А. Н. Кленов. Пушкин без конца |
| Печать | |
СОДЕРЖАНИЕ
- 6 - Пушкин, конечно, так думать не мог. Политический сыск и чувство чести были для него несовместимы, как и для всего круга людей, среди которых он жил. Об этом круге мы поговорим еще дальше. Во всяком случае, слово, данное царю, приходилось держать, и в переписке поэта шеф жандармов занимает, если не ошибаюсь, второе место после жены, хотя где-то читал, что третье; точный подсчет все равно не даст нам от этого уйти. Нетрудно себе представить, что переживал Пушкин в эти годы. Надо только отделаться от пиетета перед его гением, мешающего разглядеть человека. Чтобы соблюсти договор с царем, нужен был трудный самообман. Надо было поддерживать в себе невозможный образ Николая, питать его любыми иллюзиями, оберегать от любых размышлений. Но нельзя было обмануть себя в отношении царя, не оправдывая и не возвышая его престол. Для этого надо было оправдать самодержавие, порвав со всем, что было дорого раньше, с молодостью, с друзьями, даже с детством, потому что до четырнадцатого декабря все было вольнодумством, произволом бунтующей личности, самоволием, в том смысле, как его осудил впоследствии Достоевский, — по той же причине. Конечно, слишком прямое объяснение эволюции зрелого Пушкина не может не вызвать сопротивления. Мы не любим, когда бытие определяет наше сознание и, во всяком случае, нам хотелось бы, чтобы эта обыкновенная история не случалась с великими людьми, которых мы чтим. К счастью, бытие не всегда определяет сознание так бесстыдно, как это представлял себе Маркс. Можно даже утверждать, что в интересующем нес случае причина и следствие находились как раз в обратном отношении. Если молодой Пушкин еще до четырнадцатого декабря так ясно понимал безнадежную инертность России, то приходится ли удивляться, что он со временем и вовсе поправел? Трудно сказать, как сложились бы взгляды Пушкина, если бы не было четырнадцатого декабря. С легкой руки Достоевского принято считать его мудрецом. Конечно, он был мудр, сочиняя стихи; но был ли он мудр в обычном человеческом смысле, вне своей поэтической стихии? Биографии выдающихся писателей учат нас отвечать на этот вопрос осторожно. Во всяком случае, Пушкин не был последователен в своих мнениях, как и в своей повседневной жизни. В южной ссылке он был еще легкомысленным либералом. Вряд ли можно принять всерьез повредившее ему письмо, где он похваляется, что берет у некоего англичанина уроки чистого атеизма. Нечистым атеизмом была полна вся обстановка его детства: легкому отношению к священным предметам он научился у Вольтера и Парни. Барское свободомыслие не препятствовало, впрочем, барскому суеверию, и вольтерьянство не мешало ему вспоминать о православии, когда что-нибудь мешало грешить. Я понимаю, что грех является необходимым условием покаяния и смирения, и не стану придираться к диалектике всех бывших на свете религий. Но мне больше нравится, если уж на то пошло, религия Паскаля, с бесповоротным душевным кризисом и отчаянным бегством от греха. По-человечески можно понять и дамскую веру, с покаянием при болезни ребенка, как это изобразил Стендаль. Такова была вера Пушкина: она была непрочна. Мудрость Пушкина, так удивительно проявившаяся в «Сеятеле», была ограничена обстоятельствами места и времени. Шестисотлетнее дворянство казалось ему более важным, чем многим просвещенным людям той эпохи, и он способен был препираться о нем с журнальной братией, не давая, впрочем, в обиду и арапа. Конечно, он любил свободу и, казалось, восхищался действием современных политических механизмов: Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый, Пружины смелые гражданственности новой. На поверку, однако, обнаруживается, что мотивы пламенного натиска и сурового отпора ему не очень понятны: Не дорого ценю я громкие права, От коих не одна кружится голова. Я не ропщу, что отказали боги Мне в сладкой участи оспаривать налоги Или мешать царям друг с другом воевать; И мало горя мне, свободно ли печать Морочит олухов иль чуткая цензура В журнальных замыслах стесняет балагура. Вместо этих прав он предполагает ребяческое понимание независимой жизни, отождествляемой с невмешательством в общественные дела. Мудрецы любого общества, прочно сидящего в рабстве, усиленно рекомендуют обходить политику стороной: к чему рабу заниматься делами, на которые он все равно не может влиять? Иное понятие было у древних греков: гражданин, равнодушный к общественным делам и, тем самым, к собственной судьбе, считался у них неполноценным и обозначался специальным термином «идиот». Таков первоначальный смысл этого слова. Он прямо относится к обсуждаемому предмету: нынешние пушкинисты и их публика, в указанном смысле, убежденные идиоты, и Пушкин должен их в этом оправдать. Либеральные убеждения Пушкина были непрочны. Мудрость его могла нечувствительно перейти в консерватизм. В конце концов, благосостояние стада находится в руках тех, кто поставлен «резать или стричь», и единственный способ облегчить участь животных состоит, с этой точки зрения, в деликатном убеждении пастырей: надо уговаривать их, чтобы стригли справедливо, а резали только в случае крайней нужды. Отсюда вполне естественно могли возникнуть иллюзии небом избранного певца, который должен быть приближен к престолу. Возможно, так и случилось бы — если бы не было четырнадцатого декабря. Но четырнадцатое декабря было. Консервативная тенденция и тенденция к самосохранению неотделимо срослись. Так могло случиться, конечно, и при самом мирном развитии событий, но тогда параллельное развитие обеих тенденций легче было бы скрыть — от себя и других. Четырнадцатое декабря было, и скрыть происшедшее было нельзя. Психические процессы перерождения и адаптации требуют времени. Капля точит камень, и самые прочные характеры незаметно гнутся под грузом бытия. Но внезапные перемены подобны удару, а удар — ломает. Надо было образумиться срочно, обрести солидность в одну ночь, примириться с действительностью на виду у себя и других — или идти в тюрьму. Пушкин такой нагрузки не выдержал: он сломался. Рукописи поэта воспроизводятся вместе с рисунками на полях. После казни декабристов Пушкин стал рисовать на полях повешенных. От этого нельзя было уйти. Можно было обмануть себя, сочиняя программные стихи, выполняя социальный заказ. Можно было внушать себе, что он не льстец, когда царю хвалу свободную слагает; можно было проводить сомнительную аналогию между Николаем и Петром, поскольку начало славных дней Петра тоже мрачили мятежи и казни. Можно было не замечать, что царь своему пращуру не подобен, забывать даже в порыве энтузиазма, что царь, по известной поэту скандальной хронике, вовсе не имел предком Петра. Не так уж важно, что из этого Пушкин сознательно понимал: подсознательно он принимался рисовать виселицы, и это было на самом деле важно. В Пушкине жило ощущение совершенного предательства. Примерно за год до смерти он написал потрясающее стихотворение, дающее ключ к пониманию всей зрелой жизни поэта. Иносказание очень прозрачно. Вдумайтесь в эти стихи: они важнее всего, что Пушкин написал о себе. Кто из богов мне возвратил Того, с кем первые походы И браней ужас я делил, Когда за призраком свободы Нас Брут отчаянный водил? С кем я тревоги боевые В шатре за чашей забывал И кудри, плющем увитые, Сирийским мирром умащал? Ты помнишь час ужасной битвы, Когда я, трепетный квирит, Бежал, нечестно бросив щит, Творя обеты и молитвы? Как я боялся! Как бежал! Но Эрмий сам незапной тучей Меня покрыл и вдаль умчал И спас от смерти неминучей. А ты, любимец, первый мой, Ты снова в битвах очутился… И ныне в Рим ты возвратился, В мой домик темный и простой. Садись под сень моих пенатов. Давайте чаши, не жалей Ни вин моих, ни ароматов. Венки готовы. Мальчик! лей. Теперь некстати воздержанье: Как дикий скиф, хочу я пить. Я с другом праздную свиданье, Я рад рассудок утопить. Вряд ли это можно выразить яснее и безжалостнее. Прекрасные стихи повествуют здесь об очень обыкновенных, очень печальных вещах, известных многим из нас по собственному опыту; но мы не смеем перенести этот наш опыт на великого поэта, и остается лишь переместить неприятную историю в древний Рим. Пушкин внутренне ощущал свое предательство, свою постыдную зависимость, и поэтому не знал покоя. Память его была беспощадна; впрочем, то, чего он не мог забыть, ему ежедневно напоминали. Вокруг него было «общество», та светская чернь, на которую он так злился, но без которой не мог жить. Он не был одиноким мечтателем, не был аскетом: он нуждался в людях, жил на людях, и был чувствителен к людской молве. Эта его чувствительность, пожалуй, менее всего согласуется с навязываемым нам обликом Пушкина-мудреца. Периоды творческого запоя не ослабляли в нем этой жажды общения. С кем же ему приходилось общаться? Светское общество испытало ту же эволюцию, что и сам поэт. В начале царствования Александра либеральничали почти все: без этого не могло быть ни хорошего тона, ни карьеры. Во время «оттепели» даже Бенкендорф и Дубельт ходили в либералах, но такие конъюнктурные либералы не представляют для нас интереса. Интереснее те, кто и в самом деле испытывал либеральные чувства, а потом, по настоятельным требованиям жизни, должен был эти чувства предать. «Предательство» часто связывается в нашем представлении с чем-то театрально-злодейским, демонстративно-гнусным: предать — значит поступить, как Иуда, публично принять тридцать сребреников, потом при всех швырнуть их назем, потом повеситься на осине. В жизни так бывает редко. Тридцать сребреников дают обыкновенно на государственной службе, и главная забота состоит обычно не в получении нарочитого вознаграждения, а в том, чтобы эти регулярно поступающие сребреники сохранить. Самое же главное — безопасность. Либеральная атмосфера первых лет царствования Александра постепенно сменилась «реакцией», сентиментальной религиозностью царя, подозрительностью к новшествам или, что еще хуже, новшествами в виде аракчеевских военных поселений. Как всегда бывает в таких случаях, надвигавшийся аракчеевский режим автоматически деформировал позиции рядовых людей: бытие определяло их сознание ежедневно и совсем просто. У людей менее заурядных такого машинального соответствия не было. Царь мог отказаться от своих юношеских мечтаний, и подавляющая часть «общества» мирно эволюционировала вместе с ним; но иные упирались. Проникнувшись однажды либеральными идеями, они не способны были расстаться с ними, когда с ними расстался царь. Пушкин был среди тех, кто не желал меняться вместе с царем. Хотя он был скептик, не веривший в успех этих идей на Руси, идеи эти сами по себе были ему все еще близки; человеческое достоинство, законный порядок, свобода от канцелярского произвола, даже постепенное освобождение крестьян, в общем, все, о чем мечтали декабристы более умеренного толка, — все это оставалось частью его душевного склада, и расстаться со всем этим он, подобно декабристам, не мог. Как всегда бывает, покорно меняющееся общество не прощает таким упрямцам: оно им завидует и, при первой возможности, мстит. Те, кто претендует быть лучше других, какое-то время могут вызывать восхищение, но всегда должны за это расплачиваться.
Страница 6 из 7 Все страницы < Предыдущая Следующая > |
Комментарии
Огромная амбиция при нулевой муниции. Поразително, что одновременно этот невежественный дурак - как он выглядит в это статье - был хорошим математиком. Чудны дела твои Господи.
Впрочем, пример Шафаревича ещё поразительней. Математик просто великий - а "исторические" рассуждизмы просто бред.
Ответить | Ответить с цитатой | Цитировать
А написанное им о Пушкине, точнее об отношении к нему - гнусный бред. Если сам г-н Фет не в состоянии чувствовать гениальность поэзии Пушкина и и она ему не нужна - из этого никак не следует её(гениальности ) несуществование и неспособность других её чувствовать. Снова - самовлюблённый и самодовольный дебил. Но математик - да, хороший.
Ответить | Ответить с цитатой | Цитировать