военного атташе в Китайской провинции Син-Цзянь, населенной в основном русскими староверами. Как много позже писали в нашей прессе, в период ухудшения наших отношений с Китаем, их оттуда в массе выселяли. Помню нашу первую ночевку где-то под Орлом. Шофер загнал машину в ближайший лес, замаскировал ее, устроил меня для ночлега в кабине, а сам полез охранять груз наверх. Он дал мне топор и сказал, что если я увижу идущего человека, то должна сразу выскакивать и рубить его, пока он не собрался напасть на нас. За Харьковом мы съехали с основного тракта, ехали по безлюдной грунтовой дороге с редкими селениями, а ночью спокойно ночевали в степи. Стояла ясная теплая погода, в кустах всю ночь пели соловьи, цвела сирень.

Как оказалось, Деркульская опытная станция состояла из одного кирпичного одноэтажного дома и нескольких подсобных строений — небольшого домика для рабочих, конюшни с несколькими лошадьми и магазина. На некотором удалении была метеостанция. Все постройки располагались на надпойменной террасе небольшой речки Деркул, притока Северного Донца на расстоянии примерно 3 км. от нее.

Место это имело свою давнюю историю. В конце XIX века, в период очередного увлечения посадками лесных полос в степи, Докучаев посадил выше надпойменной террасы на плато лесную полосу, в которой в основном росли дуб и ясень. Ко времени начала нашей работы этому насаждению было более 60 лет. Посадкой и уходом за ним до революции руководил лесничий Юницкий. После него и остался кирпичный дом, в котором нам предстояло жить и работать. Во время гражданской войны лесничего убили (кто это сделал для меня так и осталось неясным). Его могила находилась вблизи дома. В 30е годы лесные посадки в степи продолжались. Нам предстояло их изучать.

Место было малонаселенным. Ближайшее и единственное в окрестностях село Городищи находилось на расстоянии 4 км от опытной станции. Около села была меловая гора, под ней протекала река, делавшая в этом месте петлю. На реке стояла старинная водяная мельница, в то время еще интенсивно работавшая. Лесные посадки, гора, мельница и речка посреди бескрайней ковыльной степи делали пейзаж очень живописным.

В тот первый год нашей работы в Деркуле сотрудников Института там было очень мало. Было несколько сотрудников, которые жили на станции постоянно. Кроме того, приезжали сотрудники других учреждений — ботаник из БИНа Анастасия Михайловна Семенова-Тяньшанская со своей аспиранткой и зоологи специалисты по беспозвоночным Меркурий Сергеевич Гиляров и Константин Владимирович Арнольди с группой студентов из Пединститута. Основная работа, коллектив сотрудников и распорядок жизни складывались на Деркульской станции лишь в последующие 1-2 года.

В селе был колхоз, который носил имя Докучаева. До этого колхозов было три, потом их объединили в один. Рабочие, которые приходили к нам из села говорили, что имя Докучаева колхоз носит потому, что их собрали «до кучи». Денег для найма рабочих нам выделяли достаточно, чтобы на несколько месяцев нанять на нас двоих четырех рабочих. Платили рабочим сущие пустяки, но они и этому были очень рады, так как в колхозе они работали «за палочку» (то есть, за отметку о трудодне, за который ничего не платили). Питались они за счет собственного приусадебного хозяйства. На усадьбах были вырублены плодовые деревья, так как за каждый ствол нужно было платить денежный налог, а продать плоды было некому — у всех было такое же хозяйство, а денег ни у кого не было. Не на что было купить одежду, обувь, пеленки для родившегося ребенка и пр. На усадьбах сажали овощи и пшеницу. Большинство рабочих были девушки — много мужчин погибло на войне, часть ребят были в армии. Многие, если представлялась хоть малейшая возможность, уходили из села. Поразительно, что молодых девушек, работавших у нас, имевших на смену всего по два ситцевых платья и выполнявших грязную работу с листьями и почвой, я никогда не видела грязными — они всегда приходили на работу в белоснежных платьях и платочках. Мылись рабочие, залезая внутрь заранее протопленной русской печи. Когда мы как-то пригласили рабочих пойти в нашу баню, которую топили по субботам, они обиженно ответили: «Что же мы, такие грязные, что только в бане и можем отмыться!» Говорили рабочие на испорченном украинском языке (с большой примесью русского из-за близости Донбасса и границы с Россией). Моя рабочая Марина Волкова была всего года на два младше меня. Мы с ней проводили вместе все рабочие дни недели и, естественно, очень оживленно общались. Обо всем она судила очень своеобразно, была остроумной, и многие ее высказывания я и сейчас помню, как «хохмы». Так, когда к нам приехала почвовед Евгения Андреевна Афанасьева, внешностью похожая на мужчину, с грубым голосом и одетая в галифе и кепку (в то время женщины в брюках еще не ходили), Марина, не стесняясь ее присутствием, громко воскликнула: «А чи воно жинка чи чоловик?». Меня она называла «Людильхи Вовны» и добавляли при этом «Який такий пип дав Вам це погане имья? Я ж не можу Вас назвать!» Через Марину я ближе познакомилась с жизнью села и взглядами жителей. Помню, как она рассказывала мне, что во время голода 33-го года (ей тогда было 9 лет) детей боялись выпускать на улицу — были случаи каннибализма. Я допытывалась у нее о причинах голода — ведь тогда об этом почти ничего не было известно, — но она не могла мне этого объяснить.

По воскресеньям часов с 4-5 утра на главной площади села собирался базар. Жители приносили на продажу цыплят, творог, молоко. Единственными покупателями были мы, остальные довольно многочисленные посетители базара просто смотрели. Радио в селе не было (как не было и электричества), а телевизор тогда еще вообще в СССР не существовал. Поэтому посещение базара было одним из развлечений. Вторым развлечением было посещение молитвенного дома. Церковь в селе была, но она была полуразрушена и занята под склад. Поэтому собирались в одной их хат. Я слышала, как на базаре пожилые женщины говорили друг другу «Пойдем в церковь, попоем». Еще одним развлечением для наших рабочих, живущих в селе, было чтение вслух на почте и обсуждение писем от нас и к нам. Они не считали это грехом, не скрывали и иногда моя рабочая обращалась ко мне с вопросами, если ей в письмах что-то оставалось непонятным.

Характерны два эпизода из жизни наших рабочих. После армии в село вернулся парень и одна из наших рабочих после недельного знакомства вышла за него замуж. Свадьба была очень пышной. А через месяц они разошлись. Когда мы спросили о причинах развода, рабочая ответила: «Люды кажуть, що вин дурак».

Второй эпизод был следующий: Около села остановился цыганский табор. Один из рабочих пошел к цыганам, чтобы они приворожили к нему девушку, на которой он хотел жениться. Цыгане попросили, чтобы он принес свои самые лучшие вещи, на которых они будут ворожить. Парень принес им часы и лучший костюм, после чего весь табор смылся. Девушка потом плакала и говорила: «Я бы и так за него вышла, без ворожбы, а теперь у него даже костюма нет для свадьбы!»

В степи и лесных полосах было много птиц и диких животных. Особенно многочисленными были суслики, которые при наших поездках на работу в лесные полосы (они находились в 7 км от станции) стояли вдоль дороги, громко свистели при нашем приближении и скрывались в норках. Было довольно много зайцев. Однажды нам удалось подсмотреть «хороводы» зайцев. Мы с сотрудницей стояли на гребне оврага, а внизу примерно с десяток зайцев бегали по кругу, иногда останавливались, становились на задние лапки, а затем снова бегали по кругу. По-видимому, это были какие-то брачные пляски. Мы стояли тихо, не шевелясь, и зайцы нас не замечали. Через некоторое время, после какого-то нашего неосторожного движения, зайцы разбежались. Рабочие часто приносили нам различных детенышей — то лисенка, то зайчонка, то сорочат или «копчиков» (это местное название соколов). Все они, кроме лисенка, быстро приручались, и, даже повзрослев, и живя на свободе, продолжали прилетать к нам. Однажды, когда мы с рабочей работали в лесу, на нас выбежал волк. Несколько минут он пытливо смотрел на нас, а затем убежал. Вообще степных волков там было порядочно. Осенью они забегали в село, резали овец, гусей и собак.

Среди памирцев. Впереди О.В.Заленский, П.А.Баранов, И.А.Райкова. М.Г.Зайцева, В.М.Свешникова, Ю.Л.Цельникер. Сзади О.А.Семихатова, А.П.Стешенко, Р.М.Рейнус, В.К.Василевская. 1957

Среди «памирцев». В первом ряду слева направо: Олег Вячеславович Заленский, основатели Памирской биостанции
Павел Александрович Баранов и Илария Алексеевна Райкова, Мария Гавриловна Зайцева, Валентина Михайловна Свешникова,
Юдифь Львовна Цельникер. Во втором ряду: Ольга Александровна Семихатова, Анастасия Петровна Стешенко,
Роза Михайловна Рейнус, Вероника Казимировна Василевская. 1957

Мы прожили в Деркуле в тот год до сентября, а в сентябре я взяла отпуск и поехала к своим друзьям на Памирскую биостанцию, расположенную на Восточном Памире в Чечекты близ Мургаба, на высоте 3800 м. Там же была станция Физического Института АН, на которой производилось изучение космических лучей. До Ташкента я летела на самолете, потом на поезде доехала до Оша, где у физиков и биологов была промежуточная база. Дальнейший мой путь на машине проходил по Большому Памирскому тракту. Тракт, длиной 400 км. шел от Оша в предгорье Восточного Памира до Хорога на Западном Памире. Примерно на середине его находилась биостанция. Подъем в горы с восточной стороны Памира очень пологий, и несмотря на то, что путь наш лежал через очень высокие перевалы (некоторые из них имеют высоту 5300 м), этот подъем был постепенным и как-то мало заметным. И окружающие вершины гор с этой стороны не казались очень высокими, так как перепады высот между дорогой и вершинами были не очень большими. Лишь по прибытии на станцию, да и то не сразу, я поняла, на какой большой высоте нахожусь, какой там разреженный воздух, как тяжелы всякие физические усилия. Пока не наступила адаптация, в течение двух-трех дней у меня от горной болезни сильно болела голова. Как говорили местные киргизы «тутек задавил». Станция находилась в широкой долине, а вокруг виднелись вершины гор. Снега на них к это время года не было. Лишь одна вершина, находящаяся уже на территории Китая — Мустаг Ата — высотой около 8 тыс. м. была покрыта снегом.

На биостанции в летний период работали около 10 научных сотрудников. На зиму они уезжали — кто в Москву, кто в Ленинград или Ташкент, так как постоянное пребывание на такой высоте было вредно для здоровья, да и бесполезно для дела. Климат этого места особенный: высокая инсоляция с большим количеством ультрафиолетовых лучей в составе радиации, небольшое количество осадков и сухость воздуха, короткий вегетационный период, резкие перепады суточных температур — делают условия существования растений предельно допустимыми (экстремальными?). Задачей биостанции было как можно более широкое изучение существования растений в этих уникальных условиях. Изучали видовой состав дикой растительности, особенности роста местных растений, их водный режим, морозоустойчивость. Исследовали возможности выращивания в этих условиях культурных растений. Но особое внимание и интерес О. В. Заленского лежали в области изучения фотосинтеза. Он был одним из первых, кто использовал для этой цели радиоактивный изотоп углерода С14. В то время использование радиоактивных изотопов для биологических исследований делало только первые робкие шаги.

Коллектив биостанции был молодой, веселый, дружный. По вечерам часто ходили к физикам на танцы (среди физиков, в отличие от биологов, преобладали мальчики), по случаю различных годовщин и юбилеев устраивали вечера с застольями. Я с интересом и удовольствием знакомилась с новой и необычной природой окрестностей биостанции, немного помогала своим друзьям в работе. Очень интересной была моя поездка вместе с сотрудником биостанции Тадеушем Кешковским на вершину горы на высоте 6тыс. метров. Там стояли самописцы, регистрировавшие температуру и влажность воздуха. Ленту у самописцев надо было еженедельно менять. Тадик отправился в поездку верхом на коне по кличке Партнер (конь был подарен биостанции пограничниками после того, как он отслужил положенный для него срок военной службы), а меня посадили на осла. Чтобы я не обгорела на коварном Памирском солнце, лицо мне замотали какими-то тряпками и надели темные очки. Перед каждым небольшим препятствием осел останавливался и упорно отказывался идти дальше. Приходилось слезать и с трудом тащить его вперед, а потом с таким же трудом залезать на осла. На обратном пути мы поменялись, я взгромоздилась на Партнера, а Тадик на осла. Партнер меня не слушался, а перед самой биостанцией полетел галопом. Тряпки на моем лице слезли мне на глаза, и я ничего не видела. Я тогда впервые ехала верхом, страшно боялась слететь и поэтому просто легла на спину коня, обняв его за шею. Именно в таком состоянии мы влетели на территорию станции, где сотрудники с трудом его поймали.

Через некоторое время я поехала дальше, на Западный Памир, в Хорог, где располагался Памирский Ботанический Сад. Его директором был Анатолий Валерианович Гурский. Пейзаж по дороге, когда мы перевалили на другую сторону хребта, совершенно изменился: склоны гор стали крутыми, пропасти глубокими. Вместо голых склонов, окружавших дорогу на Восточном Памире, кругом виднелись заросли растительности. Сам Хорог располагается на небольшой высоте с относительно мягким и жарким климатом. В саду пышно зеленели различные деревья, среди них было много плодовых. У Гурского работала всего одна сотрудница. Кроме того, в это время у него гостил аспирант Института зоологии АН СССР Олег Егоров. Постоянно он работал на Биостанции и изучал памирских диких баранов — архаров. Он обычно уходил один с ружьем, в легком полевом комбинезоне на несколько суток в горы, и возвращался, неся на плечах убитого архара. На этой высоте, при этом климате, это требовало большой физической выносливости. Судьба Олега была необыкновенной. Он учился на 3-м курсе Ленинградского Университета, когда началась война, воевал, на фронте попал в плен к немцам, бежал и попал к нашим партизанам. В Ленинградском Университете у него оставалась невеста, которой сообщили, что он пропал без вести. Вскоре она перевелась в Московский Университет на наш курс, где я с ней познакомилась. По специальности она было ихтиологом. Во время летней практики она поехала на Байкал и там во время бури утонула, так и не узнав, что Олег жив.

В Москву я вернулась через два месяца. Леонид Александрович принял к себе аспиранта — моего ровесника, прошедшего фронт, Дмитрия Владимировича Гирника и поручил мне заниматься с ним — готовить его в сдаче кандидатских экзаменов по физиологии.

25 февраля 1951 года Леониду Александровичу исполнилось 80 лет. В честь его юбилея в конференцзале Биоотделения АН СССР было устроено многолюдное заседание. В конце его, после многочисленных пышных поздравлений, выступил сам Л. А. , рассказывая, как это водилось тогда, о своей жизни и своем творческом пути. Помню, что начал он свое выступление необычно, сказав: «Вот вы все говорите, что я много сделал. За 80 лет всякий дурак много сделает!». Об истории жизни Л. А я потом узнала более подробно, когда мы привыкли друг к другу и наши отношения стали более теплыми. Правда, такими сердечными, как с Д. А. , они так и не стали. Обычно, когда я приходила к нему домой с очередными еженедельными отчетами о работе, в конце визита он начинал рассказывать о своих учителях и знакомых и различных случаях своей долгой жизни.

О биографии Л. А. и его научной деятельности уже много писали. Поэтому я не собираюсь здесь этого делать. Опишу только некоторые моменты его биографии, о которых он мне сам рассказывал и которые наверняка не вошли в его официальную биографию. Л. А. поступил в Университет на естественное отделение, увлеченный научно-популярными книгами Тимиряева. Некоторое время он специализировался у Тимирязева, но Тимирязев в то время редко бывал в Университете и большее внимание уделял работе в «Московских ведомостях». Поэтому Л. А. от него ушел и начал работать у ботаника Горожанкина, который занимался изучением водорослей. Дипломную работу он делал в ботаническом саду МГУ, где в одной комнате с ним сидело несколько других студентов и сотрудников. Обычно они сосредоточенно занимались до двух-трех часов, а затем садились пить чай, болтали, и работа больше не возобновлялась. Л. А. обратился к Горожанкину, с просьбой разрешить ему взять микроскоп домой, чтобы иметь возможность работать дольше. Как выяснилось впоследствии, на Горожанкина эта его просьба произвела плохое впечатление. Незадолго до этого Л. А. получил предложение после окончания университета сдать экзамены «для подготовки к профессорскому званию» (так тогда называлось нечто вроде аспирантуры). Л. А. заранее договорился с Николаем Константиновичем Кольцовым (очень известный впоследствии генетик и цитолог, директор Института цитологии и друг детства Л. А. ), что в день сдачи экзаменов Кольцов будет ждать Л. А. в парке Петровской Сельхоз Академии (нынешней Тимирязевки), и они после окончания экзаменов отправятся гулять. Но на экзамене его намеренно завалили. Когда Л. А. пришел и сказал об этом Кольцову, тот не мог этому поверить — ведь Л. А. специально приглашали на это место. По-видимому, как они оба тогда решили, отрицательную роль сыграла просьба Л. А. к Горожанкину дать ему микроскоп. Тот решил, что Л. А. ябеда и неуживчивый человек

После окончания университета Л. А. поехал работать на только что открывшуюся Бологовскую Озерную опытную станцию, директором которой был известный ботаник Бородин. Потом Д. А. подарил мне групповую фотографию, сделанную в день открытия и освящения Станции. На ней, кроме Бородина и Л. А, заснято еще несколько ученых, ставших потом очень известными — Любименко, Навашин, Максимов.

Потом Л. А. два года стажировался в Германии у авторитетного в то время ученого Пфеффера. Он изучал обмен фосфора, нуклеопротеидов и белков в растениях. Результатом этой стажировки и была его фундаментальная книга, вышедшая из печати в 1905 году. Вскоре Бородин стал заведовать кафедрой ботаники в Петербургской Лесотехнической Академии. После его ухода на пенсию Л. А. сменил его на этом посту, выдержав большой конкурс на занятие этого места. Здесь Л. А. проработал 40 лет — до начала великой отечественной войны. В Лесотехнической Академии Л. А. пришлось сменить тематику и заняться разработкой основ лесной физиологии.

Во время войны Л. А. вместе с другими академиками был эвакуирован в Казахстан на курорт Боровое. Там он встретил Марию Николаевну Гамалею, которая (по словам Бориса Владимировича Образцова, свидетелем этого) на глазах его первой жены очень активно ухаживала за Л. А. и стала его второй женой. После эвакуации Л. А. в Ленинград не вернулся, а стал заведовать лабораторией фотосинтеза в Институте физиологии растений в Москве. В 1944 году В.Н.Сукачев, пригласил его по совместительству возглавить лабораторию физиологии древесных растений в Институте леса, который Сукачев тогда организовал.

Для меня Л. А. был живой легендой. В его рассказах дома в его кабинете, после деловой беседы то и дело возникали живые образы людей, о которых я могла только прочесть в книгах — Тимирязева, Чехова, Толстого.

Старшая сестра Л. А. работала гувернанткой, одно время где-то вблизи Лопасни, где тогда жил Чехов. Как-то Леониду Александровичу пришлось обращаться к Чехову, как к врачу. Л. А. вспоминал, что Чехов подробно расспрашивал его о настроении студентов Университета. Его особенно интересовало, как они относятся к витализму и идеализму.

Несколько позже, когда сестра Л. А. работала в Узком и Л. А. у нее там бывал, он познакомился с Андреем Белым, философом Соловьевым и молодым князем Трубецким, семье которого принадлежало имение «Узкое». По свидетельству Л. А. эти трое дружили между собой и часто ездили на извозчике из Москвы в Узкое. В одну из таких поездок у Соловьева случился инсульт. Его привезли в Узкое и, лежа там, в бреду, он цитировал какие-то древнееврейские тексты.

В детстве по дороге в гимназию Л. А. часто встречал Л. Н. Толстого, который обычно прогуливался по Гоголевскому бульвару. На Л. А. производили большое впечатление его пронизывающие глаза «как у обезьян»- добавлял Л. А. Когда Л. А. был уже взрослым, он видел Толстого на заседании дворянского собрания. Как рассказывал Л. А. , заседания не начинали, ожидая Толстого. «И вот открылась дверь», — сказал Л. А., — и тут же резким голосом добавил: «Уходите». Я встала и стояла в нерешительности, не понимая, что произошло. Через несколько минут молчания Л. А. взял себя в руки и объяснил, что он очень волнуется и поэтому не может продолжать нашу беседу.

В молодости Л. А. хорошо пел и встречался с композиторами «могучей кучки». В начале 50-х годов на экраны вышел кинофильм «Мусоргский». Л. А. расспрашивал меня о нем и говорил, что ему очень хочется посмотреть фильм, но он боится, что его герои окажутся непохожими на тех, которых он помнит.

В те же годы в «Новом Мире» была напечатана повесть Трифонова «Студенты», и Л. А. интересовался у меня, действительно ли жизнь современных студентов похожа на ту, которую описал Трифонов.

После 80 лет Л. А. решил уйти на пенсию и попросил меня поговорить с Д. А. Сабининым, не захочет ли тот занять его место. Л. А. сказал, что Д. А. Сабинин — единственный человек, кому он хотел бы оставить свою лабораторию. Я долго не встречала Д. А. и не могла передать этого поручения. Через некоторое время Л. А. сказал мне, что надобность в разговоре отпала, так как В. Н. Сукачев отказывается взять Д. А.

В 1950-51 гг. в Институте леса начала энергично развертываться работа на других южных стационарах. Одним из главных стационаров был Джаныбекский, расположенный в полупустыне Прикаспия, севернее озера Эльтон. Руководил стационаром Алексей Андреевич Роде — крупный почвовед, узкой специальностью которого было изучение гидрологии почвы. Алексей Андреевич попросил Л. А. командировать меня на некоторое время в Джаныбек, чтобы наладить там измерение транспирации. Была выделена лаборантка, которую мне предстояло обучить этому.

Перед поездкой я пошла на заседание общества естествоиспытателей. Там А. А. Роде делал доклад о природе Джаныбека и об исследованиях, которые предстояло провести на стационаре. Заседание проходило в Большой Зоологической аудитории старого Университета. Там я встретила Д. А. Сабинина. С заседания мы вышли вместе. Д. А. попросил меня проводить его до остановки троллейбуса, чтобы поговорить. Он просил меня никому не рассказывать об этом разговоре. Далее он сказал, что рад за меня, что я работаю у настоящего честного ученого, и добавил: «Я понял, что никак не могу изменить свою судьбу. Мне невыносимо думать, что я поеду в Геленджик и буду там один на пустынном берегу, под вой ветра. Все мои попытки устроиться безрезультатны. Все говорят, что я должен каяться, но этого я не могу. Я стал никому не нужен». Я удивлялась необычному поведению Д. А., его тону, так непохожему на его обычный бодрый оптимистический тон, и, чтобы его утешить, сказала «А Л. А. Иванов сказал, что он никого не хотел бы видеть своим преемником в лаборатории, кроме Вас. Но у нас такая обстановка в Институте, что Вам нельзя туда идти». Чувствовалось, что Д. А. не хочется идти домой, но время было позднее, и мы расстались. Дома я лишь сказала маме, что Д. А. в очень плохом настроении, и это меня беспокоит, но о содержании разговора, как он просил, ничего не сказала.

Через несколько дней я уехала в Джаныбек, а Д. А. — в Геленджик.

Климат и условия жизни в Джаныбеке были гораздо более суровыми, чем в Деркуле. Сам стационар еще только строился, и первое время мы жили в поселке при железной дороге Москва-Астрахань, в нескольких километрах от стационара. В этом поселке и в нескольких окрестных поселках жило много религиозных сектантов, высланных сюда царским правительством. Среди них преобладали «субботники» — русские люди, принявшие иудейскую веру. Хозяйка дома, где мы жили, Сарра Абрамовна Рогожкина, рассказывала, что ее старшие братья и сестры — православные, а младшие, родившиеся после того, как их отец принял иудейскую веру, — субботники. Жили в поселках очень бедно. В отличие от черноземного Деркуля с огородами на приусадебных участках, здесь вокруг домов все было голо. Земледелие в этом районе возможно только на маленьких изолированных участках — в западинах, вкрапленных в совершенно ровную безводную равнину. Когда хлеба созревают, их приходится тщательно охранять от сусликов, которых там очень много. Поэтому летом вокруг каждого засеянного участка ходит круглосуточно человек со специально натренированной на ловлю сусликов собакой.

Вскоре на стационаре построили несколько домиков для лабораторий и столовую. Сотрудники жили в палатках. Питание было общественным. Была повариха. Продукты, так же как в Деркуль, завозили машинами весной с санаторно-курортной базы АН СССР. Их стоимость потом вычитали из зарплаты. На стационаре был один колодец с солоноватой мутной водой, но летом и он почти пересыхал. Поэтому его закрывали и запирали на замок, утром давали немного воды для умывания, а в остальное время дня им пользовалась только повариха.

Однажды мы с лаборанткой вернулись на стационар после поездки в окрестные посадки. Было очень жарко, мы были потные и пыльные. Лаборантка улучила момент и украла из колодца полведра воды для мытья. Об этом узнал А. А. Роде и на очередном собрании ругал несознательных товарищей, позволяющих себе воровать воду (к счастью, он не назвал нас по фамилии).

А. А. Роде очень внимательно и осторожно подходил к подбору сотрудников для работы на стационаре — брал их только по рекомендации уже известных ему людей и учитывал не только деловые качества, но и характер человека. Поэтому в Джаныбеке подобрался особый коллектив людей, увлеченных своей работой и совместимых друг с другом. Сам А. А. Роде был тяжело больным человеком. Из-за какой-то болезни позвоночника он едва передвигался на костылях. Тем не менее он постоянно ездил в экспедиции, много работал, и подавал всем пример дисциплинированности и выносливости. При внешней суровости и требовательности, он был очень справедливым человеком. Сотрудники его любили. В моей памяти он остался как один из немногих кристально честных крупных ученых и светлых личностей, с которыми я была близко знакома.

А. А. Роде очень любил фотографировать животных. В Джаныбеке он иногда часами высиживал у норки тарантула, дожидаясь с киноаппаратом, когда тарантулиха вынесет на спине своих детей и будет греть их на солнце. Когда он узнал, что у меня дома живет прирученная белка, он попросил у меня разрешения после возвращения в Москву осенью прийти ко мне в гости, чтобы снимать ее. Потом у него дома я с несколькими сотрудниками смотрела снятый им фильм.

22 апреля 1951 года был день рождения А. А. Роде. Ему исполнялось 55 лет. В домике поселка был устроен праздничный ужин, а потом мы долго сидели и пели хором.

В Москву я вернулась 1 мая и сразу же спросила маму, слышала ли она что-нибудь о Дмитрии Анатольевиче, успокоился ли он. Мама со странным выражением лица ответила: «Да, теперь успокоился». Вскоре раздался звонок телефона. Звонила Дагмара Густавовна Жмур. Она извинилась, что портит мне праздник, и сказала, что Д. А. застрелился. При этом она добавила: «Я не хотела, чтобы Вы впервые узнали об этом в Институте». Первое, что я на это ответила было: «Я знала». Очевидно, подсознательно я об этом догадывалась, но до сознания это дошло только после сообщения Д. Г.

Мама рассказала мне, что после моего отъезда к ней приходила Ольга Михайловна. Она провожала Д. А. в Геленджик и была очень обеспокоена унылым видом Д. А., его потухшим взглядом, пессимистическими высказываниями. Мама сказала ей, что Д. А. нельзя было отпускать одного, что необходимо кому-то из близких немедленно ехать к нему. Самым близким к нему человеком была старшая дочь Марина. Но она ехать не могла — в это время умирала ее мать — первая жена Д. А. Пока родные и близкие совещались и обсуждали, что делать, несчастье уже произошло. Мама упрекала меня за то, что я не рассказала ей о нашем последнем разговоре с Д. А. Если бы я была более внимательной — достаточно было бы в тот вечер не отпускать Д.А. от себя, а отвести его к маме. Она, как психиатр, знала бы, что делать, и несчастье можно было бы предотвратить. Возможно, Д. А. и ждал от меня такого приглашения. К сожалению, я об этом не догадалась.

Я побежала к Ольге Михайловне, и мы вместе с ней пошли к Гале Чихачевой — бывшей студентке кафедры, которая в Геленджике работала лаборанткой у Д. А. и первая обнаружила случившееся. Галя рассказала, что это произошло утром в воскресенье 22 апреля. Сотрудники уехали на базар, а Д. А. остался в доме один и выстрелил себе в рот из охотничьего ружья.

Потом я узнала, что Д. А. все же ходил к В. Н. Сукачеву и просил взять его в Институт, но В. Н. ему отказал. Со своей точки зрения В. Н. был прав — зная несдержанный характер Д. А. и большое число недоброжелателей в Институте, можно было с уверенностью сказать, что пребывание в нем Д. А. еще более осложнит обстановку и, может быть, даже поставит под угрозу само существование Института. Он и так все время висел на волоске.

Свою вину за то, что случилось с Д. А., я чувствую все время. Мое недостаточное внимание к нему в тот момент объяснялось и неопытностью, и некоторыми личными причинами. При этом я понимаю, что виновата не я одна: около него были близкие люди, которые встречались с ним гораздо чаще, чем я, и не могли не видеть, что у Д. А. тяжелый нервный срыв. Об этом мне говорила, например, Ольга Федоровна Туева. Но, вероятно, они не знали, что нужно делать в таких случаях.

Вскоре Ольга Михайловна проводила меня в Деркуль.

На протяжении последующих двух летних сезонов число сотрудников в Деркуле увеличивалось. Приехала моя сокурсница Ирина Александровна Грудзинская, c двухлетней дочерью Наташей. Она была сотрудницей лаборатории В.Н.Сукачева. Появился Марк Леонидович Бельговский — «формальный генетик», которого два года никуда не брали на работу, а потом зачислили в наш институт энтомологом. Приехал Борис Владимирович Образцов — зоолог позвоночных, «заслуженный брат народного», как его у нас в шутку называли или «прохвессор Тарзян», как звали рабочие. Приехали младшие научные сотрудники — почвоведы, микробиологи, гидрологи. Было много студентов. Наладился четкий ритм и организация жизни. Для всех многочисленных сотрудников был построен панельный 8-квартирный двухэтажный дом. Около дома на усадьбе была кухня, сплетенная из прутьев и обмазанная глиной, в ней — плита, а рядом на улице — стол, за которым наша повариха Дуся три раза в день нас кормила. Многие из нас на весь день уезжали в лес, тогда им вместо второго завтрака выдавали пол-литровую бутылку молока и два яйца. Кроме этого, нам приходилось брать с собой в лес 2-3 литра воды. В этом климате обильное питье было необходимо. Как-то я попыталась воздерживаться от питья воды днем и тут же поплатилась за это — у меня начался цистит и случился тепловой удар.

Кормила нас Дуся очень вкусно, хотя и небогато — выбор продуктов был невелик — в основном крупы, мука, топленое масло, которые нам весной привозили на машинах из Москвы. Молочные продукты, яйца, помидоры, покупали на месте. Кроме помидор, в Деркуле росли сливы и арбузы. Других овощей и фруктов там не было. В урожайный год рабочие приносили нам помидоры и сливы ведрами задаром — их был избыток, никто уже не хотел их покупать, и девать их было некуда. В комнатах сотрудников помидоры и сливы в середине лета лежали на полу навалом. Мяса было очень мало: иногда на базаре мы покупали живых цыплят, как-то, был такой случай, что мы ездили в ближайший город Беловодск и купили там живого бычка. Нашли человека, который его зарезал, а мясо засолили. При кухне был и наш «зверинец»- в основном это были птенцы сороки и копчика. Питание наше стоило очень дешево. Кроме зарплаты, находясь в экспедиции, мы получали ежемесячно по 900 (после 61 года — 90) рублей и тратили, вероятно, только половину этих денег. Продукты, привезенные из Москвы, выдавал Дусе дежурный сотрудник и он же заказывал меню, а расчет затрат и стоимости питания ежемесячно производил выбранный сотрудник (мы его называли «запипу» — зав. питательным пунктом).

В нашем распоряжении было две грузовых машины (полуторки с «будкой»). Утром в 7 часов утра они отвозили сотрудников и рабочих в лес, а в 5 часов забирали. По дороге рабочие часто пели на несколько голосов красивые украинские песни. После работы мы обедали. Когда обед был готов, Дуся растворяла дверь кухни и начинала накрывать на стол. Это было сигналом и для нас, и для наших питомцев. Первыми прилетали подросшие и уже свободно летающие птицы и садились на крышу кухни. Потом воровато прибегала кошка, а за ней степенно шествовали собаки. Их у нас было несколько — все братья и сестры. Мать их была гончей, хотя и не чистокровной, и следы породы в ее детях еще сохранялись. Считалось, что собаки имеют хозяев — местных жителей. Но те их не кормили и собаки либо подбирали объедки на кухне, либо ловили сусликов и ящериц. Удивительно, что собаки хорошо разбирались, кто приезжий (даже если он приехал в первый раз), а кто — местный житель. Последних они к кухне не подпускали. Осенью, когда мы начинали разъезжаться, собаки подходили к машине и каждого провожали воем.

За столом обычно было очень весело, все подшучивали друг над другом, рассказывали анекдоты и веселые истории. Душой общества был Марк Леонидович Бельговский, легко и быстро сочинявший шуточные стихи. Одно стихотворение я частично помню — это была пародия на популярную «Катюшу» и посвящено Лысенко.

Оно начиналось так:

Зацветали яблони на ветке,

Поплыли туманы над рекой.

В тех цветочках зрели яйцеклетки,

Опылялись собственной пыльцой.


А кончалось словами:


Пусть он вспомнит гены и гаметы,

Сочетанья хромосом поймет.

Пусть картошку бережет на лето,

А науку Мендель сбережет.

Марк Леонидович любил рассказывать неприличные анекдоты, но так как он был человеком остроумным, они у него никогда не звучали пошло.

Рабочие, которые очень внимательно наблюдали за нашей жизнью и своеобразно истолковывали ее, видя популярность Марка Леонидовича в нашем, по преимуществу женском обществе, говорили, что все мы — жены Марка Леонидовича. Поэтому и мы в шутку иногда называли себя «Первая жена, вторая жена» и т. д.

В Деркуле на совещании. Меркурий Сергеевич Гиляров, Борис Владимирович Образцов, Марк Леонидович Бельговский. 1954

«Старые лошади» в Деркуле на совещании.
Слева направо: Меркурий Сергеевич Гиляров, Борис Владимирович Образцов, Марк Леонидович Бельговский. 1954

В остроумии с Марком Леонидовичем состязался Борис Владимирович Образцов, а когда приезжал Меркурий Сергеевич Гиляров со своими студентами, он тоже присоединялся к ним. Возникала шутливая перепалка, а все остальные присутствующие буквально катались со смеху. Эта троица называла себя «старые лошади», хотя ни одному из них еще не было 50 лет.

После обеда мы ездили на речку (если шофер соглашался нас отвезти). У меня и у Марка Леонидовича были велосипеды, так что иногда мы с ним ездили на речку на велосипедах, захватив с собой двух (а потом 3-4-х летнюю) Наташу. Потом до темноты более молодые сотрудники и студенты играли в волейбол. Те, кто постарше, смотрели. В сумерках в центре усадьбы раздавались звуки аккордеона — это играла студентка-практикантка Алла (теперешняя жена А.И.Уткина Алиса Григорьевна) и среди деревьев начинали скользить тени — это студенты и отчасти сотрудники бежали к фанерному домику, в котором жил Образцов. Там мы все пели хором, слушали, как Борис Владимирович поет романсы или читает стихи. Это он делал мастерски, так что молодая аудитория до позднего вечера не хотела его покидать. Сам Борис Владимирович шутил: «У меня здесь дом терпимости — я вынужден терпеть всех своих посетителей». Но на самом деле он сам очень любил это молодое общество и скучал, если почему-то его не было.

Время от времени мы по разным поводам (или даже без повода) устраивали пирушки, сочиняли для них шуточные стихи, готовили хохмы. В начале августа 1952 года мы праздновали 50-летие Бориса Владимировича Образцова. Для этого события я и студентка Бэлла Стриганова сочинили пьесу. Она в сущности не имела сюжета. Ее достоинство было в том, что героями были члены нашего коллектива. В пьесе они совершали нелепые поступки и были легко узнаваемы, так как произносили свои любимые словечки. О существовании такой пьесы мы заранее сказали только Марку Леонидовичу и в столовой забавлялись тем, что обращались к тому или иному из присутствующих с какими-либо вопросами, а тот, не подозревая об этом, отвечал точно «по пьесе». Мы весело смеялись, а все другие не понимали причины этого. Когда на дне рождения пьесу стали читать вслух, ее герои, очень быстро узнав себя, стали сами читать свои роли. Таким образом мы сами себя развлекали — ведь почти никаких других средств развлечения у нас не было. Иногда к нам привозили кино, чаще всего в период перед сенокосом, так как киномеханик надеялся за свое старание получить надел для сенокоса. В день, когда ожидалось кино, дети рабочих, начиная с самых маленьких, уже с утра сидели в ожидании в зале на полу. Вечером, когда начиналось кино, они уже были настолько уставшими, что тут же валились на пол и засыпали.

Насколько я помню, киноаппарат крутили по очереди вручную, а после окончания каждой части фильма приходилось ждать, пока эту часть перемотают обратно. Тогда мы и посмотрели фильм «Тарзан». Он был очень популярен и у нас и у рабочих. После этого мы всем придумали клички и стали называть друг друга именами героев фильма. Поэтому то Б.В.Образцов и стал у рабочих «прохвессор Тарзян».

В середине лета кажется 1952 года к нам в Деркуль после смерти своей жены приехал 84 летний отец Марка Леонидовича Леонид Иванович. Агроном по специальности, он когда-то работал в сельскохозяйственном управлении в Полтаве. По его рассказам, однажды один из его сослуживцев показал ему газету с портретами членов политбюро, сказав при этом: «Каковы рожи!» Леонид Иванович ответил: «Да, рожи кирпича просят!» Вскоре его посадили на 4 года. После отбывания срока он не имел права жить в больших городах и поселился с женой в небольшом городе Порхове Ленинградской области. Вскоре после его приезда Марк Леонидович должен был на какое-то время уехать и попросил меня приглядывать за отцом. Отец был полон впечатлений лагеря, и ни о чем не мог говорить, кроме этого. В то время это было чрезвычайно опасно, может быть, не столько для него (если принять во внимание его возраст), сколько для Марка Леонидовича. Поэтому все свое свободное время я старалась проводить с ним и уводить его от остального общества.

Памятным событием тех лет был выход в свет статьи Сталина о языкознании. Нас в обязательном порядке заставляли изучать эту статью, а поскольку в Деркуле мы могли достать только украинскую газету, то вечерами мы собирались и вслух читали эту статью по-украински. Ее заголовок звучал так: «До деяких пытань мовознавства».

Осенью студенты и часть сотрудников уезжали. Жизнь частично замирала и становилось скучно. Марк Леонидович и я купили себе ведро семечек, и темными и холодными октябрьскими вечерами забирались в фанерный домик Бориса Владимировича, там залезали в свои спальные мешки, в темноте грызли семечки и наперебой ругали Сталина и Лысенко.

Водопровода, канализации и электричества в Деркуле почти все годы не было. Только под конец нашего пребывания там был приобретен движок, работавший несколько часов по вечерам. Это сильно затрудняло нашу работу — например, сушить образцы почвы и растений приходилось в сушильных шкафах на керосинках, за которыми постоянно нужно было следить, чтобы они не разгорались и не коптили. Нельзя было использовать более или менее сложные приборы, не было холодильников. Но тем не менее все возможное делалось для обеспечения работы. Так, когда мне потребовалось для анализов замораживать растительные ткани, для меня рабочие вырыли глубокую яму и зимой наполнили ее речным льдом. Сверху яму накрыли соломой, и, несмотря на жаркое лето, лед в ней сохранялся до конца августа. Каждую неделю я обязана была посылать Леониду Александровичу отчет о проделанной за эту неделю работе. Он мне регулярно отвечал. В одном из писем он просил меня провести какое-то исследование. На это я отвечала, что у меня для этого нет приборов. И получила гневное письмо из одной фразы: «Приборы нужно заменять мозгами».

Еще в первый год нашей работы в Деркуле выяснилось, что лесные насаждения в этом климате тратят на транспирацию в несколько раз меньше влаги, чем под Москвой. Чтобы выяснить, объясняется ли это только недостатком влаги в данный момент, или это свойство закрепилось у растений вследствие длительного произрастания в засушливом климате, я решила регулярно поливать участок леса и мерить там транснирацию. Мы с рабочей запрягали лошадь, брали бочку, наполняли ее водой в пруду и все лето поливали свой участок. Но вот однажды, когда мы с пустой бочкой возвращались домой, а я сидела на бочке спереди и правила, лошадь у меня понесла. Я слетела с бочки между бочкой с лошадью, но успела зацепиться за оглоблю и так мы без членовредительства смогли доехать до дома. У нас этот эпизод долго был предметом шуток. Обсуждали его и рабочие и. говорили о причинах происшествия: «У них ножки куценьки, вот им и не на что было опираться».

Регулярно один-два раза за сезон нас посещал В. Н. Сукачев. Он знакомился на месте с опытами каждого сотрудника, а затем устраивал совещания, в которых подводились итоги работы, выяснялись пожелания сотрудников и пр. Такие поездки он проводил ежегодно на каждый стационар.

Время от времени группа сотрудников брала одну из машин и отправлялась в дальние поездки по стационарам Института и опытным станциям других учреждений, где производились посадки леса в степи и велись соответствующие исследования. Мы побывали в Каменной степи и в Велико-Анадоле, где посадками леса еще в конце Х1Х — начале ХХ веков руководил знаменитый лесовод, сподвижник Докучаева, Высоцкий; на стационарах Института в Теллермановском опытном лесничестве и в Моховом (в зоне лесостепи), в Белых Прудах (в степной зоне). Там в это время работала сотрудница А. А. Роде, крупный почвовед Евгения Андреевна Афанасьева и сотрудник В. Н. Сукачева Владимир Григорьевич Карпов.

На больших стационарах Института, как я уже писала, исследования на одном и том же объекте велись по нескольким специальностям. Но к сожалению нужно сказать, что настоящая комплексная работа с единой задачей, единым скоординированным планом работ для всех специальностей велась только на Джаныбекском стационаре. Дело было отчасти в том, что каждый руководитель лаборатории, в которой работали постоянно сотрудники стационара, был как узкий специалист «подобен флюсу» и что называется «дудел в свою дуду». Так, у нас в Деркуле, сотрудники Лаборатории физиологии изучали водный режим деревьев, а сотрудники Лаборатории почвоведения под руководством С. В. Зонна регулярно определяли влажность почвы. Но эти исследования не были состыкованы ни по срокам, ни по местам исследования. Более того, даже если они и проводились в одном и том же месте и в одни сроки, на все мои попытки получить от Зонна их данные он отвечал отказом. Пришлось мне самой учиться у А. А. Роде и его сотрудницы Е.А.Афанасьевой подходам и методам изучения водного режима почвы, обзаводиться буром и определять необходимые показатели. В Теллермане руководитель работ был один Александр Алексеевич Молчанов. Под его руководством были накоплены бесценные многолетние данные о влажности почвы, метеоусловиях, состоянии и приросте древостоев и пр. Но это были наблюдения, которые велись без всякой определенной цели. Результаты этих исследований не были как следует обработаны и не были комплексно проанализированы. Причиной этого было то, что говоря о взаимосвязанности всех процессов, происходящих в биогеоценозах, В. Н. Сукачев не ставил конкретных задач, которые в каждом конкретном месте помогли бы вскрыть особенности и ведущие факторы взаимодействия разных компонентов биогеоценоза. Поэтому в ряде случаев многие проводимые измерения делались неизвестно зачем. Вершиной достижений Сукачевской школы была вышедшая в 1964 году монография «Основы лесной биогеоценологии», где излагалась теория учения о биогеоценозе с точки зрения специалистов разного профиля — учеников В. Н. Сукачева. Книга была переведена на английский язык и пользовалась большим успехом. Несколько позже вышла небольшая книжка — «Программа и методика биогеоценотических исследований», излагавшая методические вопросы биогеценологии.

Тем не менее, большинство сотрудников в то время еще не созрело для комплексной работы по биогеоценологии.

Исключением из этого был только Джаныбекский стационар под руководством А. А. Роде. Именно на этом стационаре перед началом каких-либо работ заранее ставилась конкретная цель исследования. После обсуждения итогов работ выявлялись обнаруженные непонятные природные явления и разрабатывались конкретные программы для их исследования. Вот один из примеров, наиболее близкий для меня (это, правда, было не в эти два года, а несколько позже). В результате исследований было обнаружено, что в почве под лесными полосами в Джаныбеке почти ежегодно к середине лета не остается доступной влаги. А между тем деревья не сбрасывают листьев и транспирируют. Нужно было выяснить, откуда они берут воду. А. А. Роде собрал весь коллектив сотрудников и попросил каждого специалиста высказать свои гипотезы и предложения, как можно эти гипотезы проверить. Было много споров, и в результате была выработана конкретная программа с точным указанием, какие методы измерений будут использованы, в какие сроки следует проводить измерения, и с какой повторностью. Закрывая заседание, А. А. сказал, что в первую очередь будет строго следить за точным выполнением этой программы, а в оставшееся время сотрудники могут делать все, что считают нужным по своей специальности.

Еще один светлый человек и настоящий ученый, с которым я в то время познакомилась, был Владимир Яковлевич Александров. Знакомство состоялось в Ленинграде, в БИНе (Институт Ботаники АН СССР). Там в это время уже была организована Лаборатория экологии фотосинтеза, которой руководил О. В. Заленский. У него работала одна из наших «сабинянок», моя подруга по экспедиции в Грузию, Оля Семихатова. Во время приездов в Ленинград я много времени проводила в этой лаборатории. Однажды Оля сказала, что на семинаре БИНа будет доклад В. Я. Александрова, и рассказала мне его историю. Он был к тому времени крупным цитологом, работавшим до1948 года в ЗИНе (Институт зоологии АН). Вместе с другим крупным ученым — Насоновым — в 1940г. они написали капитальный труд — книгу, которая, если не ошибаюсь, называлась «Реакция живого вещества на внешние воздействия». После сессии ВАСХНИЛ Александрова уволили и год или два никуда не брали на работу. Потом его приняли на работу в БИН, но и там он все время подвергался нападкам со стороны партийцев и лысенковцев.

На семинаре Александров рассказывал о результатах одной из своих небольших экспериментальных работ. В этом не было бы ничего особенного, если бы не тщательная продуманность постановки эксперимента и манера обсуждения Александровым своего материала. Он настолько скрупулезно анализировал все свои результаты, обсуждал все возможные гипотезы, почему цифры получились именно такими, что после доклада его уже не о чем было спрашивать — он все предусмотрел и обсудил сам. После доклада мы познакомились. Он уже читал в Ботаническом журнале мою статью о нуклеопротеидах и она его заинтересовала, особенно, может быть потому, что контрастировала со всеми этими лысенковскими бреднями, которыми тогда были наполнены даже хорошие научные журналы. Потом наше знакомство продолжалось много лет. Я бывала в его лаборатории, знакомилась с новыми исследованиями, с организацией работ и всегда восхищалась планомерностью и продуманностью всех исследований. В. Я. Александров имел многочисленных учеников. Многие из них потом работали в других учреждениях, вдали от Ленинграда. Но раз в два года В. Я. регулярно их собирал и устраивал «сессию», на которой они рассказывали о своих работах и совместно обсуждали их результаты.

В. Я. нетерпимо относился к той профанации науки, которая исходила от Лысенко и некоторых его сторонников. Особенно возмущали его работы Лепешинской, которая говорила о «самозарождении живого вещества» из неживого, о том, что из грязи могут родиться бактерии и даже живая ткань высших организмов. Когда я встречалась с В. Я., остроумное высмеивание им всех этих нелепостей было одной из главных тем разговора. По счастью, триумф Лепешинской в науке был более кратковременным, чем триумф Лысенко.

Зимой 1952/53 гг. нас ждало новое испытание: в январе 1953 года было объявлено о вредительстве группы врачей, лечивших членов политбюро. Большинство из них было евреями и это чрезвычайно обострило антисемитские настроения, которые и так постоянно подогревались статьями в газетах о «космополитах» и пр. По несчастному совпадению, именно в тот день, когда статья о «врачах-убийцах» появилась в газетах, мне необходимо было идти на свой агитаторский участок, в барак, где жили «лимитчики»-чернорабочие. В бараке меня, конечно, попросили, прочитать вслух эту статью, но от объяснений мне как-то удалось отвертеться. Я думаю, что о том, что я еврейка, эти люди не догадывлись, иначе это посещение могло бы окончиться не столь мирно.

Вскоре к нам пришла мамина подруга детства Груня Ефимовна Сухарева. Она была консультантом в больнице ЦК и в связи с происшедшим могла ожидать ареста. Она принесла пачку денег и попросила спрятать, чтобы в случае ее ареста мы позаботились бы о ее родителях.

Напряженность и ожидание каких-то неприятных событий в обществе все нарастали. Многими людьми овладела чрезвычайная подозрительность и «шпиономания». Помню, что когда в магазине продавали апельсины со слегка розовыми боками, некоторые люди говорили, что туда впрыснули яд или какие — то болезнетворные микробы. Такую же шпиономанию мы наблюдали летом в Деркуле. Там на этой почве произошел курьезный случай. Один из местных сотрудников, семейный человек, живший на станции с женой и ребенком, страдал манией — он любил наблюдать за голыми женщинами. Главным пунктом его наблюдения была речка, где мы, если не было поблизости мужчин, купались без костюмов. Он залезал в камыши с биноклем и наблюдал за купающимися. Однажды его словили местные мальчишки и отвели в милицию. Они сказали, что этот человек — вредитель и рассеивает в речке заразу. Поскольку в милиции он не хотел говорить, что он делал с биноклем в камышах, его продержали там несколько дней, пока не прибежала жена и объяснила, в чем дело.

В такой атмосфере в марте 1953 года как катастрофа нас настигло известие о болезни, а потом и смерти Сталина. Я в это время была в отпуске в доме отдыха под Москвой. В это время там было много военных. Несколько дней все затаив дыхание слушали по радио сводки о состоянии здоровья Сталина. После известия о его смерти очень многие военные плакали. И хотя я к тому времени знала истинную цену этого «вождя народов», у меня тоже в первое время было чувство, что мы лишились опоры и защиты, и неизвестно, как сложится дальше наша жизнь без него.

Вскоре я поехала в командировку в Ленинград. Несмотря на смерть Сталина, напряженность в обществе и антисемитские настроения там продолжали нарастать. В Ленинграде они были даже сильнее выражены, чем в Москве. То и дело на улице и в трамваях приходилось слышать ругань в адрес евреев. Все ждали погрома и говорили, что он произойдет на Пасху, которая в тот год должна была наступить 5 апреля. В четверг на Страстной неделе я решила пойти в церковь. Дело в том, что мать моей подруги Маши, глубоко верующая и посещавшая церковь христианка, говорила мне, что в этот день в церкви идет самая красивая служба в году — читают «Двенадцать Евангелий» и поют «Разбойников». Я попросила моего двоюродного брата Яшу пойти со мной, но Мируня не советовала мне идти и не пустила его, считая, что меня, может быть, еще и не тронут, так как в моей наружности нет типично еврейских черт, а его точно изобьют. Так я и пошла одна. Стояла в церкви, внимательно вслушивалась в слова молитв и пыталась понять, где истоки ненависти к евреям у малообразованных русских людей — не в этих ли словах православной молитвы?

Пасха приближалась, а с ней и срок предполагаемого погрома. Но 4 апреля в газетах было объявлено, что в деле врачей «произошла ошибка», и они ни в чем не виноваты. Мы с Яшей побежали на Невский проспект. Туда же, не сговариваясь, прибежали его соученики — студенты. Мы пошли пировать в кафе, а потом, в полночь, смотрели Пасхальный крестный ход вокруг ближайшей церкви.

С присоединением к Институту леса Комплексной экспедиции народа в нашей лаборатории прибавилось: к нам пришли Наталья Александровна Хлебникова и Ирина Васильевна Гулидова. Хлебникова летом работала в Джаныбеке, а Гулидова — сначала в Белых Прудах, а потом на Северном стационаре в Вологодской области. Хлебникова была назначена заместителем Л. А. Она была женщиной очень властной. Мое присутствие в лаборатории ей не нравились, и как мне рассказал по секрету Л. А., во время очередной кампании по сокращению штатов она уговаривала его уволить меня. (При этом она ведь знала, что, если меня уволят, устроиться на другую работу из-за того, что я еврейка я не смогу).

Помимо новых сотрудников, Леонид Александрович ежегодно брал новых аспирантов: Лидию Николаевну Згуровскую, Евдокию Васильевну Юрину и Татьяну Александровну Алексееву. По какой-то глупой случайности каждая из них, после поступления в аспирантуру, вскоре рожала ребенка и на некоторое время оставляла свои научные занятия. Помню, как в один из приездов из Деркуля я пришла к Л. А. и он сказал мне: «Вы знаете, какой скандал с Юриной? Ведь она размножилась! А мне Згуровская рассказала, что ребенка нужно кормить грудью по часам и целый год! А как же работа? Не умеют люди планировать свою жизнь!». Надо сказать, что у самого Л. А. детей не было, и поэтому его наивность в этом вопросе отчасти объяснима. С аспирантами, близкими мне по возрасту, я была в хороших и даже приятельских отношениях.

Свои отпуска я обычно брала зимой, ездила вместе со своими подругами по Университету Машей Зайцевой и Ритой Тюриной в дома отдыха и каталась там на лыжах. Одним из наших излюбленных мест отдыха был «Дом архитектора» в Зеленограде на Карельском перешейке. Помню, что в один из приездов мы сидели за одним столом с главным архитектором г. Таллина. Нам с Ритой захотелось съездить туда. Архитектор нарисовал нам подробный план города, и потом мы в течение недели ходили по Таллину как по хорошо знакомому городу, осматривая его достопримечательности. При этом очень портило настроение резко враждебное отношение к нам населения.

В другой раз мы с Ритой решились даже взять туристскую путевку для путешествия на лыжах по Карелии. 180-километровый маршрут был круговой — он начинался и заканчивался в Приозерске, с заходом по пути на Ладожское озеро. Ежедневно мы проходили от 15 до 40 км. Нам повезло с погодой. Это был конец февраля — начало марта, дни стояли уже достаточно длинные и солнечные, с сильными морозами ночью и умеренными — днем. Ночевали мы в избах на полатях, специально изготовленных для таких туристских групп. В пути иногда было трудно, особенно если приходилось идти по целине или по сильно пересеченной местности, но все трудности искупались теми красотами нетронутой природы, которые мы видели.

Я каждую зиму бывала в Ленинграде и с интересом наблюдала, как взрослеют и растут мои двоюродные братья. Яша окончил филологический факультет Ленинградского Университета по специальности «визинтийская литература», его рекомендовали в аспирантуру, но при приеме несколько раз «теряли документы». Хотя формально он не числился евреем, так как его отец был из семьи выкрестов, и по прежним дореволюционным правилам был записан, как русский, все же причина того, что Яшу не взяли в аспирантуру, была в его национальности. На работу в Ленинграде его тоже никуда не брали. Примерно в это время в Великих Луках открылся новый пединститут, и Яша устроился туда на работу. Во время отпуска я приезжала туда к нему в гости. Там собралось много ленинградцев, оставшихся в Ленинграде без работы по той же причине, что и Яша. Новым преподавателям выделили для жилья отдельный дом. Вечерами они часто собирались у кого-нибудь из них и вели интересные беседы.

Ося был очень живым и шаловливым мальчишкой, но, как следствие блокады, очень плохо рос. Его родители жаловались, что Ося отбился от рук, не слушается, не готовит уроков, в школе на уроках читает «Три мушкетера», «Граф Монте-Кристо» и им подобные книги, а на все уговоры учиться отвечает: «Никакой уважающий себя мальчишка не будет готовить уроков». Его мама постоянно кричала на него, но он ее как бы не слышал. Как-то мы с ним пошли в Эрмитаж. На улице он подхватил какую-то палку, бежал и размахивал ею, очевидно, воображая себя мушкетером. В Эрмитаже он бежал впереди меня и все норовил колупнуть пальцем какую-нибудь картину. А за нами бежали служители и кричали: «Уймите вашего мальчика!». Я предложила, чтобы Осю отдали на лето мне, и в 1954 году повезла его в Деркуль. С нами ехала и Е. В. Юрина со своей 8летней дочерью Надей. Девочка была рослая, гораздо крупнее 12-летнего Оси, которому больше 7 лет никто не давал. Таким образом, в нашем обществе уже было трое детей — Ося, Надя и «абориген» Деркуля Наташа, которой уже было 6 или 7 лет. Девочки принимали Осю за своего ровесника и лезли к нему играть, что его страшно возмущало. Мне кажется, что присутствие детей в коллективе благотворно на нас действовало — делало обстановку более уютной и домашней. Осин медленный рост порождал у него комплекс неполноценности. От этого он не ходил играть с деревенскими ребятами, которые были физически несравненно сильнее его, хотя и менее развиты умственно. все время он проводил среди взрослых. Он ужасно любил бахвалиться и воображать себя взрослым. Но неоценимым достоинством Оси было то, что он был добрым и никогда не врал. Поэтому мне в общем с ним было легко. Жизнь в дружном коллективе, среди интересных интеллигентных людей очень сильно сказалось на его поведении и жизненных планах. Все старались его воспитывать. Вообще пребывание в Деркуле оказалось поворотным в жизни Оси: обилие солнца и свежего воздуха укрепили его, он стал быстрее расти. Во второй свой приезд в Деркуль Ося уже помогал мне и другим сотрудникам в работе. И даже то, что потом он стал химиком, проистекало, как мне кажется, из того интереса к химии, который возник в Деркуле при работе со мной. Наша близость, которая возникла в Деркуле, сохранилась между нами на всю жизнь.

Лето 1954 года было экстремально засушливым и жарким. Осадков не было около 3 месяцев, а дневная температура превышала 40 градусов. В речке вода была противно теплой и не освежала. Урожай практически сгорел на корню. Нас посылали учитывать состояние хлебов вблизи лесных полос и вдали от них. Некоторые наши мужчины, работая на такой жаре на солнце, падали в обморок. Женщины были устойчивее.

Зато 1955 год был относительно влажным и очень урожайным — урожай пшеницы был 50 с лишним центнеров/га, что большая редкость для этих мест. Нас попросили помочь колхозу убрать хлеб. Мы разделились на бригады по несколько человек и по очереди ходили в село. К 10 час вечера мы приходили на ток, где нас ждал тракторист. Он заводил мотор веялки, а мы ведрами бегом таскали к веялке зерно. Провеянное относили в амбар. Кончали работу в 2 часа ночи. Работа была тяжелой, особенно из-за высокого темпа. В результате каждый из нас заработал по 1 кг меда и овцу на весь коллектив.

В 1954 году Марк Леонидович работал в Деркуле последний год. В это время в «формальной» генетике начались послабления. Н. П. Дубинину разрешили организовать лабораторию, и Марк Леонидович ушел туда работать по своей специальности. По этому поводу я написала ему прощальные стихи:

Еще недавно в степном просторе

Любовью был ты окружен.

С тобою вместе, не зная горя,

Цвели от счастья восемь жен.

Нас было семь еще вначале,

Но вот однажды, в дни весны,

С тобою вместе мы обсуждали

Кандидатуру восьмой жены.

Она была весьма серьезна,

Толста, глупа, немолода,

И шутки осуждала грозно,

Их понимая не всегда.

Ее мы сразу невзлюбили,

Так досаждала нам она.

Тебе все жены говорили,

Что нам восьмая не нужна.

Ты под окном кричал бывало,

Сгоняя жен на волейбол,

И смеха было здесь немало.

Куда же ты от нас ушел?

Увы, увы! Не вечно счастье,

И приговор судьбы суров:

Где некогда кипели страсти,

Теперь рыдают восемь вдов.

Устрой хоть пир нам в утешенье,

Чтобы за праздничным столом

Забыли мы хоть на мгновенье

О нашем горе. А потом

Печали нашей минует время,

Все вспомнится, как светлый сон.

Прощай же, нежно любимый всеми,

От нас сбежавший.

Восемь жен

Коллектив наш изменился: приехали новые молодые сотрудники и студенты. Среди почвоведов появился новый сотрудник — ученик известного почвоведа Качинского — Иван Иванович Судницын. Он начал исследования водного режима почвы новыми более современными методами. В этом вопросе мы с ним быстро нашли точки соприкосновения, и в дальнейшем очень многие исследования проводили совместно. Он также оказался веселым и остроумным членом коллектива, и потом, для праздничных застольев в Институте мы вместе с ним и в компании с другими молодыми сотрудниками — Львом Оскаровичем Карпачевским, Рудольфом Михайловичем Алексахиным и другими — часто сочиняли веселые «хохмы». Одна из них — диссертация под названием «О роли женщины в науке и наоборот», сочиненная к дню 8 марта. Ее «защита» в Институте за праздничным столом превратилась в очень веселое представление. Многие из присутствующих экспромтом задавали вопросы и произносили шуточные речи (подобные высказываниям на настоящей защите).

По мере разрастания Института ему стало не хватать помещения. Если раньше все его лаборатории, за исключением одной (экономистов), помещались в небольшом здании в переулке Садовских, то потом ряд лабораторий были выселены в другие помещения. Нашей лаборатории дали сначала несколько комнат на Пятницкой. , потом туда переселили зоологов. Там было большое здание, которое Академия собиралась отдать Институту. Но в последний момент здание передали другому Институту. В это время Хрущевым овладела идея выселить все научные учреждения за город. В это же время многим ученым начали давать научные командировки за границу (что было почти абсолютно исключено при Сталине). В. Н. Сукачев, побывавший в ГДР и увидевший организацию жизни и работы в Лесной Академии под Дрезденом, решил, что выезд из Москвы благотворно скажется на работе нашего Института. Среди предложенных ему мест он выбрал Успенское. В. Н. восхищался тем, что по Рублево-Успенскому шоссе от Успенского до Москвы надо было ехать на машине всего 30 минут. Он мечтал, что Институт построит там жилые дома, и сотрудники будут жить вдали от городского шума и суеты, занимаясь только наукой. Но он не учитывал нашей советской реальности — что сотрудники Института не имеют машин, а принуждены ездить на работу на электричке до Перхушкова, а затем на служебном автобусе до Успенского. В результате дорога займет у них 2 часа в один конец, а то и более. Не подумал он и о том, что москвичи ни за что не захотят терять московскую прописку, а сотрудники, не имеющие московских квартир и согласные жить в Успенском, все равно принуждены будут ездить в Москву за продуктами. Но решение о переезде состоялось, и в конце 1955 года мы переехали.

В 1956 году состоялся знаменитый ХХ съезд партии. Доклад Хрущева считался секретным, поэтому его не давали сотрудниками на руки, а зачитывали вслух на общем собрании сотрудников. На меня он произвел очень тяжелое впечатление. Помню, как мы возвращались с собрания вместе с Ваней Судницыным, и он уговаривал меня: «Ну, что Вы так переживаете, неужели Вы этого не знали раньше?» Да, конечно, знала о многих случаях, когда за неосторожное слово или без всякой вины людей арестовывали, знала о многочисленных расстрелах. Но о масштабах всего этого, о массовых арестах и расстрелах, о продуманной политике репрессий во всей стране я не то, что не догадывалась, но как-то не задумывалась.

Начиналась «оттепель», как метко назвал это время Илья Эренбург. Выпустили из лагеря Николая Владимировича Тимофеева-Ресовского и В. Н. Сукачев пригласил его сделать доклад в нашем Институте. Начало регулярно устраивать научные заседания Общество Испытателей Природы. Особенно интересной была серия докладов, посвященных кибернетике. До этого кибернетика считалась у нас «лженаукой» и «служаникой буржуазии», и заниматься ею было нельзя, даже упоминать о ней не рекомендовалось. На одном из докладов нам демонстрировали «электронных животных», сконструированных на основе кибернетики, которые обнаруживали элементы " разумного" поведения. Выступал на этих заседаниях и Тимофеев-Ресовский, а также сибирский математик И. Полетаев с докладом, посвященным математическому моделированию в биологии.

Очень понемногу и осторожно крупным ученым стали разрешать поездки за границу. После каждой поездки они делились своими впечатлениями об организации научной работы в зарубежных Институтах, приборной оснащенности, о стиле их жизни. Помнится, что в одном из таких докладов директор Института физиологии растений Андрей Львович Курсанов сказал: «Оснащенность у них гораздо лучше нашей, но в отношении идей мы стоим выше».

В нашем Институте «оттепель» в отношениях с иностранцами сказалась в том, что к нам приехало много стажеров-китайцев. Они, как правило, быстро осваивали русский язык и свою специальность. Все они были мужчины и только одна женщина-микробиолог — Го Сюцень. Она пробыла у нас дольше всех — два года и подружилась с нами. По ее рассказам, она была дочерью капиталиста, который с приходом к власти Мао-Цзедуна отошел от дел и был на пенсии. Она была замужем и оставила дома двух маленьких детей — 2-х и 4-х лет. К моменту ее отъезда домой отношения с Китаем уже стали немного портиться и доходили слухи о голоде и каких-то неясных перестройках в китайском обществе. Когда Сюцень уезжала, она горько плакала. Мы хотели дать ей с собой сахара для детей — но она отказалась, сказав при этом: «Если все китайцы голодают, пусть мои дети голодают тоже». Потом мы получили от нее открытку, где она сообщала о своем приезде и добавляла «Дитев своих я не видала». Потом в течение 30 лет известий от нее не было. В начале 90-х годов я получила по почте из Китая бандероль с моей книжкой, переведенной на китайский язык и с коротким письмом от переводчика. Он писал, что в конце 50х годов учился у нас в России в Ленинградской Лесотехнической Академии, а теперь является директором Института леса в Китае. Я спросила у него, не знает ли он Го Сюцень. Оказалось, что они работают в одном институте, и я вскоре получила письмо от нее. Через некоторое время приезжал в Москву ее муж и заходил ко мне в гости. Как оказалось, после возвращения из Советского Союза и его и Го Сюцень послали «перевоспитываться» в деревню (в разные места) на два года. Дети их росли у бабушки. Теперь они взрослые и живут в Америке.

Кроме китайцев, в нашей лаборатории — уже непосредственно у физиологов — были стажерами и другие иностранцы: болгарин Иван Шипчанов и сербиянка из Югославии Станимирка Милованович. Оба они пробыли у нас около года. Они были уже не первой молодости — лет 30-35 и были хорошими членами коллектива. Особенно общительным и веселым был Иван, постоянно пел и нас учил петь болгарские народные песни. Со всеми нами он быстро перешел на «ты», и я помню, что долго втолковывала ему, что меня и других своих ровесников он может звать на «ты», но называть так людей старше себя у нас не принято. Я обучала Ивана методам химического анализа растений. После работы оставалось много грязной химической посуды, которую Иван отказывался мыть, считая это унизительным для мужчины. Когда я сделала ему замечание, он страшно обиделся и сказал: «Ты в моем лице оскорбила всю Болгарию». Но вскоре мы помирились.

Иван очень хорошо запоминал фамилии разных ученых, места их работы, написанные ими статьи, и я тогда еще говорила ему, что ему в самый раз быть ученым секретарем. Так оно и получилось после его возвращения на родину.

В 1958 году Ботанический сад АН. ИФР и наш институт организовали туристскую группу для поездки в Болгарию. Это была моя первая поездка за границу. Предварительно, как это было тогда принято, нас вызывали для собеседования в ЦК партии и учили, как мы должны себя вести.

Болгария произвела на нас чудесное впечатление. Было удивительно и приятно видеть, как много в стране памятников русским героям — освободителям от турецкого ига и как свежа об этом память у современных болгар. Везде, где мы побывали, нас встречали приветливые улыбки. Общаться с ними нам было легко — ведь у русского и болгарского языков много общих корней. Правда, иногда случались и конфузы из-за того, что одинаковые с русскими жесты и слова в Болгарии имеют другое значение (в ряде случаев — архаическое значение древне-славянского языка). На Шипке я и аспирантка нашей лаборатории Таня Алексеева пошли в гости в деревню к родным Ивана Шипчанова. Нас принимали с большой радостью, подробно расспрашивали, хорошо ли живется у нас Ивану. После отъезда Ивана из Москвы мы долго (хотя и не очень часто и нерегулярно) переписывались. Последний раз я видела его, наверное, в 1975 году, когда он приезжал в Москву в командировку.

Помню, он говорил о том, что жизнь в Болгарии очень сильно ухудшилась, ругал Тодора Живкова и рассказывал о нем массу анекдотов, часто очень злых.

Во вторую половину 50-х годов авторитет Т. Д. Лысенко начал постепенно шататься. Правда, признаки этого наблюдались и раньше. Так, в 1952 году в «Ботаническом журнале», главным редактором которого был В. Н. Сукачев, появился ряд статей, в которых разоблачалась легенда о прививках граба на лещину (об этом случае в свое время писал один из сторонников Лысенко). Но открытое нападение на Лысенко, пожалуй, впервые после августовской сессии ВАСХНИЛ, произошло на очередном годичном собрании Биологического Отделения АН СССР в 1957 году. На нем я присутствовала.

С отчетным докладом выступал академик-секретарь отделения Александр Иванович Опарин — сторонник Лысенко. В этом году его сменил «классический биохимик» академик Энгельгард. Председателем собрания был В. Н. Сукачев. После доклада поднялся Н. П. Дубинин и задал вопрос: «Скажите, Александр Иванович, кто персонально виноват в том, что наша отечественная биология отстала от заграницы примерно на 20 лет?» Опарин, конечно, уклонился от прямого ответа. Тогда Дубинин сказал: «Если Вы не хотите ответить, тогда я отвечу сам. Это Вы, Александр Иванович, это Вы, Трофим Денисович», и далее назвал ряд лиц, приближенных Лысенко. Это послужило сигналом для многих других выступлений. Поднялся шум, оскорбительные выкрики в адрес Лысенко. Лысенко, обращаясь в В. Н. Сукачеву, со своим характерным тембром голоса, просипел «Владимир Николаевич, я прошу Вас оградить меня от хулиганских выпадов!» На это В. Н. , приставив ладонь к уху, отвечал: «У Трофима Денисовича такой тембр голоса, что я никогда не могу расслышать, что он говорит». С критикой Лысенко выступали многие антилысенковцы. В ответ лысенковцы вспоминали их статьи и выступления сразу после сессии ВАСХНИЛ, когда эти люди горячо приветствовали учение Лысенко. Так, в ответ на критическое выступление директора Ботанического Института АН СССР акад. Павла Александровича Баранова, лысенковцы вытащили из архивов Большой Советской Энциклопедии неопубликованную статью Баранова «Вид», в которой он трактует это понятие в духе Лысенко.

«Потепление» в отношении борьбы против Лысенко длилось недолго, и довольно скоро Хрущев вернул ему свое расположение.

Тем временем у нас в лаборатории появился новый сотрудник с группой помощников — Всеволод Петрович Дадыкин. В 1952 году я присутствовала на заседании ученого совета ИФРа га его докторской защите. Работа показалась мне слабой, и сам он на защите симпатии не вызывал. Потом он выдвинулся по партийной линии и до прихода к нам был президентом Якутского филиала АН СССР. Я с предубеждением относилась к партийным выдвиженцам и поначалу сторонилась его. Но вскоре я заметила, что при близком общении он лучше, чем казался издали — не заносится, держится по-товарищески, как равный, общителен. Побыв у нас недолгое время, он вскоре ушел на более ответственную работу — был назначен председателем президиума Карельского филиала АН СССР. В это время мы задумали издать сборник трудов, посвященный Л. А. Иванову в связи с его грядущим 90-летием. Редактировать сборник должны были Дадыкин и я. Уезжая, Дадыкин попросил меня приехать к нему в Петрозаводск, чтобы вместе заниматься редактированием. В Петрозаводске он усадил меня в сторонке в своем кабинете, сам вел прием посетителей, а когда выдавалась свободная минута, присоединялся к моей работе. Вот тут то я как следует оценила его. Он объективно старался разобраться во всех вопросах с которыми к нему обращались и оперативно решал их. Присутствовать на таком «приеме» мне доставляло удовольствие. На своем посту Дадыкин продержался недолго: его объективная позиция по многим вопросам и попытки уволить из учреждений филиала старых партийных работников, которые фактически не работали, вызвали поток жалоб на него. Он снова вернулся к нам, но это уже было много позже. Потом он работал еще в нескольких местах, но продолжал время от времени звонить мне и общаться. Умер он от осколка снаряда, который он носил в сердце со времен войны. В один прекрасный момент осколок сдвинулся, и сердце остановилось.

Преследования В. Н. Сукачева в академии все продолжались. Весной 1957 года у нас отняли Деркульскую опытную станцию под предлогом того, что она стоит на земле Украины. Ее передали Харьковскому Институту животноводства. По слухам, после этого направление работ станции в корне изменилось. Докучаевские лесные полосы были срублены, а на землях станции начали разводить скот.

Пользуясь разрешением Л. А. Иванова заниматься продолжением моих исследований по влиянию нуклеопротеидов на ритм роста побегов, я начала этим заниматься на базе Серебряно-Борского опытного лесничества.

На лето наша семья сняла дачу на ст. Пионерская Белорусской ж. д. Оттуда мне удобно было ездить в Институт. С нами вместе поселились Груня Ефимовна Сухарева и ее сестра Мария Ефимовна — тоже врач, детский инфекционист. Вплотную к поселку примыкал лес, в котором в то лето было много грибов. Я с отцом в выходные дни ходила собирать грибы. Однажды я нашла выпавшего из гнезда дрозденка, взяла и стала его выкармливать. У папы был отпуск. Он проводил его, лежа на раскладушке на участке под деревом. Дрозденок повзрослел, стал свободно летать, улетал в лес, но есть сам еще не умел. Он подлетал к отцу, раскрывал клюв и, трепеща крылышками, просил есть.

Отпуск у папы кончился. Однажды, это было 16 августа 1958 года, папа встал и пошел на работу. Мы с мамой еще не вставали. Вбежала соседка и закричала мне: «Идите, там на дороге Ваш отец лежит». Когда я прибежала, его уже не было в живых. Для похорон мы уехали в Москву. Мне трудно было поверить в то, что случилось, а мама вообще была в это время невменяемой.

Пока папа лежал дома, к нему пришло проститься, принарядившись, все население наших подвалов (хотя мы с ними и не общались — только дети из подвала знали и любили и папу). После похорон мы, Груня Ефимовна и Мария Ефимовна снова приехали на дачу, грустно сидели за столом на участке. Прилетел дрозденок и начал искать папу, зашел в дом, прошелся пешком по всем комнатам и улетел. Больше он не прилетал.

Между тем в Институте назревали новые события. Выселение нас из Москвы в Успенское показалась академическому начальству, особенно пролысенковски настроенному академику Топчиеву, недостаточным. Было решено перевести Институт в Красноярск. В. Н. Сукачеву по его желанию, оставили в Успенском лабораторию из 70 человек (в качестве отдельного учреждения). Тем, кого в эту лабораторию не взяли, предстояло либо ехать в Красноярск, либо увольняться. Директором Красноярского Института был назначен бывший наш сотрудник заведующий лабораторией лесоводства Анатолий Борисович Жуков. В Красноярск поехали многие наши сотрудники. Заведующей лаборатории физиологии там стала Хлебникова.

Я не была полностью уверена, что Сукачев возьмет меня к себе и начала искать работу. По моей просьбе бывший студент нашей кафедры В. Н. Жолкевич, который работал в ИФРе, попросил некоторых заведующих лабораториями ИФРа взять меня на работу. На это А. П. Генкель ответил: «Дурак будет тот, кто ее возьмет. Ведь она будет работать самостоятельно, а не на меня».

Но В. Н. Сукачев меня оставил. В оставшейся в Успенском группе физиологии организационной работой фактически пришлось заниматься мне: Леониду Александровичу было почти 90 лет и активно работать он уже не мог. Кроме того, многие не поехавшие в Красноярск сотрудники уволились. Остались лишь Д. Г. Жмур и бывшие сотрудники и аспиранты В. П. Дадыкина (после его очередного ухода от нас) Екатерина. Александровна Акулова и Юнайта Алексеевна Давыдова. На место ушедших сотрудников постепенно пришли новые, еще не вошедшие в курс дела. Так у нас появилась Инна Соломоновна Малкина, Анастасия Михайловна Якшина и Ирина Федоровна Князева.

В 1960 г. В. Н. Сукачев решил активизировать исследования в Серебряноборском опытном лесничестве. Были выделены пробные площади, на которых предстояло проводить комплексные исследования — изучать почвы и растительность и в том числе вести физиологические исследования. В. Н. предложил мне организовать в лесу измерение фотосинтеза. Для меня эта тематика была совсем незнакома.

Итак, с новыми сотрудниками я должна была приниматься за новое для меня дело — организацию коллектива и налаживание исследований по световому режиму и фотосинтезу леса. В 1962 году, после смерти Леонида Александровича Иванова, мне пришлось уже официально стать заведующей группы физиологии (в то время у нас не было отдельных лабораторий, так как лабораторией называлось все учреждение)

Работу по изучению связи содержания нуклеопротеидов в точках роста с периодичностью роста побегов, которая так меня интересовала, мне пришлось бросить. И дело было не только в том, что мне трудно было сочетать эти исследования с организацией новой работы и по существу новой лаборатории. Причина была и в том, что все исследования, связанные с нуклеопротеидами и их производными стали модными. И мне в одиночку, без достаточного оборудования, невозможно было успеть за бурным развитием этой области.

При создании новой группы физиологии мне хотелось организовать дружный коллектив, заинтересованный в проведении работы, имеющей общую цель. В этом коллективе каждый имел свою тему, являющуюся частью общей работы. Из сотрудников нашей группы физиологом растений по специальности была одна только Катя Акулова. Поэтому пришлось организовать «ликбез» — систематически проводить семинары, на которых сотрудники по очереди делали доклады по отдельным главам физиологии. Основным пособием для докладов служила монография Д. А. Кроме того, на семинарах мы обсуждали новую литературу и результаты собственных экспериментальных исследований. На семинары к нам ходили и сотрудники других групп Лаборатории лесоведения.

В выборе методов и определении задач исследований нам повезло. Как раз в это время при АН были организованы научные советы по разным проблемам. Совет по фотосинтезу возглавлял заведующий лабораторией фотосинтеза Института физиологии растении АН Анатолий Александрович Ничипорович. Он был прекрасным организатором. Под его руководством Совет по фотосинтезу работал все время чрезвычайно интенсивно. А. А. Ничипорович организовал совместные исследования своей лаборатории с сотрудниками Института физики и астрономии Эстонской Академии наук. Главой эстонских ученых в этой группе был Юхан Карлович Росс. В то время ему было примерно 35 лет, а его сотрудники были еще моложе. По образованию все они были физиками и климатологами. Кроме того, они в то время плохо знали русский язык, так что для совместной работы им нужно было притираться к своим русским коллегам как в отношении овладения языком, так и новой для них специальностью.

На первый доклад Ю. К. Росса в лаборатории фотосинтеза А. А. Ничипорович пригласил и нас — лесных физиологов. Помню. что речь в докладе шла о методах и задачах исследований светового режима в растительном покрове. Отвечая на вопросы, Росс надолго задумывался, потом поднимал кверху палец и радостно восклицал «О!» По-видимому, он при этом переводил вопросы с русского языка на эстонский. Росс тогда сказал, что если физиологи смогут дать им результаты измерений, сделанных с точностью 2-3%, то лет через 10 они постараются разработать математическую теорию светового режима растительного покрова. К счастью, мрачный прогноз Росса оказался неверным. Уже в ближайшие несколько лет вся их группа очень сильно продвинула изучение поставленных вопросов. Сам Росс и многие его сотрудники (А. Х. Лайск. Х.Г.Тооминг, Х. Молдау, Т. Нийлиск) стали специалистами мирового класса по изучению фотосинтеза, светового режима и дыхания посевов, широко известными за границей.

В дальнейшем совещания, посвященные световому режиму и фотосинтезу, с привлечением сотрудников разных учреждений, проводились ежегодно. Очень часто они были в Эстонии, причем велись на заграничный манер. На совещания приглашалось немного народа — не более 30 человек. Приглашения были индивидуальными — присутствовали только специалисты по узким вопросам, лично известные организаторам. Обычно совещания проходили где-нибудь за городом — в доме отдыха или на студенческой спортивной базе. Заранее заготовленных докладов не было. В начале заседания председатель объявлял, какие вопросы будут обсуждаться, а потом высказывался, кто хотел. Заседали до обеда. После обеда все шли гулять в лес, и там продолжалось рабочее общение, но уже индивидуальное. Такая же манера практиковалась впоследствии в организованных Россом периодических заседаниях под названием «ПУМ» (Погода, Урожай, Математика).

В результате такое систематическое личное общение держало нас всех в курсе актуальных вопросов этой проблематики и очень сильно продвинуло ее изучение. Мне это общение ученых напоминало (пусть в миниатюре) общение физиков-атомщиков (Бора, Резерфорда и др) в 20/30-е годы, о котором многие из них неоднократно писали. Аналогичное общение, не только чисто рабочее, но и человеческое, практиковалось и у биохимиков при расшифровке генетического кода. Именно тем, что ученые общались не только по работе, но и проводили вместе досуг, Уотсон объяснил в своей книге «Двойная спираль» быстрое и успешное решение поставленной задачи.

Благодаря систематическому общению с эстонцами мы довольно быстро вошли в курс актуальных проблем, касающихся фотосинтеза и светового режима растительного покрова.

В Серебряном Бору нам дали пустующий дом лесника с участком при нем. Мы постарались наладить там летнюю базу и обустроить быт. Этому способствовало то, что у Иры Князевой в это время родился ребенок, и она с семьей на лето переселилась в наш лесной домик. С ней вместе поселилась бабушка и отец. Они построили себе небольшой домик из плетеных прутьев, обмазанных глиной по украинскому обычаю (они были родом из Украины) и сложили печку. Бабушка варила нам обеды. Летом к нам обычно приезжали на практику двое-трое студентов с кафедры физиологии растений Свердловского Университета, которой руководил Адольф Трофимович Мокроносов. Студенты были очень хорошо подготовлены и с восторгом отзывались о лекциях, которые читал им Мокроносов.

Таким образом у нас возникла дружная и веселая молодая компания. Анастасия Михайловна Якшина хорошо писала стихи. Вот что она писала о жизни нашей Лаборатории и нашей группы физиологии в Серебряном Бору:

Хоть с давней поры мы судьбою гонимы

И бродим по свету мы, как пилигримы,

Но дружно живем, и скажу, не тая,

Мила мне Успенская наша семья.

Я верю: потомством не будут забыты

Ни сумрачный Дылис, ни Зонн ядовитый,

Ни вечным огнем одержимый Молчанов,

Ни Паулюс Виппер, ни Кока Кабанов.

Ни Львы, что порой так пленительно нежны.

То смотрят призывно, то ранят небрежно.

Для боя сердец, соблюдая метраж,

По Льву мы имеем на каждый этаж.

Случаются, правда, у нас и раздоры:

Научные споры и дамские ссоры...

Но можно ведь с юмором их воспринять,

Не стоит обидами жизнь отравлять.

Друзья, улыбнемся — весна на пороге,

Иные заботы нас ждут и тревоги.

Пробились травинки из зимних пеленок,

И лоси сгрызают верхушки сосенок.

Восторженным чувствам нельзя не излиться:

Цветет анемона, цветет медуница,

И пахнет хохлаткой на солнечных склонах,

И клен не таит семядолек зеленых.

Полопались почки, земля молодеет,

Апрель синеглазый нас нежит и греет,

И лучшие чувства в душе шевелит

«Друзья, улыбнемся!» — весна говорит.

Одна из почти непреодолимых трудностей в организации новой работы состояла в том, что у нас почти не было приборов. Приборов для измерения спектрального состава света в растительном покрове не было не только у нас — их вообще не изготавливали. Но тут мне повезло: когда-то, отдыхая зимой во время отпуска в доме отдыха под Москвой, я каталась на лыжах в одной компании со своим ровесником Виктором Самойловичем Хазановым. Потом мы потеряли друг друга из вида на несколько лет. И вот, на одном из заседаний по световому режиму в Президиуме АН я неожиданно встретила Витю Хазанова. Оказалось, что он заведует лабораторией в Институте Светотехники. Я поделилась с ним своими трудностями, и он охотно согласился помочь мне и изготовить у себя в Институте оригинальные приборы. Мы заключили договор между нашими учреждениями и кроме того, Витя поставил мне обязательное условие, чтобы я летом брала его и его сотрудника в командировку в лес. В результате у нас появились приборы для измерения спектрального состава света в лесу, которых ни у кого больше не было. Но что не менее важно, мне очень много дали наши длительные беседы в лесу. Дело не только в том, что у Хазанова были основательные знания в той области, в которой я была новичком. Но кроме того, общение с ним, так же, как общение с Россом и его сотрудниками, помогло мне понять различие в подходе к научным исследованиям биологов и физиков. Обычно большинство биологов, особенно биологи описательных специальностей, таких, как геоботаника, зоология и подобные, только наблюдают и описывают свой объект. И даже если они измеряют его размеры, интенсивность его физиологических процессов — они не ставят себе заранее определенной цели. Это очень хорошо чувствовалось в работе наших стационаров, о чем я уже раньше писала. В отличие от биологов, физики всегда имеют перед собой четко поставленную цель и не начинают исследования, пока не продумают заранее до конца возможные методы ее достижения, их точность и достоверность результатов.

Хорошим примером различия подходов физиков и биологов еще ранее (до знакомства с Россом и Хазановым) послужила для меня попытка совместной работы с одним из Памирских физиков — Лазарем Эйдусом. Мне хотелось выяснить, с помощью воды, содержащей меченый водород, могут ли проводящие корни поглощать воду. В ответ на мою просьбу Эйдус сказал: «Я могу выделить для этой работы месяц. Две недели мы будем обдумывать и обсуждать методику, потом неделю — ставить эксперименты и еще неделю — обрабатывать результаты и писать статью. Меня сначала удивил такой расклад времени, но примерно через неделю обсуждения стало понятно, что чувствительность и достоверность метода не позволит нам четко ответить на поставленный вопрос, и работу начинать не стоит.

В совместных беседах Хазанов высказывал очень много новых интересных идей, но, к сожалению, он не любил доводить до конца начатые работы — проводить расчеты, и особенно писать. Это уже приходилось делать мне. Результаты наших исследований по световому режиму леса были очень успешными и для того времени были передовым рубежом в этом вопросе.

Менее повезло исследованиям по фотосинтезу. На Западе в это время уже широко использовали для измерений автоматические инфракрасные газоанализаторы. А мы вынуждены были измерять фотосинтез допотопным методом — с помощью колб. Но и колбы достать было трудно. Выручало только то, что нам в то время давали много спирта. Спирт служил в качестве валюты для стеклодувов из других институтов. На спирт же мы заказывали и другую необходимую посуду и мелкое нестандартное оборудование. Если же нужно было работать на более сложных приборах, мне приходилось использовать свои знакомства в других институтах АН (в основном в ИФРе) и приносить свои образцы для исследований туда.

С десяток стеклянных колб объемом 5 литров мы в больших мешках таскали в лес за несколько километров. После каждого цикла измерений колбы мыли в ближайшем ручье и сушили на солнце. Каждое измерение занимало 1–2 часа. Работа была утомительной и малопроизводительной. Как писала по этому поводу Ася Якшина:

Трутся колбы, бьются колбы,

Все усыпано стеклом.

Посмотрел бы кто, пришел бы

На науку кверху дном.

В темноте дубы не дышат

И на солнце не едят.

Иль мольбы моей не слышат,

Иль внимать ей не хотят.

Щедро дождик поливает

Ежедневный мой приют.

Комары меня терзают

И покоя не дают.

То люксметр меня подводит,

В тыщах врет и врет в долях.

Гальванометры не ходят,

Термопары на соплях.

То минорно, то бравурно

В солнцепек и под дождем

Все дышу я в колбы бурно,

А душа горит огнем.

В один прекрасный день меня вызвали в Президиум АН и сказали, что нас хочет посетить в лесу немецкий профессор херр Польстер, который изучает фотосинтез лесных деревьев. При этом мне было строго указано, что я должна водить его только по лесу и ни в коем случае не заводить в помещение. Херр Польстер посмотрел на наши колбы и спросил, почему мы каждый день таскаем их в лабораторию, а не оставляем в лесу. «Кнабен (мальчишки)» — только и пролепетала я. (Действительно, как мы ни старались запрятать колбы в лесу, зарывая их в землю или опавшие листья — все равно, мальчишки их находили и били). Мне кажется, что Польстер был очень удивлен моим ответом.

Стоял августовский день. После жары предшествующего дня погода вдруг стала резко холодной. Бедный профессор и его сотрудник были легко одеты и продрогли. Несмотря на запрет, я повела его в избушку лесника. Лесник по нашей просьбе вскипятил молока, и я напоила Польстера горячим молоком. Больше мы ничего не догадались приготовить.

Первый автоматический инфракрасный газоанализатор советского производства появился у нас только в начале 70х годов. Его выпускало мелкими партиями какое-то засекреченное КБ для других целей. Мы об этом узнали и полузаконными методами приобрели прибор. Но еще несколько лет мы не могли его наладить и научиться работать на нем. У нас людей с техническим образованием не было. Убедить дирекцию взять на работу в лабораторию инженера мне не удалось. Приходилось периодически выпрашивать у дирекции деньги и брать на временную работу случайных людей, которые тоже ничего толком не могли, а может быть и не старались сделать. Люди эти часто менялись, а иногда среди них попадались и жулики.

Дело наладилось лишь после того, как к нам на работу пришел Аркадий Гурьевич Ковалев. До прихода к нам на постоянную работу одно лето он провел у нас в качестве студента-практиканта Лесотехнического института и занимался анатомией хвои. Он тоже не имел технического образования, но обладал исключительными природными способностями — мог быстро разобраться в устройстве почти любого прибора. Его способности ярко проявились в последующие годы, когда появились компьютеры. С ним наша работа по исследованию газообмена у деревьев поднялась на новый уровень, но это произошло гораздо позже — в конце 70х годов.

Мое и знакомство с херром Польстером продолжалось много лет. В 1962 году Комитет по лесному хозяйству организовал экскурсию в ГДР для лесничих и других работников лесхозов для изучения опыта ведения лесного хозяйства. В ее составе был заместитель министра лесного хозяйства. Попала туда и я. Жили мы в доме отдыха недалеко от Дрездена. Первые два-три дня я не осмеливалась говорить по-немецки и плохо понимала, что говорят немцы. Но через некоторое время стала довольно хорошо объясняться.

Неподалеку от дома отдыха было лесничество. Его главный лесничий после окончания общих экскурсий ежедневно заезжал за нашим зам. министра, брал меня в качестве переводчика и возил по горным лесам вдоль границы с Чехословакией. Это были немногие сохранившиеся к тому времени в Германии естественные лиственные леса. В остальных местах, как я узнала из рассказов лесничего, естественные леса были заменены посадками сосняков, и это неблагоприятно сказалось на лесах ГДР.

Лесничий рассказывал, что перед войной он был членом организации Гитлер-югенд, а во время войны служил в оккупационных войсках во Франции. После войны он хотел пойти учиться в технический ВУЗ, но, как он выразился «Наша партия сказала, что для страны сейчас важнее налаживать лесное хозяйство, и я стал лесничим». «Какая партия?» — переспросила я, ведь только что он рассказывал, что был членом фашистской партии. Но он спокойно ответил: «Наша коммунистическая партия». У меня создалось впечатление, что такой переход от фашизма к коммунизму прошел для него спокойно, без душевных переживаний.

Узнав, что лаборатория херра Польстера находится недалеко от места, где мы жили, я попросила разрешения посетить его. Ему позвонили, и он приехал за мной. В его лаборатории собралась много сотрудников, и мы оживленно обсуждали общие вопросы нашей работы. Меня несколько удивило, что немцы в основном спрашивали меня о методических деталях работы, а не о принципиальных вопросах. И второе, на что я обратила внимание — в лабораторном помещении было почти пусто — не было видно приборов. У нас же, при нашей бедности, все химические столы были заставлены приборами и посудой. Когда я спросила об этом Польстера, он ответил, что у них в лаборатории стоят только те приборы, с которыми непосредственно в настоящее время работают. Когда прибор не нужен, его тут же увозят. Если понадобится какой-то другой прибор, достаточно сказать об этом секретарю, и на следующий же день прибор привезут в лабораторию, если он производится в ГДР. Если же это прибор иностранный, то чтобы его достать потребуется несколько дней. Я очень позавидовала немцам — ведь у нас, чтобы достать прибор или другое оборудование, нужно было заказывать его за год, и то без гарантии, что я его через год получу. Потом Польстер пригласил меня к себе домой обедать и познакомил со своей семьей, а затем повез в очень красивое место — так называемую Саксонскую Швейцарию. Там с крутых холмов можно было видеть широкие долины, границу между ГДР и Чехословакией, железную дорогу вдоль границы и идущие по ней поезда, старинные замки на других отдаленных холмах. Помню, что он спросил меня, не немка ли я (судя по фамилии). Когда я сказала, что я еврейка, это не произвело на него впечатления.

В следующий визит Польстера в Москву — зимой на какое-то совещание — я уже чувствовала, что должна ему отплатить за его гостеприимство. Приглашать иностранцев домой было строго запрещено, но я убедила сопровождающих его наших «деятелей», что было бы невежливо не сделать этого.

К тому времени — это уже был 1965 год — мы с мамой купили двухкомнатную кооперативную квартиру. После нашей коммуналки она мне казалась роскошной. Особенно я гордилась тем, что я владелица собственной ванной.

Я устроила пышный обед, приобрела в магазине «Дары природы» медвежьего мяса и пригласила на обед своих сотрудников. Польстера все интересовало в нашей квартире — он простукивал стены, ощупывал пол, все внимательно рассматривал.

Примерно через год Польстер пригласил меня на международный симпозиум по водному режиму и фотосинтезу леса. Симпозиум был не очень многолюдным. Из иностранцев на нем, кроме нас, были австрийцы, швейцарцы и поляки. Советская делегация состояла из пяти человек. Многие участники совещания впервые видели советских ученых и с любопытством к нам присматривались. Я сделала по-немецки два доклада — один о водном режиме лесных посадок в степи, а другой о световом режиме леса.

В один из вечеров Польстер пригласил несколько человек, в том числе меня и В. А. Алексеева (специалиста по световому режиму леса, в то время сотрудника БИНа) к себе на ужин. Присутствовавшие на ужине австрийцы и швейцарцы впервые близко общались с советскими учеными и с большим любопытством приглядывались к нам. . Алексеев по-немецки не говорил и только наблюдал за происходящим Я же с большим трудом старалась понять многочисленные вопросы, обращенные ко мне по-немецки и ответить на них. Нам налили по рюмке сухого вина и пригласили выпить за здоровье хозяина. По русскому обычаю, я сразу же опрокинула всю рюмку и увидела сердитое лицо Алексеева, обращенное ко мне. Как выяснилось, остальные гости только слегка пригубили из рюмки, и весь остаток вечера мелкими глоточками тянули оставшееся вино. Лишь перед уходом нам всем налили еще по рюмочке. На вечере спрашивали у Польстера о его впечатлениях о жизни в Советском Союзе, в частности о том, был ли он на квартире у советских людей. Польстер, что был у меня дома, и что квартира у меня современная, но чрезвычайно миниатюрная.

Многие разговоры между немцами и австрийцами касались впечатлений прошедшей войны. Вспоминали погибших ученых. Помню, что я спрашивала у австрийского ученого Лархера, работавшего в Альпах, как он туда доставляется. В ответ он спросил меня: «Ведь Вы в своих степях вероятно не на лошадях ездите?» Знал бы он, как нам с рабочей приходилось ездить на бочке! В следующий Новый год Лархер прислал мне поздравительную открытку, на которой он был сфотографировал в Альпах рядом с вертолетом.

Потом я еще не один раз встречалась с Польстером на совещаниях. Он всегда говорил, что не понимает по-русски. Но однажды Заленский на одном из совещаний, где мы были все вместе, обратил мое внимание на то, что у Польстера очень уж осмысленное выражение лица, когда он слушает русскую речь. И действительно, впоследствии, когда наше знакомство было уже достаточно продолжительным и дружеским, и впечатления войны, в которой мы были противниками, отдалились, Польстер рассказал мне, что он воевал в России, быстро сдался в плен и несколько лет провел в нашем плену. Последний раз я виделась с Польстером в ГДР в1985 году, незадолго до его смерти. Он уже был на пенсии. Мы сидели с его семьей в их загородном домике, они вспоминали войну, а жена его рассказывала, как во время бомбежек Дрездена она прятала в подвал оставленные херром Польстером приборы для фотосинтеза (те же колбы, которыми мы еще продолжали работать у себя в лесу).

После знакомства на совещании 1966 года с австрийцем Лархером, (впоследствии автором широко известного учебника по экологической физиологии) — чрезвычайно живым, веселым и остроумным человеком, мы долго переписывались и обменивались книгами.

В 1975 году Лархер приехал на Международный Ботанический Конгресс в Ленинград. После одного из заседаний мы с ним гуляли по городу и он восхищался добродушным характером русских людей. Особенно ему нравилось то, что русские жалеют пьяниц и в транспорте уступают им место, а сами пьяницы тоже весьма добродушны. «А у нас, — добавлял он, — все пьяницы злые и дерутся». Следующая встреча была в Москве еще через несколько лет. Я водила его в ИФР, в Ботанический сад АН, показывала достопримечательности Москвы.

Вообще во вторую половину 70-х годов наши контакты с иностранцами стали более оживленными. Я познакомилась с чешским ученым Яном Чермаком — специалистом по водному режиму лесных деревьев, приглашавшим меня в Чехословакию для совместной работы. Но в то время было почти невозможно получить разрешение для такой работы, да мне и не очень хотелось заниматься водным режимом.

Наши встречи на разных совещаниях и переписка продолжаются уже много лет.

На Международном Ботаническом Конгрессе завязалось знакомство с финнами — П. Хари, А. Мякела и другими, которые в течение многих лет занимались изучением светового режима и фотосинтеза сосняков Финляндии. Впоследствии эта группа ученых стала работать совместно с Россом и его командой и с физиологами из Карелии под руководством Л.К.Кайбияйнена, регулярно приезжала в Эстонию и Петрозаводск, где я с ними встречалась на совместных совещаниях.

Но в рассказах о моих контактах с Польстером и Лархером я сильно забежала вперед. Вернусь к началу 60х годов. В 1961 году в Москве проходил Международный биохимический конгресс. И тут для наших ученых открылся новый мир — большинство иностранных докладов на конгрессе было посвящено новой области науки — молекулярной биологии. Первые ее ростки появились в сборнике школы Бенсли в 1947 году. В нем излагались новые методы выделения и химического анализа субклеточных частиц. Дмитрий Анатольевич после прочтения этой книги был в восторге и предсказал новым методам исследования большое будущее. Но для остальных ученых книга прошла почти незамеченной. Этому способствовало также то, что в те годы чтение и цитирование иностранной литературы, а тем более похвалы иностранным работам не поощрялись. Поэтому о молекулярной биологии нашим ученым почти ничего не было известно. После Конгресса в нашей физиологии и биохимии начался «молекулярный бум» — был открыт новый институт молекулярной биологии, многие исследования в других институтах были перестроены на «молекулярный» лад. При этом, как это часто бывает, произошел «перекос» — в угоду модной новой науке было забыто экологическое направление работ в физиологии растений, которое до этого господствовало. Очень часто результаты, полученные на выделенных органеллах, пытались без оговорок переносить на целое растение, растущее в природной обстановке. Прошло много лет, прежде чем физиологи поняли (и то не все и не до конца), что работа изолированных органелл очень сильно отличается от их работы в целом растении, и что результаты, полученные при исследованиях на разных уровнях организации, непосредственно несопоставимы.

Резкому изменению направленности исследовательских работ в области физиологии растений способствовало также то, что в году прежнего директора ИФРа академика Н. А. Максимова, известного по работам в области экологической физиологии, сменил биохимик Андрей Львович Курсанов. Соответственно довольно быстро стало меняться и направление работ Института. Темы новых исследований стали более близкими к биохимии, а не к физиологии, а эколого-физиологические исследования стали вытесняться молекулярными. Это стало особенно заметным по мере того, как умирали старые заведующие лабораториями института — Петинов, Туманов, Чайлахян, Генкель, Ничипорович и их многолетние сотрудники. Я, пожалуй, не ошибусь, если скажу, что сейчас в Лаборатории фотосинтеза с трудом можно отыскать человека, который умеет измерять интенсивность фотосинтеза у растения в поле.

Новое поколение ученых-физиологов — «внуки» ушедших в 70/80-е годы стариков в большинстве своем не знает жизни растения, как целого организма и компонента фитоценоза. Они работают по преимуществу с суспензиями изолированных органелл и изучают отдельные ферментативные реакции, не задаваясь вопросом о том, как работает вся система.

Правда, за границей уже пошел обратный процесс. Слово «экология» стало модным и эколого-физиологические исследования, проведенные гораздо более совершенными методами, вновь котируются. Но, вероятно, как и всегда, до наших физиологов эта волна дойдет лишь через несколько лет.

Наряду с этим в нашей стране с 70/80-х годов идет довольно интенсивное развитие лесных эколого-физиологических исследований. Однако занимаются этим не физиологи по образованию, а специалисты другого профиля — лесоводы, климатологи, ботаники. Как правило, они овладевают методами исследования в какой-то одной из областей экофизиологии — чаще всего их интересуют проблемы водного режима и газоообмена углекислого газа, но недостаток знаний по общей физиологии растений, часто неумение правильно объяснить полученные результаты, в их исследованиях явственно ощущается.

Но продолжу рассказ по порядку.

В конце 60-х годов у меня появились три аспиранта — Александр Георгиевич Молчанов, Владимир Викторович Мамаев и Виктор Викторович Лебедев. Первые два были по специальности лесоводами, третий — климатолог из Университета. К сожалению, самый способный и наиболее хорошо подготовленный из трех — Виктор Викторович Лебедев вскоре (в 30летнем возрасте) умер от рака горла, так и не успев закончить аспирантуру.

Наша основная группа к тому времени уже много сделала в области исследований светового режима леса и углеродного баланса у лесного подроста. Две сотрудницы лаборатории — Инна Соломоновна Малкина и Анастасия Михайловна Якшина защитили на эти темы кандидатские диссертации.

В 1967 году сотрудник Института физиологии растений Леон Натанович Белл, который в то время был организатором заседаний Московского семинара по фотосинтезу, пригласил меня сделать доклад на семинаре. Биография Л. Н. Белла необычна, и о нем следует немного рассказать Он родился и рос первые 20 лет жизни в США. По приезде в СССР кончил физфак МГУ и работал на Памире (на экспериментальной базе Физического Института АН СССС, рядом с биологами) по изучению космических лучей. В конце 40х годов ему наряду с другими физиками-евреями, запретили этим заниматься, и он начал работать в области фотосинтеза. Знание физики ему в этих исследованиях очень пригодилось, он нашел свою «нишу» и довольно скоро защитил докторскую диссертациюпо механизму фотосинтеза.

Мы с Л. Н. Беллом долго обсуждали, какую тему мне лучше выбрать для доклада, и решили, в связи с тем, что наша группа занимается световым режимом и подростом в лесу, что целесообразно мне сделать обзорный доклад о физиологических основах теневыносливости древесных пород. Доклад был очень хорошо принят.

Анализ литературы показал мне, что в вопросе о механизме теневыносливости еще очень много белых пятен, и тогда я решила экспериментально заняться их исследованием. Эти исследования в общем шли в том же русле, что и остальные исследования нашей группы. Работала я интенсивно и через примерно 8 лет смогла уже написать монографию и предъявить эту работу как докторскую диссертацию. Поэтому «крестным отцом» этой работы я считаю Л. Н. Белла.

Правда, мне не повезло — как раз в то время ужесточились и резко менялись требования, предъявляемые к докторским диссертациям. Требовалось, чтобы диссертация с одной стороны открывала новое направление в науке, а с другой — давала практический результат. Поскольку оба требования были трудно совместимыми и новыми и для ученого совета и для ВАКа, никто не знал, как их применять. Мне посоветовали не рисковать и немного подождать, пока все это не утрясется. Наконец, в 1978 году на ученом совете в ИФРе я защитила диссертацию.

Работа нашей группы высоко котировалась в нашем учреждении. Многие наши работы были известны и хорошо оценивались и за его пределами — и у нас в стране и даже заграницей. Казалось бы, все шло хорошо. Но, забегая далеко вперед и оценивая свою деятельность со своей современной точки зрения, к сожалению принуждена признаться, что я не удовлетворена результатами своей работы. Мне не удалось воспитать из сотрудников таких энтузиастов, для которых работа была бы главным делом жизни, как мне этого хотелось. Наиболее способной, творческой личностью в коллективе была Катя Акулова. Она была не москвичка, и прописать ее в Москве нам не удавалось. Через некоторое время она ушла от нас во вновь организованный в Пущине Институт фотосинтеза и вскоре стала там заведующей лабораторией. По глупой случайности она очень рано погибла — в 40-летнем возрасте во время путешествия по Байкалу попала под машину.

Две другие сотрудницы — Инна Соломоновна Малкина и Анастасия Михайловна Якшина, хотя и защитили диссертации и успешно работали, тем не менее не «горели» интересами работы, не знали английского языка и недостаточно читали. Семинары наши нельзя было сравнить с кипучими семинарами у нас на кафедре, полными ожесточенных споров. Для этого у меня не хватало живости и темперамента Дмитрия Анатольевича, а у сотрудников — квалификации и интереса. Сейчас обе эти сотрудницы уже на пенсии. Единственный сотрудник, продолжающий сейчас работать по газообмену СО2 — мой бывший аспирант Александр Георгиевич Молчанов. В результате сейчас у меня не осталось научной школы.

Я часто спрашиваю, что этому виной: то ли моя неспособность воспитать и увлечь сотрудников так, как это делал с нами Д. А.; то ли невозможность подобрать кадры (ведь Д. А. мог подобрать себе наиболее увлеченных из студентов, а мне приходилось довольствоваться теми, что есть в наличии); то ли противодействие дирекции работе нашей группы после того, как директором Института лесоведения стал С. Э. Вомперский (с 1978 г.); то ли, наконец, это веяние времени. Безусловно, наряду с моей виной действовали и объективные причины. И некоторым утешением мне служит то, что такое положение — повсеместное разрушение существовавших прежде и отсутствие современных научных школ характерно не только для очень многих разделов физиологии растений, но и целых отраслей науки.

Чтобы закончить мои воспоминания, расскажу еще об интересных и необычных событиях, произошедших в нашей семье.

Как я писала в первой части своих воспоминаний, в семье моих дедушки и бабушки было 10 детей. В 1913 году, в связи с печально знаменитым делом Бейлиса в Киеве были еврейские погромы. Один из братьев мамы, Миша, которому тогда было 17 лет, решил по этой причине уехать в Америку, а потом перевезти туда и всю семью. Но в Америке ему не повезло — он несколько лет не мог найти приличной постоянной работы. В 1917 году, узнав о революции в России, он решил вернуться, причем собирался ехать в Россию из Сан-Франциско через Сибирь. Но началась гражданская война, путь был опасным. Нужно было переждать, а пока он решил съездить в Японию, а потом в Австралию. В Австралии он женился, появились дети, и возвращение в Россию было отложено. До 30х годов он переписывался с бабушкой и дедушкой, потом это стало невозможным. В 1974 году другой мамин брат решил узнать о судьбе Миши и его семьи и подал заявление в Красный Крест. Красный Крест, как мы узнали позже, подал объявление о розыске в несколько Австралийских газет. Довольно скоро мы получили ответ. Оказалось, что Миша к тому времени уже умер, но его дети хотели бы контактировать с нами. Вскоре к нам приехала Мишина внучка Рут (дочь его умершей дочери Евы), а еще через год два его сына — Норман и Ян. Сыновья Миши привезли его дневник, написанный в 1913 году, где описывалось время перед его отъездом и сам отъезд. Поскольку Мишина вдова и его потомки не знали русского языка, они этот дневник прочесть не могли.

Ю. Л. Цельникер и Норманн Берштейн. Москва, 1984

Ю. Л. Цельникер и Норманн Берштейн. Москва, 1984

Норману в тот год исполнилось 50 лет, Ян был значительно моложе. Мы с Норманом были близкого возраста и быстро подружились. Русского языка братья не знали, я с трудом объяснялась по-английски, но это нам не мешало и мы каким-то непонятным для меня образом понимали друг друга. Потом и Норман и Ян приезжали к нам еще не раз с женами. В промежутках между приездами мы с Норманом писали друг другу длинные письма, и из них и его рассказов я узнала историю австралийской ветви нашей семьи. В 1983 году я по их приглашению побывала в Австралии. Как я узнала, Миша был портным, но, по-видимому, не очень квалифицированным. Он разъезжал по деревням, принимал заказы, а потом их развозил. У него было пятеро детей. Это были годы экономического кризиса. Жили они очень бедно, часто голодали. Старшая дочь Ева была медсестрой. У нее было трое детей, и она очень рано умерла от рака. Вскоре умер и ее муж. Детей воспитывала бабушка и Норман, который официально был их опекуном. Старший сын Миши Давид рано начал работать и помогал отцу в его портновском деле. Следующим по возрасту был Норман. Когда Норману исполнилось 15 лет, отец забрал его из школы (до 15 лет дети в Австралии обязаны учиться). Учителя уговаривали его не делать этого, так как Норман очень способный. Но Норман все же начал работать, а по вечерам продолжал учиться. В 1939 году Австралия вступила в войну с Японией. Когда Норману исполнилось 17 лет, он устроился матросом на военный корабль. После окончания войны он уже в качестве офицера служил на корабле США, который снабжал продовольствием внутренние районы Китая. Об этом периоде своей жизни он написал несколько рассказов, которые были напечатаны в Австралийских журналах. В 1946 или 47 году на корабле обсуждался вопрос о возможности нападения США на Советский Союз. Норман сказал: «Русские так сильно пострадали от войны, не надо на них нападать». Его немедленно уволили. Приехав из США в Австралию, он поступил на курсы бухгалтеров, довольно быстро их закончил и к моменту нашего знакомства работал, по его выражению «публичным бухгалтером» — то есть, обслуживал несколько небольших учреждений, не имевших своей бухгалтерии. Потом он открыл свою контору и как рассказывал мне другой его брат, в 80-е годы он уже стал миллионером. Жена Нормана Одри биохимик, доцент Университета в Сиднее. У них двое сыновей, оба получили высшее образование.

Интересна биография следующего брата — Раймонда. После установления в Германии фашистского режима один из немецких эмигрантов подружился с Мишиной семьей. Он был богатым человеком и был владельцем магазина готового платья. Он предложил кому-нибудь из Мишиных детей помогать ему в магазине с тем, что впоследствии он сделает мальчика своим наследником. Норман от этого предложения отказался, а Рей с удовольствием его принял. Рею было тогда лет 12-13. Через несколько лет, когда Рею было 17 лет, старый хозяин умер. Родные советовали Рею продать магазин, боясь, что он не сможет справиться с торговлей самостоятельно. Но он решил, то сможет сам вести дело, и вскоре оно пошло у него настолько хорошо, что он смог значительно расширить торговлю и приобрести еще несколько магазинов. Как говорили мне братья Рея, у него рано появились средства и поэтому он смог рано жениться. Когда я познакомилась с ним в Австралии в 1983 году, Рей уже отошел от дел (хотя в то время ему еще не было 60 лет), продал свои магазины и проводил время, читая газетные объявления о купле и продаже разных товаров. Иногда он занимался покупками и перепродажами. Больше его ничто не интересовало.

Последний сын Миши Ян родился много позже остальных детей — в 1939 году. Он единственный из них получил высшее образование. После окончания Сиднейского университета он решил попутешествовать. Денег у него не было, ездил в основном автостопом. Время от времени он останавливался в каком-либо месте и нанимался в репетиторы, обучая детей английскому языку. Заработав денег, двигался дальше. Так в течение 5 лет он объездил Европу и обе Америки, в том числе сплавлялся на лодке по Амазонке. После приезда домой он увидел, что все его бывшие сокурсники уже устроены, и ему, не имеющего опыта работы, трудно будет с ними конкурировать. Тогда он пошел в библиотеку и начал знакомиться с литературой о жизни Сиднея. Как выяснилось, в Сиднее было очень мало кофеен, и Ян решил открыть кофейню. Он нашел действующую кофейню и попросил хозяина научить его своему ремеслу. Хозяин согласился с условием, что Ян не будет торговать в его районе. Затем Ян купил полуразрушенный сарай, отремонтировал его и навел уют. Потом он изготовил маленькие рекламные объявления и приклеивал их на стекла стоявших вблизи автомашин. Чтобы привлечь посетителей, Ян устраивал в своей кофейне выставки чайников и кофейников, рассказывал анекдоты, и очень скоро его кофейня превратилась в хорошо посещаемый клуб.

Со временем он открыл еще несколько кофеен в разных районах. Он очень увлечен своим делом, систематически ездит за границу, покупает там разные приборы для жарки и варки кофе и даже написал большую иллюстрированную книгу о чае и кофе. У него три дочери, одна из них — журналист.

В 1983 году Норман и Ян пригласили меня в гости. Полет до Австралии с посадкой в Бомбее и пересадкой на самолет английской авиакомпании в Сингапуре продолжался более суток (22 часа чистого летного времени). Жила я у Нормана в небольшом одноэтажном домике в предместье Сиднея. В день моего приезда в Австралии были выборы премьер-министра и членов парламента. Я сразу же пошла посмотреть на голосование. Все для меня было любопытно и странно: и стоящие по дороге на избирательный участок люди со списками, и процедура голосования. Как оказалось, в списках каждая партия перечисляла в определенном желательном для нее порядке всех утвержденных для голосования кандидатов. Избиратель при голосовании ставил против фамилий порядковый номер кандидата, который он считал нужным (первый номер — наиболее желательный). Избранным считался кандидат, который набрал меньшую сумму очков. Весь остаток дня по радио и телевидению передавали каждый час результаты голосования по каждому району. Вся семья с большим интересом прислушивалась и спорила о шансах того или иного кандидата. Для меня это было ново и необычно — ведь у нас результат выборов был предрешен заранее и ничего нового и интересного не представлял.

Вечером, после того как я основательно выспалась, вся большая семья собралась в доме Нормана — для них это была первая встреча с «русской» родственницей. По-видимому, они представляли нас почти полудикими людьми — во всяком случае, жена Нормана после нескольких дней общения сказала мне с удивлением: «Оказывается, с тобой можно обо всем разговаривать».

Я пробыла в Австралии месяц, и она произвела на меня неизгладимое впечатление. На следующее после приезда утро я проснулась от странных «хохочущих» птичьих криков — оказалось, это кричали кукабары, летевшие на кормежку. Я слышала, что одно время крики кукабар даже служили позывными австралийского радио. А в вечерних сумерках можно было наблюдать стаи пролетавших мимо летающих лисиц. Во время завтрака к нам на террасу прилетали местные сороки и брали еду с рук.

Мои родственники по очереди возили меня осматривать Сидней и его окрестности. Мне очень понравился национальный парк, населенный полуручными кенгуру, страусами и коала и говорящими какаду. У входа продают еду для зверей, и когда я вошла в парк, большая толпа кенгуру обступила меня, залезая мордочками в сумку. На ветвях деревьев висели спящие коалы.

Большинство людей, работающих в Сиднее, живут в пригороде в небольших особняках с садиками. В Сидней они доставляются на электричке, которая в городе уходит под землю, превращаясь в метро. Центральная часть города почти исключительно деловая, с оффисами и большими магазинами в высотных домах. Наиболее живописная и примечательная часть города примыкает к заливу, разделяющему город. Через залив проложен мост оригинальной конструкции (Харбор бридж), которым все австралийцы очень гордятся. Еще более оригинально здание оперы на берегу залива около моста.

Видела я в Сиднее и аборигенов. В городе это в основном сильно опустившиеся пьяницы. Но внутри континента, на бескрайних овечьих пастбищах, как мне говорили, это искусные пастухи и стригали овец. Большая часть аборигенов живет на севере страны, в тропиках. Там устроены резерваты, где аборигены живут своими племенами, занимаясь охотой и собирательством. Чтобы не нарушать их привычного уклада жизни, доступ белых людей туда сильно ограничен.

Чтобы показать мне внутреннюю часть страны, Норман и Одри повезли меня в Канберру. Мы перевалили через сравнительно невысокие, но трудно проходимые Голубые горы, идущие с севера на юг почти вдоль всего континента на расстоянии 70-80 км от побережья и отделяющие побережье от центральной части страны. Пейзаж сразу резко изменился. Вместо зеленых оживленных и густо населенных городков вдоль дороги, мы сразу увидели почти безлюдную выжженную равнину с проплешинами красной почвы. По равнине, отгороженной от дороги проволокой, бродили овцы и иногда среди овец кенгуру. На телеграфных столбах вдоль дороги на высоте свыше 2 м виднелись отметки с надписями — «во время ливня дорога затопляется до этого уровня». Как мне объяснил Норман, дождей в этих местах иногда не бывает по несколько лет. Но если пойдет ливень, то эта бессточная равнина сразу затопляется. При этом много живых существ погибает.

Обратно мы возвращались по другой дороге — перевалили через горы южнее Канберры и дальше ехали по зеленому и густо населенному побережью. Интересно было посещение Сиднейского Университета. Знакомые попросили меня повидаться с их товарищем — заведующим кафедрой русского языка и литературы Сиднейского Университета, уехавшим из СССР лет 10-15 до этого и дали мне письмо к нему. Меня привел к нему Норман. Этот человек, кажется, его звали Миша (фамилии я не помню), встретил меня с радостью. У него был час свободного времени, и мы оживленно проговорили, обсуждая новости русской литературы. . Он рассказал, что его ученики — в большинстве своем выходцы из семей русских эмигрантов, приехавших в Австралию или после гражданской войны, или после продажи КВЖД. Семьи бывших белогвардейцев до сих пор настроены крайне монархически.

Миша пригласил меня в гости, но просил прийти без брата, так как в присутствии Нормана мы вынуждены были говорить по-английски. Помню, как Норман долго пытался выяснить у меня, следует ли мне поесть, прежде чем идти в гости, или меня там накормят. Для меня не было сомнений в том, что гостей всегда угощают. Но Норман объяснил, что в Австралии, если приглашают, то либо говорят, что приглашают на обед, либо дают только чай или сок. Оказалось, что жена Миши — диктор радио. Они поставили мне пластинку с записью ее чтения «Реквиема» Анны Ахматовой. У нас в то время это была запрещенная литература. Миша мне много и восхищенно рассказывал о Набокове, который тоже был у нас не только запрещен, но даже упоминать о его существовании нельзя было. Миша и его жена рассказали мне о причинах отъезда из СССР. В то время его сын ходил в детский сад. В очередной день рождения Ленина воспитательница рассказывала детям, какой дедушка Ленин хороший. Мальчик сказал: «А папа говорит, что Ленин плохой». Воспитательница ответила: «Ты, наверное, не понял, папа не мог так сказать», а потом сделала замечание родителям. Тогда Миша и решил уехать, чтобы не врать своим детям. Вскоре к Мише пришли знакомые, тоже выходцы из СССР, и мы все вместе пошли в Китайский ресторан.

Интересных впечатлений и встреч у меня в Австралии и на обратном пути было еще много. Но это уже отдельная тема.

С тех пор прошло 20 лет. Многое переменилось и в жизни нашей семьи и в жизни страны. Умерло все старшее поколение семьи. В 1974 году умер отец Оси и мой дядя Яша. В 1979 году один за другим умерли родители Миры. В 1980 году заболела моя мама. Мира приехала из Новосибирска, где она более 40 лет проработала на заводе, ко мне, помогать ухаживать за мамой. После сравнительно недолгой болезни мама умерла. Потом, в течение последующих 10-15 лет умерли мои оставшиеся дяди и тети. После смерти моей мамы Мира ушла на пенсию и осталась жить со мной. Еще будучи студенткой она хорошо овладела английским языком. Живя со мной, она вела наше хозяйство и занималась переводами технической и научной литературы. В моей «взрослой» жизни эти годы, когда я жила вместе с Мирой, были наиболее беззаботными. На время моего отпуска мы с ней покупали туристские путевки и ездили на Алтай, на Иссык-Куль, плавали по Лене. Эти живописные места и теперь ясно стоят у меня перед глазами. Зимой мы регулярно катались на лыжах. Наша последняя поездка была в дом отдыха под Одессой. В 1987 году Мира умерла от меланомы в возрасте 64 лет. В этой ранней смерти мы обе были виноваты — у Миры на плече была родинка, которая начала чесаться и кровоточить, и мы не нашли ничего лучшено, как греть ее на солнце на Одесском пляже. Результат не заставил себя ждать...

Теперь из 14 человек поколения моих двоюродных братьев и сестер в живых осталось семь, из них трое в Австралии. Мои братья Миша (родившийся в 1933 году у маминой младшей сестры Люси) и Ося с семьями в 90-х годах уехали в Израиль. Два года назад умерли мои двоюродные сестры Зина (на три года старше меня) и Дина (моя ровесница). Умерли Яша и Норман. Из нашего поколения нас здесь осталось двое — моя сестра и ровесница Бэлла и я. Мы теперь старшие в роде. Но выросло уже новое поколение. В нём сейчас 22 человека: 13 — в Австралии, 5 — в России и 4 — в Израиле. Продолжает рождаться и новое поколение, но их так много, что я не могу их точно сосчитать...

Правда, по сравнению с моим далёким предком, имевшим к концу жизни 80 прямых потомков, это совсем немного.





Немного размышлений о науке

За те почти 60 лет, что я проработала в области физиологии растений, она сильно эволюционировала.

В 1961 году в Москве проходил Международный биохимический конгресс. И тут для наших ученых открылся новый мир — большинство иностранных докладов на конгрессе было посвящено новой области науки, молекулярной биологии. Первые ее ростки появились в сборнике школы Бенсли в 1947 году. В нем излагались новые методы выделения и химического анализа субклеточных частиц. Дмитрий Анатольевич после прочтения этой книги был в восторге и предсказал новым методам исследования большое будущее. Но для остальных ученых книга прошла почти незамеченной. Этому способствовало также то, что в те годы чтение и цитирование иностранной литературы, а тем более похвалы иностранным работам не поощрялись. Поэтому о молекулярной биологии нашим ученым почти ничего не было известно. После Конгресса в нашей физиологии и биохимии начался «молекулярный бум» — был открыт новый институт молекулярной биологии, многие исследования в других институтах были перестроены на «молекулярный» лад. При этом, как это часто бывает, произошел «перекос» — в угоду модной новой науке было забыто экологическое направление работ в физиологии растений, которое до этого господствовало. Очень часто результаты, полученные на выделенных органеллах, пытались без оговорок переносить на целое растение, растущее в природной обстановке. Прошло много лет, прежде чем физиологи поняли (и то не все и не до конца), что работа изолированных органелл очень сильно отличается от их работы в целом растении, и что результаты, полученные при исследованиях на разных уровнях организации, непосредственно несопоставимы.

Резкому изменению направленности исследовательских работ в области физиологии растений способствовало также то, что в 1952 году прежнего директора Института физиологии растений академика Н.А. Максимова, известного по работам в области экологической физиологии, сменил биохимик Андрей Львович Курсанов. Соответственно довольно быстро стало меняться и направление работ Института. Темы новых исследований стали более близкими к биохимии, а не к физиологии, а эколого-физиологические исследования стали вытесняться молекулярными. Это стало особенно заметным по мере того, как умирали старые заведующие лабораториями института — Петинов, Туманов, Чайлахян, Генкель, Ничипорович и их многолетние сотрудники. Я, пожалуй, не ошибусь, если скажу, что сейчас в Лаборатории фотосинтеза с трудом можно отыскать человека, который умеет измерять интенсивность фотосинтеза у растения в природе. Не стало лаборатории экологии фотосинтеза и в Ботаническом Институте в С.Петербурге — как только умер О.В. Заленский, ушла на пенсию О.А.Семихатова и ряд других старых сотрудников, лаборатория быстро изменила направление исследований.

Новое поколение ученых-физиологов — «внуки» ушедших в 70-80-е годы стариков — в большинстве своем не знает жизни растения, как целого организма и компонента фитоценоза. Они работают по преимуществу с суспензиями изолированных органелл и изучают отдельные ферментативные реакции, не задаваясь вопросом о том, как работает вся система. С появлением новых сложных приборов во многих разделах физиологии исследования стали более совершенными и глубокими, но более узкими. Крупные обобщающие идеи почти исчезли из биологии, причем, как это можно судить по литературе, не только в нашей стране, но и за рубежом

Правда, за границей уже пошел обратный процесс. Появились новые обобщающие исследования в области экологии. Слово «экология» стало модным и эколого-физиологические исследования, проведенные гораздо более совершенными методами, вновь котируются.

Усиленному вниманию к эколого-физиологической тематике способствует то, что такие исследования помогают решить некоторые практические проблемы — в частности, оценить роль растительности в углеродном балансе атмосферы. В последние годы эта проблема стала очень актуальной в связи с все увеличивающимся содержанием углекислого газа в атмосфере.

В этих работах, как правило, изучается не отдельный организм, а фитоценоз. Получили широкое развитие идеи В.Н.Сукачева — представление о сопряженной работе всех компонентов природного комплекса — биогеоценоза по терминологии В.Н.Сукачева или экосистемы по современной мировой терминологии.

Поскольку такая экосистема изучается комплексно, со всех сторон, то в работе обычно участвуют ученые разных специальностей — физиологи, климатологи, почвоведы и пр. Поэтому нередко в опубликованных статьях бывает десяток, а то и двадцать авторов.

Применение современных быстродействующих автоматических приборов дало возможность получать очень большое количество экспериментальных данных для дальнейшей математической обработки. В связи с этим очень распространенным стало математическое моделирование как отдельных процессов, например фотосинтеза, так и углеродного обмена всей системы в целом.

Однако, постановка и решение общих «биогеоценотических» задач на современном уровне, которые сейчас успешно решаются многочисленными коллективами ученых за рубежом, у нас возможны только в виде исключения — для этого у нас нет ни приборов, ни достаточного финансирования для организации полевой работы. Одним из таких счастливых исключений служит коллектив лаборатории из Института экологии, который до недавнего времени работал под руководством Наталии Николаевны Выгодской. Н.Н.Выгодская, прекрасный организатор, сумела пригласить для совместной работы иностранцев, для которых наши леса, очень мало изученные и занимающие огромную территорию, являются весьма привлекательным объектом исследования. Иностранцы привозят для исследований и все современные приборы.

Хотя в нашей стране с 70-х-80-х годов также идет довольно интенсивное развитие лесных эколого-физиологических исследований., эти исследования в большинстве своем проводятся на устаревшем оборудовании. Кроме того, занимаются этим не физиологи по образованию, а специалисты другого профиля — лесоводы, климатологи, ботаники. Как правило, они овладевают методами исследования в какой-то одной из областей экофизиологии — чаще всего их интересуют проблемы водного режима и газоообмена углекислого газа. Но недостаток знаний по общей физиологии растений, общая низкая культура постановки научных задач, часто неумение правильно объяснить полученные результаты, во многих исследованиях явственно ощущается.

Борьба с Лысенко со смертью Сталина и постепенным ослаблением деспотизма во всех сторонах жизни, в том числе и в науке, как-то сама собой прекратилась. Лысенко даже до своей смерти сошел со сцены.

И теперь многие их ученых следующего за нами поколения, не знают даже, кто такой был Лысенко. Люди, близкие ко мне по возрасту, если и поминают это имя, то только иронически, приводя его в пример абсурда, порожденного абсолютизмом.

Хотя «учение» Лысенко было отвергнуто и забыто наукой, тем не менее лысенковщина сильно повлияла на весь дух последующей науки, и не только в биологии: изменилось само отношение к науке, занятие наукой для многих стало только средством сделать карьеру, а не исследовать какое-то явление, фальсификация стала обычным делом. Этому способствовало и общее положение науки и ученых в нашей стране — их перестали уважать и многие из них перестали уважать самих себя и своих коллег.

***

Когда я думаю о прожитой мною долгой жизни, я часто вспоминаю эпизод, случившийся со мной около 40 лет назад. Тогда я только что перенесла операцию и лежала в реанимационной палате с острой болью в тяжелом состоянии. В полубреду я подумала «Я больше не могу терпеть. Что же это значит? Если я не смогу терпеть, я умру?» И тут же я стала думать о себе в третьем лице «Какая это была жизнь? Она много работала, старалась и сделала все, что могла. Ей не страшно умирать».

Теперь, с ясным сознанием, я могу более критично отнестись к себе.

Мне повезло — у нас была дружная семья. Мои родители 40 лет прожили в любви и согласии. Моя жизнь не была легкой, но так жили все мои современники. Я была свидетелем многих событий, пусть часто трагических, но то, что я это видела, сделало мою жизнь интересной. У меня было много родных и близких друзей. Мне повстречалось много хороших и интересных людей. И самое главное — у меня был Учитель, который не только научил меня специальности, но и сделал мою жизнь целенаправленной, воспитал во мне оптимистическое отношение и интерес ко всем проявлениям жизни.

Но я сделала далеко не все, что могла. Я не уберегла своего Учителя, хотя могла бы сравнительно легко это сделать. Достаточно было простой чуткости...

Были и другие моменты, которые мне хотелось бы переделать. Но исправить ничего нельзя.

По мере того, как постепенно уходят мои друзья и современники, забываются и события того времени. Этими записками мне хотелось бы дать почувствовать младшему поколению, каким было то время, которое мы пережили — в его бытовых проявлениях, взаимоотношениях, событиях. Надеюсь, что хотя бы отчасти мне это удалось.





Приложение

О судьбе профессора Д. А. Сабинина

«Я не мог поступить иначе»

30 ноября 1989 г. исполнилось 100 лет со дня рождения крупного ученого, физиолога растений, Дмитрия Анатольевича Сабинина.

Жизнь его внезапно трагически оборвалась на 62 году: 22 апреля 1951 года он покончил с собой. Сам этот факт, а также причины, приведшие этого жизнерадостного, полного сил и здоровья человека к самоубийству, долгое время замалчивались. В книге воспоминаний о нем, вышедшей в 1979 году, о последнем этапе жизни Д.А. Сабинина было сказано лишь намеками. Но это издание книги не было пущено в продажу, её экземпляры сохранились лишь в нескольких центральных библиотеках. В 1981 году было выпущено второе, сокращенное издание, где цензура уничтожила не только намеки на трагедию Д. А. Сабинина, но и многие места воспоминаний, где о нем говорилось как о Человеке...

Долгое время о положении, создавшемся в биологии в 30-40-х годах, особенно о печально знаменитой августовской сессии ВАСХНИЛ, нельзя было писать: принималось, что этой сессии 1948 года как бы не было вовсе, и многие молодые биологи (не говоря уже о неспециалистах) о ней почти ничего не знали. Теперь, когда об этой истории пишут в научно-популярных журналах («Знание-сила», № 10 и 11, 1987, «Огонек» № 1 и 2, 1988) и даже в романах (В. Дудинцев, «Белые одежды») в печати то и дело мелькает имя Д.А. Сабинина, как одного из пострадавших в результате монополии Лысенко в биологии.

Об истории двух последних десятилетий жизни Д. А. Сабинина и его взаимоотношениях с Т. Д. Лысенко мне хотелось бы рассказать более подробно.

* * *

Д. А. Сабинин был заведующим кафедрой физиологии растений биологического факультета Московского Государственного Университета, начиная с 1932 года. Это был эмоциональный человек, с живым интересом ко всему окружающему, хорошо образованный, с громадной эрудицией. Он знал и любил искусство, особенно музыку, хорошо знал классическую литературу.

Д. А. Сабинин был не просто биологом, а, подобно другим крупным ученым того поколения — Д. Н. Прянишникову, Н. И. Вавилову — естествоиспытателем широкого профиля. Он великолепно знал виды диких растений, разбирался в физике и химии, знал астрономию. Его лекции были одними из наиболее ярких из читавшихся в то время на биологическом факультете. Д. А. систематически следил за текущей специальной литературой, был очень чуток ко всему новому и мгновенно оценивал значение той или иной работы для будущего развития науки. Обо всех новых достижениях науки он тут же, по горячим следам, сообщал на лекциях. Поэтому на лекции приходили не только студенты, но и научные работники разных учреждений. Однако большая насыщенность материалом и необычная манера изложения делали его лекции трудными для студентов: на его лекциях надо было не просто записывать догматически излагаемый материал, а все время следить за ходом мысли лектора.

В исследовательской работе Д. А. Сабинина было редкое сочетание широты и глубины, что давало ему возможность делать общебиологические обобщения принципиального характера. Его взгляды намного опережали уровень современной ему науки.

Д. А. всегда очень ярко и остроумно выступал. Его доклады и выступления в прениях вызывали большой интерес и вносили оживление в аудиторию. Когда Д. А. Сабинин анализировал доклады своих коллег или давал отзывы о работах различных лиц или учреждений, он прежде всего искал в работах выяснение биологического механизма изучаемого явления и сурово критиковал исследование, если оно было чисто эмпирическим и сводилось лишь к констатации фактов, без попытки анализа. Вместе с тем Д. А. всегда радовался новым достижениям других и буквально влюблялся в их творца.

Д. А. не терпел догматизма и начетничества и всегда говорил, что ссылка на авторитеты ничего не доказывает, как бы высоко этот авторитет ни стоял. Доказательством истины является только вдумчивый анализ фактов.

Д. А. был очень прост и естественен в обращении, внимателен к людям, сам был остроумен и ценил остроумие в других. Его всегда возмущала трафаретность в мышлении и поведении людей. Эти черты он обычно высмеивал, хотя в те времена некоторые его «шалости» были для него далеко не безопасными. Так, по его рассказам, когда ему пришлось где-то в середине 30-х годов заполнять анкету о социальном происхождении, Д. А. написал, что он из дворян, хотя на самом деле это было не так. Мотивом этого поступка было то, что большинство его коллег писали, что они из рабочих или беднейших крестьян, что часто не соответствовало истине.

К началу 30-х годов Д. А. Сабинин был широко известен биологам как крупный специалист в области минерального питания растений. Наряду с глубокой разработкой теоретических вопросов, таких как механизм поступления питательных веществ в корни, Д. А. интересовали и практические вопросы, связанные с применением удобрений. Он живо интересовался и хорошо знал сельскохозяйственную практику. Вообще говоря, в то время физиология растений была гораздо ближе к сельскохозяйственной практике, чем сейчас.

Одной из животрепещущих проблем того времени было увеличение производства зерна. Дело в том, что при коренной перестройке сельского хозяйства, создании колхозов, посевные площади и урожайность на первых порах резко сократились. Многие области, раньше служившие житницей страны, не только не давали товарного зерна, но и сами голодали. Причины этого были прежде всего социально-экономические. Однако правительство искало выхода из создавшегося положения в мерах агрономических, и поэтому любые предложения ученых, сулившие быстрое увеличение урожайности, приветствовались и поддерживались.

На этом фоне среди биологов взошла новая «звезда» — Т. Д. Лысенко. Т. Д. Лысенко окончил Киевский сельскохозяйственный институт и в 1925 г. начал работать в Гандже Азербайджанской ССР, где изучал влияние сроков посева разных культур на длительность вегетационного периода. В условиях Азербайджана эта тема была практически актуальной в связи с тем, что в этом климате посев сельскохозяйственных растений возможен в течение всего года, и нужно было найти рациональные сроки высева для разных культур. Неожиданно оказалось, что у растений, высеянных в разные сроки, очередность созревания между сортами и культурами нарушается: один и тот же сорт может проявлять себя то как раннеспелый, то как позднеспелый. Объяснить это явление удалось с помощью особой математической обработки данных, которую Т. Д. Лысенко произвел по совету известного в то время ученого-агронома и специалиста по сельскохозяйственной статистике Н. Ф. Деревицкого. Выяснилось, что на скорость развития специфическим образом влиял температурный режим во время прорастания растений. Для разных культур и сортов существовали оптимальные температуры, при которых развитие шло с максимальной скоростью, а длительность вегетационного периода была минимальной. Для некоторых культур, в частности для озимых злаков, переход к репродуктивному развитию ускорялся под действием низких положительных температур (то есть, при подзимних или ранних сроках высева). Если же температура при прорастании была высокой, то образование репродуктивных органов наступало позже, и сорт проявлял себя как позднеспелый. В сущности, эта работа Т. Д. Лысенко и способы обработки результатов были продолжением исследований, начатых в этом направлении Г. С. Зайцевым — специалистом по хлопку. Н. Ф. Деревицкий, близко знакомый с Г. С. Зайцевым, хорошо знал и его работы.

Статья Т. Д. Лысенко «Влияние термического фактора на продолжительность фаз развития растений» вышла из печати в 1928 году. Она была высоко оценена Д. А. Сабининым. В том же 1928 году началась коллективизация, сопровождавшаяся конфискацией зерна у единоличников. В это время у отца Трофима Денисовича Лысенко — Дениса Никаноровича, украинского крестьянина, «случайно» перезимовало под снегом несколько мешков озимой пшеницы. По совету сына Д. Н. Лысенко высеял их весной. Они выколосились в те же сроки, что и яровая пшеница, хотя обычно при весеннем посеве озимая пшеница не выколашивается. Иначе говоря, произошло ускорение развития после воздействия на наклюнувшиеся семена низких температур. Именно это явление наблюдал ранее Т. Д. Лысенко в своих опытах в Гандже. Т. Д. Лысенко назвал это явление яровизацией и начал широко пропагандировать предпосевную яровизацию семян, как средство повышения урожайности [В ХVIII—ХIХ веках ускорение развития озимых злаков после выдерживания наклюнувшихся семян при низкой положительной температуре было описано в агрономических журналах, но практического применения этот прием не получил. В 20-е годы ХХ столетия это явление было подробно изучено немецкими и английскими учеными.] В течение ближайших 2-3 лет яровизация семян проводилась уже во многих колхозах разных областей СССР. С этого момента началось «триумфальное шествие» Лысенко как «народного академика» (он стал академиком АН УССР в 1936 году в возрасте 36 лет) и перерождение и деградация его как ученого. Т. Д. Лысенко много печатался в газетах, выступал на совещаниях колхозников и получил горячее одобрение И. В. Сталина на первом съезде колхозников-ударников.

Вскоре Т. Д. Лысенко начал печатать в научных журналах статьи с рядом положений, которые он назвал вначале «рабочей гипотезой», а затем «теорией стадийного развития растений». Её сущность заключалась в следующем: высшие растения, для того, чтобы дать семена, в течение своей жизни должны пройти несколько стадий. Во время каждой стадии на точку роста стебля должны воздействовать определенные специфические условия, в результате чего в ней происходят необходимые качественные изменения, подготавливающие переход к следующей стадии. Только после прохождения всех необходимых стадий развития растение становится способным к плодоношению. Т. Д. Лысенко выделил две последовательные стадии развития: стадию яровизации (температурную) и стадию световую, во время прохождения которой растениям требуются определенные соотношения продолжительности дня и ночи.

Д. А. Сабинин на этом этапе относился с большим интересом к работам Т. Д. Лысенко. В его бумагах сохранились конспекты докладов Т. Д. Лысенко, сделанных в 1933-34 годах. В 1934 году Д. А. ездил в Одессу, где Лысенко был директором Института генетики и селекции. Однако, внимательно изучив опубликованные статьи Лысенко и его выступления, ознакомившись на месте с его опытами, Д. А. пришел к заключению, что «теория стадийности» не представляет собой чего-то принципиально нового, а является частным проявлением ранее существовавшей общебиологической теории детерминации. Согласно этой теории на каждом этапе развития под воздействием определенных условий среды организм приобретает способность развиваться в строго определенном направлении, причем в течение жизненного цикла организма таких этапов может быть несколько.

Сохранилась рукопись Д. А. под названием: «Существует ли теория стадийного развития растений?», написанная им, по всей вероятности, в 1936-37 годах. В ней на 24 страницах машинописного текста Д. А. аргументированно критикует все основные положения Лысенко и делает заключение, что «теория стадийности» может претендовать лишь на то, чтобы считаться рабочей гипотезой, прежде всего потому, что Лысенко не дал четкого определения понятий, которыми он в ней оперирует — таких, как «рост», «развитие» «стадия» и т. п. Во вторых, отдельные положения «теории» не проверены экспериментально. Наконец, она не объясняет ряда фактов, описанных в литературе. Впоследствии, в монографии, написанной в 1946-47 году (глава о развитии растений из этой монографии в качестве отдельной книги увидела свет лишь в 1963 году), Д. А подробно и критически разобрал сущность этой теории.

С течением времени поведение Т. Д. Лысенко становилось все более агрессивным. Заручившись поддержкой Сталина и умело подделываясь под особенности его характера, в частности, используя его подозрительность, Лысенко все более и более отходил от серьезного, вдумчивого отношения к научным исследованиям, заменяя их беспочвенной демагогией, широковещательными обещаниями и публичным политическим охаиванием людей, возражавших ему. Возможно, что такое «превращение» произошло не без влияния И. И. Презента, специалиста в области общественных наук, демагога по натуре, который с середины 30-х годов стал приближенным Лысенко.

Вскоре, наряду с «открытиями» в области физиологии растений, Лысенко выдвинул «новую» концепцию в области генетики, утверждая, во-первых, что передача наследственных свойств потомству может происходить не только при половом скрещивании, но и при прививках растений, которые Лысенко назвал «вегетативной гибридизацией». Во-вторых, он признавал наследование приобретенных признаков, тем самым солидаризируясь со взглядами Ламарка, высказанными еще в начале Х1Х века и позже отвергнутыми. Лысенко отрицал существование в клетках живых организмов «вещества наследственности», которое сосредоточено в генах, и считал, что наследственные свойства передаются потомству всей клеткой в целом. На ученых, исповедующих классическую генетику, Лысенко обрушивался с яростной бранью, навешивая на них ярлыки буржуазных прихвостней, идеалистов, антимарксистов и врагов развития социалистического сельского хозяйства.

Начиная с 30-х годов дискуссии по вопросам генетики проходили в студенческих и научных аудиториях, рабочих клубах, редакциях журналов, и многие участники, недостаточно знакомые с существом дела, становились на сторону Лысенко, полагая, что он, как передовой ученый из народа, воюет с буржуазными ретроградами. Такому отношению способствовало недоверия «простых» людей и студенческой молодежи к старой интеллигенции, которое всячески подогревалось сверху. Лысенко же завоевывал симпатии широкой аудитории неспециалистов (в том числе и правительственных кругов) тем, что, выступая на совещаниях, он по манерам и речи разыгрывал из себя мало образованного «мужичка от сохи». Политические обвинения, которые делал Лысенко, не прошли бесследно для его противников, и в конце 30-х годов многие крупные генетики были арестованы как «враги народа» (термин, имевший широкое хождение в то время). Последним среди этой славной плеяды ученых был арестован Н. И. Вавилов в 1940 г.

Обстановка дискуссий того времени хорошо передана в воспоминаниях Л. И. Красовского, в то время студента 3-го курса на кафедре, которую возглавлял Д. А. Сабинин.

Привожу текст этих воспоминаний почти полностью.

«Еще в середине курса лекций, приблизительно в декабре 1936 — январе 1937 г. Дм. Анат. получал от студентов записки о ходе дискуссии по генетике. Эта дискуссия тогда проходила в клубе им. Кухмистерова (ныне театр им. Гоголя), где Лысенко делал свои первые (или одни из первых) наскоки на научную генетику, на «гороховые законы» Менделя. Сабинин объективно пересказывал суть крайних критических выпадов Лысенко. Всегда задавали вопросы об отношении самого Дм. Анат. к спору генетиков и Дм. Анат. открыто высказывался против необоснованной и ненужной критики научной генетики со стороны Лысенко и Презента. Это мнение Дм. Анат. было особенно ценно потому, что он сам не преподавал генетику и не имел сам ни профессиональной, ни сколько-нибудь корыстной заинтересованности отстаивать научную генетику. Для многих студентов того времени это имело решающее значение в выборе верной ориентации в науке, ибо спорили академики, отрицались основы науки, а защита со стороны генетиков представлялась их противниками и воспринималась студентами как логическое следствие косности, как нежелание перестроиться и переделаться у людей, которые много лет преподавали генетику, писали учебники и прожили с ней целую жизнь. Большинство и попалось на этот соблазн. Удержавшиеся же от соблазна во многом обязаны твердой позиции Дм. Анат. в этом ученом споре.

Очень яркое выступление против ошибок академика Лысенко было у Д. А. Сабинина в прениях на научной студенческой конференции в конце зимы или в начале весны 1937 года. Эта конференция была устроена по инициативе студентов при активнейшей поддержке тогдашнего сотрудника деканата С. Д. Юдинцева. Конференция была посвящена работам акад. Т. Д. Лысенко. Подготовлено было пять докладов — три по развитию и два по генетике. Тогда уже всем было хорошо известно, что вопреки «здравому смыслу» проф. Сабинин является противником акад. Лысенко, не скрывает этого и вызывает сильное недовольство начальства.

Конференция открылась в Большой Ботанической аудитории. Бóльшая часть скамеек была занята слушателями. За кафедрой сидел президиум. Сабинина не было. Но в начале моего доклада (я был первым) вошел Дм. Анат. и вызвал сенсацию. Обычно одетый очень скромно и еще более скромно державшийся, Дм. Анат. в этот раз был одет в красивый светлый костюм и выглядел, как мне помнится, подчеркнуто эффектно. Уже самим костюмом Д. А. противопоставлял себя всей серой массе тогдашних «пролетарских кадров». Почему-то он сел не на студенческую скамейку, где сидели другие профессора, но занял место в президиуме, словно хотел, чтобы все видели его символический протест. Все это, вероятно, Сабинин делал намеренно, заранее зная весь ход последующих событий.

Вспоминаю, как два года спустя, осенью 1939 года, мы с ним ходили на лекцию об электронном микроскопе в Ленинскую аудиторию МГУ. Я заранее купил билеты, заранее вручил билет Д. А., заранее занял места, но Д. А. не было. Когда уже началась лекция, он появился в дверях. Билет он, конечно, потерял, заплатил деньги контролеру и бегом стал подниматься по лестнице. Потом увидел меня, сообразил, что пройти невозможно, ибо придется беспокоить десятка полтора людей, зашел сверху и перепрыгнул через барьер. Вот такова была норма поведения этого крупнейшего физиолога наших дней.

На конференции 1937 года он священнодействовал. Весь зал напрягся в ожидании убийственной для Лысенко и для него самого речи. Долго тянулись пять (если не шесть) докладов. Задавали вопросы. Вяло и трусливо высказывалось начальство. И вот объявляют: «Слово предоставляется профессору Сабинину». Не помню точно, хлопали или нет, но все с удовольствием замерли в ожидании необычного. И необычное началось. Он коснулся всех докладов и из каждого извлек что-то против Лысенко. Он особенно хвалил Кремянского за его пример с элодеей, которая «только растет, но не развивается», ибо не дает семян, а развитие по Лысенко есть смена форм «от семени до семени». Коснувшись каждого доклада, Д. А. со всей силой своей эрудиции и мощью ораторского таланта, который в нем словно оживал всякий раз, когда он говорил о Лысенко, обрушился на мой доклад, посвященный теории стадийного развития. С большим тщанием подготовленный, мой доклад подробно, точно и доходчиво излагал стадийное учение Лысенко и выгодно показывал его значение для сельского хозяйства. Многие слушатели впервые из моего доклада узнали о стадийной теории и искренне оценили ее так же высоко, как оценивал ее тогда я, студент 3-го курса.

Сабинин подтвердил правильность моего изложения, но категорически возражал против моей высокой оценки стадийной теории. К сожалению, не было стенограмм той блестящей речи Дм. Анат., поэтому трудно воспроизвести его аргументацию. Но уже тогда он говорил о неотделимости роста от развития, о неприложимости Лысенковского понятия развития к растениям, размножающимся без спор и семян, о "загадочных«(!) причинах прибавки урожая после яровизации, о необязательности яровизации для некоторых сортов даже озимых культур, о том также, что в открытии яровизации у Лысенко есть предшественники и для науки в ней нет ничего нового. Закончил свою речь Д. А. заранее подготовленным ударом и цитатой из любимого его гениального Гёте. Сабинин сказал, что никакой теории у Лысенко нет, есть лишь шаткая гипотеза, которая только пытается выяснить интереснейший и важнейший для биологии вопрос физиологии растений. Гёте сказал, что гипотеза — это леса, которые нужны, чтобы построить здание. Когда здание готово, леса убирают. Нельзя, как это делает Лысенко, леса принимать за само здание.

Овация была дружная, бурная, продолжительная. Сабинин торжествовал. Он победил невежество и достиг поставленной цели. Его превосходство было настолько велико, что остальное бормотание на конференции потеряло смысл, никто ничего не слушал, и она сама собой закончилась. Не могу даже сказать, были ли заключительные слова и выступал ли я с каким-нибудь беспомощным лепетом — настолько стало все ничтожно и бесцветно после выступления Дм. Анат.

Но недолго длилось его торжество. Дм. Анат. часто любил говорить, что смысл словам придает слушающий, а не говорящий. А слушатели были тогда особенные в своем роде. Существовали «буксиры». В Университете в 1936 году устроили диктант студентам и свыше 90% получили «неуды». Открыли обязательные курсы ликбеза для студентов МГУ. Это был 1937 год и головы были туго набиты бредом о бдительности. Легко себе представить, что влиятельное большинство восприняло речь Сабинина, как недопустимую дерзость «чужака». Люди чем-то вроде почек или желчного пузыря глубоко чувствовали, что Лысенко прав, и мозгом приняли только то, что Сабинин против Лысенко. Только сейчас тогдашняя речь Сабинина начинает звучать, как смелый голос истины. Потребовалась треть столетия, чтобы поднять культуру биологов до конгениальности с Сабининым в понимании лысенковской стадийности.

Нет сомнения, что Сабинин, казавшийся инородным телом в Университете, держался там непрочно. Заслуги перед наукой тогда ценились дешево, без труда изымали таких ученых, как Успенский, Вальтер, Кизель, Тулайков, Вавилов и многих других. Больше всего было нежелательно инакомыслие, которого, хотя бы в отношении Лысенко, Сабинин никогда ни от кого не скрывал. Выступление Д. А. на конференции было последней каплей, которая переполнила чащу терпения, и очень скоро общественные организации приняли решение об увольнении Сабинина из Университета«. [Воспоминания Л.И. Красовского были написаны приблизительно в 1966 году.]

Формулировка увольнения звучала так: «за плохое руководство работой кафедры и за нетактичное выступление перед студенческой аудиторией по вопросам работы Лысенко» (цитирую характеристику, выданную Д. А. Сабинину деканом биофака С. Д. Юдинцевым и парторгом Н. К. Тильгором уже после восстановления его в Университете 1. Х1 1938 г.)

Дм. Анат. не работал в Университете в течение года. Говорят, что при встречах со знакомыми в это время Д. А. иногда шутливо говорил: «Смотрите на меня внимательно, может быть, скоро не увидите: ведь я с работы снят, но еще не арестован». После восстановления на работе в 1938 г. Д. А. Сабинин с группой сотрудников и аспирантов еще раз поехал в Одессу для знакомства с продолжением работ Лысенко.

В военные годы «генетические страсти» немного утихли — было не до теоретических споров.

Военные и первые послевоенные годы были для Д. А. годами творческого расцвета. Особый интерес в эти годы он проявлял к проблемам роста и развития растений. Д. А. считал, что расшифровка закономерностей роста возможна только на основе изучения строения протоплазмы и процессов, происходящих в ней при росте.

В конце 1942 года он сформулировал ряд положений, которые образно назвал «структурой жизни». Центральное место в гипотезе о структуре жизни занимало представление о том, что основой этой структуры служат макромолекулы нуклеиновых кислот, которые являются очагами синтеза белков. От концентрации нуклеиновых кислот в ткани зависят темпы её роста и характер новообразований, например, форма листьев, последовательно возникающих на растущем побеге и т. п. Лишь много позже, в конце 50-х — начале 60-х годов представление об особой роли нуклеиновых кислот в организме как матриц для синтеза белков и как «вещества наследственности» получило широкое признание. Работы Уотсона и Крика по расшифровке наследственного кода в структуре ДНК были удостоены Нобелевской премии. Но в начале 40-х годов эта гипотеза была очень новой и казалась чрезвычайно смелой.

В 1944-45 годах в работах учеников Д. А. были получены первые экспериментальные доказательства закономерностей, сформулированных Д. А.

Большой интерес проявлял Д. А. Сабинин к изучению гормональной регуляции процессов роста. В частности, он считал вероятным, что стимуляторами роста могут быть производные нуклеиновых кислот, а местом их синтеза — корень. Тем самым Д. А. предсказал открытие цитокининов и указал на место их синтеза, что подтвердилось много позже. Сабинин впервые сформулировал положение о роли корня не только как органа поглощения воды и минеральных веществ, но и как органа синтеза жизненно важных соединений.

Интересу Д. А. к изучению гормональной регуляции роста способствовало также то, что во второй половине 40-х годов в СССР начало налаживаться промышленное производство синтетических ростовых веществ и появилась реальная возможность широкого использования их в сельском хозяйстве.

В этот период у Д. А. Сабинина созрела обширная программа исследований действия ростовых веществ, которую планировалось провести силами кафедры физиологии растений в содружестве с кафедрой органического синтеза химфака МГУ, возглавляемой А. Н. Несмеяновым. Работу предполагалось провести по трем основным направлениям: 1) отыскание новых ростовых веществ среди соединений, образуемых организмами; 2) физиологическое изучение вошедших в практику синтетических ростовых веществ; 3) расширение области применения синтетических ростовых веществ путем испытания на новых объектах. Предполагались испытания действия ауксинов в сочетании с нуклеиновыми кислотами, изучение действия ростовых веществ на синтез белков и нуклеиновых кислот. В 1948 году, после сессии ВАСХНИЛ, эти работы были прекращены.

В первые послевоенные годы нападки Т. Д. Лысенко на инакомыслящих ученых усилились. Одной из новых жертв Лысенко стал крупный генетик, профессор Тимирязевской Сельскохозяйственной Академии А. Р. Жебрак. В ответ на газетную травлю Жебрака Д. А. Сабинин послал письмо в его защиту А. А. Жданову, который в то время будучи членом политбюро ЦК партии непосредственно занимался вопросами культуры и науки. Это письмо, имеющееся в архиве Д. А., я здесь привожу.

«Глубокоуважаемый Андрей Александрович!

Ваше внимание к научной и культурной жизни нашей страны, Ваше направляющее влияние на решение дискуссионных вопросов в этой области позволяют мне обратиться в Вам с настоящим письмом.

На днях в «Правде» и в «Литературной газете» появились статьи, полные возмущения по адресу проф. Жебрака, опубликовавшего примерно полтора года назад статью в ответ на выступление американского ученого Сакса. Авторы статей в «Правде» и «Литературной газете» требуют предания А. Жебрака суду общественности. Следовательно, приходится заключить, что мы, читавшие в 1945 г. ответ А. Жебрака в «Science» и вполне удовлетворившиеся им, не сумели заметить в нем главного, или же, что авторы указанных статей полтора года, переваривая впечатления от этого ответа, все же не сумели его понять и оценить должным образом.

Статья Сакса, опубликованная в апреле 1944 г. задевала достоинство нашей науки, наших ученых. Они изображались в ней, как послушная толпа, внимающая директивам сверху, и, в частности, почтительно умолкшая перед Лысенко, получившим поддержку властей. Что можно, и что нужно было ответить Саксу, чтобы этот ответ прозвучал так сильно и убедительно, как этого требовала ситуация, сложившаяся вокруг поднятого вопроса о свободе науки в нашей стране? Ответа сильного, независимого и проникнутого убежденностью.

Проф. Жебрак в своем ответе, разобрав положение генетики в СССР, в наших ВУЗах, институтах, очень убедительно показал, что она развивается по тому пути, которым она шла до появления генетических работ Лысенко. Проф. Жебрак сказал все, что можно сказать в коротенькой статье для опровержения основных принципиальных положений статьи Сакса. Правда, он не взял под свою защиту чести Лысенко как ученого-генетика. Вот это обстоятельство и вызвало возмущение наших авторов — Лаптева, Фиша, Суркова. Спрашивается, мог ли и должен ли был Жебрак, выступая на страницах журнала, читаемого учеными всего мира, защищать величие Лысенко как генетика?

Он не мог этого сделать по той простой причине, которая создала в нашей стране заговор молчания вокруг последней наиболее широковещательной из всех статей Лысенко, работы «Наследственность и её изменчивость». Не может ученый-натуралист солидаризироваться с утверждениями «О превращении элементов в теле организма не в то, чем были эти химические элементы вне организма». Не может биолог, считающий успехи в изучении составных частей клетки, ядра и хромосом одним из важнейших достижений последней четверти века, согласиться с заменой этих представлений положением о наследственности как свойстве клетки в целом и о том, что «каждая капелька протоплазмы обладает наследственностью». С возмущением и стыдом закрываешь книгу, где автор говорит о «развитии как закручивании и раскручивании», где нет ни одной страницы, лишенной путаницы и противоречий. Ведь эта книга переведена на английский язык! О её содержании и характере узнали на Западе и в США уже за год-два до этого перевода. Солидаризироваться с упомянутой книжкой Лысенко, с этим манифестом лысенковской генетики, не мог ни Жебрак, и ни один передовой биолог нашей страны, не отказывающийся от ряда положений, являющихся основой современной биологии.

Конечно, можно сказать так: раз Жебрак взялся за перо для поддержания нашего национального достоинства, он должен был занимать видное место в нашей науке. Но ведь проф. Жебрака знали за рубежом, знали его работы, его взгляды, его позицию в дискуссионных вопросах генетики.

Если бы он, давний противник Лысенко, на страницах нашей печати торопливо сменил вехи при ответе Саксу, это могло бы быть лишь подтверждением лживых утверждений Сакса. Ответ Жебрака был особенно убедителен и хорош именно потому, что он содержал в себе тот элемент независимой критики, само существование которой к нашей стране отрицал Сакс.

Таким образом самым ценным в ответе Жебрака было, пожалуй, то проявление независимости суждения о Лысенко, которое так возмутило товарищей из «Правды» и «Литературной газеты». Вот этого-то они, к сожалению, и не поняли в ответе Жебрака.

Правда, винить их за это трудно. Если им понадобилось полтора года для того, чтобы додуматься, что ответ Жебрака достоин возмущения, то не меньший срок пройдет, пока они разберутся в своей ошибке.

Профессор Московского Государственного Университета

Завед. кафедрой физиологии растений (Д. Сабинин)

8/1Х — 47 г. Москва 9, ул. Герцена 6

Институт ботаники МГУ

Дмитрий Анатольевич Сабинин«.

В 1946-47 годах Т. Д. Лысенко выступил с новыми «откровениями» о скачкообразном превращении одних видов в другие и об отсутствии в природе внутривидовой борьбы. Интервью с Лысенко по этому вопросу было напечатано в «Литературной газете» 18 октября 1947 года под кричащим тенденциозным заголовком: «Почему буржуазная наука воюет против работ советских ученых». Речь в статье шла о пропаганде Лысенко гнездовых посевов кок-сагыза (каучуконос, в то время вводимый в культуру). Лысенко говорил корреспонденту: «Теоретической основой гнездового посева является отсутствие внутривидовой борьбы...» «Я знаю, что еще и у нас внутривидовую борьбу признают некоторые биологи, например профессор П. М. Жуковский ... Я отношу это к буржуазным пережиткам. Внутривидовой конкуренции в природе нет и нечего её науке выдумывать».

Д. А. Сабинин был возмущен этим очередным невежественным и безапелляционным выступлением Т. Д. Лысенко в широкой печати, и вместе с акад. И. И. Шмальгаузеном, проф. А. Н. Формозовым и деканом биофака С. Д. Юдинцевым написал в «Литературную газету» опровержение под названием «Наши возражения академику Лысенко». Оно было опубликовано 29 ноября 1947 года. В письме ученых говорится: «В открытии Лысенко нет ничего принципиально нового... Цифры, приводимые в работах Т. Д. Лысенко доказывают, вопреки воле автора, именно наличие внутривидовой борьбы в посевах... Мы считаем, что концепция Т. Д. Лысенко об отсутствии внутривидовой борьбы противоречит основным положениям дарвинизма, отвлекает научную мысль на неправильный путь, лишая тем самым нашу практику богатейших возможностей».

Таким образом, в этих новых работах Лысенко чувствовался тот же самый стиль, что и раньше: ниспровержение основных, твердо установленных законов биологии, без достаточных на то оснований, без вдумчивого анализа предмета и без корректной экспериментальной проверки.

В том же номере газеты оппонентам Лысенко ответили его ученики и союзники — А. Авакян, Д. Долгушин, Н. Беленький, И. Глущенко. Ф. Дворянкин, которые выступили со статьей: «За дарвинизм творческий, против мальтузианства» где, в частности, говорилось: «Толкуя о престиже русской и советской науки в области обоснования теории естественного отбора, оппоненты подменяют суть этой теории чуждым для нее мальтузианством. Традиции же передовых русских ученых заключались в ином, — как раз в том, что они не боялись ломать установившиеся за рубежом каноны и не следовали слепо модным течениям зарубежной науки, а противопоставляли им свои исследования и выводы». Далее недопустимо грубым тоном авторы статьи заявляли, что оппоненты Лысенко вздумали де учить его агротехнике, тогда как им самим еще нужно поучиться.

Продолжением дискуссии на страницах «Литературной газеты» было заседание, устроенное в Большой Коммунистической аудитории МГУ (Моховая 11), где с докладами о внутривидовой борьбе выступили И. И. Шмальгаузен, Д. А. Сабинин и А. Н. Формозов.

Аудитория была переполнена. Сторонники Лысенко и он сам были приглашены на совещание, но никто из них либо не явился, либо не выступал. Во всяком случае, крупных лысенковцев, которых все знали в лицо, там не было.

Д. А. на примерах, взятых из работ лысенковцев, убедительно показал, что неправильные выводы, которые сделал Лысенко и его сторонники из результатов опытов, являются следствием неправильной обработки данных. На самом деле эти данные лишь подтверждают существование внутривидовой борьбы. Дискуссии по докладам, насколько мне помнится, не было. Доклады, сделанные на заседании, были выпущены затем отдельной брошюрой. («Внутривидовая борьба у животных и растений», 1947 г. изд. МГУ).

Нападки на ученых, чем-либо не угодивших Лысенко, в печати все усиливались. Это совпадало с утверждением приоритета и престижа русской науки. В научных статьях не разрешалось приводить большой список иностранных работ. На стороне Лысенко, наряду с биологами и агрономами, выступали философы (они присоединились к Лысенко в середине 30-х годов и в середине-конце 40-х годов стали особенно активными), обвинявшие своих противников в низкопоклонстве перед Западом, ревизии марксизма, идеализме и т.п. Каждый день газеты приносили известия о новых жертвах разнузданной клеветы. Обвинения было бездоказательными, а тон напоминал грубую перебранку базарных торговок, с той разницей, что роль нецензурных выражений заменяли клички: «космополит», «низкопоклонник», «лжеученый», «буржуазный выродок». Как и всегда в это время, научные споры переводились в плоскость политическую.

Между тем в правительственных кругах появились сомнения в компетенции Лысенко как ученого и правильности его практических рекомендаций. Собрать материалы и выяснить мнения других ведущих ученых о деятельности Лысенко было поручено сыну А. А. Жданова — Юрию Александровичу Жданову, который в то время работал в отделе науки ЦК. На беседу с Ю. А. Ждановым был приглашен и Д. А., который откровенно высказал свое мнение о работах Лысенко.

Лысенко стало об этом известно, и он решил нанести ответный удар. 31 июля 1948 года открылась сессия ВАСХНИЛ, на которой, с предварительного одобрения И. В.Сталина, Т.Д. Лысенко разгромил сторонников классической генетики, противопоставив советской «мичуринской науке» буржуазный «морганизм-вейсманизм» (этот термин на долгие годы стал ругательной кличкой генетиков). Некоторые известные ученые, сначала возражавшие Лысенко, узнав, что Лысенко получил поддержку Сталина, и в сущности его точка зрения становится официальной точкой зрения партии, отказались от своих первоначальных высказываний и к концу сессии «покаялись». Лишь немногие, такие как Раппопорт, твердо отстаивали свою научную позицию. Д. А. Сабинин на эту сессию приглашен не был.

12 августа 1948 года было объявлено общее собрание коллектива биофака. Оно состоялось в Большой зоологической аудитории МГУ, на ул. Герцена. Совещание открыл тогдашний ректор МГУ А. Н. Несмеянов, который сказал примерно следующее: «Вы знаете, что академика Лысенко поддерживают Партия и Правительство. Коллектив биофака в прошлом совершил ряд ошибок, за которые декан С. Д. Юдинцев отстранен от занимаемой должности. Представляю вам нового декана И. И. Презента. Вы должны тщательно продумать свое дальнейшее поведение и если вы сделаете правильные выводы из всего случившегося, я постараюсь сохранить коллектив биофака в целости. Я не требую, чтобы вы высказывались сейчас, всем надо подумать и определить свою линию поведения, а через неделю мы соберемся снова».

Вслед за ректором выступил Юдинцев, который монотонным голосом зачитал по бумажке, что он совершил ошибку, собрав совещание по внутривидовой борьбе, поддержав противников Лысенко и считает, что увольнение его было справедливым. На этом Несмеянов хотел закрыть собрание, но неожиданно поднял руку, прося слово, Д. А. Сабинин. Еще сбегая по лестнице к трибуне, он начал говорить: «Я считаю, что все так называемое учение Лысенко — это сплошная чепуха и я вам всем сейчас это докажу». Его прервал Несмеянов: «Дмитрий Анатольевич, остановитесь, не горячитесь, подумайте, чем Вам всё это грозит!». Но Д. А. продолжал: «Я сорок лет преподаю физиологию растений и много лет думал над этими вопросами. Мне нечего передумывать. Я знаю, чем мне это грозит, но я не считал бы себя порядочным человеком и настоящим ученым, если бы не сказал честно всё, что я думаю». Однако, высказываться дальше Д. А. не мог, так как Несмеянов поспешно закрыл собрание.

Сотрудники Д. А. уныло собрались на кафедре. Когда туда пришел Д. А., я подошла к нему и сказала: «Зачем Вы это сделали? Если Вам не жалко себя, то пожалели бы кафедру, которую Вы организовали с таким трудом. Ведь нас теперь разгонят!», на что Д. А. отвечал: «Дети мои, поймите, я не мог поступить иначе, да и все равно мои взгляды известны и я их не изменю. Ведь этот подлец у меня чай пил!» (Очевидно, в этом случае подлецом Д. А. назвал Презента).

В это время в комнату вошли две навзрыд плачущие студентки и с другой кафедры и пролепетали: «Разрешите пожать Вашу руку, ведь Вы — единственный настоящий человек среди всех этих трусов!» Раздался звонок телефона — Дмитрия Анатольевича приглашал к себе Несмеянов. Вернувшись, Д. А. предал свой разговор с ректором. Несмеянов глубоко сожалел о случившемся и сказал Д. А., что теперь, после публичного выступления, он не сможет отстаивать Д. А. и принужден будет его уволить.

Через неделю состоялось новое собрание коллектива биофака, на котором профессора и сотрудники «каялись» в своих ошибках, указывали пальцами на тех, кто их «подбил» на неверные действия; те, в свою очередь, пытаясь оправдаться, указывали на следующих, в общем, шла цепная реакция взаимного охаивания и сведения личных счетов. Мне вспоминается среди прочих, выступление А. Кузякина, который говорил, что перед войной, будучи студентом биофака, он послал письмо в ЦК с просьбой отменить на биофаке преподавание физики, химии и математики, которые биологам не нужны. Была создана комиссия из преподавателей и студентов, которая не поддержала предложения Кузякина, и никакой выгоды он за свою инициативу не получил — ему лишь выдали лишнее одеяло в общежитии. А тем временем, как заявил Кузякин, Алиханян — формальный генетик — украл в Америке новую породу кур, выдал за свою и получил за это большое вознаграждение.

Дмитрия Анатольевича на этом собрании не было, так как опасаясь его языка, сотрудники позаботились, чтобы он об этом собрании не узнал, и он в этот день уехал в другое учреждение.

Вскоре (28 августа 1948 года) приказом по министерству просвещения Д. А. вновь был снят с работы «как проводивший активную борьбу против мичуринцев и мичуринского учения и не обеспечивший воспитания советской молодежи в духе передовой мичуринской биологии». Вместе с ним были уволены многие профессора и сотрудники МГУ, в том числе и «покаявшиеся». На место уволенных были зачислены сотрудники Лысенко. Массовые увольнения прошли и в других научных и учебных заведениях биологического профиля по всему Советскому Союзу. Не обошлось и без курьезов: например Ф. М. Куперман, которая работала в Омске в Институте зерна, была там уволена как антимичуринка и зачислена Презентом на кафедру дарвинизма МГУ в качестве сторонницы Лысенко.

В сентябре 1948 года я ненадолго уехала в отпуск в Киев, и там получила письмо от Д. А., выдержки из которого я здесь привожу:

«Очень хорошо, что Вы находитесь вдали от кафедры, Университета и Москвы. Волей-неволей Вы были бы иначе вовлечены в ту атмосферу слухов, тревог и волнений, которой охвачены круги биологов. Все интересы, все разговоры сосредоточены вокруг одной проблемы, одних и тех же сведений и новостей. Разговоры и размышления бесплодны, надо или отдыхать, как делаете Вы, или работать, изолируясь от общей настроенности. Второе не так-то просто. В связи с этим послушайте моего совета, живите в Киеве подольше, съездите не только в Китаево, но и в Херсон и в Одессу. Сейчас слишком все неопределенно, чтобы устраиваться где бы то ни было. Приедете 1 октября, будет, вероятно, яснее, да и сил наберетесь побольше. А это не помешает: обстановка для работы на ближайший год будет, очевидно, отнюдь не идиллической. Оружием в борьбе за существование несомненно, окажется и знание работ Одесского Института, где долгое время директором был Т. Д. Лысенко. Да и Вам просто любопытно познакомиться на месте с деятельностью крупного коллектива мичуринцев. Но держите себя там умно.

Мое собственное положение неопределенное: я занимаюсь операцией, именуемой в химии синтез по остаткам. Вспоминаю, что, где и с кого можно взять из книг, из денег и предпринимаю вылазки. Бываю в журнальном зале МГУ, где уже опять все разложено по полкам и много есть интересного. Пожалуй, особенно везет проблеме веществ, задерживающих рост. Недурно было бы доклад, сделанный мной весной, пополнить и расширить, охватив проблему возможно широко. Правда, общая ситуация на биологическом фронте смутная и сумбурная, несколько мешает сосредоточиться на чем-либо одном и заставляет интересоваться всяким вздором».

В первое время после увольнения Д. А. надеялся, что нормальное положение в биологии восстановится в течение сравнительно непродолжительного времени, максимум через год. Нужно было выжидать.

Положение Д. А. было очень трудным не только морально, но и материально. У него было четверо детей. Старшая дочь уже имела свою семью, но, будучи аспиранткой, нуждалась в материальной помощи Д. А. На одну зарплату жены вся большая семья Д. А. существовать не могла. Была надежда получить гонорар за книгу по физиологии растений, которую Д. А. написал в 1946-47 г. Книга была задумана как учебник, и в ней Д. А. подытожил материалы курса лекций, которые он долгие годы читал студентам. Однако, по характеру изложения, глубине, новизне, книга была трудна для студентов и скорее представляла собой сводку современного состояния физиологии растений, и даже во многом это современное состояние опережала. Издательство «Советская наука» приняло книгу к печати в качестве монографии и Д. А. начал работать с редактором. Книга еще не была напечатана, но размноженные на машинке несколько экземпляров жадно читали сотрудники и аспиранты кафедры, по ним готовились к экзамену студенты. После увольнения Д. А. из Университета издательство отказалось печатать книгу, несмотря на восторженные отзывы о ней ряда ведущих ученых (сохранились отзывы, сделанные по просьбе издательства проф. Благовещенским, проф. Львовым, проф. Красносельской) и их утверждения, что материал книги не затрагивает вопросов, бывших предметом дискуссии на сессии ВАСХНИЛ.

Лишь после смерти Д. А. благодаря активным хлопотам многолетней сотрудницы Д. А. доцента кафедры О. М. Трубецковой и ходатайству ряда других лиц, книгу удалось напечатать в 1955 году, но без главы о физиологии развития растений, содержащей критику Лысенко. Последняя была издана отдельной книгой лишь в 1963 году.

По прошествии 3-4 месяцев Д. А. начал делать попытки устроиться на работу. Но его боялись брать: он как бы был объявлен вне закона. Не принимали на работу не только его, но и его учеников.

Только через шесть месяцев, пользуясь своей исключительной популярностью в обществе, его решился взять к себе на работу Герой Советского Союза Иван Дмитриевич Папанин.

20 февраля 1949 г. Д. А. Сабинин был зачислен старшим научным сотрудником в Институт Океанологии АН СССР. причем исполнял обязанности директора Черноморской станции этого института в Голубой Бухте близ Геленджика. По свидетельству его лаборантки, бывшей студентки кафедры Г. М. Чихичевой, в первый год в Геленджике Д. А. много и интенсивно работал, изучая физиологию морских водорослей, часто выходил в море, которое он всегда очень любил. Одновременно он много и систематически занимался административными делами. На станции царил бодрый тон. Обаяние Д. А., умение подойти к людям, демократический и деловой стиль его работы, позволили сплотить дружный и деятельный коллектив.

Тем не менее масштабы работы были значительно ’уже творческих возможностей Д. А. У него не было ни сотрудников, ни достаточного количества средств, приборов и реактивов, чтобы развернуть серьезную работу. Он тосковал по молодой, шумной студенческой аудитории, к которой привык и которую любил. Об этом он сказал в доме своей старшей дочери, когда 30 ноября 1949 года мы собрались для празднования его 60-летнего юбилея. Он сказал: «Я пью за то, чтобы мы все всегда хорошо вспоминали время, когда мы были вместе. Когда я читал лекции студентам и видел, как в ответ на то, что я говорю, загораются интересом их глаза, я всегда чувствовал себя молодым. Эти поколения студентов вырастали, на смену им приходили новые и так же на лекциях загорались из глаза, и я думал: «нас увлекает одно и то же, значит, я так же молод, как они. А теперь этого нет, и я внезапно почувствовал себя старым».

Когда Д. А. поступил на работу в Институт океанологии, ему обещали, что впоследствии его официально назначат директором станции. Однако, зимой 1950-51 г директором был назначен другой человек, что, конечно, уменьшало возможности Д. А., и без того скромные, организовать должным образом работу на станции. Судя по сохранившимся докладным, до самых последних своих дней он делал неустанные попытки добиться ремонта морского водопровода, который был необходим для культивирования морских водорослей, использовал все свои знакомства, чтобы достать реактивы, но результат этих усилий был мизерным...

Стало ясным, что жизнь и судьба Д.А. в Голубой Бухте — это судьба человека, вырванного из гущи жизни, оторванного от привычной ему кипучей деятельности и обреченного на прозябание.

К тому же жизнь в одиночестве, в отрыве от близких людей, также угнетала Д. А. Он решил попытаться устроиться на работу в Москве. Появилась возможность поступить в Почвенный Институт АН СССР, но Опарин, бывший тогда академиком-секретарем отделения, поставил условием поступления Д. А. на работу публичное «покаяние».

Улучшения положения в биологии, на что вначале надеялся Д. А., в скором времени не предвиделось. По-видимому, в этот период у Д. А. и начался тяжелый нервный срыв.

Все близкие уму люди, встречавшие Д.А. в ту зиму, поражались перемене, которая с ним произошла: обычно всегда легко смеявшийся, любивший шутить и радовавшийся удачным шуткам других, даже если они высмеивали его самого, он стал ко всему безучастным, молчаливым, а в глазах застыло выражение боли.

В то время я работала в Лаборатории физиологии Института леса АН СССР. Её заведующий, чл.-корр. Л. А. Иванов, которому исполнилось 80 лет, решил уйти на пенсию и попросил меня поговорить с Д. А., не согласится ли он заведовать этой лабораторией, так как лучшего преемника себе он не может желать. Прошло несколько дней, но я Д. А. не видела. Узнав об этом, Л. А. Иванов сказал, что надобность в разговоре с Д. А. отпала, так как он говорил с акад. В. Н. Сукачевым — директором Института леса, и тот сказал, что взять Д. А. Сабинина не сможет. Действительно, В. Н. Сукачев принял на работу многих уволенных «формальных генетиков». В состав партбюро Института входила группа лиц — противников В. Н. Сукачева. Среди них наиболее активными были К. Н. Тараканов и А. П. Щербаков, которые выступала против него на собраниях, писали доносы, вызывая бесконечные проверочные комиссии. В. Н. Сукачев боялся, что в такой обстановке острый язык Д. А. и его нежелание лавировать еще обострят создавшееся положение.

В середине апреля 1951 года я случайно встретила Д. А. на заседании и он попросил меня проводить его до остановки троллейбуса. Он сказал, что рад за меня, что я работаю у настоящего честного ученого и добавил: " Я понял, что никак не могу изменить свою судьбу. Мне невыносимо думать, что я поеду в Геленджик и буду там один на пустом берегу, под вой ветра. Все мои попытки устроиться безрезультатны. Все говорят, что я должен каяться, но этого я не могу. Я стал никому не нужен..." Я удивлялась необычному поведению Д. А., так непохожему на свойственный ему обычно бодрый оптимистический тон, но, к сожалению, мне не хватило жизненного опыта, чтобы понять то, что он недоговаривал.

Чтобы хоть как-то утешить Д. А. я сказала, что Л. А. Иванов очень высоко ценит его и его одного хотел бы видеть своим преемником, но что обстановка в Институте такова, что к нам Д. А. идти нельзя. Потом я узнала, что Д.А. все же ходил к Сукачёву и Сукачёв ему отказал.

В таком тяжелом состоянии Д. А. уехал в Геленджик, взяв с собой охотничье ружье. К сожалению, там в то время из научного персонала была одна Г. М. Чихачёва, слишком молодая и неопытная, чтобы хоть как-то повлиять на настроение Д. А. Сотрудники более старшего поколения Щапова, Гаевская, гораздо более эрудированные, которые могли бы затеять интересный для Д. А. разговор, втянуть его в научные споры, как это обычно бывало, отвлечь — в это время отсутствовали.

Рано утром 22 апреля 1951 года он застрелился.

Когда я теперь, через много лет, рассказываю об этой истории, я часто слышу вопрос, стоило ли Дмитрию Анатольевичу из-за расхождений в определении понятия «развитие растений» или признания внутривидовой борьбы сражаться с ветряными мельницами и так рисковать собой. Ведь в сущности это — отдельные частные вопросы науки. Но дело заключалось не в этих частных вопросах, по которым у разных ученых могла быть разная точка зрения. Дмитрий Анатольевич последовательно отстаивал чистоту и честность науки, её свободу от давления извне, строгость её доказательств и выводов, против невежества и особенно беспринципного использования науки для целей, ничего общего с ней не имеющих.

В ряде современных статей, где упоминается имя Д. А. Сабинина, о нем пишут, что он «не выдержал травли и застрелился». Вряд ли это правильно. Ведь «травля» состояла лишь в том, что его дважды увольняли с работы — один раз в 1937 году и второй в 1948. Многим его коллегам пришлось перенести неизмеримо больше, но никто сам в петлю не полез. На Сабинина никто не нападал, его не обливали грязью в газетах, у него не было нужды обороняться, но он сам шел на отчаянную неравную борьбу за истину в науке, за независимость науки, не имея никаких шансов на успех. С середины 30-х годов и до августа 1948 года он редкий день не выступал перед слушателями с уничтожающими разоблачениями антинаучной биологической отсебятины академика Лысенко и его последователей. Но несмотря на ораторский талант и убедительность аргументации Сабинина почти все слушатели, хотя и аплодировали ему, упорно и безоглядно шли за академиком Т. Д. Лысенко — у него была сила. И даже ближайший и лучший ученик Д. А. Сабинина профессор П. А. Генкель сделался правоверным «лысенкистом». Похоже, что Д.А. Сабинин не смог пережить гибель научной биологии в его родной и дорогой ему стране. Очень мучило его и молчаливое согласие почти всех ученых на этот разбой в науке в продолжение многих лет, особенно после августа 1948 года.

Засилье Лысенко нанесло громадный вред воспитанию научных кадров, и сейчас многие представители того поколения ученых, которое сформировалось после победы Лысенко, видят в науке лишь служанку для своих корыстных интересов, прежде всего для своей карьеры. Недаром после 1948 года ходил грустный каламбур «С победой Лысенко произошло „облысение“ науки». Исправить это чрезвычайно трудно.

Справедливости ради следует сказать, что Д. А. Сабинин не был одинок в своей борьбе с Лысенко. Можно назвать более десятка имен крупных ученых, которые не подлаживались под модное «мичуринское» течение, не предавали своих научных взглядов. Но методы их борьбы были иными. Они лавировали. Один из примеров такой борьбы ярко и подробно описан в романе В. Дудинцева «Белые одежды». Пример этот взят из жизни. Другой пример такого же рода — это поведение акад. В. Н. Сукачева. Пока Лысенко был в силе, он не высказывал публично своего несогласия с идеями Лысенко. Но вместе с тем В. Н. Сукачёв взял на работу многих уволенных «морганистов-вейсманистов», в том числе и акад. Н. П. Дубинина. Лишь когда положение Лысенко пошатнулось, В. Н. Сукачёв стал выступать в печати против его рекомендаций. Таким образом В. Н. Сукачёв сохранил Институт леса, которым он руководил, и многих честных учёных.

Кто из них был более прав — Сабинин или Сукачёв, и что принесло больше пользы науке? Я не берусь судить, думаю только, что способы борьбы со злом человек избирает согласно особенностям своего характера. Такой человек как Д. А. Сабинин — открытый и эмоциональный — не мог действовать иначе.

Дмитрий Анатольевич Сабинин похоронен в Геленджике. На его памятнике его почерком выгравирована латинская надпись «Post tenebras spero lucem». Это было одно из любимых изречений Д. А.: «После темноты надеюсь на свет».

Написано в 1989 г.


 
 
наверх^