А.И. Фет. Судьба демократии

| Печать |

Эта статья была написана в 2000 году как эскиз к книге «Инстинкт и социальное поведение».

Общественное устройство, именуемое «демократией», или «представительным правлением», стало в настоящее время господствующим. Хотя эта система в действительности существует лишь на небольшой части Земли – в Западной Европе, Северной Америке и Австралии – ее репутация такова, что все страны, за редкими исключениями, пытаются имитировать демократические институты – как правило, смехотворные на фоне их подлинного образа жизни. Я просто не могу найти исключений, если иметь в виду общепринятую терминологию: все называют себя демократами и разыгрывают какую-нибудь версию «выборов» в «законодательное собрание», «выборов президента», и т. п. Может быть, где-нибудь в Саудовской Аравии или Арабских Эмиратах эту комедию и не разыгрывают, но и там, конечно, ссылаются на «волю народа», а не на божественное право монарха. Далай-лама, если бы он остался в Тибете и правил, как живой бог, непременно объявил бы себя демократом. На чем основывается эта решительная монополия системы, которая насчитывает – в ее нынешней форме – немногим более ста лет? В Англии всеобщая подача голосов для мужчин была введена лишь в 1884 году, а для женщин – еще на полвека позже; и даже эта страна, родина европейской демократии, сохранила до сих пор пережитки средневековья в своем государственном устройстве.

Превосходство демократии основывается на экономической эффективности этой системы власти. Опыт эпохи капитализма свидетельствует о том, что технический прогресс, со всеми его социальными следствиями, происходил только в демократических странах. Некоторые страны, имитировавшие европейские способы производства и управления, но по существу сохранявшие азиатский образ жизни и мышления, в конечном счете потерпели неудачу, и теперь мучительно пытаются стать «более демократичными» – в определенном смысле вылезть из своей азиатской кожи. Это относится не только к Турции и Японии, но и к России. Без демократии не удается подражать ее достижениям, если даже это делается каннибальскими методами, не считающими человеческих жизней. Демократии оказываются сильнее и в том случае, если им приходится столкнуться с выродившейся разновидностью европейской культуры, как это было во Второй мировой войне; правда, тогда победа досталась им с большим трудом. Нет сомнения, что фашистские диктатуры использовали наследие более свободного строя. Но в наше время «семерка» экономически развитых стран безраздельно господствует во всем мире. Правда, Япония только притворяется демократической страной, но, в сущности, там ничего нового и не выдумывают: эта вторая в мире экономика не способна к техническому прогрессу, но приспособилась разрабатывать чужие изобретения и стала, таким образом, дорогостоящим паразитом демократических стран, не способным к самостоятельному существованию.

Сила на стороне демократии. Никто и не пытается противостоять «семерке», с ее бюрократическими и военными придатками вроде ООН, НАТО и т.д. Лишь особенно глупые политики в отсталых странах пытаются продлить свою власть, эксплуатируя пережитки племенных и религиозных настроений, а еще больше – неповоротливость международной бюрократии и гуманитарные ограничения демократических правительств. Мусульманский «фундаментализм» не имеет ни малейших шансов, хотя и способен вредить; коммунизм существует лишь по имени, где он еще не переменил свое имя. Решающее преимущество демократии – это ее экономическая сила, столь очевидным образом переходящая в военную, что в близком будущем военную силу, пожалуй, уже не придется применять. На Земле устанавливается диктатура «западной демократии». Эта диктатура, конечно, будет гуманнее и человечнее провинциальных диктаторских режимов, с которыми ей приходится сталкиваться, и в этом смысле будет меньшим злом, чем все режимы, которые ей еще противостоят. Если говорить о самом прямом результате «мировой полиции» семерки, то им будет спасение человеческих жизней. Эта цель мне кажется более привлекательной, чем идеи Гегеля или председателя Мао, требующие, напротив, человеческих жертвоприношений. Ценности, все еще противостоящие европейской цивилизации, не вызывают у меня доверия.

Я придерживаюсь некоторых ценностей, выработанных европейской цивилизацией; систему этих ценностей я называю «философией гуманизма». С точки зрения гуманизма, целью человеческого общества является создание более высокого типа человека. Это значит – создание человека, всесторонне развивающего свои способности во всех областях жизни – от простого к сложному, от грубого к утонченному, от неразумного к разумному. При этом, в отличие от бесчеловечных представлений сословного общества, высокое развитие должно быть доступно каждому человеку, что предполагает, тем самым, высокое развитие общества в целом.

Возникает вопрос: удовлетворяет ли этим требованиям жизнь так называемых «развитых» стран западной цивилизации? На этот вопрос, как легко видеть, можно дать лишь отрицательный ответ. Общество, именуемое «демократическим», не только не создает условий для развития человеческой личности, но вступило на путь культурного разложения, производя все более примитивные и упрощенные человеческие типы.

Но тогда это общество не выполняет своего назначения, потому что никакие «коллективные» показатели общественного благополучия не могут оправдать катастрофической деградации человека. Конечно, современная цивилизация имеет значительные материальные достижения, беспримерные в истории человечества. Главное из этих достижений – создание общества без нищеты. В самом деле, с самого начала классового общества во всех странах неизменно существовала противоположность бедных и богатых, причем бедность всегда доходила до крайней нищеты. Голодные и раздетые люди, просившие милостыню, встречались на каждом шагу; Иисус говорил апостолам: «Нищие всегда будут с вами». В XX столетии в ряде развитых стран этой «классической» нищеты больше нет; заповеди христианского милосердия не могут больше пониматься в их буквальном смысле, поскольку (если не считать небольшого числа психически неполноценных бродяг) голодных и раздетых уже встретить нельзя. Более того, значительное большинство населения пользуется невиданным в прежние времена материальным благополучием, при весьма умеренных трудовых усилиях.

Другое важное достижение Западной цивилизации – это «права человека». В развитых странах Запада действуют законы, охраняющие жизнь человека и его имущество, а также ограничивающие рабочее время физиологически безопасными пределами. За каждым признается право свободно выражать свое мнение в устной и печатной форме, если у него есть для этого средства. Признается право граждан устраивать собрания, организации и партии. В установленные сроки все граждане равноправно выбирают членов парламента и местных органов управления, контролирующих исполнительную власть. Все эти «права человека», гарантированные законами, в странах западной демократии осуществляются в том смысле, что обычно не допускаются прямые нарушения указанных в законах норм.

Наконец, законодательное ограничение рабочего дня и гарантированные выходные и отпуска доставляют гражданам много свободного времени, что открывает возможности образования и культурного роста. Можно утверждать, что условия жизни современного человека в демократических странах значительно лучше, чем жизнь, изображенная в утопиях Мора и Кампанеллы – не говоря уже о чудесах техники, по-видимому делающих современную жизнь несравненно более интересной.

Нищеты в старом смысле слова больше нет, но мы живем среди нищих духом.

 


Старые утопии были статичны. Утописты вряд ли считали свои мечты достижимыми; самое слово «утопия» означает по-гречески «нигде». Но они изображали, конечно, идеальное, предельное состояние общества, к которому надо стремиться. Если представить себе такое предельное состояние достигнутым, то оно уже не нуждается в дальнейшем улучшении, и его незачем менять. Граждане такого общества живут из поколения в поколение в одинаковых условиях, по неизменным правилам и – если верить утопистам – это им не скучно. Разумеется, ни Мор, ни Кампанелла, ни, тем более, их античные предшественники, не знали никакой идеи прогресса, то есть сознательного изменения общества усилиями людей. Они представляли себе, что их идеальное общество возникло по воле богов, или под предводительством вдохновленного свыше мифического героя. Утописты не предлагали своим современникам приступить к осуществлению утопии. Они просто изображали некие образцы для подражания и размышления. Граждане утопии были не более реальны, чем праведники в раю: праведникам тоже надо было подражать, но неприлично было спрашивать, не скучно ли им их райское блаженство.

Граждане современной утопии смертельно скучают, даже если они этого не сознают. Они не согласились бы всегда носить одну и ту же для всех одежду из серого сукна, как это полагалось в утопии Мора. Хотя в их жизни, по существу, мало что меняется, они все время пытаются скрасить свое существование какими-нибудь видимыми переменами: меняют одежду, автомобили или сексуальных партнеров. Они жадно ловят жалкие сенсации, создаваемые для них жалкими сочинителями. Им доставляет особенное удовольствие воображать любые отклонения от своих утопических средних значений. В общем, это статическое общество, обезумевшее от скуки. Но эти люди не призн`aют, что им скучно, да они и в самом деле этого не понимают. В самом деле, пока человек находится в неизменном основном состоянии, он не реагирует на это состояние, по крайней мере сознательно, поскольку его сознание не получает сигналов об «отклонении от нормы». Нормой человека может быть положение честного труженика (который подсознательно ненавидит свою работу), или образцового семьянина (которому давно надоела его жена), и так далее. Подсознание реагирует на биологически неприемлемое «нормальное» состояние, а сознание – лишь на заметные отклонения от этого состояния. Можно полагать, что основное состояние современного «западного» человека – это скука, причиняемая ему биологически неестественной безопасностью и обеспеченностью жизни.

Существование первобытного племени было опасным и ненадежным; инстинкты человека в то время были приспособлены к этой жизни. У нас все те же инстинкты, но совсем другая жизнь. Я не хочу сказать, что человек нуждается в таких же опасностях и лишениях, но он безусловно нуждается в переменах. До недавнего времени общественный прогресс – одобряемый или порицаемый, вызывающий энтузиазм или сопротивление – доставлял людям необходимые им ситуации происходящих перемен. Но теперь так называемые развитые страны уже почти не меняются – во всяком случае, не сознают, что им нужны значительные перемены. Некоторые модные философы думают даже, что современное общество почти достигло идеального статического состояния ( на языке инженеров: процесс выходит «на плато»), и ближайшим образцом такого состояния считаются современные Соединенные Штаты. Один из этих философов ссылается даже на Гегеля, тоже видевшего вокруг себя почти законченное идеальное государство – Прусскую монархию. Это было и в самом деле очень скучное государство, но гегелевская концепция истории – и особенно «завершения истории» – противоречит биологической природе человека. Человек не выносит неподвижности, вырывается из любого статического идеала. Давно уже нет государства по имени Пруссия, и никто не знает, как долго продержится государство по имени Соединенные Штаты.

Замечательно, однако, что идея прогресса, давно скомпрометированная модной идеологией, все еще сохраняет свое призрачное существование в капиталистической экономике. Мерой экономического (а тем самым и всякого) благополучия считается годовой прирост производства. Если такого прироста нет, считается, что дела идут плохо: в самом деле, годовой прирост населения известен, и если прирост производства от него отстает, то будет безработица. Это рассуждение кажется логичным, и оно даже оправдывается на практике, но не имеет ничего общего с представлением об идеальном статическом государстве. Конечно, население такого государства должно быть постоянно, иначе в нем будет давление в сторону перемен. Но стабилизация населения сама по себе не происходит: для этого нужны сознательные усилия людей, вовсе не входящие в схему «стабилизации истории». Можно спорить о том, надо ли стабилизировать население, но общество без перемен – настоящих, серьезных и (в современном мире) сознательных перемен – биологически невозможно.

Мы не можем предвидеть все опасности, угрожающие современному человечеству. Некоторые из них уже вполне очевидны и требуют немедленных действий. В действительности современное общество не гарантировано даже от вымирания в течение сравнительно короткого времени. Но, в отличие от племен первобытных людей, мы не ощущаем этой опасности с должной, биологически необходимой остротой, потому что это не «внешняя», а «внутренняя» опасность: нам не угрожают никакие пришельцы с других планет – мы угрожаем сами себе. Гораздо легче пробудить благотворное ощущение прямой цели, предъявив людям конкретного «чужого» противника, чем какую-нибудь отвлеченную идею, касающуюся их собственного населения.

Первичной целью племени было выживание, и все, что угрожало его выживанию, было понятно. Затем естественно возникали другие цели, поскольку племя стремилось улучшить условия своей жизни. Типичным примером таких целей были новые территории, отчего происходили миграции. Более развитые племена могли устраивать походы в дальние страны, с целью грабежа. Еще более развитые – укрепляли свои силы, чтобы отбиться от грабежей, и так далее. На каждом этапе перед племенем стояла определенная цель. Слишком безопасные условия могли привести к бесцельному существованию, не требовавшему особенных изменений, а это означало вырождение. Так могли выродиться аборигены Австралии, оказавшись владельцами обширной страны, где у них не было врагов. Цель – это главное, что отличает поведение человека от животных. Главное несчастье современной западной цивилизации состоит в том, что она лишилась целей.

Как уже было сказано, это вовсе не значит, что перед ней в самом деле не стоят никакие цели: напротив, ее объективное положение прямо навязывает ей неизбежные цели ее ближайшего развития, даже если она не умеет уже представить себе более отдаленные цели. Первый вопрос, которым мы должны заняться, это ближайшие и отдаленные цели современной западной культуры. Те и другие, как мы увидим, неотделимы друг от друга. Общество, не имеющее отдаленных целей, не в силах ставить себе и ближайшие цели. Эту простую истину мы знаем уже из поведения индивида: человек, не способный представить себе далекие цели своей жизни – не знающий, кем он хочет быть, – обычно ставит себе случайные и не связанные между собой цели, редко их достигая. Главное несчастье современного общества в том, что оно не знает, чем хочет быть. Иначе говоря, у него нет общественных идеалов. Я намеренно возвращаюсь здесь к этому старому выражению, вместо общепринятого теперь термина «ценности», и сейчас объясню, почему.

Дело в том, что термин «ценности» несет в себе охранительный, консервативный отпечаток. Когда мы говорим о «ценностях» некоторой культуры, то невольно подразумеваем традиционные, заимствованные у наших предшественников и уже сложившиеся понятия о должном и правильном поведении. Но слово «идеал» подразумевает не только и не столько старые, сколько новые, вновь созидаемые понятия. Можно, конечно, говорить (вместе с Ницше) о «творении ценностей», но я предпочитаю говорить о творении идеалов. Живое, развивающееся общество активно творит свои идеалы – отдаленные цели своего развития: это неизбежно очень общие, неопределенные и неподдающиеся точной формулировке, но важные для этого общества цели. Стагнирующее, бессильное общество не способно уже создавать идеалы; оно цинично высмеивает идеалы своих предков. Для современного общества как раз и характерно такое ироническое, мнимо снисходительное и мнимо высокомерное отношение к идеалам своего прошлого. Такое общество внушает себе, что все идеалы смешны.

Отдаленные цели культуры решающим образом влияют на ее ближайшие цели. В наше время, когда ведущую роль играет западная культура, особенно важно, каковы ее отдаленные цели, и как они отражаются на ближайших целях. Приведу два примера, в которых отдаленные цели человечества прямо отражают инстинктивные установки человека.

Инстинкт внутривидовой агрессии в наше время уже не может выражаться в нападении на наших братьев по виду: XX век войдет в историю не двумя мировыми войнами, а сознательным прекращением войн. Эта установка выражает, в конечном счете, возвращение к другому, более древнему инстинкту всех высших животных, запрещающему убивать себе подобных. Но свойственная человеку агрессивность нуждается в выходе, и таким выходом будет, несомненно, присущее человеку стремление к экспансии. В течение всей истории люди расселялись по Земле и осваивали ее возможности, к несчастью, причиняя вред людям других племен. Теперь, как может показаться, освоение Земли окончено, открывать больше нечего, и самые размеры нашей планеты кладут предел экспансии человека. Представление об ограниченности нашей планеты со времени Мальтуса определяет идеологию «перенаселения» Земли и подсказывает биологически невозможную цель «статического общества». В основе этого взгляда лежит подсознательное восприятие Земли как нашей космической тюрьмы.

Но мы не обречены всегда оставаться на Земле, как наши предки не были обречены сидеть на берегу моря. Отдаленная цель человечества – освоение Вселенной. Хотя пока лишь немногие люди сознают эту цель, она неизбежно будет влиять на более близкую цель – подлинное хозяйственное освоение Земли. В действительности наша планета недонаселена. Огромные пространства – даже в Соединенных Штатах – почти безлюдны, потому что требуют больших капиталовложений и не сулят немедленных доходов. Вспомним, что Колумб долго не мог получить средства на свое путешествие, и что совсем недавно президент Картер решил сэкономить деньги на исследовании Луны. Между тем, возможность безграничной космической экспансии может снять психологические препятствия, мешающие людям достигнуть их ближайших целей на Земле.

Другой пример отделенной цели – это братство всех людей, которого требует наш социальный инстинкт. Совсем недавно события в дальних странах не вызывали у «цивилизованных людей» почти никаких реакций. Когда в 1915 году в Турции были истреблены миллионы армян, цивилизованные европейцы на это никак не реагировали; впрочем, в это время они были заняты – убивали друг друга. Но вот совсем недавно девятнадцать «западных» государств уже не позволили истребить албанцев в Косовском крае, в самом нищем и захудалом закоулке Европы. Трудно представить себе, как медленно и бездарно это делалось, но в конце концов сотни тысяч людей были спасены от убийц, защищены и накормлены – хотя все эти государства не имели никаких интересов в этих местах. Надо отдать должное людям, у которых была ближайшая цель – защитить от смерти всех братьев по виду, с которыми их не связывают другие чувства. Пусть мне не говорят о политических комбинациях, о блоках, или о влиянии России. Все это отступило перед простым фактом геноцида – когда глупый провинциальный диктатор бросил вызов всему цивилизованному миру. А сейчас ООН вступается за черных, живущих на острове Тимор, которых в прошлом веке почти не считали людьми. Ближайшие цели все же действуют, но не надо забывать лежащую в их основе отдаленную цель.


Крушение идеалов обычно предшествует гибели культуры. Напротив, рождение новой культуры всегда начинается с появления новых идеалов. Важнейший, еще недостаточно изученный вопрос истории культуры – каким образом, в каких средах возникают идеалы, и как они распространяются в обществе. Можно различить три способа возникновения идеалов. Самый древний и самый очевидный – это традиция. Свойственная человеку культурная наследственность, как мы уже видели, создает ценности культуры, к которым этот термин подходит, пожалуй, лучше, чем «идеалы»: в самом деле, «ценности» явно относятся к тому, что сохраняется и, следовательно, было приобретено в прошлом, тогда как «идеалы» обозначают скорее еще не воплощенные в жизнь будущие ценности. Во всяком случае, слово «идеал» – явно романтического происхождения вошло в употребление в начале XIX века, когда появились новые идеалы. Старых идеалов, утвердившихся в культурной традиции, просто не замечали или считали чем-то само собою разумеющимся: их называли «обычаями», «нравами» или «образом жизни». Около 1905 года немецкие социологи ввели общее понятие «ценностей», о котором уже была речь. Но теперь нас интересуют не медленные процессы образования традиционных ценностей, а более быстрые, часто революционные способы их возникновения, так что слово «идеал» нам теперь больше подойдет. (Замечу, что Ницше еще раньше социологов говорил о «творении ценностей», воображая, что ценности произвольно придумываются отдельными людьми).

Значительно более быстрый способ приобретения ценностей – это их заимствование. Прежде всего заимствуются ценности других культур, ранее отделенных друг от друга географическими или политическим условиями. Завоевание или вторжение в чужую страну может привести к «гибридизации» культур, которую Лоренц называет словом «прививка» (la greffe), заимствованным у Поля Валери. Влияние чужих культур возрастает при развитии международных связей и ослаблении защитных механизмов, предотвращающих смешение культур. Как мы уже видели, в наше время западная культура, преодолевшая сопротивление всех других культур, становится господствующей культурой нашей планеты. Но процессы заимствования не ограничиваются усвоением ценностей чужих культур. Они происходят и внутри каждой отдельной культуры.

Давно замечено, что в классовом обществе ценности различных социальных групп могут различаться – тем больше, чем более жестки разделяющие их барьеры. В кастовом или феодальном обществе, где эти барьеры почти непроницаемы, каждая группа развивает свои собственные ценности, рассматривая свое социальное положение как «закон природы», вроде различия между зоологическими видами. Но когда барьеры между сословиями разрушаются, начинается «фильтрация» ценностей и обычаев внутри одной и той же культуры – сверху вниз и снизу вверх. Первый из этих процессов происходил в Греции при переходе архаической сельскохозяйственной экономики в торгово-промышленную. Как показал исследователь греческой культуры Вернер Йегер (в своей книге “Paideia”), [Jaeger W., Paideia, в 3 томах (есть английский перевод)] понятия и обычаи «благородных» начали распространяться в массе простого народа, обычно считающего «лучшим» то, что делают высшие классы населения. То же происходило в Европе в конце феодальной эпохи, когда буржуазия стала перенимать ценности аристократов и подражать их поведению; а затем, уже в XIX и XX веках, рабочий класс Европы стал подражать буржуазии. Историю этой фильтрации ценностей можно проследить по распространению принятых форм обращения. Обращение «господин» (monsieur, Herr, mister, pan и т. д.) в Средние века применялось только к привилегированным сословиям, а в Новое время стало общим для всего населения – впрочем, в России до этого не дошло.

Менее обычной была фильтрация ценностей снизу вверх. Если не считать буддизма (поскольку Гаутама был все-таки царский сын), то первым примером такого процесса было распространение христианства. Эту религию основал сын плотника, который кормился со своими учениками подаянием и был казнен позорным распятием на кресте. Первые христиане были бедные труженики, и лишь постепенно их учение стало проникать в высшие классы Римской империи.

Процессы культурной фильтрации, конечно, не создают новых идеалов (здесь мы возвращаемся к этому слову и больше не говорим о «ценностях»!): они сводятся к заимствованию идеалов другой культуры или другого общественного класса. Создание новых идеалов происходит особым способом, который и будет нас, главным образом, интересовать. Чтобы этот процесс был возможен, общество должно быть способно к восприятию новых идей, что предполагает уже значительный уровень развития. В древности и в Средние века представление о произвольном новшестве, о личном изменении традиции было настолько неприемлемо, что все секты и общественные движения настаивали на возвращении к обычаям прошлого, на восстановлении нарушенной традиции. Миф о Золотом веке существовал у всех народов; греческие философы были все пассеисты, то есть полагали, что мир становится все хуже, и предлагали даже остановить все возможные новшества, чтобы замедлить этот процесс упадка. Китайские крестьяне устраивали восстания, чтобы заменить плохого императора хорошим, и если это им удавалось, то получалась всего лишь новая династия. Индийские реформаторы пытались вернуться к древности, когда еще не было каст, но дело кончалось тем, что они становились еще одной кастой.

Как мы уже видели, еврейские «пророки», начиная с восьмого века до нашей эры, впервые переместили Золотой век из прошлого в будущее, предсказывая грядущее улучшение мира. Правда, это улучшение должно было совершиться по воле бога, но верующие могли участвовать в улучшении своего ближайшего окружения, воздерживаясь от грехов. Пророческое движение, никогда не исчезавшее среди евреев, привело через несколько столетий к возникновению христианской религии, означавшей начало новой культуры. Другими источниками христианства были греческие секты, например, секта пифагорейцев или поклонники элевсинских мистерий.

Как только христианская религия стала ортодоксальной доктриной, со своим ритуалом и своей традицией, все секты и общественные движения Европы снова впали в пассеизм, настаивая на возвращении к евангельской чистоте первоначальных христианских общин. Таковы были все сектанты средневековья, проповедовавшие отказ от собственности и любовь к ближнему: как мы знаем, в этих сектах зародился «утопический социализм». Мыслители Нового времени перенесли свой идеал в будущее, осознав прогрессивное развитие человеческой истории. Социалисты XIX века соединили идеал «прогресса» с идеалом «социальной справедливости».

В Новой истории мы можем проследить возникновение и развитие новых культурных идеалов, и даже увидеть в этом процессе известную закономерность. Лоренц описывает ее как свойство любой культуры, но его описание [«Оборотная сторона зеркала», главы 11, 12. «Восемь смертных грехов цивилизованного человечества», глава 7] намеренно построено на материале нашей западной культуры, где процессы развития происходят несравненно быстрее, чем во всех ей предшествующих, и воспринимаются как органическая характеристика самой культуры. В самом деле, в прежних культурах процессы развития шли крайне медленно, а может быть, в условиях культурной изоляции, даже сводились к небольшим колебаниям вокруг среднего состояния: эти культуры можно с некоторым основанием назвать «статическими» – в том смысле, что их серьезные изменения происходили лишь в случаях насильственного столкновения с другой культурой. Иначе развивается западная культура, которую можно назвать «динамической», и которая сама себя рассматривает таким образом, включив в свои ценности «прогресс».

В разделе «Длительная открытость миру и любознательность» Лоренц говорит:

«Как в приведенном для сравнения примере роста костей остеокласты противодействуют остеобластам и как в становлении видов изменчивость находится в отношении гармонического антагонизма к постоянству наследственности, так и в жизни культуры описанным в предыдущей главе функциям сохраняющим структуру, противостоят другие функции, обеспечивающие необходимое для любого дальнейшего развития культуры разрушение.

Насколько сильно жизнеспособность любой культуры зависит от равновесия этих двух групп факторов, лучше всего можно понять из нарушений, происходящих от преобладания одной из них. Увязание культуры в жестких, строго ритуализованных обычаях может быть столь же гибельно, как и потеря всей традиции с хранящимся в ней знанием. Функции, разрушающие постоянство культуры, которые мы теперь рассмотрим, носят столь же специфически человеческий характер, как и функции, сохраняющие ее постоянство.

Как было уже сказано в главе 7, в разделе о любознательном поведении, одна из характерных особенностей человека состоит в том, что у него аппетенция к исследованию и игре, в отличие от других высших организмов, не исчезает с достижением половой зрелости. Это свойство, вместе со склонностью к самоисследованию, делает человека конституционно неспособным безусловно подчиниться принуждению старой традиции. В каждом из нас существует напряжение между господством освященных традицией ценностей и мятежной любознательностью, влечением к новизне. У римлян политическим термином для революционера было выражение “Novarum rerum cupidus”.» [Буквально: «страстно жаждущий нового» (лат). В политическом контексте это означало «стремящийся к переменам»]

Дальше, в разделе «Стремление к новшествам в юности», Лоренц объясняет биологические мотивы этого стремления:

«Все мы считаем само собой разумеющимся, что старшие обычно консервативны, а младшие стремятся к новшествам, так что у нас не возникает повода задуматься, не кроется ли за этим антагонизмом некая глубокая гармония…

У шимпанзе и вообще у обезьян половая зрелость наступает еще до того, как животное достигает своего окончательного веса, а именно, сразу же после смены зубов, то есть примерно на седьмом году жизни. С этого момента проходит еще пять-шесть лет, прежде чем молодой самец начинает играть роль взрослого в свойственной виду социальной структуре. Как известно, у человека юношеское развитие еще более растянуто во времени. Естественно предположить, что селекционное давление, вызвавшее это удлинение времени развития, произошло от необходимости усвоения традиционного знания. В естественно образовавшемся языке слова «детство» и «юность» были созданы для двух качественно различных фаз развития. Можно выдвинуть некоторые гипотезы о смысле и цели этих периодов жизни.

Долгое детство человека служит для обучения, для заполнения резервуара его памяти всеми благами кумулирующей традиции, в том числе языком. Долгий период между наступлением половой зрелости и принятием роли взрослого, называемый «юностью», также служит вполне определенной цели. Когда юноша во время полового созревания начинает критически подходить ко всем традиционным ценностям родительской культуры и искать новых идеалов, это, безусловно, нормальное явление, предусмотренное филогенетическим программированием человеческого социального поведения. Так ведут себя и «хорошие» дети, у которых при внешнем наблюдении их отношений с родителями вначале не заметно никаких перемен. Но втайне, несомненно, происходит некоторое охлаждение чувств к родителям и другим уважаемым лицам. И это касается, как показал Н. Бишоф, не только эмоциональной установки в отношении родителей, семьи и самых уважаемых людей, но, что весьма важно, также позиции юноши по отношению ко всему, что принимается на веру. …

Сразу же после того, как юноша начинает критически и несколько враждебно относиться к отеческой личности и сообщаемым ею нормам социального поведения, он начинает также высматривать других людей, передающих традицию, но стоящих дальше от узкой традиции его семьи. За годами учения следуют вошедшие в пословицу годы странствий. Часто они и в самом деле состоят в перемене мест, но часто и в чисто духовных поисках. То, что влечет молодого человека вдаль, – это стремление к чему-то высокому и безымянному, совершенно отличному от повседневных происшествий семейной жизни. Нетрудно ответить на вопрос, в чем заключается подлинная цель такого поведения, служащая сохранению вида: она состоит в отыскании культурной группы, традиционные культурные нормы которой отличны от норм родительского общества, но при этом все же достаточно похожи на них, чтобы возможно было отождествление с ними... таким образом подросток часто «присваивает» себе в качестве людей, передающих традицию, учителя, старшего друга, а нередко и целую дружественную семью.

В критической стадии развития юноша воспринимает родительские формы поведения как пошлые, устарелые и скучные. Внезапно он проявляет готовность принять чужие, отклоняющиеся от родительских нравы, обычаи и взгляды. Для выбора этой новой традиции важно, чтобы она содержала идеалы, за которые можно бороться. По этой причине как раз эмоционально полноценные юноши примыкают к некоторому меньшинству, которое очевидным образом подвергается несправедливому обращению и за которое стоит бороться…

Я выдвигаю гипотезу, согласно которой только что описанные процессы, в их закономерной временнóй последовательности, имеют выработанную эволюцией программу, а функция их для сохранения культуры и вида состоит в том, что они, разрушая устаревшие элементы традиционного поведения и строя вместо них новые, осуществляют текущее приспособление культуры к непрерывно меняющимся условиям окружающего мира.

Чем выше культура, тем более необходимы для ее выживания эти функции, поскольку чем выше уровень культуры, тем сильнее, естественно, ее социальное воздействие, изменяющее окружающий мир. Можно полагать, что пластичность культуры, обусловленная разрушением традиционных норм, не отстает от этих изменений. Есть основания считать, что в старых и примитивных культурах традиция соблюдалась более жестко, что сын более верно следовал в них по стопам своего отца и других людей, передающих традицию, чем в высоких культурах. Трудно сказать, случалось ли уже в прошлом, что высокие культуры погибали от расстройства описанных выше процессов, прежде всего от преобладания процессов разрушения культуры. Но нашей культуре, без всякого сомнения, угрожает опасность гибели из-за слишком быстрого разрушения и даже полного обрыва всей ее традиции.»

К сожалению, Лоренц не написал второго тома «Зеркала», где он собирался рассмотреть патологические явления современного общества. Но, по его собственному объяснению, краткое резюме некоторых мыслей этого тома содержится в лекциях «Восемь смертных грехов цивилизованного человечества», прочитанных им по венскому радио. В этих лекциях он подчеркивает необходимость «молодых групп старой культуры», где рождаются ее новые идеалы.


Такие группы существовали, несомненно, уже в самых древних культурах, как об этом свидетельствует удивительное религиозное движение в Египте, связанное с именем фараона Эхнатона. Целью этого движения была реформа религии в направлении монотеизма, и аналогичные устремления примерно в то же время возникли у мыслителей Индии. Первым народом, уверовавшим в единого бога, были евреи, и это культурное открытие не было утрачено: оно сохранилось и породило в дельнейшем главные религии человечества – христианство и ислам. Но самой выдающейся попыткой построения новой культуры была греческая демократия, центром которой были Афины пятого и четвертого века. Это было светское общественное движение, сумевшее построить и сформулировать свои идеалы, устремленные в будущее. Речь Перикла, объясняющая совершенную в Афинах духовную революцию, осталась ее вечным памятником и образцом для всех поколений. Но древний мир не дорос до свободной жизни и поглотил ее преждевременное проявление.

Первые «молодые группы» средневековой культуры были, как мы уже видели, ориентированы на идеалы прошлого. Это относится ко всем «еретическим» сектам, и даже к движениям, объективно стремившимся к освобождению от феодализма – например, к английским «пуританам». Реформация была первой ересью, которую не удалось подавить, и из нее выросла новая буржуазная культура, теперь именуемая «западной». Но деятели реформации были еще пассеисты: их сознательной целью была реконструкция идеального «евангельского христианства». Идеологию «Возрождения» выработали так называемые «гуманисты», также видевшие свои образцы в прошлом – в древнем Риме и древней Греции.

Подлинно новые идеалы, составившие основу новой европейской культуры, были выработаны учеными и философами Англии и Франции в XVII и XVIII веках. Мы уже говорили о тех, кто направил человеческую мысль в будущее и создал представление о прогрессе. Первые из них все еще были скованы христианской мифологией и не отдавали себе отчета в революционном перевороте, произведенном их мышлением: таков был горизонт самопонимания Декарта и Ньютона. Но уже во второй половине XVIII века в этом молодом направлении европейской культуры выросло ясное представление о разрыве с прошлым, о безграничных возможностях «безбожного» человеческого развития. Французы назвали это время «эпохой Просвещения».

Как только Французская революция утвердила власть буржуазии, возникло социалистическое движение, выступившее против частной собственности и наемного труда. Это движение существенно изменило некоторые аспекты капитализма, но не разрешило его главных проблем. В XIX веке буржуазия несомненно теряет свою роль «культурного авангарда», погрязнув в самодовольстве. Впечатление культурной немощи и пошлости этой победившей буржуазии лучше всего передал Герцен, в своих впечатлениях о Франции эпохи Наполеона III. Примерно в то же время Джон Стюарт Милль, анализируя английскую парламентскую систему, заметил в ней тенденцию к застою, напоминающую Китай. Это было сказано в то время, когда Маколей все еще восторгался триумфальным шествием прогресса в своей стране, и должно было показаться странным англичанам того времени: как выразился наш нынешний сатирик, «в XIX веке никто не предвидел, что за ним последует XX».

Но в XIX веке все же действовали «молодые группы» европейской культуры, позволявшие предвидеть ее будущее развитие. Одной из них была группа рационального мышления, создавшая науку и технику, другой – группа этического протеста, породившая социализм.

Развитие науки и техники в XIX веке изменило облик нашей планеты и заложило материальную основу будущего человечества. Вряд ли надо напоминать великолепные достижения ученых и инженеров, которыми XX век так постыдно злоупотребил. Но надо заметить, что эти достижения лишь завершают старую культуру, а не открывают новую. По-видимому расцвет рациональной деятельности, сопутствующий упадку эмоций, вообще образует последнюю фазу любой цивилизации. Греческую культуру завершили Архимед, Птолемей и Герон Александрийский; в конце эпохи Возрождения стояли Галилей и его ученики. Чудеса науки и техники были последним словом европейской буржуазной культуры.

Точно так же, как общины первых христиан предвещали – в недрах античной культуры – появление новой, христианской культуры, возникновение социализма означало стремление к другой, еще загадочной будущей культуре, которая будет очень непохожа на нынешнее «общество массового потребления». Наивность первых социалистов очень напоминает эсхатологическое нетерпение первых христиан, ежечасно ожидавших второго пришествия. Но очень скоро выяснилось, какая взрывчатая сила содержалась в их идеях. Первые группы социалистов еще и тем напоминали первых христиан, что не посягали на существующий государственный строй, и даже не придавали значения политическим учреждениям, а довольствовались мирной пропагандой. Подобно христианству, социализм был вначале нравственным учением. Лишь там, где он сталкивался с полицейскими запретами государства, он приобретал агрессивные черты. Не случайно немецкий марксизм, в отсталой полуфеодальной Германии, был непохож на английский лейбористский тип социализма, а русский марксизм превратился в «большевизм».

Мы уже говорили об идеалах первых социалистов. Наиболее консервативным из них был Сен-Симон, сильнее всех повлиявший на Маркса и европейскую социал-демократию. По существу, он хотел устроить плановый капитализм, управляемый государственной бюрократией из «промышленников» и ученых. Если не считать значительно меньшей роли ученых (явно не подходящих для функций «планирующих» чиновников и замещаемых в наше время псевдоучеными, выдающими себя за социологов, психологов и экономистов), то нынешний «западный» капитализм и есть воплощение идей Сен-Симона. В сущности, Сен-Симон не был демократом: он предполагал олигархическое правление, которое должно было «осчастливить» все население, поскольку олигархи будут планировать общественную жизнь именно с этой целью. «Счастье» людей при этом отождествлялось с материальным благополучием, которое Сен-Симон (в отличие от Маркса), даже не связывал с экспроприацией богатых. Для успокоения масс современная западная цивилизация, вдобавок к бюрократическому сен-симонизму, где уровень человеческого благополучия измеряется потреблением, создала иллюзию представительного правления. Как мы увидим, даже этот суррогат счастья ускользает от подавляющей массы населения: потребление на душу населения постепенно убывает.

Более радикальные идеалы представляли Оуэн и Фурье. Хотя Фурье охотно шел на компромиссы с буржуазным обществом и даже предлагал «капиталистам» акции своих фаланстеров, по существу он хотел устранить наемный труд, заменив его добровольным и приятным трудом, принимающим во внимание инстинктивные стимулы и личные вкусы людей. Впрочем, даже в идеальном обществе он, кажется, не мог освободиться от денег: Фурье был всю жизнь мелким конторским служащим. Еще более Сен-Симона он был склонен к фантастическому уточнению своих проектов; он был мистик, предполагавший к тому же связь между «микрокосмом» и «макрокосмом»: как только люди начнут жить справедливой жизнью, сама природа чудесным образом изменится, создав для них новый мир. Первые же фаланстеры должны были вызвать революцию в мироздании.

Самым проницательным из первых социалистов был Оуэн, имевший опыт промышленной организации и прямое знание жизни рабочих. Практическое знакомство с хозяйством предохранило его от доктринальных измышлений и – как это ни странно для фабриканта, каким он был в первую половину жизни, – от преувеличения материальной стороны человеческого существования. Оуэн понимал, что главная задача будущего общества – воспитание людей. Он сознавал, что с людьми, выросшими в старом мире, нельзя построить новый мир. Конечно, его вера во всесилие воспитания была иррациональна, но эта вера давала ему силу жить и работать. Воспитание человеческого рода оказалось более сложным делом, чем он думал. В отличие от умозрительных проектов Сен-Симона и Фурье, Оуэн пытался создать образцовое предприятие в Нью-Ленарке, постепенно привлекая рабочих к участию в его управлению. Под руководством такого воспитателя удалось добиться больших успехов, но буржуазная Англия не позволила ему продолжать этот эксперимент. Тогда Оуэн, веривший в силу примера, начал более радикальное предприятие, устроив «коммуну» в Америке. Это была уже попытка создания нового общества на новом месте; но ему пришлось убедиться, что он по-прежнему имел дело со «старыми» людьми. Изоляция от общества не может быть только материальной, но должна быть также культурной. «Коммуны» религиозных сектантов существуют в Соединенных Штатах (где их не преследуют) уже двести лет; но последователи Оуэна не сумели создать для своих учеников изолированную культурную среду. Их «коммуны» всегда распадались.

Идея воспитания человеческого рода, восходящая к французскому Просвещению и Роберту Оуэну, составляет важнейшее наследие европейской культуры, утраченное современной социал-демократией. Социал-демократы боролись за улучшение материальных условий наемных трудящихся, и добились немалых успехов, практически устранивших – в пределах «западных» стран – физическую бедность. Но они почти ничего не сделали для преодоления духовной нищеты. На это обвинение социалисты обычно отвечают, что сначала людей надо накормить, одеть и т. п., а потом уже их просвещать. Этот софизм, характерный не только для марксистов, мы рассмотрим в дальнейшем. Во всяком случае, ориентация на потребление трогательно соединяет социал-демократов с обыкновенными буржуа.

Впрочем, и сами нынешние социал-демократы – буржуа по своему воспитанию и характеру. Они перестали быть духовной элитой своего общества. В более далекой перспективе им нечего предложить людям. В повседневной деятельности они не более чем приказчики капиталистических хозяев, их агенты по «человеческим отношениям» (“human relations”). Примерно то же говорили о них коммунисты, и были правы. Чтó могли предложить они сами, мы видели в России: это была «партийная» диктатура, с особыми привилегиями для ее чиновников.

После приведенных выше примеров можно поставить ряд вопросов о нынешней западной культуре. Является ли она «старой» культурой, и в каком смысле? Что представляет собой ее правящая, то есть «материальная» элита? Каковы сейчас «молодые» группы этой культуры, способные стать ее духовной элитой? Что означает утверждение, что западное общество нашего времени является «демократией»? Происходит ли в этом обществе культурный прогресс? И, наконец, каково возможное будущее этого общества?

 


Современная западная культура основана на рыночном хозяйстве и денежных отношениях. В ней давно уже нет сословных привилегий – во всяком случае, в юридическом смысле. Расовые и национальные привилегии фактически существуют, но единственная важная привилегия в этой культуре – это привилегия денег. В этом смысле ее следует назвать буржуазной, поскольку тип человека, ориентированного главным образом на деньги, называется французским словом «буржуа». Это слово давно вошло в употребление в России – именно в том специфическом смысле, о котором только что была речь. Первоначальный смысл его («горожанин») утрачен и в современном французском. По-английски буржуазию обозначают (не вполне точно) выражением «средний класс» (middle class), а в немецком языке слово “Bürger” означает не только «буржуа», но еще и «гражданин». С первого взгляда ясно, что ценности западной культуры теперь измеряются деньгами, и ничем другим. С другими вещами иногда приходится считаться, но они рассматриваются лишь как препятствие к основному занятию – «делать деньги».

В этом своем нынешнем виде буржуазная культура существует уже около трехсот лет: началом ее следует считать «Славную революцию» в Англии (1688 год); последние пережитки феодализма в Европе потеряли значение после Первой мировой войны. Перед этой вполне буржуазной эпохой европейская культура развивалась в течение нескольких столетий в направлении к «власти денег». Хронологически продолжительность буржуазной культуры вполне сравнима с длительностью феодализма или античного рабовладения.

Более убедительным признаком «старой» культуры является ее неподвижность, неспособность к изменению. В западной культуре давно закрепились догмы «представительного правления», а после Второй мировой войны также табу на не подлежащие обсуждению вопросы. За исключением военных катастроф (по-видимому, уже уходящих в прошлое), вся политическая жизнь Запада сводится к препирательствам о мелких денежных преимуществах, ничего не меняющих в содержании общественной жизни. В Соединенных Штатах после гражданской войны политика никогда не имела другого содержания. Английская двухпартийная система и построенная по ее образцу американская оказались наиболее устойчивыми и удобными для правящей элиты, и теперь им подражают в других странах. При этой системе различия между партиями носят столь несущественный характер, что вряд ли можно говорить о серьезных общественных вопросах, и тем более их решать.

Наконец, очевидные признаки разложения Западной культуры, вполне аналогичные явлениям распада прошлых культур, не оставляют сомнения, что мы имеем дело с дряхлеющей культурой, потерявшей способность к внутреннему развитию. Ее внешняя экспансия объясняется исторически сложившимся техническим превосходством и более ранним разложением других культур. В общем, это упадок всей человеческой культуры, о чем мы уже подробно говорили выше.

Что представляет собой «материальная элита» Западной культуры, то есть группы, которым принадлежит в ней сложившаяся по традиции власть? Уже Токвиль заметил, на примере Соединенных Штатов, что единственное социальное различие между американцами составляет их имущественное положение, и указал на особое положение американской «аристократии богатства», не имеющее аналогов в истории. Токвиль увидел «подвижность» богатства в Америке, где состояния обычно возникают и исчезают в течение одного поколения, причем это богатство не связано ни с происхождением, ни с наследственным землевладением и, таким образом, гораздо «демократичнее» богатства в Европе. В этих условиях – говорит Токвиль – в Соединенных Штатах очень небольшую роль играет наследственное богатство, а потому не образуется традиция богатства: нет никакого общего культурного признака, выделяющего класс богатых. Между тем, уже в то время (около 1830 года) в Америке отчетливо определилось не только экономическое, но и политическое преобладание «денежного» класса.

Таким образом, в Америке есть неравенство, но нет аристократии, и в наши дни такое же положение сложилось во всех странах Запада. Стремление к равенству, в смысле отсутствия сословных привилегий, достигло своей цели, и – с точки зрения гуманизма – это хорошо, поскольку человек не должен быть унижен своим происхождением. Этого недостаточно в том отношении, что наличие класса неработающих людей, занимающих в обществе руководящие позиции, вызывает социальный протест. Как мы знаем, привилегии богатства воспринимаются как «социальная несправедливость», и эта оппозиция неустранима, поскольку она выражает социальный инстинкт. К этой главной теме нашей работы мы еще вернемся; а теперь мы займемся другой стороной дела – характеристикой нынешней правящей элиты, которую мы назвали «материальной элитой».

С внешней стороны, бросается в глаза ее банальность. Эта материальная элита ничем не выделяется из общей мещанской среды – ни образованием, ни вкусами, ни стилем жизни. Прошли времена, когда представителей правящего класса можно было узнать по одежде, драгоценным украшениям, роскошным выездам, по особым манерам и даже по особому языку (у нас в России барским языком был французский, а раньше он исполнял эту роль во всей Европе). Нынешняя правящая элита стыдится показывать свое богатство и старается его не афишировать. Из ритуальных признаков общественного превосходства сохранились только дорогие автомобили, да и то их шоферы больше не носят ливрей. Женщины этого класса лишь изредка надевают свои драгоценности по случаю какого-нибудь бала, а мужчины больше не носят галунов и перстней.

Эти люди больше не выделяются изысканным образованием. Их речь и манеры нисколько не отклоняются от норм всего «среднего класса», определяемых главным образом телевидением. Точно так же, у них банальные вкусы: если они покупают произведения искусства, то лишь для помещения капитала или для престижа, потому что они так же неспособны наслаждаться искусством, как средний нынешний буржуа. Существует даже статистически доказанная закономерность, по которой богачи в первом поколении – то есть активные приобретатели капитала – имеют особенно низкое, чаще всего неоконченное образование. Их дети, конечно, учатся в университетах, но в культурном отношении заурядны. Выходцы из богатых семей не проявляют себя ни в науке, ни в литературе, ни в искусстве. Большей частью это избалованные бездельники.

Правящая элита все больше изолируется от общества. Самые богатые живут в загородных резиденциях, окруженных стенами и охраняемых, как крепости, тщательно отобранной стражей. Не столь богатые селятся в закрытых кварталах городов, куда не впускают без приглашения. Эти кварталы контролирует частная полиция, крайне грубо обращающаяся в обыкновенными гражданами. Богатые так много тратят на обеспечение своей безопасности, что мотивы их не вызывают сомнений: они боятся. Зачастую рядом с их кварталами находятся городские районы, населенные «низшим классом» населения – так называемые «гетто». При переходе границы такого района богатые испытывают панический страх, напоминающий отношения придуманных Уэллсом «элоев» и «морлоков». Чего же боятся богатые?

Ответ на это дает статистика. Начиная с 1968 года прекратился послевоенный рост доходов американских трудящихся, то есть людей, живущих на заработную плату. С тех пор их уровень жизни медленно, но постоянно снижается. Хотя уровень производства растет, свыше 90 процентов происходящего отсюда дохода достается одному верхнему проценту населения – верхнему именно в смысле дохода. Растущий разрыв в доходах между богатыми и бедными не вызывает сомнений у экономистов и социологов, при всей их готовности оправдать существующий общественный строй. Можно с уверенностью сказать, что мечта «либералов» об «обществе всеобщего благосостояния» с постепенным выравниванием доходов населения окончательно провалилась. В других странах Запада наблюдаются те же тенденции; не составляет исключения и Япония, при всем своеобразии ее социальной системы. Не значит ли это, что Уэллс с его ви’дением элоев и морлоков в конечном счете оказался прав?

Мятежи американских черных в 60-е годы нагнали страху правящей элите. Были сделаны значительные уступки беднейшим слоям населения: по существу, система социального обеспечения под названием «уэлфер» была подачкой богатой страны самым бедным из своих граждан. Эта подачка на некоторое время подействовала, но вызвала недовольство «среднего класса», поскольку предотвращение социальной катастрофы легло тяжелым бременем на всех налогоплательщиков. Кроме того, уэлфер произвел развращающее действие на значительную часть бедных, приучив многих трудоспособных людей жить на пособия. Теперь подачки уэлфера постепенно берут назад, ожидая, чтó из этого выйдет. В Европе система, аналогичная уэлферу, настолько укоренилась, что предприниматели не нанимают новых рабочих, а расширяют производство в слаборазвитых странах. Если разрыв в доходах будет дальше расширяться, а безработица будет все больше загонять трудящихся в «теневую» экономику, то современный капитализм неизбежно столкнется с социальной катастрофой. У богатых есть серьезные причины бояться.


Как мы видели, материальная элита современного Запада – при всех видимых успехах «западного» образа жизни в слаборазвитом мире – охвачена глубоким страхом и давно уже неспособна придумать что-нибудь новое. Мы уже описали застой западной науки и техники, давно довольствующихся развитием наследия прошлых поколений, и полный паралич литературы и искусства. Возникает вопрос, есть ли в Западной литературе «молодые группы» в смысле Лоренца, ее духовная элита, способная предчувствовать и подготовить ее будущее развитие? Всякий, кто внимательно следит за тенденциями развития этой культуры, вынужден ответить на этот вопрос: никакой духовной элиты в западном обществе нет.

Я не думаю, чтобы кто-нибудь стал всерьез опровергать это утверждение, поскольку несогласные с ним должны предъявить противоречащие ему факты, то есть указать общественные группы, заслуживающие называться духовной элитой. Скорее мне возразят, что современное общество и не нуждается в таких группах, то есть не требует больше радикальных изменений, а может довольствоваться кое-какими мерами регулирования. Как я уже говорил, такую позицию философского самодовольства и в самом деле занимает один американский автор, который не может представить себе ничего лучшего нынешних Соединенных Штатов.

Общественный строй, который установился в странах Западной Европы и в Соединенных Штатах, а также в некоторых других странах, населенных европейскими колонистами (например, в Канаде, Австралии и Новой Зеландии), называется «демократией». Можно указать общие принципы демократического строя, признаваемые во всех этих странах:

1. Граждане равны перед законом.

2. Государство управляется под контролем парламента.

3. Граждане пользуются так называемыми «правами человека».

Первые два из этих принципов были лозунгами многовекового общественного движения, целью которого было «равенство», а движущей силой – европейская буржуазия. Это движение описал и оценил Токвиль, еще в XIX веке. Третий принцип оказался в центре внимания уже в XX веке, хотя самое выражение «права человека» гораздо старше. Мы приступим теперь к краткому анализу этих трех принципов и их практического применения.

«Равенство граждан перед законом» означает, что все граждане пользуются одинаковыми юридическими правами, то есть никто из них не имеет формальных преимуществ при осуществлении своих прав и обязанностей. В частности, это значит, что государство не признает сословных, национальных и имущественных различий при выполнении своих функций. Здесь содержатся одинаковый суд, одинаковые воинские обязанности, одинаковые избирательные права, одинаковые права на экономическую деятельность. Первоначальный, почти забытый мотив этого требования состоял в устранении средневекового неравенства сословий. Теперь в западном мире давно нет сословных привилегий, если не считать некоторых декоративных пережитков прошлого в Англии и в Испании. Напротив, национальные и имущественные различия сохраняют свое значение. Скажем, в Англии человек черной или желтой расы, хотя бы имеющий британское гражданство, формально подвергается общей судебной процедуре, но не всегда может рассчитывать на такое же отношение, как природный англичанин. Важнее всего, однако, имущественное положение человека. У богатых гораздо больше возможностей защитить свои интересы в суде. Они не опасаются судебных издержек, потери рабочего времени; они могут нанимать лучших адвокатов; наконец, у них гораздо больше способов обходить законы. Например, они могут уклоняться от уплаты налогов многими способами, недоступными для бедных. Таким образом, «равенство перед законом» – это не подлинное равенство прав и обязанностей, а всего лишь гарантия соблюдения одинаковых формальностей. Во всяком случае, она охраняет человека от прямых унижений.

Парламентское или представительное правление означает, что избранный гражданами парламент издает законы и утверждает правительство, причем все взрослые граждане пользуются равным избирательным правом. Конечно, влияние отдельного гражданина на государственные дела не может быть, и не должно быть слишком велико: демократия, как принято думать, выражает «волю большинства». Естественно, этому понятию не отвечают прямое вмешательство уличной толпы в работу законодательных учреждений или мятежи в больших городах и воинских частях, выдаваемые за народную волю. Такие стихийные явления обычно использовались демагогами для имитации «народоправства»; они приводили большей частью к бессмысленным кровопролитиям или к установлению диктаторского правления. Ханна Арендт вполне права, отвергая популистские методы политической деятельности, примененные во Французской и Русской революциях. История выработала метод, избавляющий общество от диктаторов и от диктатуры толпы: это представительное правление.

Конечно, путь, ведущий от желаний отдельного человека к принятым и соблюдаемым законам, долог и труден. Но общество – если оно не находится в рабстве – всегда делится на группы, отстаивающие различные взгляды и интересы. В зрелом и сколько-нибудь свободном обществе из таких групп образуются политические партии. У нас в России укоренилось недоверие к партиям, потому что это слово было скомпрометировано советской системой, где была всего одна «партия», а значит, вовсе не было партий; теперь его все еще порочат клики чиновников, именующие себя «партиями». Но вообще партии неизбежны, и уже от самих граждан зависит поддерживать в них дух свободной дискуссии и стремление к серьезным решениям. Если, например, социалистические партии Европы давно утратили свое прежнее значение духовной элиты, то вовсе не потому, что партии вообще не годятся или непременно вырождаются, а потому что выродились люди, составляющие эти партии: они теперь буржуа.

Представительное правление – это некоторая государственная машина, изобретенная в Англии, как и многие другие полезные машины. Составными частями этой машины являются парламент, избираемый всеобщими выборами, правительство, ответственное перед парламентом и сменяемое по его воле, и судебная система, независимая от других властей. Как показал опыт Англии и других стран, перенявших эту машину управления, она работает гораздо лучше, чем другие государственные устройства – наследственное самодержавие, военная диктатура или тоталитарный режим. Представительное правление предохраняет от монополизации власти отдельными лицами или группами, ограничивает злоупотребления и коррупцию, обеспечивает мирную и упорядоченную смену руководящего персонала. Все эти преимущества действуют независимо от того, какие партии и лица стоят у власти в то или иное время; если можно применить к этому старому изобретению новый термин, это кибернетические свойства представительного правления. Американцы, с их трезвым здравым смыслом, понимают эту независимость своего государственного строя от замещения должностей; они могут осуждать нынешнего президента и нынешний конгресс, но уважают свою «конституцию». Конечно, этим уважением не следует злоупотреблять.

Если демократические убеждения – это приверженность к представительной системе правления, то я демократ. Но есть и другие толкования слова «демократия», которые нам предстоит рассмотреть. Например, у нас в России это слово чаще всего понималось как «народовластие», в смысле неограниченной власти большинства народа, и без всякого анализа механизмов этой власти. Но если не указаны точные процедуры управления и не гарантировано их соблюдение, то любой диктатор может претендовать на роль выразителя народной воли. Если же эти процедуры известны и применяются на практике, то результаты правления могут зависеть от наличного состояния нации. Впрочем, нация, выбирающая диктатора, уже не заботится о дальнейшем соблюдении законов.

Я только что указал на главную опасность демократии. В 1933 году нацисты имели Веймарскую конституцию, составленную по лучшим образцам представительного правления. Немцы избрали по этой конституции парламент, утвердивший рейхсканцлером Адольфа Гитлера: демократия в Германии свершила самоубийство. Еще раньше, в 1849 году, французы избрали президентом республики Луи-Наполеона Бонапарта, хотя они должны были понимать, что этот человек добивается личной власти. Через два года Франция перестала быть республикой. В наши дни парламентскую систему переняли нации, вовсе к ней не подготовленные, такие, как Япония, Индия и Россия. В таких случаях приходится надеяться не столько на демократические чувства народа, сколько на раздоры среди господ, стремящихся к власти, и на недостаток энтузиазма к какому-нибудь «спасителю». Надо признать, что единственной гарантией представительного правления является демократическое воспитание граждан.

Конечно, всевозможные «республики» Азии, Африки и Южной Америки всего лишь прикрывают демократическими вывесками власть какого-нибудь диктатора или олигархии. Прежде чем воспитывать все эти народы, нации Запада должны позаботиться о собственном воспитании. Они должны подвергнуть критике и самые механизмы своего управления, все менее пригодные на пороге третьего тысячелетия. В самом деле, кто в действительности управляет в «демократических» странах, и какие реальные механизмы власти используют их формальную власть?

Ответ на этот вопрос хорошо известен, хотя в последние десятилетия эту простую истину не принято упоминать. Этот ответ дали ранние социалисты; критическая сторона их учения, как обычно, была сильнее их позитивной программы. Нынешние социалисты, примирившиеся с капитализмом в его «цивилизованном» виде, попросту с ним сотрудничают, и забыли не только туманные идеалы своих предшественников, но и вполне конкретную и справедливую критику «дикого» капитализма, в которой мало что требует изменения в наши дни. Впрочем, при «диком» капитализме подлинные пружины власти не особенно скрывались. «Отцы американской революции» – члены Континентального Конгресса – почти все были богатые люди, а более половины их вели денежные операции или, как тогда откровенно говорили, «давали деньги в рост». Эти люди вовсе не имели в виду отдать власть большинству народа; они полагали, что Конгресс должен главным образом выражать «интересы собственности», или просто «денежные интересы» (в зависимости от того, как мы переведем vested interests), хотя и признавали, что в нижней палате должны быть в известной мере представлены и мнения народа. [“A landed interest, a manufacturing interest, a mercantile interest, with many lesser interests, grow up of necessity in civilized nations, and divide them into different classes, actuated by different sentiment and views. The regulation of these various and interfering interests forms the principal tasks of modern legislation.” J. Madison, The Federalist. (“Интересы землевладения, интересы промышленности, интересы торговли, денежные интересы и множество менее важных интересов, неизбежно возникающих в цивилизованных нациях, разделяют их на разные классы, движимые разными чувствами и мнениями. Регулирование этих различных и противоречивых интересов и составляет главную задачу современного законодательства.» Здесь деятельность конгресса сводится, главным образом, к обслуживанию интересов бизнеса, а интересы народа, несомненно, сводятся к «менее важным». Джеймс Мэдисон был главным автором американской конституции и четвертым президентом Соединенных Штатов. Уже в XX веке другой американский президент сформулировал ту же истину совсем просто: «Дело Америки – это бизнес»] В самом деле, Вудро Вильсон подсчитал, что в начале американской республики избирательным правом пользовались всего 120000 человек из 4 миллионов американцев; если принять во внимание, что среди этих американцев были женщины, дети и черные, которые считались одинаково неспособными к политической жизни, то полноправными гражданами признавали далеко не всех взрослых белых мужчин. Цензовые ограничения, введенные в каждом штате, привели к тому, что в выборах в то время участвовало не более 15 процентов этих «полноценных» людей. Так обстояло дело с «народовластием» в первой демократической республике! И если к 1860 году все взрослые белые мужчины уже могли голосовать, это означало, что система власти, под нажимом снизу, несколько изменилась.

Изменилась, но не так уж сильно. Я помню карикатуру XIX века из учебника американской истории, изображавшую американский сенат. Учебник был очень консервативный, а карикатура была сделана в то время, когда американцы еще меньше нынешнего были склонны к социализму. Художник представил сенат в виде ста денежных мешков с чем-то вроде человеческих голов, с надписями, объясняющими эти мешки в смысле денежных интересов: «уголь», «зерно», «железные дороги», и т. д. Такой экономический подход не особенно шокировал читателей Драйзера, Синклера и Льюиса, понимавших, чтó почем в американской политике. Но уже в начале XX века американские политики почувствовали, что им нужен более благородный «имидж». Создавался идеал «цивилизованного капитализма» – «общества всеобщего благосостояния» (welfare state).

В это время экономическая машина капитализма настолько развилась, что могла обеспечить некоторое благополучие трудящихся без особого ущерба для своих хозяев. Можно подумать, что к этой экономической машине применимы те же соображения, какие оправдывают полезность политической машины представительного правления. Попробуем посмотреть на нее с этой точки зрения. Как мы уже знаем, эта машина использует «полусвободный» рынок с государственным вмешательством, предохраняющим ее от кризисов. Она оказалась достаточно эффективной в XX веке – в нейтральном «кибернетическом» смысле слова – и возникает вопрос, нельзя ли ее использовать как-нибудь иначе, с бóльшей пользой для общества. Для этого надо было бы, конечно, передать управление ею в другие руки и поставить перед ней другие цели. Нечто в этом роде имел в виду Маркс, хотя он и не объяснил, как это сделать. Марксисты в России попросту сломали эту машину, но это уже другой вопрос.

Идеологи «государства всеобщего благосостояния» внушают нам, что в машине ничего не надо менять, более того: опасно что-нибудь изменить. Конечно, они ссылаются на опыт «стран социализма», но этот опыт доказывает лишь, что таким образом изменить ее нельзя, то есть нельзя улучшить работу машины, попросту ее разрушив. Машина «цивилизованного» капитализма внушает его адептам подлинное благоговение – это их священная корова. Если держаться такого мнения, то опасно нарушать интересы господ, стоящих у штурвала машины, или даже исполняющих при ней какую-нибудь декоративную роль: как бы чего не вышло! Чтó бы ни случилось, этих господ надо спрашивать, с ними надо советоваться: иначе может упасть ВВП – «внутренний валовой продукт», может разрегулироваться рынок, вырасти безработица, и так далее. В общем, неизбежные совещания и согласования с крупными компаниями играют точно такую же роль в управлении государством, что и простое лоббирование при диком капитализме; но все это делается, разумеется, в интересах народа. Ничего не меняет и тот факт, что крупные компании возглавляют теперь не обязательно их подлинные хозяева, а чаще всего наемные менеджеры. Подробности всей этой системы можно найти в книге Райта Миллса «Правящая элита»: тот кто описывает факты, как они есть, считается крайним радикалом, но даже Миллс вовсе не социалист.

Впрочем, в 1964 году, как показал опрос общественного мнения, лишь 29 процентов американцев полагало, что их страна управляется в интересах богатых, а в 1992 году уже 80 процентов держалось такого мнения. Таким образом, я могу присоединиться к нему, не опасаясь обвинения в экстремизме. 80 процентов американцев убеждено теперь в том, что всегда говорили радикалы и социалисты. [Может быть, в критической части их рассуждений был какой-то смысл?]

Кажется, я зашел слишком далеко, ссылаясь на авторитеты. Итак, я думаю, что западным обществом управляют в наше время те же денежные интересы, vested interests, что и в эпоху Франклина и Мэдисона. Этот факт не удалось вытеснить из сознания простых американцев. Как сказал другой знаменитый американец, «нельзя все время обманывать всех». Таким образом, современная демократия – это демократия для богатых, власть богатых, где реальные права граждан никоим образом не равны. Точно так же, хотя на выборах каждый человек имеет один голос, богатые способны оказывать сильнейшее – обычно решающее – влияние на исход выборов, потому что в их руках находятся дорогостоящие средства массовой информации. Поистине, в нашем мире действует закон Оруэлла: «Все животные равны, но некоторые равны больше других». Но, как я уже говорил, в этом обществе все-таки построена Ветряная Мельница – идеал голодного скота.

Любая банальность вызывает возражения. Затратив столько времени на доказательство очевидных вещей, я ожидаю возражений, более того – я их предвижу. Мне скажут примерно следующее:

«Неравенство людей – это закон природы. Люди являются на свет неравными в физическом, и еще больше в духовном отношении. После этого случайности воспитания, больше всего зависящие от неизбежно случайных родителей, еще усиливают неравенство между людьми. Но тогда не приходятся удивляться, что люди по-разному обращаются с окружающей средой и окружающим обществом, и тем самым достигают в жизни разных успехов. Как бы вы не устроили общественную машину, в ней всегда будут более и менее выгодные места, и люди будут занимать эти места в соответствии со своими способностями».

Это рассуждение – обычный софизм тех, кто защищает «социальную несправедливость». Поскольку в этой книге не содержится никакого определения «социальной справедливости», я поставил предыдущее выражение в кавычки и попытаюсь объяснить, почему это софизм. В самом деле, замещение выгодных мест в экономической системе не обязательно зависит от положительных способностей тех, кто их занимает: лучшие места достаются не всегда самым умным, самым честным, и уж конечно, не самым бескорыстным. Если же допустить, что лучшие места чаще всего достаются людям с отрицательными способностями – самым хитрым, самым лицемерным или самым жадным, – то предыдущая апология богатства приобретает в глазах многих мрачную убедительность, но вряд ли успокоит тех, кто «равен меньше других».

Я вовсе не выдумываю парадоксы, а предлагаю план исследования. Социологи без конца исследовали бедных, но оставили без внимания богатых. Они изучали бедных, как в некотором смысле ненормальных граждан, и пытались понять, почему они бедны, и как им можно помочь справиться с бедностью. Симметричная задача, которой занимались очень мало, состоит в том, почему богатые богаты, и как им можно помочь справиться со своим богатством, потому что богатство тоже может быть несчастьем. Но главным образом меня интересует первая проблема: какие люди становятся богатыми, и как это им удается. А затем уже можно спросить, как они пользуются своим богатством, и насколько они содействуют этим развитию культуры. Я отдаю себе отчет в том, что исследователю будет гораздо труднее проникнуть в привилегированные кварталы, чем в городские гетто, и что обитатели роскошных резиденций не всегда им будут рады. Более того, ему труднее будет проникнуть в души богатых, потому что – если я не ошибаюсь – один из секретов богатства составляет скрытность. Изучение богатой части общества очень важно, хотя богатых не так много, как бедных: от них многое зависит.

В сущности, я не сказал ничего нового по поводу «равенства» – все это настолько известно, что почти забыто. Следовательно, надо еще раз это повторить. За фасадом современного западного общества, изображающим все виды гражданского равенства, всеобщее и равное избирательное право, представительное правление и ответственное правительство – за этим фасадом находится совсем другое здание, то общественное устройство, где людям в самом деле приходится жить. Это здание некрасиво, дряхло и угрожает обрушиться на головы своих жильцов. Путеводители по этому дому – не Токвиль, не хартия ООН и не Интернет, а по-прежнему Бальзак, Теккерей и Достоевский.

Предстоит еще определить, каким может быть равенство, и за какое равенство стоит бороться.

Если «равенство» было девизом XIX века, то XX век выдвинул на передний план идею «прав человека». Две мировых войны, поставившие под угрозу все достижения культуры, в значительной мере научили людей, как опасно и невыгодно давать волю атавистическим инстинктам. Это привело к серьезному ограничению проявлений коллективной ненависти – войн и этнических преследований. Внешним выражением такого кризиса человеческой психологии было создание Организации Объединенных Наций. Конечно, люди, задумавшие эту организацию, должны были сотрудничать с тоталитарными правительствами, по разным причинам оказавшимися в лагере победителей. Но люди, писавшие Хартию ООН, не сделали уступок диктаторам: настроение переживших войну народов позволило им изложить свои убеждения без унизительных компромиссов, и тиранам пришлось хотя бы на словах согласиться с тем, чего они боялись больше всего: с правами человека.

Теоретически «права человека» охватывают все, что касается человеческого достоинства, в том числе и гражданское равноправие, и экономическую безопасность. В этом широком смысле и говорится о правах человека в Хартии ООН, включающей и такие не очень отчетливые принципы, как «право на труд», «право на образование» и «право на охрану здоровья». Все это – отдаленные цели, требующие уточнения; по существу же «правами человека» считают некоторые принципы, охраняющие человеческую личность. Человека нельзя убивать, истязать, произвольно перемещать против его воли, сажать в тюрьму или лагерь без суда; нельзя запрещать ему пользоваться родным языком или исповедовать свою религию; нельзя принуждать его к работе или требовать от него непосильной работы; нельзя оскорблять его за его происхождение, религию или политические взгляды; женщины пользуются всеми правами мужчин, в том числе, правом на равную плату за равный труд; наконец, признаются особые правила защиты детей. Все эти принципы, в некотором смысле, «пассивны»: они говорят, чего нельзя делать с человеком, но не гарантируют ему, чтó он может делать. Зато перечисленные запреты достаточно определенны, чтобы не допустить превратного толкования, и минимальны – в том смысле, что в них ни при каких обстоятельствах нельзя отказать никакому человеческому существу. Несомненно, признание прав человека было большим шагом в развитии человечества и, к счастью, находятся люди, напоминающие всевозможным правительствам об этих правах.


Вернемся теперь к понятию представительного правления. Как мы видели, на это правление решающим образом влияют vested interests, денежные интересы. От этих интересов, то есть от крупных компаний, зависит отбор кандидатов на всех выборах – кроме, может быть, выборов низших муниципальный властей; эти кандидаты, в общих чертах, одинаково пригодны капиталистическим господам и будут вести на своих должностях почти одинаковую политику, но для иллюзии народного выбора устраивается дорогостоящий спектакль, в котором главную и безусловно фатальную роль играет телевидение.

Уже давно замечено, что телевидение – это средство информации для неграмотных людей, отучающее людей читать и понимать прочитанное. В отличие от печатного текста, сообщения телевидения не могут быть восприняты повторно в другое время и неторопливо изучены. Поэтому они обычно не обдумываются и плохо запоминаются. Зная это, хозяева телевидения заботятся главным образом о том, чтобы произвести на зрителя эмоциональное впечатление. По одной этой причине политическая информация, требующая не только эмоций, но также рационального рассмотрения, плохо подходит для телевидения. Зритель, приученный воспринимать телевизионные передачи как развлечения, переносит эту привычку на политические передачи. В частности, избирательные кампании, опирающиеся преимущественно на телевизионную рекламу кандидатов и так называемые «телевизионные дебаты», сосредоточивают внимание на внешнем виде и актерских дарованиях участников и, в отличие от прежних избирательных митингов, не дают политикам почувствовать реакцию публики и прямо ответить на вопросы.

Я уверен, что можно было бы значительно уменьшить вредное влияние телевидения на политику, запретив вмешательство телевидения в избирательные компании. Аналогичные запрещения уже налагаются на публикацию опросов общественного мнения перед выборами; точно так же, телевизионная реклама кандидатов может быть запрещена, как препятствующая сознательному мышлению избирателей. Конечно, вследствие этого неграмотная часть публики, не умеющая понимать печатные публикации, потеряет интерес к выборам; тем лучше! Из всех видов избирательных цензов один только образовательный ценз заслуживает одобрения. Трудно представить себе, что грамотные могут злоупотребить правами неграмотных в обществе, где образование давно уже доступно всем желающим. И, конечно, кандидаты постараются излагать свои мысли понятным языком.

Спешу заверить, что я вовсе не предлагаю как-нибудь ограничить всеобщее и равное избирательное право: его ограничат сами незаинтересованные в общественных делах избиратели. Юридическое равенство всех взрослых граждан выражает принципиальное признание человеческого достоинства всех людей – единственно возможное при огромном разнообразии человеческих качеств, не связанных ни с происхождением, ни с общественным и экономическим положением. Этим принципом общество выражает свое уважение к отдельному человеку, каким он может быть. Я заимствую это выражение у Экзюпери, говорившего, что его интересует в человеке не то, чем он является, а то, чем он может быть. Если отличать, по выражению Салтыкова, «народ исторический, то есть действующий на поприще истории, от народа как воплотителя идеи демократии», то принципиальное равноправие очевидным образом относится к народу во втором смысле этого слова. Равенство означает, иначе говоря, что всем людям дозволяется быть людьми в полном смысле этого слова; но вовсе не означает, что они уже таковы.

«Представительное правление» в том виде, как оно осуществляется в западных демократиях, вовсе не предоставляет гражданам в самом деле решать общественные дела, хотя и дает им некоторое влияние на эти дела. Если предположить, что граждане верят в это влияние больше, чем в самом деле могут влиять, то нынешнее положение близко к тому, чего хотели Франклин, Мэдисон и другие «отцы-основатели». Возникает два естественных вопроса: в какой мере граждане способны решать общественные дела всеобщим и равным голосованием; и если нельзя признать их к этому способными, то как ограничить происходящее отсюда зло?

Я понимаю, что самая постановка этих вопросов в наше время выглядит как недопустимая дерзость, и заранее представляю себе, какие опасные истолкования они допускают. Но при виде того, что в нынешней западной культуре называется «демократией», я не испытываю к ней благоговения; более того, система правления, не изменившаяся по существу со времени «отцов-основателей» (если не считать косметических мер, маскирующих ее подлинный характер), вызывает дальнейший вопрос: как могло случиться, что эта система не развивается? Мне могут возразить, что нынешнее западное (например, американское) общество – самое благополучное и свободное, какое когда-либо существовало, что надо еще доказать возможность лучшего общества, а потому опасно касаться этого столь удавшегося шедевра, произведенного щедростью природы и человеческим благоразумием. Но если нельзя его касаться, то ничего лучшего никогда и не будет. Между тем, люди при этом общественном строе глубоко несчастны, гораздо несчастнее, чем во времена «отцов-основателей». Они, конечно, больше потребляют, пользуются бóльшим комфортом и бóльшей безопасностью; но у них нет веры в будущее и уверенности в себе, нет любви к людям и простых радостей жизни, и у нас на глазах они перестают различать добро и зло. Все это я берусь доказать. Но теперь вернемся к «представительному правлению».

Во время Франклина и Мэдисона американские избиратели, в общем, способны были судить о государственных делах, которые были куда проще нынешних. Конечно, иностранные дела, финансы и составление законов поручали специалистам; но общий смысл того, что делалось, можно было объяснить простым людям. Очень сомнительно, чтобы это было возможно в наши дни. Не обязательно объяснять людям все технические процессы: электрические лампы светятся, в автомобилях можно ездить, и не нужно знать, почему все это происходит. Но привычка к этим вещам вызывает к ним неоправданное доверие. Не совсем безопасно жить вблизи проводов высокого напряжения, хотя мы еще не знаем, почему это вредно для здоровья; автомобили же выбрасывают в атмосферу углекислый газ, изменяющий климат Земли. Химическая промышленность производит десятки тысяч веществ, никогда не встречавшихся в природе; некоторые из них прямо ядовиты, но в большинстве случаев их действие просто неизвестно. Есть подозрение, что такие вещества могут разрушить озонную оболочку Земли, охраняющую нас от смертоносных ультрафиолетовых лучей. Атомные электростанции, по-видимому, безопасны при соблюдении строгих правил эксплуатации; но случайное нарушение правил или действия каких-нибудь безумцев могут вызывать страшную катастрофу. Наконец, наша пища и одежда, изготовленные с помощью химических процедур, или просто синтетическим путем, давно уже не обещают безвредности естественных продуктов, проверенной тысячелетним опытом наших предков. Современный человек на каждом шагу сталкивается с ситуациями, о которых он сам неспособен судить, и все чаще с такими, которые возникают впервые. Его способность суждения ежедневно подрывает реклама, сплошь и рядом рекомендующая ему плохие товары, и он приучается не доверять тем, кто хочет сбыть ему свои изделия. Он покупает их наугад.

Еще хуже обстоит дело, когда избирателю предлагают выбрать какой-нибудь политический продукт. В этом случае применяются столь же обманчивые методы рекламы, прямо заимствованные из коммерческой практики и обозначаемые тем же глаголом «сбыть» (to sell): партии стараются сбыть избирателям своих кандидатов, а кандидаты – сбыть им свои идеи, приведенные в нарочито упрощенную форму и апеллирующие не к разуму избирателя, а к его вкусам и предрассудкам, изучаемых психологами с той же дотошной подробностью, как зоологи изучают повадки животных. Конечно, при таком способе изложения избиратель привыкает слышать только то, что ему нравится, и раздражается, если слышит что-то другое. Новые и непривычные идеи вызывают у него тем бóльшую враждебность, что их восприятие требует умственной работы, от которой его всю жизнь стараются отучить. Выборы становятся, таким образом, еще одним видом конкуренции, которая хуже торговой, потому что в политике полагается не только расхваливать собственный товар, но еще и поносить конкурентов.

Если в обычной торговле покупатель давно уже не способен разобраться в предлагаемых товарах, то политический базар приводит его в полное замешательство. Кандидаты предлагают избирателю разрешить ряд сложнейших вопросов, начиная с налогов и таможенных льгот и кончая атомными станциями и космическими проектами. В действительности кандидат, как правило, разбирается во всем этом не больше, чем избиратель: его программу составляют эксперты, а он просто заучивает, что должен говорить. Если устраивают «телевизионный диспут», эксперты натаскивают кандидата на самые вероятные темы, и поскольку его конкурент тоже получает такую шпаргалку, то дебаты не выходят за рамки заранее предусмотренного плана. Экспертам обеих сторон не надо сговариваться: они в самом деле понимают, какие темы важны, и если им заказывают ответы, стараются их убедительно обосновать. Труднее подготовить пресс-конференцию, где могут задавать неожиданные вопросы; для этого надо быть «профессиональным политиком», умеющим отшучиваться и отвечать общими местами. Киноактер Рейган этого не умел и часто попадал впросак.

Конечно, избиратели не умеют держать в голове много вопросов, и следят только за одним, а часто попросту голосуют за кандидата с более внушительным видом и более уверенной речью. Зачем же нужна вся эта комедия выборов? Не проще ли передать решение всех дел экспертам? Иначе говоря, если представительное правление превратилось в описанную выше систему, то в чем ее преимущества, доставившие ей первенство в современном мире?

Эти преимущества можно разделить на две категории: психологические и кибернетические. Психологическое преимущество состоит, конечно, в том, что «простой человек» (как его назвал Франклин Рузвельт), хотя и знает, что серьезные политические дела на самом деле решаются «материальной элитой», то есть сговором дельцов, получает некоторое утешение от своего избирательного права, «поддерживая» кандидата, какой ему больше нравится, и вымещая свое раздражение на другом кандидате, обычно ничем не лучшем. Двухпартийная система заботится о том, чтобы более оригинальные личности и взгляды не появлялись среди кандидатов, то есть были устранены внутрипартийной фильтрацией. Это предотвращает образование не предусмотренных «элитой» политических движений и успокаивает недовольных. Несомненно, психологическое воздействие «равного избирательного права» способствует равновесию общественной системы. Той же цели служит кибернетический механизм выборов: давно уже «демократии» отводится роль случайного механизма, обеспечивающего «мирную» смену правящих лиц и снижающего уровень коррупции в государственном аппарате.

Равновесие означает устранение резких перемен, но чрезмерная забота о равновесии, свойственная всем консерваторам, может привести к устранению всех существенных перемен – к той самой «китаизации» общественной жизни, о которой говорил Джон Стюарт Милль. Можно представить себе очень неподвижную систему правления, усыпляющую граждан, чтобы отвлечь их от политики, какими-нибудь зрелищами. Такую роль исполняли гладиаторские игры в Риме, состязания на ипподроме в Византии или бой быков в Испании. В современных «демократических» государствах эту роль исполняют выборы.

Несомненно, в нынешнем Западном обществе мы имеем дело с патологией равновесия. Обязательное требование «уравновешенности» перешло из общественной жизни в гуманитарные науки, превратившись в препятствие для самостоятельного мышления: любое суждение должно быть «уравновешенным» (“balanced”), то есть «учитывающим все за и против», так что автору не дозволяется уверенно высказываться «за» что-нибудь, кроме очевидных банальностей, и тем более «против» чего-нибудь. Но вернемся к проблеме демократии.

Философ Поппер, специалист по гносеологии науки, волей обстоятельств вынужден был высказываться на общественные темы, о чем он сам говорил с некоторой неловкостью. Нелепые эксперименты коммунистов произвели на него удручающее впечатление. Поскольку он отрицал предсказательную силу исторических теорий, он ударился в другую крайность и предлагал отказаться от всех радикальный изменений общественного строя, ограничившись небольшими поправками существующего порядка. Эти поправки он назвал совсем уж неудачным термином piecemeal engineering, что в русском переводе означает приблизительно «кусочная починка». Вряд ли это выражение может удовлетворить людей, глубоко возмущенных безвыходностью нынешнего образа жизни, и тем более людей, не потерявших надежду на лучшее будущее. У меня попперовская рекомендация вызывает воспоминание о наших искусниках, ходивших по дворам с предложением «паять и починять» старые кастрюли. Но дело не только в убогом символизме Поппера. Дело в том, что его предложение исключает решение всех серьезных проблем.

В некоторых важных делах радикальные решения неизбежны, а частичные меры ни к чему не ведут. Общая природа живых систем в ряде случаев требует «дихотомических» поступков, выбора между «да» и «нет». Без таких поступков птица не может взлететь, мужчина не может стать отцом, женщина не может стать матерью. В общественной жизни такими актами могут быть провозглашение независимого государства, отмена сословных привилегий или запрещение рабства. Первые две меры были приняты в Соединенных Штатах после долгих раздумий, но в решительной и бескомпромиссной форме; третью пытались провести с помощью «кусочной техники», но эта техника вызвала гражданскую войну.

Кусочная техника не срабатывает, например, в тех случаях, когда пытаются нарушить уже сложившиеся в обществе понятия. Можно искать различные причины американской гражданской войны, но главная причина была в том, что рабство уже нельзя было сделать плохим в одном месте и хорошим в другом. Точно так же, англичане могли «по кусочкам» вводить всеобщее избирательное право, но сознание современного человек на позволяет уже не ввести его сразу – ни в какой, сколь угодно отсталой стране. Слава богу, «демократия» стала модой. Пришло время подумать, как нам от нее спастись.

Дело не только в том, что «простой человек» не понимает смысла принимаемых решений. Иногда это неизбежно, и в таких случаях люди всегда полагались – основательно или нет – на мудрость своих вождей и жрецов. Гораздо хуже равенство вкусов и привычек, неизбежно ведущее к установлению низменных вкусов и примитивных привычек. Такое равенство порочно в своей основе, поскольку не принимает во внимание духовное неравенство людей.


Мыслящая элита. Описанный выше нормальный процесс общественного развития сравнивает – в далеко идущей биологической аналогии – развитие человечества с ростом ребенка. Но ребенок вырастает и перестает расти. Если верить, что существуют общие законы роста живых систем, то возникает пресловутый вопрос о «пределах роста»: можно спросить, когда же человечество будет «взрослым»?

Вспомним, однако, что развитие нашего вида есть развитие не индивида, а культуры – все более единой человеческой культуры – аналогичной виду животных и живущей очень долго. Приспособление к меняющимся условиям среды позволяет виду существовать, по-видимому, сколь угодно долго, и история человеческих культур свидетельствует, что в благоприятных условиях они не погибают, а меняются. Общечеловеческая культура очень молода, она только складывается. Все предшествующее ей развитие человека, по сравнению с временем жизни «обычных» видов, было очень недолгим. Человечество не старо, а молодо. И поскольку это первая живая система, способная существовать неограниченно долго и наделенная самооценивающим разумом, можно полагать, что эта функция самооценки также эволюционирует вместе с системой.

Функция самооценки общества и выработки его стратегии развития принадлежит его мыслящей элите. Люди духовно не равны друг другу, и это неравенство приводит к совсем другим следствиям, чем их материальное неравенство. Все аристократии прошлого были основаны на привилегиях, то есть на особых правах; «аристократия духа», которая нам нужна, будет основана на особых обязанностях. Кому много дано, с того много и спросится. Так всегда понимала свой долг русская интеллигенция: она была мыслящей элитой своего общества.

Насилия она не хотела. Лишь варварское угнетение царской монархии вызвало насильственный революционизм ее радикальной, далеко не самой мыслящей части, погубившей русскую культуру и почти всех образованных людей нашей страны. Насилие опасно, даже в качестве средства для благой цели; а в обществе, где соблюдаются права человека, оно выражает лишь отчаяние и несостоятельность тех, кто к нему прибегает.

Мыслящая элита будет внепартийной, внеклассовой и бескорыстной. Она не будет единой организацией, даже союзом организаций. Она не будет ставить себе краткосрочных политических целей, вроде победы на выборах. Мыслящие люди будут думать и проповедовать свои мысли. Они будут искать союзников, инакомыслящих в том числе.

Герцен писал в своей последней работе:

«Я не верю в серьезность людей, предпочитающих ломку и грубую силу развитию и сделкам. Проповедь нужна людям, проповедь неустанная, ежеминутная, проповедь, равно обращенная к работнику и хозяину, к земледельцу и мещанину. Апостолы нужны нам прежде авангардных офицеров, прежде саперов разрушенья, – апостолы, проповедующие не только своим, но и противникам.»

Знаем ли мы, чтó мы хотим сказать людям? Вот в чем вопрос. Будущий мир не будет похож на нынешний. Люди научатся добровольно ограничивать себя для важных целей. Погоня за деньгами будет так же смешна, как претензии на дворянство. В человеке будут ценить его самого, его личность и его дела. И тогда, покончив с детскими болезнями, человечество сможет приступить к решению серьезных проблем.