Конрад Лоренц. Оборотная сторона зеркала. Главы 1-7

| Печать |


Конрад Лоренц

Оборотная сторона зеркала

Опыт естественной истории человеческого познания

Книга впервые опубликована в 1973 г. Перевод выполнен А.И. Федоровым по изданию: Lorenz Konrad, Die Rückseite des Spiegels: Versuch einer Naturgeschichte menschlichen Erkennens, Piper & Co. Verlag, 1973 . При переводе названий биологических видов переводчика консультировали В.М. Лоскат, А. Нилов и Ю.С. Равкин, которым он выражает благодарность. Редакция А.В.Гладкого.

Постраничные примечания переводчика даны прямо в тексте в квадратных скобках, примечания переводчика и редактора, вынесенные в конец книги, – в виде ссылок*. Цифры в скобках (1) означают ссылку на Приложение в конце книги.



Посвящается воспоминаниям о Кёнигсберге, а также моим кёнигсбергским друзьям,прежде всего Отто Кёлеру и Эдуарду Баумгартену.

Гносеологические пролегомены

War nicht das Auge sonnenhaft,
die Sonne könnt es nie erblicken
Гёте

[Дословный перевод:
Если бы глаз не был подобен солнцу,/Он никогда не смог бы его увидеть]


1. Постановка вопроса

"Краеугольным камнем научного метода является постулат объективности природы" ("La pierre angulaire de la méthode scientifique est le postulat de l'objectivité de la nature") — говорит Жак Моно в своей знаменитой книге "Случай и необходимость" (Le Hasard et la Necessité) Далее он пишет, что к достоянию философской мысли, существовавшему еще до Декарта и Галилея, "должна была прибавиться строгая цензура, налагаемая постулатом объективности" ("il fallait encore l'austère censure posée par le postulat d'objectivité").

Необходимо уяснить себе, что в этих фразах заключены два постулата, один из которых относится к предмету исследования, а другой касается исследователя. Во-первых, чтобы исследование вообще имело какой-нибудь смысл, необходимо, само собой, постулировать реальное существование того, что мы хотим исследовать. Но, во-вторых, есть и другое требование, предъявляемое к исследователю, и сформулировать его отнюдь не легко. В противном случае мне незачем было бы писать эту книгу.

Это требование основано на гносеологической предпосылке, приемлемой далеко не для всех мыслителей гуманитарного направления, хотя для биологически мыслящего ученого она самоочевидна. Предпосылка эта состоит в допущении, что все человеческое познание возникает из процесса взаимодействия, в котором человек, как вполне реальная и активная живая система и как познающий субъект, сталкивается с фактами столь же реального внешнего мира, составляющими объект его познания.

Происхождение слов "субъект" и "объект" удивительно и может привести к недоразумению; об их неясности свидетельствует уже то обстоятельство, что значения их со времен схоластики поменялись местами. В английском языке слово "subject" еще и теперь нередко употребляется в смысле немецкого "Objekt”. е. в качестве обозначения подопытного животного или подопытного человека. В нашем языке, согласно философскому словарю Эйслера (Eisler. Handw?rterbuch der Philosophie), слово "Subjekt" означает "переживающее, воображающее, мыслящее и желающее существо, в противоположность объектам переживания, познания, действия". В буквальном переводе "subjectum" означает "под-брошенное"* – в смысле первичной основы, на которой строится весь наш мир. Лейбниц отождествляет субъект с "самой душой", "l'âme même".

Все, что мы вообще можем узнать, равно как и все наши мысли и желания - а значит, и все, что мы знаем об окружающей нас внесубъективной действительности, - строится на переживаниях субъекта. Рефлектирующее познание собственного бытия, выраженное Декартом в словах "Cogito, ergo sum" ("Я мыслю, следовательно, я существую"), и по сей день менее всего подлежит сомнению, несмотря на выведенные из него ложные, субъективно-идеалистические следствия, опровержению которых посвящена значительная часть этой книги.

Познание, мышление, желание, как и предшествующее им восприятие, суть виды деятельности. Поразительно, что наш немецкий язык, обычно столь чувствительный ко всем глубоким психологическим связям, не смог найти лучшего обозначения для самого активного и в наибольшей сетени связанного с настоящим моментом из всего, что есть на свете, чем "das Subjekt" — participium perfecti, причастие прошедшего времени, и к тому же еще страдательное и среднего рода! [Das Subjekt (нем.), – существительное среднего рода; латинское причастие subjectum (под-брошенное, подложенное) – также среднего рода. Приведенные в подлиннике немецкие термины “passives” и ‘von sächlichem Geschlecht” (буквально – «пассивное», «вещного рода») ясно выражают парадокс; в переводе этот эффект теряется.]

Каким образом получилось, что именно от слова "Subjekt", означающего основу всякого переживания, постижения и знания, произошло прилагательное "субъективный" (subjektiv), объясняемое в Большом словаре Брокгауза как "предубежденный, предвзятый, зависящий от случайных оценок"? И откуда взялось дополнительное слово "объективный", явно противостоящее этой низкой оценке субъективного, слово, имеющее столь одобрительный смысл в нашем повседневном языке и означающее "деловой, дельный"?*

Вторжение этих оценок в повседневный язык свидетельствует о широком распространении некоторого мнения об отношении между познающим субъектом и объектом познания; мнение это, обычно необдуманное, поддается, однако, четкому определению. Каждый может легко убедиться, что наряду с функциями познания внешних данных в нас разыгрываются и другие процессы, что в нашем Я сменяются самые различные накладывающиеся друг на друга переживания, исходящие изнутри или извне. Каждый из нас в какой-то мере умеет учитывать и компенсировать влияние внутренних состояний на познание внешних данных. Допустим, я вхожу в комнату с мороза и прикладываю руку к щеке внука. Сначала она кажется мне горячей, но я вовсе не думаю, что ребенок заболел, потому что знаю, каким образом восприятие теплоты зависит от собственной температуры пробующей руки.

Этот пример из повседневной жизни хорошо иллюстрирует нашу способность, имеющую фундаментальное значение для познания внесубъективной действительности. Эта способность приближает наше познание к тому, что существует само по себе, учитывая внутренние процессы и состояния переживающего субъекта. И каждый раз, когда нам удается свести некоторую часть переживания к внутренним, "субъективным" процессам или состояниям, исключив ее тем самым из рассмотрения внесубъективной действительности, мы на какой-то шаг приближаемся к тому, что существует независимо от нашего познания.

Из таких шагов складывается у нас вся картина "объективной" действительности. Переживаемый нами предметный мир, расчлененный на объекты, возникает лишь путем абстракции, отвлечения от "субъективного" и случайного. В конечном счете верить в реальность предметов заставляет нас именно постоянство, с которым определенные внешние воздействия повторяются в нашем переживании, всегда одновременно и всегда в одних и тех же закономерных отношениях друг к другу, вопреки всем изменениям условий восприятия и внутренних состояний нашего Я. Именно неподверженность влиянию "субъективного" и случайного побуждает нас считать такие группы явлений воздействиями некоторой реальности, существующей независимо от всякого познания, и как раз по этим свойственным ей способам воздействия, по ее "свойствам" мы узнаем эту реальность как один и тот же объект. Поэтому я обозачаю такую абстрагирующую деятельность словом объективировать (objektiveren), а вызываемый ею когнитивный* акт — "объективацией" (Objektivation).

Среди философов, чуждых биологическому мышлению, широко распространено заблуждение, будто освободиться от всего личного, субъективного, от односторонних позиций, предубеждений, аффектов и т. д. и возвыситься до уровня объективных суждений и оценок позволяет нам одна лишь "воля к объективности". На самом деле для этого необходимо естественнонаучное понимание когнитивных процессов, происходящих внутри познающего субъекта. Процесс познания и свойства объекта познания можно изучать лишь совместно. Как говорит П. У. Бриджмен в статье, посвященной гносеологической позиции Нильса Бора, "the object of knowledge and instrument of knowledge cannot legitimately be separated, but must be taken together as one whole". ["Неправомерно отделять друг от друга объект познания и орудие познания, их следует рассматривать вместе, как единое целое" (англ.)] Требование объективности, столь выразительно подчеркнутое Моно, никогда не может быть выполнено во всем его объеме, но лишь в той мере, в какой нам, естествоиспытателям, удается понять взаимодействие между познающим субъектом и познаваемым объектом.

Наука, стремящаяся понять человека и его способность к познанию с естественнонаучных позиций, должна руководствоваться требованием, которое столь четко сформулировал Бриджмен. В этой книге я попытаюсь показать, как далеко мы можем продвинуться по этому пути при нынешнем скромном состоянии наших знаний. Познавательная способность человека подлежит такому же изучению, как и другие его способности, возникшие в ходе эволюции и служащие сохранению вида: она должна изучаться как функция некоторой реальной системы, возникшей естественным путем и взаимодействующей со столь же реальным внешним миром.

Лежащее в основе наших рассмотрений допущение, что познающий субъект и познаваемый объект в одном и том же смысле реальны, неявно содержит в себе другую, столь же важную предпосылку: мы убеждены, что все отражающееся в нашем субъективном переживании самым тесным образом сплетено с физиологическими процессами, поддающимися объективному исследованию, и основывается на них, более того — таинственным образом тождественно с ними. Такая позиция в отношении так называемой психофизической проблемы представляется нам естественной, хотя многие философы ее не разделяют. В самом деле, даже неискушеннный человек, говоря, что его друг X только что вошел в комнату, имеет в виду не только его переживающий субъект и также его объективно наблюдаемую телесность, но, безусловно, то и другое как единое целое. Поэтому мне представляется само собой разумеющимся, что те физиологические процессы, которые с объективной точки зрения вводят в живую систему человека и накапливают в ней информацию о внешнем мире, и те субъективные явления, которые мы переживаем как познание и знание, необходимо исследовать совместно. Наша убежденность в единстве живущего и переживающего субъекта дает нам право рассматривать физиологию и феноменологию* как равноправные источники знания.

Исследование, исходящее из этих предпосылок, неизбежно должно преследовать сразу две цели: необходимо попытаться основать некоторую теорию познания на биологическом знании о человеке и знании его происхождения и одновременно составить образ человека, соответствующий этой теории познания. Это будет не что иное, как попытка сделать человеческий дух предметом естественнонаучного изучения — предприятие, которое покажется многим гуманитарным ученым едва ли не кощунством или по меньшей мере "биологизмом", выходящим за пределы компетенции естествознания. На это можно возразить, что понимание механизма физиологических функций, достигнутое методами естествознания, никоим образом не умаляет ценности высочайших достижений, основанных на этих функциях. Надеюсь, что мне удастся показать даже антропологам философского склада, неблагосклонно относящимся к биологии и эволюционной теории, сколь беспримерными представляются специфически человеческие свойства и способности человека именно с точки зрения естествоиспытателя, рассматривающего их как результат естественного творческого процесса. С этой целью и написана настоящая книга.

Требование естественнонаучного изучения познающего субъекта мотивируется не только аргументами, вытекающими из постулата объективирования нашего познания. Оно, несомненно, должно быть принято также по практическим и прежде всего по этическим соображениям.

Сущность того, что называется человеческим духом, составляет сверхличное единство познания, умения и желания, возникающее из способности человека умножать знание путем традиции. Но и это высочайшее единство является и остается живой системой, основанной и построенной на более простых проявлениях жизни. И как бы ни возвышалась эта система над всеми другими нам известными, она разделяет с ними их неизбежную судьбу: как и все живые системы, человеческий дух и вместе с ним человеческая культура подвержены расстройствам. Они могут заболеть. Поэтому естественнонаучный образ человека нужен не только исследователю: по другим причинам, но еще более настоятельно он необходим врачу.

Первым, кто осознал, что культуры всегда приходят в упадок и гибнут, когда достигают стадии высокой культуры, был Освальд Шпенглер. Как историк он полагал, что в разложении каждой высокой культуры, в том числе и нашей, повинны некая фатальная "логика времени" и неотвратимый процесс старения. Но если посмотреть на упадок нашей культуры - сейчас гораздо более заметный - с точки зрения этолога и врача, то даже при невысоком уровне нынешних знаний можно увидеть ряд расстройств, имеющих явно патологический характер.

Изучение болезней нашей культуры необходимо не только потому, что оно дает какую-то надежду своевременно найти способы ее излечения, но и потому, что этого требует методика исследования причинных связей. Дело в том, что патологическое расстройство отнюдь не является препятствием для изучения пораженной им системы; напротив, оно очень часто доставляет ключ к пониманию ее работы. Примеров такого рода много в истории медицины, а в физиологии намеренное провоцирование расстройств есть один из общепринятых и плодотворных методов исследования.

В первоначальном наброске этой книги лишь одна, последняя глава была посвящена явлениям упадка в нашей культуре — "болезням человеческого духа". Через несколько лет мне пришлось пересмотреть свою оценку важности этих болезненных явлений – и это можно счесть симптомом стремительного изменения, происходящего сейчас с человечеством. Поэтому глава превратилась в целый том*. Между тем я включил в юбилейный сборник, посвященный моему другу Эдуарду Баумгартену, небольшую работу "Восемь смертных грехов цивилизованного человечества"; неожиданно широкий отклик, вызванный ею, также способствовал расширению моего первоначального замысла.

2. Гносеологическая позиция естествоиспытателя, или "гипотетический реализм"

Для естествоиспытателя человек — живое существо, получившее свои свойства и способности, в том числе высокую способность к познанию, в результате эволюции – длившегося в течение целых геологических эпох процесса становления, в котором все организмы сталкивались с условиями действительности и, как мы обычно говорим, приспосабливались к ним. Эта эволюция есть процесс познания, потому что любое "приспособление" к определенным условиям внешнего мира означает, что органическая система получает некоторое количество "информации об" этих условиях.

Уже в морфогенезе – в развитии строения тела – возникают образы внешнего мира: плавники рыбы и ее способ движения отражают гидродинамические свойства воды, которыми вода обладает независимо от того, загребают ли ее плавники. Как правильно усмотрел Гёте, глаз является отображением солнца и физических свойств света, не зависящих от того, видят ли этот свет какие-нибудь глаза. Точно так же и поведение животного и человека является образом окружающего мира, поскольку приспособлено к нему. Устройство органов чувств и центральной нервной системы позволяет живым существам получать сведения об определенных существенных для них условиях внешнего мира и реагировать на них так, чтобы сохранялась их жизнь. Это видно уже в реакции избегания инфузории-туфельки, Paramaecium: столкнувшись с препятствием, она немного отплывает назад, а затем снова плывет вперед, но в другом, случайном направлении, так что ее "знание" о внешнем мире можно считать в буквальном смысле "объективным". В самом деле, objicere значит "бросать навстречу": объект – это то, что брошено навстречу нашему движению вперед, то непреодолимое, на что мы наталкиваемся. Парамеция "знает" об этом объекте лишь одно — что он не допускает дальнейшего движения в прежнем направлении. Это "познание" выдерживает критику, которую мы можем предъявить с точки зрения нашей гораздо более сложной и подробной картины мира. Мы часто могли бы, вероятно, указывать инфузории более выгодные направления, чем выбранное ею наугад, но то, что она "знает", безусловно верно: двигаться прямо в самом деле невозможно!

Мы, люди, обязаны всем, что знаем о реальном мире, где мы живем, эволюционно возникшему аппарату получения информации, сообщающему нам существенные для нас сведения; и хотя этот аппарат несравненно сложнее того, который вызывает реакцию избегания у туфельки, в его основе лежат те же принципы. Ничто могущее быть предметом естествознания не познается иным путем.

Отсюда видно, что мы рассматриваем человеческую способность к познанию действительности иначе, чем это делалось в теории познания до сих пор. В отношении надежды понять смысл и конечные ценности этого мира мы очень скромны. Но мы несокрушимо убеждены в том, что все сообщаемое нашим аппаратом познания соответствует истинным данным внесубъективного мира.

Такая гносеологическая позиция происходит от знания того, что и сам наш познавательный аппарат есть предмет реальной действительности, получивший свою нынешнюю форму в результате "столкновении со" столь же реальными предметами и "приспособления к" ним. На этом знании и основана наша убежденность, что всем сообщениям нашего познавательного аппарата о внешней действительности соответствует нечто реальное. "Очки", через которые мы смотрим на мир, – такие формы нашего мышления и созерцания, как причинность, вещественность, пространство и время, – суть функции нашей нейросенсорной организации, возникшей в целях сохранения вида. То, что мы видим через эти очки, вовсе не является, как полагают трансцендентальные идеалисты, непредсказуемым искажением Сущего-в-себе, не связанным с действительностью даже туманной аналогией, даже "отношением изображения". Напротив, это подлинный образ действительности, который, впрочем, грубо утилитарным образом упрощен: у нас развились "органы" лишь для тех сторон Сущего-в-себе, какие важно было принимать в расчет для сохранения вида, т. е. в тех случаях, когда селекционное давление было достаточно для создания этого специального аппарата познания. В этом смысле сообщения нашего познавательного аппарата напоминают то, что знает о природе своей добычи грубый и примитивный охотник на тюленей или китобой, – только то, что представляет для него практический интерес. Но то немногое, что позволяет нам знать устройство наших органов чувств и нашей нервной системы, выдержало испытание в течение целых геологических эпох. И этому знанию мы можем доверять — насколько его хватает! Разумеется, необходимо допустить, что Сущее-в-себе имеет и множество других сторон, но для нас, варварских охотников на тюленей, какими мы, собственно, и являемся, эти стороны не имеют жизненного значения. У нас "нет для них органа", поскольку эволюция нашего вида не была вынуждена приспосабливать нас к ним. Ко всем "длинам волн", на которые не рассчитан наш "приемник", мы, само собой, глухи; мы не знаем и не можем знать, как много их существует. Мы "ограничены" и в прямом, и в переносном смысле слова.

Я естествоиспытатель и врач. Очень рано я уяснил себе, что исследователь природы должен, чтобы быть объективным, знать физиологические и психологические механизмы, с помощью которых человек получает свое знание. Он должен знать их по тем же причинам, по которым биолог должен хорошо знать свой микроскоп и его оптические возможности: чтобы не принимать за свойства наблюдаемого объекта то, что возникает исключительно из-за ограниченности возможностей инструмента. Например, красивые радужные каемки, какими не вполне ахроматический объектив окружает любой попавший в его поле зрения предмет, не следует считать украшениями наблюдаемого живого существа. Как известно, в подобное заблуждение впал Гёте: он считал качества цветов не продуктами нашего воспринимающего аппарата, а физическими свойствами самого света. Подробнее мы займемся этим вопросом в разделе, посвященном постоянству цветов.

Коротко изложенные здесь взгляды на отношение между познающим субъектом и познаваемой действительностью сложились у меня, как уже было сказано, в ранней молодости, примерно в тридцатые годы; под влиянием моего учителя Карла Бюлера я склонен был считать их не только само собой разумеющимися, но и общим достоянием всех научно мыслящих людей. В первом я убежден и по сей день - как и многие другие. Примечательно, как мало подчеркивает, например, Карл Поппер в своей книге "Логика научного открытия" следующее утверждение: "The thing in itself is unknowable: we can only know its appearances which are to be understood (as pointed out by Kant) as resulting from the thing in itself, and from our perceiving apparatus. Thus the appearances result from a kind of interaction between the things in themselves and ourselves". ("Вещь в себе непознаваема: все, что мы можем узнать, это лишь явления, которые (как показал Кант) можно понять как происходящие от вещи в себе и нашего аппарата восприятия. Тем самым явления суть результаты некоторого взаимодействия между вещами в себе и нами самими")*. Дональд Кэмпбелл убедительно показал в работе "Эволюционная эпистемология"*, насколько необходимо для понимания воспринимающего аппарата (или, как я его часто называю, аппарата отображения мира) знание его эволюционного происхождения. (Термин "гипотетический реализм" для обозначения этой формы теории познания также введен Кэмпбеллом.) Такую позицию решительно одобрил не кто иной, как сам Макс Планк; как он написал мне, ему доставил большое удовлетворение тот факт, что оказалось возможным прийти к столь близкому совпадению взглядов на отношение феноменального мира к реальному, отправляясь в индукции от столь разных оснований, как он и я.

3. Гипотетический реализм и трансцендентальный идеализм

Почти до того времени, когда волею судьбы Эдуард Баумгартен и я были призваны в Кенигсберг на кафедру Иммануила Канта, став его последними преемниками, я придерживался мнения, на которое могло бы натолкнуть и приведенное выше утверждение Карла Поппера: мне казалось, что можно просто отождествить то, что я называл "аппаратом отображения мира", а Поппер – "perceiving apparatus" [Воспринимающий аппарат (англ.)], с понятием "априорного" в смысле Канта.

К сожалению, это неверно. Для трансцендентального идеализма* Канта нет никакого соответствия между вещью в себе* – о ней говорится большею частью в единственном числе – и формой, в которой ее представляют нашему опыту априорные формы созерцания и категории мышления. Переживание для него не образ действительности, даже не сильно искаженный и грубый образ. Кант ясно понимает, что формы любого доступного нам опыта определяются структурами переживающего субъекта, а не переживаемого объекта; но он не считает, что строение "perceiving apparatus" может иметь что-нибудь общее с действительностью. В § 11 «Пролегоменов к критике чистого разума»* он пишет: «Если бы возникло малейшее сомнение в том, что та и другая [формы созерцания – пространство и время] суть определения, касающиеся не вещей самих по себе, а только их отношений к чувственности, то я спросил бы: каким образом возможно знать, как должно быть устроено созерцание этих вещей, как мы это знаем в случае пространства и времени, – знаем a priori и до всякого знакомства с вещами, прежде чем они вообще нам даны».

Кант был, очевидно, убежден, что естественнонаучный ответ на этот вопрос в принципе невозможен. В том факте, что формы созерцания и категории мышления не создаются индивидуальным опытом (как думали эмпиристы, например Юм), Кант должен был увидеть в этом убедительное доказательство того, что они "логически необходимы" («denknotwendig») и потому вообще не "возникли" в собственном смысле слова, а просто даны нам a priori.

Великому мыслителю ответ на поставленный выше вопрос был недоступен; но для биолога, знакомого с фактами эволюции, он самоочевиден и состоит в следующем. Организация органов чувств и нервов, позволяющая живому существу ориентироваться в мире, возникла эволюционным путем, в столкновении с действительностью и приспособлении к ней – к той самой действительности, которую эта организация заставляет нас переживать в нашем созерцании как феноменальное пространство*. Поэтому для индивида эта организация "априорна", поскольку она предшествует всякому опыту и должна ему предшествовать, чтобы опыт был вообще возможен. Но ее функция обусловлена исторически и не является "логической необходимостью", так что возможны и другие решения: например, парамеция обходится чем-то вроде одномерного "пространства созерцания". Сколько измерений имеет "пространство в себе", мы знать не можем.

Благодаря физиологическим исследованиям было выяснено, какие поддающиеся естественнонаучному изучению механизмы имеют решающее значение для зрительного восприятия трехмерного "евклидова" пространства. Эрих фон Гольст точнейшим образом изучил функции органов чувств и нервной системы, использующих данные, поступающие с сетчатки, и сообщения о направлении и установке на резкость обоих глаз для определения величины видимых предметов и расстояния до них и тем самым осуществляющих восприятие глубины зрительного пространства. Подобным же образом мы получаем наглядную картину пространства в области других чувств благодаря осязательным тельцам и так называемому "ощущению глубины", информирующим нас о положении в пространстве нашего тела и его членов в любой момент. Лабиринт во внутреннем ухе с его utriculus [Utriculus (лат.) — эллиптический мешочек, маточка (вестибулярного аппарата)] и расположенными в трех перпендикулярных плоскостях полукружными каналами, сообщает нам, где находится верх и как направлены испытываемые нами вращательные ускорения. Предположение, будто все эти органы и их функции, столь очевидным образом возникшие для сохранения вида и в приспособлении к реальным условиям, не имеют ничего общего с нашей априорной формой созерцания пространства, представляется мне абсурдным. Более того, мне представляется самоочевидным, что именно эти функции лежат в основе данной формы созерцания трехмерного "евклидова" пространства; я сказал бы даже, что в некотором смысле они и являются этой формой созерцания. Математика учит нас, что логически возможны другие, многомерные виды пространства, а из теории относительности мы знаем, что пространство по меньшей мере четырехмерно. Но наглядно мы способны переживать лишь его упрощенный вариант, который "вводится в наш опыт" свойственной нашему виду организацией органов чувств и нервной системы.

Сказанное здесь об отношениях между физиологическим аппаратом пространственного восприятия и феноменальным пространством человека справедливо, mutatis mutandis [С необходимыми изменениями (лат.)], для отношений между любыми врожденными нам формами возможного опыта и условиями внесубъективной действительности, которые мы в этих формах переживаем. Например, для формы созерцания времени дело обстоит аналогично форме созерцания пространства: физиология знает и в этом случае механизмы, определяющие, в качестве "внутренних часов", феноменально переживаемое нами течение времени.

Для стремящегося к объективности исследователя особый интерес представляют функции нашего восприятия, вызывающие у нас переживание тех качеств, которые постоянно присущи некоторым «данностям» внешнего мира. Когда мы рассматриваем какой-либо предмет, например лист бумаги, при самых разных условиях освещения, так что длина волны отражаемого им света изменяется в широких пределах, и видим этот предмет всегда "белым", это основано на действии очень сложного физиологического аппарата, определяющего по цвету падающего и отраженного света некоторое постоянно присущее предмету свойство, которое мы называем просто цветом этого предмета.

Другие нервные механизмы позволяют нам, рассматривая предмет с разных сторон, воспринимать его пространственную форму как одну и ту же, хотя его изображения на сетчатке имеют самые разные формы. Далее, есть механизмы, дающие нам возможность воспринимать величину объекта на разных расстояниях всегда как одну и ту же, хотя величина изображения на сетчатке в каждом случае иная, и т. д. и т. п. Все физиологические функции, на которых основаны эти так называемые явления постоянства, представляют большой интерес для гносеологии, поскольку они строго аналогичны уже рассмотренной функции сознательного, разумного объективирования. Подобно тому, как в приведенном выше примере человек принимает в расчет температуру пробующей руки, сводя таким образом "субъективное" восприятие "горячего" к некоторой "объективированной оценке", наше восприятие цвета предметов "устанавливает постоянство", отвлекаясь от случайного освещения, чтобы сообщить нам о присущем самому объекту свойстве определенным образом отражать свет, Эти совершенно недоступные самонаблюдению процессы, происходящие в нашем восприятии, подобны сознательной абстракции и объективации также и в том отношении, что они точно так же дают нам возможность снова узнавать определенные данные окружающего мира как "предметы" или объекты. Приспособленность множества физиологических механизмов к этой одной и той же функции еще больше укрепляет наше убеждение в реальности внешнего мира. Я не понимаю, как можно сомневаться, что за явлениями, о которых нам в полном согласии сообщают, как надежные свидетели, столь многие независимо работающие аппараты, действительно стоят одни и те же внесубъективные реальности! Как говаривал фрейбургский философ Силаши в своей несколько лапидарной манере, происходившей от слабого знания немецкого языка, "если нет вещи в себе, то есть много вещей-в-себе"*.

В таком же согласии, как множество разнообразных физиологических аппаратов, позволяющих нам, людям, переживать мир вокруг нас, работают аппараты, позволяющие разным видам животных "вводить в свой опыт" отдельные существенные для них данные внешнего мира. Понятно, что у разных форм животных эти "аппараты отображения мира" очень различны. В зависимости от уровня развития видов они в разной степени дифференцированы и отображают больше или меньше подробностей окружающего мира; но сверх того различные формы животных "заинтересованы" в самых разных сторонах внесубъективной действительности. Для пчелы важно постоянство цвета, потому что она должна узнавать определенные виды цветов по присущему им "предметному" цвету; для кошки, охотящейся в сумерках, цвет совершенно безразличен, но ей нужно хорошо видеть движение; сове необходима точная слуховая локализация шороха мыши, и т. д. и т. п.

Именно это огромное разнообразие аппаратов отображения мира придает глубочайшее значение следующему факту: их сообщения об одной и той же данности окружающего мира никогда не противоречат друг другу. Как мы видели, уже реакция избегания у туфельки отображает некоторую "объективную" данность внешнего мира, таким же образом представленную и в нашей картине мира, несравненно более дифференцированной.

Можно привести другой пример, в котором более простая, более примитивная форма реакции животных очевидным образом сталкивается с той же внесубъективной действительностью, что и более дифференцированный аппарат отображения мира у человека. Это способность к образованию условных реакций, возникшая в ходе эволюции животных очевидно, довольно рано, и специфически человеческая форма мышления — причинность. В том и другом можно видеть приспособление к тому факту, что во всех процессах преобразования силы* соблюдается определенная временн`aя последовательность событий, позволяющая организму расценивать предыдущие события как надежные предвестия ожидаемых последующих. В дальнейшем мне придется вернуться к аналогии между условной реакцией и причинностью в другой связи (с. 330 и след.).

Согласованность представлений внешнего мира, возникающих благодаря их разнообразным аппаратам отображения мира у различных живых существ, нуждается в объяснении. Мне кажется абсурдным искать иное объяснение, чем то, что все эти столь многообразные формы возможного опыта относятся к одной и той же вне внесубъективной действительности. Я сказал однажды после заседания Кантовского общества, когда мы засиделись до поздней ночи в кёнигсбергском Парк-отеле: "Если участники нашей дискуссии согласны в том, что здесь и сейчас стоит на столе пять бокалов, то я не понимаю, как можно объяснить такое согласие, если не признать пятикратное наличие явления, именуемого "бокалом", – чт`o бы за ним ни скрывалось".

Последовательный неокантианец возразил бы на это, что знание физических фактов вместе с признанием их реальности образует предпосылку, без которой мы не можем составить себе определенного представления об аппарате отображения мира, а в отношении этого аппарата мы также предполагаем, что он физический и реальный. То и другое принадлежит к "физической картине мира", которая с точки зрения трансцендентального идеализма настоящей картиной мира отнюдь не является, и попытка доказать одно с помощью другого напоминает образ действий Мюнхгаузена, вытаскивающего себя из болота за собственную косу.

Но этот довод не выдерживает критики. Благодаря упрощенному в дидактических целях изложению может возникнуть впечатление, будто первый шаг естественнонаучного исследования состоит в предположении существования физической реальности. Когда, хотят, например, объяснить функции цветового зрения, то начинают, как правило, с физической природы света и континуума* длин волн и лишь после этого переходят к физиологическим процессам, превращающим этот континуум в дискретный набор качеств. Но ход мыслей, навязываемый таким способом обучения, не соответствует пути естественнонаучного познания. Это познание началось, как всегда, с субъективного переживания – непосредственного восприятия цвета, – а уже затем было сделано открытие, что солнечный свет, который можно разложить с помощью призмы, содержит все цвета радуги. Физики не смогли бы заметить связь между длиной волны и углом преломления света в призме, если бы не было физиологического механизма, разделяющего количественный континуум длин волн на полосы по-разному переживаемых качеств. Когда физик, исследователь внесубъективного мира, понял эту связь, снова наступила очередь исследователя познающего субъекта: Вильгельм Оствальд, занимаясь физиологией восприятия, открыл «вычислительный» аппарат постоянства цвета и понял его значение для сохранения вида. Тем самым он показал, что противоречие между учениями о цвете Ньютона и Гёте – мнимая проблема.

Ход познания, при котором знания о свете и о восприятии света, продвигаясь шаг за шагом, стимулировали друг друга, дает хороший пример того, как должен поступать естествоиспытатель, стремящийся к объективности, чтобы выполнить требование Бриджмена. Я утверждаю, что этот процесс похож вовсе не на образ действий легендарного лжеца (вытаскивание за собственную косу – символ порочного круга), а на поведение солидного пешехода, спокойно передвигающего левую и правую ноги поочередно. Между шагами той и другой ноги существует отношение взаимной поддержки, именуемое в естествознании "принципом взаимного прояснения" (principle of mutual elucidation). Обращаясь попеременно к изучению нашего аппарата отображения мира и того, чт? он так или иначе отображает, мы в обоих случаях, несмотря на различие предметов изучения, приходим к результатам, проливающим свет друг на друга. Объяснить этот факт можно лишь с помощью допущения, лежащего в основе гипотетического реализма — допущения, что познание всегда опирается на взаимодействие познающего субъекта и познаваемого объекта, которые оба одинаково реальны. Во всяком случае мы можем принять это предположение в качестве гипотезы – что, разумеется, можно считать правомерным лишь при условии, что дальнейшие исследования делают такую гипотезу более вероятной. И когда каждое небольшое приращение знания о нашем аппарате отображения мира приводит к новому небольшому исправлению нашей картины мира - и обратно, каждое небольшое продвижение в нашем знании Сущего-в-себе позволяет нам с новой позиции подвергнуть критике наш "perceiving apparatus", у нас становится все больше оснований считать правильной нашу теорию познания, естественность которой не следует принимать за наивность.

4. Идеализм как препятствие для исследования

Идеализм в обычном смысле есть гносеологическое воззрение, согласно которому внешний мир существует не независимо от всякого познания, но лишь как предмет возможного опыта. В это понятие не входит критический, или трансцендентальный, идеализм Иммануила Канта, признающий, как известно, реальность, которая существует сама по себе, по ту сторону любого возможного опыта. Все, что я имею сказать по поводу тормозящего познание воздействия идеализма, не относится к Канту. Его тезис об абсолютной непознаваемости вещи в себе никому еще не помешал размышлять об отношении между феноменальным и реальным миром; я решился бы даже высказать еретическое подозрение, что сам Кант, не столь последовательный, как неокантианцы, но гораздо более разумный, в глубочайшей глубине своей великой души был не так уж безусловно убежден в том, что эти два мира не находятся ни в каком отношении друг к другу. Иначе как бы могло звездное небо над ним – входящее, согласно этому допущению, в безразличную к ценностям "физическую картину мира" – вызывать в нем то же вечно новое восхищение, что и нравственный закон в нем самом?

Человеку без философских предубеждений представляется совершенно безумной мысль, что обычные предметы окружающего нас мира получают реальность лишь от нашего переживания. Каждый психически здоровый человек уверен, что мебель стоит в его спальне и тогда, когда он выходит за дверь. Естествоиспытатель, знающий об эволюции, твердо убежден в реальности внешнего мира: само собой разумеется, что наше солнце сияло сотни миллионов лет, прежде чем появились глаза, способные его увидеть. То, что стоит за нашей формой созерцания пространства – иначе говоря, законы сохранения, постижимые для нас в форме нашей категории причинности, – существует, может быть, вечно, чем бы ни была эта вечность. Для каждого связанного с природой, будь то крестьянин или биолог, представление, что все это великое и, быть может, бесконечное получает реальность лишь оттого, что человек, однодневный мотылек, кое-что из этого замечает, – не только нелепость, но и кощунство.

Поэтому крайне удивительно, что в течение столетий умнейшие из людей, и прежде всего все подлинно великие философы во главе с Платоном, были убежденные идеалисты в определенном выше точном смысле слова.

Всем нам, и особенно нам, немцам, принципиальная установка платоновского идеализма столь основательно внушается с детства каждым словом наших учителей и наших великих поэтов, что она стала для нас само собой разумеющейся. Но если мы однажды этому удивимся, возникнет вопрос: почему же столь многие люди, серьезно стремившиеся к познанию, представляли себе отношение между феноменальным и реальным миром прямо противоположным действительному?

Я позволю себе предложить объяснение того, как возник этот парадокс. Открытие собственного Я — начало рефлексии — должно было иметь в истории человеческого мышления решающее значение. Недаром человека определяли как рефлектирующее существо. Постижение того, что сам человек является зеркалом, в котором и которым отображается действительность, должно было, разумеется, произвести глубокое обратное воздействие на все другие познавательные функции человека: все они вместе поднялись на более высокий уровень интеграции. Лишь это постижение сделало возможным объективирование, которое является предпосылкой всякой науки.

Но за вслед этим величайшим из открытий, совершенных человеком за всю историю его духа, явилось и величайшее из заблуждений, чреватое самыми тяжкими последствиями: сомнение в реальности внешнего мира. Быть может, именно величие открытия, именно вызванное им потрясение побудило наших праотцев усомниться в самом очевидном. Cogito, ergo sum – я мыслю, следовательно, я существую, – это не подлежит сомнению.(1) Но кто может знать, кто докажет, что тот красочный мир, который мы переживаем, тоже реален? Ведь и сновидения могут быть столь же красочны, столь же богаты подробностями, которые кажутся реальными. Может быть, мир – всего лишь сон?

Такие размышления должны были с неодолимой силой обрушиться на человека, едва пробудившегося от сумрака бездумного, "животного" реализма. Легко понять, что человек, одолеваемый такими сомнениями, отворачивается от внешнего мира и сосредоточивается исключительно на вновь открытом внутреннем. По этому пути пошло большинство древнегреческих философов, и естествознание того времени, давшее многообещающие ростки, было обречено на увядание. Если можно сразу же узреть глубочайшие истины, заглянув внутрь самого себя, в то время как взгляд наружу может в лучшем случае обнаружить закономерности химерического сновидения, то кто захочет предпринять долгое и утомительное исследование внешнего мира – и притом такого, многие стороны которого выглядят малопривлекательными?

Так возникла наука, занятая почти исключительно человеческим субъектом, закономерностями его созерцания, мышления и чувствования. Парадоксальным следствием первенства, отданного этим процессам – к которым относятся, конечно, также и функции человеческого аппарата отображения мира – было то, что образ и действительность поменялись местами: действительностью стали считать образы вещей, нарисованные нашим "perceiving apparatus", подлинные же вещи стали толковать как несовершенные и преходящие тени совершенных и непреходящих идей. Idealia sunt realia ante rem — общее есть действительность, предшествующая конкретному предмету. "Идея собаки", столь остроумно высмеянная Кристианом Моргенштерном*, для идеалиста есть нечто существующее само по себе и обладающее более высокой реальностью, чем любая живая собака или даже совокупность всех живых собак.

Думаю, что объяснение этого парадокса следует искать в антропоморфном истолковании процесса творения. Когда, например, столяр делает стол, то в самом деле идея стола имеется прежде, чем она воплотится в реальный стол, и она совершеннее этого стола: в ней нет, например, дыр от сучков, не "предусмотренных" мастером – так же, как не "предусмотрены" им случайные срывы рубанка. Идея также и не столь преходяща, как реальная мебель: если мебель источат древесные черви или поломают дети, идея может найти новое воплощение в починке старого или изготовлении нового стола.

Но собака, как и подавляющее большинство предметов нашей вселенной, вовсе не создана по человеческому плану. Идея собаки, которую мы носим в голове, есть абстракция, извлеченная с помощью наших органов чувств и нервной системы из опыта, где было очень много реальных собак. Вряд ли мы отдаем себе отчет, какой это невероятный парадокс – считать реальный предмет образом того, что в действительности есть его образ. И мы, немцы, глубже всех народов на свете проникнуты платоновским идеализмом: наш величайший поэт мог сказать: "Alles Vergängliche ist nur ein Gleichnis" ["Все преходящее есть лишь подобие" (из финала "Фауста" Гёте)], и никто ему не возразил (2).

Препятствие для всякого человеческого стремления к познанию, возникшее из доверия к внутреннему опыту и недоверия к внешнему, никоим образом не преодолено и по сей день. Вплоть до последнего времени все значительные философы были идеалистами. Современное естествознание возникло во времена Галилея без всякой существенной помощи со стороны философии; оно развилось независимо из новых ростков, а отнюдь не из возрождения умершего естествознания древних. Ему не было никакого дела до того, чем занимались тогда гуманитарные науки, а те, со своей стороны, сознательно игнорировали новое естествознание. Такое положение дел было закреплено разделением "факультетов". "Если однажды в культуре произошло разделение, – пишет Ч. П. Сноу в книге "Две культуры", – то все общественные силы действуют таким образом, чтобы сделать его не менее, а более резким". ("Once a cultural divide gets established, all the social forces operate to make it not less rigid, but more so".)

Одна из этих общественных сил — взаимное презрение. Например, мой кёнигсбергский коллега, неокантианец Курт Лейдер, категорически объявлял все естествознание "вершиной догматической ограниченности", между тем как мой учитель Оскар Гейнрот характеризовал всю философию как "патологический холостой ход способностей, дарованных человеку для познания природы".

Но и те философы и естествоиспытатели, которые не так плохо думают друг о друге и даже, может быть, уважают друг друга, не ожидают от другого факультета никакого нового знания, применимого в их собственной работе, и поэтому не чувствуют себя обязанными хотя бы бегло знакомиться с тем, что происходит на другом факультете.

Так выросла разделяющая стена, тормозившая развитие человеческого познания как раз в том направлении, где оно было бы всего необходимее, – в направлении того объективирующего исследования взаимодействия между познающим субъектом и подлежащим познанию объектом, которого требует Бриджмен. Естественные отношения между человеком и миром, в котором он живет, никого не интересовали и долго не изучались.

Первые попытки пробить эту глухую стену исходили от психологии и составили славную страницу ее истории. Раньше всех, на рубеже веков, такую попытку предприняли гештальтпсихологи* – к сожалению, с недостаточными средствами, так как им не хватало знаний в области теории эволюции. Со стороны строгого естествознания одним из первых, кто отважился проложить путь от физики, самой фундаментальной из естественных наук, к теории познания, самой фундаментальной из философских дисциплин, был Макс Планк. Основательно изучив ход мыслей Канта, он совершил революционный подвиг: вопреки воззрению трансцендентального идеализма, согласно которому категория причинности априорна и логически необходима, подошел к ней как к гипотезе, выдвинутой человеком. Там, где эта гипотеза уже не была способна упорядочить экспериментальные факты, он просто отодвинул ее в сторону и заменил теорией вероятностей. Это был переворот не только в физике, но и в теории познания, и вряд ли он был бы возможен, если бы Планк не знал так глубоко Канта. Гносеологические выводы, к которым он пришел, по его собственным словам, вполне соответствуют излагаемой здесь точке зрения гипотетического реализма, которую разделяют и многие другие выдающиеся физики, в том числе Бриджмен.

Лишь в последнее время некоторым мыслителям, видимо, удалось пробиться через великую стену в обратном направлении — от философии к естествознанию. Теперь есть уже и "настоящие" философы, понимающие под объективированием в точности то же самое, что естествоиспытатели, и с той же точки зрения рассматривающие человека. Назову здесь Карла Поппера с его трудами "Логика научного открытия" и "Объективное знание", Дональда Кэмпбелла с его книгой "Эволюционная эпистемология" и Вальтера Роберта Корти с его "Генетической философией".

Сам я довольно поздно осознал, что человеческую культуру и человеческий дух можно – и должно – исследовать методами естествознания и с присущей ему постановкой вопросов. Исключение из моих профессиональных интересов всего относящегося к культуре я должен расценивать как дань уважения к традиционному разделению факультетов: другие аспекты духовной жизни были важны для меня уже в молодости. Например, я рано понял необходимость "теории познания как знания аппаратуры", о чем уже была речь; в самом деле, в исследовании поведения еще важнее, чем в других отраслях биологии, знать ограничения собственного воспринимающего аппарата.

Но хотя я уже рано пришел к продуманной гносеологической позиции и хотя мне было ясно, что и у человека есть врожденные нормы поведения, которые можно изучать, ставя вопросы так, как принято в естествознании, и пользуясь такой же методикой, мое стремление к познанию останавливалось перед теми специфически человеческими свойствами и функциями, которые возникают на уровне культуры.

В конце концов против этого ограничения возмутился во мне врач (3). Прогрессирующий упадок нашей культуры имеет столь явно патологический характер, в нем столь очевидны признаки заболевания человеческого духа, что отсюда вытекает категорическое требование — исследовать культуру и дух, ставя вопросы так, как принято в медицине. Любая попытка восстановить функции расстроившейся системы предполагает понимание того, как действует она в целом. Очень мало надежды привести систему в порядок без причинного понимания ее нормальных функций и их нарушений. А с другой стороны, как уже говорилось, нередко именно нарушение открывает путь к причинному пониманию нормальной, здоровой функции.

Б`oльшая часть болезней и расстройств духа, ставящих под вопрос дальнейшее существование нашей культуры, затрагивает этическое и моральное поведение человека. Чтобы принять против них надлежащие меры, требуется естественнонаучное понимание причин этих патологических явлений; а для этого необходимо пробить стену между естественными и гуманитарными науками в том месте, где ее обороняют с обеих сторон: естествоиспытатели, как известно, обычно воздерживаются от любых ценностных суждений, а гуманитарные ученые во всем, что касается философии ценностей, находятся под сильным влиянием идеалистического мнения, будто все объяснимое естественнонаучным путем ipso facto [Тем самым (лат.)] должно быть к ценностям безразлично. Таким образом, глухая стена укрепляется с обеих сторон как раз в том месте, где необходимость ее разрушить особенно настоятельна. С философской стороны считается кощунством уже та банальная истина, что у человека, как и у всех живых существа, есть выработанные эволюцией и закрепленные наследственностью формы поведения. С другой стороны, у многих естествоиспытателей можно встретить непонимание и едва скрываемое презрение, когда исследование поведения начинают, как требует его предмет, с наблюдения и описания – вместо того, чтобы ограничиться операционным определением понятий и экспериментальной методикой, что по нынешней моде считается единственно "точным" и "научным". Никому из этих мыслителей не приходит в голову, что Иоганн Кеплер и Исаак Ньютон открыли законы, управляющие звездным небом над нами, без экспериментов, основываясь лишь на наблюдении и описании; еще менее способны они подумать, что, быть может, те же скромные методы смогут раскрыть и тот другой закон, доступный эксперименту еще меньше, чем гравитация, который властвует внутри нас, в нашем этическом и моральном поведении. Таким образом, путь к самопознанию человека все еще крепко прегражден. Тех, кто трудится, чтобы устранить преграду, мало, слишком мало. Но число их постепенно растет, и вместе с убеждением, что судьбы человечества зависят от их успеха, растет их рвение в труде. Нет сомнения, что истина в конечном счете победит; остается мучительный вопрос, случится ли это тогда, когда еще не будет слишком поздно.

Еще и в наши дни реалист смотрит лишь на внешний мир и не осознает, что сам он – его зеркало. Еще и в наши дни идеалист смотрит лишь в зеркало, поворачиваясь спиной к реальному внешнему миру. Это мешает обоим увидеть, что у зеркала есть не отражающая оборотная сторона – сторона, ставящая его в один ряд с реальными вещами, которые оно отражает: физиологический аппарат, функция которого состоит в познании внешнего мира, не менее реален, чем сам мир. Этой оборотной стороне зеркала и посвящена настоящая книга.


Глава 1

Жизнь как процесс познания


1. Положительная обратная связь при получении энергии

Самое удивительное свойство живого – и в то же время больше всего нуждающееся в объяснении – состоит в том, что оно развивается как будто вопреки законам вероятности, в направлении от более вероятного к более невероятному, от более простого к более сложному, от систем с более низкой гармонией к системам с более высокой гармонией. Между тем универсальные законы физики при этом нисколько не нарушаются; в частности, второй закон термодинамики сохраняет силу и для живых систем. Все жизненные процессы поддерживаются перепадом* рассеивающейся в мире или, как говорят физики, диссипирующей энергии. По образному выражению одного из моих венских друзей, жизнь "пожирает отрицательную энтропию".

Все живые системы устроены таким образом, что они способны захватывать и накапливать энергию. Как прекрасно сказал Отто Рёсслер, жизнь ведет себя в потоке диссипирующей мировой энергии подобно песчаной отмели, отложившейся поперек течения реки и способной задержать тем больше песка, чем больше она уже успела его набрать. Понятно, что живые системы могут поглощать тем больше энергии, чем больше они ее уже поглотили: в благоприятных условиях живые существа растут и размножаются. Большое число больших животных съедает больше, чем небольшое число малых. Таким образом, организмы – это системы, приобретающие энергию в замкнутой цепи с так называемой положительной обратной связью.

В неорганическом мире также встречаются системы, ведущие себя подобным образом. В английском языке положительная обратная связь описывается вошедшим в повседневный язык выражением "Snowballing" [От глагола to snоwball – расти, как снежный ком]. Точно так же и пожар распространяется тем быстрее, чем больше он уже разгорелся, и у многих поэтов пламя было подобием и символом жизни:

Ja!Ich weiß, woher ich komme!

Ungesättigt gleich der Flamme

Glühe und verzehr ich mich.

Licht wird alles, was ich fasse,

Kohle alles,

was ich lasse:

Flamme bin ich sicherlich!'

[Да! Я знаю, откуда я происхожу!/ Ненасытный, как пламя,/ Я пылаю и пожираю сам себя./ Все, к чему я прикасаюсь, становится светом,/ Все, что покидаю, обращается в пепел:/ Несомненно я — пламя! (стихи Ф. Ницше)]

2. Приспособление как приобретение знания

Органические системы отличаются от неорганических систем с положительной обратной связью в одном важном отношении: способностью приобретать энергию они обязаны определенным, часто очень сложным структурам своего тела. Эти структуры образуются у живых существ в ходе эволюции – иначе говоря, филогенеза – благодаря некоторому процессу, делающему их хорошо пригодными для получения и накопления энергии.

Старые открытия Чарлза Дарвина и новые достижения биохимии позволяют нам теперь составить вполне определенные и, вероятно, правильные представления о процессах, благодаря которым органические структуры становятся целесообразными. «План строительства» каждого вида живых существ, "закодированный" последовательностью нуклеотидов, записан в цепной молекуле нуклеиновой кислоты, имеющей форму двойной спирали. При каждом делении клетки этот код воспроизводится в двух экземплярах: двойная спираль молекулы нуклеиновой кислоты распадается на две половины, и каждая сразу же начинает дополняться до двойной спирали, "отыскивая" свободные нуклеотиды и присоединяя их к себе в последовательности, которая соответствует второй отделившейся полуспирали. Так возникают две новых двойных спирали, каждая из которых состоит из старой части и дополняющей ее новой. Таким образом, непрерывность наследственности опирается на материальную непрерывность, но, как говорит Вейдель, "с той особенностью, что при этом передается от поколения к поколению не что иное, как определенная связанная с материей структура". При такой передаче – то есть при редупликации спирали нуклеиновой кислоты – иногда случаются "мелкие ошибки", вследствие которых коды вновь образовавшихся двойных спиралей могут в небольших деталях отличаться от кода исходной. Это явление называется мутацией гена.

У всех живых существ, обладающих настоящим клеточным ядром – так называемых эукариот, – к которым относятся все высшие животные и растения, – гены собраны в большие конструкции – хромосомы, которые образуют пары, имеющиеся в каждом клеточном ядре, в каждой клетке организма. В хромосомах, входящих в одну пару, содержатся одинаковые или соответствующие друг другу гены приблизительно в одинаковой последовательности. Перед половым размножением происходит так называемое редукционное деление клеток, при котором пары хромосом расходятся, так что каждая из готовых к оплодотворению половых клеток содержит лишь половинный набор хромосом; это называется гаплоидным состоянием. При оплодотворении хромосомы снова соединяются в пары, причем в каждой паре одна хромосома происходит от материнской, а другая от отцовской клетки. Таким образом, а также посредством происходящих с хромосомами особых процессов, могут возникать новые комбинации наследственных задатков. Вследствие мутаций и рекомбинации наследственных задатков (то и другое описано здесь в крайне сокращенном и упрощенном виде) облик высших организмов – так называемый фенотип – никогда не остается абсолютно неизменным.

Частота и величина изменений находятся в таких пределах, что появление нежизнеспособных монстров не угрожает существованию вида, но затронутому ими индивиду они далеко не всегда выгодны. Напротив – поскольку эти малые и мельчайшие изменения, вызванные мутациями и рекомбинацией наследственных задатков, носят совершенно ненаправленный характер, они, как правило, уменьшают шансы индивида на получение энергии и выживание. Лишь в редких, исключительных случаях – но именно они нас здесь интересуют – мутация или рекомбинация наследственных задатков позволяет организму использовать окружающий мир лучше, чем это делали его предки. Это происходит в тех случаях, когда новое существо получает возможность "лучше справляться" с каким-то явлением внешнего мира, увеличивая тем самым свои шансы на получение энергии или уменьшая вероятность ее потери. В такой же мере возрастают шансы на выживание и размножение удачливого организма и убывают шансы его собратьев, не наделенных новым преимуществом: они не выдерживают конкуренции и обречены на вымирание. Этот процесс называется естественным отбором, а вызываемое им изменение живых организмов называется приспособлением.

Понимая сущность этих процессов, биолог вынужден ввести два понятия, незнакомых физике и химии. Первое из них – понятие целесообразности для сохранения вида, или телеономии. Поскольку отбор "выводит" структуры, особенно хорошо выполняющие некоторую полезную для сохранения вида функцию, в конечном счете возникает впечатление, что эти структуры созданы именно с такой целью неким мудрым, предусмотрительным, разумно планирующим духом (Geist). (Впечатление это – заметим в скобках – не совсем лишено смысла: планирующий человеческий дух также обязан своими способностями процессам, которые, как будет показано уже в этой главе, по существу родственны процессам, происходящим в геноме.)

Все без исключения сложные структуры всех организмов возникли под селекционным давлением определенных функций, служащих сохранению вида. Когда биолог сталкивается со структурой, функция которой ему неизвестна, для него само собой разумеется, что он обязан поставить вопрос, в чем состоит назначение этой структуры. Когда мы спрашиваем, например: "Зачем кошке острые кривые когти?" – и отвечаем: "Чтобы ловить мышей", вопрос и ответ представляют собой краткое изложение постановки и решения некоторой проблемы. Колин Питтендрай назвал вопрос о значении некоторой структуры для сохранения вида телеономическим, надеясь отграничить этим новым словом телеономию от телеологии столь же четко, как астрономия отграничивается от астрологии.

Второе понятие, которое мы вынуждены ввести, поняв сущность процессов приспособления, – это понятие знания. Уже само слово "приспосабливаться" (anpassen) неявно подразумевает, что этот процесс устанавливает некоторое соответствие между тем, чт`o приспосабливается, и тем, к чему оно приспосабливается. То, чт`o живая система узнает таким образом о внешней действительности, чт`o в ней "отпечатывается" или "запечатлевается", – это информация о соответствующих данных внешнего мира. Информация буквально и означает "запечатление"!

Я употребил здесь слово «информация» в том смысле, который оно имеет в обиходном языке. Чтобы избежать недоразумения, следует сказать, что в теории информации оно имеет другой, гораздо более широкий смысл. Там намеренно отвлекаются от семантики, т. е. от смыслового содержания информации, и тем более от возможного значения этого содержания для сохранения вида. Поэтому в терминах теории информации нельзя говорить, как в обиходном языке, об "информации о чем-то". В дальнейшем, говоря об информации, лежащей в основе приспособления, я всегда буду иметь в виду понятие, обозначаемое этим словом в обиходном языке, т. е. информацию, имеющую смысл и цель для того, кто ее получает или обладает ею. Для обозначения приобретения такой информации и обладания ею в немецком языке есть два хороших слова: Еrкеппеп – познание и Wissen – знание. Эти выражения я не буду в дальнейшем применять к когнитивным процессам, происходящим намного ниже уровня сознания – таким, например, как приобретение информации геномом или рефлекторные функции низших животных; в подобных случаях я буду говорить об информации или ставить слово "знание" в кавычки.

Для читателя, интересующегося теорией информации, замечу, что, как показал Б. Гассенштейн, в терминах теории информации также можно было бы определить то понятие информации, которое здесь используется – например, рассматривая приспособление как возрастание объема информации, которой обмениваются организм и окружающий мир. Такое возрастание происходит благодаря процессам, протекающим внутри организма, без заметного изменения при этом окружающего мира. Это явление можно было бы рассматривать как специальный случай возникновения соответствия (Korrespondenz) в смысле Мейер-Эпплера [Цитируется по Норберту Бишофу], которое, впрочем, пришлось бы представлять себе асимметричным или односторонним, поскольку оно вызывается исключительно изменениями в одной из находящихся в соответствии систем. Отсюда видно, что принятая в теории информации терминология малопригодна для описания процессов жизни.

Как уже говорилось в "Гносеологических пролегоменах", поскольку геном приобретает знание посредством испытания и сохранения наиболее подходящего, в живой системе возникает изображение реального внешнего мира. Для этого рода "знания" Дональд Маккей предложил термин "отображающая информация". Возникающая таким образом картина окружающей среды есть, так сказать, негатив действительности, наподобие гипсового слепка монеты. Как говорит в своей прекрасной образной манере Якоб фон Юкскюль, организм находится в "контрапунктном" отношении к окружающему миру. Как уже было сказано, такое отношение отображения между организмом и действительностью существует уже на уровне строения тела, "морфогенеза"; можно вспомнить о "солнечности" глаза или о волнообразных движениях рыбьих плавников. Структуры такого рода, обязанные своей поразительной целесообразностью содержащейся в них приспособительной информации, наилучшим образом служат энергетическому хозяйству соответствующего организма и позволяют ему использовать даже труднодоступные источники энергии.

Между способом действия генома, который непрерывно ставит эксперименты, сталкивает их результаты с действительностью и сохраняет пригодное, и способом действия человека, стремящегося к научному знанию, имеется лишь одно различие, которое, однако, часто оказывается очень важным: геном учится только на своих успехах, а человек-исследователь также и на своих ошибках! Но и человек, стремящийся к знанию, аналогичным образом сталкивает с внешним миром свое внутреннее предположение, сложившуюся в его мышлении гипотезу, и "смотрит, подходит ли она".

Дональд Т. Кэмпбелл в работе "Сравнение признаков как существенная сторона дистального познания" ("Pattern Matching as Essential in Distal Knowing")* убедительно показал, каким образом именно из этого процесса возникает б`oльшая часть любого познания, начиная с простого узнавания предмета и кончая подтверждением научных гипотез. Выражение "pattern matching" – твердый орешек для переводчика. В психологии и этологии сложилось обыкновение переводить "pattern" словом Muster – образец. Говорят об образцах движения и поведения, что противоречит моему чувству языка, поскольку содержание, связываемое с английским и немецким словами, отнюдь не одно и то же. Слово "pattern" может означать не только "образец", но также и расположение, конфигурацию, но не может озанчать "образец" в смысле примера (Beispiel), как, например, в выражении "собрание образцов" (Musterkollektion). "Образец" в этом смысле по-английски называется "sample". Так же трудно перевести слово "matching". Оно означает сравнительное, даже измерительное сопоставление, с тем отчетливым добавочным смыслом, что при этом сравнении устанавливаются и подчеркиваются различия, как при состязании - "матче" - футбольных команд или боксеров. Очень естественное выражение "pattern matching", заимствованное из повседневной жизни, превосходно описывает рассматриваемый процесс познания, но, к сожалению, не поддается точному переводу. [На русский язык это выражение можно приблизительно перевести как "сравнение шаблонов")]

Процесс "pattern matching" применим лишь к упорядоченной совокупности, "конфигурации", состоящей из сенсорных данных и отношений между ними. К отдельному, точечному сообщению органов чувств его применить нельзя, потому что такое сообщение всегда многозначно. Отдельную звезду, видимую в маленьком просвете между облаками, назвать невозможно; лишь если откроется больший участок ясного неба, где будет видно много звезд в их взаимном расположении, мы сможем сопоставить и идентифицировать их конфигурацию с определенной частью карты звездного неба. А тогда можно будет назвать и замеченную вначале звезду, если только это неподвижная звезда, а не планета. В противном случае для ее идентификации по «созвездию» потребуется также много знаний о "звездной конфигурации" более высокого порядка, включающей в себя время.

В работе "Эссе об эволюционной эпистемологии" Дональд Т. Кэмпбелл пишет: "...пример приращения знания, осуществляемого естественным отбором, можно обобщить на другие виды познавательной деятельности, такие, как обучение, мышление и наука" ("...the natural selection paradigm of such knowledge increments can be generalized to other epistemic activities, such as learning, thought and science"). Я не только разделяю эту точку зрения, но и считаю одной из главных задач этой книги провести предложенное Кэмпбеллом обобщающее сравнение различных механизмов, с помощью которых различные живые существа приобретают и накапливают существенную для них информацию. Подавляющая часть того, что естествознание открыло во внешнем мире, получена, по справедливому утверждению Кэмпбелла, посредством "pattern matching". И поскольку все когнитивные процессы, от самого высокого уровня до самого простого и самого древнего, какой можно себе представить, основаны на одном и том же принципе, можно было бы подумать, что других способов приобретения знаний нет вообще.

В этом мнении — как мы увидим, ошибочном — нас могло бы укрепить еще и то обстоятельство, что древнейший и простейший аппарат приобретения знаний имеет еще и другое важное функциональное свойство, общее с новейшим и сложнейшим: как аппарат, с помощью которого получает знание геном, так и исследовательский аппарат человека, выполняющий такую же работу, изменяются каждый раз, когда приобретают новое знание. Вобрав в себя новую информацию, ни тот, ни другой не остается прежним. В обоих случаях каждое вновь приобретенное знание повышает шансы приобретения энергии и тем самым вероятность дальнейшего получения знаний.

3. Получение не накапливаемой «мгновенной» информации

Есть также и другие виды получения знания. Точно так же, как приспособление создало соматические структуры, служащие для приобретения и использования энергии, оно выработало и такие структуры, функция которых состоит в получении и оценке информации, то есть знания – а именно знания обстоятельств, существующих в окружающем мире в данный момент (augenblicklich), которые организм должен немедленно принять во внимание.

Поведение, основанное на функции этого аппарата, характеризуется тем, что определенная ситуация внешнего мира вызывает осмысленный ответ, даже если эта ситуация в ее специальной наличной форме никогда не встречалась ни виду в его эволюционной истории, ни отдельному организму в его индивидуальной жизни. Важно заметить, что это определение применимо и к так называемому понимающему поведению*. Оно относится и к простейшим таксисам, или реакциям ориентации, и к тем высокодифференцированным функциям органов чувств и нервной системы, на которых у нас, людей, основаны "априорные" формы созерцания и мышления.

Субъективное явление понимания (Einsicht), которое Карл Бюлер назвал «переживанием “ага!”», возникает сходным образом и в случае, когда нам удается усмотреть сложнейшие связи, и тогда, когда под дейстивием простейшей реакции ориентации состояние неориентированности уступает место состоянию ориентированности, – например, когда вестибулярный аппарат внутреннего уха доводит до нашего сведения простое сообщение, что направление "вверх" уже не таково, каким мы его только что считали. Насколько интенсивно может переживаться такое понимание, я узнал, когда однажды ночью один из моих друзей столкнул меня в то время, как я крепко спал, с борта моторной лодки, и я оказался в мутной воде Дуная, где уже на небольшой глубине нет ни проблеска света, который позволил бы понять, где верх и где низ. Могу заверить, что, когда после нескольких страшных мгновений неизвестности статолиты* выполнили свою работу, это было весьма интенсивное «переживание «ага!» – поистине спасительное переживание подлинного понимания.

Процессы получения краткосрочной информации, о которых сейчас идет речь, – это не процессы приспособления в смысле определения на с. 263: это функции соматических, нервных и сенсорных структур, уже готовых и приспособленных. Индивидуальная модификация может изменять эти структуры столь же мало или еще меньше, чем структуры, предназначенные для получения энергии. Повторение процесса получения краткосрочной информации также не должно оставлять никаких следов в воспринимающем ее физиологическом аппарате, потому что свою главную функцию – держать организм в курсе быстро меняющейся окружающей обстановки – этот аппарат может выполнять лишь при условии, что он всегда в состоянии заменить только что принятое сообщение другим, часто противоположным.

К этому добавляется следующее соображение, еще более важное: именно те защищенные от любых изменений устройства, которые на основе текущих (gegenw?rtigen) сообщений органов чувств открывают нам окружающий мир в актах непосредственного "понимания", составляют основание всякого опыта! Их функция предшествует всякому опыту и должна ему предшествовать, чтобы опыт вообще был возможен. В этом отношении они вполне соответствуют определению, которое дал Иммануил Кант понятию "априорного".

Как мы еще увидим в различных контекстах, эффективность хорошо приспособленной структуры всегда покупается ценой потери степеней свободы. Не составляют исключения и механизмы получения краткосрочных знаний, о которых здесь идет речь. Вследствие весьма специального приспособления их структур к приему информации вполне определенного рода большинство из них связано очень жесткими и узкими программами. Встроенный в эти структуры «вычислительный аппарат» по необходимости содержит "гипотезы", которых придерживается с подлинно доктринерским упрямством. И если возникают обстоятельства, не "предусмотренные" выработавшим эти структуры процессом приспособления, они могут передавать ложные сообщения и упрямо на них настаивать. Много примеров этому дают различные обманы чувств.

"Доктринерский" характер законченных процессов приспособления навязывает всему нашему познанию некоторые гипотезы – или, лучше сказать, «подсовывает» их нам без нашего ведома. Мы не можем ничего узнать, увидеть или подумать, не опираясь на допущения и подсказки, в которых заключены такие врожденные гипотезы: они встроены в наш "аппарат отображения мира"! И как бы мы ни старались свободно находить новые гипотезы, мы не можем помешать тому, что в них прячутся древнейшие гипотезы априорного знания, возникшие путем мутации и рекомбинации генов и испытанные посредством "pattern matching" на протяжении сотен миллионов лет, – гипотезы, которые никогда не бывают совсем глупыми, но всегда жестки и никогда не верны абсолютно.


4. Двойная обратная связь получения энергии и получения информации

Получение и накопление информации, существенной для сохранения вида, – столь же конститутивная функция всего живого, как получение и накопление энергии. Та и другая – одинаково древние, потому что обе должны были явиться на свет одновременно, вместе с возникновением жизни. Первым биологом, ясно осознавшим, что процессы получения энергии не только образуют сами по себе цепь с положительной обратной связью, но и находятся в отношении положительной обратной связи с процессами получения информации, был, насколько мне известно, Отто Рёсслер.

Когда вследствие мутации или рекомбинации наследственных задатков вероятность получения энергии возрастает настолько, что отбор начинает действовать в пользу наделенного данным преимуществом организма, возрастает также и численность его потомства. А вместе с ней повышается и вероятность того, что именно представителю этого потомства достанется следующий большой выигрыш в лотерее наследственных изменений.

Эта двойная положительная обратная связь между процессами получения энергии и информации характерна для всего живого – в том числе и для вирусов, обладающих, по удачному выражению Вейделя, лишь заимствованной жизнью. Утверждение, что живые существа подвержены ненаправленным, чисто случайным изменениям, а эволюция происходит лишь путем устранения неприспособленных, без сомнения, справедливо, но в нем содержится и опасность заблуждения.

К подлинной сущности великого становления органической природы мы подойдем гораздо ближе, если скажем: жизнь есть в высшей степени активное предприятие, преследующее одновременно две цели – приобретение "капитала" энергии и приобретение сокровища знания, причем обладание одним всегда способствует получению другого. Невероятная эффективность этих двух функциональных циклов, связанных между собой усиливающим взаимодействием, является предпосылкой и даже объяснением того, что жизнь вообще способна выстоять в борьбе с превосходящей мощью безжалостного неорганического мира, а при благоприятных обстоятельствах может "буйно разрастаться". То, как действует современное крупное промышленное предприятие – например, большой химический концерн, целенаправленно вкладывающий значительную часть своего дохода в исследовательские лаборатории, чтобы извлечь из новых открытий новые источники дохода – не только наглядная модель, но попросту частный случай того, что происходит во всех живых системах.

Я считаю важным открытием Отто Рёсслера понимание того, что органический мир зависит в своем эволюционном развитии не от одной лишь "чистой" или "слепой" случайности, но сразу хватается за любое случайно возникающее благоприятное обстоятельство и создает его экономической эксплуатацией условия для новых счастливых случайностей. Понимание этого подводит нас ближе к решению двух великих загадок.

Первая из них – скорость эволюции. Если бы эволюция зависела лишь от чисто случайного устранения неприспособленных, если бы не было взаимной поддержки процессов приобретения капитала и получения информации, то для возникновения человека из простейших организмов, безусловно, не хватило бы тех нескольких миллиардов лет, которые по расчетам физиков, основанным на периодах полураспада радиоактивных элементов, составляют возраст нашей планеты.

Вторая проблема – направление эволюции. Как уже было сказано, жизнь является одновременно и приобретением информации, т. е. когнитивным процессом, и экономическим (хочется сказать – коммерческим) предприятием. Возрастающее знание об окружающем мире дает экономические преимущества, производящие, в свою очередь, селекционное давление, благодаря которому механизмы получения и накопления информации развиваются дальше.

Естествоиспытатели, для которых приобретение знания превратилось в самоцель, гуманитарные ученые и все вообще культурные люди, наделенные этическим чувством, не могут одинаково относиться к двум великим благам жизни – капиталу потенциальной энергии и сокровищу знания: второе они ценят несравненно выше. И понимание экономической природы селекционного давления, которым порождено знание, разумеется, не снижает эту оценку. Селекционное давление, стимулирующее приумножение информации, полезной для сохранения вида, столь вездесуще, что его, вероятно, достаточно, чтобы объяснить общее направление эволюции от "низшего" к "высшему". Я вовсе не утверждаю, что участие других, неизвестных факторов следует исключить; но при нынешнем состоянии наших знаний нет никакой нужды постулировать для объяснения общего направления эволюции сверхъестественные факторы вроде "демиургического разума" Дж. Г. Беннета. Определения "низший" и "высший" поразительно единообразно применимы и к живым существам, и к культурам, причем эта оправданная оценка непосредственно относится к содержащемуся в этих живых системах бессознательному или сознательному знанию – независимо от того, создано ли это знание отбором, обучением или исследованием, хранится ли оно в геноме, в памяти индивида или в традиции культуры.


Глава 2

Возникновение новых системных свойств

1. Недостаточность словарного запаса

Когда мы пытаемся описать великий процесс становления жизни, оценив при этом по достоинству его природу, нам неизменно препятствует то обстоятельство, что словарный запас культурных языков сложился в то время, когда единственным известным видом развития был онтогенез, т. е. индивидуальное становление живого существа. В самом деле, такие слова, как Entwicklung [Развитие (нем.). Подобно русскому слову и приводимым дальше словам, означает развертывание чего-то свернутого (от wickeln — мотать, навивать, обертывать)], Development [Развитие (англ.)], Evolution [Развитие, эволюция (от лат. evolutio — развертывание (свитка))] и т. п., этимологически означают развертывание чего-то уже существовавшего в неразвитом или свернутом состоянии - как цветок в бутоне или цыпленок в яйце. Подобные онтогенетические процессы описываются этими словами вполне удовлетворительно. Но они, к несчастью, полностью отказываются служить, когда мы пытаемся воздать должное сущности творческого процесса, состоящего в том, что все время возникает нечто совершенно новое, чего прежде попросту не было. Даже прекрасное немецкое слово Schöpfung (творение) [Schöpfung от schöpfen – черпать; Schöpfung означает сотворение мира и все мироздание, но Schöpfwerk – водокачка] этимологически означает, что нечто уже существующее черпается из некоторого также существующего резервуара. Некоторые философы-эволюционисты, осознав недостаточность всех этих слов, ухватились за еще худшее слово "эмергенция"*, вызывающее по логике языка представление о чем-то заранее сформировавшемся и внезапно вынырнувшем, как выныривает для вдоха кит на поверхность моря, которое только что при буквально поверхностном взгляде казалось пустым.

2. Фульгурация

Средневековые философы-теисты и мистики ввели для акта сотворения нового выражение "Fulguratio", что означает вспышку молнии. Несомненно, они хотели этим выразить непосредственное воздействие свыше, исходящее от Бога. По этимологической случайности – а может быть, вследствие неожиданных более глубоких связей – этот термин описывает процесс вступления-в-существование чего-то прежде не бывшего гораздо лучше, чем слова, приведенные выше. Для естествоиспытателя Зевсов Перун – такая же электрическая искра, как и всякая другая, и когда мы видим искру, сверкнувшую в неожиданном месте системы, то первое, что нам приходит на ум – короткое замыкание, то есть вновь возникшая связь.

Когда, например, совместно включаются две независимые системы, как в случае изображенной на рис. 1 простой электрической модели, заимствованной из книги Бернгарда Гассенштейна, при этом внезапно возникают совершенно новые системные свойства, ранее не существовавшие даже в зачаточном виде. Это и есть глубокое содержание мистически звучащего, но вполне справедливого принципа гештальтпсихологии: "Целое больше своих частей".

Рис.1. Три электрические цепи, в том числе колебательный контур (c), иллюстрирующие понятие «системное свойство». Полюсы батареи с электродвижущей силой Eo и напряжением на клеммах Uо соединены проводником. Полное омическое сопротивление цепи обозначается R. В случае (a) в цепь включен конденсатор емкости С, в случае (b) – катушка индуктивности L, в случае (c) — и конденсатор, и катушка. Напряжение U может быть измерено на двух клеммах. Графики справа показывают изменение напряжения после включения тока в нулевой момент времени. В случае (a) конденсатор постепенно заряжается через сопротивление, пока не достигнет напряжения Uo . В случае (b) сила тока — вначале сдерживаемая самоиндукцией — возрастает, пока не достигнет величины, заданной законом Ома; при этом напряжение U теоретически обращается в нуль, поскольку полное сопротивление цепи есть R. В случае (с) возникают затухающие колебания. Видно, что действие системы (c) не является результатом простого сложения процессов (a) и (b), хотя и можно представить себе, что (c) получается в результате соединения (a) и (b).

Схема действует, например, при следующих значениях величин:

C = 0,7 x 10 –9 F ; L = 2 x 10 –3 Hy ; R = 10 3 Ω; λ≈ 10 –6 .

Последнее значение определяет также общую для всех трех кривых ось времени. (Расчет выполнил Э. У. фон Вейцзеккер.)

Особый случай возникновения новых системных свойств (с рядом примеров этого мы еще встретимся) состоит в том, что в последовательности подсистем, соединенных друг с другом в линейную цепь, где каждая подсистема причинно воздействует на следующую, так что первая может быть только причиной действия, а последняя функционирует только как действие, возникает новая причинная связь, с помощью которой последняя система приобретает влияние на первую; вследствие этого цепь замыкается, превращаясь в круг. С примерами таких замкнутых цепей – цепей с положительной обратной связью – мы уже познакомились, говоря о получении энергии и информации. Не менее важное значение имеют круговые процессы с отрицательной обратной связью; но поскольку они принадлежат уже к механизмам получения информации, я займусь ими подробнее в соответствующем разделе, а пока достаточно сказать, что когда в круг причинных связей встроен в некотором месте "знак минус" и тем самым действие процесса ослабевает в этом месте цепи тем больше, чем сильнее действие в предыдущем звене, возникает эффект регулирования. Например, чем выше уровень жидкости в резервуаре карбюратора или в туалетном бачке, тем выше поднимается поплавок, блокируя тем самым дальнейший приток жидкости. Как следствие этого процесса, поддерживается постоянный уровень жидкости.

Кибернетика и теория систем, объяснив внезапное возникновение новых системных свойств и новых функций, устранили позорную иллюзию, будто в таких случаях происходят чудеса. В том, что линейная последовательность причин замыкается в круг и тем самым возникает система, отличающаяся своими функциональными свойствами от всех прежних уже не только количественно, но принципиально, нет абсолютно ничего сверхъестественного. "Fulguratio" этого рода, являющаяся в истории эволюции уникальным событием, может стать в самом подлинном смысле слова началом новой эры.


3. Возникновение единства из многообразия

Многие мыслители – как философы, так и естествоиспытатели – поняли, что продвижение в органическом становлении почти всегда достигается благодаря тому, что некоторое число различных систем, функционировавших ранее независимо друг от друга, интегрируется в целостность высшего порядка, причем в ходе интеграции в них происходят изменения, делающие их более приспособленными к взаимодействию во вновь возникающей «вышестоящей» целостной системе. Как известно, Гёте определил развитие как дифференциацию и субординацию частей. Людвиг фон Берталанфи с большой точностью описал этот процесс в своей теоретической биологии и привел ряд примеров. У. Г. Торп весьма убедительно показал в книге "Наука, человек и нравственность" (Science, Man and Morals), что возникновение некоторого целого из многообразия различных частей, которые становятся при этом еще менее похожими друг на друга, есть важнейший творческий принцип эволюции: "Unity out of diversity" [Единство из многообразия" (англ.)]. Наконец, Тейяр де Шарден облек это в самую краткую и самую прекрасную поэтическую форму: "Créer, c'est unir" ["Творить — значит соединять" (фр.)]. Этот принцип действовал, по-видимому, уже при самом возникновении жизни.

Творческое соединение многообразного в единое функциональное целое само по себе означает усложнение живой системы. Но в ходе дальнейшей эволюции новая система часто упрощается посредством "специализации" соединившихся в нее подсистем; именно, каждая из них ограничивается той функцией, которая приходится на ее долю при новом разделении труда, тогда как другие функции, которые ей также приходилось выполнять, когда она была независима, переходят к другим членам целостной системы. Даже клетки ганглиев нашего мозга, сообщество которых осуществляет высшие духовные функции, каждая в отдельности далеко уступают амебе или туфельке, причем не только в отношении отдельной функции клетки, но также и в отношении существенной информации, лежащей в основе этой функции. Амеба или парамеция располагает целым рядом разумных ответов на внешние стимулы и "знает" много важного об окружающем мире. Но клетка ганглия "знает" только, когда она должна «выстрелить», и даже этот выстрел она не может сделать ни сильнее, ни слабее: он должен быть лишь произведен или не произведен – по принципу "все или ничего". Это "поглупение" члена, встроенного в высшее целое, имеет, разумеется, свой смысл: оно необходимо для функции целого, поскольку обеспечивает однозначность передаваемых сообщений. "Депеша", переданная клеткой, не должна быть слабее или сильнее в зависимости от ее случайного, сиюминутного состояния – так же, как дисциплинированный солдат не должен выполнять приказ с большей или меньшей энергией по своему усмотрению.

Такое упрощение первоначально независимых подсистем в ходе их интеграции в высшее целое представляет собой явление, наблюдаемое на всех ступенях эволюции. На уровне психосоциального развития человека и его культуры оно ставит перед нами трудные проблемы. Неизбежное развитие обусловленного культурой разделения труда неудержимо ведет к росту специализации во всех человеческих занятиях, и особенно плохо это сказывается на состоянии науки. Вследствие этого процесса специалист, как прекрасно выражено в старой остроте, знает все больше и больше о все меньшем и меньшем и в конце концов знает все ни о чем. Существует серьезная опасность, что специалист, чьи знания из-за конкуренции со стороны коллег становятся все более детальными и все более специальными, будет все меньше и меньше ориентироваться в других отраслях знания, пока наконец не утратит всякое суждение о значении и роли своей области в более широкой системе координат – системе сверхличного общего знания, составляющего достояние человеческой культуры. К проблеме специалиста* мне придется вернуться в следующем томе.

Другой вид упрощения более высокоорганизованной системы – то, что в человеческой общественной жизни называют «улучшением организации». Первые опытные образцы сконструированной человеком машины всегда устроены сложнее, чем окончательный вариант, и то же самое часто происходит с живыми системами. Взаимодействия – в частности, обмен информацией между подсистемами – упрощаются или направляются по более прямым путям; устраняются – как говорят биологи, "рудиментируются" – ненужные исторические пережитки. Особенно типично упрощение посредством "улучшения организации" для сверхличных сообществ людей, объединенных общей культурой.


4. Одностороннее отношение между уровнями интеграции

Описанный способ интегрирования уже существующих подсистем в некоторое функциональное целое имеет следствием весьма своеобразное, в известном смысле одностороннее отношение, существующее как внутри организма между его целостной системой и подсистемами, так и между высшими организмами и их уже вымершими более примитивными предками. В принципе так же относится все живое к неорганической материи, из которой оно состоит. Это отношение можно выразить онтологически* словами: целое есть его части и продолжает ими оставаться, даже если в процессе эволюции оно обогащается сверх того рядом новых системных свойств, создаваемых последовательными "фульгурациями". Сами подсистемы не приобретают при этом новых и высших системных свойств; более того, в процессе упрощения они могут, как уже говорилось, потерять некоторые из них. Но никакие закономерности, которым подчиняются подсистемы, их принадлежностью целому не нарушаются – и прежде всего закономерности, управляющие неорганической материей, из которой построено все живое.

Таким образом – и в этом состоит интересующий нас односторонний характер отношения, – целостная система обладает всеми свойствами своих элементов и прежде всего разделяет все их слабости, поскольку никакая цепь, разумеется, не может быть прочнее ее слабейшего звена. Но ни одна из множества подсистем не обладает свойствами целого. Подобным же образом более высоко развившийся организм обладает большею частью свойств своих предков, но никакое сколь угодно точное знание свойств того или иного живого существа не позволяет предсказать свойства его потомков, которые разовьются еще выше. Это вовсе не означает, что высокоразвитые системы не поддаются анализу и естественному объяснению. Но исследователь в своих аналитических устремлениях никогда не должен забывать, что свойства и закономерности всей системы в целом, а также любой из ее подсистем, всегда следует объяснять, исходя из свойств и закономерностей тех подсистем, которые находятся на ближайшем низшем уровне интеграции. А это возможно лишь при условии, что известна структура, соединяющая подсистемы этого уровня в высшее единство. При полном знании такой структуры можно в принципе объяснить естественным путем, т. е. без привлечения сверхъестественных факторов, любую, даже самую высокоорганизованную живую систему со всеми ее функциями.


5. Не поддающийся рационализации остаток

Впрочем, это утверждение о принципиальной объяснимости живого существа справедливо лишь тогда, когда мы принимаем нынешние структуры его тела как нечто данное – иначе говоря, поступаем таким образом, как если бы нас не интересовало его историческое становление. Но как только мы задаем себе вопрос, почему некоторый организм имеет именно такую, а не иную структуру, мы вынуждены искать важнейшие ответы в предыстории вида. Если мы спрашиваем, почем уши у нас находятся как раз на этих местах – по обе стороны головы, – то этот вопрос получает законный каузальный ответ: потому что мы происходим от предков, дышавших в воде и имевших в этих местах жаберные щели, так называемые брызгальца, сохранившиеся при переходе к сухопутному образу жизни в качестве каналов, проводящих воздух, и в результате изменения функции используемые для слуха.

Число чисто исторических причин, которые необходимо было бы знать, чтобы объяснить до конца, почему некоторый организм устроен "так, а не иначе", если не бесконечно, то, во всяком случае, настолько велико, что человек в принципе не мог бы проследить все последовательности причинных связей, даже если бы они имели конец. Таким образом, всегда остается, как говорит Макс Гартман, иррациональный, или не поддающийся рационализации, остаток. То обстоятельство, что эволюция произвела в Старом Свете дубы и человека, а в Австралии – эвкалипты и кенгуру, обусловлено именно этими уже не поддающимися исследованию причинами, которые мы обычно обозначаем пессимистическим термином "случай".

Хотя, – и это необходимо постоянно подчеркивать, – мы, естествоиспытатели, не верим в чудеса, т. е. в нарушения всеобщих законов природы, мы вполне отдаем себе отчет в том, что нам никогда не удастся до конца объяснить возникновение высших живых существ из их менее высокоорганизованных предков. Более высокоразвитое живое существо не "сводимо" к своим более простым предкам – на этом особенно настаивает Майкл Полани, – и еще менее живая система может быть "сведена" к неорганической материи и происходящим в ней процессам. То же самое относится к сделанным человеком машинам, и поэтому на их примере хорошо видно, что такое «несводимость», о которой здесь идет речь. Если имеется в виду современное физическое устройство машин, то они поддаются анализу «без остатка», вплоть до идеального доказательства правильности анализа: таким доказательством является синтез, т. е. практическое изготовление. Но если имеется в виду их историческое, телеономное* становление как органов Homo sapiens, то при попытке объяснить, почему эти машины устроены "так, а не иначе", мы сталкиваемся с таким же не поддающимся рационализации остатком, как и в случае живых систем.

Полани, надо полагать, далек от постулирования виталистических факторов; но, чтобы полностью исключить такое недоразумение, я предпочитаю говорить, что система, принадлежащая более высокому уровню интеграции, не выводима из системы более низкого уровня, каким бы точным ни было наше знание о ней. Мы точно знаем, что высшие системы возникли из низших, что они построены из них и содержат их до сих пор в качестве составных частей, и знаем также, каковы были предыдущие стадии, из которых возникли высшие организмы. Но каждый акт их «построения» представлял собой "Fulguratio", происшедшее в эволюции единственное в своем роде событие, и это событие каждый раз носило характер случайности или, если угодно, изобретения.


Глава 3

Слои реального бытия

1. Категории бытия Николая Гартмана*

"Справедлив ли известный упрек в адрес философии Канта, что из нее полностью исключен вопрос об основе бытия? Не следует ли, напротив, полагать, что проблема проведения границ и вообще проблема объективной истинности как раз и ставит вопрос об основах бытия? В сущности, созданное разумом понятие лишь тогда может соответствовать предмету, когда качества, которые оно ему приписывает, действительно ему присущи. Таким образом, "объективная истинность", во всем ее объеме, предполагает, что категория разума есть в то же время предметная категория". Как видно из этих слов Николая Гартмана, он отождествляет категории человеческого мышления с категориями внесубъективной реальности именно в силу своего глубокого принципиального убеждения в существовании действительного, внесубъективного мира. «Категория» означает для него утверждение, предикат. Он говорит: "Категории суть основные предикаты сущего, предшествующие всем специальным предикациям и в то же время образующие их рамки". И в другом месте: "... сами они суть наиболее общие формы утверждений — а также «колеи» для возможных более специальных утверждений, — и тем не менее они выражают главные качества предметов, к которым они относятся. Смысл этого состоит в том, что именно выражаемые категориями главные качества предметов присущи им в их бытии, и притом независимо от того, высказаны эти утверждения о предметах или нет (курсив мой. — К. Л.). Все сущее, когда о нем высказаны утверждения, является в виде предикатов. Но предикаты не тождественны ему. Понятия и суждения создаются не ради них самих, а ради сущего.

Внутренний, онтологический смысл суждения в том, что его логически имманентная форма трансцендирует*. Именно это, несмотря на все недоразумения, сделало понятие "категория" онтологически устойчивым".

Если Гартман, как достаточно ясно видно из приведенных цитат, твердо уверен, что категории разума суть в то же время предметные категории, и если именно на этом основано его убеждение в существовании и относительной познаваемости внешнего мира — а это так и есть, — то тем самым он очень близко подходит в своих основных гносеологических позициях к точке зрения гипотетического реализма, для которого само собой разумеется, что категории и формы созерцания человеческого познавательного аппарата возникли в ходе эволюции и "подходят" к условиям внесубъективного мира – точно так же и по той же причине, по которой лошадиное копыто "подходит" к степной почве или плавник рыбы к воде. Конечно, Гартман был весьма далек от того, чтобы искать для соответствия между категориями разума и категориями предметного мира генетически-историческое объяснение. Однако его взгляды на строение реального мира и в особенности мира живых организмов, основанные на его учении о категориях, столь полно совпадают со взглядами филогенетика*, что мне всегда трудно пересказывать ход мыслей Гартмана, не «протаскивая» в его учение о слоях эволюционные интерпретации. Однажды я спросил моего друга Вальтера Роберта Корти, хорошо знавшего Гартмана, что, по его мнению, сказал бы великий философ об эволюционном истолковании его учения. Корти ответил, что Гартман отверг бы такое истолкование, но в утешение добавил: "Впрочем, именно оно делает его теорию удобоваримой"*. Это изречение настоящего философа, и на него я буду опираться в следующем разделе.


2. Учение Николая Гартмана о слоях реального бытия

В реальном мире, где мы живем – говорит Николай Гартман, – мы обнаруживаем слои, и каждому из них присущи особые категории бытия или группы категорий бытия, наличие или отсутствие которых отделяет этот слой от других. "В ступенчатом устройстве реальности имеются определенные основные феномены, отделенные непреодолимыми различиями", и "согласованная с феноменами теория категорий должна принимать во внимание как эти подразделения, так и проникающие через них связи между явлениями бытия..." Но эти связи проникают через границы, которыми отделены друг от друга четыре великих слоя реального бытия – неорганического, органического, психического и духовного – всегда в одну сторону. Принципы бытия и законы природы, справедливые в неорганическом мире, сохраняют свою безусловную силу и в высших слоях. Гартман пишет: "Таким образом, органическая природа возвышается над неорганической. Однако она не парит в свободном полете, но имеет предпосылкой отношения и закономерности материального мира; она основывается на них, хотя они никоим образом не достаточны, чтобы составить живое. Точно так же психическое бытие и сознание обусловлены их носителем – организмом, в котором и вместе с которым они только и могут явиться на свет. Подобным же образом великие исторические явления духовной жизни связаны с психической жизнью индивидов, оказывающихся их носителями. От слоя к слою, за каждой границей, мы обнаруживаем одно и то же: «высшее» основано на «низшем», обусловлено им, но в то же время самостоятельно в смысле обладания собственным своеобразием и собственной закономерностью.

Это отношение между «высшим» и «низшим» и есть, по существу, единство реального мира. При всем разнообразии и всей неоднородности мира он вовсе не лишен единства. Он обладает единством системы, но это система, состоящая из слоев. Реальный мир имеет слоистое строение. И дело здесь не в непреодолимости границ – потому что они, может быть, непреодолимы только «для нас», – а в появлении новых закономерностей, новых способов образования категорий, хотя и зависящих от низшего слоя, но своеобразных и самостоятельных по отношению к нему".

Это прекрасное место из работы Гартмана свидетельствует, таким образом, что его чисто онтологически обоснованная позиция в принципе совпадает с позицией филогенетика, черпающего свое знание из сравнительного и аналитического изучения живых организмов. Учение Гартмана о слоях осуждали как "псевдометафизическую конструкцию", и совершенно несправедливо, потому что оно таковой вовсе не является. Оно построено не на дедуктивной спекуляции, а на эмпирическом материале и согласуется с явлениями и многообразием нашего мира, не разрывая его на разнородные составные части.

С моей точки зрения, самое убедительное доказательство онтологической правильности этого учения состоит в том, что, не учитывая факты эволюции, оно тем не менее в точности с ними согласуется, подобно тому как согласуется с ними любая хорошая работа по сравнительной анатомии, даже выполненная до Дарвиновых открытий. Построенная Гартманом последовательность великих категорий бытия просто-напросто совпадает с порядком их возникновения в истории Земли. Неорганическое существовало на Земле задолго до появления органического; гораздо позже в ходе эволюции возникли центральные нервные системы, которым можно приписать субъективное переживание, т. е. "душу". И наконец, лишь на новейшей стадии творения выступила на сцену духовная жизнь.

Гартман ясно говорит, что категориальные различия между низшими и высшими слоями никоим образом не сводятся к великим границам, разделяющим неорганическое и органическое, органическое и одушевленное и, наконец, одушевленное и духовное. Он пишет: "Высшие формации, из которых состоит мир, расслоены подобно тому, как расслоен сам мир". Для нас это означает, что каждый шаг эволюции, ведущий от существа низшей ступени организации к существу высшей ступени, имеет в принципе тот же характер, что и само возникновение жизни.


3. Нарушение правил категориального анализа феноменов и каузального анализа систем*

Согласованность онтологии Гартмана с эволюционным изучением систем становится особенно очевидной, если наряду с законными методами онтологии и эволюционного учения рассмотреть также их нарушения – к сожалению, очень частые. Онтолог озабочен тем, чтобы его описание внешней действительности было согласовано с феноменами, т. е. чтобы никакому явлению действительности не приписывались не соответствующие ему категории бытия и при этом не были упущены никакие категории, которые для этого явления характерны. Гартман говорит: "Легко усмотреть, что в устройстве реального мира существует расслоение; непредубежденный взгляд неизбежно его обнаруживает. Оно и в самом деле было замечено уже давно, и представление о расслоенности не могло быть беспрепятственно принято лишь потому, что ему постоянно противостоял постулат единства мира, идущий от спекулятивного мышления".

Метафизической спекуляцией являются, например, попытки радикального механицизма объяснить все мироздание категориями и закономерностями классической механики, поросту недостаточными для этой цели. Когда механицист пренебрегает при этом закономерностями высшего порядка, отделяющими более высокие слои от низших и поднимающими их над низшими, или совсем их отрицает, он совершает очевидную, но совершенно неискоренимую ошибку – переход границы "снизу вверх". Все так называемые "измы", такие, как механицизм, биологизм, психологизм и т. п., стремятся охватить процессы и закономерности, характерные для высших слоев и им одним свойственные, категориями явлений, относящимися к низшим, что попросту невозможно.

Такое же насилие над наблюдаемыми явлениями происходит при незаконном переходе границы в обратном направлении. Об этом заблуждении, в некотором смысле противоположном предыдущему, Гартман говорит: "Исходный пункт всей картины мира выбирается в этом случае на высоте психического бытия – там, где человек переживает ее в своем самоощущении, – и оттуда принцип "сверху вниз" переносится на низшие слои реальности". Все панпсихические картины мира, как, например, учение Лейбница о монадах, учение об окружающем мире Якоба фон Юкскюля и даже остроумная попытка разрешить психофизическую проблему, предпринятая Вейделем, впадают в одно и то же заблуждение, пытаясь объяснить все многообразие мира на основе единообразных принципов бытия и становления.

Потребность в таком образе действий, имеющем целью прийти, насколько возможно, к единой картине мира, выглядит у многих мыслителей непреодолимой. Иначе невозможно объяснить, как может человек со здравым рассудком отказывать в субъективном переживании собаке или шимпанзе, как Декарт, или приписывать его атому железа, чему показал пример Вейдель.

Все открытия современной системной теории эволюции, относящиеся к возникновению новых системных свойств и к односторонним отношениям между разными уровнями интеграции, отчетливо свидетельствуют, что каузальный анализ, согласованный с системными свойствами живой системы, по своим результатам и методам весьма близок к результатам и методам гартмановского категориального анализа, согласованного с феноменами. Более того, можно даже утверждать, что лишь согласованный с системами каузальный анализ позволяет понять, почему порицаемые Гартманом нарушения границ приводят к столь тяжким заблуждениям. Мы ясно понимаем, почему невозможно вывести свойства более высокоинтегрированной системы из свойств низшей системы, а также почему столь бессмысленно отыскивать – и тем более постулировать – в отдельных подсистемах целой системы или у более простых предков высшего организма свойства и функции, которые появляются лишь при творческом акте высшей интеграции.

В этой книге мне придется особенно много заниматься одним типичным заблуждением этого рода – упорным стремлением многих психологов и исследователей поведения обнаружить адаптивное обучение не только у низших организмов, у которых его попросту "еще" нет, но, хуже того, в таких подсистемах высших организмов, которые не только не поддаются модификации посредством обучения, но и вообще, по указанным в главе 1 причинам, защищены от любых модификаций филогенетическим программированием. Психологу без биологической подготовки, обязанному большею частью своих практических знаний о живых существах знакомству с людьми и высшими млекопитающими и сверх того воспитанному в доктрине, согласно которой рефлекс и условный рефлекс суть самые простые и самые первоначальные элементы всякого поведения животных и человека, может показаться едва ли не само собой разумеющимся приписать даже простейшим и низшим беспозвоночным хотя бы простые задатки или "орименты"* условных реакций и держаться этого заблуждения упрямо и страстно. Корень такого упрямства и страстности – потребность в единой картине мира. Силой этой мотивации объясняется множество самообманов – иногда поистине трагических — при попытках обнаружить "обучение" у низших организмов.


4. Заблуждение, состоящее в построении антагонистических понятий

Как было показано в предыдущем разделе, разным слоям реального бытия соответствуют весьма различные категориальные свойства, зависящие от различных уровней интеграции системы. Были рассмотрены ошибки, происходящие от стремления понять мир с помощью единого объяснительного принципа, объяснить низшие, простые системы на основе «слишком высоких» принципов или, наоборот, высокоинтегрированные системы на основе «слишком элементарных».

Теперь необходимо обратиться к противоположному нарушению функции человеческой познавательной деятельности. Оно состоит в забвении того общего, что в равной мере присуще всем слоям реального мира. Образование антагонистических понятий, противопоставление альфы и не-альфы, есть форма мышления, которая, как и стремление к объяснению из единого принципа, несомненно является у человека врожденной и представляет собой некоторый противовес этому стремлению.

Одностороннее проникновение нижних слоев в верхние, о котором говорилось в разделе 4 главы 2, позволяет высказывать об общем и различном утверждения двоякого рода. Можно, например, утверждать, что все жизненные процессы суть химические и физические явления, что все субъективные процессы нашего переживания суть органические, физиологические и тем самым также химико-физические процессы и, наконец, что вся духовная жизнь человека в том же смысле происходит во всех этих лежащих в основе слоях. Столь же правильно и законно утверждать: жизненные процессы "по существу", т. е. в смысле принципов бытия и становления, присущих только им одним, составляющих только их существенную особенность и возвышающих процессы жизни над другими химико-физическими явлениями, представляют собой нечто совсем иное, чем эти явления. Нервные процессы, сопровождаемые переживаниями, суть нечто совершенно иное, чем неодушевленные нервно-физиологические процессы; и человек, который как наделенное духовной жизнью существо обладает культурно обусловленным сверхличным знанием, умением и волей, тем самым отличается по своей сущности от своих ближайших зоологических родичей.

Противоречие между этими двумя рядами утверждений – лишь кажущееся. Решение этой мнимой проблемы, которая может стать серьезным препятствием для продвижения человеческого познания, является одним из важнейших результатов, к которым пришли независимо друг от друга – но в полном согласии между собой – онтология Гартмана и каузально-аналитическое исследование живых систем. Состоит оно в том, что вследствие одностороннего характера проникновения между слоями или уровнями интеграции к ним неприменима форма мышления, основанная на взаимоисключающих противоположностях (die Denkform des kontradiktorischen Gegensatzes). В никогда не есть не-А, но всегда А + В, С есть А + В + С и так далее. Но несмотря на то, что в действительности подчинять слои реального мира дизъюнктным понятиям* неправомерно, такие понятия угнездились бесчисленными парами в нашем мышлении, в нашем научном и обиходном языке: природа и дух, тело и душа, животное и человек, естество и воспитание*.

Когда мы в нашей модели (см. рис. 1) интегрируем в единую систему две системы (а) и (b), т. е. составляем цепь с индукционной катушкой и конденсатором, то новое единство состоит из этих двух частей, являющихся его подсистемами, но обладает свойствами, совершенно не заметными в них даже в зачаточном виде. Казалось бы, так же легко понять, что аналогичные новые фульгурации происходили в ходе эволюции буквально на каждом шагу и что при всей своей новизне они оставляли в силе старые системные свойства.

Но некоторые представители философской антропологии, по-видимому, совершенно неспособны это понять и предаются бесконечным бесплодным дискуссиям о том, отличается ли человек от "животного" "по своей сущности" или только "степенью". Они не знают или не понимают, что любое вновь возникающее системное свойство, подобно колебательному характеру тока в нашей модели, безусловно, означает не "постепенное", а принципиальное изменение. Теплокровное животное со своим новым регулирующим контуром, поддерживающим постоянство температуры, тем самым в принципе отлично от своих предков с переменной температурой, птичье крыло в принципе отлично от конечности пресмыкающегося, из которой оно возникло, и в точности в этом и ни в каком ином смысле человек в принципе отличен от других антропоидов. Мой учитель Оскар Гейнрот имел обыкновение дружелюбно и терпеливо прерывать каждого, кто в его присутствии говорил о "человеке" и "животном", пользуясь дизъюнктными понятиями, и спрашивать: "Простите, когда вы говорите о животном, имеете ли вы в виду амебу или шимпанзе?"


5. РЕЗЮМЕ ДВУХ ПОСЛЕДНИХ ГЛАВ

Из двух последних глав, посвященных возникновению новых системных свойств и учению Николая Гартмана, о слоях, я хотел бы выделить три факта, существенных для главной темы этой книги — сравнительного исследования строения и филогенеза когнитивных механизмов. Как и все жизненные процессы, процессы получения и накопления информации, способствующей сохранению вида, многослойны и сложно сплетены между собой. Рассматривая их, мы будем все время встречаться с тремя фактами:

Во-первых: Простые и простейшие системы вполне способны функционировать самостоятельно, так же как простейшие организмы жизнеспособны и всегда были таковы, потому что иначе из них никак не могли бы возникнуть более высокоорганизованные потомки.

Во-вторых: Новая и сложная функция часто, если не всегда, возникает посредством интеграции нескольких уже существовавших более простых функций, которые и в отдельности, независимо от этой позднейшей интеграции, были способны к функционированию, а затем никоим образом не исчезают и не теряют своей важности, продолжая функционировать в качестве необходимых составных частей нового единства.

В-третьих: Совершенно напрасно искать у отдельных, независимо функционирующих подсистем или у низших организмов те системные свойства, которые возникают лишь на более высоком уровне интеграции.




Глава 4


Процессы получения краткосрочной информации


1. Ограниченность функции генома

Несмотря на почти беспредельную емкость генома, его механизм проб и ошибок сам по себе не смог бы поддерживать в живых системах непрерывную приспособленность, обеспечивающую их выживание, поскольку когнитивный механизм генома не в состоянии справляться с быстрыми изменениями окружающей среды. В самом деле, он ничего не может "узнать" об успехе какого-либо из своих экспериментов, пока не пройдет свой жизненный путь по меньшей мере одно поколение. Поэтому процессы, происходящие в геноме, могут приводить к приспособлению лишь к таким условиям окружающей среды, которые сохраняются с достаточным статистическим постоянством в течение длительных периодов времени. На языке современной кибернетики можно сказать, что продолжительность жизни поколения есть то "время запаздывания", которое должно пройти, чтобы когнитивный механизм генома начал реагировать на внешнее влияние.

Однако, как было отмечено в "Пролегоменах" и подробнее разъяснено в разделе 3 главы 1, существует множество хорошо приспособленных механизмов, воспринимающих и оценивающих информацию, но не накапливающих ее. Как там было сказано, их своеобразие часто упускают из вида, так как функциональные аналогии между простейшей и самой первичной формой приобретения знания, какую представляет собой геном, и высшими формами человеческого стремления к познанию, воплощенными в культуре, слишком легко позволяют забыть, что между этими процессами, происходящими на разных уровнях органического бытия, располагается целый слой необходимых когнитивных функций, сообщающих знание о состоянии среды в данный момент и составляющих тем самым основу для всех более высоких видов опыта и обучения. К процессам этого рода мы и должны теперь обратиться. Они существуют у всех живых организмов, включая бактерии и растения.


2. Регулирующий контур, или гомеостаз

Все физиологические механизмы, получающие информацию на короткий срок и тем самым «перебрасывающие мост» через время запаздывания генома, обладают такой способностью благодаря структурам, конструкция которых, служащая этой цели, выработана геномом с помощью метода проб и ошибок. Это создает проблему: даже простейшая форма приобретения «мгновенной» информации – регулирующий контур (Regelkreis), или гомеостаз, – связана со структурой, то есть с результатами работы генома, пользующегося методом проб и ошибок; а поскольку, с другой стороны, жизнь как таковая вряд ли мыслима без гомеостаза, возникает вопрос, отличающийся от известного вопроса о курице и яйце только тем, что он имеет смысл.

В разделе 2 главы 2 уже говорилось о циклах с отрицательной обратной связью – иначе называемых регулирующими контурами. В мире организмов существует бесчисленное множество регулирующих контуров всевозможных степеней сложности, начиная от простейших механизмов, поддерживающих некоторое устойчивое состояние на "чисто" химическом уровне, вплоть до высоко дифференцированных механизмов, благодаря которым сложнейшие функции органов чувств и центральной нервной системы поддерживают, направляя определенным образом поведение отдельных индивидов или целых сообществ, некоторое "заданное значение" – например, благоприятную для сохранения вида плотность популяции, как удалось показать Уинн-Эдвардсу для различных видов животных.

Всякий раз, когда организм восстанавливает внутреннее равновесие после нарушения или сохраняет его вопреки угрожающим ему внешним воздействиям, это значит, что он получил и осмысленно оценил информацию о характере и степени изменения окружающей среды. Если, например, животное в бедной кислородом среде учащает дыхание или при избытке пищи временно перестает есть, это значит, что живая система информирована не только о своей потребности в некоторых веществах, но также и о "рыночной конъюнктуре" в отношении этих веществ в окружающей среде в данный момент.

Как и многие другие механизмы, с помощью которых организм получает информацию о положении в окружающем мире в данный момент, регулирующий контур действует раз за разом сколь угодно часто без каких-либо изменений своей функции. Иными словами: если отвлечься от нежелательных явлений износа и старения, его запрограммированная геномом структура долго остается совершенно неизменной. Информация, для приема и использования которой построен этот аппарат, немедленно оценивается, но не накапливается.


3. Стимулируемость

За исключением некоторых форм гомеостаза все процессы, с помощью которых организм получает и оценивает «мгновенную» информацию, основаны на его способности отвечать на так называемые стимулы (Reize). Стимул и стимулируемость (Reizbarkeit) определяли весьма различным образом. Вообще под стимулированием понимают явление, при котором на некоторое запускающее – то есть не состоящее в прямом приложении силы – внешнее воздействие (которое и есть "стимул"), организм отвечает либо движением (или каким-либо изменением характера движения), либо выделением тех или иных веществ – секрецией. Когда говорят о стимулируемости, то по большей части, во всяком случае в применении к низшим организмам, имеют в виду "запускаемость" (Auslosbarkeit) движений. Лишь высшие животные благодаря разделению труда между нервной и мышечной системами способны воспринимать и оценивать стимулы, не обязательно отвечая на них немедленным движением.

По-видимому, неизвестно, возможна ли у самых низших организмов какая-либо подвижность без стимулируемости. Бактериологи не смогли ответить мне, существуют ли подвижные живые существа, неспособные отвечать на стимулы. В принципе можно допустить, что подвижность, в особенности способность перемещаться, может увеличивать вероятность получения энергии также и в случае, когда она не способствует получению информации.

Но у большинства живых существ способность отвечать на стимулы тесно связана со способностью к перемещению. Можно сказать, что первичная и важнейшая функция перемещения – позволить животному избегать опасной ситуации. Но, возможно, еще более первоначальная функция движений тела состоит в том, что организм, сокращая, насколько возможно, объем своего тела, подставляет вредному воздействию внешнего мира как можно меньшую поверхность, покрытую сложенной в складки и утолщенной кожей. Этому виду реакции избегания, характерному для многих прикрепленных или медленно движущихся организмов, часто сопутствует выделение секретов, служащих для защиты поверхности. Так ведут себя одноклеточные, кишечнополостные (Coelenterata) и другие беспозвоночные, например улитки.

На стимулируемости основаны как те процессы, в которых получается и оценивается лишь «мгновенная» информация без ее накопления (как было уже описано для случая регулирующих контуров), так и все те, которые происходят в центральной нервной системе и образуют основу самых высоких функций обучения и памяти. (О них речь пойдет значительно позже.)


4. Амебоидная реакция

Как ни странно, самое древнее и самое простое запускаемое стимулом движение, какое мы знаем в мире организмов, может быть направлено в любую сторону трехмерного пространства. Амебоидная клетка, состоящая лишь из "обнаженной" протоплазмы, движется следующим образом. В некотором месте ее наружный слой – эктоплазма – становится тоньше; затем выпячивается образование, похожее на мешок, которое при дальнейшем локализованном утончении оболочки вырастает в ложноножку, или псевдоподию. Далее содержимое клетки, следуя направлению наименьшего сопротивления, вливается в псевдоподию, которая все больше наполняется и утолщается у основания, и таким образом вся клетка постепенно передвигается в соответствующем направлении. Рост псевдоподий сопровождается утолщением и стягиванием эктоплазмы на функционально задней стороне ползущей амебоидной клетки.

Образование ложноножек и передвижение в направлении их роста прежде объясняли, исходя из допущения, что их главной причиной является изменение поверхностного натяжения. И в самом деле, на искусственных неживых моделях можно очень красиво имитировать весь этот процесс, изменяя поверхностное натяжение шаровидной капли. Но после длительного наблюдения над амебами в достаточно естественной среде я пришел к убеждению, что такое объяснение слишком просто. Как я уже давно утверждал, можно непосредственно наблюдать, как плазма амебы непрерывно переходит из золеобразного состояния в гелеобразное и обратно, оставаясь жидкой внутри клетки в основании ложноножки, где она протекает вперед, и снова застывая, как текущая лава, при соприкосновении с внешним миром, т. е. с водой или дном сосуда. То, что на первый взгляд кажется уменьшением поверхностного натяжения, так как производит такое же механическое воздействие, – это частичное растворение гелеобразной эктоплазмы, начинающееся изнутри в том месте, где должна образоваться псевдоподия. Такое представление, основанное на простых наблюдениях, было впоследствии полностью подтверждено исследованиями Л. фон Гейльбрунна. Когда амеба, поверхность которой подвергается вредному раздражению, как будто болезненно стягивается и начинает уползать от раздражителя, это вызывается переходом в гелеобразное состояние жидких частей плазмы, непосредственно примыкающих к раздраженному месту. Стягивание происходит вследствие того, что переход в гелеобразное состояние сопровождается некоторым уменьшением объема протоплазмы, и это производит такое же механическое воздействие, как увеличение поверхностного натяжения.

Но перетекание внутренней плазмы, конечно, не может быть обусловлено лишь перепадом давления, вызванным такими процессами. В самом деле, перетекание протоплазмы происходит также и в заключенных в жесткую целлюлозную оболочку клетках растений, в которых давление всюду одно и то же.

Когда амебу наблюдают в естественной жизненной среде – т. е. не на предметном стекле микроскопа, а свободно движущейся в чашке с культурой, где она живет, – обнаруживается поразительное разнообразие и приспособленность ее поведения. Как говорит лучший знаток простейших Г. С. Дженнингс, если бы она была размером с собаку, можно было бы без колебаний приписать ей субъективное переживание. Но со всеми ситуациями окружающей среды амеба справляется с помощью единственного способа движения. Стоит лишний раз напомнить, что амеба с помощью одного и того же механизма и уклоняется "боязливо" от вредного воздействия, и стремится к благоприятному воздействию, а в оптимальном случае "жадно" обтекает предмет, от которого исходит позитивный стимул, и поглощает его. Амеба убегает и ест с помощью одного и того же механизма движения!

Приспособительная информация, обусловливающая кажущуюся разумность амебы, основывается исключительно на ее способности избирательно реагировать на весьма различные внешние стимулы; однако при этом сила реакции может быть столь разной, что наблюдатель может усомниться в идентичности механизмов движения. Амеба, медленно переползающая в более благоприятное место обитания под действием перепада температуры, кислотности и т. п., производит совершенно иное впечатление, чем амеба, "бросающаяся" на добычу или тем более намеревающаяся как будто хитростью захватить несколькими псевдоподиями быстро движущуюся ресничную инфузорию. Благодаря большому разнообразию поведения и ориентации во всех трех направлениях, достигаемым столь простым способом, амеба кажется удивительно "разумным" существом. Между тем эти качества вовсе не являются, если можно так выразиться, "заслугой" амебы, поскольку они происходят от особенностей, присущих протоплазме как таковой, и тем самым живому существу, состоящему исключительно из протоплазмы.

Лишь когда эта Протеева способность создавать в любом месте функциональный передний или задний конец тела приносится в жертву твердой структуре, прежде всего продольно вытянутой обтекаемой форме всех быстро плавающих организмов, возникает совершенно новая проблема: как целесообразно направлять этот быстрый, но жесткий корабль по всем трем измерениям пространства. Среди многоклеточных лишь немногие радиально-симметричные организмы, например морские звезды, способны передвигаться в любую сторону, хотя только в двух измерениях. Осьминог, это удивительное сказочное существо, на первый взгляд кажется свободным от ограничений, налагаемых твердыми структурами всех высших организмов, и в самом деле обладает, подобно амебе, полной свободой перемещения в любом направлении пространства – однако он обязан этим не отсутствию структур, но их многообразию и совершенному владению ими.


5. Кинезис

Теперь нам предстоит рассмотреть ряд механизмов управления, позволяющих животным со структурно закрепленными передним и задним концами целесообразно использовать для сохранения вида свою способность к передвижению, отыскивая места, где более вероятно получение энергии и менее вероятна ее потеря. Может показаться удивительным, что этого можно достичь без воздействия на направление движения. И все же это возможно. Организм, движущийся в случайном направлении, который ускоряет движение, как только окружающие условия становятся неблагоприятными, и замедляет, когда они благоприятны, достигает требуемого эффекта таким чисто количественным воздействием на процесс движения. Иллюстрацией может служить (нежелательное, впрочем) явление, когда число автомобилей возрастает в тех местах улицы, где условия замедляют движение. Если бы на их месте были простейшие животные вблизи разлагающейся частицы растения, то их поведение было бы целесообразным. Этот наиболее простой способ добиться возможно более длительного пребывания в возможно более благоприятных условиях Френкель и Ганн назвали кинезисом (что означает движение).

У многих организмов этот процесс становится еще более эффективным благодаря тому, что животные, движущиеся не прямолинейно, а более или менее зигзагообразно, увеличивают угол между случайными направлениями движения, как только попадают в благоприятные условия. Таким образом они, как легко понять, используют область, обещающую «приобретения», значительно эффективнее. Такой процесс, называемый клино-кинезисом, встречается – по большей части в сочетании с простым кинезисом – у самых разнообразных организмов, и отнюдь не только у простейших и беспозвоночных, но – в наиболее чистом виде – у многих равноногих ракообразных, относящихся, как известно, к высшим ракообразным*. Сходные в формальном и функциональном отношении способы поведения, основанные, однако, на гораздо более сложных сенсорных и нервных процессах, имеются у млекопитающих: можно вспомнить о пасущихся жвачных или о людях, собирающих грибы.

Кинезис в собственном смысле замечателен простотой своего механизма. Здесь достаточно единственного рецептора, чисто количественным образом воздействующего на единственный способ движения. Это, насколько мне известно, самый простой из процессов, позволяющих организмам, передвигающимся во всех направлениях не амебоидным способом, получать и оценивать мгновенную информацию, предназначенную для ориентации в пространстве. То, что организм узнаёт при этом о внешнем мире, можно выразить простыми словами: "Здесь лучше" или "Здесь хуже". Следствия, которые он выводит из этого "знания", столь же просты: "Здесь мы еще побудем" или "Отсюда нужно поскорее уходить". Но о направлении перепада*, в котором внешняя среда улучшается или ухудшается, животное ничего не узнает.


6. Фобическая реакция

Некоторые низшие организмы, столкнувшись при перемещении с изменением стимула, означающим быстрое ухудшение условий среды, реагируют стереотипной реакцией поворота. В таком случае организм узнает и о направлении, в котором находится то, чего нужно избегать. Но если, наоборот, животное встречается с изменением, означающим улучшение жизненных условий, то реакция не возникает, если только не действует кинезис, как у многих простейших. И лишь когда неразумное существо возвращается из благоприятной местности в неблагоприятную среду, оно отвечает на это реакцией избегания; по выражению Отто Кёлера, оно ведет себя точно так же, как человек, который кладет в карман прибавку к заработной плате, не проронив ни слова, но при сокращении дохода устраивает большой скандал.

Как показал Г. С. Дженнингс и как подчеркивает Альфред Кюн в своей классической книге "Ориентация животных в пространстве", величина отклонения животного от нежелательного направления не зависит от направления воспринятого стимула. Например, туфелька (Paramaecium) при реакции поворота ведет себя следующим образом. Сначала реснички на всей ее поверхности начинают работать в обратном направлении, так что она отплывает немного назад в ту сторону, с которой приплыла. Затем реснички на одной стороне тела, а также около рта – те, что подгоняют ко рту пищу, – начинают снова работать "вперед". Вследствие этого туфелька сначала не движется ни вперед, ни назад, а описывает передним концом окружность, так что продольная ось тела движется по боковой поверхности конуса. Спустя некоторое время, продолжительность которого зависит от силы стимула, но не от его направления, реснички начинают работать, как раньше, и туфелька плывет в том направлении, в котором оказалась в данный момент ее продольная ось. Может случиться, что к этому моменту ее тело повернется по конической поверхности ровно на 360 градусов; тогда она опять поплывет навстречу возрастающему стимулу. Может случиться и так, что новое направление окажется еще менее благоприятным, чем прежнее, и движение по нему приведет к еще более резкому возрастанию пугающего стимула. В обоих случаях животное повторяет ту же реакцию. Этот способ поведения, который Альфред Кюн назвал фобической реакцией, сообщает животному гораздо больше информации, чем кинезис (но не больше, чем амебоидная реакция). Животное узнаёт в этом случае не только о том, что некоторое место неблагоприятно, но и том, в каком направлении следует ожидать еще менее благоприятных условий, хотя и не получает сведений о том, в каком направлении условия хуже всего и тем более – в каком направлении нужно искать благоприятные условия. Поскольку фобическая реакция не только оказывает количественное воздействие на движение, как кинезис, но вызывает сверх того качественно иную реакцию поворота, животное может долго избегать неблагоприятной среды и оставаться в благоприятной, а не только сокращать свое пребывание в первой и продлять во второй, что возможно благодаря кинезису.

Информацию о том, какая среда благоприятна и какая неблагоприятна, организм получает при фобической реакции – так же, как при амебоидной реакции и кинезисе – на той стадии общего процесса, на которой стимулы принимаются и в определенном смысле фильтруются. К проблемам, связанным с этой функцией, мы обратимся в восьмом разделе этой главы. [Не следует думать, что фобическая реакция – единственный механизм ориентации, свойственный парамеции. Если среда изменяется с небольшим «уклоном», а также в случае, когда при большом «уклоне» туфелька «поднимается» по нему не прямо, так что путь оказывается «пологим», она вполне способна, как показала Вальтрауд Розе, в «разумных» пределах изменять курс и избегать неблагоприятной среды, не прибегая к фобической реакции. В естественных условиях фобическая реакция наблюдается лишь изредка. Как показал Отто Кёлер, туфелька способна также различать стимулы, затрагивающие ее переднюю и заднюю части. Лишь на первые она отвечает фобически, на последние же – вполне целесообразным ускорением движения вперед. Но при сверхсильных стимулах она теряет эту способность. Если внезапно поднести к заднему концу туфельки очень горячую иглу, она отпрыгивает назад так же, как при аналогичном раздражении переднего конца. Такое поведение, которое Отто Кёлер назвал реакцией испуга, может оказаться для животного гибельным – впрочем, лишь в таких случаях, какие вряд ли могут когда-либо встретиться в его нормальной свободной жизни. (Прим. автора)]


7. Топическая реакция, или таксис

На гораздо более высоком уровне, как в отношении количества получаемой мгновенной информации, так и в отношении сложности процессов, стоит тип реакций ориентации, которые мы с Альфредом Кюном называем топическими реакциями, или таксисами. После опубликования его труда было предпринято много важных исследований, посвященных ориентации животных в пространстве. Для понимания лежащих в ее основе физиологических процессов важнее всего были те из них, авторы которых исходили из кибернетического учения о регулирующем контуре, как Миттельштедт, Яндер и др.; однако обобщенное изложение их результатов выходит за рамки этой книги.

Простейшая топическая реакция – Кюн называет ее тропо-таксисом, – состоит в том, что организм вращается до тех пор, пока не установится равновесие стимулов между двумя симметрично расположенными рецепторами. Плоский червь, реагирующий "положительным тропо-таксисом" на течение, приносящее запах пищи, вращается до тех пор, пока не сравняется сила потока воды с обеих сторон его головного конца, и затем ползет против течения. Если искусственно устроить такую ситуацию, симметрично направив на голову червя два водяных потока из раздвоенной трубки, червь проползает между ними по результирующему направлению. От этого простого механизма, почти соответствующего предложенной Лёбом абстракции "тропизма", ведут все мыслимые переходы к нервным организациям со сложнейшими обратными связями; хорошим примером этого, как сумел показать Г. Миттельштедт в ходе многолетних исследований, является аппарат, с помощью которого направляет атаку на добычу богомол (Mantis).

Все эти топические реакции, от простейших до самых сложных, имеют ту общую черту, что животное сразу, без проб и ошибок, выбирает направление, благоприятное для сохранения вида. Иными словами, величина угла, на который поворачивается животное, непосредственно зависит от угла между воспринятым стимулом и продольной осью животного. Для всех топических реакций характерен "отмеренный" поворот.

В то время как фобическая реакция дает организму информацию только о направлении, в котором он не должен двигаться, ничего не говоря ему о бесчисленных других направлениях пространства, которые он мог бы избрать, топическая реакция непосредственно информирует животное, какое из всего этого множества возможных направлений наиболее благоприятно. Таким образом, в отношении получаемой информации таксис многократно превосходит и фобическую реакцию, и кинезис – но, подчеркнем еще раз, не реакцию псевдоподий амебоидной клетки.


8. Врожденный механизм запуска

В разделах, посвященных движению амебы, кинезису и фобической реакции, наряду с выполняемой этими формами движения функцией получения информации я упоминал также о функции физиологического механизма, запускающего эти процессы. Организм нуждается не только в структурах, обеспечивающих моторное выполнение той или иной формы движения, способствующей сохранению вида; ему нужен также аппарат для приема стимулов, сообщающих ему, в какой момент и при каких обстоятельствах соответствующая форма поведения имеет шанс выполнить свое назначение.

Когда в физиологии нервной системы был открыт важный принцип рефлекторной дуги, казалось естественным охватить все процессы, запускающие движение, понятием рефлекса; а когда И. П. Павлов объяснил не менее важный процесс возникновения условных реакций, казалось естественным истолковать все врожденные целесообразные реакции, т. е. реакции, происходящие без предварительного обучения и полезные для сохранения вида, как "безусловные рефлексы". Само по себе такое представление не ошибочно, но оно заслоняет главную проблему. В отношении животного, обладающего центральной нервной системой, весьма вероятно, что у него аппарат, принимающий стимулы – так называемый рецептор – соединен посредством некоторого нервного пути в одну систему с эффектором, т. е. нервной структурой, дающей на эти стимулы осмысленные моторные ответы; это вполне согласуется с общим представлением о рефлекторной дуге. Для очень многих случаев хорошо изучено, как этот путь проходит и из скольких элементов он состоит.

Но проблема не в том, как работает рефлекс; она в некотором смысле «впереди него» – в его рецепторном начале. Мы должны спросить себя: как получается, что организм точно "знает", какая реакция должна последовать за данным стимулом, чтобы ее результат был полезен для сохранения вида? Каким образом получается, например, что амеба обволакивает и поглощает не все мелкие частицы, но – за редкими исключениями – только те, которые могут служить ей пищей? Откуда знает маленькое существо, пробивающееся через жизнь с помощью кинезиса, когда и где оно должно плыть быстро или медленно?

Следует предположить, что каждому такому моторному ответу предшествует работа механизма, фильтрующего стимулы, т. е. позволяющего действовать лишь тем из них, которые с достаточной статистической вероятностью характеризуют внешнюю ситуацию, где запускаемый способ поведения может оказаться целесообразным. Этот рецепторный аппарат можно сравнить с замком, который отпирается лишь вполне определенным ключом; поэтому говорят также о ключевом стимуле. Физиологический аппарат, фильтрующий стимулы, мы назовем врожденным механизмом запуска, сокращенно ВМЗ.

У одноклеточных и низших многоклеточных с их не слишком богатым запасом различных форм движения, по существу ограничивающимся поиском добычи и полового партнера, а также избеганием опасных ситуаций, требования к избирательности ВМЗ не слишком высоки. И все же амеба избирательно реагирует на целый ряд стимулирующих ситуаций, хотя ее формы поведения различаются лишь количественно. По сравнению с нею заключенные в жесткую структуру ресничные инфузории, к которым принадлежит и парамеция, выглядят далеко не столь пластичными. Это животное отыскивает с помощью фобических и топических реакций среду с требуемыми свойствами – прежде всего с определенной концентрацией Н-ионов. Из всех кислот в природе чаще всего встречается СО2*, и в воде, где находят парамеций, – чаще всего поблизости от гниющих остатков растительных веществ – обнаруживается ее повышенная концентрация; кислоту выделяют скопления бактерий, питающихся этими остатками. Связь эта столь надежна, а другие кислоты, особенно ядовитые, встречаются столь редко, что парамеция отлично обходится очень простой информацией, которую можно выразить словами: где имеется определенная концентрация кислоты, там собираются съедобные бактерии. Разумеется, программой вида не предусмотрен случай, когда физиолог-экспериментатор вводит в жизненное пространство парамеции каплю ядовитой щавелевой кислоты.

У высших животных с хорошо развитой центральной нервной системой и столь же хорошо развитыми органами чувств, а также с богатым запасом качественно различных форм поведения, требования к избирательности врожденных механизмов запуска более высоки, особенно в тех случаях, когда различные комбинации стимулов, воспринимаемые одним и тем же органом, должны вызывать разные ответы. Когда некоторый орган воспринимает лишь единственный вид раздражения, вызывающий единственное ответное поведение – например, в случае самки сверчка, которая, как показал Реген, ничего не слышит, кроме призыва самца, – такой проблемы нет. Напротив, мальки большинства видов цихлид зрительно реагируют и на образ матери, за которой они следуют, и на хищную рыбу такого же размера, от которой спасаются бегством в укрытия. Каждый из этих двух способов поведения, будучи применен к «неправильному» объекту, несомненно привел бы к гибели.

В случае самки сверчка орган слуха теоретически мог бы быть прямо соединен с исполнительным моторным аппаратом. Но в случае цихлид между рецептором и эффектором должен быть включен фильтрующий аппарат, способный различать два вида ключевых стимулов. Он может быть расположен только в нервной системе, т. е. между воспринимающим и исполняющим органами.

О том, каким образом ВМЗ осуществляет физиологическую фильтрацию, мы знаем очень мало, хотя выполненные на материале сетчатки лягушки исследования Леттвина с сотрудниками и Экгарда Бутенандта и проливают свет на возможности такой сортировки. В последнее время Швартцкопф и его ученики показали, изучая кузнечиков, что цепь ганглиев, которую должны проходить ключевые стимулы, действительно производит фильтрацию, и установили, как это происходит.

Когда нам удается увидеть, как уверенно и как целесообразно ВМЗ сообщает организму в естественных условиях, какие именно способы поведения способствуют при данных обстоятельствах сохранению вида, легко переоценить количество информации, содержащейся в таком сообщении. Когда мы видим, как "разумно" задерживаются парамеции у скопления бактерий, или как только что вылупившийся индюшонок при виде пролетающей хищной птицы забивается в ближайшее укрытие, или как молодая пустельга, впервые увидев воду, купается и затем чистит перья, как будто уже делала это тысячу раз, а потом узнаем, что примитивные инфузории ориентируются только по концентрации кислоты, что индюшонок точно так же прячется от большой мухи, ползающей по белому потолку, и что гладкая мраморная плита запускает у молодой пустельги те же движения, что и вода, это вызывает у нас чувство, близкое к разочарованию.

Врожденная информация, включающая механизм запуска, закодирована настолько просто, насколько это возможно при условии, что в биологически неадекватных ситуациях его действие должно быть маловероятным. Классический пример простой, но вполне достаточной для животного в естественных условиях информации дает ВМЗ, вызывающий реакцию укуса у собачьего клеща (Ixodes rhicinus). Как показал Якоб фон Юкскюль, клещ кусает все, что имеет температуру в 37° С и пахнет масляной кислотой. Насколько проста эта характеристика естественного хозяина клеща – млекопитающего, настолько же невероятно, чтобы эту реакцию мог вызвать какой-нибудь другой встречающийся в лесу предмет.

Одно из самых основательных и точных исследований ВМЗ было проведено на мальках цихлид супругами Кюнцер. Хороший обзор современного состояния этой проблемы содержится в работе В. Шлейдта (1964).


9. Свойственное виду импульсивное поведение в смысле Оскара Гейнрота*

Особую роль играет врожденный механизм запуска в тех случаях, когда он приводит в действие так называемое инстинктивное движение. Организмы, которым жесткий, расчлененный скелет оставляет лишь вполне определенные степени свободы, т. е. прежде всего членистоногие и позвоночные, всегда обладают свойственными виду двигательными координациями, запрограммированными в геноме как одно целое и готовыми к выполнению. По-немецки они называются наследственными координациями (Erbkoordinationen) или инстинктивными движениями (Instinktbewegungen), по-английски "закрепленными шаблонами движения" ("fixed motor patterns"). В физиологическом аспекте их отличительная особенность состоит в том, что закрепленная ими очень жесткая последовательность движений порождается не сцеплением рефлексов, как, казалось бы, естественно предположить, а процессами, происходящими в самой нервной системе без участия рецепторов. Физиология таких центрально координированных форм движения детально изучена Эрихом фон Гольcтом, Поулом Вейсом и другими. Как показали недавно Э. Тауб и А. Дж. Берман, даже у приматов значительная часть двигательных координаций – часто высокодифференцированных – функционирует без всякого управления со стороны внешних или внутренних рецепторов. При врожденных координациях афферентный* контроль имеет значение лишь для общей ориентации в пространстве, а в выполнении самой последовательности движений не играет никакой роли. Это можно уяснить себе даже без требующей вивисекционных экспериментов дезафференции (т. е. выключения всех чувствительных нервов) по часто происходящим холостым движениям, при которых закрепленная врожденной координацией последовательность целиком выполняется в отсутствие объекта, запускающего ее в норме. Например, ткачик (Quelia) может выполнять все сложное движение, служащее для закрепления соломинки на ветке при постройке гнезда, даже при отсутствии соломинки или чего-либо на нее похожего. Это выглядит так, как будто птица видит отсутствующий предмет "в галлюцинации".

Само по себе выполнение последовательности движений, предусмотренной наследственной координацией, не есть когнитивный процесс. Содержащееся в этой координации готовое к употреблению моторное умение находится в распоряжении животного, как хорошо сконструированное орудие, и чем более специализировано это орудие, тем уже область его применения. Есть врожденные координации общего назначения – например, координации перемены места, грызения, царапания, клевания и т. д., и есть другие, в высшей степени специализированные для определенной функции – например, связывающее движение ткачика или многие формы поведения при ухаживании и спаривании.

Именно в тех врожденных координациях, которые дифференцированы для весьма специальных функций, наиболее отчетливо проявляется их точно приспособленная жесткость и полная независимость от какого-либо обучения. Даже опытный этолог снова и снова удивляется, видя, как выращенное им молодое животное, о котором достоверно известно, что оно не могло получить информацию из собственного опыта, при первом выполнении такой последовательности действий демонстрирует всю ее целесообразность и совершенство. Оскар Гейнрот описывает, как выращенный из яйца и едва научившийся летать ястреб схватил в воздухе фазана, пытавшегося перелететь со стола на подоконник, и прежде чем смог вмешаться его воспитатель, уселся с уже убитой жертвой на шкаф. "Это первое профессиональное действие ястреба произвело на нас неизгладимое впечатление" – добавляет Гейнрот. Соединение моторного умения и точного "знания" ситуации, в которой это умение следует применить, предполагает огромную массу врожденной информации.

Такая форма поведения, состоящая из срабатывания некоторого ВМЗ и запущенного им действия врожденной координации, образует функциональное целое, чрезвычайно часто встречающееся в царстве животных. Оскар Гейнрот назвал его "свойственным виду импульсивным поведением". Это понятие оказалось чрезвычайно плодотворным, и лишь много времени спустя дальнейший анализ этого единства показал, что его компоненты могут и по-другому интегрироваться функциональное целое.

У высших животных свойственное виду импульсивное поведение представляет собой прототип когнитивного процесса, который, как уже говорилось в главе 1, является не приспособлением, а функцией уже приспособленного механизма. Готовую информацию о биологически "правильных" ситуациях и о средствах, позволяющих ему с ними справляться, организм получает заранее. Процесс, снабжающий животное мгновенной информацией, говорит ему лишь одно: "Hic Rhodus, hic salta" [«Здесь Родос, здесь прыгай» (лат.) – пословица, взятая из басни Эзопа], теперь наступил момент воспользоваться вот этим особым способом поведения!

Свойственное виду импульсивное поведение является типичным примером линейной последовательности актов поведения, способной функционировать уже в этой простой форме; но при ее интеграции с другими такими последовательностями, которые сами по себе столь же просты, возникает "фульгурация" поистине эпохальных новых функций. Простая последовательность описанного выше типа встречается, собственно, лишь у тех живых существ, у которых – как, например, у пауков-скакунов и у многих насекомых – такое поведение осуществляется в жизни индивида только один раз.

У высших животных к этому добавляется по крайней мере еще одна компонента – поиск запускающей, или стимулирующей, ситуации. Такое поведение мы вслед за Уоллесом Крейгом называем аппетентным. Не исключено, что предваренная этой компонентой чисто линейная последовательность актов поведения уже может иметь значение для сохранения вида. Впрочем, я не могу подтвердить это каким-либо конкретным примером. Почти во всех случаях, когда наблюдается аппетентное поведение, обнаруживается также обратное влияние успеха на предшествующее поведение. Но тем самым возникает тот циклический процесс, на котором основывается обучение в собственном смысле слова, т. е. обучение посредством положительного подкрепления, о чем будет речь в главе 6.


10. Другие системы, построенные из врожденных механизмов запуска и инстинктивных движений

Как уже было сказано, мой учитель Оскар Гейнрот и я сам долго считали "свойственное виду импульсивное поведение" простейшим и важнейшим элементом любого инстинктивного поведения животных и человека. Что на самом деле в нем есть две физиологически различные части, стало ясно после открытия Эриха фон Гольста, убедительно показавшего, что врожденная координация не состоит, как считалось до того само собой разумеющимся, из последовательностей безусловных рефлексов. Как показал Гольст, координация движений не только осуществляется в строгом порядке без помощи рефлексов, но может приходить в действие и без всякого внешнего стимула. Лини, у которых были перерезаны задние корешки всех спинномозговых нервов, выполняли вполне нормальные плавательные движения; нервная система дождевого червя, полностью отделенная от остального тела и взвешенная в физиологическом растворе, неуклонно посылала в точном порядке импульсы, которые побудили бы мышечную систему червя, если бы она была в наличии, выполнять координированные движения ползания. Таким образом, движение вызывается стимуляцией и координацией, происходящими в самой центральной нервной системе. "Мантия рефлексов", как выразился Эрих фон Гольст, служит лишь для того, чтобы целесообразно приспосабливать стимулируемые изнутри движения к обстоятельствам места и времени окружающего мира.

Наследственная координация образует неизменный остов поведения, структура которого содержит только информацию, полученную филогенетически. Она приводится в действие исключительно служащими ей многочисленными механизмами, которые принимают мгновенную информацию и в адекватной ситуации запускают координацию и направляют ее во времени и пространстве. Это открытие я считаю рождением этологии, поскольку оно дало нам Архимедову точку опоры для аналитического исследования.

Физиологические открытия, о которых сейчас шла речь, по-новому осветили процессы, образующие вместе с врожденными координациями функциональные единства. Пока свойственное виду импульсивное поведение считалось последовательностью безусловных рефлексов, процесс его запуска казался первым членом этой последовательности, одним из многих "рефлексов". Тем самым он казался физиологически не отличающимся от остальных и потому не заслуживающим особого внимания. Но когда оказалось, что эндогенная стимуляция каждой такой последовательности движений непрерывно происходит сама по себе и нуждается в постоянном торможении со стороны особых высших инстанций - иначе говоря, когда стало ясно, что запуск инстинктивного движения по существу означает лишь снятие торможения (Ent-Hemmung) его спонтанности – возник вопрос, какой особый физиологический механизм осуществляет такое снятие торможения.

У многих низших животных важнейшая функция высших инстанций нервной системы состоит именно в том, чтобы осуществлять постоянное торможение различных свойственных организму эндогенных автоматических движений, а в надлежащий момент на основании поступающей извне мгновенной информации "снимать с них узду". Дождевой червь, лишенный своего "мозга", т. е. верхнеглоточного ганглия, непрерывно ползает и не может остановиться, оперированный подобным образом краб не может перестать есть, пока имеется что-нибудь съедобное, и т. п.

Открытие эндогенной стимуляции центрально координированных форм движения по-новому осветило не только процесс их растормаживания, но и множество других явлений, иначе устроенных и в высшей степени важных. Из наблюдений Гейнрота, Лисмана и моих собственных давно уже было известно, что при длительном неупотреблении некоторого инстинктивного движения пороговое значение вызывающего его стимула не остается постоянным, а постепенно все более и более снижается. Вследствие этого соответствующая форма поведения запускается все легче, начинает срабатывать в ответ на неадекватные стимулы, на "замещающие объекты", и в экстремальном случае возникает в конце концов без всякого заметного стимула – как мы обычно говорим, "вхолостую" ("auf Leerlauf"). Это явление снижения порогового значения я изучил и описал, когда еще твердо верил, что инстинктивные движения представляют собой последовательности рефлексов. Но уже тогда я добросовестно уделил особое внимание тем явлениям, которые с помощью теории последовательностей рефлексов объяснить было невозможно. И как раз эти явления получили убедительное объяснение благодаря открытиям Гольста. Впрочем, снижение порога запускающего стимула – не единственное последствие длительного отсутствия ситуации, адекватной для определенного инстинктивного движения. Длительное лишение условий для выполнения некоторой врожденной координации большей частью приводит организм как целое в состояние беспокойства, побуждая его активно искать ключевые стимулы. Это явление, о котором уже упоминалоссь в конце предыдущего раздела, мы называем, следуя Уоллесу Крейгу, аппетентным поведением (appetitive behavior).

Таким образом, то, что "подгоняет"* животное – "импульс", неявно содержащийся в старом термине Гейнрота "импульсивное поведение", – во многих случаях вовсе не совпадает с одним из "великих" общих побуждений поведения животных и людей – таких, как голод, жажда или половое влечение, — физиологические причины которых сравнительно легко обнаруживаются и состоят в нехватке важных веществ или в переполнении пустотелых органов ("импульс детумесценции"*). Более того, каждое мельчайшее специальное инстинктивное движение становится автономным стимулом поведения, если оно в течение определенного времени не "отреагируется" ("abreagiert"), по не очень изящному выражению Зигмунда Фрейда. Это играет важную роль в образовании условных реакций, о чем пойдет речь в главе 6. Как впервые показали Н. Тинберген и Г. П. Берендс, три важнейших подсистемы стимулируемого поведения: аппетентное поведение, действие врожденного механизма запуска и успокаивающее выполнение инстинктивного движения – могут соединяться друг с другом также и иным, более сложным образом. Очень часто длинная (последовательность форм поведения программируется таким образом, что в результате аппетентного поведения, составляющго ее начало, возникает стимулирующая ситуация, которая запускает не непосредственно инстинктивное движение, являющееся конечной целью, а вначале лишь другой вид аппетентного поведения. Чеглок летает в поисках добычи – это аппетентное поведение первого порядка. Он встречает стаю скворцов и, высоко поднявшись над нею, выполняет особый маневр, имеющий целью отбить от стаи одного определенного скворца, – это аппетентное поведение второго порядка. Лишь в случае, если это приводит к успеху, хищник достигает ситуации, в которой осуществима следующая форма поведения – умерщвление жертвы, за которым следуют дальнейшие инстинктивные движения – добыча ощипывается и затем съедается. Для нашего представления о сущности инстинктивного движения важно то обстоятельство, что многие врожденные координации встроены в такую последовательность не в качестве удовлетворяющей инстинктивное стремление конечной цели, а в качестве, если можно так выразиться, промежуточных целей. Поэтому вполне правомерно истолковать их как формы аппетентного поведения, направленные к достижению стимулирующей ситуации, которая запускает следующий член последовательности. Такую последовательность аппетенций Тинберген назвал иерархически организованным инстинктом.

Такая система иерархически упорядоченных аппетенций ведет животное по филогенетически "хорошо продуманной" программе от одной стимулирующей ситуации к другой, причем — и в этом суть дела — всегда от более общей, легче отыскиваемой к более специальной, которую трудно было бы найти, если бы первый механизм запуска, производящий переключение с аппетенции первого порядка на аппетенцию второго порядка, не указывал к ней путь. Понятие иерархически организованного инстинкта не имеет ничего общего с метафизическими конструкциями: число участвующих в нем механизмов запуска можно найти экспериментально, а соответствующие врожденные координации допускают точное описание.

Цепи аппетенций и механизмов запуска, участвующих в такой системе, могут также "разветвляться", если после достижения стимулирующей ситуации, к которой ведет аппетентное поведение первого порядка, возможно несколько дальнейших способов поведения, т. е. пробуждается несколько дальнейших аппетенций. Самец колюшки, у которого весной с возрастанием продолжительности дня гормональным путем пробуждается готовность к размножению, начинает сначала перемещаться с большей глубины на меньшую, и это аппетентное поведение продолжается до тех пор, пока он не окажется в заросшем водорослями спокойном мелководье. В этой ситуации он становится "территориальным", т. е. завладевает вполне определенной областью, которую более не покидает. При этом меняется его "установка", т. е. готовность к определенным формам поведения, о чем он оповещает как собратьев по виду, так и исследователей поведения изменением окраски. С этого момента самец колюшки одинаково готов строить гнездо, сражаться с соперниками и ухаживать за самкой, вести ее к гнезду и там с нею нереститься. Таким образом, стимулирующая ситуация, достигнутая в результате аппетентного поведения первого порядка, составляет предпосылку для одновременного возникновения нескольких различных аппетенций. Систему инстинктов колюшки глубоко изучил Н. Тинберген, а для случая осы-пескороя (Ammophila) то же самое сделал Г. П. Берендс.

Такая иерархически организованная система инстинктов намного "пластичнее", чем простое импульсивное действие в смысле Гейнрота, поскольку каждый из многих последовательно включаемых механизмов запуска получает информацию об условиях окружающей среды в данный момент и приспосабливает к ним поведение. Кроме того, в получение информации вносят значительный вклад многие участвующие в общем процессе и направляющие его в пространстве таксисы.

Иерархические системы инстинктов обладают специфическим приспособительным свойством, экономящим время и энергию: в определенных случаях отдельные члены последовательности могут быть пропущены. Когда чеглок в нашем примере сталкивается с отдельным скворцом, он, конечно, не производит маневр отбивания от стаи, а переходит прямо к умерщвлению. У осы-пескороя, как показал Берендс, не всегда удается вызвать подобные "сокращения"; во многих случаях насекомое упрямо придерживается обязательной иерархической последовательности действий.

Подчеркнем еще раз, что иерархически организованная система, в очень многих случаях удивительно целесообразная и поэтому "разумно" действующая, обязана своей способностью к присособлению функциям, служащим для приема мгновенной информации. Система приспособлена, но она обеспечивает благодаря своей открытой программе богатый набор комбинаций, целесообразный для сохранения вида даже и без адаптивной модификации своего механизма. Поэтому она, безусловно, относится к категории когнитивных процессов, действующих без обучения, – процессов, составляющих предмет этой главы. Независимость их действия от обучения может быть доказана в тех многочисленных случаях, когда сложные, иерархически организованные последовательности форм поведения выполняются в жизни индивидуума только один раз, как, например, в столь основательно изученном супругами Пекхем и Джоселин Крейн поведении спаривания у многих пауков или в изученнном и заснятом на кинопленку Эрнстом Ризом поведении личинок рака-отшельника, которые уже на стадии свободно плавающей Glaucothoe при первой же встрече с раковиной улитки выполняют всю высокодифференцированную последовательность форм поведения, с помощью которых взрослый рак-отшельник находит, обследует, чистит и заселяет раковину.

Принципиальная независимость действия иерархически организованного инстинктивного поведения от процессов обучения не противоречит тому факту, что именно оно стало основой, на которой развились механизмы обучения. К высокоразвитым процессам обучения оно находится в том "одностороннем" отношении, которое характерно для явлений, происходящих на различных уровнях интеграции. Вспомним, что было сказано об этом выше в разделе 4 главы 2.

Механизмы, получающие мгновенную информацию, независимы в своем действии от процессов обучения, добавляющихся на более высоком уровне, но составляют предпосылку для их возникновения. Без них были бы невозможны процессы адаптивной, или "телеономной", модификации поведения путем обучения, которые будут рассмотрены в следующих двух главах. Прокладывание путей посредством упражнения, ослабляющее стимулы вследствие привыкание, усиление избирательности механизмов запуска вследствие привычки — короче говоря, все те процессы, о которых пойдет речь в следующей главе, возможны лишь на основе функций, описанных в этой главе. Это в особенности справедливо в отношении когнитивной функции обучения посредством положительного подкрепления (conditioning by reinforcement), о котором пойдет речь в главе 6. Возникновение этой высшей и важнейшей формы обучения имело своей предпосылкой наличие вполне пригодных к действию систем, состоящих из аппетентного поведения, врожденного механизма запуска и ситуации, являющейся конечной целью. Без наличия этих трех членов никогда не могла бы возникнуть "фульгурация" той обратной связи, посредством которой успех воздействует в обратном направлении на предшествующее поведение и которая составляет сущность условных реакций в узком смысле.


11. Резюме главы

Из когнитивных механизмов, рассмотренных в первых трех главах, только механизм генома с его методом проб и ошибок в состоянии не только получать информацию, но и накапливать ее. Количество получаемой и сохраняемой таким образом информации едва ли не безгранично, но время, необходимое для того, чтобы вновь полученное знание привело к полезным для сохранения вида последствиям, соответствует по меньшей мере жизни одного поколения. Поэтому живые системы – если только они не находятся в неизменной среде, которую невозможно себе представить – могут сохранять свою приспособленность лишь при участии краткосрочно действующих механизмов, принимающих и оценивающих информацию о состоянии окружающей среды в данный момент.

Самый первоначальный, самый древний и самый вездесущий из этих механизмов – регулирующий контур (гомеостаз), который посредством отрицательной обратной связи обеспечивает независимость внутреннего состояния организма от колебаний внешних условий и поддерживает его постоянство.

У свободно передвигающихся организмов мы находим процессы, позволяющие им «осмысленно» реагировать на пространственные условия окружающей их среды – такие, как амебоидная реакция, кинезис, фобическая реакция и таксис, общей предпосылкой которых является способность воспринимать стимулы (Reizbarkeit).

На более высоком уровне дифференциации находятся врожденный механизм запуска, наследственная координация – или инстинктивное движение, – и более сложные системы, построенные из этих двух.

В противоположность когнитивным функциям генома, а также высшим функциям познания, включающим в себя обучение, все описанные в этой главе механизмы неспособны накапливать информацию. Их действия представляют собой не процессы приспособления, а функции готовых приспособленных структур. Они защищены от любой модификации и должны быть от нее защищены, поскольку предшествуют всякому опыту и являются основой всякого возможного опыта. В этом отношении они соответствуют "априорному", как его определил Кант.

Рассмотренные в этой главе механизмы получения мгновенной информации, способные действовать независимо от какого-либо обучения, образуют, в свою очередь, необходимую основу для процессов обучения, развивающихся на более высоком уровне интеграции.




Глава 5


Телеономные модификации поведения

(за исключением обучения посредством положительного подкрепления – conditioning by reinforcement)


1. Общие сведения об адаптивной модификации

Модификацией называется любое изменение свойств организма, вызванное воздействием внешних условий на его жизнь как индивидуума. Для любого живого существа она обусловливает на основе его наследственных задатков, т. е. генотипа, его внешний образ – фенотип. Модификация – вездесущий процесс. Вряд ли будет преувеличением утверждать, что любое незначительное различие в условиях окружающей среды, в которой вырастают два генетически одинаковых индивида, влечет за собой некоторое небольшое различие в их свойствах, т. е. в фенотипе. Но такие модификации «плана строительства» под влиянием среды далеко не всегда полезны для сохранения вида. Напротив, вероятность того, что модификация, вызванная определенным изменением среды, означает приспособление к этому самому изменению, не превосходит вероятности возникновения какого-либо преимущества для сохранения вида в результате случайной мутации или рекомбинации генов. Но если в ответ на некоторое вполне определенное внешнее влияние регулярно происходит модификация, представляющая собой телеономное, т. е. способствующее сохранению вида, приспособление именно к этому влиянию, то с вероятностью, близкой к достоверности, можно допустить, что такая специфическая способность к модификации уже является результатом предшествующего отбора.

Когда, например, кровь человека на большой высоте, при уменьшении содержания кислорода в воздухе при низком атмосферном давлении, обогащается гемоглобином и красными кровяными тельцами; или когда у собаки в холодном климате шерсть становится гуще; или когда растение при слабом освещении вытягивается в длину, благодаря чему его листья получают больше света – все эти адаптивные модификации обусловлены не только вызывающим их внешним влиянием, но также и некоторой встроенной генетической программой, выработанной геномом в результате проб и ошибок и представляющей собой в каждом отдельном случае уже готовое приспособление к среде. В словесной форме данная растению инструкция звучала бы примерно так: при недостаточном освещении стебель должен вытягиваться до тех пор, пока света не станет достаточно. Генетическую информацию этого рода мы будем называть, следуя Эрнсту Майру, открытой программой.

Открытая программа – это когнитивный механизм, способный не только получать информацию о внешней среде, не содержащуюся в геноме, но и накапливать ее. Иными словами: онтогенетическое осуществление самой подходящей из возможностей, содержащихся в открытой программе, есть процесс приспособления.

Таким образом, открытая программа получает и сохраняет информацию; но не следует упускать из виду, что генетической информации для осуществления этой функции требуется не меньше, а больше, чем для выполнения замкнутой программы. Это можно пояснить сравнением. Допустим, что кто-то хочет построить дом из готовых частей, не требующих никаких предварительных приспособительных изменений, – это пример полностью замкнутой программы. Единственной строительной площадкой, на которой можно осуществить такое намерение, будет совершенно плоская поверхность, вроде тех строго горизонтальных террас, какие образует лава на вулканических островах. В таком случае строителю достаточно очень простой инструкции. Но представьте себе, что такой дом нужно поставить на неровном или покатом месте, и подумайте, сколько дополнительных инструкций должен получить строитель, чтобы быть в состоянии в любом случае выполнить свою задачу, для каждой площадки несколько иную. Этот пример хорошо иллюстрирует, как далеко уводит от сути дела противопоставление дизъюнктных понятий "врожденного" и "выученного" (nature and nurture). Способность к обучению всегда основывается на открытых программах, предполагающих не меньше, а больше заложенной в геноме информации, чем так называемые врожденные формы поведения. Тот факт, что это так трудно понять многим в остальном проницательным мыслителям, объясняется, по-видимому, общечеловеческой склонностью мыслить противоположностями.

Адаптивные модификации существуют на всех ступенях органического развития, начиная с самых низших живых существ. Например, у многих бактерий, если их выращивают в среде, бедной фосфором, увеличиваются те химические структуры клетки, которые служат для усвоения этого вещества. Для такого переключения бактериям нужно некоторое время; если же их затем внезапно вернуть в богатую фосфором среду, они сначала "объедаются" фосфором, пока адаптивная модификация структуры клеток не изменит их способ усвоения питательных веществ в обратном направлении. Когнитивная функция этого процесса похожа на функцию регулирующего контура – он также сообщает организму о "рыночной конъюнктуре".

Такая адаптивная модификация бактерий наводит на мысль о процессе обучения. Однако мы называем процессами обучения лишь такие адаптивные модификации, которые касаются поведения. Мы не называем обучением также получение мгновенной информации, которая не накапливается – т. е. все когнитивные процессы, рассмотренные в предыдущей главе. Отличительным признаком процесса обучения мы считаем то обстоятельство, что приспособительное изменение происходит в "механике", т. е. в тех структурах органов чувств и нервной системы, функцией которых является поведение. В этом изменении структур, собственно, и состоит получение информации, а поскольку этот процесс более или менее непрерывен - также и ее накопление.

Адаптирующая модификация, и в особенности адаптирующая модификация поведения, есть когнитивный процесс особого рода. Она имеет и перед способом действия генома, и перед всеми процессами получения мгновенной информации то преимущество, что она может не только, как первый, накапливать информацию, но также, как вторые, быстро учитывать изменения окружающей среды. Ни один из рассмотренных выше процессов не обладает обеими этими способностями.

Весьма вероятно, что при любой адаптивной модификации поведения высших организмов те структуры, которые изменяются – это структуры центральной нервной системы. Позже мы еще вернемся к невероятности предположения, что результаты обучения кодируются в цепных молекулах наподобие информации, связанной с геномом. Чем сложнее живая система, тем невероятнее, чтобы случайное изменение ее структуры подействовало иначе, чем простая помеха. Но во всем известном нам мире нет системы сложнее, чем центральная нервная система, управляющая поведением высшего животного. Тем поразительнее достижение органического становления, выработавшего способность к разнообразной адаптивной модификации именно в этой системе. Эта способность опирается на изумительные, невероятно сложные структуры, лежащие в основе открытых программ и создающие возможность обучения. Вряд ли в истории человеческого разума было бoльшее заблуждение, чем мнение эмпиристов, будто человек до всякого индивидуального опыта есть чистый лист, "tabula rasa". Впрочем, столь же велико лишь по видимости противоположное, а по сути то же самое заблуждение многих не биологически мыслящих психологов, считающих само собою разумеющимся, что обучение участвует во всех, даже мельчайших элементах поведения животных и человека. Пагубное воздействие обоих этих заблуждений состоит в том, что они заслоняют центральную проблему всякого обучения: как получается, что благодаря обучению становится эффективнее видосохраняющее действие поведения?


2. Свидетельство экспериментальной эмбриологии

При выполнении открытой программы осуществляется когнитивная, т. е. приспособительная функция. Внешнее воздействие доставляет информацию, определяющую выбор одной из предусмотренных программой возможностей – и именно той, которая лучше всего подходит к ситуации.

Значительный вклад в понимание этого все еще весьма загадочного процесса внесла механика развития, или экспериментальная эмбриология. Классическим примером открытой программы, предлагающей несколько возможностей, может служить эмбриология внешнего клеточного слоя – эктодермы – у эмбрионов позвоночных. В зависимости от места, где находятся клетки эктодермы в теле зародыша, из них могут образоваться верхний слой кожи, части глаза или головной мозг вместе со спинным мозгом. Каждая клетка эктодермы содержит информацию, необходимую для построения любого из этих органов. Какая из программ будет выполнена, зависит от окружения. Если предоставить клетки самим себе – например, в куске, вырезанном из брюшной стороны зародыша лягушки, – то из эктодермы всегда образуется лишь верхний слой кожи. Там, где она примыкает к спинной струне (chorda dorsalis) — предшественнице позвоночного столба, — из нее образуются спинной мозг и головной мозг; там же, где несколько позже рядом с эктодермой оказывается выпятившийся из головного мозга глазной пузырек, из нее точно в надлежащем месте образуется хрусталик. Легко доказать на опыте, что в каждом случае такую специальную форму развития "индуцируют" влияния, исходящие от близлежащих образований: если пересадить зародышу лягушки кусочек Chorda dorsalis под кожу живота, то в лежащей над ним эктодерме формируется кусочек нервного ствола.

Таким образом, первоначально имеющиеся возможности каждого участка ткани – его проспективная потенция, как говорит Шпеман, первый великий исследователь этих процессов, – богаче его проспективного значения, потому что это последнее в каждом случае зависит от места, где развиваются соответствующие части. Влияния, исходящие от этого места, индуцируют одно из возможных направлений развития, которое после некоторого продвижения по нему становится окончательно детерминированным, т. е. не может уже быть изменено. Отныне проспективная потенция системы, из которой образуется орган, ограничивается проспективным значением этого органа.

Все разнообразные виды явлений, происходящих при адаптивных модификациях, по своей сущности родственны этим процессам эмбриогенеза. Не очень важно, исходит ли индуцирующее влияние от ближайшей окрестности участка ткани внутри зародыша или из внешней среды. Система, способная к модификации, всегда содержит генетическую информацию для всех подпрограмм, которые она потенциально способна осуществить. Chorda dorsalis не "говорит", конечно, эктодерме, как построить спинной и головной мозг, а глазной пузырек – как должен выглядеть хрусталик. Поэтому Шпеманово понятие "организатора" с его виталистической окраской может привести к недоразумению. Сейчас мы знаем, что неорганические воздействия также способны "индуцировать" – например, побудить эктодерму построить тот или иной орган. То же относится ко многим адаптивным модификациям, в том числе и относящимся к поведению. Всякое обучение, подобно индукции в механике развития эмбриона, под действием определенных внешних влияний осуществляет ту из разнообразных возможностей открытой программы, которая лучше всего подходит к внешней ситуации. Сами эти внешние воздействия также "предусмотрены", т. е. встроены в программу на основе предшествующих процессов приспособления.

Как жестко и специфично могут быть запрограммированы такие влияния на определенный процесс обучения, видно из опытов X. Гарсиа и его сотрудников, о которых нам потом придется говорить подробнее в другой связи. Здесь же достаточно сказать, что крысу нельзя отучить есть какую-либо пищу никакими болезненными наказаниями, за исключением стимулов, вызывающих неприятные ощущения в органах пищеварения.

Итак, обучение в самом широком смысле – определенное как телеономная модификация поведения – по своей сущности родственно тому процессу в механике развития, который Шпеман назвал индукцией. (Для читателя, далекого от естествознания, заметим, что "индукцией" называется также метод естественнонаучного подхода, не имеющий ничего общего с понятием Шпемана.)

Индукция в механике развития отличается от большинства процессов обучения – если не от всех – в одном существенном отношении. После того, как под действием индукции произошла сужающая детерминация, процесс уже необратим; между тем выученное поведение может быть, как известно, забыто или даже превращено переучиванием в свою противоположность. В свое время Карл Бюлер серьезно ставил вопрос, не следует ли включить эту обратимость в определение всякого обучения. Примечательно, однако, что есть и такие процессы обучения, которые не обратимы и закрепляются детерминацией в полном шпемановском смысле, раз навсегда. Это, во-первых, процессы так называемого запечатления, необратимо закрепляющие объект определенного инстинктивного поведения, а во-вторых, некоторые процессы образования интенсивных реакций уклонения, оставляющие, особенно у молодых индивидов, неизгладимый след – так называемые "психические травмы".

Обозначать ли словом "обучение" все телеономные модификации, относящиеся к поведению, – это дело вкуса. Некоторые авторы называют так даже приобретение знаний геномом. И сам я в книге "The Innate Bases of Learning" [Врожденные основы обучения" (англ.)] объединил под именем обучения все служащие сохранению вида модификации поведения. Но поскольку вся психологическая школа бихевиоризма основывает свою работу на гипотезе, что обучение посредством положительного подкрепления – conditioning by reinforcement – есть единственная форма обучения и даже единственный заслуживающий изучения процесс во всем, что касается поведения животных и человека, мне представляется уместным посвятить этому процессу обучения отдельную главу, подчеркнув тем самым ее своеобразие, а в настоящей главе рассмотреть лишь более простые формы индивидуального приобретения знаний.


3. Прокладывание пути посредством упражнения

Как известно, механизмы автомобиля подвергаются адаптивному изменению с помощью процесса, именуемого "обкаткой". Нечто подобное происходит, видимо, и со многими механизмами поведения. Например, у только что появившихся на свет каракатиц (Sepia officinalis), как установил М. Уэллс, реакция поимки добычи уже в первый раз протекает с безупречной координацией, но заметно медленнее, чем после многократного повторения. Улучшается также и точность прицела. Подобный же эффект упражнения обнаружил Э. Гесс, изучая клевательные движения только что вылупившихся цыплят домашней курицы. Попадание в цель, как он установил, не играет в совершенствовании этой формы движения никакой роли. Гесс надевал цыплятам очки, призматические стекла которых имитировали боковое смещение цели. Цыплята так и не научились корректировать отклонение и все время продолжали клевать в ожидаемом направлении, мимо цели, но разброс этого движения после некоторого упражнения значительно уменьшился.


4. Сенситивизация

С сенсорной стороны поведения процессам моторного прокладывания путей соответствует сенситивизация – снижение пороговых значений ключевых стимулов, запускающих некоторую реакцию, вследствие ее повторных запусков. Первая реакция вызывает у животного нечто подобное тревоге; выражаясь антропоморфно, можно сказать, что оно становится внимательным. Этим сравнением выражается также и то, что сенситивизация большей частью действует быстрее, чем моторное прокладывание пути.

Конечно, состояние тревоги, вызванное сенситивизацией, имеет значение для сохранения вида лишь в тех случаях, когда однократное столкновение с некоторой стимулирующей ситуацией предвещает ее вероятное повторение. Это относится прежде всего к стимулам, вызывающим бегство. Слегка клюнутый дождевой червь, избежавший гибели благодаря быстрой реакции бегства, правильно поступает, "считаясь" с тем, что опасный дрозд может снова оказаться на его пути. Как показал М. Уэллс, сенситивизация становится особенно важной для сохранения вида, когда объект реакции, хищник или жертва, регулярно встречается стаями, как часто бывает у многих организмов открытого моря. Один из самых впечатляющих примеров сенситивизации в поведении поимки добычи – так называемая "feeding frenzy" ["Лихорадка питания" (англ.)] у глубоководных морских рыб, например у акул, макрелей или сельдей. Рыбы, поймавшие несколько особей, кажутся буквально обезумевшими – "frenzy" и означает помешательство – и бессмысленно хватают все вокруг, причем пороговые значения ключевых стимулов снижаются настолько, что, например, тунцы хватают толстые крючки без приманки; именно на этом основана обычная в тропических морях техника рыболовства.

У низших животных сенситивизация (Sensitivierung) [Вошедший в употребление термин Sensitierung, обозначающий этот процесс, ошибочен, во всяком случае в немецком языке; в английском же используется слово sensitation (Прим. автора)] – широко распространенная форма обучения, особенно типичная, согласно М. Уэллсу, для многощетинковых червей (Polychaeta). Среди них есть высокоразвитые хищные формы, снабженные эффективными органами чувств.

Как при моторном прокладывании путей, так и при сенситивизации улучшение функции системы достигается воздействием самого ее функционирования, что составляет один из конститутивных признаков обучения. Но в обоих случаях отсутствует еще один признак, считающийся обычно конститутивным для обучения, — так называемая ассоциация. Этот термин означает образование новой связи между двумя нервными процессами, которые до этого индивидуального процесса обучения функционировали независимо друг от друга. Ассоциация характерна для всех процессов обучения, о которых пойдет речь дальше.


5. Привыкание

Стимулирующая ситуация, запускающая при первом столкновении с ней реакцию определенной интенсивности, часто уже во второй раз теряет в некоторой степени свою действенность, а после ряда дальнейших повторений может совсем лишиться запускающей силы. В немецком языке это называется Reizgewöhnung (привыканием к стимулу) или Sinnesadaptation (адаптацией к ощущению); как будет видно из дальнейшего, последнее выражение не особенно удачно. По-английски это называется "habituation".

В типичном случае исчезновение реакции не зависит от того, следует ли за соответствующим ключевым стимулом подкрепляющая ситуация стимулирования. Во многом это явление подобно уставанию; может быть, оно и развилось в ходе эволюции из некоторых весьма специфических явлений уставания. Однако его важность для сохранения вида состоит как раз в том, что оно предотвращает уставание соответствующей реакции, прежде всего в моторном аспекте.

Цель эта достигается благодаря тому, что привыкание касается лишь стимулов вполне определенного вида. Пресноводный полип (гидра) отвечает на целый ряд стимулов стягиванием тела и щупалец до как можно меньшего объема. Сотрясение предмета, к которому он прикреплен, прикосновение, небольшое движение воды, химические или тепловые раздражения — все это производит одинаковое воздействие. Но если гидра поселяется, как часто бывает, в медленно текущей воде, где ее тело все время колеблется в разные стороны вследствие завихрений потока, то стимулирующее действие потока постепенно перестает запускать это поведение, и полип широко распускает свое тело и щупальца, позволяя им пассивно следовать движению среды. Но – что особенно важно – пороговые значения всех других стимулов, запускающих стягивание, не изменяются. А именно это, без сомнения, произошло бы, если бы стимулы, исходящие от течения, не совсем утратили свое действие, а снова и снова вызывали хотя бы очень слабое стягивание гидры. Тогда моторная реакция уставала бы, а тем самым уменьшалась бы и способность реагировать на все другие стимулы. Этому как раз и препятствует привыкание.

Привыкание можно назвать также де-сенситивизацией, выработкой нечувствительности. Выражение "адаптация к ощущению" (Sinnesadaptation), по-английски "sensory adaptation", приводит к недоразумению: оно создает впечатление, будто речь идет о процессах, происходящих в органе чувства, подобных адаптации сетчатки глаза к свету и темноте или изменению величины зрачка, служащим для приспособления чувствительности глаза к изменяющимся условиям освещения. Конечно, и это можно назвать привыканием; человек, выходящий ночью из ярко освещенной комнаты, может, разумеется, сказать: "Мне нужно сначала привыкнуть к темноте". Но в том смысле, как мы понимаем здесь слово "привыкание", оно применяется к процессам, которые лишь в немногих случаях, как, например, в случае глаза, могут быть сведены к изменениям в самом органе чувства, но происходят в центральной нервной системе. Кроме того, они по большей части долговременнее настоящих "адаптаций" органов чувств. Маргрет Шлейдт воспользовалась для изучения привыкания к стимулу реакцией так называемого клохтания (Kollern) у индюка и доказала, что этот процесс происходит не в органе чувства. Клохтание вызывается разнообразными звуками, и если производить с помощью искусственного источника краткий звук постоянной высоты, повторяющийся через некоторые промежутки времени, то вначале индюк отвечает клохтанием на каждый из этих стимулов, потом делает это все реже и в конце концов совсем перестает. Когда затем производятся звуки другой высоты, то оказывается, что возникшая таким образом де-сенситивизация относится лишь к очень узкому диапазону высот выше и ниже высоты первоначального звука. "Кривая адаптации" круто падает в обе стороны от максимума, так что пороговые значения высот, отстоящих чуть дальше от исходной, не изменяются. Все это еще не противоречит представлению, что адаптация или уставание происходит в самом органе чувства. Но М. Шлейдт показала, что дело обстоит иначе, с помощью опыта, впечатляющего своей простотой: она предложила индюку звук, переставший действовать, такой же высоты и длительности, как раньше, но гораздо более тихий. К нашему общему удивлению, этот более тихий звук вновь произвел полное запускающее действие, точно такое же, как если бы был предложен совсем другой звук. Таким образом, специфическая де-сенситивизация по отношению к данному стимулу, безусловно, произошла не в органе чувства, потому что этот орган в адаптированном или уставшем состоянии реагировал бы на тихий звук еще намного слабее, чем на звук прежней силы.

При наблюдении над процессами привыкания в естественных условиях даже без специальных экспериментов выясняется, что исчезновение первоначальной реакции очень сильно зависит от вполне определенной комбинации внешних стимулов. Уже сама сложность этих условий указывает на то, что в общем процессе должны участвовать высшие функции центральной нервной системы. Вот пример: многие утиные (Anatidae) реагируют на хищников, движущихся вдоль берега водоема, поведением, которое охотники называют "травлей"*: преследуют врага, издавая предостерегающие звуки и насколько возможно не теряя его из вида. Эта реакция прежде всего относится к лисе и особенно легко вызывается объектами, покрытыми рыжим мехом, чем весьма коварно пользуются голландские охотники на уток в так называемых загонах*: они привязывают лисью шкуру к спине специально обученной собаки, которая заманивает уток в длинный спирально изогнутый канал – так называемую «трубку» (Pfeife) – с ловушкой в конце. Когда мы переселились с нашим богатым поголовьем утиных на озеро Эсс-Зее, тогда еще не огороженное от лис, мы боялись, что привычка птиц к моим очень похожим на лисиц рыжим собакам, помесям чау с овчаркой, может стать для них опасной. Они подпускали к себе собак так близко, что если бы они вели себя так же по отношению к лисе, это могло бы оказаться фатальным. Однако тревога оказалась напрасной: исчезновение реакции относилось лишь к нашим собственным собакам. Даже собаку породы чау, принадлежавшую моей знакомой, "травили" с нисколько не сдерживаемой яростью, и еще больше доставалось лисам.

Часто удивляются, насколько малых изменений бывает достаточно, чтобы разрушить привычку ко всей ситуации в целом. Например, достаточно было одной из наших собак появиться на противоположном берегу озера, чтобы вновь разжечь полную реакцию травли у тех же уток и гусей. То же я наблюдал у малабарских шама-дроздов (Copsychus malabaricus). Пара этих птиц, высиживавших птенцов в моей комнате, изгнала со своего участка птенцов первого выводка, когда стал подрастать следующий. Когда я запер одного молодого самца в клетку, предохранив его таким образом от нападений родителей, прежде всего отца, взрослые птицы привыкли к присутствию сына, которого невозможно было прогнать, и больше не обращали внимания на клетку и ее обитателя. Но когда я неосторожно переставил клетку на другое место, "адаптация" была совершенно уничтожена, и оба родителя так яростно набросились через решетку на молодого самца, что совсем забыли обо всем остальном, особенно о новых птенцах, которые еще не могли самостоятельно есть; и если бы я не удалил камень преткновения из комнаты, птенцы погибли бы с голоду.

Явление привыкания задает нам загадки, поскольку процесс "адаптации" во многих случаях кажется явно нецелесообразным. Мы знаем ряд весьма специфических реакций, которые несмотря на их очевидную важность для сохранения вида так скоро де-сенситивизируются, что, собственно, только в первый раз осуществляются с полной интенсивностью. Это наблюдал Роберт Хайнд, изучая реакцию предупреждения и бегства у зяблика, вызываемую совой. Даже после нескольких месяцев "отдыха" интенсивность этой реакции была очень далека от первоначальной. Самый сильный подкрепляющий стимул, какой можно вообразить – преследование живой совой, вырвавшей у зяблика несколько перьев, – тоже не произвел ожидаемого действия: не снял притупления реакции. Трудно себе представить, чтобы столь высокодифференцированный механизм, очевидным образом разработанный эволюцией ради совершенно определенной функции, был создан для того, чтобы развить свою деятельность один раз или самое большее два раза в жизни индивида. Видимо, в нашу аргументацию или в постановку эксперимента вкралась какая-то ошибка. Реакция молодых серых гусей на имитацию родительского предупреждения исчезала в наших опытах так же быстро, как реакция зяблика на сову в опытах Хайнда, и так же плохо восстанавливалась. Может быть, мы просто сводим реакцию на нет, запуская ее в человеческом нетерпении слишком быстро и слишком часто, а может быть, способствуем ненормально быстрой адаптации, создавая в "хорошо управляемых" экспериментальных условиях такую однородную общую ситуацию, какой в естественной жизни никогда не бывает.

Вольфганг Шлейдт изучил один случай, в котором благодаря де-сенситивизации животное действительно получает полезную для приспособления информацию. Как было уже сказано, у индеек имеется механизм запуска реакции бегства от хищных птиц, отвечающий очень простой конфигурации стимулов: для дикой индейки "хищником" является любой предмет, выделяющийся черным силуэтом на светлом фоне и движущийся с угловой скоростью, связанной определенным соотношением с его длиной – будь то муха, медленно ползущая по белому потолку, или пролетающий в небе канюк, вертолет или воздушный шар. Когда мы попытались сравнить друг с другом действенность разных форм, например форм летящего гуся и орла, оказалось, что форма как таковая совершенно безразлична; но привыкание к определенному объекту происходило столь быстро, что в каждом случае действеннее всех оказывался тот, который дольше всего не предъявлялся подопытному животному. На воле наши дикие индейки проявляли самую сильную "реакцию на хищную птицу", когда показывался дирижабль мюнхенской рекламной фирмы, пролетающий над нашей местностью раз или два в год, гораздо более слабую – на значительно чаще появлявшиеся вертолеты, и самую слабую – на почти ежедневно круживших над нами канюков. Информация, сообщаемая птице этим быстрым привыканием, в словесном выражении звучала бы так: "Остерегайся медленно парящих в небе предметов, но больше всего тех, которые видишь реже всего". В естественных условиях Северной Америки это был бы, несомненно, белоголовый орел (Haliaetus albicilla)* – единственная хищная птица, которая может угрожать взрослым диким индейкам.

Как уже говорилось, процесс привыкания, или де-сенситивизации, отличается от ранее рассмотренных простейших процессов модификации поведения – прокладывания путей и сенситивизации – в одном существенном отношении: он сопровождается так называемой ассоциацией, связывающей врожденные механизмы запуска с весьма сложными функциями распознавания образов, которые будут рассмотрены в одной из следующих глав. Благодаря этой связи происходит особого рода торможение, в физиологическом аспекте еще загадочное. В привычной стимулирующей ситуации, которая может представлять собой невероятно сложную комбинацию отдельных стимулирующих данных, ключевые стимулы, реакция на которые является врожденной, теряют свою действенность, но сохраняют ее при всех других, даже очень похожих комбинациях с другими стимулами.


6. Приучение

Слово "привычка" (Gewohnung) мы употребляем в обиходной речи не только тогда, когда привыкаем к раздражителю, который был раньше тягостным, так что он перестает действовать и более нами не осознается, но также и тогда, когда определенная стимулирующая ситуация или способ поведения вследствие многократного повторения становятся нам приятными или даже необходимыми. В этом случае, точно так же как в случае де-сенситивизирующего привыкания, налицо прочная "ассоциация", связывающая ключевые стимулы, воздействующие на аппарат запуска, с комплексом стимулов, исходящих от той окружающей ситуации, которая регулярно сопровождает ключевые стимулы. Эта ассоциация приводит к тому, что реакция, которая первоначально могла быть вызвана простой конфигурацией ключевых стимулов, в дальнейшем нуждается для запуска во всем комплексе стимулирующих данных, как врожденных, так и "привычных". Таким образом, в этом случае воздействие ассоциации прямо противоположно тому, которое она производит при де-сенситивизации (см. предыдущий раздел). Там она подавляет действие ключевых стимулов, а здесь ключевые стимулы не только продолжают работать в привычной стимулирующей ситуации – более того, они могут действовать только в соединении с нею. Значение этого процесса для сохранения вида состоит в значительном усилении избирательности механизма запуска. В отличие от де-сенситивизирующего привыкания, примеры этого можно найти прежде всего у высших животных. Птица, которая долго жила в клетке и несколько лет ела из одного и того же блюдца, может умереть с голоду, если это блюдце разобьется и ей будет давать еду в другой посуде. Патологические проявления приучения наблюдаются у людей, страдающих старческим слабоумием: осмысленное поведение расстраивается у них при малейшем изменении обстановки.

Значение приучения для сохранения вида отчетливее всего видно в онтогенетическом развитии многих животных. Например, только что вылупившийся серый гусенок "приветствует" любой движущийся предмет, отвечающий на его "свист покинутости" ритмическими звуками средней высоты, а затем бежит следом за ним. Если он проделал это один или несколько раз по отношению к человеку, то потом очень трудно побудить его следовать за гусыней или чучелом; а если терпеливо приучить его к этому, он никогда не проявляет такой интенсивности реакции и такой верности, какую вызывает первый объект. Об этой необратимой фиксации побуждения на его объекте – она называется запечатлением – пойдет речь в особом разделе. В реакции следования у гусенка запечатление, независимо от того, направлено ли оно на человека или гусыню, вначале относится лишь к виду, а не к индивидуальности запечатленного объекта. Маленького гусенка, уже способного бегать и вполне определенно запечатленного на гусей, еще можно без труда переместить из одной гусиной семьи в другую. Но если он следовал за своими родителями около двух полных суток, он начинает уверенно узнавать их индивидуально, причем по голосу несколько раньше, чем по чертам лица. (Как ни странно, утиные узнают друг друга, как и мы, по конфигурации лица, и когда не видят лица собрата по виду, распознают его еще хуже, чем мы.)

Это избирательное привыкание гусенка к индивидуальности родителей происходит без участия положительного или отрицательного подкрепления. Случается, что гусенок теряет своих родителей в течение первого часа следования за ними и пытается примкнуть к другой гусиной паре с выводком, которая большей частью изгоняет чужака укусами. Но этот неприятный опыт нисколько не предохраняет его от повторения ошибки, а если он снова находит своих родителей, не побуждают его держаться их крепче. Кажется, напротив, что даже недолгое следование за чужими гусями стирает образ родителей: как показывают наблюдения, гусенок, однажды потерявший родителей и приставший к чужой паре, склонен снова и снова это повторять. Вызываемые с этим неприятные переживания, по-видимому, не действуют на его поведение.

Другой пример: как показал с помощью точных опытов Рене Спите, у примерно двухмесячного человеческого младенца, у которого только что выработалась моторика улыбки, этот вид приветствия может быть запущен с помощью очень простых макетов. Наряду с конфигурацией двух глаз и переносицы здесь существенно кивающее движение головы, причем зрительное воздействие усиливается четкой границей волос. Как добавочный ключевой стимул действует улыбающийся рот с высоко оттянутыми вверх уголками. Сначала детский воздушный шарик с такими чертами, грубо на нем нарисованными, действовал так же, как кивающий воспитатель. Но через несколько недель, в течение которых младенец чаще улыбался настоящим людям, чем макетам, действие простого макета почти внезапно исчезало. Выучив, "как выглядит человек", ребенок боялся теперь разрисованного шарика, которому раньше улыбался, хотя – и это важно – шарик не причинял ему никаких неприятных переживаний, так что отрицательного подкрепления быть не могло.

Значительно позже, между шестым и восьмым месяцами жизни, механизм, запускающий улыбку, еще раз повышает свою избирательность, на этот раз резким скачком. Ребенок начинает, как говорят воспитатели, "дичиться" посторонних и с этих пор приветствует улыбкой только мать и нескольких других хорошо знакомых людей; на всех остальных он отчетливо реагирует поведением бегства или избегания. Вместе с процессом обучения, приводящим к личному узнаванию определенных людей, в ребенке пробуждаются важные процессы образования человеческих связей. Если у ребенка отнимают возможность шаг за шагом, как описано выше, повышать избирательность механизмов запуска социального поведения, устанавливая тем самым социальные связи с определенными людьми, это приводит к самым ужасным последствиям. Между тем это происходит и по сей день в больницах и детских учреждениях, где постоянно меняется персонал.

Несомненно также, что когда человеческий младенец "дичится", это происходит вследствие приучения, не связанного с отрицательным подкреплением, т. е. с неприятными переживаниями от общения с чужими людьми. Напротив, чем меньше чужих видит маленький ребенок, тем сильнее он дичится.


7. Реакции избегания, вызываемые "травмой"

Я остановлюсь теперь на еще одном процессе обучения, который большинство изучающих обучение психологов отождествляет с образованием настоящего условного рефлекса. Но я полагаю, что в этом случае мы имеем дело гораздо с более простым явлением, для объяснения которого нет надобности привлекать более сложный механизм обратной связи, о котором пойдет речь в следующей главе – условные реакции.

Ключевой стимул, вызывающий врожденную реакцию бегства максимальной интенсивности, часто уже после единственного воздействия неразрывно ассоциируется с сопровождающей его и непосредственно предшествующей ему общей стимулирующей ситуацией. Этот особый вид ассоциации наблюдается у низших животных уже на самой низшей ступени. Вероятно, он связан непрерывными переходами с процессами простой сенситивизации. Например, у многих плоских червей действие светового сигнала, который и сам по себе, возможно, вызывает незаметную, еще допороговую реакцию бегства, усиливается при ассоциации со стимулом, запускающим сильную врожденную реакцию бегства; многие американские исследователи поведения рассматривают такое усиление как "conditioning" [Приведение в требуемое состояние (англ.); термин бихевиористской психологии]. У низших беспозвоночных, не обладающих централизованной нервной системой, образование условных реакций – если можно их так назвать – всегда основывается на некотором процессе этого рода. Все их обучение ограничивается таким процессом и тем видом привыкания, который был описан на примере пресноводного полипа.

У высших животных такое образование реакций бегства ассоциируется – так же, как привыкание, – с функцией комплексного распознавания образов. Одна собака, которая застряла как-то во вращающейся двери и сильно испугалась, с тех пор не только избегала всех вообще вращающихся дверей, но особенно старалась обходить стороной место, где пережила травму. Если ей приходилось пробегать по той улице, то задолго до этого места она перебегала на противоположную сторону и мчалась мимо галопом, поджав хвост и опустив уши.

В применении к людям психоаналитики называют такие почти необратимые ассоциации между определенной комплексной стимулирующей ситуацией и реакцией бегства «психическими травмами». Они очень хорошо известны также дрессировщикам собак и наездникам: однократное действие стимула на животное может его навсегда "испортить".


8. Запечатление

Необратимую фиксацию той или иной реакции на стимулирующей ситуации, с которой индивид встретился всего несколько раз в жизни, вызывает также уже упоминавшийся процесс, называемый запечатлением (Prägung). В физиологическом аспекте это явление замечательно тем, что неразрушимая ассоциация формы поведения с ее объектом устанавливается тогда, когда она еще совершенно не способна проявляться и в большинстве случаев невозможно обнаружить даже ее зачатков. Сенситивный период, в течение которого возможно запечатление, часто относится к очень ранней стадии онтогенеза индивида и во многих случаях составляет всего несколько часов, но всегда имеет довольно четкие границы. Однажды совершившаяся детерминация объекта не может быть «взята назад». Например, животные, сексуально запечатленные на другой вид, навсегда и непоправимо "извращены".

Большинство известных процессов запечатления относится к социальным формам поведения. Запечатлеваются, например, реакция следования у птенцов выводковых птиц, у многих птиц соперническая борьба, и в особенности сексуальное поведение. Неправильно говорить, например, что такая-то птица или такое-то млекопитающее "запечатлены на человека". Таким образом всегда фиксируется лишь объект некоторой вполне определенной формы поведения. Птица, сексуально фиксированная на чужой вид, вовсе не обязательно фиксирована на него в других отношениях, например в отношении сопернической борьбы или иного социального поведения. У серых гусей детские реакции следования и иные социальные формы поведения очень легко запечатлеваются на человека – что весьма полезно для наших исследований, – однако сексуального запечатления при этом не происходит.

Известны также случаи, когда поведение паразитов запечатлевается на вид их хозяина; например, как показал Г. Торп, наездники откладывают яйца в гусениц моли того же вида, к какому принадлежали гусеницы, в которых развивались они сами. Посредством "трансплантации" личинок можно запечатлеть на мучную моль наездников, в норме паразитирующих на восковой моли. У муравьев, как показал Брун, каждый индивид фиксирует свои социальные реакции на том виде муравьев, представители которого оказывали ему помощь, когда он вылуплялся из куколки. На этом основывается у многих видов муравьев так называемое рабовладение. Охотничье поведение у сов, как показала Моника Гольцапфель, запечатлевается на определенный вид добычи; более того, если в течение сенситивного периода это запечатление не произошло, индивид навсегда остается неспособным поймать и убить жертву.

Запечатление связано с другими процессами ассоциативного обучения множеством переходов. Например, у многих певчих птиц обучение характерному для вида пению, как показал М. Кониси, точно так же связано с некоторым сенситивным периодом и точно так же необратимо, как типичные процессы запечатления. Наличие таких переходов приводило к недоразумениям. Некоторые авторы – Р. Хайнд, П. Бейтсон и др. – изучали процессы, вполне отчетливо отличающиеся от типичных процессов запечатления, – например, процесс, посредством которого цыпленок приучается держаться поблизости от наседки или замещающего ее объекта. Такие явления больше похожи на обычные процессы обучения, чем на типичное запечатление. На основании полученных при этом результатов были подвергнуты сомнению наблюдения Ч. О. Уитмена, О. Гейнрота и мои. Между тем последние результаты К. Иммельмана, М. Шейна, М. Кониси, Ф. Шутца и др. полностью подтвердили все установленное в прежних исследованиях больше двадцати лет назад.

Подобно привыканию и приучению, запечатление "ассоциируется" с комплексными процессами распознавания образов, и так же, как при этих процессах, при запечатлении выученное "включается во врожденный механизм запуска". Тем самым процесс запечатления делает этот механизм более избирательным.

Одна из самых интересных и загадочных функций запечатления состоит в том, что оно осуществляет при восприятии запускающей комбинации стимулов замечательную абстракцию. Сексуальные реакции селезня кряквы, воспитанного в обществе самки пеганки, запечатлеваются не на данного индивида, принадлежащего к виду Tadorna tadorna L., а на этот вид. При выборе между многими пеганками подопытный селезень почти никогда не выбирает свою "партнершу по запечатлению" – чему препятствуют механизмы, сдерживающие инцест – и предпочитает другую представительницу того же вида. Одна галка, воспитанная мною и тем самым "сексуально запечатленная на человека", направила свое ухаживание на маленькую темноволосую девочку. Для меня непостижимо, что побудило птицу считать нас обоих представителями одного вида.

Не решен также вопрос, не играют ли все же некоторую роль в процессе запечатления какие-то вознаграждающие, т. е. подкрепляющие стимулы – иначе говоря, нельзя ли истолковать запечатление как условную реакцию (conditioned response) в смысле И. П. Павлова и американской психологии обучения. Этому препятствует обстоятельство, о котором я уже говорил: запечатленный объект часто бывает жестко детерминирован еще тогда, когда относящаяся к этому объекту форма поведения ни разу не была реализована даже в зачаточном виде. Например, галка незадолго до вылета из гнезда уже сексуально запечатлена, хотя можно уверенно утверждать, что к тому времени у нее никогда не было ни малейшего намека на сексуальное настроение. Должно пройти еще два года, прежде чем у нее пробудится инстинктивное поведение копуляции, которое, надо полагать, служит наиболее существенным подкреплением, поскольку является заключительным действием, удовлетворяющим побуждение. Правда, этим не вполне исключается возможное участие других подкрепляющих стимулов, еще не распознанных как таковые; но принять такое допущение нас ничто не вынуждает, так что, по всей вероятности, запечатление есть ассоциативный процесс обучения того же рода, что и процессы, описанные в двух предыдущих разделах. Будучи необратимым и привязанным к узко отграниченным фазам онтогенеза, запечатление носит характер индукции в смысле Шпемана в большей степени, чем все остальные процессы обучения.


9. Резюме главы

В предыдущей главе были рассмотрены физиологические механизмы, быстро воспринимающие информацию и мгновенно оценивающие ее, но не накапливающие. Все они могут функционировать сколь угодно часто, причем это функционирование не приводит ни к каким изменениям в механизме. Они составляют основу всякого возможного опыта и именно поэтому должны быть защищены от любых модификаций, производимых опытом.

В настоящей главе рассматривается принципиально иной процесс, изменяющий в течение жизни индивидуума самый механизм поведения, и притом таким образом, что улучшается его функция, способствующая сохранению вида.

Улучшение функции некоторой структуры с одновременным повышением ее ценности для сохранения вида посредством модификации не более вероятно, чем достижение той же цели посредством мутации или рекомбинации наследственных задатков. Но если определенные внешние обстоятельства регулярно вызывают определенные модификации, осуществляющие приспособление именно к этим обстоятельствам, можно с подавляющей вероятностью допустить, что в геноме закреплены некоторые открытые программы в смысле Эрнста Майра.

Такая генетическая программа содержит несколько отдельных программ для построения некоторого механизма и поэтому предполагает не меньше, а гораздо больше генетической информации, чем единственная замкнутая программа. Благодаря этому открытая программа способна воспринимать дальнейшую информацию из внешнего мира, в зависимости от которой определяется, какую из потенциально имеющихся в программе возможностей она осуществит. Благодаря осуществлению этой возможности новый процесс приспособления становится непрерывным, и таким образом лежащая в его основе информация накапливается.

Тем самым в центральной нервной системе повторяется на более высоком уровне функция, свойственная уже геному, но отсутствующая у процессов получения мгновенной информации, описанных в четвертой главе.

Всякое обучение есть телеономная модификация физиологических механизмов, функцией которых является поведение.

Хорошую модель открытой программы и адаптивной модификации можно найти в механике развития, или экспериментальной эмбриологии. Какая из "проспективных потенций" некоторой эмбриональной ткани будет осуществлена, зависит от "индуцирующих" влияний соседних тканей. Все процессы адаптивной модификации, включая процессы обучения, по своей сущности родственны индукции в смысле Шпемана.

Простейшие формы адаптивных модификаций поведения — прокладывание путей для моторных процессов и сенситивизация процессов восприятия. Последние имеют значение для сохранения вида лишь в тех случаях, когда стимулирующая ситуация с большой вероятностью возникает сериями.

Все остальные процессы модификации, рассматриваемые в этой главе, основаны на ассоциации, т. е. установлении связи между двумя нервными функциями, ранее не находившимися в причинной связи друг с другом. Посредством этого процесса стимулирующая ситуация, часто очень сложная, приобретает влияние на врожденную форму поведения.

В случае привыкания, или де-сенситивизации, это влияние имеет тормозящий характер: ключевые стимулы, которые первоначально были запускающими, вследствие ассоциации теряют свою действенность, но при малейшем изменения комплексной ситуации она сохраняется или соответственно восстановливается. Как знает каждая кухарка, притупляющимся ключевым стимулам можно придать новую действенность «разнообразием».

При противоположном процессе приучения ключевые стимулы, действенность которых является врожденной, ассоциируются с некоторой комплексной комбинацией стимулов таким образом, что в дальнейшем остаются действенными только в ее сопровождении. Благодаря этому избирательность врожденного механизма запуска весьма значительно возрастает.

При интенсивных реакциях бегства запускающие ключевые стимулы ассоциируются, часто уже после единственного очень сильного воздействия – так называемой "психической травмы", – с сопровождающей комплексной стимулирующей ситуацией, вызывающей с тех пор сильное побуждение к бегству. Такая ассоциация часто бывает необратимой.

Многие формы поведения, в особенности социального, необратимо фиксируются на некотором объекте на ранних сенситивных фазах развития, на которых они еще совершенно не способны функционировать. Эти процессы, называемые запечатлением, ввиду своей необратимости и связанности с определенным сенситивным периодом более сходны с явлениями, которые Шпеман назвал индукцией и детерминацией, чем все остальные процессы обучения.

В процессах, рассмотренных в разделах 4-7, посредством обучения устанавливается новая связь между независимо функционирующими нервными процессами. Этим процессам довольно точно соответствует общее представление об обучении старых психологов – исследователей поведения, таких, как Вильгельм Вундт и Ч. Л. Халл. Но если критически сопоставить между собой различные американские теории обучения, как сделал К. Фоппа в своем прекрасном сжатом обзоре, то постоянно бросается в глаза, как сильно вредит теоретическим построениям большинства авторов стремление к единообразному объяснению. Не прекращаются попытки подогнать все процессы обучения под единственную всеохватывающую теорию. То, что при этом описывают под именем "обучения", есть несуществующая промежуточная ступень между явлениями, рассмотренными в настоящей главе, и другими явлениями, в основе которых лежит совершенно иная, более сложная организация нервных процессов. Эти явления будут предметом следующей главы.




Глава 6


Обратное сообщение об успехе и обучение посредством положительного подкрепления (conditioning by reinforcement)


1. Новая обратная связь

Все животные, у которых центральная нервная система достигла определенного уровня дифференциации – головоногие, ракообразные, паукообразные, насекомые и позвоночные, включая человека, – обладают способностью к приобретению знаний, превосходящей по эффективности все до сих пор рассмотренные когнитивные механизмы: способностью к обучению в более узком смысле слова. Психологи, далекие от биологии и ничего не знавшие о конвергентном приспособлении,* сделали из наличия такой способности у столь многих различных организмов ошибочный вывод, что в этом случае мы имеем дело с первичным феноменом - основной формой приобретения знаний и даже единственным элементом всякого поведения. В действительности же у этих пяти групп животных нервный аппарат, лежащий в основе функции, о которой идет речь, развился в ходе конвергентного приспособления столь же независимо, как глаза и конечности, также независимо возникшие в каждой из этих групп.

Обучение на успехах и неудачах (durch Erfolg und Mißerfolg) возникло как типичная фульгурация в смысле, объясненном ранее, благодаря установлению новой связи между уже существовавшими механизмами, способными действовать независимо друг от друга. С функциями всех этих механизмов мы уже познакомились.

Поведенческий комплекс, который Гейнрот назвал свойственным виду импульсивным поведением (arteigene Triebhandlung), состоит, как мы уже знаем, из аппетентного поведения, срабатывания врожденного механизма запуска и генетически запрограммированной последовательности форм поведения, в результате которой достигается заключительная ситуация, удовлетворяющая побуждение. Эта цепочка из трех отдельных процессов является фундаментом, на котором были выстроены все виды обучения на успехах и неудачах (conditioning). Линейная последовательность процессов приобретает новые неожиданные системные свойства благодаря "изобретению", в самом подлинном смысле слова эпохальному: обратному модифицирующему воздействию успешного завершения процесса на формы поведения, с которых он начинается.

Если процесс как целое приводит к успеху, способствующему сохранению вида, то это обратное воздействие усиливает (verstärkt) формы движения, служащие для поиска и вошедшие в аппетентное поведение более или менее случайно; в противном случае оно их ослабляет. Иными словами, успех действует как то, что обычно называют "вознаграждением" (Belohnung), а неудача – как то, что называют "наказанием" (Strafe). В литературе на английском языке все, что ведет таким образом к усилению или "положительному подкреплению" предыдущего поведения, называется reinforcement [Усиление (англ.)]. К сожалению, это слово употребляют и психологи, пишущие по-немецки; напрашивающиеся немецкие термины отвергаются ими как "субъективистские". Поскольку это понятие восходит к Ивану Петровичу Павлову, я попросил одну из моих сотрудниц, хорошо знающую русский язык, выяснить, где он впервые употребил соответствующий термин и как он звучал по-русски. Оказалось, что великий физиолог написал свои ранние работы, где он ввел это понятие, по-немецки и использовал слова "Verstarkung" [Усиление (нем.)] и "verstärken" [Усиливать (нем.)]. Такой выбор немецких слов кажется мне не вполне удачным. То, что достигается рассматриваемым процессом обучения, можно лучше всего выразить, сказав, что успех подкрепляет (bestärkt) ведущее к нему поведение животного.

Вместе с новой обратной связью возникает когнитивный процесс, однократное использование которого дает индивиду больше сохраняющегося знания, чем мог бы дать метод генома в самом благоприятном случае за время жизни целого поколения, – по меньшей мере вдвое больше, поскольку с помощью этого процесса индивид может получать информацию не только из успеха, как геном, но и из неудачи. Кроме того, в этом процессе не перебираются вслепую, как при работе генома, всевозможные существенные и несущественные факторы: он опирается на надежно испытанные врожденные рабочие гипотезы, которые прочно встроены в систему поведения всех высших животных в форме механизмов получения мгновенной информации, описанных в главе 4. Тем самым модификация поведения методом успеха и неудачи с самого начала направляется в сторону большей вероятности успеха. Не случайно "с самого начала" по-латыни звучит "a priori"*. Мы займемся этим подробнее в разделах, посвященных пониманию и обучению.

Ввиду большой эффективности возникающего таким образом нового когнитивного аппарата понятно, что среди высших животных, способных к быстрому передвижению, могут выдерживать конкуренцию лишь те, которые им обладают.


2. Минимальная сложность системы

С другой стороны, из сказанного ясно, почему обучение на успехах не могло возникнуть у одноклеточных и низших многоклеточных животных, не обладающих центральной нервной системой. Система, которая в состоянии оценить как источник знания успех или неудачу некоторой ранее использованной формы поведения и воспользоваться результатом оценки для обратного модифицирующего воздействия на механизм этой формы поведения, – такая система, разумеется, имеет предпосылкой существование нескольких не слишком простых подсистем, действие которых должно быть очень хорошо организовано. Об этих подсистемах и их действии мы говорили в разделе о свойственном виду импульсивном поведении.

Легче всего представить себе механизм, подкрепляющий те формы поведения животного, которые ведут просто к удовлетворению потребностей тканей. В этом случае было бы достаточно единственного "датчика" (“Fühler”), регистрирующего наличие или отсутствие некоторого необходимого для жизни вещества и сообщающего об этом аппарату предыдущего поведения. В отдельных случаях такая простейшая возможность настоящей условной реакции в самом деле осуществляется – например, по наблюдениям Детье, при добывании пищи у многих мух. Но, вообще говоря, адаптивная модификация систем поведения настоящим обучением должна удовлетворять – и в большинстве случаев удовлетворяет – следующим трем условиям.

Во-первых, форма поведения, с которой начинается все действие, должна быть "широко открытой", т. е. иметь программу, предоставляющую разнообразные возможности адаптивных модификаций; как мы уже знаем, такая программа предполагает особенно большой запас генетической информации.

Во-вторых, должна каким-то образом "заноситься в протокол" или "запоминаться" форма, которую имели вводные звенья цепи действий при ее последнем выполнении, и эта «запись» должна быть связана с обратным сообщением об успехе.

В-третьих, это обратное сообщение должно быть достаточно надежным. Заключительное действие, которым удовлетворяется побуждение – т. е. "consummatory act" [Заключительное действие" (англ.), от consummate — доводить до конца, завершать] в смысле Уоллеса Крейга или, в случае аппетенции к состояниям покоя в смысле Мейер-Гольцапфель, целевая стимулирующая ситуация - должно настолько четко распознаваться с помощью внутренних и внешних рецепторных процессов, чтобы ошибочное сообщение об успехе или неудаче было с достаточной вероятностью исключено. Иными словами: рецепторный аппарат, передающий обратные сообщения, должен выполнять функции, аналогичные функциям врожденного механизма запуска. Более простую мысленную модель физиологического аппарата, осуществляющего обучение на успехах (conditioning by reinforcement), невозможно себе представить.

Поэтому система поведения, способная к такой функции, ни в каких случаях не может быть простым "рефлексом", как подсказывает терминология И. П. Павлова. Конечно, простые "рефлекторные" реакции избегания, рассмотренные в разделе 7 главы 5, которые возникают благодаря простой ассоциации между реакцией бегства и приобретенным запускающим действием некоторой стимулирующей ситуации, внешне сходны с процессами обучения, о которых мы сейчас говорим. Но не известно ни одного случая, когда удалось бы адаптивно модифицировать некоторую систему поведения посредством подкрепляющих, т. е. положительно действующих, "вознаграждающих" стимулов без участия аппетентного поведения. На это обстоятельство уже давно указал Э. Ч. Толмен.

Даже в классическом случае условного слюнного "рефлекса", исследованном И. П. Павловым, это отнюдь не единственный рефлекторный процесс, усиливаемый подкреплением; напротив, слюноотделение составляет лишь малую часть гораздо более сложной последовательности форм поведения, большинство из которых, однако, в классическом лабораторном опыте выключается простым способом: на собаку надевают искусно сконструированную кожаную сбрую, почти не позволяющую ей двигаться. Мой покойный друг Говард Лиделл, работая в качестве приглашенного сотрудника в одной из лабораторий Павлова, вызвал неприятное удивление, поставив неортодоксальный опыт. Сначала он сформировал у собаки условный рефлекс на ускорение тиканья метронома, а когда этот стимул стал безотказно приводить к слюноотделению, освободил ее от уз. Тогда собака сразу подбежала к метроному, продолжавшему равномерно тикать, и начала к нему ластиться, подпрыгивая, виляя хвостом и скуля – то есть повела себя в точности как при выпрашивании еды у хозяина или старшего товарища по стае. При этом у нее интенсивно выделялась слюна, хотя метроном не ускорил хода, так что условный стимул вовсе не предлагался. У общественных псовых (Canidae) выпрашивание корма и взаимное кормление широко распространены. Согласно Крайслеру, волки уже в годовалом возрасте кормят более молодых чужих волчат; у гиеновых собак (Lycaon pictus L.) удачливый охотник кормит всех членов стаи. У обоих этих видов врожденные координации выпрашивания – такие же, как у домашней собаки. Именно они, а вовсе не одно только отделение слюны, воплощают реакцию, которая в классическом опыте предстает как условная!

Меньше всего я склонен преуменьшать значение опытов Павлова. Искусственно изолировать отдельную реакцию вполне законно, особенно если это предоставляет такие хорошие возможности количественного исследования, как слюноотделение у собаки. Но необходимо помнить, что при этом мы вырезаем кусок из системы. Совершенно недопустимо впадать в заблуждение, к которому склонны некоторые люди с несомненными аналитическими способностями, полагающие, что система состоит теперь только из одной изолированной части и ее достаточно, чтобы понять все свойства системы как целого.

Если мы теперь посмотрим на важнейшие известные в настоящее время факты, относящиеся к возникновению условных реакций при подкреплении (reinforcement), с точки зрения биологического системного анализа, мы увидим, что они полностью подтверждают изложенное здесь мнение: положительное подкрепление посредством вознаграждения есть важный критерий «настоящей» условной реакции. В перечень "обусловливаемых" («bedingbarer») реакций, приведенный в книге К. Фоппа, вкралось несколько случаев, в которых реакция избегания, основанная на простой ассоциации, ошибочно принимается за настоящее "conditioning" ["Кондиционирование" (англ.) в смысле формирования условных реакций].


3. Поиск энграммы*

Прежде чем обратиться к вопросу, на какие части модифицируемой обучением целостной системы воздействует адаптивная модификация и откуда исходит обусловливающая это воздействие новая информация, я хотел бы высказать некоторые общие соображения о физиологической природе обучения и памяти.

Поиск энграммы – знака в памяти*, оставляемого обучением, – до сих пор остается удручающе бесплодным. К. С. Лешли снабдил свой остроумный доклад "In Search of the Engram" ["В поисках энграммы" (англ.)] подзаголовком "Thirty years of frustration" ["Тридцать лет фрустрации" (англ.)]. На самом же деле тщательные исследования Лешли позволяют – наряду с другими очень важными выводами – заключить, что энграмма не локализована в каком-либо определенном месте мозга, а представляет собой организацию, связывающую всевозможные его части. Однако мы и сегодня не можем сказать, какие физиологические процессы лежат в ее основе. Поэтому многие серьезные исследователи сразу после открытия генетического кодирования информации в цепных молекулах выдвинули гипотезу, что знание, приобретенное в индивидуальном опыте и хранимое в памяти, закрепляется таким же способом. Однако эта гипотеза вызывает большие сомнения. Если бы она была верна, должны были бы существовать два независимо действующих механизма, один из которых сразу "записывает на пленку" все поступающие нервные импульсы, т. е. преобразует их временну?ю последовательность в пространственную конфигурацию цепной молекулы, кодирующую воспринятые факты, а второй способен считывать сообщения, записанные с помощью этого химического кода, и преобразовывать их в нервные импульсы, координированные во времени и пространстве. Не говоря уже о том, что это вообще маловероятно, с помощью такой гипотезы невозможно объяснить, почему у всех известных живых существ способность к обучению находится в прямом отношении к числу ганглионарных клеток и вообще к размерам и дифференцированности центральной нервной системы. В последнее время биохимики показали, что химическое кодирование индивидуально приобретенной информации в цепных молекулах невозможно по временны?м причинам. Поскольку, кроме того, значительную часть результатов, якобы подтверждавших возможность химической передачи индивидуально приобретенной информации, при критической проверке воспроизвести не удается, я придерживаюсь допущения, что все функции обучения, во всяком случае в той мере, в какой они обусловливают более сложные адаптивные модификации поведения, осуществляются в синапсах, т. е. в местах связи отдельных нервных элементов, и что эти изменения, как уже говорилось, ближе всего родственны эмбриогенетическим процессам индукции. Это не означает, однако, что изменения в кодах цепных молекул не могут играть никакой роли в таких локальных явлениях.


4. Врожденные наставники

Открытая программа механизмов поведения, которую каждому индивиду в начале жизненного пути дают в дорогу благодаря своему эволюционному развитию его предки, всегда сконструирована надежно испытанным способом – так, что конкретный характер и осуществление во времени и пространстве условий окружающей среды, на которые должны реагировать ее изменяемые части, оставленные открытыми, непредсказуемы, но в жизни индивида эти условия достаточно постоянны, чтобы оправдать хранение соответствующей информации. Только что вылупившийся серый гусенок не может знать, как выглядят его родители, за которыми ему придется следовать несколько месяцев; молодая пчела не может иметь врожденной информации о топографии окрестностей ее улья. Хорошие примеры установок на обучение, позволяющих приобретать существенную информацию, которую невозможно получить ни от генома, ни от механизмов получения мгновенной информации, дают способность узнавать отдельных собратьев по виду и способность вырабатывать путевые привычки.

С другой стороны, как мы знаем, именно открытая программа имеет своей предпосылкой большое количество филогенетически приобретенной информации, связанной с геномом. Эта информация преобразуется в целесообразное поведение животного не путем морфогенетического* развития, а совсем иначе. Разумеется, сначала морфогенез создает на основе этой информации вполне определенные нейтральные организации – такие, как, например, врожденная установка на обучение, позволяющая мгновенно ассоциировать очень сильный стимул к бегству с сопровождающей его целостной стимулирующей ситуацией. Описанная в разделе 2 настоящей главы структура аппарата подкрепления успехом также, разумеется, основана на информации, содержащейся в геноме. Оставаясь в пределах естественнонаучного объяснения, невозможно представить, чтобы информация, содержащаяся в геноме, могла преобразовываться в способствующее сохранению вида поведение каким-либо иным способом, чем посредством построения реальных структур нервной системы и органов чувств.

Именно эти структуры направляют обучение на целесообразные пути. Благодаря им возникают врожденные "наставники", заботящиеся о том, чтобы открытые места различных программ всегда заполнялись способом, способствующим сохранению вида. Как уже не раз говорилось, сами эти структуры должны быть как можно меньше подвержены изменениям вследствие модификации, чтобы ничего не потерять из содержащейся в них врожденной информации. Если в некоторой системе форм поведения имеется подсистема, способная к сильной модификации посредством обучения, это неизбежно предполагает, что резистентность других подсистем по отношению к модификациям достаточна, чтобы обеспечить выполнение «учебной программы» той части, которая поддается модификации.

Если не допускать сверхъестественных факторов, например предустановленной гармонии между организмом и окружающим миром, то для объяснения очевидного видосохраняющего действия большинства процессов обучения необходимо постулировать существование врожденных «обучающих механизмов». Эти наставники принадлежат к числу условий возможного опыта, соответствующих кантовскому определению априорного: врожденные наставники представляют собой то, что предшествует всякому обучению и должно ему предшествовать, чтобы обучение было возможно.

Отыскивать в сложной системе форм поведения, способной функционировать лишь при условии адаптивной модификации посредством обучения, те места, где содержится генетически закрепленная открытая программа процессов обучения – в высшей степени захватывающее предприятие для естествоиспытателя. Лежащая в основе всего этого информация, связанная с геномом, может находиться в самых различных механизмах органов чувств и нервной системы. Она может быть, например, сосредоточена в чисто рецепторных механизмах. При поведении того типа, который Уоллес Крейг назвал аверсией,* а я вслед за Моникой Мейер-Гольцапфель предпочитаю называть аппетенцией к состояниям покоя, это филогенетически запрограммированные рецепторные процессы, сообщающие организму, что во внешнем мире что-то "не в порядке". Может быть слишком сухо, слишком влажно, слишком тепло, слишком холодно, слишком светло, слишком темно, вода может быть слишком соленой или недостаточно соленой, биотоп может содержать слишком мало укрытий или слишком много препятствий для обзора, и т. д. и т. п. Моторное возбуждение, владеющее животным, пока продолжается "вызывающая аверсию" стимулирующая ситуация, может принимать самые разнообразные формы и происходить на самых разных уровнях организации, от простейшего кинезиса до сложных целенаправленных способов поведения, включающих обучение и понимание. Адаптивной модификации, если только животное ею располагает, подвержены все формы поведения, связанные с поиском пути. Как настоящие условные реакции, возникают путевые привычки, как можно быстрее удаляющие организм от помехи.

Еще один тип возникновения условных реакций, столь же широко распространенный и также имеющий простую врожденную программу, выполняет важную функцию – -поддерживает посредством внешнего поведения постоянные условия внутри организма, т. е. обеспечивает с помощью целесообразных реакций гомеостазы. По собственному опыту мы знаем, что получаем достоверные сообщения, когда в каком-либо из многочисленных регулирующих контуров нашего тела что-либо не в порядке. Сообщение "датчика" может иметь специфическую форму – например, при недостатке в тканях определенных веществ. Самые обычные примеры – голод и жажда. Первые бихевиористы, например, Торндайк, полагали, что удовлетворение потребностей тканей (tissue needs) является самым важным подтверждением, благодаря которому происходит приучение. При этом даже не ставился вопрос, откуда организм в целом и в особенности центральная нервная система может "знать", чего недостает и какими формами поведения можно восполнить недостаток.

Другой пример механизма, сообщающего о неблагополучии в несколько ином смысле, – чувство боли. Его специальная функция – локализация помехи: мы сразу узнаем, где непорядок, и нам не дозволяется о нем забыть. Но особенно интересны наименее поддающиеся локализации сообщения, которыми наше тело дает знать о нарушении его гомеостазов. В таких случаях мы можем лишь сказать, что нам плохо. Например, при слабой инфекции мы совершенно не в состоянии указать, в каком месте помеха, даже если чувствуем себя "очень скверно". Если же человека "тошнит", это уже более точная информация о месте. Если, например, тошнота была вызвана недоброкачественной пищей, то «свободные ассоциации» – как говорят психоаналитики – обычно приводят нас к чему-нибудь не совсем свежему, что мы съели накануне, и причинная связь становится для нас субъективно очевидной. Условные реакции избегания, возникающие вследствие таких переживаний, могут сохраняться долго – нередко всю жизнь.

Программа врожденного обучающего механизма, порождающего такие условные реакции и использующего неприятные ощущения для отрицательного подкрепления и приятные для положительного, может быть общей для всех случаев. Такому механизму достаточно иметь в каждом из многочисленных регулирующих контуров организма один датчик и наказывать за любое изменение, отклоняющееся от желательного номинального значения, а за любое приближающееся к нему вознаграждать. На этом принципе действительно основан механизм, определяющий выбор пищи у многих "всеядных", т. е. животных, потребляющих очень разнообразные питательные вещества. В поставленных уже довольно давно опытах Курта Рихтера крысы, которым предлагали различные необходимые для питания вещества по отдельности, в большом числе мисочек – белки были даже разложены на аминокислоты, – брали из каждой мисочки ровно столько, сколько требует хорошо рассчитанный рацион. Поскольку крыса не может иметь филогенетически приобретенной информации о том, из каких аминокислот синтезируются обычные для нее белковые вещества и в каких соотношениях они туда входят, она должна получать это знание из другого источника. Очень важные результаты, касающиеся программы врожденного обучающего механизма, с помощью которого крыса получает такую информацию, были получены в исследованиях X. Гарсиа и Ф. Р. Эрвина. Ее можно приучить к определенной пище или отучить от нее только ощущениями, локализованными в кишечнике. В качестве наказывающих стимулов экспериментаторы использовали инъекции апоморфина, вызывающие тошноту и рвоту, или дозу рентгеновского излучения, производящую такое же действие – так называемое "рентгеновское похмелье". Никакие попытки отучить крыс от некоторых питательных веществ посредством болевых стимулов и других сильнейших наказаний не приводили к цели. С другой стороны, с помощью указанных способов раздражения кишечника столь же невозможно было отучить крыс ни от каких форм поведения, кроме употребления определенной пищи.

Как в адаптивных модификациях аппетентного поведения при стремлении к состояниям покоя, так и при только что описанном самоприучении к определенной пище на передний план выступают условные реакции избегания. Поэтому говорить об аверсиях в более общем смысле, как делал Крейг, до известной степени правомерно. Но когда, например, животное переползает из более холодной среды в более теплую, невозможно решить объективно, избегает ли оно холода или ищет тепла; именно поэтому я предпочитаю термин Мейер-Гольцапфель. Однако несомненно, что в обоих случаях организм находится в состоянии возбуждения и именно снятие возбуждения действует как подкрепляющий стимул. Это тот самый тип подкрепления посредством снятия напряжения – relief of tension, – особую важность которого выяснил Ч. Л. Халл.

Существуют также поддающиеся модификации системы поведения, содержащие врожденную информацию не только в рецепторном механизме запуска, анализирующем стимулирующую ситуацию, но и в запускаемой наследственной координации. Хороший пример – постройка гнезда у галок (Coloeus monedula L.) и у других врановых (Corvidae). Стоя в центре будущего гнезда с материалом в клюве, птица прижимает его к основанию гнезда или уже построенным частям и втыкает его в них толкательным движением, направленным по широкому кругу в сторону и немного вниз и сопровождаемым своеобразным дрожанием. Если материал наталкивается на сопротивление, дрожание усиливается и непрерывное толкание превращается в ряд сильных ударов в одном направлении, механическое действие которых несколько напоминает действия человека, который никак не может прочистить трубку. Если птица держит веточку или что-либо подобное, она проталкивает ее до тех пор, пока наконец после долгих усилий не закрепит так, что ее невозможно будет сдвинуть ни вперед, ни назад. Как только это произошло, "дрожащее толкание" достигает оргиастического максимума и внезапно прекращается. Птица теряет теперь всякий интерес к объекту, а на мгновение и вообще к постройке гнезда. Дрожащее толкание с внезапным завершением, удовлетворяющим побуждение – типичный пример заключительного действия, "consummatory act" в смысле Уоллеса Крейга.

У галок и других врановых, в отличие от многих других певчих птиц, механизм запуска явно не содержит информации о том, чтo годится для постройки гнезда. Когда у них впервые просыпается побуждение строить гнездо, они приносят самые невероятные предметы и пытаются прикрепить их дрожащим толканием к подходящему месту. (Знание мест, подходящих для постройки гнезда, является у них врожденным.) Я видел галок и воронов, заталкивающих таким движением осколки стекла, старые патроны для электрических ламп и даже кусочки льда. Само собой, эти предметы не прикрепляются, так что не запускается заключительное действие, удовлетворяющее побуждение. И за очень короткое время птица научается использовать лишь такие предметы, которые при дрожащем толкании позволяют получать обратные сообщения, или "реафференции", запрограммированные в качестве подкреплений во врожденном обучающем механизме. Этих сообщений достаточно, чтобы научить птицу выбирать такие материалы, которые можно сплести инстинктивными движениями в очень прочное гнездо. Иногда этот врожденный наставник может допустить ошибку, что легко объяснить экономностью врожденной информации: проволока или полоски жести дают, конечно, очень сильные подкрепляющие реафференции, и может случиться, что птица приучится к такому материалу, биологически непригодному из-за своей теплопроводности. Вблизи промышленных предприятий не так уж редко встречаются металлические гнезда. Этот процесс представляет собой пример действия так называемого сверхнормального объекта; реакция на такой объект, как мы увидим дальше, напоминает по своему характеру порок.

Более сложны процессы обучения, интегрирующие в единую функцию различные инстинктивные движения при постройке гнезда у крыс. Как показал И. Эйбль-Эйбесфельдт, каждая отдельная форма наследственной координации, участвующая в этом процессе, является полностью врожденной. Но их последовательность является врожденной лишь в одном-единственном случае: крыса "знает" от рождения, что постройку гнезда надо начинать со сбора материала далеко от места будущего гнезда и доставки его на это место. Крысы, выращенные Эйбль-Эйбесфельдтом в клетках, где не было никаких предметов, которые можно было бы переносить с места на место, использовали в качестве замещающего объекта собственный хвост: брали его в зубы далеко от привычного места сна, несли «домой» и заботливо укладывали в нужном месте. Поскольку желательно было провести эксперимент над особями, не имеющими никакого опыта, пришлось повторить его над крысами, у которых в ранней молодости, задолго до проявления побуждений к постройке гнезда, был ампутирован хвост. Когда им после того, как они выросли, впервые предложили мягкие полоски бумаги, они сразу же принялись строить. Те из них, которые уже выбрали себе в помещении, где не было никаких перегородок, определенное место для сна, сразу стали складывать там принесенные бумажные полоски. Те же, которые до эксперимента спали то в одном, то в другом месте, решились выбрать место для гнезда лишь спустя несколько минут. Когда в помещении маленьким куском жести отгородили один угол, все подопытные животные стали строить гнезда в этом укрытии.

Строительная деятельность крыс, не имевших опыта, сильно отличалась от поведения нормальных контрольных животных, и это различие позволило сделать важные выводы. Вначале эта деятельность была намного интенсивнее. Подопытные животные с жадностью набросились на строительный материал, что объяснялось накоплением ни разу не отреагированных инстинктивных движений и чего, разумеется, следовало ожидать. Но существенное различие состояло в том, что они не следовали определенному порядку форм наследственных координаций, соблюдаемому при постройке гнезд опытными крысами. Опытная крыса, начав строить гнездо, носит материал до тех пор, пока он не наберется в значительном количестве. Затем она подтягивает его к себе концентрически, вращаясь вокруг вертикальной оси, так что образуется кольцеобразный вал с центром в середине гнезда. Лишь когда этот вал достигнет достаточной высоты, опытное животное переходит к так называемому "движению обойщика" – уплотняет и разглаживает внутреннюю стенку передними лапами. Каждую из этих форм движения подопытные животные Эйбля выполняли безукоризненно, и даже при замедленном показе кинопленки, на которую были засняты их движения, не обнаруживалось никаких отличий от опытных собратьев по виду. Но описанный только что порядок полностью отсутствовал: крысы поспешно прибегали с полоской бумаги, клали ее на пол и затем вперемешку, без всякого порядка выполняли в пустом пространстве движения укладки и разглаживания.

У крыс подверженная модификации система в целом сложнее, чем у галок, но каждый из множества врожденных механизмов обучения действует по тому же принципу. Приучение к определенной последовательности движений и ее поддержка в обоих случаях осуществляются посредством двух процессов: во-первых, посредством того, что данная форма наследственной координации позволяет получить вознаграждающее обратное сообщение лишь в совершенно определенной ситуации в окружающей среде, которая предусмотрена программой; во-вторых, посредством обратного сообщения об успехе или неудаче от экстероцепторных* и, вероятно, также проприоцепторных* механизмов.

Если инстинктивное движение, так сказать, тратится впустую, не вызывая никаких реафференций, то это действует, вероятно, так же, как прямое отрицательное подкрепление. Во всяком случае, при непосредственном наблюдении процессов обучения, о которых мы сейчас говорили, складывается впечатление, что движение укладки доставляет крысам гораздо большее удовлетворение и выполняется с бoльшим изяществом, если материал для укладывания уже собран, а "движение обойщика" вполне удовлетворяет их лишь при условии, что вал уже сооружен.

Для читателя, интересующегося теорией обучения, замечу, что процессы обучения, при которых бoльшая часть врожденной информации сосредоточена не в рецепторном секторе, а в самой наследственно координированной форме движения, могут быть охвачены понятием «оперантного» обучения (operant conditioning). Но в этом случае "оперант" представляет собой не простое часто используемое движение, такое, например, как царапание или копание передней лапой, которое может иногда по чистой случайности привести к подкрепляющему успеху – подобно нажатию рычажка в ящике Скиннера или в одном из старых "ящиков с секретом", – а высоко дифференцированное инстинктивное движение, которое можно использовать лишь для единственной специфической функции – именно той, ради которой оно выработано эволюцией данного вида.

В случае простых часто используемых форм движения справедливы закономерности, сформулированные Б. Ф. Скиннером для процесса обучения, который он назвал кондиционированием типа R. Первый из этих законов гласит, что сила операнта возрастает, если за ним следует подкрепляющая стимулирующая ситуация. Согласно второму закону, сила уже подкрепленного кондиционированием операнта убывает, если за ним не следует подкрепляющий стимул. Эти законы справедливы, если оперант представляет собой так называемую инструментальную реакцию – такую, как пространственное перемещение или другие простые формы движения, которые могут служить разным побуждениям. Если же оперант есть инстинктивное движение, аппетенция к которому мотивирует поведение животного, то эти законы справедливы лишь отчасти. В таком случае предшествующее движение в отдаленной перспективе, возможно, и будет подкреплено успехом, но в данный момент может даже совсем угаснуть. Пока что побуждение удовлетворено, и действие подкрепления станет заметным, лишь тогда, когда его сила снова возрастет. Но отсутствие подкрепления вовсе не заставляет животное отказаться от операнта. Поскольку он является наследственной координацией с автономным побуждением, отсутствие удовлетворения приводит лишь к тому, что животное стремится удовлетворить свою потребность в этой форме движения в других ситуациях и на других объектах, но со все возрастающей аппетенцией.

На это различие необходимо обратить внимание, потому что процесс проб и ошибок, описанный только что на примере галок и крыс и встречающийся, по существу в такой же форме, у очень многих животных, можно перепутать с так называемым исследовательским поведением, или поведением любопытства, о котором будет речь дальше.

В описанных только что процессах инстинктивное движение подвергается собственному автохтонному* мотивационному давлению, и эта форма движения – одна и та же, без изменений – испытывается на самых разнообразных объектах. В отличие от этого при настоящем поведении любопытства организм находится под действием мотивации совсем иного рода, не зависящей от давления, побуждающего к отдельному инстинктивному движению; это убедительно доказала Моника Мейер-Гольцапфель. При таком поведении животное испытывает не одно инстинктивное движение на различных объектах, а много инстинктивных движений, часто весь свой рабочий репертуар, выполняя их одно за другим, на одном объекте. Оба эти процесса обучения отличаются от классического "operant conditioning" тем, что при последнем "оперант" представляет собой инструментальную реакцию «общего назначения», которая может быть запущена под давлением самых разных мотиваций.

Особенно интересную и неожиданную локализацию врожденной информации открыл М. Кониси, исследуя развитие пения у молодых певчих птиц. Известно, что у многих видов этой группы неопытному птенцу необходимо услышать пение взрослого собрата по виду, чтобы у него развилось свойственное виду пение, нормальное во всех деталях. Кроме того, благодаря исследованиям И. Николаи был обнаружен поразительный факт: некоторые птицы, например снегири, учатся только у вполне определенных особей, с которыми они состоят в столь же определенных очень тесных социальных отношениях. Известно было также, что птенцы многих видов, которым приходится учиться путем подражания, берут за образец пение своего вида даже тогда, когда слышат много других птичьих голосов, среди которых голоса их собратьев по виду вовсе не самые заметные и громкие. Кроме того, Оскар Гейнрот заметил, что воспитанные в изоляции птенцы тех видов, которым необходим образец пения своих собратьев, после долгих попыток создают в конце концов песню, приблизительно похожую на свойственную их виду. Гейнрот предположил, что в этом случае происходит "самоподражание".

Все эти явления получают объяснение благодаря открытиям Кониси. Песни взрослых птиц, у которых он в самом раннем возрасте разрушил орган слуха, состояли не столько из музыкальных звуков, сколько из шумов, и не имели никакой структуры. Так было и у тех видов, у которых особи, выросшие в звукоизолирующих камерах, развивали у себя хорошо узнаваемое пение своего вида. Отсюда вытекает удивительный, но неизбежный вывод: птицы, не имеющие опыта, обладают рецепторным прообразом пения своего вида. Кониси называет его "auditory template" ["Слуховой шаблон" (англ.)]. Птица играет своим голосом, тихо напевает, пробует, как лепечущий ребенок, самые разнообразные комбинации звуков, и сохраняет лучше всего соответствующие акустическому шаблону ее вида, который она «слышит в воображении». Тихие напевы, которые наши любители птиц так мило называют "сочинением"*, носят, таким образом, характер исследовательской игры.

Приведенных примеров филогенетически запрограммированных обучающих механизмов достаточно, чтобы сделать три важных в контексте этой книги вывода.

Во-первых, в сложной системе поведения, способной к модификации, в принципе всегда можно найти с помощью экспериментального анализа ту подсистему, в которой содержится врожденная информация, позволяющая животному приучиться к формам поведения, целесообразным для сохранения вида.

Во-вторых, ни один процесс обучения невозможно понять, не зная всей системы, адаптивную модификацию которой он осуществляет.

В-третьих, невозможно сформулировать общие, справедливые для всякого обучения утверждения о том, чтo именно действует в качестве подкрепления ("reinforcement"). Как теория Торндайка, по которой сущностью подкрепления является удовлетворение потребностей тканей, так и теория Халла, видевшего существенный подкрепляющий фактор в снятии нервного напряжения ("relief of tension"), верны лишь для частных случаев. Физиологическую природу процесса подкрепления необходимо исследовать для каждого процесса обучения отдельно.


5. Подсистемы, подверженные модификации, и их адаптивная изменчивость

В предыдущем изложении - и более подробно в книге "Эволюция и модификация поведения" (Evolution and Modification of Behaviour, Harvard University Press, 1965) – я пытался показать, что невозможно допустить адаптивную модифицируемость всех вообще существующих частных процессов поведения, не прибегая к виталистическому постулату предустановленной гармонии между организмом и внешним миром. Само собой разумеется, что модифицируемость, служащая сохранению вида, всегда имеет предпосылкой возникшую в ходе эволюции открытую программу и сверх того обучающий механизм описанного в предыдущем разделе типа, также запрограммированный филогенетически. Всеобщая и неограниченная пластичность всех форм поведения была бы возможна лишь при наличии бесконечного множества такой информации и таких аппаратов обучения, допущение которого представляет собой очевидную нелепость.


6. Условная реакция, причинность и преобразование силы

Как уже было сказано в начале книги, очень часто в ходе приспособления к одной и той же внесубъективной обстановке возникают когнитивные аппараты различных уровней интеграции, и этот факт совершенно очевиден. Многие из таких аппаратов встречаются у животных разного уровня развития; нередко они функционируют одновременно, но независимо друг от друга у одного и того же вида. Так же обстоит дело и в случаях, о которых пойдет речь дальше.

Значение способности к образованию условных реакций состоит – как подчеркивает Э. Ч. Толмен в книге “Purposive Behaviour of Animals and Man” ["Целенаправленное поведение животных и человека" (англ.)] – в том, что она позволяет организму оценить некоторую комбинации стимулов, которая сама по себе биологического значения не имеет, как предзнаменование скорого наступления другой, жизненно важной ситуации, и сделать к ней приготовления.

Наблюдая полудиких коз армянского нагорья, я заметил, что уже при первых отдаленных раскатах грома они начинали искать в скалах подходящие пещеры, готовясь к возможному ливню. Так же они поступали, когда поблизости раздавался грохот взрывов. Я очень хорошо помню, что именно тогда мне внезапно стало ясно: в естественных условиях образование условных реакций способствует сохранению вида лишь том случае, когда условный стимул находится в причинной связи с безусловным.

"Post hoc" [После этого (лат.)], служащее предпосылкой того, что некоторая условная реакция выполняет функцию, способствующую сохранению вида, никогда не встречается в естественных условиях с надежной регулярностью, если нет причинных связей, которые в таком случае легко проследить. В принципе они присутствуют и тогда, когда экспериментатор перед кормлением павловской собаки регулярно заставляет звучать "сигнал еды". Правда, причинная детерминированность поведения самого исследователя пока что ускользает от нашего анализа.

Я полагаю, что доказательство телеономности условной реакции проливает свет на одну существенную ошибку в эмпиризме Юма, на которую указывает также Карл Р. Поппер в книге "Объективное знание". Как показал Юм, с точки зрения чистой логики никакое большое число повторений одной и той же последовательности событий не позволяет сделать вывод, что она должна повторяться и дальше; более того, нет оснований утверждать, что при увеличении числа повторений такое умозаключение становится более вероятным. В связи с этим логическим тезисом Юм ставит психологический вопрос: почему же каждый разумный человек уверен, что завтра снова взойдет солнце, лишенный опоры камень упадет на землю и вообще все в мире будет так же, как прежде? На этот вопрос великий эмпирист отвечает: это следствие привычки ("custom or habit"); иными словами, это происходит потому, что многократное повторение приводит в действие некоторый механизм ассоциации идей, без которого мы, как говорит Юм, были бы совершенно неспособны жить.

Как указывает Поппер, противоречие между логикой и человеческим здравым смыслом ("common sense") не только привело к тому, что многие мыслители отчаялись в возможности объективного знания, но и самого Юма заставило принять нерациональную теорию познания. Поппер говорит о нем: "Его открытие, что повторение не имеет никакой доказательной силы, хотя оно и играет главную роль в нашем познании и нашем "понимании", привело его к выводу, что рассудочные основания и разум играют в нашем понимании лишь подчиненную роль. Наше "знание" разоблачается: оказывается, что ему подобает лишь природа веры - и притом веры, которую разум не в состоянии защитить, то есть нерационального убеждения. (His result that repetition has no power whatever as an argument, although it dominates our cognitive life or our "understanding" led him to the conclusion that argument or reason plays only a minor role in our understanding. Our “knowledge” is unmasked as being not only of the nature of belief, but of rationally indefensible belief — of an irrational faith)*.

Из ясного рассуждения, с помощью которого Карл Поппер находит выход из этой апории, я приведу лишь два предложения; даже будучи вырванными из контекста, они свидетельствуют о фундаментальном совпадении между результатами логики и исследования поведения. Поппер пишет: "Различение логической и психологической проблем, вытекающее из их трактовки Юмом, я считаю чрезвычайно важным. Но его взгляд на то, что я назвал бы логикой, представляется мне неудовлетворительным. Он достаточно ясно описывает процессы правильного вывода, но рассматривает их как "рациональные" сознательные процессы". (I regard the distinction, implicit in Hume's treatment, between a logical and a psychological problem as of the utmost importance. But I do not think that Hume's view of what I am inclined to call "logic" is satisfactory. He describes, clearly enough, processes of valid inference, but he looks upon these as "rational" mental process).

Один из методических принципов Поппера состоит в том, чтобы переводить любую субъективную терминологию в объективирующую во всех случаях, когда в игру входят логические проблемы. Он говорит очень просто: "Что верно в логике, то верно и в психологии" (what is true in logic, is true in psychology). Этот принцип переводимости ("principle of transference"), связывающий субъективное с объективным, в точности соответствует нашему убеждению – высказанному уже в Пролегоменах – в фундаментальной тождественности всех процессов переживания с физиологическими процессами.

Логическое мышление – точно так же, как образование условных реакций и бесчисленные другие "психологические" процессы, – является функцией человеческого аппарата отображения мира, находящегося, как целое, в том отношении соответствия с фактами внесубъективной действительности, о котором мы уже неоднократно говорили. Печальный вывод из эмпиризма Юма, что все наше знание в действительности есть всего лишь ни на чем не основанная вера, был бы справедлив лишь в случае, если бы было верно утверждение: "Nihil est in intellectu quod non antefuerat in sensu" (в нашем разуме нет ничего, чего не было раньше в нашем чувственном восприятии).

Но мы знаем уже, насколько это утверждение ложно; мы знаем, что любой процесс приспособления есть когнитивный процесс и что данный нам a priori аппарат, с помощью которого только и возможно индивидуальное приобретение опыта, имеет своей предпосылкой огромную массу информации, полученной в ходе эволюции и хранящейся в геноме. Юм этого еще не знал – а бихевиористы не хотят знать.

Каждому из нас свойственно непреодолимое стремление при повторении некоторого события думать, что между отдельными одинаковыми явлениями есть какая-то связь, которую поначалу трудно определить точнее. Я хорошо помню, как, будучи школьником, долго не мог поверить учителю математики, что если колесо рулетки очень много раз остановилось на красном, от этого не возрастает вероятность того, что в следующий раз оно остановится на черном. В конце концов учитель убедил меня, сказав: "Подумай, ведь колесико не помнит, что было раньше. Каждый следующий запуск – точно такой же, как первый, с одинаковой вероятностью красного и черного". Очень многие люди говорили мне, что заметили у себя этот логически необъяснимый принудительный ход мысли. Возникает нелегкий, но интересный вопрос, какой же реальный механизм приписывается при этом колесу рулетки. От него как будто ожидают, как от живого существа, что после столь многих повторений оно устанет вести себя одинаково и захочет перейти к чему-то другому.

Гораздо легче ответить на вопрос, почему мы склонны, много раз пережив некоторую последовательность событий, считать уже происшедшие события верным предзнаменованием дальнейших таких же. Если бы внесубъективная действительность была подобна колесу рулетки и события в ней столь же случайно следовали одно за другим, такое принудительное мышление и определяемое им поведение были бы бессмысленны. Но чисто случайные события, порядок следования которых напоминал бы то, что происходит с колесом рулетки, в естественных условиях крайне редки. Напротив, последовательности явлений, в которых эффект преобразования силы причинно обусловливает регулярный порядок, не только часты, но поистине вездесущи. Когда за молнией следует гром или за отдаленным громом ливень, и эти явления хотя бы несколько раз следуют друг за другом в таком же порядке, можно с подавляющей вероятностью допустить, что все три явления связаны между собой причинной зависимостью. Но если одно явление есть причина другого, предпосылкой этого всегда является какая-то форма преобразования силы. И вероятность допущения, что некоторая последовательность явлений связана причинной зависимостью, действительно возрастает вместе с числом наблюдаемых случаев. Внесубъективная действительность, которую физик считает удовлетворяющей закону сохранения энергии, – несомненно та же самая, которая отражается в форме приспособления по меньшей мере двух различных когнитивных аппаратов: рассматриваемой в этой главе способности к образованию условных реакций и вообще к образованию ассоциаций и человеческого мышления, выработавшего представление о причинности.

Реакция избегания у туфельки и комплексное центральное представление пространства у самых высших организмов являются способами приспособления к одному и тому же реальному факту: непроницаемости тел и их расположению в пространстве. Аналогичным образом формирование условных реакций и причинное мышление суть способы приспособления к одному и тому же факту: сохранению энергии и ее способности к превращениям.

Эмпиристы ошибаются, полагая, что причинное мышление человека возникает лишь вследствие привычки и что наше "propter hoc" [Вследствие этого (лат.)], наше "потому что" тождественно часто встречавшемуся, надежному "post hoc", "регулярно за этим". Аксиоматическая природа нашего причинного мышления нигде не видна яснее, чем в предложениях, которыми Джеймс Прескотт Джоуль начинает свою классическую работу об эквиваленте тепла. Он говорит там, столь же наивно, сколь безапелляционно, что абсурдно допускать, будто какая-нибудь форма энергии может исчезнуть, не превратившись в некоторую другую, постулируя тем самым то, что в конечном счете доказывает, а потому вовсе не имел бы надобности постулировать. Точно так же априорный характер причинного мышления проявляется у каждого смышленого ребенка в вечном вопросе "почему?".

Как мы не раз отмечали, сообщения более простых когнитивных аппаратов допускают контроль с точки зрения более сложных, и при этом они никогда не оказываются ложными, а всегда лишь более бедными информацией, чем сообщения высших аппаратов. Совершенно ясно, что условная реакция находится в таком же отношении к причинному мышлению. При обучении посредством успеха, как и вообще при образовании ассоциаций, схватывается лишь один факт, относящийся к преобразованию силы: причина предшествует следствию во времени. Но этого достаточно, чтобы организм мог сделать жизненно важные приготовления.


7. Моторное обучение

Адаптивная модификация поведения обнаруживается в рецепторном секторе поведения животного на гораздо более низком уровне развития, чем в моторном. Насколько я знаю, первым, кто оценил значение этого факта и ясно о нем сказал, был венский зоолог Отто Шторх. За исключением описанного в третьем разделе предыдущей главы очень простого процесса моторного прокладывания путей, все, что говорилось до сих пор о телеономном изменении поведения посредством обучения, относится к рецепторным процессам – к тому, что Шторх называет "рецепторикой приобретения". Сенситивизация, привыкание, приучение, травматическая ассоциация поведения бегства с определенными стимулирующими ситуациями, а также усиление избирательности врожденных механизмов запуска – все эти процессы основаны исключительно на изменении рецепторных аппаратов.

В чем же состоят простейшие телеономные модификации моторных функций? Та же самая функция условной реакции, которая позволяет организму ответить на «предвосхищающий» условный стимул способствующими сохранению вида приготовлениями к ожидаемому безусловному стимулу, дает ему также возможность выучить ту последовательность, в какой он должен выполнять определенные инстинктивные движения, каждое из которых находится в его распоряжении в форме, полученной им от рождения. Мы уже познакомились с таким процессом обучения на примере постройки гнезда у крыс. Я склонен допустить, что моторное обучение всегда основывается на том же принципе, если только речь идет не о простом прокладывании путей, о котором говорилось в третьем разделе главы 5, а о настоящих условных реакциях. В самых примитивных случаях соединенные друг с другом формы движения представляют собой целостные инстинктивные движения, легко распознаваемые как таковые – например, в случае постройки гнезда у крыс. Если же элементы движения при таком соединении упрощаются и занимают меньше времени, то возникает гораздо более ясная картина обучения некоторой новой форме движения. Относительно простым примером того, как таким образом возникает целостная последовательность движений, может служить заучивание путевых маршрутов у мышей. Когда видишь, как мышь учится пробегать сложный лабиринт – например, при просмотре фильмов, снятых в 1952 году О. Кёлером и В. Динглером, – становится ясным различие между свободной последовательностью движений, направляемых мгновенной информацией, и «застывшей», заученной последовательностью. В незнакомой местности мышь продвигается вперед буквально шаг за шагом, ощупывая усиками путь то вправо, то влево, и время от времени пробегая кусок пути в обратном направлении. Уже в третий или четвертый раз мышь нередко пробегает небольшой отрезок пути быстрее, но затем сразу останавливается и возвращается к прежней форме пространственной ориентировки. При следующих повторениях она делает быстрые пробежки также и в других местах пути, потом быстро пробегаемых отрезков становится больше и сами они становятся длиннее, пока не сольются в местах стыка. Когда, наконец, исчезают все сдерживающие быстрый бег "швы" в этих местах, процесс заучивания пути окончен. Теперь мышь быстро пробегает весь путь, выполняя одну плавную последовательность движений.

Объединение отдельных имеющихся в распоряжении организма элементов переместительного движения происходит благодаря тому, что каждая условная реакция связывается со следующей. Каждое движение вызывает ожидаемую стимулирующую ситуацию, которая, с одной стороны, сообщает организму, что он по-прежнему на правильном пути, с другой – запускает следующий моторный импульс.

Именно такой тип обучения и такую форму сенсорного контроля выученного моторного процесса описал Альфред Кюн под именем мнемотаксиса и мнемической гомофонии в книге "Ориентирование животных в пространстве", которая стала классической – но лишь как теоретическую возможность. Раздались возражения с разных сторон: если бы эти допущения были верны, животное было бы вынуждено всегда бежать по одной и той же однажды выученной тропе и было бы дезориентировано, если бы хоть на шаг от нее отклонилось. Поскольку Кюн не знал ни одного животного, удовлетворяющего этим условиям, он опустил при переиздании книги главу о мнемотаксисе и мнемической гомофонии – и напрасно, потому что животные, о которых мы сейчас говорим, например водяная землеройка, ведут себя в точном соответствии с его теорией. Особенно сильное впечатление возникает, когда такое существо в самом деле сбивается с пути или в эксперименте специально нарушается гомофонное* соответствие между твердо заученной последовательностью движений и характером пути. Когда я удалял с пути моих землероек предмет, на который они привыкли вспрыгивать и бежать по нему дальше, они в этом месте подпрыгивали в пустое пространство, а затем, сбившись с пути, сидели сначала там, где раньше был исчезнувший предмет – небольшой деревянный ящичек, – потом ощупывали землю усиками, поворачивали обратно и, как можно было заметить, узнавали только что пройденный участок пути. Затем, снова набравшись мужества, поворачивали, мчались в прежнем направлении – и снова подпрыгивали в пустоту в критической точке! Они напоиинали детей, которые, застряв при чтении стихотворения наизусть, начинают снова с какого-нибудь предыдущего места, чтобы проскочить трудное место "с налета".

Можно с уверенностью допустить, что обучение более сложным целесообразным формам движения также происходит согласно только что описанным принципам. Хотя в случае приучения к путевым маршрутам мы имеем дело почти исключительно с линейным сочленением отдельных элементов движения, происходящих от наследственных координаций, не видно, почему посредством подобных процессов не могла бы осуществляться также и интеграция элементов движения, выполняемых одновременно.

Некоторые авторы называли "знание наизусть" выученных последовательностей поведения "кинестетическим" знанием. Разумеется, обратные сообщения проприоцепторов* играют важную роль в усвоении "заученного" движения (англ. "motor skill"), как показывает уже само это слово, составленное из греческих слов, означающих «движение» и «чувствую». Это выражение удачно и с феноменологической точки зрения, так как хорошо "заученная" форма движения в самом деле "чувствуется". Но, с другой стороны, этот термин склоняет к представлению, что именно проприоцепторные образы наших воспоминаний дают нам возможность точно повторять такую последовательность движений, а это, по всей вероятности, неверно. Как давно уже показал Эрих фон Гольст, произвольно составленные координации движений также подчиняются законам магнитного эффекта и центральной координации, и в последнее время это было многократно подтверждено. Благодаря исследованиям Дж. Экклса мы знаем, что органом, ответственным за координацию заученных движений, является мозжечок.

Обучение движениям даже на самом высоком уровне не отличается принципиально от путевого обучения низших млекопитающих; об этом мы будем говорить подробнее в разделе, посвященном произвольному движению. В распоряжении животного всегда имеются врожденные формы движений с готовыми программами и центральной координацией, которые при обучении лишь интегрируются в новую целостность. Чем выше уровень филетического развития* способности животного обучаться движению, тем меньше эти моторные элементы. Но даже при настоящих произвольных движениях они все еще намного выше уровня интеграции фибриллярных сокращений*; более того, они, несомненно, охватывают в большинстве случаев также и сокращения нескольких синергистов;* однако они все же достаточно малы, чтобы быть в состоянии соединяться едва ли не в любые "мелодии движения" как при одновременном действии, так и следуя друг за другом.

Мы знаем более или менее достоверно, что в основе элементарных движений, из которых состоит перемещение, лежат эндогенная стимуляция и центральная координация. Я полагаю, что физиологические явления этого рода вообще не подвержены адаптивному изменению вследствие обучения или иных влияний; изменяться может лишь многообразие процессов, «посредничающих» между этими явлениями и требованиями внешней среды; выше мы назвали эти процессы мантией рефлексов. В пользу этого допущения говорит также то уже известное нам обстоятельство, что в случаях, когда посредническая функция мантии рефлексов оказывается недостаточной, лежащая в основе наследственная координация не просто "размягчается" и подчиняется таксисам, а распадается на небольшие части, по отдельности столь же "твердо закрепленные", как прыжок доброго коня, скачущего галопом, но как раз благодаря своей краткости более пригодные для легкого и многостороннего использования в соответствии с требованиями пространства.

Особое значение отшлифованного, "заученного наизусть" движения для сохранения вида состоит, без всякого сомнения, прежде всего в том, что его можно «отбарабанить» без задержек, вызываемых тем, что реакции не происходят мгновенно. Насколько заученная наизусть последовательность движений отличается целеустремленностью и быстротой от последовательности, каждый шаг которой направляется механизмами ориентации, легко заметить, попытавшись в естественных условиях поймать территориальное животное, например ящерицу или коралловую рыбу. Пока животное движется по заученному пути, оно перемещается так быстро и целеустремленно, что вряд ли можно рассчитывать захватить его внезапным рывком или наброшенной сетью. Но если удастся внезапной атакой вызвать у намеченной жертвы столь сильную панику, чтобы она покинула область своих заученных путей, то чаще всего ее удается и поймать. Я полагаю, что преимущества, приобретаемые таким образом благодаря заучиванию путей, составили главную часть селекционного давления, выработавшего у видов такого экологического типа территориальное поведение.

Никто еще не пытался применять к заученным, отшлифованным последовательностям движений животных методы исследования, которые Эрих фон Гольст использовал в свое время, чтобы показать, что центрально координированные движения независимы от афферентных* процессов. Понятно что, предпринятая Эрихом фон Гольстом операция "дезафференции" – выключение всех подводящих нервов – означает тяжелое общее повреждение организма, так что если бы дезафференцированное животное не владело больше некоторым выученным до операции движением, это мало что доказало бы. У людей, страдающих спинной сухоткой (tabes dorsalis), у которых вследствие болезни не функционируют нервные окончания, сообщающие о положении конечностей – так называемые проприоцепторы положения, – как известно, существенно нарушается координация движений. Но необходимо принять во внимание, что человек – «чемпион мира» по овладению произвольными движениями, управляемыми сознанием, и потому у него вполне могут быть афферентно управляемыми формы движения, эквиваленты которых у животных так не управляются.

Оставляя в стороне вопрос, все ли выученные движения имеют у животных и людей одинаковую физиологическую природу, я остановлюсь сейчас на том типе отработанных, отшлифованных тысячекратным повторением движений, для которого наш обиходный язык создал при своем естественном развитии такие выражения, как "сделает, хоть разбуди его среди ночи", "вошло в плоть и кровь", "стало второй натурой" или "совершенно автоматически". В отношении таких последовательностей движений я все же склонен допустить, что их физиологические механизмы сходны с теми, на которых основываются описанные выше процессы заучивания пути у мелких млекопитающих. Вопрос об этих механизмах представляет интерес по той причине, что соответствующие последовательности движений во многих отношениях поразительно напоминают наследственные координации, то есть инстинктивные движения.

Во-первых, координация отработанных движений, как показал еще Эрих фон Гольст, подчиняется некоторым законам, совпадающим с законами центральной координации врожденных форм движения. Например, в обоих случаях ритмы различных элементарных движений, «вплетенных» в общую координацию, влияют друг на друга одинаковым образом. Благодаря явлениям "относительной координации" и "магнитного эффекта", по поводу которых я отсылаю читателя к работам фон Гольста, возникает в буквальном смысле гармоническое созвучие отдельных ритмов, стремящихся к установлению фазового отношения, выражаемого небольшими целыми числами. Чем лучше удается установить такое отношение, тем устойчивее координация ритмов. Формы движения, сопротивляющиеся этим тенденциям, неустойчивы – их трудно поддерживать; это знает каждый пианист, которому приходится играть одной рукой триоли, а другой – восьмые. Именно эти функции относительной координации и магнитного эффекта придают каждому хорошо усвоенному заученному движению, так же как и инстинктивному движению, независимому от процессов обучения, экономную и изящную форму, отвечающую нашему чувству прекрасного.

Второе свойство заученного движения, общее с врожденными наследственными координациями – сильная резистентность по отношению к попыткам его изменить. Как любил говорить Карл Бюлер, одно из определяющих свойств выученного состоит в том, что его можно забыть. Это, конечно, афоризм, но это утверждение имеет глубокий смысл, потому что, как я полагаю, оно справедливо лишь для "настоящего" обучения, но не для того процесса, благодаря которому возникают заученные координации движений. По моим впечатлениям, такая координация вообще никогда полностью не забывается, а когда «внешний вид» выполняемого благодаря ей движения изменяется и приспосабливается к новым условиям, это происходит за счет наложения на нее вновь усвоенных дополнительных форм движения, а не за счет исчезновения давно вошедшего в привычку. В пользу этого вывода говорят, например, наблюдения над водителями автомобилей, меняющих тип машины. Если какие-нибудь движения заслуживают таких оценок, как "отшлифованные", "выученные назубок", то это движения настоящего хорошего водителя. Если такой водитель долго ездит на одной машине, а затем ему приходится ее сменить, жесткая закрепленность этих движений проявляется весьма отчетливо. Когда моя жена пересела из машины с рычажным переключением скоростей в другую, с переключателем на руле, ее рука долго хваталась сначала за пустое место внизу, где в старой машине был рычаг, и только потом поднималась к рукоятке на руле. Постепенно это обходное движение превратилось в дугообразное колебание, казавшееся всякому не посвященному в его историю аффектированным жестом. Оно еще не успело исчезнуть, когда машина с рулевым переключателем скоростей пришла в негодность и уступила место новой – опять с рычагом. Пять с лишним лет жена ругала переключение на руле и сожалела о рычаге, но попросту устранить координацию рулевого переключения она не смогла. Предоставляю читателю сообразить, по какому пути ее рука путешествует теперь к переключателю; нетрудно догадаться, что это весьма элегантное движение. Упорство, с которым заученные движения сопротивляются всякой попытке их устранить, хорошо известно преподавателям спорта. Им совсем не нравится, когда ученик, желающий выучиться, например, игре в теннис или спортивному плаванию, уже приобрел самоучкой некоторый навык: по изложенной только что причине это не только не помогает, но и очень сильно мешает усваивать оптимальные координации, необходимые для участия в соревнованиях.

Третья, самая замечательная общая черта отработанного движения и наследственной координации – то, что в обоих случаях после долгого неупотребления можно ясно заметить аппетентное поведение, направленное на выполнение движения. Один из сильнейших мотивов, побуждающих человека танцевать, бегать на коньках или заниматься другими видами спорта, – аппетенция, направленная на вполне определенное хорошо отработанное движение, интенсивность которой возрастает вместе со степенью усвоения движения и с его трудностью.

Такую же аппетенцию к выполнению трудных заученных движений продемонстрировал Г. Харлоу на макаках, снова и снова повторявших выученные манипуляции "для собственного удовольствия", без дальнейшего вознаграждения. "Функциональное удовольствие", как удачно назвал это явление Карл Бюлер, играет, несомненно, важную роль в возникновении хорошо отработанных заученных последовательностей форм поведения. Мы знаем по себе, что каждое усовершенствование, сглаживание каждой еще остающейся "шероховатости" доставляет хорошо заметное удовольствие. Усовершенствование движения само себя вознаграждает; в книге “Evolution and Modification of Behaviour” ["Эволюция и модификация поведения" (англ.)] я говорил о явлении, которое назвал "perfection-reinforcing mechanism" ["Механизм подкрепления совершенствованием" (англ.)].

В феноменологическом аспекте усвоение хорошо отработанных движений имеет еще несколько замечательных свойств; из них по крайней мере одно весьма существенно для роли произвольного движения в исследовательском поведении, о котором будет речь в следующей главе. Эти свойства своеобразно противоречивы. С одной стороны, «знание» выученного движения до такой степени сосредоточено в подсознательных и даже бессознательных слоях нашей личности, что мы только мешаем его выполнению, если пытаемся сознательно следить за ним и контролировать его. Часто мы даже не можем на сознательном уровне отдать себе отчет, чтo мы делаем и как мы это делаем. Если человек очень долго не выполнял заученное движение, например, когда после более чем десятилетнего перерыва он впервые становится на лыжи, то вначале, стоя над крутым склоном, думает, что вообще не сможет спуститься, но как только начинает спуск, движется, к собственному удивлению, так же легко, как раньше.

С другой стороны, нередко удается вызвать столь живое представление о кинестезии* выполнения хорошо «обкатанного» движения, что можно путем самонаблюдения выявить детали процесса, которых мы на сознательном уровне уже не знаем. Когда недавно мой внук спросил меня, которая из двух больших педалей моей машины включает сцепление и которая тормоз, я, к своему удивлению, обнаружил, что просто не знал этого, и прежде, чем ответить, должен был прибегнуть к способу, о котором только что говорилось.

Я полагаю, что возникновение подобных мысленных образов собственных движений играет важную и даже решающую роль в специфически человеческой дифференциации центрального представления пространственных данных, а тем самым и в нашем понятийном мышлении. В высшей степени вероятно, что направляемое сознанием движение хватания, существеннейшей частью которого является ощупывание кончиками пальцев, в особенности указательного пальца правой руки, было одной из предпосылок понимания*. В пользу этого говорят также огромные размеры области коры головного мозга, ответственной за чувствительность и движения кисти руки и пальцев, и отношение моторных полей к пирамидальным путям – важнейшим нервным проводникам произвольных движений.

Усвоение координации движений уже в самой примитивной форме – например, при "заучивании наизусть" последовательности движений перемещения у землеройки – есть когнитивный акт, и притом чрезвычайно эффективный. Само собой, наследственная координация может быть приспособлена лишь к таким условиям окружающей среды, с какими, как можно предвидеть, придется сталкиваться каждому индивиду данного вида животных.

"Заученная" форма движения обладает также многими характерными функциональными свойствами наследственных координаций: ее выполнение не замедляется задержками реакций; она имеет собственное аппетентное поведение и тем самым становится мотивацией. Подобно инстинктивному движению, она "скроена по мерке" потребностей – не только общих потребностей вида, но также и особых условий индивидуальной жизни. Легко понять, как важно сочетание этих свойств для сохранения вида. Полезнее всего оно тем животным, которым приходится иметь дело со сложно структурированной и изменчивой средой. Существа, которые живут на деревьях и перемещаются, хватаясь руками за ветки, причем им необходимо уверенно передвигаться по привычному пути сквозь ветви отработанными, заученными движениями, – такие существа должны заранее представлять себе буквально каждый шаг и каждый захват. Такому животному особенно необходима высокая точность захвата, так как его клещеобразная кисть, чтобы обеспечить телу опору, должна сомкнуться вокруг ветки в нужный момент и в нужном месте. Среди животных, перемещающихся хватанием за ветки, лишь медлительные ночные полуобезьяны, такие, как лори и потто, могут доверить пространственную ориентацию механизмам получения мгновенной информации. В отличие от них все быстро движущиеся и особенно прыгающие полуобезьяны и обезьяны в совершенстве владеют заученными движениями. Это одна из причин, по которым от таких животных произошел человек.

Поскольку я не вижу принципиального различия между процессами, участвующими в простом приучении к определенным путям и в обучении самым сложным отработанным движениям, я не думаю, что для объяснения рецепторного и моторного обучения необходимо постулировать принципиально различные процессы в центральной нервной системе. То новое, что возникает в процессе обучения как в рецепторной, так и в моторной сфере – это образование новых связей. Иными словами: адаптивная модификация, вероятно, всегда происходит в синапсах и всегда ближайшим образом родственна индукции в смысле Шпемана.


8. Приспособление обучающих механизмов под селекционным давлением их функций

Великая фульгурация образования нового регулирующего контура, благодаря которой стало возможно обучение посредством успеха, придала новую функцию крайним членам последовательности явлений, которая до того была линейной. До великого изобретения условной реакции задача заключительного действия была очень проста – выполнить по жесткой "замкнутой" программе определенную последовательность движений и передать обратное сообщение об исполнении, выключив тем самым аппетентное поведение. Что такое обратное сообщение в самом деле передается, можно заключить уже из внезапного резкого спада возбуждения после заключительного действия; это доказано опытами Ф. Бича, оперативным путем выключавшего у самца шимпанзе обратное сообщение об опорожнении семенных пузырьков при спаривании.

Как мы уже знаем, всем наследственным координациям свойственна тенденция к непрерывному выполнению. Первая функция, ради которой в центральной нервной системе возникли высшие централизованные инстанции, состоит в торможении центрально координированных движений. Наряду с этой функцией торможения такие "центры" должны обладать способностью снимать торможение каждой формы движения в биологически «правильный» момент; иными словами, они должны быть в состоянии получать мгновенную информацию о том, что этот благоприятный момент наступил. Наследственная координация, стоящий над нею центр торможения и механизм запуска с самого начала образуют функциональную целостность. Гейнрот увидел это гениальным взглядом, создав понятие свойственного виду импульсивного поведения.

В первоначальном виде содержание сообщения, передаваемого наследственной координацией в "центр", ограничивается тем, что программа выполнена; получив его, высшая инстанция включает ранее снятое торможение. Лишь в исключительных случаях заключительное действие, удовлетворяющее инстинктивное побуждение, прекращается от "усталости", т. е. в результате исчерпания специфического возбуждения; примером может служить постепенное затихание пения многих птиц.

Весьма вероятно, что механизм простой системы, о которой мы сейчас говорили, предоставил селекционному давлению отправные точки, позволившие ему сделать из механизма сообщения о выполнении механизм сообщения об успехе. В этой новой функции от заключительного действия требуется значительно больше; это все равно, как если бы добросовестный солдат, до сих пор умевший лишь докладывать: "Приказ выполнен", теперь должен был бы вдруг развить в себе способность доложить высшему командованию, к какому успеху привели его действия, и даже указать, чтo в приказах командования было ошибочным. Для этой новой функции требуется много разнообразной экстероцепторной и проприоцепторной информации, и сверх того нужны механизмы, обладающие достаточным филогенетическим "знанием", чтобы уверенно различать успех и неудачу.

Таким образом, после изобретения условной реакции к механизму заключительного действия предъявляются новые требования: должен возникнуть аппарат, способный передавать богатое информацией сообщение об успехе своего действия, и кроме того предъявляются высокие требования к количеству нервной энергии, необходимой для того, чтобы важное сообщение могло дойти до многих различных инстанций центральной нервной системы, функции которых должны быть адаптивно изменены. Под селекционным давлением этих новых функций в механизмах заключительного действия развились особые структуры, и эти механизмы приобрели физиологические свойства, которые старыми этологами долго понимались неверно. При выполнении последовательности форм поведения, не поддающейся кондиционированию, – такой, как свойственное виду импульсивное поведение, – на заключительном действии не делается обычно никакого доступного наблюдению акцента. Это особенно характерно для последовательностей форм поведения, выполняемых всего один раз в жизни индивида, – например, спаривания у многих членистоногих. В таких случаях у животного при выполнении заключительного действия не наблюдается никакого особого повышения общего возбуждения. После возбужденного танца ухаживания, которым, например, самец паука-скакуна привлекает самку, заключительное действие – спаривание – выглядит довольно вялым.

Даже у весьма способных к обучению цихлид – высокоразвитых рыб, ухаживающих за потомством – метание икры и оплодотворение происходят без какого бы то ни было заметного повышения уровня возбуждения; напротив, при вступительных церемониях образования пар, сопровождаемых танцевальными движениями и предъявлением роскошных, ярких красок, уровень общего возбуждения гораздо выше, чем при заключительном действии. При этом многое выучивается; рыбы научаются узнавать друг друга – длительный брак, в котором они с тех пор живут, предполагает индивидуальное знакомство. Весьма вероятно, что подкрепляющее воздействие движений, сопровождающих образование пар, намного сильнее, чем воздействие метания икры и оплодотворения, которое самец выполняет, как бы "исполняя долг", точно так же, как другие действия ухода за потомством. У одной моей сотрудницы, когда она наблюдала за оплодотворением икры у обыкновенного этроплюса (Etroplus maculatus), вырвалось бессмертное восклицание: "Свою работу он выполняет так лениво, что это граничит с добродетелью!"

В противоположность поведению при оплодотворении у этого вида, наблюдая поведение жеребца и вообще ставшие самоцелью заключительные действия высших животных – например, умерщвление жертвы хищником, – трудно отделаться от впечатления, что пламя возбуждения охватывает весь организм. Понятно, что высокий уровень общего возбуждения очень важен: благодаря ему возникают нервные импульсы в таком числе и такой силы, какие необходимы для воздействия на весьма многочисленные места центральной нервной системы, где обратное сообщение о заключительном действии должно индуцировать модификации. Таким образом, этот фейерверк общего возбуждения и, в субъективном аспекте, жгучее чувственное наслаждение – вовсе не лишенные каких-либо функций эпифеномены*, не побочные продукты, а неотъемлемая часть физиологического механизма, способного извлекать информацию из успеха и неудачи.

Во всех системах поведения этого типа за сообщением о выполнении непосредственно следует резкий спад возбуждения. Но, помня о фейерверке общего возбуждения, я думаю, что было бы весьма искусственным считать один только спад возбуждения причиной подкрепления, обеспечивающего выполнение заключительного действия. Мнение Халла, что главным подкрепляющим фактором является "relief of tension" – снятие возбуждения, – во многих других случаях справедливо, но в отношении заключительного действия, ставшего самоцелью, оно, безусловно, неверно, как видно из простейшего самонаблюдения.

Механизм запуска также подвергается сильно изменившемуся селекционному давлению, когда он приобретает в рамках системы поведения, поддающейся кондиционированию, новые частичные функции, отличающиеся от тех, которые он выполнял в неспособной к обучению линейной системе. Это новое селекционное давление предъявляет к нему требования, во многих отношениях противоположные прежним. Прежде нужна была возможно бoльшая избирательность: в не поддающейся модификации линейной последовательности форм поведения единственной инстанцией, "знающей", когда и где следует выполнить все действие, является врожденный механизм запуска, а в этом случае избирательность необходима. Однако она становится не только ненужной, но даже вредной, когда второй процесс получения информации приступает к выполнению функции обучения. Когда источником информации о том, какой момент, какое место и какой объект наиболее благоприятны для выполнения всей последовательности форм поведения, становится обратное сообщение удовлетворяющего побуждение заключительного действия, преимуществом оказывается меньшая избирательность механизма запуска. Поэтому мы часто находим у близко родственных животных весьма различную степень избирательности аналогичных и даже, возможно, гомологичных врожденных механизмов запуска. Мы уже говорили о неизбирательности врожденных механизмов запуска, определяющих выбор материала для гнезда у хорошо способных обучению врановых. У гораздо менее способных к этому ткачиковых (Estrildini и Ploceini), у которых движения постройки гнезда высоко дифференцированы, знание единственно подходящего для этих движений строительного материала является полностью врожденным, так что многие из них вообще приходят в настроение размножения лишь при наличии материала, от которого исходят ключевые стимулы.

Способ извлечения информации об объекте из вида врожденной формы движения с помощью условной реакции имеет важное преимущество: он позволяет избирательно абстрагировать те свойства объекта, которые существенны для успешного выполнения формы поведения, поддающейся кондиционированию. Этот способ – приучение путем проб и ошибок к наиболее благоприятному доступному объекту – используется очень многими высшими животными. Понятно, что чем больше его роль, тем меньшим может быть знание объекта, заложенное во врожденном механизме запуска; более того, для сохранения вида может оказаться выгодным, чтобы врожденный механизм запуска как можно более упростился, предоставив процессу обучения самый широкий простор. На его долю остается лишь «намекнуть» молодому животному, в каком направлении его поиски имеют наибольшие шансы на успех. Такое поведение, основанное на пробах и ошибках, принципиально отличается от исследовательского, или любознательного поведения, о чем уже говорилось; ниже мы остановимся на этом подробнее.




Глава 7


Корни понятийного мышления


1. Интегрированные частичные функции

Каждая из когнитивных функций, о которых пойдет речь в этой главе, встречается у животных, и каждая из них имеет свою собственную, независимую от всех остальных ценность для сохранения вида; ради этой ценности и под ее селекционным давлением она и возникла. Если бы мы знали эти функции лишь у животных, то вряд ли пришли бы к мысли, что они вообще способны к интеграции в систему высшего порядка. Как мы уже говорили, высшая система так же мало выводима из более ранних частичных систем, как высшее животное из своих предков, стоящих ниже на лестнице эволюции. Тем более невозможно было бы предсказать по этим частичным функциям те поистине эпохальные новые достижения, которыми стали специфические системные свойства возникшего при их интеграции целого: понятийное мышление и словесный язык, способность накапливать сверхличное знание, способность предвидеть последствия своих действий и возникающую из нее ответственную мораль.

Рассказывая о частичных функциях, мне неизбежно придется повторяться. Уже много лет назад я понял, какое важное значение для возникновения человека имели абстрагирующая функция восприятия, пространственная ориентация, связанная с центральным представлением пространства, и любознательное поведение. Тогда же я описал эти функции таким образом, что сегодня мало что могу к этому добавить. Но в то время я еще не вполне осознал, что создание той единственной в своем роде целостной системы, функцией которой является понятийное мышление и возникновение которой означает так называемое "очеловечение" ("Menschwerdung"), потребовало интеграции этих трех когнитивных способностей друг с другом и еще по меньшей мере с двумя другими.

Те две когнитивные функции, которые я не принял тогда во внимание и которые нам предстоит сейчас рассмотреть, – это, во-первых, произвольное движение, являющееся в сочетании с вызываемыми им обратными сообщениями когнитивной функцией sui generis [Своего рода, своеобразная (лат.)], и, во-вторых, подражание, составляющее, в тесной связи с богатым реафференциями* произвольным движением, предпосылку для усвоения словесного языка и тем самым для возникновения независимой от объектов традиции. Я оказался перед выбором: либо подробно повторить то, что писал раньше, либо отослать читателя к предыдущим работам. А поскольку, как я знаю по опыту, таким указаниям читатель следует очень редко, я предпочитаю навлечь на себя упрек в излишних повторениях.

Эти шесть когнитивных функций я рассмотрю теперь по отдельности в их первоначальной форме, в которой они осуществляются у животных, и притом так, как если бы мы ничего еще не знали о том, что они являются подсистемами и тем самым необходимыми предпосылками высочайших, специфически человеческих достижений. Ввиду взаимной независимости этих подсистем порядок их рассмотрения более или менее безразличен. Начну с абстрагирующей функции восприятия, которая представляет собой своеобразную когнитивную функцию, о чем уже говорилось в Пролегоменах. Мы уже знаем также, что она принимает участие в различных функциях обучения.

Подобного возврата назад и забегания вперед при описании сложных систем избежать невозможно, поскольку, к сожалению, линейная последовательность написанных или сказанных слов может изображать одновременно существующее лишь во временно`м порядке.


2. Абстрагирующая функция восприятия

Сообщения из внесубъективной действительности, поступающие в нашу центральную нервную систему через органы чувств, никогда не достигают уровня переживания в их первоначальной форме – как данные, независимо принятые отдельными рецепторами, – или достигают его только в исключительных случаях. Это может происходить разве лишь в случае так называемых "низших" чувств, когда, например, отдельное раздражение осязательного тельца или определенное качество запаха проходят путь от рецептора до нашего Я, не проходя специальных процессов обработки, оценки и истолкования. То, чт`o наш сенсорный и нервный аппарат представляет нашему переживанию в области зрения и слуха, – это всегда уже результат в высшей степени сложных процессов обработки*, имеющих целью вывести из чувственных данных заключения о лежащих в их основе фактах внесубъективной реальности, образующих — как мы считаем, придерживаясь точки зрения гипотетического реализма, – стоящую за всеми явлениями действительность,

Эти – разумеется, бессознательные – "выводы" нашего обрабатывающего аппарата основаны, как уже говорилось в начале книги, на узнавании определенных комбинаций воспринимаемых стимулов, неизменно повторяющихся во времени в одних и тех же сочетаниях. Я уже говорил, что распознавание и узнавание реальных фактов всегда происходит благодаря тому, что Карл Поппер называет "pattern matching" [См. 2-й раздел главы 1.] – наложению внешних конфигураций, содержащихся в чувственных данных, на конфигурации, или "образцы", полученные в результате индивидуального опыта или эволюции вида и готовые к использованию в качестве основы дальнейшего познания. Постоянные пространственные конфигурации – это по большей части то, что мы обычно называем предметами. Согласно простому определению Якоба фон Юкскюля, предмет – это то, что движется вместе.

Мы не могли бы узнавать реальные предметы окружающего нас мира, если бы для этого нужно было всегда воспринимать совершенно одинаковые стимулы в совершенно одинаковых конфигурациях, – если бы, например, образ предмета на сетчатке должен был всегда возникать в одном и том же месте и иметь одну и ту же форму, один и тот же цвет и одни и те же размеры. Удивительное достижение нашего воспринимающего аппарата состоит именно в том, что с помощью механизмов обработки он позволяет нам узнавать предметы, обходясь без этого невыполнимого условия.

Можно доказать, что в зрительной области такая обработка начинается уже в сетчатке. Как показал Леттвин с сотрудниками, а позднее также Э. Бутенандт, чувствительные клетки ретины лягушки соединены в отдельные группы таким образом, что их центростремительные нервные волокна ведут от клеток каждой группы к одной ганглионарной клетке. Эта последняя избирательно реагирует на определенное коллективное сообщение группы – например, что некоторый темный контур перемещается по сетчатке справа налево или что все чувствительные клетки данной группы одновременно сообщают об усилении освещения. Есть даже группы, избирательно реагирующие лишь на выпуклые, движущиеся в определенном направлении границы затемнения. Стимулом в строгом физиологическом смысле является, собственно, только свет, падающий на палочку или колбочку. "Темная выпуклость движется по сетчатке справа налево" — это уже сообщение от чрезвычайно сложной сенсорно-нервной структуры, избирательно реагирующей на конфигурации единичных стимулов, соответствующие определенному «образцу».

Поэтому когда мы, этологи, говорим об "одном стимуле" и называем так, например, признак "красное снизу", на который пылкий самец колюшки отвечает характерными движениями конкурентной борьбы, то это просто сокращенное выражение, и оно может привести к недоразумению. Называя этот признак "ключевым стимулом", мы предполагаем известным, что его восприятие основывается на сообщении очень сложного обрабатывающего аппарата, избирательно позволяющего действовать лишь этой особой конфигурации стимулов и притом одним определенным способом.

На принципе "pattern matching" основана значительная часть нашего познания. Но процессы, посредством которых мы воспринимаем все встречающиеся во внешнем мире "образцы", выполняют функцию, вполне равносильную настоящей абстракции. Когда сигналы зрительных клеток ретины лягушки объединяются в описанные выше сообщения, причем этот процесс не зависит от абсолютной величины стимулов и «принимает во внимание» только их соотношения и конфигурации, – это не что иное, как абстракция.

Способность воспринимать постоянные соотношения между стимулами независимо от их количественных и качественных изменений была открыта гештальтпсихологом Кристианом фон Эренфельсом; он указал также, что эта транспонируемость восприятия образов является одним из его важнейших критериев. Его классический пример – восприятие мелодии, которая узнается как одна и та же, на какой бы высоте и на каком бы инструменте она ни была сыграна. Но способностью к транспонированию обладают отнюдь не только те высокоинтегрированные процессы восприятия, которые называются восприятием образов. Как видно из немногих упоминавшихся фактов, относящихся к постоянству цветов и к функциям ретины лягушки, транспозиция, равносильная отвлечению от случайного и абстрагированию существенного, есть основная функция восприятия вообще и тем самым основа объективирования в том смысле, как мы его определили в начале книги.

То, что при этом абстрагируется, – это всегда свойства, инвариантно присущие предмету. Лучше всего это можно продемонстрировать на простейших функциях восприятия, обычно называемых явлениями постоянства. Этот термин относится к понятию, определяемому исключительно функцией, поскольку физиологические механизмы, ответственные за столь различные эффекты, как, например, постоянство цвета и постоянство формы, по своему происхождению принципиально различны. Но все такие механизмы имеют целью, как уже сказано, узнавание предметов окружающего нас мира как "одних и тех же", даже если сопровождающие их восприятие обстоятельства подвержены столь сильным колебаниям, что абсолютные стимулирующие данные, получаемые нашими органами чувств, в разных случаях совершенно различны.

Все мы сразу понимаем, чт`o имеется в виду, когда говорят о цвете некоторого предмета, не отдавая себе отчета в том, что он отражает в зависимости от освещения световые волны совершенно разной длины. Я вижу бумагу в пишущей машинке белой, хотя она отражает сейчас сильно окрашенный в желтое свет электрической лампы; но и при красном свете солнечного заката я точно так же воспринимал бы ее как белую. Это происходит благодаря аппарату восприятия постоянства, «вычитающему» без участия сознания желтую или красную компоненту освещения из того света, который бумага действительно отражает в данный момент. Цвет освещения, который этот аппарат должен хорошо "знать" для такого расчета, он в своем сообщении опускает, потому что воспринимающий организм, как правило, этим цветом не интересуется. Точно так же и пчела, обладающая во многом аналогичным аппаратом постоянства цвета, нисколько не интересуется цветом господствующего освещения; ей нужно лишь узнавать богатые медом цветы по их «собственному цвету», т. е. по неизменно присущим им свойствам отражения, независимо от того, облучает ли их голубоватый утренний свет или красноватый вечерний.

Аппарат, выполняющий аналогичные функции, дает нам возможность воспринимать размер предмета как один из его постоянных признаков, хотя протяженность его изображения на сетчатке убывает пропорционально квадрату расстояния. Другие механизмы выполняют удивительный трюк, позволяя нам воспринимать место, где находится видимый предмет, как постоянное, несмотря на то, что его изображение на сетчатке при малейшем движении головы и тем более глаз совершает самые дикие зигзагообразные скачки. Физиологию обеих этих функций постоянства особенно глубоко исследовал Эрих фон Гольст, к чьим работам я и отсылаю читателя.

Гораздо сложнее тот аппарат обработки, который позволяет нам воспринимать как нечто постоянное трехмерную форму движущегося у нас перед глазами предмета – например, вращающегося, – так что форма его изображения на сетчатке испытывает сильнейшие изменения. Физиологические основы этого аппарата почти не изучены. Для выполнения функци, состоящей в том, чтобы интерпретировать все изменения изображения на сетчатке – даже изображения тени – как движения в пространстве некоторого предмета постоянной формы, а не как изменения его собственной формы, необходимы чудовищно сложные стереометрические или начертательно-геометрические преобразования – а между тем всем нам эта функция кажется чем-то само собой разумеющимся.

Функции восприятия, изученные Кристианом фон Эренфельсом, М. Вертгеймером и В. Кёлером, – это, несомненно, функции постоянства, хотя, возможно, в свете ранее сказанного было бы неправомерно утверждать, что они "не что иное, как" таковые. Естествоиспытателю, интересующемуся гештальтпсихологией, я рекомендую прочесть работы Вольфганга Метцгера; их краткое резюме имеется в моей статье "Восприятие образов как источник научного познания" ("Gestaltwahrnehmung als Quelle wissenschaftlicher Erkenntnis").

В эволюции органов и даже в развитии техники не так уж редко случается, что аппарат, развитый ради одной определенной функции, неожиданно оказывается способным выполнять наряду с ней еще одну, совершенно иную. В какой-то момент выяснилось, например, что вычислительный аппарат, разработанный для расчета сложных процентов, способен также – к удивлению его конструкторов – выполнять операции интегрального и дифференциального исчислений. Нечто подобное произошло и с функциями постоянства восприятия. Как мы знаем, все они были развиты ради постоянства восприятия предметов; выработавшее их селекционное давление было вызвано необходимостью надежно узнавать определенные предметы окружающего мира. Но те же самые физиологические механизмы, которые обеспечивают нам эту возможность, поразительным образом способны также выделять, абстрагировать* постоянные свойства, характеризующие не только один предмет, но и определенный род предметов. Они способны отвлекаться от свойств, не постоянных для данного рода предметов, а присущих лишь отдельным предметам. Иными словами, они обращаются с индивидуальными признаками как со случайным фоном, на котором можно выделить постоянное качество гештальта, свойственное всем индивидуальным представителям рода. Это качество непосредственно воспринимается затем как качество самого рода.

Вначале эта высочайшая функция механизмов постоянства совершенно независима от рациональной абстракции; она свойственна высшим млекопитающим и птицам точно так же, как маленьким детям. Когда годовалый ребенок правильно обозначает всех собак словом "гав-гав", это вовсе не значит, что он абстрагировал определение вида Canis familiaris L., и тем более маленький сын Эйбль-Эйбесфельдта не образовал понятий "млекопитающего" и "птицы", когда объединил всех представителей этих классов словами "гав-гав" и "ви-ви" и правильно отнес большого гуся и крохотную певчую птичку на дереве к классу птиц, а свою новорожденную сестренку – к классу млекопитающих. Несомненно, в подобных случаях маленький Адам дает имя непосредственно воспринятому родовому качеству. Все эти функции абстракции и объективирования, осуществляемые восприятием гештальта, не только родственны другим, более простым функциям восприятия постоянства, но и построены из них, т. е. содержат их как необходимые частичные функции. Разумеется, восприятие гештальта обладает, как более высоко интегрированное целое, новыми системными свойствами, к чему добавляется еще и то обстоятельство, что оно связано также с обучением и памятью.

По-видимому, восприятие гештальта имеет даже собственный особый механизм хранения информации. В моей работе о восприятии образов подробно описан процесс формирования гештальта – его отделения от случайного фона, – который может продолжаться очень долго, даже много лет. Исследователь поведения, как и врач, постоянно сталкивается с тем, что некоторая закономерность, повторяющаяся в очень многих отдельных случаях, – например, последовательность движений или синдром болезненных явлений, – лишь тогда воспринимается как инвариантный гештальт, когда она наблюдалась очень часто, во многих случаях буквально тысячи раз.

Этому сопутствуют весьма своеобразные субъективные явления. Сначала мы замечаем, что некоторый комплекс наблюдаемых явлений интересен и привлекателен, и долго еще не можем понять, почему. Лишь несколько позже возникает предположение, что в этом комплексе есть какая-то регулярность. То и другое, естественно, побуждает повторять наблюдения. Результат этого поразительного, но отнюдь не сверхъестественного процесса часто приписывают "интуиции" или даже "вдохновению".

То, что происходит в действительности, достаточно удивительно. Ясно, что у нас имеется обрабатывающий аппарат, который в состоянии составлять поистине невероятное число отдельных "протоколов наблюдений" и сохранять их в течение долгого времени, а кроме того производить настоящую статистическую обработку этих данных. Обе эти способности необходимо допустить, чтобы объяснить тот несомненный факт, что наше восприятие гештальтов оказывается в состоянии по большому числу долго накапливавшихся отдельных образов, каждый из которых содержит больше случайных, чем существенных данных, «вычислить» их существенную инвариантность – или, на жаргоне специалистов по связи, компенсировать "шум" информационного "канала" избыточностью информации.

Системе, выполняющей такую работу, необходимо приписать очень сложное строение. Тем не менее мы не удивляемся тому, что все эти сенсорные и нервные процессы, несмотря на их далеко идущую аналогию с рациональными явлениями, происходят в областях нервной системы, совершенно недоступных сознанию и самонаблюдению. Эгон Брунсвик ввел для них термин "рациоморфные", указывающий, что они и в формальном, и в функциональном отношении строго аналогичны логическим процедурам, хотя, несомненно, не имеют ничего общего с сознательным разумом. Напрашивающееся подозрение, что эти процессы первоначально имели рациональный характер, но затем были "вытеснены" в смысле психоанализа в подсознание, легко опровергнуть: малоодаренные дети и даже животные могут выполнять с помощью рациоморфных процессов сложнейшие математические, стереометрические, статистические и иные операции, которые даже одаренным исследователям удается лишь несовершенно воспроизводить рациональным путем.

Способность восприятия гештальтов накапливать информацию для дальнейшей оценки также аналогична нашей рациональной памяти, но основана, вероятно, на физиологических процессах иного рода. Способностью сохранять отдельные данные рациоморфная функция во много раз превосходит рациональную, но произвольно вызывать их из «хранилища» мы не можем. По поводу других различий, а также отдельных недостатков и преимуществ, присущих обоим типам процессов, я отсылаю читателя к моей работе о восприятии образов.

Приведенные соображения об аналогиях между рациональными и рациоморфными функциями вовсе не означают, что абстрагирующая и объективирующая функция нашего понятийного мышления просто параллельна восприятию образов, но не связана с ним. Рациоморфные функции способны действовать независимо от понятийного мышления, они стары, как сама Земля, поскольку можно с уверенностью допустить, что у стегоцефалов каменноугольного периода сетчатка выполняла в принципе такие же абстрагирующие функции, как у наших лягушек. В функциональном отношении абстрагирующие и объективирующие функции восприятия – предшественники соответствующих функций нашего понятийного мышления. Но – как обычно бывает при интеграции ранее существовавших систем в единство высшего порядка – фульгурация понятийного мышления отнюдь не сделала их излишними: они и сейчас представляют собой его необходимые предпосылки и составные части.


3. Понимание и центральное представление пространства

«Понимающее поведение» (einsichtiges Verhalten) и разумность (Intelligenz) тесно связаны между собой: разумным считается существо с высокоразвитой способностью к понимающему поведению. О том, как эта способность возникает, старые психологи, видимо, мало задумывалась — возможно, потому, что эту в высшей степени духовную функцию они заранее считали не поддающейся физиологическому объяснению. Поэтому при определении способности к понимающему поведению обычно ограничиваются отрицательными положениями. Как уже говорилось, понимающим считается такое поведение, которое позволяет организму справляться способом, содействующим сохранению вида, с такими специальными обстоятельствами в окружающей среде, о которых он не располагает информацией, приобретенной в ходе эволюции или полученной в индивидуальной жизни. В 3-м разделе главы 1 и подробнее в главе 4 мы видели, что этому чисто отрицательному определению "per exclusionem" ["Методом исключения" (лат.)] можно противопоставить другое, положительное, основанное на знании механизмов, лежащих в основе понимающего поведения: мы называем понимающим такое поведение, особая приспособленность которого опирается на процессы получения краткосрочной информации, описанные в главе 4.

В ориентации высших позвоночных особенно важную роль играет зрительное восприятие пространственной глубины и направления. Поэтому даже неискушенный наблюдатель не совсем неправ, когда судит о разумности отдельных видов животных по более высокому или более низкому развитию у них этих способностей. Между тем многие позвоночные получают необходимую для пространственной ориентировки информацию главным образом из параллактических* смещений изображений отдельных предметов на сетчатке, вызываемых собственным перемещением животного. Такой тип восприятия пространства встречается не только у рыб, но и у бесчисленных птиц и млекопитающих; можно вспомнить зуйка или малиновку, вынужденных совершать для локализации видимого предмета характерные движения кивания или покачивания. Копытные также лишь в исключительных случаях фиксируют предметы обоими глазами; и даже собака, бегущая без поводка рядом с хозяином, поддерживая с ним тесный контакт, почти не смотрит на него двумя глазами, разве что хозяин позовет ее или чихнет, споткнется и т. п. и этим привлечет ее внимание. Но и тогда собака чаще всего смотрит на хозяина, держа голову наискось, что указывает на преимущественно слуховую ориентировку.

Преобладание у столь многих высших животных параллактической ориентации приводит, как можно заметить, многих людей к ошибочному мнению, что все эти животные не в состоянии фиксировать предметы обоими глазами. Поэтому необходимо особо подчеркнуть: механизм ориентации, состоящий в том, что глаза направляются на изображение предмета на сетчатке с двух сторон таким образом, что оно оказывается в положении наиболее резкой видимости, а затем по обратным сообщениям глазных мышц определяется расстояние до этого предмета, в принципе является общим для всех позвоночных, имеющих два глаза. У отдельных видов, не обладающих таким механизмом, – например, у некоторых сомов (Siluridae), вьюновых (Cobitidae), и в немногих других случаях – произошло, вероятно, его вторичное атрофирование. Весьма вероятно, что зрение с одновременным участием обоих глаз вообще возникло под селекционным давлением функции бинокулярной фиксации добычи.

У многих рыб, земноводных и пресмыкающихся, у которых, за исключением случаев бинокулярной фиксации, глаза движутся независимо друг от друга, пеленгация жертвы выполняется примерно следующим способом. Сначала животное фиксирует жертву одним глазом, который внимательно следит за всеми ее движениями. Когда интенсивность реакции возрастает, второй глаз также поворачивается к жертве. После этого животное, продолжая следить за ней обоими глазами, устанавливает голову или все тело в плоскости, относительно которой направления зрения глаз симметричны, а затем приближается к жертве, пока не окажется от нее на таком расстоянии, что можно будет ее схватить. При этом информация о размере фиксируемого предмета и расстоянии до него доставляется, по всей вероятности, теми же механизмами, которые Эрих фон Гольст обнаружил у людей. Как конвергенция глазных осей, так и процесс настройки хрусталиков на резкость позволяют получать путем реафференции необходимые данные. Многие животные с особенно дифференцированным механизмом поимки добычи не могут хватать ее также и в случае, если она находится слишком близко от рта. Например, морской конек вынужден при этом с трудом отодвигаться, часто с гротескным изгибом тела, чтобы неудобно подплывающий к нему рачок оказался в плоскости симметрии его головы и притом на расстоянии, «подходящем для выстрела».

У значительного большинства позвоночных оценка параллактического смещения видимых предметов служит для грубой ориентировки, а бинокулярное зрение – для локализации жертвы. Бинокулярная фиксация неодушевленных предметов окружающей среды, имеющих значение лишь как препятствия или субстрат* перемещения, происходит лишь в тех особых случаях, когда предмет должен быть точно локализован – например, когда необходимо точно поставить на него ногу или когда хватательный орган должен уверенно за него схватиться. С подобными требованиями сталкиваются уже некоторые рыбы – живущие на дне или ползающие, потерявшие способность свободно «парить» в воде; будучи тяжелее воды, они остаются на дне, если только не поднимаются над ним напряженными плавательными движениями. Когда таким донным рыбам приходится целенаправленно перемещаться в богато структурированной среде, например в нагромождении прибрежных скал или в мангровых зарослях, они должны быть способны точно локализовать детали поверхности, по которой ползают.

В нескольких группах окунеобразных (Percomorphae) развились формы, специализировавшиеся на этом. Особенно хорошо оснащены в этом направлении собачковые (Blenniidae) и бычковые (Gobiidae). Почти все, кто наблюдал этих интересных рыбок, подчеркивают их "разумность". Уильям Биб говорит о них: "Of all fishes, they are least bound-up in fishiness" ["Они меньше всех рыб связаны своей рыбьей природой" (англ.). Fishiness означает не только "рыбью природу", но и "тусклость", "невыразительность"], а мой учитель профессор Генрих Йозеф очень метко шутил: "Blennius вообще принадлежит не к классу рыб, а к таксам". Это хорошо передает комическое впечатление, всегда возникающее у опытного наблюдателя, когда рыба делает что-либо совершенно неожиданное, особенно что-нибудь такое, что мы привыкли видеть лишь у более высоко развитых животных. Когда blennius, взобравшись "пешком" на высокий камень, высоко приподнимается на брюшных плавниках, загнутых далеко вперед, сильно задирает голову (почти у всех других рыб голова жестко соединена с туловищем) и, зафиксировав обоими глазами верхний край обломка скалы, вскакивает на него точно рассчитанным прыжком, это выглядит невыразимо комично. Еще забавнее Periophthalmus, принадлежащий к Gobiidae, который в фиксации обоими глазами неодушевленных предметов и в ползании далеко превосходит всех Blenniidae. Он способен, выйдя из воды, взбираться на мангровые корни и целенаправленно перепрыгивать с одного на другой.

Среди Blenniidae и Gobiidae есть и первоначальные формы, не дифференцированные в этом направлении, с хорошо функционирующим плавательным пузырем, благодаря которому они могут, подобно другим рыбам, свободно «парить» в воде без мышечных усилий. При сравнении их с ползающими видами той же группы бросается в глаза существенное различие в форме головы. У видов, способных «парить», лоб горизонтальный, как и у других рыб, и глаза расположены по бокам головы. Чем дальше заходит приспособление к жизни на дне и к ползанию и чем важнее становится тем самым функция точной зрительной ориентации в пространстве, тем круче становится лоб и тем ближе подходят глаза к границе между спинной линией и передней стороной головы, так что перед ними открывается свободное пространство для бинокулярной фиксации. Наивысшей степени это приспособление достигает у уже упомянутого «прыгуна» – Periophthalmus. На рис. 2 показана последовательность приспособления у различных видов обоих отрядов.

Сами по себе оценка параллактического смещения видимых предметов и локализация их посредством бинокулярной фиксации – это два различных, но вполне равноценных механизма. И все же антропоморфная точка зрения, согласно которой фиксирующие животные умнее животных с неподвижным взглядом, не совсем ошибочна. Виды рыб, лучше всех знакомые человеку, как, например, золотые рыбки и многие другие, имеют вошедшие в поговорку неподвижные "рыбьи глаза". Все они воспринимают пространственно ориентирующую информацию лишь при движении, поскольку только тогда изображения предметов на сетчатке смещаются по отношению друг к другу. Когда такая рыба останавливается, подплыв вплотную к какому-нибудь препятствию – камню или густым зарослям водорослей, – часто можно заметить, что, снова придя в движение, она вначале пытается плыть в том же направлении, что и до остановки. Лишь когда ее собственное движение вызовет сдвиг изображений на сетчатке и тем самым сообщит информацию, необходимую для ориентировки, рыба изменяет направление движения.

Рис.2. Конвергентное приспособление глаз к бинокулярной фиксации субстрата у Gobiidae и Blenniidae. У свободно плавающих видов – Dormotator, семейство Gobiidae (a) и Petroscrites, семейство Blenniidae (b) – форма головы такая же, как у большинства свободно плавающих рыб. У видов, обитающих на дне – таких, как Gobius jozo (c) и Blennius rouxi (d), – профиль головы крутой, что делает возможной сильную конвергенцию глаз вперед. У живущего на суше Periophtalmus, семейство Gobiidae (e) это приспособление заходит дальше всего.

Поведение животных, ориентирующихся посредством фиксации, отличается от только что описанного в одном существенном отношении: в то время как при параллактической ориентации перемещение и пеленгация, как мы видели, происходят одновременно, у фиксирующих существ они разделены во времени: локализация предшествует перемещению. Животные, ориентирующиеся посредством "телотактической" фиксации, т. е. приводящие изображения предметов одно за другим в место наиболее острого зрения, как бы ощупывая пространство вокруг себя, всегда делают это, оставаясь на месте. За этой фазой – фазой ориентации – следует перемещение, уже вполне сориентированное и как бы спланированное. Аналогии с этой последовательностью внутреннего приготовления и последующего выполнения движения встретятся нам еще раз на более высоких уровнях функций понимания.

Разумеется, параллактический и фиксирующий способы пространственной ориентации сосуществуют в одном и том же организме, и роли их различаются лишь количественно. Для параллактической ориентации важно периферическое зрение, т. е. оценка данных, исходящих от участков сетчатки, более удаленных от центра; поэтому у животных, способных к хорошей параллактической ориентации, глаза часто бывают больше, чем у постоянно прибегающих к фиксации. Например, чиж непрерывно фиксирует во всех направлениях "все, что есть в пространстве", и его крохотные глазки находятся в постоянном движении, тогда как большие глаза малиновки или зуйка остаются почти неподвижными относительно головы, но зато, как мы уже говорили, эти птицы через правильные промежутки времени выполняют движения покачивания.

Как это ни поразительно, во многих случаях разные способы ориентации не могут заменять друг друга. Мы уже говорили, что первичная функция бинокулярного восприятия глубины – прицеливаться к жертве, тогда как параллактическое восприятие служит для грубой ориентировки в пространстве и избегания препятствий. Хищные рыбы открытого моря, обладающие превосходным бинокулярным зрением, не в состоянии пользоваться им, чтобы избегать препятствий. На Адриатическом побережье мне довелось однажды видеть, как сотни мальков одного из видов саргановых (Belonidae) плыли прямо к берегу и там погибали. Они двигались не сомкнутой стаей, а поодиночке, на расстоянии около метра друг от друга и в точности параллельно, направляемые, видимо какой-то ориентировкой по свету, солености воды или чему-то еще. В нескольких метрах от берега все они были еще вполне здоровы, в зоне прибоя боролись за свою жизнь, а на берегу нагромождался валик из трупов. В неволе рыбы открытого моря также, как известно, не в состоянии принимать во внимание препятствия, расположенные под прямым углом к направлению плавания, а потому даже в очень больших бассейнах сплошь и рядом наталкиваются головой на стенку. В открытом море они посредством параллактической ориентации замечают большие непрозрачные предметы уже издали и огибают их по широким дугам, но к ситуации, когда подобные препятствия окружают их со всех сторон, они не приспособлены.

Тесная корреляция между способностью к пространственной ориентации и структурой жизненного пространства, с которой мы познакомились на примере приспособления Gobiidae и Blenniidae к сухопутной жизни и ползанию, существует и вообще во всем животном мире. Меньше всего понимания требуется от организмов, живущих в однородной во всех направлениях среде – открытом море. Самые "глупые" из известных нам в настоящее время свободно движущихся многоклеточных животных – это, по-видимому, некоторые медузы, например, корнерот (Rhisostoma pulmo), у которых вообще нет пространственно направленных реакций. Они и не нуждаются в таковых, поскольку их легкий колокол и тяжелые ротовые лопасти удерживают их в устойчивом равновесии, а пищу они добывают фильтрацией из морской воды, так что им не нужно захватывать отдельные частицы еды целенаправленными движениями. Единственные встречающиеся у них направленные движения – это движения амебоидных клеток стенок желудка. Единственный отклик всего организма на стимулы состоит в том, что каждый удар колокола возбуждает определенные рецепторы, так называемые краевые тельца, чем запускается следующее сокращение этого органа. Как остроумно сказал о корнероте Якоб фон Юкскюль, "он ничего не слышит, кроме ударов своего колокола".

Как мы уже знаем, многие рыбы открытого моря не способны целесообразно реагировать на пространственные условия. У сухопутных животных также существует тесная связь между структурированностью жизненного пространства и способностью овладевать ситуацией посредством пространственно ориентированного поведения. Степной простор можно в известном смысле считать двумерным аналогом открытого моря, однородного во всех трех измерениях. И если сравнить способность к пространственному пониманию у близкородственных форм животных, одни из которых живут в степи, а другие – в скалах или на деревьях – скажем, у куропатки и хохлатого перепела или у антилопы-орикс и серны – то обнаруживаются поразительные различия в способности овладения пространственными условиями.

Пара куропаток, воспитанных мною "от яйца", оказалась неспособной понять, что выбеленная стена – непроницаемое препятствие. Когда их охватывала «охота к странствию», они бежали к стене комнаты, расположенной напротив окна, потому что она была светлее, чем часть стены под окном. Встретившись с препятствием, они не просто натыкались на него клювом, а упорно продолжали толкаться в том же направлении, неустанно отбегая и снова набегая на стену; повернувшись, они мчались вперед с особенной силой. При этом они постепенно стирали роговую поверхность кончика клюва и оперение передней части шеи, так что мне пришлось повесить перед стеной темный занавес, чтобы предотвратить более серьезные повреждения. Чтобы ограничить передвижение птиц, я отгородил их доской, высоты которой едва хватало, чтобы они не могли выглядывать наружу. Куропатки часто налетали на эту доску то выше, то ниже, но так и не научились целенаправленно перелетать через нее даже после того, как много раз при бесцельных взлетах случайно оказывались по другую сторону доски.

Примечательно, что в полете они гораздо лучше ориентировались в пространстве, чем на полу. Когда они внезапно взлетали с большим ускорением – на что эти птицы способны, – казалось, что сейчас раздастся сильный удар о стену или оконное стекло и на пол упадет мертвая птица. Но этого ни разу не случилось; оказавшись вблизи стены, куропатки всегда благоразумно сворачивали и целенаправленно приземлялись на полу. Ясно, что куропатка может "позволить себе" пренебрегать препятствиями на степной почве, но в полете должна быть в состоянии избегать таких вертикальных препятствий, как дерево, опушка леса или крутой склон. Передвигаясь на ногах, куропатка не может использовать свою способность к ориентации, "предусмотренную" для полета, – точно так же, как сарган не может использовать свое "предусмотренное" для поимки добычи бинокулярное зрение для того, чтобы не натолкнуться на крутой скалистый берег.

Как уже было сказано, способности к овладению сложными пространственными условиями часто сильно различаются у очень близко родственных форм. У саргановых, которые не в состоянии "понять" даже то, что крутой берег является препятствием, есть близкие пресноводные родственники, каким-то образом справляющиеся даже со стеклянными стенками маленького аквариума – хотя, как видно на многих фотографиях, большей частью ценой некоторого повреждения своих острых челюстей; хохлатый перепел, близкий родственник куропатки, отлично ориентируется в пространстве, и т. п. Так как вряд ли можно допустить, что у этих животных органы чувств устроены иначе, чем у их "более глупых" родственников, можно предположить, что лучшая или худшая способность к представлению пространства зависит от структур, локализованных в центральной нервной системе.

Какое же жизненное пространство предъявляет к своим обитателям наивысшие требования в отношении понимания? Без сомнения, это ветви деревьев! Но среди животных, живущих на деревьях, самая точная, доходящая до мельчайших деталей информация о пространственных условиях необходима не тем, которые держатся на ветвях с помощью присосок или когтей, как древесные лягушки, белки и многие другие обитатели деревьев, а тем, кто лазает с помощью хватательных органов, сжимающих сучья и ветки, как клещи. Животное, лазающее с помощью присосок и когтей, может решиться броситься к цели, направление к которой намечено лишь приблизительно; вероятность уцепиться за что-нибудь одним или двумя пальцами достаточно велика, да и падение у этих по большей части маленьких животных не обязательно ведет к трагическим последствиям. Напротив, хватающая рука надежно держит лишь при условии, что она сжалась в надлежащем месте, в надлежащем положении и в надлежащий момент; ни будучи раскрытой, ни будучи сжатой в кулак, она прикрепиться не может.

Хватание сжимающей рукой коррелировано у млекопитающих с определенным положением глаз на голове аналогично тому, как у рыб коррелирована с положением глаз редукция плавательного пузыря и способности «парить», и по аналогичным причинам. В обоих случаях необходимо особенно точное представление пространства. Среди сумчатых, как и среди плацентарных, имеются обитатели деревьев, лазающие с помощью когтей и с помощью хватающих рук. В обоих подклассах млекопитающих первые имеют большей частью расположенные по бокам и несколько выпученные глаза, знакомые нам на примере белки, между тем как у вторых глаза большей частью направлены вперед, "как у совы". У сумчатых эта корреляция выражена слабее – вероятно, потому, что многие из них лазают очень медленно и не нуждаются при своем хамелеонообразном перемещении в особенно хорошей пространственной ориентации. Но можно уверенно утверждать, что все животные, хватающиеся за цель клещеобразной рукой после далекого прыжка, предварительно фиксируют ее бинокулярным зрением.

Антропоидам с их крюковидными руками требуется для лазания и передвижения на руках в висячем положении не меньшая точность пространственного понимания*, чем другим приматам с хватающими руками. Но только крюковидная рука обладает особым свойством, к которому мы вернемся в разделе о любознательном поведении и самоисследовании: во время захвата она находится в непосредственной близости от точки фиксации.

Описывая поведение животных, ориентирующихся посредством фиксации различных окружающих их предметов, я уже говорил, что движения глаз, "прощупывающих" пространство, и следующее за ними уверенное перемещение выглядят чрезвычайно "разумными"; причина этого в том, что такое поведение есть простой аналог планирующего мышления, какое мы находим у человекообразных обезьян.

Когда антропоиду предлагают задачу, требующую понимания, он ведет себя совсем иначе, чем енот или макака-резус. Те в подобном случае беспокойно бегают взад и вперед, испытывая разные моторные возможности. Но человекообразная обезьяна спокойно усаживается и внимательно обводит взглядом экспериментальную установку. Ее внутренняя напряженность проявляется в так называемых переходных движениях (Ubersprungbewegungen) – например, очень часто она почесывает себе голову, как размышляющий человек. При этом она "испытывает" разные возможности, на что указывает блуждание взгляда, без устали перепрыгивающего с одной точки установки на другую. Это очень хорошо видно в фильме об опытах с орангутаном, снятом в Сухуми, в Советском Союзе. Перед обезьяной поставили задачу передвинуть ящик из угла помещения в противоположный угол, где к потолку был подвешен на нитке банан. Вначале взгляд обезьяны беспомощно блуждает по диагонали между ящиком, стоящим слева внизу, и бананом, висящим справа вверху. Затем орангутан начинает злиться, так как не может найти решения; он пытается уклониться от неприятного положения, отвернувшись (Чанс называет такое поведение cut-off behaviour [Поведение отключения (англ.)]). Но задача не дает ему покоя, он снова поворачивается к экспериментальной установке. И вдруг его взгляд начинает двигаться иначе: он обращается к ящику, оттуда к месту на полу под бананом, потом вверх к манящей цели, потом вертикально вниз и опять к ящику. За этим, как можно безошибочно прочесть на выразительном лице орангутана, молниеносно следует освобождающая догадка, решение. Он спешит, кувыркаясь от радости, к ящику, переставляет его и достает банан. Для необходимого понимающего поведения ему было достаточно нескольких секунд. Кто видел, как обезьяна таким образом решает задачу, не может всерьез усомниться, что в момент решения животное испытывает переживание, аналогичное нашему «переживанию "ага"» в смысле Карла Бюлера.

Что же происходит с обезьяной объективно и субъективно, когда она сидит неподвижно, но выполняет трудную внутреннюю работу, собирая взглядом информацию о предложенной ситуации? Что она переживает, мы не знаем, но можно с большой уверенностью допустить, что в целом этот процесс аналогичен тому, что мы у самих себя называем мышлением. Лично я уверен, что обезьяна делает то же, что и я сам: в воображаемом пространстве (т. е. представленном некоторой моделью в ее центральной нервной системе), передвигает воображаемый ящик и "представляет себе", как она потом сможет на него взобраться и достать банан.

Я не вижу, как может мышление быть чем-то принципиально иным, нежели такое пробное, происходящее лишь в мозгу действие в воображаемом пространстве. Я утверждаю, по меньшей мере, что процессы этого рода содержатся также и в наивысших мыслительных операциях и составляют их основу. Во всяком случае, я не могу представить себе никакой формы мышления, независимой от этой основы. Более 20 лет назад В. Порциг писал в книге "Чудо языка": "Язык переводит все не наглядные отношения в пространственные – не какой-то один язык или группа языков, а все без исключения. Эта особенность принадлежит к неизменным чертам ("инвариантам") человеческого языка. Временны?е соотношения выражаются в пространственных терминах: перед Рождеством и после* Рождества, на протяжении двух лет*. Когда речь идет о психических процессах, мы говорим не только о внешнем и внутреннем, но также о том, что происходит "выше и ниже порога" сознания, о подсознании, о переднем и заднем плане, о глубинах* и слоях психики. Пространство вообще служит моделью для всех не наглядных отношений: наряду* с работой он преподает; любовь была больше честолюбия*; за* этой мерой стоял замысел – незачем приводить много примеров, сколько угодно их можно найти в каждом отрезке письменной или устной речи. Значение этого явления определяется его всеобщей распространенностью и его ролью в истории языка. Его можно продемонстрировать не только на примере употребления предлогов, которые все первоначально означают пространственные отношения, но и на словах, обозначающих виды деятельности и свойства".

Уже в работе, вышедшей в 1954 году, я высказал мнение, что эти выводы языковеда "имеют основополагающее значение не только для истории языка, но еще более для филогенетического развития мышления вообще и тем самым также доязыкового и неязыкового мышления". Это мнение получило в последнее время в высшей степени важное подтверждение в исследованиях Ноама Хомского и его сотрудников (4). Опираясь на результаты обширного сравнительного изучения языков, эти исследователи пришли к выводу, что некоторые основные структуры языка и мышления свойственны всем людям всех культур и являются врожденными, причем в одинаковой форме. По их мнению, к возникновению этих общечеловеческих и специфических для нашего вида функций привело селекционное давление логического мышления, (а не взаимопонимания). Независимо от Хомского Герхард Гёпп пришел к выводу, который он формулирует в книге "Эволюция языка и разума" следующим образом: "Язык есть не только средство внешнего взаимопонимания, но и конститутивная составная часть самого разума ".


4. Понимание и обучение

Понимающее поведение мы определили выше как функцию механизмов получения мгновенной информации. Но высшие функции понимающего поведения содержат в себе также и процессы обучения; и обратно, в очень многих процессах обучения содержатся элементы понимающего поведения.

Во всех сколько-нибудь сложных процессах понимающего отыскания решений участвуют механизмы, получающие в течение некоторого времени мгновенную информацию. Сообщения, принятые вначале, должны при этом каким-то образом накапливаться, поскольку, как можно показать, для понимающего решения необходимо их взаимодействие с последующими сообщениями. Мы уже говорили также, что когда антропоиды оказываются перед задачей, решение которой требует понимания, они никогда не действуют сразу. Уже на более низком уровне пространственной ориентации ориентированному движению предшествует, как мы видели, промежуток времени, когда животное, оставаясь неподвижным и постоянно меняя направление взгляда, собирает информацию о пространственных условиях.

Уже в этом случае, не говоря уже о более высоко организованном понимающем поведении, сообщения механизмов, получающих текущую информацию, должны сравниваться и приводиться в связь друг с другом. Решение задачи должно быть, разумеется, функцией системы, возникающей из интеграции именно этих механизмов. Но в работе этой системы должны участвовать также функции памяти. Вольфганг Кёлер рассказывает, как шимпанзе, на которых он проводил свои классические опыты при изучении понимающего поведения, систематически, шаг за шагом просматривали подробности поставленной задачи и все эти подробности в некоторой степени запоминали. Нечто подобное можно было видеть у орангутана, поведение которого было описано выше.

Другая комбинация функций понимания и обучения обнаруживается уже в самых примитивных формах обучения посредством проб и ошибок. Даже в тех случаях, когда одно и то же инстинктивное движение испытывается на различных объектах – так что настоящее исследовательское поведение еще отсутствует, – уже самые первые попытки совсем еще неопытного животного никогда не бывают совершенно ненаправленными, как "эксперименты" генома. И даже тогда, когда организм не обладает, по-видимому, ни малейшей информацией, которая могла бы помочь решению поставленной задачи – например, когда кошку запирают в классический "ящик с секретом" (Vexierkiste), – попытки решения всегда начинаются в направлении, указываемом мгновенной информацией. Уже с самого начала они отнюдь не состоят, например, в случайных комбинациях сокращений мышц; кошка не пытается выбраться из ящика, скажем, прищуриванием глаз или облизыванием лап. Напротив, она сразу принимает гораздо более "разумные" меры – царапает стенки, пытается просовывать лапы и нос в щели и даже начинает попытки освобождения с тех мест своей тюрьмы, где это кажется наиболее обещающим. Действия животного основываются на обилии мгновенной информации, весьма существенно увеличивающем шансы на успех и функционально аналогичном рабочей гипотезе.

Это можно резюмировать следующим образом: не существует функций высшего и сложного понимания, не имеющих своей предпосылкой участие обучения и памяти. Но, с другой стороны, обучение посредством проб и ошибок никогда не происходит без руководства со стороны механизмов ориентации, неотделимых от понимания. Как мы увидим в одной из следующих глав, элементы понимающего поведения играют существенную роль также и в настоящем любознательном обучении.

В заключение раздела остановимся еще на одном – антагонистическом – отношении между обучением и понимающим поведением, на важность которого указал Вольфганг Кёлер в своих работах о шимпанзе. Последовательность действий, впервые выполняемая, несомненно, «с пониманием», после многократного повторения закрепляется, превращаясь в заученное рутинное поведение. Если после этого предложить ту же задачу с очень небольшим изменением, от чего она сама по себе не становится труднее, но превратившийся в рутину способ решения теперь не годится, то животное терпит неудачу — исключительно потому, что не может вырваться из привычной рутины. И чем незначительнее требуемое изменение поведения, тем сильнее привычка блокирует решение, которое "необученное" животное нашло бы без труда.

Это явление было подробно изучено на крысах Норманом Майером, поставившим также изящный эксперимент на людях. Большому числу испытуемых предлагалось связать друг с другом два каната, свисавших с потолка спортивного зала. Расстояние между канатами было выбрано так, что с концом одного из них в руке нельзя было дотянуться до другого. Единственным орудием был большой камень. Решение состояло, само собой, в том, чтобы привязать камень к одному из канатов, заставить его качаться как маятник, а затем, подойдя к качающемуся камню с другим канатом в руке, поймать его в крайнем положении. Задачу решила поразительно небольшая часть испытуемых – немногим более 60%. Затем перед другой группой была поставлена та же задача, но вместо камня предлагалась кочерга. Ее гораздо легче было привязать к канату, и она так же хорошо могла сыграть роль маятника, но доля решивших задачу снизилась, составив теперь чуть больше 50%. Объяснялось это тем, что многие упорствовали в безуспешных попытках использовать кочергу как крюк, пытаясь с одним из канатов в руке зацепить кочергой другой – что, разумеется, было исключено выбором расстояния.

Из своих исследований Майер сделал убедительный вывод, что хотя выученное и является предпосылкой всякого понимающего подхода к решению – никто не сумел бы решить эту задачу, не имея опыта с различными качающимися предметами, – в то же время "въевшиеся" привычки мышления и выученные методы очень легко могут помешать найти решение. Способность к понимающему решению задач Майер определяет как готовность радикально изменить метод.

В истории науки есть много примеров, показывающих, как упорно мыслительные и методические привычки могут препятствовать решению задач, в сущности не столь уж трудных. Именно этим торможением объясняется, почему великие открытия так часто делались людьми, которые не были специалистами в соответствующих областях. Второй закон термодинамики был сформулирован не физиком, а врачом Робертом Юлиусом Майером*; возбудитель сифилиса был открыт не бактериологом и не патологом, а зоологом Шаудином. Историю этого открытия я знаю со слов моего отца, которому ее рассказал сам Шаудин. Он сделал то, что предпринял бы любой зоолог в качестве первого шага микроскопического исследования: рассмотрел в микроскоп нефиксированный, неокрашенный "нативный* препарат" сифилитического секрета. Заметив с первого же взгляда скопление спирохет, он спросил своего друга-патолога, в чьей лаборатории это происходило: "Всегда ли в мазке сифилитического гнойника бывает так много спирохет?" Патолог с удивлением ответил отрицательно. Дело в том, что спирохеты не окрашиваются и поэтому невидимы в препаратах, изготовленных методами, обычно используемыми в бактериологии и патологической гистологии.


5. Произвольное движение

Одновременно с эволюцией пространственной ориентации и представления пространства, которое становилось все более точным и все более детальным, должны были, как легко понять, становиться более дифференцированными и более тонкими возможности движения; без этого организм не смог бы учитывать в своем поведении все подробности этой богатой информации. Иными словами, без такого «зеркального отображения» в моторном поведении высокий уровень развития пространственной ориентации и понимания был бы бесполезен. Это не значит, что эволюция моторики явилась результатом приспособления к пространственной ориентации: и произвольное движение, и понимание пространства возникли в результате приспособления к требованиям, которые предъявляет к организму сложно структурированное жизненное пространство. Обе функции, несомненно, явились на свет "рука об руку". Впрочем, физиологически они независимы друг от друга – это видно из тех редких случаев, когда одна из них опережает другую. (Ниже будут рассмотрены некоторые примеры.)

Существуют всевозможные мыслимые переходы между такими центрально координируемыми формами движения, на которые механизмы ориентации вообще не влияют, и такими, которые с их, как кажется, безграничной приспособляемостью и пластичностью служат орудиями понимания. Хорошими примерами первых являются инстинктивные движения ухаживания у многих утиных, примерами вторых – так называемые произвольные движения, о которых мы уже упоминали. Многие старые исследователи объединяли рефлекторную компоненту управления с локомоторным* побуждением, почти всегда эндогенно-автоматическим, в общее понятие таксиса, что в функциональном аспекте вполне закономерно. Таким образом, когда раньше говорили о положительном или отрицательном фототаксисе или гелиотаксисе, а еще раньше о положительных или отрицательных тропизмах, то под этим понимали не только изменение направления, но и последующее движение в новом направлении.

Но теперь мы занимаемся отношениями между когнитивными функциями пространственной ориентации и подчиненными им моторными процессами. Поэтому для когнитивного и моторного процессов необходимо ввести строго разграниченные понятия. Прибегнем к не раз уже использовавшемуся сравнению с управлением корабля: мы должны четко разграничивать работу капитана, определяющего по различным данным местонахождение корабля и наилучший курс к пункту назначения, и моторные функции корабля.

Характер и возможности влияния капитана на технические устройства и влияния пространственной ориентации и понимания на моторику животного вполне аналогичны. Содержание "приказов", отдаваемых техническим устройствам или моторике, – это, во-первых, торможение и снятие торможения, иногда в соединении с возможностью переключения на движение в обратном направлении, и, во-вторых, налагающиеся на это повороты, величина которых зависит от условий окружающей среды – это можно видеть и на примере движений корабельного руля, и во многих топических реакциях. Обе эти возможности могут осуществляться как по отдельности, так и вместе, во всех мыслимых сочетаниях.

Торможение и снятие торможения являются единственными способами влияния целостной системы на пространственное перемещение, пожалуй, только у самых низших одноклеточных, выбирающих благоприятные места по принципу кинезиса, описанному в 5-м разделе главы 4. Многие из этих существ, например некоторые жгутиковые, по-видимому, не способны даже отдавать своему двигательному аппарату команду "full stop" ["Полная остановка" (англ.).], а могут лишь "выбирать" между замедленным движением и "полным вперед". Есть ли среди жгутиковых способные к переключению на обратное движение, кажется, неизвестно.

Как мы уже знаем, ресничные инфузории, такие, как туфелька, умеют гораздо больше; они способны управлять по меньшей мере тремя различными областями поверхности своего тела, покрытыми гребными ресничками, и могут независимо останавливать реснички в этих областях и включать их на прямое или обратное движение. На этой способности основаны их фобические и топические повороты.

Метод выполнения целенаправленных поворотов посредством торможения и снятия торможения независимо управляемых движителей давно уже применяется в человеческой технике. Каждый, кто подружился с Марком Твеном, помнит, что у старых пароходов на Миссисипи каждое из двух колес управлялось отдельной машиной. Другой пример – современные гусеничные тракторы. Эти два двигательных устройства – единственные созданные органическим миром системы, поведение которых полностью соответствует теории тропизмов Жака Лёба.

Вторая возможность направить перемещение животного в определенную сторону состоит в том, что курс определяется механизмом, независимым от двигательного аппарата - например, рулевым механизмом на корабле или боковыми изгибами тела у многих позвоночных. Для этого случая также можно найти примеры уже на уровне одноклеточных. Для эвглены, принадлежащей к жгутиковым и содержащей хлорофилл, целесообразное поведение состоит в том, чтобы держаться таких мест, где интенсивность освещения достаточна для фотосинтеза. Она достигает этого, поворачиваясь по изящной дуге к источнику света и затем плывя прямо к нему. Как осуществляется эта ориентация, установил Метцнер. Эвглена плавает, как и многие другие одноклеточные, постоянно вращаясь вокруг продольной оси. У нее есть две органеллы: светочувствительное место в протоплазме и ярко-красное пятно, так называемая стигма. Когда при вращении тень стигмы падает на светочувствительное место, это реактивно запускает удар жгутиков, поворачивающий передний конец эвглены на постоянный угол в направлении света. Такие небольшие повороты в одну сторону повторяются до тех пор, пока направление движения не совпадет в точности с направлением на свет. Теперь стигма вращается вокруг светочувствительного места, не отбрасывая на него тень. Эти выводы Метцнера в свое время ставились под сомнение. Но уже точный круг, описываемый этим существом, – "как будто проведенный циркулем", по его выражению, повторенному затем другими наблюдателями, – с полной определенностью подтверждает его правоту.

Один пример формы движения высшего позвоночного, в которой наследственная координация направляется таксисом, наподобие управления корабля рулем, мы с Н. Тинбергеном изучили в 1938 году. Серая гусыня подкатывает к гнезду выпавшее оттуда яйцо с помощью движения головы и шеи, происходящего точно в плоскости симметрии птицы. Это движение само по себе совершенно неизменяемо; ни его форма, ни прилагаемая сила не могут быть изменены никакими внешними стимулами. Гусыня "застревает", если ей приходится перекатывать слишком большой предмет; для предмета лишь немного тяжелее гусиного яйца ее усилия оказываются слишком слабыми, а более легкий предмет она поднимает в воздух. При перекатывании яйцо должно находиться в равновесии на нижней части клюва, что достигается благодаря слабым боковым стабилизирующим движениям – таксисам, которые запускаются прикосновениями яйца к нижней части клюва. Если после начала перекатывания ловким приемом убрать яйцо, то основное движение протекает до конца вхолостую в плоскости симметрии птицы, но боковые стабилизирующие движения прекращаются – как, впрочем, и в том случае, когда гусыню заставляют "перекатывать" вместо яйца деревянный кубик, устойчиво лежащий на краях нижней части клюва и не угрожающий, подобно яйцу, скатиться в сторону. Все, кто видел снятый нами фильм об этом процессе (в Encyclopaedia cinematographica), поражались тому, насколько механически происходит этот процесс у птицы, в других отношениях такой умной.

Мы познакомились с примерами действия двух принципов, позволяющих высшим инстанциям организма целесообразно управлять его моторикой. Это, во-первых, "перекраивание" наследственных координаций, разбиваемых с помощью торможения и снятия торможения на подходящие части, и, во-вторых, управление выполнением наследственной координации посредством протекающего одновременно с ним движения, ориентируемого внешними стимулами. Лишь в немногих случаях один из этих двух процессов доминирует в такой степени, как в только что приведенных примерах. Как правило, эти механизмы, особенно у высших животных, работают одновременно, тысячами способов сотрудничая друг с другом.

Торможение и снятие торможения всегда сохраняют свою важную роль и у высших организмов. Можно показать, что не только у дождевого червя, но и у человека центрально координируемые эндогенно-автоматические движения выполнялись бы непрерывно, если бы центральное торможение их не останавливало, когда они не нужны. Если эта функция отказывает, как бывает при многих повреждениях мозга, особенно вследствие воспаления мозга или энцефалита, то некоторые эндогенно-автоматические движения – такие, как сосательные движения рта или хватательные движения рук, – выполняются безостановочно.

Даже у низших беспозвоночных высший "центр" центральной нервной системы имеет наряду с торможением и снятием торможения наследственных координаций также и другие важные функции. "Мозг" дождевого червя – его верхнеглоточный ганглий – не только определяет, должно ли быть расторможено или заторможено центрально координируемое эндогенное движение и если должно быть, то в какой степени, но и «решает», какие из различных находящихся в распоряжении животного форм движения должны в данный момент использоваться.

Хотя функциональное целое, образуемое наследственной координацией и «вышестоящими» механизмами торможения, представляет собой замкнутую и вполне независимую систему, такой механизм, всегда служащий лишь одной совершенно определенной функции, часто контролирует и использует не всю мускулатуру животного, оставляя, таким образом, место для других моторных процессов. Подобно тому, как у серой гусыни при перекатывании яйца одновременно действуют наследственно координируемые и управляемые таксисами двигательные импульсы, при некоторых обстоятельствах две наследственные координации могут накладываться друг на друга, составляя единую форму движения. Это может происходить на различных уровнях интеграции. Например, у рыб два двигательных органа – скажем, хвостовой плавник и грудные плавники – могут иногда одновременно подчиняться противоположным двигательным импульсам, так что один из них гребет вперед, а другой назад. Но антагонистические импульсы могут также и складываться в единое мышечное сокращение, как показал Эрих фон Гольст на примере рефлекторных и эндогенно-автоматических движений плавников у губановых.

Как мы уже говорили в начале этой главы, при усложнении когнитивных процессов, благодаря которым происходит понимание сложных пространственных структур, возрастают требования к приспособляемости моторики животного. Для удовлетворения этих требований используются оба принципа приспособления форм движения, и поучительно сравнить, в какой мере владеют своей моторикой близко родственные животные, живущие в жизненных пространствах с разными условиями. Чем менее однородно жизненное пространство, тем меньше должен быть "minimum separabile" [Наименьшая величина, которая может быть от чего-либо отделена (лат.)] перемещения, т. е. наименьшая часть наследственной координации, которую можно использовать независимо. У быстро бегающих животных, обитающих в широкой степи, влияние механизмов пространственного приспособления на наследственные координации перемещения ненамного превосходит возможности воздействия капитана на технические устройства судна: лошади можно "предписать" лишь некоторый целостно координированный аллюр – шаг, рысь или галоп, – а новые комбинации движений, как хорошо знают наездники, в лучшем случае удается навязать ей терпеливой дрессировкой. Как показали Цееб и Трумлер, все движения, к которым приучает лошадей испанская школа верховой езды, свойственны лошади как наследственные координации, и лишь их запуск командами наездника основывается на образовании условных реакций.

У степного животного наименьшая единица двигательной координации может быть относительно большой. Для каждого прыжка в галопе почва предоставляет примерно такую же опору, как для предыдущего и следующего. Если в отдельных случаях это не так, то препятствие чаще всего видно еще на расстоянии, позволяющем животному вовремя остановиться или обогнуть его. При появлении неожиданных препятствий лошади, как известно, сплошь и рядом падают.

Наложение движений, управляемых таксисами, на локомоторные наследственные координации лошадей очень невелико. Конечно, при подъеме по неровному пути лошадь, как можно заметить, вовсе не ступает вслепую, она следит за дорогой и ставит ноги примерно туда, где есть хорошая опора, но это попадание в цель крайне неточно. Лошадь не умеет «прицельно» поставить ногу в определенную точку, например переступить с верхушки валуна на следующий. Осел и мул справляются с этим лучше, а особенно искусны в этом, по мнению заслуживющих доверия наблюдателей, горные зебры.

Различие, вполне аналогичное существующему между степными и горными эквидами*, имеется у антилоп. Степные антилопы ведут себя подобно лошадям, но наша горная антилопа – серна – в приспособляемости и целенаправленной уверенности движений превосходит, пожалуй, всех млекопитающих, кроме приматов. Особенно удивительно, что это животное способно при каждом шаге «прицельно» ставить ногу в надлежащее место, не отказываясь при этом от такой сберегающей энергию наследственной координации, как галоп. Ритм ее галопа не изменяется даже на крупной осыпи, состоящей из камней очень разной величины, и лишь по небольшим синкопам, делающим ее бег еще более изящным, можно понять, что в дополнение к наложению управляемых движений серне часто приходится все же прибегать к торможению и снятию торможения наследственной координации, чтобы приспособить ее к характеру местности.

Необходимость разрыва жестко координированных последовательностей движений для приспособления к пространству становится особенно ясной в тех случаях, когда, о чем уже упоминалось, пространственного понимания животного было бы достаточно, чтобы справиться с задачей, но этому мешает несовершенство моторики. Наглядной аналогией этого редкого явления служит старый, вошедший в пословицу анекдот о капитане дунайского колесного парохода, которому не удалось правильно подойти к причалу. Чтобы подвести судно к нужному месту, он бесчисленное множество раз командует "три удара вперед, четыре назад, пять вперед" и т. д. и в конце концов в полном отчаянии отдает команду "два в сторону"* – чего, как известно, колесный пароход сделать не может. Но судно с поперечным винтом в носовой части и приводом Фойта — Шнейдера могло бы выполнить приказ отчаявшегося дунайского капитана.

Вот аналогичный случай в поведении животного. Серый гусь учится подниматься и спускаться по лестнице, причем последнее дается куда труднее. Если при этом высота и ширина ступенек несколько больше его шага, гусь не может исправить маленьким промежуточным шажком фазовое отношение, которое становится с каждым шагом все более неблагоприятным. Наконец его лапа опускается на ступеньку так близко к ее заднему вогнутому концу, что при следующем шаге он задевает задней стороной лапы передний край той же ступеньки и не может дотянуться до ближайшей нижней. Тогда он оттягивает лапу назад, но только для того, чтобы много раз, скользя лапой по краю ступеньки, ступать в пустоту. В конце концов гусь выходит из трудного положения с помощью крыльев и, не нагружая повисшую в воздухе лапу, прыгает на одной ножке на ближайшую нижнюю ступеньку. Тогда приемлемое фазовое отношение восстанавливается, и птица беспрепятственно спускается дальше на несколько ступенек, пока отношение между ступеньками и шагами снова не выйдет из фазы, после чего весь процесс повторяется.

Мускусная утка и каролинская утка нисколько не превосходят серого гуся в понимании пространства, но так как они живут среди деревьев, у них есть моторная способность, очевидным образом отсутствующая у гуся: когда нижняя ступенька оказывается слишком далеко, они могут сделать рассчитанный шажок до переднего края предыдущей ступеньки.

Есть и еще одна ситуация, в которой серый гусь вследствие недостаточного владения моторикой вынужден совершать очень странные и бестолковые движения, буквально "противоречащие здравому смыслу". Когда гусю нужно преодолеть твердое препятствие высотой ему по грудь – например, металличесую ограду газона, – можно заметить, что он это понимает уже за несколько метров до препятствия. При каждом шаге он поднимает ноги все выше, так что нередко уже за целый шаг от ограды нога поднимается выше нее. Точно на верхний край ограды нога попадает редко; если же она оказывается слишком высоко или слишком низко, гусь выходит из положения с помощью крыльев. Иногда, в виде исключения, серые гуси ведут себя в таких случаях иначе: вместо того, чтобы маршировать смешным "строевым шагом", спокойно подходят к ограде, прицеливаются вытянутой и дрожащей от напряжения шеей к ее верхнему краю, вспрыгивают обеими ногами на ограду и сразу же прыгают вниз на другую сторону. Каролинские и мускусные утки поступают так всегда, но не проявляют при этом никакого заметного возбуждения.

Весьма вероятно, что первым шагом к возникновению так называемого произвольного движения было "изобретение" эволюции, состоявшее в том, чтобы вырезать из длинной последовательности движений некоторой наследственной координации часть, направляемую ориентацией и пониманием, и превратить ее в элемент движения, который можно использовать независимо. Такие вырезанные части имеют с произвольными движениями важное общее свойство: из них можно составлять новые последовательности движений, приспособленные к весьма специальным внешним обстоятельствам и достигающие цели, как и наследственные координация, «гладко» и без промедлений, вызываемых запаздыванием реакций. Как уже говорилось, такая "приобретенная моторика", как назвал ее Отто Шторх, возникла в процессе эволюции позже "приобретенной рецепторики". Кроме того, мы уже знаем, что самой примитивной известной формой обучения движению является приучение к путевым маршрутам, и что, вероятно, подобным способом выучиваются и более сложные последовательности движений.

Элементарные движения, участвующие в перемещении, основаны, как мы знаем, на эндогенной выработке стимулов и на центральной координации. Насколько нам известно, эти формы движения в своем импульсивном протекании совершенно не поддаются модификации посредством обучения; их кажущаяся "пластичность" объясняется многообразием тех процессов, которые образуют слой между ними и внешним миром, отчасти тормозя их и снимая торможение, отчасти накладываясь на них. Эрих фон Гольст называет все эти ориентирующие во времени и пространстве процессы "мантией рефлексов". Посредническая функция этого физиологического аппарата основыается, насколько я могу судить, на двух уже описанных процессах: либо на наследственную координацию накладывается управляемое движение, либо, если она протекает слишком долго и слишком жестко, она «разрубается» на части, которые вследствие их краткости легче поддаются соединению в разнообразные последовательности, удовлетворяющие требованиям пространственного понимания.

То, что обычно называют произвольными движениями человека, — это большей частью уже результаты обучения движению, т. е. "заученные" движения, составленные из мельчайших моторных элементов. Как уже говорилось, уровень интеграции всех этих мельчайших моторных элементов гораздо выше уровня интеграции фибриллярных сокращений. Точнее говоря, под произвольным движением следовало бы понимать использование этих отдельных имеющихся в распоряжении организма мельчайших координаций, еще не соединенных предыдущим обучением в гладкую последовательность. Это всегда выглядит в высшей степени неуклюже – примерно так же, как поведение мелкого млекопитающего, которое начинает осваивать новый маршрут.

Если мы хотим дать функциональное определение произвольного движения, то наряду с его уже указанными свойствами нужно упомянуть еще одно: его можно привести в действие в любой момент. Не все движения перемещения обладают этим свойством. Как мы знаем из исследований Эриха фон Гольста, выработка эндогенных стимулов, от которых зависит та или иная форма движения, находится в постоянном отношении к "норме ее потребления", т. е. к средней частоте, с которой это движение выполняется в повседневной жизни животного. Губан плавает почти весь день; в естественных условиях его грудные плавники вряд ли останавливаются хоть на мгновение от восхода солнца до того, как он незадолго до заката засыпает. В то же время плавательная деятельность морского конька ограничивается в среднем несколькими минутами в день. Соответственно этому у губана, лишенного головного мозга и подключенного к искусственному дыханию, служащие для перемещения грудные плавники работают непрерывно, а у препарированного таким же образом морского конька его важнейший орган перемещения – спинной плавник – вообще не движется. Но он не лежит, как у неоперированной рыбы, плотно сложенным в предназначенном для этого желобе на спине, а стоит "приспущенным на полумачту", частично выпрямившись. Определенными стимулами, например надавливанием на область горла, можно заставить спинной плавник принять нормальное сложенное положение. Если его долго удерживают в этом положении, то после прекращения надавливания он выпрямляется, поднимаясь выше, чем раньше, когда был "приспущен", и притом тем выше, чем дольше его удерживал в сложенном положении внешний стимул. Если надавливание продолжалось достаточно долго, то после прекращения тормозящего стимулирования плавник не просто поднимается до максимальной высоты, а выполняет в течение некоторого времени волнообразные движения, как при плавании вперед. Это явление – которое было известно уже Шеррингтону, назвавшему его "спинальным контрастом", - Эрих фон Гольст истолковывает следующим образом: выпрямление плавника питается из того же эндогенного источника стимулов, который вызывает его волнообразные движения при плавании, и потребляет специфическое активирующее возбуждение того же рода. Но моторика выпрямления плавника имеет более низкое пороговое значение, чем плавательное движение, и потребляет меньше специфического возбуждения. При невозбужденном препарированном спинном мозге плавник потребляет в приспущенном положении ровно столько эндогенного возбуждения, сколько его постоянно производится. Спадание плавника при нажатии на область горла производит такое же воздействие, какое в норме осуществляется высшими инстанциями центральной нервной системы. Пока действует торможение, возбуждение специфической активности экономится и в некотором смысле накапливается, а после снятия торможения оно становится заметным благодаря тому, что начинает активировать даже моторный процесс с более высоким порогом. С этим допущением согласуется и тот факт, что, перестав работать, плавник на препарированном спинном мозге очень медленно возвращается по асимптотической кривой к прежнему приспущенному положению.

Аналогичные количественные различия в выработке специфической энергии, активирующей часто используемые и редко используемые формы поведения, можно наблюдать у многих животных – например, у птиц. Мелкие птицы, такие, как зяблики и синицы, изменяют способы перемещения в течение дня бесчисленное множество раз – то прыгают, то летают. Хотя полеты часто очень коротки, эти птицы проводят в полете значительную часть времени бодрствования, а главное – в любой момент должны быть готовы взлететь. При таком типе перемещения полет производит на наблюдателя полное впечатление произвольного движения. У такой птицы никогда не бывает состояния, при котором она "захотела" бы полететь, но не смогла.

Но у редко летающих птиц, например у гусей, такое состояние вполне возможно. Кроме периодов перелета, гуси летают, как правило, всего дважды в день, утром и вечером. Даже если удастся приучить их летать в другое время дня, двигательная координация приводится в действие не «ради нее самой», т. е. не так, как мы приводим в действие наши произвольные движения. Процесс взлета выглядит у них совсем иначе, чем ожидает привычный к произвольным действиям человек. Как только их позовет служитель, направившийся к известному им месту кормления, гуси сразу обращают на это внимание и не спеша, но уверенно идут туда, откуда они привыкли взлетать. Но ошибется тот, кто подумает, что там они сразу же расправят крылья и улетят. Гуси останавливаются, вытягивают шеи и начинают церемонно «приводить себя в летное настроение». Их эмоциональные возгласы постепенно изменяются, становятся отрывистее и короче, незаметно переходя в типичные «взлетные» звуки. Одновременно с этим начинается покачивание клюва из стороны в сторону с возрастающей частотой; оно выражает летное настроение и, как можно показать, передает его собратьям по виду. Наконец гусь вынимает оба крыла из несущих пазух, наклоняется для прыжка и расправляет крылья, после чего взлетает – или не взлетает. Дело в том, что этот процесс постепенного нарастания летного возбуждения может быть остановлен и обращен в любой момент, какой бы интенсивности это возбуждение ни достигло. Я много раз видел, как гусь «низко склоняет колени» и широко расправляет крылья только для того, чтобы «застрять» на несколько секунд в этой позе, в которой он похож на плохо набитое чучело, и затем снова выпрямиться.

Опытный наблюдатель может определить, взлетит гусь или не взлетит, по скорости нарастания возбуждения. Если первые, низкопороговые движения, выражающие летное настроение, происходят в быстром темпе, можно экстраполировать кривую их нарастания и предсказать, что возбуждение достигнет высшей степени. Если же кривая нарастания имеет тенденцию к уменьшению крутизны, можно предвидеть, что она вскоре «выйдет на плато», а затем пойдет вниз. По еще неизвестным причинам на линии нарастания и убывания возбуждения, связанного со специфической деятельностью, никогда не бывает острых углов – как если бы изменение интенсивности возбуждения обладало собственной инерцией.

Человека, наблюдающего такие процессы, часто охватывает нетерпение. Когда видишь, как гусь несколько минут старается «раскачать» свое летное возбуждение, хочется как-нибудь помочь бедной птице преодолеть порог раздражения – точно так же, как хочется помочь человеку, мучительно пытающемуся чихнуть и стремящемуся достичь порога облегчающего взрыва всеми приемами, так великолепно изображенными Вильгельмом Бушем*. Знатоки собак не выносят популярной дрессировки «говорящая собака», потому что при ней от собаки добиваются не произвольного для нее действия, пороговое значение которого достигается с мучительным трудом.

Такие редко используемые координации, как плавание морского конька и полет серого гуся, составляют среди движений перемещения исключение: у большинства животных движения перемещения готовы к употреблению в любой момент и в любом числе. Селезень кряквы не может выполнить «по первому требованию» какое-либо из своих движений ухаживания, петух не может по приказу кукарекнуть – точно так же, как человек не может по приказу чихнуть; но все эти существа способны, если нужно, в любой момент немедленно сделать шаг вперед. По понятным причинам необходимо, чтобы движение ходьбы было всегда доступно. В этом, несомненно, состоит предпосылка и причина того, что большинство произвольных движений образовалось из материала наследственных координаций, содержащихся в движении ходьбы. Когда животное чего-нибудь «хочет, но не может», у него почти всегда можно наблюдать движения ходьбы или по крайней мере подготовку к ним или их частям. Собака, жадно смотрящая на миску с едой, которую несет хозяин, переступает с одной передней лапы на другую, лошадь в подобном случае скребет землю передним копытом, и т. д. Понятно, что именно «вырезки» из координаций ходьбы представляют собой чаще всего встречающиеся элементы выученных последовательностей движений.

Как уже говорилось, проприоцепторные процессы, несомненно, играют роль при возникновении заученных движений, но не при безукоризненнном выполнении вполне "заученного" движения. Мы упоминали также о том, что настоящее произвольное движение – т. е. действительно новая последовательность произвольных элементов движений – выглядит крайне неловким. Контролирующие процессы реафференции требуют, очевидно, значительного времени.

Именно эти процессы обратного сообщения при выучивании движений играют решающую роль в формировании центрального представления пространства, лежащего в основе всех высших типов понимающего поведения. Процесс обучения движению и процесс приобретения знания посредством реафференции неразделимы и идут рука об руку. Вероятно, в филогенезе именно видосохраняющая функция заученных движений произвела то селекционное давление, которое привело к возникновению настоящих произвольных движений. Для очень многих позвоночных жизненно важны последовательности движений, приспособленные к весьма специальным пространственным условиям, не замедляемые задержками реакций и выполняемые с молниеносной быстротой. Но достаточно было небольшого смещения акцентов, какое должно было произойти в результате любознательного поведения высших животных и в особенности самоисследования наших прямых предков, чтобы первостепенное значение для сохранения вида получило приобретение знаний. Способность, первоначально служившая лишь моторному умению, стала теперь важным средством исследования. У маленького ребенка исследовательская игра по меньшей мере столь же важна для построения внутренней модели пространственного окружения, как для освоения заучиваемых двигательных координаций. Как показали исследования Т. Дж. Бауэра и У.Болла, освоение пространства с помощью осязания – не единственное основание, на котором строится наше пространственное воображение. У младенца постоянство восприятия размеров появляется задолго до какого бы то ни было тактильного исследования пространства. Но для изучения особых пространственных форм различных предметов фундаментальное значение имеет взаимодействие обучения движению с развитием внутреннего представления пространства. Если бы произвольные движения, составляемые из мельчайших моторных элементов и способные принимать любые формы, не были в состоянии активно воспроизводить любой пространственный образ – насколько позволяют его размеры, – то наше осязание не могло бы стать столь важным источником пространственного опыта.

Тесная связь между обеими этими функциями проявляется также в том, что тот орган нашего тела, который способен к наиболее тонкой произвольной моторике, – указательный палец – представлен в задней части центральной извилины мозга, где находится его сенсорная область, очень большой зоной. Поразительно велика также зона, представляющая язык и губы – она больше, чем зона, отвечающая кисти руки. Подобным образом обстоит дело и у шимпанзе. Без сомнения, у наших предков-млекопитающих рот и язык были важнейшими органами осязания, пока эта роль не перешла у антропоидов к руке. То же можно видеть у маленького ребенка: как известно, все новое он для исследования первым делом берет в рот. Но и взрослому, как показывает самонаблюдение, ощупывание языком позволяет получать поразительно точные пространственные представления.

Функция произвольного движения, состоящая в получении информации о внешних условиях посредством реафференций, представляет собой частный случай гораздо более общего принципа. На получение реафференций, в сущности, опирается всякое исследование. Ту же функцию выполняет заученное движение, "подогнанное" к определенным пространственным условиям – но особым образом. Именно, в ходе процесса обучения, при котором движение, как было описано, составляется из малых моторных элементов, возникает отображение предмета, на который оно направлено, составленное из столь же большого числа деталей, и при каждом новом выполнении заученного движения эта внутренняя картина сравнивается с внешней действительностью посредством наложения. О каждом отклонении тотчас же сообщается, и оно сразу принимается к сведению и корректируется. Это типичный случай основного акта познания, который мы знаем как "pattern matching".

На более высоком уровне интеграции аналогичная функция осуществляется в случае, когда выполнение некоторого движения контролируется несколькими органами чувств. Я уже говорил, какое значение для появления самоисследования и тем самым рефлексии имела определенная особенность, присущая лишь антропоидам: только у них хватающая рука действует в поле их зрения, так что экстероцепторные зрительные сообщения поступают одновременно с проприоцепторными восприятиями положения и движения конечностей, побуждая тем самым к акту познания – к "pattern matching". Когда маленький ребенок обнаруживает свои руки и ноги и начинает с ними исследовательскую игру, от этого не только удваивается число информирующих реафференций, но и становится совершенно ясно, откуда они исходят – извне или изнутри.

Как уже неоднократно подчеркивалось, "взрослый" обиходный язык очень тонко чувствует глубокие психологические связи. Важность того, что человек приобретает знания активным исследованием, т. е. произвольными движениями, порождающими обратную связь, невозможно было бы подчеркнуть яснее, чем подчеркивает его тот факт, что в нашем языке прилагательное wirklich – действительный – есть сильнейшее выражение для того, что само по себе существует или происходит. В английском языке ему соответствует слово "actual"*.


6. Любознательное поведение и самоисследование

В наиболее общем смысле и лишь с функциональной точки зрения «исследовательским» можно было бы назвать всякое поведение, при котором организм нечто делает, чтобы нечто узнать. Тогда под это понятие подпали бы все виды моторной деятельности, обратное воздействие которых позволяет получать сенсорным путем полезную для приспособления информацию. Это происходит и в тех случаях, когда животное пробует одну и ту же форму движения в разных ситуациях или на разных объектах; напомню пример ворона, узнающего таким способом, какой материал годится для гнезда. Следует еще раз подчеркнуть, что такое поведение, состоящее из проб и ошибок, мотивируется исключительно аппетенцией к этому единственному инстинктивному движению!

Вероятно, именно из этого типа обучения, который можно понимать также как "operant conditioning" ["Оперантное кондиционирование" (англ.).] в смысле бихевиористской школы, возникла в ходе эволюции гораздо более действенная форма исследования, отличающаяся от него в двух существенных отношениях. Во-первых: вместо того, чтобы пробовать на разных ситуациях и объектах одну и ту же наследственную координацию, испытываются одна за другой на одном и том же объекте едва ли не все наследственные координации, имеющиеся в распоряжении данного вида животных. Во-вторых: мотивация, стимулирующая такое поведение, не состоит в аппетенции к одному-единственному заключительному действию, являющемуся его целью и удовлетворяющему инстинктивное побуждение, а происходит из другого источника, обладающего замечательной способностью активировать многие, может быть даже все, свойственные данному виду наследственные координации. Этот вид получения знания, особые свойства которого впервые ясно осознала Моника Мейер-Гольцапфель, мы и называем исследовательским или любознательным поведением.

Мотивация выполняемых в играх высших млекопитающих и птиц быстро сменяющих друг друга разнообразных инстинктивных движений, как легко увидеть, безусловно не может исходить из тех же источников стимулов, которые питают ее в серьезном случае. Например, в игре котенка движения, происходящие из круга функций, связанных с поимкой добычи, конкурентной борьбой и защитой от более крупных хищников, сменяют друг друга в течение нескольких секунд. Но кошка, вынужденная при встрече с естественным врагом – например, большой собакой – занять хорошо известную защитную позу угрозы с выгнутой спиной, после этого несколько минут или даже четверть часа, полчаса или больше не может настолько успокоиться, чтобы быть в состоянии перейти в другое настроение, – скажем, в настроение поимки добычи или конкурентной борьбы. Между тем в игре отдельные действия, относящиеся к разным настроениям, чередуются беспорядочно и без перерывов. Это, как я полагаю, заставляет нас согласиться с заключением Моники Мейер-Гольцапфель, что входящие в игру наследственные координации питаются из источника мотиваций, отличного от тех источников, которые активируют их в случаях, связанных с сохранением вида.

Трудно сказать, происходит ли то, что мы обычно называем «игрой» молодого животного, из исследовательского поведения в более узком смысле, к которому мы сейчас перейдем, или наоборот. Существуют всевозможные мыслимые переходы и промежуточные ступени между этими процессами. Исследовательский характер поведения виден тем яснее, чем больше его различных форм испытывается на одном и том же объекте или в одной и той же ситуации. Например, когда перед молодым вороном оказывается совершенно неизвестный ему предмет соответствующего размера, он реагирует на него сначала теми формами поведения, которыми опытная взрослая птица «травит»* хищника: осторожно, вприпрыжку приближается к нему сбоку, наносит сильный удар клювом и обращается в бегство. Если нарисовать на одном конце продолговатого предмета два пятна, грубо имитирующих глаза, ворон направит удар клювом в противоположный конец. Если предмет не реагирует преследованием, как сделал бы хищник, то ворон в свою очередь переходит в атаку примерно таким образом, как если бы – в серьезном случае – перед ним была жертва, вполне способная защищаться. Клюет он всегда в «голову» или в глаза. Если оказывается, что предмет «уже мертв», птица начинает всеми подходящими инстинктивными движениями измельчать его, одновременно испытывая на съедобность, и, наконец, прячет обломки. Позже, когда объект становится для нее совершенно безразличным, она время от времени использует их, чтобы прятать среди них другие, более интересные вещи или сидеть на более крупных из них.

Этот процесс точно соответствует тому, что сказал об исследовательском поведении Арнольд Гелен: предмет становится в результате изучения «хорошо знакомым» и откладывается "ad acta" [«К делу» (лат.); здесь: для дальнейшего использования] в том смысле, что в случае надобности животное может немедленно к нему «обратиться».

До возникновения такой надобности по наблюдаемому поведению животного не заметно, что в результате любознательного поведения оно чему-то научилось. Когда, например, серая крыса в процессе исследования, по существу аналогичном описанному выше поведению ворона, пробежит, обшарит и облазит всевозможные пути в своей области деятельности, после этого она в любом ее месте точно знает, какой путь ведет оттуда к ближайшему укрытию и насколько это укрытие надежно. Но это обширное знание обнаружится лишь в случае, если в данном месте на крысу подействует сильный ключевой стимул, вызывающий бегство. До этого момента все выученное остается скрытым; поэтому говорят о «латентном обучении», хотя, как видно из предыдущего, сам процесс обучения хорошо заметен, латентно только полученное в его ходе «знание», да и то лишь до тех пор, когда оно понадобится.

Подобно формам движений, участвующим в игре, при любознательном поведении формы движений активируются не теми установками, что в других случаях. Это видно не только из того, что движения, отвечающие различным установкам, сменяют друг друга, как и при игре, гораздо быстрее, чем в серьезном случае. Можно и другим способом показать, что в их основе лежит особая общая мотивация: исследование сразу угасает, как только вводится в действие какая-нибудь иная установка, отличная от специфической "установки любознательности". В нашем примере мы наблюдаем у исследующего ворона движения бегства, поимки добычи, еды и т. д., но все это тут же прекращается, когда у него возникает настоящая установка бегства, настоящее побуждение к охоте или настоящее чувство голода. Когда исследующий ворон проголодается, он направляется к известному источнику пищи или выпрашивает ее у служителя; иными словами, "в серьезном случае" он возвращается к предметам и формам поведения, способным, как он уже знает, утолить голод. Что игра может происходить лишь "в ненапряженном поле", впервые определенно установил Густав Балли (пользовавшийся терминологией теории поля Курта Левина).

Правильно понял сущность исследовательского поведения Арнольд Гелен. Как он говорит, в этом случае мы имеем дело «с выполнением "сенсомоторныых" движений, соединенных со зрительными и осязательными ощущениями и образующих циклические процессы, которые сами создают стимулы для своего продолжения. Они выполняются без чувственного побуждения и не имеют какого-либо непосредственного значения для удовлетворения инстинкта... Это продуктивное взаимоотношение (с условиями окружающей среды) является в то же время объективным (sachliches)». Вряд ли можно лучше описать особый характер исследовательского поведения и охарактеризовать его отличие от обычных процессов оперантного образования условных реакций, о которых шла речь в предыдущих разделах этой главы. О них Гелен говорит: «Такие процессы обучения запускаются исключительно ситуационым давлением действующего в данный момент стимула, так что животное является в своей работе, по существу, зависимым... Его действие не становится самостоятельным, и поэтому оно необъективно (unsachlich)». Однако в книге, откуда взята эта цитата, Гелен допускает ошибку (впрочем, исправленную впоследствии им самим), приписывая поведение объективного исследования исключительно человеку. Поэтому мне хотелось бы еще раз подчеркнуть, что настоящее исследовательское поведение вполне объективно: ворон, изучающий некоторый предмет, не хочет есть, крыса, лазящая по всем закоулкам своей области, не хочет спрятаться; они хотят знать, съедобен ли в принципе — хочется сказать "теоретически" — данный предмет или можно ли его использовать как укрытие. Якоб фон Юкскюль сказал однажды, что в мире, окружающем животных, все предметы — действующие. В особом смысле таковы все предметы в окружении любознательных существ, ранее подробно изученные ими и отложенные ad acta. Они, несомненно, "объективированы" в некотором ином, высшем смысле, так как знание о возможном способе их использования приобретается и хранится независимо от ситуационного давления сменяющих друг друга инстинктивных побуждений.

Понятно, что живые существа, которые в состоянии изучать свойства различных предметов своего окружения, отличаются особенно хорошей приспособляемостью. Обращаясь с каждым незнакомым предметом так, как если бы он имел биологическое значение, они обнаруживают практически все предметы, которые действительно его имеют. Благодаря этому достижению, например, ворон может жить в разных биотопах, как если бы он был к каждому из них специально приспособлен. В пустынях Северной Африки он живет как коршун-стервятник, питаясь падалью, на птичьих базарах северных морей живет паразитической жизнью поморника, поедая яйца и птенцов, а в Центральной Европе перебивается, подобно вороне, охотой на мелких животных.

Филогенетические программы таких любознательных существ всегда в высшей степени открыты в том смысле, в котором мы вслед за Эрнстом Майром употребляем этот термин. Действующие предметы (Aktionsdinge), из которых построен окружающий их мир, не зафиксированы свойственными виду врожденными механизмами запуска, содержащими необходимые признаки и информацию, а находятся объективирующим исследованием. Типичные любознательные животные обладают в принципе той же "открытостью по отношению к миру", которую Арнольд Гелен считает свойством, отграничивающим человека от животного, и проявляется она у них так же, хотя у них она менее развита и не интегрирована вместе с другими предпосылками понятийного мышления, о которых говорилось в этой главе, в единую систему высшего порядка.

Программа поведения, поддающаяся модификации в таких широких пределах, как у этих любознательных существ, требует моторики, допускающей многообразные применения. Аналогичные требования предъявляются и к используемым органам. Но узкая морфологическая специализация органов исключает их многостороннюю применимость. Поэтому все типичные любознательные животные в морфологическом отношении являются относительно малоспециализированными представителями своих таксономических групп. Они, как я обычно говорю, «специалисты по неспециализированности». Таковы, например, крысы среди грызунов, во`роны среди певчих птиц и, наконец, человек среди приматов. Характерно, что среди высших животных лишь такие специалисты по неспециализированности могут стать космополитами. Конечно, крыса или человек неспособны к таким выдающимся физическим достижениям, как животные, высокоспециализированные в соответствующем отношении, но оба они превосходят своих ближайших зоологических родичей в многообразии моторных умений. Если бы человек вызвал весь класс млекопитающих на спортивное соревнование по «многоборью», в котором требовалось бы, например, пройти 30 км, проплыть 15 м, нырнуть на глубину в 5 м, достав при этом пару определенных предметов, и подняться на несколько метров по канату, что по силам любому обыкновенному человеку, то не нашлось бы ни одного млекопитающего, способного во всем этом с ним сравниться. Если взять вместо каната дерево, то с человеком мог бы состязаться белый медведь*, а если несколько уменьшить глубину ныряния и длину пешеходного маршрута, с ним сравнялись бы некоторые макаки. Но успешно конкурировать с ним могла бы только крыса – при условии, что все расстояния были бы уменьшены в соответствии с размерами ее тела.

Размышляя о том, что принесло с собой любознательное поведение, и особенно о его важности для возникновения понятийного мышления, нельзя не удивиться кажущейся незначительности тех изменений и интеграций ранее существовавших систем, которые привели к столь глубокому перевороту. Для появления исследовательского поведения не понадобилось существенного изменения функций какого-либо из известных механизмов, участвовавших в качестве подсистем в образовании условных реакций, и ни один из них не оказался лишним. Новое «изобретение» состояло лишь в обобщении аппетентного поведения, при котором его целью стала не ситуация запуска определенного заключительного действия, удовлетворяющего инстинктивное побуждение, а ситуация обучения как таковая. Для этого потребовалось, собственно, лишь несколько сместить акцент, поскольку аппетентное поведение высших, способных к обучению животных почти всегда так или иначе идет рука об руку с обучением, с образованием условных реакций. Так обстоит дело уже в процессах, когда информация зашифрована формой наследственной координации, а характер подходящего объекта усваивается методом проб и ошибок. Качественно новое состоит в том, что мотивом является не выполнение заключительного действия, а сам процесс обучения.

При этом как будто столь незначительном шаге на сцену выходит совершенно новое когнитивное явление, в принципе тождественное исследовательской деятельности человека и позволяющее перейти, без изменения его сущности, к научному исследованию природы. В ходе развития этого явления взаимосвязь между игрой и исследованием остается столь же тесной, полностью сохраняясь также и у взрослого человека-исследователя, между тем как у животных эта связь с возрастом исчезает. "Человек лишь тогда вполне человек, когда он играет", – говорит Фридрих Шиллер. "В настоящем мужчине спрятан ребенок" – говорит Фридрих Ницше. Моя жена добавляет: "Так ли уж спрятан?"

Как я уже подробно говорил в другом месте, замедление развития человека в юности, которое Больк назвал ретардацией, так же как и задержка развития на юношеской стадии – так называемая неотения, – составляют предпосылку того, что у человека, в отличие от большинства животных, любознательное поведение при взрослении не исчезает, а конститутивная для такого поведения открытость по отношению к миру сохраняется, пока ей не положит предел глубокая старость.

Подобно тому, как восприятие образов, хотя и возникшее ради простого узнавания неизменности предметов, оказалось способным абстрагировать присущие множеству отдельных предметов сверхиндивидуальные закономерности, любознательное исследование создало без существенного изменения лежащих в его основе механизмов новую способность, в зародыше имеющуюся уже у наших ближайших зоологических родичей, но лишь у человека ставшую важной и даже конститутивной, — способность к самоисследованию.

Вполне оправдан вопрос, как и когда наши предки осознали свое собственное существование. Существо, у которого любознательное поведение было одной из важнейших видосохраняющих функций, не могло не открыть рано или поздно свое тело как заслуживающий исследования объект. Тем, что этот решающий шаг сделали именно антропоиды, они обязаны уже известным нам обстоятельствам. Поскольку они передвигались, хватаясь руками за ветки, у них достигли высокого уровня понимание пространства и способность к его центральному представлению, а также способность к произвольному движению. Сверх того, при их особом способе передвижения хватающая рука постоянно действует в поле зрения. Этого как раз и не бывает у большинства млекопитающих, в том числе у многих обезьян. Собака ступает передней лапой на место, которое она только что, за доли секунды до того, видела, но собственное тело не попадает при перемещении в ее поле зрения; примерно так же обстоит дело у мартышек, макак и павианов. Но осторожно передвигающаяся по дереву человекообразная обезьяна почти всегда видит свою руку одновременно с предметом, за который намерена ухватиться, особенно тогда, когда хватается за него не для перемещения, а для исследования. Как показал в своем известном опыте Г. Миттельштедт, даже у человека направление, в котором он показывает рукой, постоянно контролируется и корректируется поступающими от глаз обратными сообщениями о положении руки, намного более точными, чем сообщения проприоцепторов чувства глубины. На человекообразных обезьянах подобные опыты, насколько мне известно, не ставились. Однажды я видел, как шимпанзе, лежа на спине, осторожными легкими движениями руки закрывал от света электрической лампочки то один, то другой глаз. Складывалось впечатление, что он исследовал результаты своих движений. Как бы то ни было, человекообразные обезьяны – единственные известные животные, у которых передняя конечность, важнейший орган любознательного поведения, оказывается в поле зрения одновременно с изучаемым предметом. Это дает им возможность наблюдать взаимодействие того и другого. Еще одну важную возможность открывать взаимодействие между своим телом и исследуемым предметом дает им социальная игра. У молодых обезьян она занимает весьма значительную часть активного дневного времени, и "диалогическая" функция, присущая любой исследовательской игре, становится у них диалогом в более узком и более высоком смысле. При любом исследовании объекту задают вопрос и принимают к сведению его "ответ", но когда два молодых любознательных шимпанзе играют друг с другом, это взаимодействие удваивается. Когда одна из обезьян держит руку другой в своих руках и внимательно изучает ее – это нередко можно видеть у молодых шимпанзе, – создаются все условия для прозрения, открывающего новые пути: что собственная рука имеет такую же природу, как рука собрата. Мне кажется весьма вероятным, что вещественность собственного тела была обнаружена именно тогда, когда человекообразная обезьяна увидела его зеркальное изображение в сородиче – товарище по игре.

Разумеется, открытие своего тела и прежде всего своей руки как возможного предмета исследования в ряду многих других – еще не настоящая рефлексия. И оно не пробудило еще того удивления самим собой, которое считается началом философствования. Но уже само по себе постижение того факта, что собственное тело или собственная рука – тоже "вещь" внешнего мира, и у нее точно так же, как у всякой другой вещи этого мира, есть свои постоянные отличительные свойства, должно было иметь глубочайшее, поистине эпохальное значение. С постижением вещественной природы собственного тела и его действующих органов неизбежно возникает новое, более глубокое понимание взаимодействий, происходящих между организмом и предметами его окружения. Постижение собственного тела в его предметном постоянстве делает его сравнимым со всеми другими вещами окружающего мира и тем самым мерой этих вещей*.

Именно так открылся организму, в подлинной фульгурации, новый уровень объективирования окружающего мира: в то мгновение, когда наш предок впервые одновременно осознал собственную хватающую руку и схваченный ею предмет как вещи реального внешнего мира и постиг взаимодействие между ними, постижение процесса схватывания стало пониманием, а знание о существенных свойствах схваченной вещи стало понятием*. Разумеется, этот процесс протекает в тесном взаимодействии с другими функциями, о которых шла речь в этой главе, и они являются его предпосылками. Например, рассмотренная в первом разделе абстрагирующая функция восприятия служит предпосылкой того, что организм узнаёт исследуемый предмет при самых разных условиях как один и тот же. Необходимой предпосылкой самоисследования является также центральное представление пространства со всеми относящимися к нему функциями, включая такой неисчерпаемый источник знания, как реафференции, исходящие от произвольных движений.


7. Подражание

Подражание движениям можно назвать когнитивной функцией лишь в некотором широком смысле слова. Оно является предпосылкой понятийного мышления, поскольку без него невозможна интеграция функций, описанных в предыдущих разделах этой главы, с традицией, которой будет посвящен следующий раздел. В ходе эволюции оно возникло, вероятно, из игры и любознательного поведения общественных животных с продолжительной семейной жизнью. Предпосылки подражания – неразрывно связанные между собой функции произвольного движения и его проприоцепторного и экстероцепторного контроля.

В свою очередь, подражание является предварительным условием усвоения человеческого словесного языка и вместе с ним бесчисленных других специфически человеческих функций. Стоит задуматься, почему органом этой сигнальной системы стал именно рот. Как мы знаем, уже у наших предков губы и язык приобрели способность к особенно точным произвольным движениям и поэтому сделались источниками богатых информацией реафференций. В то же время их моторика играет важнейшую роль в выполнении выразительных движений, и на ней же, вместе с моторикой гортани, основана способность издавать выразительные звуки. У наших близких и дальних зоологических родичей лицо и особенно рот при любом социальном взаимодействии являются предметами самого пристального внимания всех участников, так что они, можно сказать, предназначены для сигнализации.

Между тем самый процесс подражания загадочен как в отношении его физиологического возникновения, так и в отношении распространения в животном мире. Строго говоря, способность к подражанию встречается, кроме человека, лишь у некоторых птиц, прежде всего у певчих птиц и попугаев; впрочем, у них она узко ограничена, касаясь лишь воспроизведения звуков. Правда, способность обезьян к подражанию вошла в поговорку; по-английски "aping" [Буквально – «обезьянничание»] означает просто "очень точное подражание". Но точное воспроизведение процесса движения даже у человекообразных обезьян наблюдается лишь в зачаточной форме и по точности не идет ни в какое сравнение с подражательными способностями птиц. Правда, шимпанзе сразу же понимает смысл процесса, когда видит, например, как человек пользуется ключом, чтобы открыть дверь, и подражает ему в этом, пытаясь сделать то же, что после нескольких попыток ему и удается. Но как раз то, что мы называем "обезьянничанием" (Nachäffen), т. е. повторение некоторого движения или выражения лица ради одного только подражания, встречается у обезьян, насколько мне известно, разве лишь в виде слабых намеков.

Между тем дети человеческие – и, как ни странно, птицы, о которых мы только что говорили, – несомненно, это делают. Социальным психологам достоверно известно, что дети повторяют движения взрослых с величайшей точностью просто ради удовольствия, доставляемого подражанием, задолго до того, как начинают понимать смысл и назначение соответствующих шаблонов поведения; подробный анализ этих процессов имеется в книге Питера Бергера и Томаса Лакмена "Социальное построение действительности" (The Social Construction of Reality). При этом дети очень тонко чувствуют особенности запоминающихся движений, характерных для многих ритуалов общения. На моего старшего внука, когда ему не было еще и двух лет, произвел глубокое впечатление совершенный по форме поклон моего друга-японца, и он стал ему подражать поистине "неподражаемо": ни один взрослый не смог бы сходу столь точно его воспроизвести. Это было невыразимо комично, и только потому, что мой друг – исследователь поведения, он не почувствовал себя обиженным таким "обезьянничаньем".

У людей имеет величайшее общественное значение именно точность подражания выразительным движениям и звукам, поскольку общие для некоторой группы детали произношения и манер являются предпосылкой "сцепления", сплоченности группы.

Певчие птицы и попугаи, и особенно их птенцы в определенном возрасте, также проявляют отчетливую аппетенцию к выразительным сочетаниям звуков, находящимся в пределах их способности к подражанию. Молодой снегирь, которому вырастивший его служитель насвистывает какую-нибудь мелодию, деловито подходит к решетке, слегка наклоняет голову, поворачивает одно ухо в сторону источника звуков, взъерошивает перья возле ушей и вслушивается, как зачарованный. Подобным же образом ведут себя скворцы, а у малабарских шама-дроздов (Copsychus malabaricus) очень интересно наблюдать, как птенцы внимательно и напряженно прислушиваются к пению отца.

Во многих случаях восприятие услышанного лишь через несколько месяцев транспонируется в моторику вокализации. Как рассказывет Гейнрот, соловей, услышавший своей первой весной между 12-м и 19-м днями жизни пение славки-черноголовки, после Рождества, начав петь, воспроизводил индивидуальное пение этой славки с такой же точностью, как сделанная Гейнротом граммофонная запись. Таким образом, этот соловей должен был хранить в памяти акустический образ песни славки несколько месяцев, прежде чем смог транспонировать его в моторику.

Каким образом может происходить такая транспозиция сенсорного в моторное, мы знаем из работ М. Кониси. У многих видов свойственное им пение является «врожденным»; оно более или менее нормально развивается и у птенца, изолированного от звуков. Но моторика пения не задается в виде наследственной координации; у птицы имеется врожденный акустический шаблон* ("template"), который впоследствии точно так же, как рано услышанная последовательность звуков, переводится под контролем слуха в моторику пения методом проб и ошибок. Это давно уже предполагал Гейнрот, говоривший о «самоподражании». Справедливость его предположения доказал М. Кониси, оперативным путем удаляя у таких птиц в раннем возрасте органы слуха. После этого подопытные птицы могли издавать только бесформенный щебет, не содержавший чистых тонов и из-за множества сильных обертонов производивший впечатление шума. Но призывные и предупредительные звуки являются настоящими наследственными координациями и у тех птиц, которые учатся петь только что описанным способом, и моторика этих звуков врожденная. Поэтому их вполне нормально издают также и птицы, в раннем возрасте лишенные слуха. То же верно в отношении всех выразительных звуков куриных и утиных, как и большинства других птиц, не способных к подражанию.

У большинства птиц, у которых можно доказать наличие врожденного акустического "шаблона" (Schablone — это слово является самым точным переводом термина "template"), он имеет две различных функции, часто перекрывающихся. Лишь в редких случаях они столь совершенны, что могут дать птенцу полную информацию о том, как должно звучать свойственное виду пение. В большинстве же случаев изолированный от звуков, но не лишенный слуха птенец исполняет упрощенную, хотя и узнаваемую песню своего вида. Следует поэтому допустить, что в естественных условиях простой врожденный акустический образец служит для того, чтобы сообщить птице, какому из многих раздающихся вокруг птичьих голосов она должна подражать.

На подобное предположение натолкнуло меня много лет назад одно наблюдение над воробьем, жившим у меня дома. Как обнаружили, к своему удивлению, Гейнрот и другие, чириканье воробья при всей его простоте не врожденное и усваивается путем подражания, как настоящее пение. Согласно сообщению Ф. Брауна, воробьи, воспитанные в обществе щеглов, без затруднений усваивали сложное пение этого вида. И когда я выращивал воробья-самца, взятого из гнезда в двухдневном возрасте, я внимательно прислушивался: какому из многих раздававшихся в моем птичнике голосов станет подражать мой воробышек? К моему удивлению, он просто зачирикал – казалось, опровергая этим сообщения знаменитых орнитологов. Лишь через некоторое время я заметил, что чирикает он не как воробей, а в точности как волнистый попугайчик. Среди многих гораздо более звучных и выразительных птичьих напевов он избрал звуки волнистого попугайчика, действительно похожие на воробьиное чириканье, потому что они были наилучшим приближением к его врожденному акустическому шаблону.

Из исследований Кониси мы достоверно знаем, что у способных к подражанию птиц интегрирующей частью процесса подражания является афферентный или, точнее, реафферентный контроль, т. е. обратное сообщение о своих действиях. Но о физиологических процессах, лежащих в основе подражания у человека, мы вообще ничего не знаем. В принципе я придерживаюсь мнения, что при таком полном незнании физиологической стороны явления можно и должно использовать в качестве источника знания феноменологию, т. е. самонаблюдение. Однако феноменологией в строгом смысле этого слова каждый может заниматься лишь на самом себе; сверхиндивидуальная значимость ее выводов зависит от того, насколько другие способны воспроизвести в себе описанное мной переживание. После этой преамбулы я попытаюсь описать, что происходит во мне, когда я пытаюсь чему-нибудь моторно подражать.

При виде какого-либо характерного жеста или выражения лица я прежде всего испытываю "первичное", т. е. не вызванное никакими другими заметными мотивациями стремление подражать ему, а затем, как ни странно, это удается мне почти сразу. Я имел, например, неожиданный успех, имитировав с первой попытки перекошенное лицо Ульбрихта*. Все вокруг смеялись, и мне не нужно было объяснять, кого я хотел изобразить. (Конечно, успеху могла способствовать и похожая форма бороды.)

Первое явление, которое я могу при этом заметить путем самонаблюдения, имеет, как ни странно, определенно кинестетический характер: мне кажется, что я чувствую, "как нащупать" такую гримасу или движение. При многократном повторении подражание получается несколько лучше, но очень ненамного. Самонаблюдение в зеркале помогает мало; для сообщения, что подражание приблизительно соответствует тому, что представляется мне в кинестетическом воображении, достаточно проприоцепторной реафференции. Слишком частое повторение не только не дает улучшения, но, напротив, разрушает первоначальную внутреннюю картину имитируемого движения, возникшую в результате глубоко бессознательного процесса – или, лучше сказать, закрывает эту картину накапливающимися в памяти картинами собственного движения, так что оригинал постепенно исчезает за копиями.

Уже то, что маленькие дети выполняют эту функцию лучше взрослых, говорит в пользу допущения, что она не имеет ничего общего с рациональными процессами. Это допущение подтверждается и тем, что подражать не удается «когда захочется» или в любой момент: для этого требуется особого рода «вдохновение», как и для высших функций восприятия образов*. Весь этот процесс напоминает также игру, поскольку он может происходить лишь в спокойном, веселом настроении и в «ненапряженном поле». Если знаешь по собственным наблюдениям, как подражают маленькие дети и как учатся петь молодые птицы, то не перестаешь удивляться очевидным параллелям между двумя процессами, происходящими у столь различных существ и, по всей вероятности, различными по физиологической природе.

Феноменологические наблюдения наводят на мысль, что первый шаг подражания у человека состоит в возникновении сенсорного прообраза. Такое допущение, разумеется, показалось бы нам крайне невероятным, если бы описанные выше наблюдения и опыты над певчими птицами не говорили о том, что у них подражание звукам осуществляется, по-видимому, именно так. В обоих случаях в основе аналогичных функций несомненно должен лежать очень сложный сенсорный и нервный аппарат; между тем мы привыкли находить такой аппарат лишь тогда, когда он выработан функцией, важной для сохранения вида. В случае человека вопрос о значении функции подражания для сохранения вида является едва ли не излишним, и в начале этого раздела мы уже дали на него предварительный ответ. Но какие физиологические процессы переводят у людей сенсорный прообраз в моторику, до сих пор совершенно неизвестно. Безусловно, это осуществляется не методом проб и ошибок, как можно с большой уверенностью допустить в отношении аналогичной функции у птиц. Но, с другой стороны, мы почти ничего не знаем о том, какое значение для сохранения вида имеет эта функция у наших единственных коллег в искусстве подражания и в музыкальном искусстве; кроме певчих птиц и человека, эти способности не встречаются ни у каких других живых существ. Все звуковые сигналы, служащие для коммуникации – звуки призыва, ухаживания, предупреждения и тому подобные, – являются, как известно, врожденными также и у птиц, способных к подражанию.


8. Традиция

Известен ряд случаев, когда у высокоразвитых общественных животных индивидуально приобретенное знание выходит за пределы жизни индивидуума и передается в сообществе дальше по наследству. Мы так привыкли подразумевать генетические процессы, когда слышим из уст биолога слово "наследовать", что слишком легко забываем его первоначальное юридическое значение. Процесс, посредством которого усвоенное знание передается от одного индивида к другому и от поколения к поколению, мы называем традицией.

Такая передача знания может происходить двумя способами. Во-первых, вызывающая бегство комбинация стимулов – например, предостерегающий звук или "заразительное" бегство опытного собрата по виду – может ассоциироваться со всей окружающей ситуацией, в которой пугающий стимул действовал один или несколько раз. Во-вторых, процессы обучения более высокого порядка могут приводить к воспроизведению младшим животным форм поведения старшего, более опытного. Это не обязательно должно быть настоящим подражанием: достаточно, чтобы пример опытного животного указал исследовательскому поведению неопытного определенное направление. Сам я получил первое достоверное доказательство существования настоящей традиции у животных в двадцатые годы, наблюдая галок. Вначале я столкнулся с тем неприятным фактом, что молодые птицы, воспитанные мною и поэтому очень ручные, нисколько не боялись собак, кошек и других хищников и поэтому, начав самостоятельную жизнь, подвергались весьма серьезным опасностям.

У галок есть единственный свойственный их виду инстинкт, защищающий их от хищников. Он состоит из врожденного механизма запуска и одного-единственного инстинктивного движения, приводимого в действие этим механизмом. Механизм запуска отзывается на комбинацию стимулов, которая должна иметь следующие отличительные признаки: нечто черное и само по себе подвижное уносится живым существом. Твердые черные предметы, например фотоаппараты, действовали столь же мало, как мягкие, болтающиеся или трепещущие, но не черные. Зато когда мои галки видели у меня в руках мокрые черные плавки или кусок мягкой черной бумаги, в которую тогда заворачивали фотопленку, они реагировали на них точно так же, как на трепещущую живую галку. При этом вид живого существа, играющего в этой «схеме» роль уносящего добычу хищника, совершенно безразличен. Когда одна из галок вознамерилась нести к своему гнезду черное маховое перо ворона, она вызвала ту же реакцию в полной силе.

На такую комбинацию стимулов каждая взрослая галка, которая может ее увидеть, отвечает пронзительным треском, причем ее тело своеобразно изгибается и широко распростертые крылья дрожат. Эти формы движения хорошо заметны даже в полете. Каждая галка, находящаяся достаточно близко, чтобы услышать этот сигнал, сразу же спешит к его источнику, присоединяется к трескучему концерту, и когда наберется достаточное число собратьев по виду, они яростно нападают на врага, причем не только толкают его, но вонзают в него когти и обрушивают на него град ударов клювом. В данном опыте "врагом" была кисть моей руки, в которой я держал предмет, изображавший галку, и по тыльной стороне ладони тотчас же начинала струиться кровь.

В первый же раз, когда я невольно навлек на себя трескучее нападение галок, я обратил внимание на их долгое недоверие ко мне после этого происшествия. Я сразу же понял, что мне не следует проводить новые эксперименты с запуском трескучей реакции, так как для моих целей было важно, чтобы птицы остались ручными. Мои галки привыкли видеть своих собратьев, сидевших у меня на руке или на плече, и не реагировали на них как на "мягкий черный предмет, уносимый живым существом". Но это было результатом специального приучения, как видно из того, что в последующие годы те же галки, ставшие слишком робкими, чтобы на меня садиться, сразу принимались трещать, когда я показывался с ручным галчонком на руке. Это сорвало мой план повысить «среднюю прирученность» моих оробевших галок подсаживанием к ним недавно воспитанных ручных птиц - что хорошо удается с группой диких гусей.

Если галка несколько раз «застает на месте преступления» живое существо, несущее черный мягкий болтающийся предмет, то виновник становится для нее, посредством настоящей условной реакции, выученным стимулом, запускающим реакцию треска, и в дальнейшем вызывает ее даже тогда, когда появляется без злополучного черного предмета. Почти так же ведут себя вор`oны. Когда мой друг Густав Крамер прогуливался в лесах близ Гейдельберга со своей ручной вороной, он неизменно вызывал реакцию "ненависти" диких ворон, как только она садилась к нему на плечо. Со временем он приобрел у окрестных ворон столь "дурную репутацию", что они преследовали его с громкими возгласами ненависти и тогда, когда он выходил из дому в городском костюме, в котором его никогда не видели вместе с ручной вороной. То же случалось со мною всякий раз, когда я пытался воспитать ручную галку. Результат оказывался противоположным моим намерениям.

Поскольку у общественных врановых молодые птицы верно следуют за родителями и, как правило, в ранней молодости никогда не покидают ближайших окрестностей гнезда, где все время находится множество взрослых птиц, то вряд ли может случиться, что молодая птица встретится с опасным хищником иначе как в присутствии опытной взрослой птицы, которая тотчас же реагирует на него громким треском. Сверре Сьеландер благодаря своему дару звукоподражания сумел установить на опыте, что достаточно один или два раза показать неопытному галчонку кошку или подобное ей животное, сопровождая это треском, чтобы у него навсегда запечатлелся страх перед таким объектом. Более того, Сьеландеру удалось тем же способом внушить своей галке отвращение даже к ее собратьям по виду и другим врановым, удержав ее этим от присоединения к осеннему перелету.

У гусей традиция играет важную роль в другом отношении: для знания путей перелета. Гуси, воспитанные без родителей, обычно остаются, подобно оседлым птицам, там, где они вывелись. Как показал наш опыт искусственного поселения колонии диких гусей в Зеевизене, гусята, у которых нет вожаков, вначале не решаются заходить в чужое для них место. Чтобы побудить их пастись на арендованных для этого лугах вне институтской ограды, пришлось водить их туда вместе с воспитанными "вручную" гусями, запечатленными на следование за воспитателем, и терпеливо приучать их кормлением к этим пастбищам.

Однажды приобретенные путевые навыки держатся у гусей чрезвычайно прочно, как видно из следующего наблюдения. В тридцатые годы у меня в Альтенберге было стадо из четырех серых гусей, привыкших сопровождать меня в прогулках по обширной, почти безлесной пойме Дуная. Я ехал на велосипеде по дамбе, ограждавшей эту местность, а гуси кружились вокруг меня, время от времени приземляясь поблизости. Чтобы создать для гусей возможно более действенные подкрепляющие стимулы, я выискивал заросшие камышом и травой болотца, где гуси хорошо себя чувствуют. Птицы любили эти экскурсии точно так же, как собаки любят свою ежедневную прогулку, и в привычное время ждали у дверей дома, чтобы сразу взлететь, как только я выкачу из сарая велосипед.

Как-то раз я решил посмотреть, что станут делать гуси, если я не выеду с ними в привычное время. Наш дом был расположен отдельно и высоко, так что с крыши была хорошо видна в бинокль пойма Дуная до того места, которого мы обычно достигали. К привычному времени взлета гуси заволновались и стали издавать все более громкие звуки летного настроения. Это продолжалось намного дольше, чем если бы я, как обычно, выехал на велосипеде. В конце концов гуси взлетели и направились сначала к ближайшему лугу, где мы обычно встречались после того, как я проезжал деревенскую улицу, которую боязливые птицы избегали. Над этим местом гуси долго кружились, издавая громкие призывные звуки, а затем устремились к болотцу, где мы побывали накануне после полудня. Над ним они опять долго кружились с призывными криками, после чего, не садясь на землю, полетели к другому пруду, где мы бывали реже. Не найдя меня и там, они улетели еще дальше и искали меня возле заполненного водой гравийного карьера, где мы бывали очень редко и куда уже давно не наведывались. Там они тоже немного покружились, а потом, нигде не приземляясь, вернулись в мой сад.

Как показывают эти наблюдения, весьма вероятно, что у гусей передается от поколения к поколению не только общий курс перелета, но и знание каждого отдельного места отдыха. В пользу такого допущения говорит не только все, что мы знаем из других источников о долговременной памяти этих птиц, но и тот факт, замеченный при полевых наблюдениях голландскими орнитологами, что в определенных водоемах из года в год примерно в одни и те же дни появляются стаи из приблизительно одинакового числа серых гусей, причем, по мнению наблюдателей, это всегда одни и те же птицы с их потомством.

У серых крыс, как установил Штейнигер, традиция может действовать на протяжении нескольких поколений. Таким образом передавалось знание опасности определенных ядов. Опытные крысы сигнализируют об опасности, мочась на приманку; но, по-видимому, предостережением является уже то, что они ею пренебрегают. Крысы и другие всеядные животные – т. е. употребляющие разнообразную пищу – имеют обыкновение, встречаясь с незнакомой едой, съедать вначале лишь минимальное количество. Ясно, что недоверие животных ко всему неизвестному поддерживает образование традиций.

Японские исследователи – С. Кавамура, М. Каваи, Я. Итани и другие – наблюдали у макак настоящую традицию форм моторного поведения, изобретавшихся одним определенным индивидом и вскоре, поскольку они "вознаграждались", распространявшихся во всем сообществе. За их распространением можно было подробно проследить. Любопытно, что в одном случае несколько изобретений было сделано одним и тем же индивидом, молодой самкой. Сначала она догадалась отмывать в ручье от земли сладкий картофель. Когда этот прием усвоило значительное число обезьян, некоторые из них попробовали мыть картофель в морской воде и заметили, что еда приобретает при этом приятный привкус. Тогда они стали макать картофель в морскую воду также и во время еды. А когда обезьян стали кормить овсом, который им просто высыпали на песок пляжа, одна из них – важно заметить, что это была та же изобретательница мытья картофеля – стала бросать в воду овес вместе с песком, на котором он лежал. Вероятно, вначале это было неосмысленное применение приема, оправдавшего себя в случае сладкого картофеля. Но, как нередко бывает, использование ложной гипотезы случайно привело к успеху: песок опустился на дно, а зерна всплыли, и в одно мгновение родилась процедура, в принципе не отличающаяся от той, которой пользуются старатели, отмывая золото. Ее переняло значительное число обезьян – к моменту публикации их было 19.

Все эти известные случаи традиции у животных отличаются от человеческой традиции в одном важном пункте: необходимо наличие объекта, знание о котором передается. Опытная галка может сообщить неопытной, что кошки опасны, лишь при условии, что есть кошка, которая может служить "наглядным пособием"; опытная крыса может сообщить собрату по виду, что некоторая приманка ядовита, лишь при наличии этой приманки. По-видимому, то же относится ко всем традициям у животных — как к простейшей передаче условных реакций, так и к самому сложному обучению посредством настоящего подражания.

Именно эта привязанность к объекту, свойственная всем традициям у животных, является, по-видимому, причиной, по которой они никогда не приводили к сколько-нибудь заметному накоплению сверхиндивидуального знания. В самом деле, такая специальная традиция, как знание кошки у галок, неизбежно прервется, если на протяжении одного поколения ни разу не появится ее объект; и понятно, что обусловленная этим относительная непродолжительность любой традиции у животных препятствует соединению разных традиций и тем самым постепенному образованию сокровища сверхличного знания.

Лишь понятийное мышление и явившийся вместе с ним словесный язык сделали традицию независимой от объекта, создав свободный символ, позволяющий сообщать о фактах и отношениях между ними без материального наличия объекта.


9. Резюме главы

В первом разделе речь идет о методических трудностях, связанных со словесным описанием целостных систем. Во второй части "Фауста" Гёте выражает это устами Елены: "Но я говорю впустую, потому что слово напрасно пытается творчески строить образы"*. Пытаясь выстраивать сложные системы в линейные последовательности слов, чтобы в какой-то степени довести до читателя то, что я, как мне кажется, о них знаю, я почти все время испытывал тягостное ощущение, что "говорю впустую". Но редко оно было таким сильным, как при работе над этой главой, где нужно было рассказать о функциях, объединенных лишь тем, что все они в совокупности составляют предпосылки понятийного мышления и тем самым возникновения человека. Объяснить относящиеся к ним факты было тем труднее, что эти функции соединяются в систему высшего порядка не так, как равноценные ивовые прутья сплетаются в корзину; совсем напротив, они крайне неравноценны и находятся в весьма различных отношениях взаимодействия и зависимости, иногда очень тесных, а иногда очень слабых. Эти отношения необходимо было принимать во внимание уже в этой главе, поскольку они играют некоторую роль и на дочеловеческом уровне жизни. Нам придется, однако, вернуться к ним в следующей главе, где речь пойдет об интеграции всех этих функций в систему высшего порядка, и при этом невозможно будет избежать повторений.

Во втором разделе главы рассматриваются функции восприятия образов. Все функции постоянства, такие, как постоянство цвета, размера, направления и формы, являются абстрагирующими, поскольку они исключают из процесса получения знаний случайную форму и характер стимулирующих данных, и объективирующими, поскольку они сообщают о постоянно присущих предметам свойствах всегда одинаково, независимо от случайных условий восприятия. Способность отделять существенное от случайного основывается на сенсорных и нервных процессах, недоступных самонаблюдению и рациональному контролю, но функционально вполне аналогичных разумным расчетам и умозаключениям. Такие бессознательные «расчеты» называют рациоморфными процессами. (Этот термин введен Эгоном Брунсвиком.)

«Расчетные» аппараты, осуществляющие эти функции, имеются уже у относительно низших животных; во всех случаях они возникли в ходе эволюции в связи с необходимостью узнавать индивидуальный предмет в разных условиях как один и тот же. Но на высших уровнях развития эти "компьютеры" могут также распознавать свойства, присущие многим индивидуальным предметам и составляющие их общий существенный признак.

Абстрагирующая функция восприятия образов не только является, как онтогенетически, так и филогенетически, предпосылкой возникновения понятийного мышления, но остается и в дальнейшем его необходимой составляющей.

Понимающее поведение, рассматриваемое в третьем разделе, характеризуется тем, что для нахождения полезного для сохранения вида решения задачи используются механизмы получения мгновенной информации, описанные в 3-м разделе главы 1. Важнейшими среди них являются механизмы пространственной ориентации, а из этих последних у высших позвоночных важнее всего зрительные. У значительного большинства позвоночных для грубой ориентировки и избегания препятствий служит оценка параллактического смещения изображений на сетчатке при движении самого животного, а фиксация обоими глазами используется в основном для локализации жертвы. Лишь в тех случаях, когда организму необходимо определять расположение неодушевленных предметов очень точно, фиксация обоими глазами используется также и для этого. Чем богаче пространственная структура жизненного пространства, тем точнее должна быть пространственная ориентация. Обитающие на суше и лазающие животные нуждаются в более точной ориентации, чем свободно плавающие или летающие. Самые высокие требования к ориентации предъявляет передвижение по деревьям посредством хватания руками за ветки.

У рыб, фиксирующих объекты внешней среды, процесс зрительной ориентации предшествует действию ориентированной моторики. Аналогично обстоит дело на более высоком уровне – у млекопитающих. Относительно долго "прощупывая" пространство глазами, они добиваются точного понимания всех пространственных условий, чтобы затем сразу решить задачу. Вероятно, при этом происходит "внутреннее действие" в "воображаемом" пространстве, т. е. в модели, представляющей пространство в центральной нервной системе. Как подобное "действие в воображаемом пространстве", репетируемое в центральной нервной системе, можно истолковать и все человеческое мышление. В пользу такого мнения говорят закономерности человеческого языка, обнаруженные еще Порцигом, а затем Хомским, Гёппом и другими.

В четвертом разделе речь идет об отношениях между пониманием и обучением. Функции памяти должны играть роль во всех случаях, когда сбор пространственной информации предшествует действию. Более сложные функции понимающего поведения включают в себя особенно большие количества приобретенной обучением информации.

Обратно, вряд ли существует хоть один вид обучения, не направляемый с самого начала пространственным пониманием; даже неопытное животное, встретившись с некоторой задачей, никогда не действует совершенно ненаправленно, но всегда руководствуется мгновенной пространственной информацией.

Наконец, жестко заученные формы движения могут препятствовать понимающему решению (einsichtige Losung) вновь возникшей задачи. Примеры этому дает и история науки.

Пятый раздел главы посвящен произвольному движению. Оно является моторным коррелятом сенсорных механизмов, обеспечивающих получение пространственной информации при исследовательском поведении. Достигнутое понимание может, однако, влиять на моторику лишь в ограниченной степени. Между тем понимание полезно для сохранения вида только тогда, когда установке, требуемой пониманием пространства, соответствует надлежащая моторная возможность. В ходе эволюции улучшение пространственного понимания и улучшение моторики шли рука об руку. То и другое – представление пространства и приспособляемость моторики – у различных форм животных тесно связано с требованиями, предъявляемыми структурой жизненного пространства. Ниже всего эти требования в биотопах, бедных структурами (открытое море, степь), и выше всего в богатых структурами (коралловые рифы, горы, кроны деревьев). Постепенное приспособление моторики к более высоким требованиям состоит в том, что в распоряжении животного оказываются все более короткие отрезки движений перемещения, независимые друг от друга. Minimum separabile отдельно применимого двигательного элемента меньше всего при так называемом произвольном движении. Такие элементы соединяются посредством обучения в так называемые заученные движения требуемой формы ("motor skills" в смысле Г. Харлоу). Первоначальное значение заученного движения для сохранения вида состоит в быстроте его выполнения, не замедляемого задержками реакций. На службе исследовательского поведения произвольное движение приобретает новую важную функцию, обеспечивая получение информации о пространственных условиях с помощью вызываемых им реафференций. Вследствие этого те моторные органы, которые действуют наиболее произвольно (указательный палец, губы), представлены в сенсорной задней части центральной извилины доминантного полушария наибольшими площадями. Еще одну новую функцию произвольное движение приобретает в качестве средства подражания (седьмой раздел); эта функция, как и предыдущие, принадлежит к предпосылкам понятийного мышления.

В шестом разделе главы рассматривается любознательное поведение. Многих животных очень сильно привлекают все неизвестные им предметы, и они быстро применяют к ним один за другим едва ли не все имеющиеся в их распоряжении шаблоны движения. Их быстрая смена показывает, что отдельные формы движения активируются при этом не теми мотивациями, которые вызывают их в "серьезных" случаях. Кроме того, исследовательское поведение сразу исчезает, как только возникает "настоящая" мотивация. Оно возможно лишь в "ненапряженном поле". Как показывает само слово "любознательность"*, при исследовательском поведении аппетенция направлена непосредственно на ситуации, в которых животное может получить в результате своей деятельности некоторое знание. Даже пробуя на незнакомом предмете формы движения, принадлежащие определенной области функций, например связанные с добыванием пищи, оно хочет не есть, а узнать, съедобен ли в принципе данный предмет. Значение исследовательского поведения для сохранения вида состоит в приобретении объективного знания.

Поскольку программы поведения любознательных животных способны к модификации в широких пределах, возникает необходимость в столь же широкой применимости их моторики и их органов. Такие животные морфологически не специализированы и всеядны; часто они бывают космополитами. У большинства животных любознательное поведение, так же как и тесно связанная с ним игра, ограничивается юношеским возрастом. У человека любознательность сохраняется на всю жизнь благодаря ретардации развития и частичной неотении, т. е. замедлению роста и продолжительной задержке на юношеской стадии развития.

Осуществляемое при любознательном поведении объективное исследование выполняет объективирующую функцию особого рода. В конце концов организм вводит в область своего любознательного исследования собственное тело, благодаря чему эта функция поднимается на еще более высокий уровень интеграции: когда исследующий антропоид одновременно воспринимает свою схватывающую руку и схваченный ею предмет как вещи реального внешнего мира, он приближается в своей хватательной деятельности к образованию понятия, а его знание о существенных свойствах схваченного предмета приближается к понятию*.

Рассмотренное в седьмом разделе главы подражание, строго говоря, не является самостоятельной когнитивной функцией. Предпосылка его состоит в том, что в распоряжении организма должны находиться произвольные движения и их реафференции. Оно, в свою очередь, является предпосылкой возникновения передаваемого традицией словесного языка. Настоящее подражание сложным процессам движения встречается у антропоидов лишь в зачаточной форме; наивысшего развития оно достигает у человека и, как ни странно, у птиц, у которых оно, впрочем, ограничивается звуками. Многие птицы обладают от рождения акустическим шаблоном, который они переводят в моторику пения под контролем уха, т. е. с помощью акустических реафференций. У человека акт подражания начинается, по-видимому, с кинестетических процессов. Этот чисто феноменологически устанавливаемый факт — почти все, что мы знаем о физиологическом механизме подражания у человека. Метод проб и ошибок играет здесь очень незначительную роль. Как человек, так и птица проявляют аппетенцию к подражанию и отдаются ему, не заботясь о его цели, просто ради удовольствия, доставляемого выполнением этой функции. Чтобы перевести в моторику нечто увиденное или услышанное, необходим в высшей степени сложный физиологический аппарат; подобный аппарат возникает в органическом мире лишь под сильным селекционным давлением определенной функции, служащей сохранению вида. В чем состоит функция подражания у человека, очевидно; у птиц она все еще остается загадочной, тем более что она не служит у них для передачи сигналов.

Восьмой и последний раздел главы посвящен традиции, т. е. передаче индивидуально приобретенного знания от одного поколения к другому. Уже у птиц и низших млекопитающих знание определенного объекта нередко передается по традиции, а у обезьян передаются даже моторные навыки – "техники". Во всех таких случаях возможность передачи знания зависит от наличия объекта, к которому оно относится. Лишь понятийное мышление и словесный язык человека – благодаря образованию свободных символов – делают передачу традиционного знания независимой от объекта. Такая независимость была предпосылкой возможного лишь для человека накопления знания и его дальнейшей передачи.

Ни одна из этих восьми функций не присуща исключительно человеку, но в каждой из них он превосходит все другие живые существа. Без участия всех этих функций невозможна свойственная только человеку функция понятийного мышления и словесного языка. Ни одна из них, за исключением специфически человеческого искусства подражания, не возникла лишь на службе и под селекционным давлением этой глобальной функции. Каждая из них имеет свое особое назначение, и ее первоначальные функциональные свойства «скроены по его мерке». Тем удивительнее их интеграция в целостную систему высшего порядка, отделенную от всех прежде существовавших живых систем "пропастью", едва ли менее глубокой, чем та "пропасть", которая отделяет жизнь от неорганической материи.


Следующая часть:

Оборотная сторона зеркала. Часть 2