На главную / Биографии и мемуары / Р.Л. Берг. Суховей. Воспоминания генетика. Часть 2

Р.Л. Берг. Суховей. Воспоминания генетика. Часть 2

| Печать |



Суд и расправа

Свою подпись под письмом сорока шести я поставила одной из последних. В письме сотрудники институтов и преподаватели университетов выражали протест против отсутствия гласности суда над политическими преступниками и требовали пересмотра дела при открытых дверях. Защищали они Гинзбурга, Галанскова, Добровольского и Дашкову. Будь я автором, я выразила бы протест в более дипломатичной форме, но подписи уже стояли. Я поставила свою. Вот текст этого письма:

«Генеральному прокурору СССР Руденко Верховному Суду РСФСР

Копии:

Председателю Президиума Верховного Совета Подгорному

Генеральному секретарю ЦК КПСС Брежневу

Адвокатам Золотухину и Каминской

В редакции газет «Комсомольская правда» и «Известия»

Отсутствие в наших газетах сколь-либо связной и полной информации о существе и ходе процесса А. Гинзбурга, Ю. Галанскова, А. Добровольского и В. Дашковой, осужденных по ст. 70 УК РСФСР, насторожило нас и заставило искать информацию в других источниках — в иностранных коммунистических газетах.

То, что нам удалось узнать, вызвало у нас сомнение в том, что этот политический процесс проводился с соблюдением всех предусмотренных законом мер, например, такой, как принцип гласности. Это вызывает тревогу.

Чувство гражданской ответственности заставляет нас самым решительным образом заявить, что проведение фактически закрытых политических процессов мы считаем недопустимым. Нас тревожит то, что за практически закрытыми дверями судебного зала могут совершаться незаконные дела, выноситься необоснованные приговоры по недоказанным обвинениям.

Мы не можем допустить, чтобы судебный механизм нашего государства снова вышел из-под контроля общественности и снова вверг нашу страну в атмосферу судебного произвола и беззакония. Поэтому мы настаиваем на отмене приговора Московского городского суда по делу Гинзбурга, Галанскова, Добровольского и Дашковой и требуем пересмотра этого дела в условиях полной гласности и скрупулезного соблюдения всех правовых норм с обязательной публикацией всех материалов в печати.

Мы требуем также привлечения к ответственности лиц, виновных в нарушении гласности и гарантированных законом норм судопроизводства» .

«Известия» и «Комсомольская правда» — единственные газеты, где публиковались скудные и явно искаженные сведения о процессе. Золотухин и Каминская защищали Гинзбурга и Галанскова на суде.

Мы требовали, но мы были в то же время предельно скромны, протестуя не против политических расправ, а только против того, что они совершаются за закрытой дверью. Авторам письма я сказала, как сказала потом и Андрею Дмитриевичу Сахарову, когда подписывала вместе с ним протест против смертной казни и просьбу об амнистии политзаключенным, что ставлю свою подпись, потому что лучше хоть что-то делать, чем не делать ничего. Наша акция содержит элемент лжи. Мы делаем вид, что верим, будто нам есть к кому обратиться за помощью, в то время как мы отлично знаем, что обращаемся с жалобой на нечистую силу к нечистой силе.

Защита Гинзбурга и Галанскова содержала и еще одну ложь. Мы знали истинную причину преследования. Гинзбург и Галансков предали гласности суд над Синявским и Даниэлем, писателями, осмелившимися говорить правду. Писатели не только воспользовались возвращением России в догутенберговский период, к временам баянов и бардов. Их повести и книги появились не только в самиздате, но и за рубежом, там, в тамиздате. Процесс над ними — открытый, публикация его стенограммы не могла стать составом преступления, ее нельзя расценивать как клевету, как распространение клеветнических сведений. Фабрикация обвинений в связи с подрывными организациями Запада потребовала времени. Стенограмма суда над Синявским и Даниэлем — «Белая книга» — опубликована в Англии. О ней на суде над Гинзбургом и Галансковым даже не упоминалось. Четверо обвиняемых никакой группы, объединенной общей целью, не составляли. Их судили вместе, как будто по одному делу. Инквизиторы нуждались в отягчающих обстоятельствах для вынесения приговора.

Во времена французской революции — ее термидора — было изобретено это всесильное средство отягчения вины преступника — групповой процесс. Политические и уголовные преступники на таком процессе обвинялись как сообщники. История, или цинизм самих фальсификаторов — не знаю, нарекли этой процедуре имя — амальгама. Сталин был великим лудильщиком. Хрущев в амальгамировании не нуждался — менял кодекс в собтвет-ствии с обстоятельствами и по ходу дела. Коллегиальное руководство во главе с Брежневым вернулось к сталинским нормам.

Мы знали все это и делали вид, что не знаем. Лгали нашим письмом, боясь попасть за решетку вместе с теми, кого защищали.

А знали мы истину из многих источников. Один из моих просветителей был молодой художник. Он пришел ко мне, прочитав в «Новосибирской правде» статью, где нас предавали анафеме. «Вы знакомы с Гинзбургом и Галансковым? Не знакомы. А я знаком. Они никакого отношения к Добровольскому не имеют. Их объединили, чтобы пришить Гинзбургу и Галанскову валютные операции. А вы читали "Белую книгу"?» Я о «Белой книге» и слыхом не слыхала. «Это стенограмма процесса над Синявским и Даниэлем, сделанная Гинзбургом и опубликованная в Англии. Если у вас будет обыск, ее у вас найдут, как нашли у Галанскова гектограф, которого у него не было». Послушаешь — просветишься.

Другим моим просветителем был Вадим Делоне.

Но прежде чем рассказать о нем, я расскажу об Александре Аркадьевиче Галиче. Его уже нет в живых. Я узнала о существовании великого поэта, каким я считаю Галича, ставя его в один ряд с Пушкиным и Маяковским, от Елены Сергеевны Вентцель, она же И. Грекова.

Прежде чем возмутиться моим вознесением до неба Галича, прочтите или вспомните слова любовницы женатого шоферд, заброшенной когда-то в детстве органами в Караганду вместе с родителями-ленинградцами. Я приведу только одну строчку, и вы поверите мне, что «Домик в Коломне» Пушкина, «Во весь голос» Маяковского и «Караганда» Галича стоят в русской литературе в одном ряду.

...у мадам его месяца.

Математик, профессор Елена Сергеевна Вентцель, она же писательница И. Грекова, автор «Дамского мастера», принесла при первом знакомстве ко мне домой — дело было в Новосибирске, весной 1965 года, — магнитофонную ленту и попросила, чтобы Лиза и Маша удалились. Они удалились, зазвучал голос неведомого мне барда, имя которого должно остаться для меня тайной. «Мама, это Галич!» — закричала из другой комнаты Лиза.

Летом того же года, под Москвой, на Можайском море неподалеку от Бородина, среди изумительной русской природы, комитет комсомола города Москвы созвал летнюю школу и предоставил для ее многочисленных слушателей и лекторов свой спортивный лагерь. Мы, преподаватели, жили в доме, а молодежь — в палатках. Глубокой ночью, закрыв наглухо все окна, мы слушали Галича: магнитофонную запись. Утром перед павильоном, где подавали завтрак, орал магнитофон. Комсомольцы слушали Галича. В первом ряду стоял Тимофеев-Ресовский и только что не крякал от удовольствия, а может быть и крякал, боюсь наврать. В Академгородке Галич появился в феврале 1968 года, когда лафе пришел конец. Письмо 46-ти уже отослано, но гроза еще не разразилась. Сейчас даже трудно поверить, что фестиваль песни действительно был. Созвали бардов со всей страны. Кима и Высоцкого, по слухам, задержали в Москве органы. Окуджаву не ждали. Прибыло 27 человек. Билеты продавались заранее. Я купила билеты на концерт в Доме ученых, а на открытие не купила. Выступление 27 певцов меня не прельщало. Стоя в очереди за билетами в Дом ученых, я наизусть читала «На смерть Пастернака». Но когда наступило время открытия фестиваля, меня заело. Пошла. Стою перед стеклянной стеной вестибюля концертного зала. За стеклом Галич, уже без пальто, идет с Голенпольским, моим другом, профессором английского языка. Голенпольский познакомил меня с Галичем, купили мне билет. «Я слышал о вас от Елены Сергеевны Вентцель, — сказал Галич, — скажите, какие песни можно, по-вашему, спеть? » — «К чести вашей должна сказать — ни одну из известных мне песен спеть нельзя. Спойте "На смерть Пастернака" и "Под Нарвой"». Он спел их и «Балладу о прибавочной стоимости». Три четверти зала аплодировали стоя. Он выступал на концерте в Доме ученых и на банкете, устроенном в честь бардов в Доме ученых. Там Делоне сказал, что Галич вернул поэзии свойство хлеба. Мне бы следовало молчать, но просили выступить. Я сказала, что присутствую здесь с двойственным чувством. Мы приобщены к таинствам свободы. Миллионы за стенами дворца, где мы вкушаем ее, лишены даже крох. Подумаем о них. И еще я сказала, что наш пир — пир во время чумы.

Когда выпито было уже немало, зазвучал гневный голос. Не выступление, а частный разговор. Женщина с белыми глазами, как потом называл ее Галич, кричала подвыпившему Галичу, что он воспевает Пастернака, Зощенко, Цветаеву, Мандельштама, а тех, кто на полях сражений отстоял Родину и встал на защиту социализма, не воспевает, что он пасквилями занимается... Я вмешалась. «Вы нарушаете правила честного боя, — сказала я женщине с белыми глазами. — Имя вашего противника известно вам, а ваше имя неизвестно ему и никому из присутствующих. Назовитесь». Ее ярость обрушилась на меня, но мне как с гуся вода.

Мы проводили Галича в полночь в гостиницу, и я отправилась домой. То, что могло стать перлом моей биографии, я проспала. За Галичем пришли в два часа ночи, открыли зал кинотеатра «Москва», и ученики математической школы Академгородка заполнили его. Галич пел им. На другой день был его персональный заключительный концерт. Перед началом концерта я стояла в вестибюле.

Подошел Галич. Анонимный звонок предупредил его, что два автобуса с рабочими Севзапсельмаша отправлены из Новосибирска в Городок на его выступление. Рабочие забросают его — «жидовскую морду, антисоветчика» — школьными чернильницами-непроливашками. «Я не боюсь. Я как пришел на своих ногах, так и уйду, но что будет с теми, кто приглашал меня и устраивал фестиваль?» «Я старая женщина, — сказала я ему, — но если кто-либо в моем присутствии позволит себе словесный выпад, не то что бросить в вас чернильницу, я, не задумываясь, буду бить его по морде. И таких, как я — только к тому же молодых и сильных — в зале будет 90 процентов. Эти поборники советской власти делают свои дела в приемной у начальства или с оружием в руках во время обысков и арестов. Никто из них не решится даже пикнуть». Так и было.

Галич пел у меня дома. Он рассказывал, что его вызвали в спецотдел Президиума Академии и проводили с ним воспитательную работу, упрекая его в антисоветской пропаганде. Он защищался, говорил, что он сатирик, поэт... Фестиваль был концом карьеры Галича. Набор его книги песен рассыпан. Его исключили из Союза писателей и из Союза работников киноискусства. Даже членом Литфонда ему не довелось остаться, как это посчастливилось Пастернаку. Галич пел о Пастернаке: «да и сам у судьбы не пасынок, член Литфонда, усопший смертный», — издеваясь над объявлением о смерти Пастернака в газете. Пастернак именовался не поэтом, не членом Союза писателей, а членом Литфонда. Из Союза он был исключен. Литфонд — кормушка для наисмирнейших — продолжал оказывать ему свои услуги. Газета, сообщая о смерти члена Литфонда Пастернака, переплюнула анекдот: «Вот идет Пастернак с каким-то членом Союза писателей». Перед тем как «пасынка» Галича принудили эмигрировать, я виделась с ним в Москве и в Ленинграде. Мне он рассказывал о заседании, где его «прорабатывали» с целью изгнать из Союза писателей. Его разочарованию в собратьях по перу не было границ. «Нет, — восклицал он, — ведь он же все понимает, как мог он так нагло лгать...» Я говорила ему, что нет худа без добра: ему разыграли великолепную пьесу. Один в возмущении говорил: «Ну пусть бы пел сочиненную им галиматью у себя дома. Так ведь нет! Одно публичное выступление за другим! Ему мало собственного несогласия с властью Советов, ему нужно убеждать других в своих антисоветских взглядах. Вот эту антисоветскую пропаганду и осуждает теперь наш коллектив». «Ты имеешь свое мнение, ты не согласен с государственным устройством твоей Родины, — говорил другой, опоздавший, — так выступи открыто, честно. А Галич распространял плоды своего творчества тайно, прячась по углам, в темных закоулках... И за эта он достоин нашего и всеобщего осуждения». Когда больной, истерзанный Галич рассказывал мне о заседании, ему было не до смеха.

Вадим Делоне происходит из замечательной семьи. Начало родословной бесславно. Прадед прадеда Вадима был комендантом Бастилии. В день штурма его сбросили на штыки повстанцев. Его сын, врач в войске Наполеона, попал в России в плен, женился на дворянке и основал славную династию. Два его правнука, его правнучка и ее сын — гордость этой династии. Правнуки, родные братья — Борис Николаевич Делоне, геометр, академик и Лев Николаевич Делоне, знаменитый цитогенетик; правнучка, их кузина, Елизавета Юрьевна Пиленко, по первому мужу Кузьмина-Караваева, по второму — Скобцова. Даровитая художница и поэтесса, она эмигрировала во Францию и постриглась в монахини. Немецкая оккупация застигла ее в Париже. Она — Мать Мария и ее сын Юрий — спасали евреев, раздобывали им свидетельства о крещении. В 1945 г. их арестовали. Они погибли в лагерях смерти. Мать Мария при последнем отборе не попала в число обреченных. Она поменялась местами с женщиной, отправляемой на убой. Математик Делоне, учитель А.Д. Александрова — дед Вадима.

Вадим Делоне до моего знакомства с ним провел год в Лефортове. Арестовали его во время демонстрации протеста против ареста Галанского. Его судили, зачли ему год пребывания в тюрьме. Александров, в это время уже лишившийся своего поста ректора Ленинградского университета, взял его к себе в свой прекрасный новосибирский коттедж и выхлопотал ему возможность учиться в Новосибирском университете. Пребывание в университете — короткая передышка в каторжной жизни Делоне. Осенью того же 1968 года он стал одним из участников демонстрации протеста против ввода войск в Чехословакию и был осужден на три года лагерей. Теперь он в Париже — поэт, эмигрант, тоскует по родине. Живя в Академгородке, он не терял связи с теми, с кем вместе протестовал против ареста Галанского, и был в курсе свободолюбивых действий среди молодых и старых. Не будь его, письмо 46-ти, может быть, и не было бы написано никогда.

27 марта 1968 года письмо было передано по «Голосу Америки». Перечислены все фамилии тех, кто подписал, их должности и институты. Газета «Нью Йорк Тайме», по слухам, напечатала его. На другой день стало известно, что нас будут «прорабатывать». Мы писали, что опасаемся возвращения полного бесправия 1937 года. Теперь на собственной шкуре нам предстояло убедиться, сколь основательны наши тревоги.

Все семь писем посланы с извещением о вручении, на всех в качестве обратного адреса стоял мой адрес, и я получила все семь подтверждений, что письма вручены. «Секретарь райкома Можин утверждает, что письмо никуда кроме ЦРУ, направлено не было. По его мнению, адреса, указанные в тексте письма, — камуфляж клеветнической фальшивки», — сказал мне молодой человек, мой «соподписант». Я его раньше никогда не видела, как и большинство тех, кто подписал. Решено сделать фотокопии извещений о вручении и вручить Можину и тем, кого еще предстояло «прорабатывать». Публичные казни должны происходить во всех институтах одновременно, чтобы разобщить тех, кого ставили к позорному столбу. Но иные директора, как на грех, отсутствовали: отпуска, командировки, конференции — их приходилось подождать, а иные не торопились карать. Но Беляев торопился. Его звездный час настал.

«Я приду на заседание, только если объявление и повестка будут вывешены в вестибюле института», — сказала я Беляеву в ответ на его сообщение, что мне предстоит чистка. На следующий день я получила повестку с приглашением на закрытый Ученый совет. На нем я должна присутствовать по долгу службы. Вход в институт разрешен только по пропускам. Вахтер, проверяющий пропуска в вестибюле, получил распоряжение не пропускать студентов университета в тот день, когда заседал закрытый Ученый совет. Мотивировка? Мотивировка всегда найдется. Она заготовлена заранее, одна и та же для магазинов, ресторанов, исследовательских институтов — санитарный день. Звучит двусмысленно. Беляев боялся миазмов бунта.

Я привожу в конце книги стенограмму заседания слово в слово, как она записана мною во время исполнения пьесы и перепечатана затем на машинке одним из моих молодых друзей.

Никому из генетиков я не предложила подписать протест вместе со мной. Генетики и так натерпелись, навлекать на них еще и этот удар (я предвидела его) я не считала нужным. Я получила несколько упреков: уже после разгрома люди выражали сожаление, что не поставили свою подпись. Один из них перепечатал мою запись. В конце он приписал от себя: «Заседание продолжалось 5 ч. ЗО мин.: с 16.00 до 21.30».

Художник Михаил Алексеевич Кулаков жил в Академгородке и изображал его. «Город-театр» назвал он серию картин, посвященных призрачному творению царя Никиты.

Мне видится моя пьеса на сцене театра. Два яруса. Вверху — те, что правят, внизу заседает Ученый совет. Веревки соединяют тех, кто вверху, с марионетками. Правители дергают за веревки, подавая сигнал к выступлению. Беляев дублирован. Он председательствует, и он же там, наверху — последняя спица в колеснице. Нет веревок только у двух персонажей. Артачится подсудимая и с безумной смелостью вступается за право иметь собственное мнение Зоя Софроньевна Никоро. Одна она. В остальном все идет как по маслу. Раушенбах, безукоризненный образец советского человека, исполняет роль безукоризненно. Мелочи не в счет, он врет слишком уж грубо, это мелочь. Антипова напрасно говорит о какой-то закрытой информации, полученной ею в ее бытность в Германии в последние годы. Уж не на кровавые ли события она намекает, не имеет ли она в виду восстание рабочих в Восточной Германии 17 июня 1953 года, когда тысячи были арестованы за попытку сбросить иго советского коммунизма? Об этом восстании, в отличие от событий в Венгрии, мало кто знал, я узнала только очутившись здесь, на Западе. Не промах ли слова Христолюбовой, упоминание ею «Белой книги»? Присутствующие должны делать вид, что им ничего не известно ни о процессе Синявского и Даниэля, ни о стенограмме процесса, ни о тех, кто оповестил мир о процессе. Газетные статьи не привлекли их внимания. Они узнали о существовании Гинзбурга и Галанскова впервые из вступительных слов Беляева и Монастырского. И Салганик выдает себя с головой, делясь с присутствующими своими тайными переживаниями. Неслыханная дерзость! Он не только слушает «Голос Америки», но и осмеливается открыто признаваться в этом. Это все мелочи, не способные нарушить божественную гармонию спектакля. Только одно замечание вносило диссонанс. Николай Николаевич Воронцов сказал, что письмо могло попасть на Запад через редакцию «Комсомольской правды». Отложим обсуждение этого важного вопроса, а пока обратим внимание на самый драматический момент спектакля. Марионетки вышли из повиновения. Далеко не все, но монотонное подергивание веревок сразу же сменилось лихорадочной возней. Они отказались голосовать. В их унизительном положении они цеплялись за право молчания, за право иметь свое индивидуальное мнение, хоть чуточку отличающееся от мнения, продиктованного свыше. Голосовать «за» они не хотели, «против» — боялись. Не лучше ли ограничиться товарищеским обсуждением? Беляев не растерялся. Он раскрыл карты. Он заговорил о преступлении, за которое по закону полагается семь лет лагерей с последующим поражением в правах. Подтекст его окрика таков: раскрыта подпольная организация. Ее цель — передача клеветнических сведений подрывным силам Запада. Гражданский долг обязывает нас передать преступника карающим инстанциям, чтобы с ним расправились по закону. Я же предлагаю проголосовать за резолюцию — осудить безответственность, выразившуюся в подписании письма... Я делаю это с единственной целью спасти преступника. Голосовали все. Все, кроме Никоро, за осуждение.

Голосование, в котором участвуют самые свободные, самые информированные, самые добродетельные люди, имеет столько же, если не больше, недостатков, сколько достоинств. [Поясню. Согласие большинства - не критерий истины. В идеале — решение каждого вопроса - дело знатоков, результат квалифицированной экспертизы. Наладьте анализ нужд всех людей, безотносительно к численности, и выдвижение экспертов, умеющих делать дело, - получите идеальную демократию]. Голосование по принуждению с предрешенным исходом — профанация демократии.

Теперь вернемся к странной реплике Воронцова, на которую никто не реагировал. Обида Воронцова на редакцию «Комсомольской правды» имела глубокие корни. Конец царствования Никиты Хрущева ознаменовался не одними реорганизациями аппарата управления экономикой страны. Все шло на слом — искусство, юриспруденция, наука. Одной из жертв атаки на науку стал Воронцов. «Комсомольская правда» подняла на смех его кандидатскую диссертацию, посвященную эволюции пищеварительной системы грызунов. Выхода в практику работа — плод титанического труда — не имела, значит, не имела права на существование. Время и место, чтобы сводить счеты с редакцией газеты, Воронцов выбрал самое неподходящее. А Беляев, говоря об обращении ученых в правительство и отказавшись указать повод обращения, никакой ошибки не совершал. Все знали, о чем шла речь. Ученые просили принять меры к охране крупнейшего в мире хранилища пресной воды, озера Байкал. И текст и подтекст выступления Беляева, с помощью которых он принудил голосовать заартачившихся, ничего кроме лжи, не содержали. Пьеса проиграна заранее до конца персонажами верхнего яруса. В финале пьесы я должна сесть за решетку. Беляев передал меня карающим инстанциям, чтобы они расправились со мной.

События следовали друг за другом в головокружительном темпе. Стало известно, что Президиум Сибирского отделения Академии вынес постановление о переводе гуманитарного отделения Новосибирского университета в Красноярск вместе со всеми преподавателями и студентами. Гуманитарное отделение сочли за главный очаг крамолы. Постановление свидетельствовало о переходе заболевания из фазы субклинической в фазу клиническую. Университет Академии не подчинен, а находится в ведении Министерства высших школ. В состав Сибирского отделения Академии входил ректор Новосибирского университета и бывший ректор Ленинградского университета, и они отлично знали, что постановление решительно никакой силы не имеет. Студенты университета, прослышав о грозящей катастрофе, собрали подписи под прошением, чтобы преподавателей изгнали, а их оставили бы учиться в Академгородке. Райком комсомола приостановил сбор подписей. Штатного философа университета, доцента Алексеева, после проработки за безответственность, выразившуюся... и т. д., постановили, было, уволить. Ректор университета торопился уйти раньше конца заседания, попросил учесть его поддержку самых суровых кар, приоткрыл дверь, снова закрыл ее, вернулся и склонил членов Совета не принимать против Алексеева никаких карательных мер и спустить это дело на тормозах. За дверью стояли студенты, готовые грудью защищать любимого учителя. Это были не те, конечно, кто собирал подписи под прошением изгнать преподавателей-подписантов. Предотвратить появление студентов в здании института можно, а в здании университета нельзя. Увольнять преподавателей стали выборочно, а не всех подряд. Особенно сурово расправлялись с преподавателями Физико-математической школы. Ночной концерт Галича отягощал их вину. Сибирский Президиум Академии отказался от проекта перевести гуманитарный факультет в Красноярск. На заседании, где выносили приговор преступникам, нам ставили в вину связь с подрывными организациями Запада, в частности, с ЦРУ. Нам, оказывается, не пришлось ни объединяться в подпольную группу, ни писать письмо. Нас объединило ЦРУ, и письмо написано за нас. Мы подписывали чистый лист. Агенты ЦРУ созвали морально неустойчивых обитателей Городка и предложили им расписаться на чистом листке. «А какую клевету я напишу, это уж мое дело», — сказал нам, согласно версии райкома партии, агент ЦРУ. Секретарь излагал именно так — агент ЦРУ сам назвал свою будущую писанину клеветой, хотя подумайте, дорогой читатель, не вероятнее ли было бы, если бы он назвал ее ну хотя бы святой истиной. И ведь не перед неграмотными мужиками излагалась история нашего грехопадения, а перед действительными членами Академии наук. Согласно версии секретаря райкома, мы подписали с лакейской готовностью тот чистый лист. Нам лишь бы клеветать, а какая клевета больше устраивает ЦРУ, ему — ЦРУ — видней.

Александр Данилович Александров, бывший ректор Ленинградского университета, несостоявшийся президент Сибирского отделения Академии наук, член КПСС, мой друг и покровитель, ученик деда Делоне и опекун внука Делоне, чтобы сохранить возможность хоть как-то отстаивать гибнущих подписантов, выступил в печати со статьей, осуждающей их действия. Статья эта обязывала его молчать, когда секретарь райкома излагал на заседании Президиума подробности изготовления той фальшивки, которая, якобы, напечатана в «Нью Йорк Тайме», а затем прозвучала в эфире. Но, видно, взыграло ретивое. Александров прервал секретаря на полуслове. «Вам отлично известно, — сказал он, — что извещения о вручении письма всем семи адресатам получены Раисой Львовной Берг. Фотокопии извещений переданы в райком».

Дни мои в Академгородке были сочтены. Узнав о статье Александрова в «Новосибирской правде», где он выражал свое возмущение нашим поступком, я порвала с ним знакомство. Я вернула ему мое расположение после того, как в ущерб мне он заступился за истину.

Пятилетний срок моей временной прописки в Академгородке истек. Институт в таком случае подает прошение в милицию района о продлении прописки, и милиция продлевает. Замдиректора Привалов, член КПСС, которого на зарплате, и на очень высокой зарплате, в институте в качестве заплечных дел мастера держали, сообщил мне, что институт ходатайствовать о продлении прописки не будет. Беляеву, значит, приказано отдать меня органам для расправы, а для этого ему нужно только через Привалова отказать мне в продлении прописки и отказать временно, так что уж и вовсе никакой вины за ним числиться не будет.

Я уехала в Ленинград на конференцию по медицинской генетике. Заседала она в Институте экспериментальной медицины, но открытие и пленарные заседания происходили в здании Президиума Академии на набережной Невы. Это очень старое и очень роскошное здание — лучшее украшение архитектурного ансамбля Университетской набережной. Из двух роскошных дверей роскошного, в тот миг безлюдного вестибюля вышли мне на встречу перед началом одного из заседаний Эфроимсон и Беляев. Экспансивный Эфроимсон бросился целовать мне руки и вдруг заметил Беляева. «Простите, — сказал он ему, — я не поздоровался с вами, я вас не заметил».

Совершенно случайно я встретила Калинина, того самого Олега Михайловича Калинина, который участвовал в моей Камчатской экспедиции и выбыл из нее вместе с Люсей Колосовой, соблазнившись восхождением на Авачу. Наша дружба не прерывалась ни на миг. Узнав о моих злоключениях, он велел не унывать. Он работает в Агрофизическом институте и сейчас же поставит в известность директора, что специалист в области популяционной генетики собирается переехать из Новосибирска в Ленинград. Лаборатория математической популяционной генетики института заинтересована в экспериментаторе. Назавтра мне позвонил директор и попросил прийти. Я предстала перед ним и перед его заместителем и дала согласие организовать экспериментальную работу в лаборатории, возглавляемой заместителем директора. Все складывалось отлично. Однако мое диссидентство — подводный камень — могло потопить корабль. «А вы не боитесь нанимать такую крамольную личность, как я?», — спросила я. «А мы сами крамольные личности», — воскликнул директор. Потом я поняла, что мы говорили о разных вещах. Директор имел в виду генетику. Агрофизический институт находился в ведении Академии сельскохозяйственных наук. В тот год, когда меня вербовали, чтобы укрепить лабораторию популяционной генетики, во главе Академии стоял Лобанов, бесславный председатель той самой августовской сессии, во время которой генетике в СССР пришел в 1948 году всесоюзный конец. Перед его лицом и двадцать лет после сессии и директор, и его заместитель, и я были крамольными личностями. О моем диссидентстве они не знали, я не знала, что они не знают. Приглашение было подтверждено.

В Городке, только я переступила порог своего дома, как Маша и ее Саша подали мне незапечатанный конверт. Они вынули его из почтового ящика. Адреса на нем нет. Только инициалы и фамилия. По виду Маши и Саши видно: содержание конверта им известно и дело дрянь.

Официальная бумага в царстве бюрократии имеет строго установленный вид. Она напечатана на бланке, имеет печать, подпись или несколько подписей и на ней стоит дата. Если учреждение типографски отпечатанными бланками не располагает, ставится штамп учреждения. Бумажка, полученная мною, ничего кроме подписи начальника милиции, не имела. Ни штампа, ни печати, ни даты. Лихо наискосок под текстом, напечатанным на машинке, начертана подпись — Лихолетов. Бог шельму метит — для начальника милиции фамилия самая подходящая. Ничего, кроме лиха, бумажка не предвещала. Вот ее текст:

«Копия. Розе Львовне Берг

Начальнику милиции города Ленинграда

Просьба выписать гражданку Розу Львовну Берг с занимаемой ею площади, т. к. она имеет постоянную прописку в Новосибирске».

Именовалась я Розой, мой ленинградский адрес не указан. И на том спасибо судьбе. Пока будут искать несчастную Розу, чтобы засадить ее в тюрьму, я успею выписаться из Новосибирска, вернуться в Ленинград и поселиться в своей квартире. Прописку тогда уже никто отнять у меня не сможет, и в тюрьму меня не посадят.

«Да причем тут тюрьма!» — восклицает читатель в недоумении.

Заметьте, что бумажка указывала, что я имею постоянную прописку в Новосибирске. Между тем, я постоянной прописки никогда не имела, была у меня временная, совместимая с постоянной пропиской в Ленинграде. Теперь не было и временной. Партитура для концерта в исполнении трио — начальник милиции, Беляев, я — создавалась КГБ. Ни репетиций, ни дирижера не требовалось. Уметь надо партитуры заготовлять! Дирижер, конечно, был — закулисный. Увертюра — отказ от ходатайства о продлении прописки и бумажка. Ни один мало-мальски разумный человек не откажется по собственной воле от ленинградской прописки, даже если взамен ее он получит златые горы за его пределами. Москва, Киев еще могут прельстить, но уж никак не Академгородок близ Новосибирска. Согласно замыслу, получив бумажку, я устремляюсь в Ленинград. Но бумажка уже сделала свое дело, Проходит три дня. Я живу без прописки. Штраф. Еще три дня, Прописки нет. Штраф. Еще три дня. Финал: тюрьма за нарушение административных правил.

Так было бы, будь композитор выдающимся деятелем советской культуры. Но композитор — гений. Подстроив мне такую гадость, Беляев рисковал. Престиж его среди академиков мог пострадать, его репутация борца за истинную науку могла пошатнуться. А ему еще предстояли выборы в действительные члены Академии наук. Благо были бы научные заслуги, но и научных заслуг еле на кандидата натянет. Репутация среди академиков держится на тонком волоске. Огласка неизбежна.

Я получила приглашение явиться к заместителю директора Привалову. Настал момент отменить прежнее решение — не давать мне ходатайства о временной прописке в Академгородке. В сочетании с бумажкой, посланной начальнику милиции города Ленинграда, прошение института дела не меняло. Меня хотели оставить, меня не увольняли, обо мне хлопотали. Я сама уволилась, уехала в Ленинград, и там меня арестовали, пойди разбери почему, за связь с подрывными организациями Запада, вернее всего. Беляев тут уж и совсем ни при чем. Я получила от Привалова ходатайство о временной прописке. Делами прописки работников института ведает отдел кадров. Мне предложено идти в милицию самой. С бумажкой, подписанной Лихолетовым, и с ходатайством я отправилась в милицию. Обращаюсь к секретарше, бумажку показываю. «Скажите, когда был послан этот документ?» — спрашиваю. — «Да какой же это документ? Ни печати, ни числа, ни штампа». — «Это копия, на подлиннике был, надо думать, штамп и была печать». «Копия документа — такой же документ, — поясняет мне секретарша. Лихолетов занят, идите к заместителю». «Вот, — говорю я заместителю кротким голосом, — ошибка вышла. Институт ходатайствует не о постоянной, а о временной прописке. Прошу прописать меня временно, а начальнику милиции города Ленинграда отправить бумагу, оповещающую его об ошибке». Величайшее изумление изобразилось на лице зама. «Дали ходатайство», — прошептал он. Он снял трубку телефона: «Роза Львовна Берг у меня. Возмущена! Жду». Он не успел договорить, как я сказала все тем же кротким голосом: «Не только не возмущена, а польщена. Я прошу временную прописку, а вы гарантируете мне постоянную». Он не успел ответить. Лихолетов явился в сопровождении прокурора. Я чуть было не написала, что в комнату вошло полтора человека. Нет, их было два. Все, что отнято у одного, придано другому. Прокурор предельно худ, Лихолетов предельно грузен. Черная суконная рубашка с ремнем подчеркивала худобу прокурора, милицейская форма делала начальника милиции еще более массивным. В довершение сходства с половиной человека прокурор оказался одноруким. Пустой от плеча рукав заткнут за пояс. Лихолетову не хватало только третьей руки, чтобы сойти за полтора человека этой фантасмагорической пары.

Я повторила свои просьбы. Насколько я помню, полтора человека не проронили ни слова. Половина кричала. Трио сменил квартет. Прокурор — дело не шуточное. «Вы уже нарушили закон! — кричал гневно концертант. — Вы живете без прописки. Эти ученые воображают, что законы пишут не для них. Вы больше положенных семидесяти двух часов живете без прописки. Мы вас научим уважать закон!» «Нервничать в сложившейся ситуации надлежит мне, а вам зачем же? — сказала я. — А ситуация сложилась по вине дирекции института. Задержка вышла с выдачей мне бумаги». И я повторила мои просьбы. Прокурор внезапно успокоился. Кричал он, видно, чтобы вывести меня из себя, тогда можно пришить еще и дельце об оскорблении представителя социалистической законности. «Мы отказываем вам в прописке. А бумагу, направленную в Ленинград, мы отзовем, но при одном условии. Напишите, что в недельный срок вы обязуетесь выехать из Новосибирска». — «Да как же я могу выехать в недельный срок? Я курс в университете читаю. Я профессор». — «Никакой вы не профессор. Увольняйтесь и уезжайте». Спорить не приходилось. «Вот, на обороте этого документа напишите: "обязуюсь в недельный срок выехать из Новосибирска"». Документ — та самая копия, где стояла лихая подпись Лихолетова. Я повиновалась. Лихолетов взял бумажку, стукнул по стене рукой, тотчас же открылась оклеенная обоями дверца, обнаружилось замаскированное окошечко, и бумажка полетела в комнату, отделенную, как казалось, глухой стеной от кабинета зама. С превеликой тоской смотрела я, как исчезает в недрах бюрократической клоаки бумажка — великолепный образец бюрократической стряпни, перл в архиве историографа. Она исчезала по программе. Оставить ее в моих руках! Как бы не так. Партитуру писал гений, исполнители гениями не были, раз допустили, чтобы вместо меня страдала в Ленинграде бездомная Роза, но тут не сплоховали.

Когда в институте я подавала заявление об увольнении по собственному желанию, Беляев изобразил неподдельное изумление. Без артистизма не быть бы Беляеву ни директором, ни академиком.

Думаю, что никто и не собирался отзывать бумажку. В Ленинграде меня разыскивала милиция и разыскала. Мне сказала об этом паспортистка домоуправления, когда я уже жила в своей ленинградской квартире и работала в Агрофизическом институте. Прописки меня не лишили. Новосибирская прописка аннулирована. Штамп в паспорте стоит: выписана из Новосибирска, и все тут.

В Новосибирске приняты меры. Я получила административное взыскание за проживание без прописки. Меня оштрафовали. Я должна явиться в милицию, где административная комиссия проводит воспитательную беседу и налагает штраф. Женщине, которая пришла оповестить меня о сроке этого нового судилища, я сказала, что на административную комиссию не пойду. «Я дала все объяснения начальнику милиции и прокурору. Задержка произошла не по моей вине. В прописке мне отказано. Я по требованию милиции уезжаю. Штрафовать меня не за что. Штрафуют пьяниц, проституток, а я профессор, общественного порядка не нарушала, у меня две дочки, внучка. Дайте я напишу, что недоразумение улажено, а то вам неприятности будут, скажут — вы меня не оповестили». Женщина заплакала, сказала, что у нее тоже дети и вот приходится работать и всякие гадкие поручения выполнять, и чтобы я на нее не сердилась, она тут не при чем. Комиссия заседала в мое отсутствие, штраф вычла бухгалтерия института при окончательном расчете. Бухгалтер, товарищ Монахова, взяточница и подхалимка, по моему настоятельному требованию дала мне справку о том, что я оштрафована за «проживание» без прописки. Она сопротивлялась с решимостью отчаяния. Еще бы! Ведь штрафовала меня за «проживание» в Новосибирске без прописки почти та самая милиция, которая сообщала в Ленинград, что я у них прописана и притом постоянно. Справка, выданная бухгалтершей, аннулировала ту мудрейшую, сакраментальную бумажку!

«Что это за непонятное "почти", ввернутое автором в предпоследнюю фразу?» — восклицает читатель в недоумении. Милиция, как и все учреждения Советского Союза, построена иерархически. На ступенях лестницы в восходящем порядке стоят районное, городское, областное, республиканское отделения милиции. Пирамиду венчает Управление милиции Союза ССР. Действия нижестоящей инстанции можно обжаловать в инстанцию вышестоящую. И мы, советские граждане, все ходим и ходим вверх и вниз. Так вот. Бумажку изготовлял районный отдел милиции с Лихолетовым во главе. А штрафовал меня городской отдел, и женщина привозила мне вызов на административную комиссию за тридцать километров из Новосибирска, куда я должна была явиться на судилище. Ни малейшей несогласованности действий районного и городского отделений милиции не было.

Действия Лихолетова вынуждали меня устремиться в Ленинград, чтобы там играть свою партию в финале концерта. Ну, а если я откажусь уехать, дорожа постоянной пропиской в Городке, за меня возьмется городское отделение. Три дня. Взмах дирижерской палочки за кулисами. Штраф. Еще три дня. Взмах. Штраф. Финал — тюрьма. Выдать мне справку о штрафе, чтобы я могла жаловаться в Москве на незаконные действия нижестоящей инстанции! Нет! Но я настояла. Справку я хотела иметь для коллекции. Оспаривать штраф я не собиралась. Лишь бы ноги унести из Новосибирска. А в Ленинграде я буду под охраной бедной бездомной Розы, безропотно ожидающей удара.

Слух о том, что я устроилась на работу, достиг Академгородка. Други и недруги спрашивали меня очень настойчиво, в каком институте я получила место. Я говорила: «Не спрашивайте. Знать это не в ваших интересах. Как только место моей будущей работы станет известно партии и правительству, из института туда полетит донос — характеристика, и я лишусь этого места, а подозрения в разглашении тайны падут на вас». Ни один человек не знал, я никому не поведала тайну. Уезжать я не торопилась.

Меня оповестили бумажкой, что я исключена из делегации в Токио, на Двенадцатый Международный генетический конгресс. Но предстоял Международный энтомологический конгресс в Москве. Я готовилась к нему. Чтобы усовершенствоваться в английском языке, я поехала в круиз по Оби по маршруту Новосибирск — Сургут и обратно. Поездку организовал Голенпольский. Мы изучали английский язык методом погружения. 36 учеников. 35 из Академгородка, один с завода Севзапсельмаш — инженер. Завод производит сельскохозяйственные машины. Он эвакуирован в начале войны из Ленинграда. Новосибирск — детище войны. Он возник благодаря эвакуации. Часть города, где живут рабочие завода с семьями, насчитывает около трехсот тысяч жителей. Инженер этого завода рассказывал мне, как выносили осуждение лицам, передававшим клеветнические сведения за границу. Хотели было привлечь к вынесению резолюции рабочих. Но потом решили ограничиться инженерами. Двести человек никак не могли понять, что именно произошло, да и мало интересовались, в голосовании участия не принимали, не воздерживались, а просто игнорировали. В протоколе заседания сказано, что резолюция, осуждающая подрывную деятельность подпольной группы интеллигентов, принята единогласно. И к этой лжи отнеслись индифферентно. И рассказывал инженер вяло. Он не подозревал, что разговаривает с одним из подрывников.

Возникает вопрос — зачем понадобилась верхам вся эта шумная возня? Мы не скрывались. Наши фамилии стояли под обращением. Письмо прозвучало по «Голосу Америки». Проще простого вызвать немедленно и одновременно всех 46 человек к 46-ти следователям, допросить и сличить показания. Инициаторы, намерения, связи были бы выявлены безошибочно. Ничего этого сделано не было. Травля интеллигенции — самоцель. Надо натравить рабочих на интеллигенцию. Борис Львович Астауров предсказал, что я стану жертвой. Однако гнева рабочих ни мне, и никому из пострадавших испытать не пришлось. Рабочие в это время находились под подозрением вместе с интеллигенцией.

«Пражская весна», весна Москвы, Ленинграда, Академгородка — вот объяснение истерических действий, жертвами которых мы стали. «Танки на чужой земле» (это строка из стихотворения Галича: «Граждане, Отечество в опасности — наши танки на чужой земле») и проработки, преследования, ложные обвинения, фиктивные суды на своей земле — явления одного порядка. Всесоюзный санитарный день.

Пока милиция выбивалась из сил, разыскивая несчастную Розу Львовну, чтобы лишить ее ленинградской прописки, моя новосибирская жизнь шла своим чередом. Я дочитала курс по теории эволюции до конца.

Не обошлось без потрясений. Я уже знала, что студенты подписывают прошение. Я пришла читать очередную лекцию. В аудитории вместо обычных сорока — пятидесяти человек пять —шесть. «Что сей сон значит?» — спрашиваю присутствующих. Курс сдает экзамен по английскому языку, задержались. Они придут. Моя лекция начинается не в час, а в час двадцать. Меня оповестили о часах моих лекций неправильно по просьбе курса. Студенты жертвовали своим перерывом, чтобы слушать меня двадцать минут сверх положенного. «Ладно, подождем». Проходит двадцать минут. Число присутствующих достигло семи —восьми человек. Я взошла на кафедру. «Дорогие мои, — сказала я этим семи — восьми студентам, — я не имею к вам никаких претензий — вы здесь. Я не собираюсь метать громы и молнии в адрес отсутствующих на головы присутствующих. Я прошу передать тем, кто не пришел на мою лекцию, что я рассматриваю их отсутствие как демонстрацию солидарности с авторами прошения об изгнании преподавателей — защитников прав человека. Читать я вам больше не буду». Я покинула аудиторию. Один из студентов догнал меня. — Это недоразумение, они даже не знали о существовании прошения, никогда, никогда они не стали бы бойкотировать мои лекции. «Посмотрим, — сказала я, — я читаю студентам вечернего отделения и буду продолжать читать им, и они придут на мои лекции все как один. Студенты дневного отделения могут при желании присоединиться к вечерникам». Студент обещал передать.

«Почему генетики не борются за свободу науки? Ведь писатели боролись. Даже в тюрьмах сидят. Значит можно». Мое сердце всецело принадлежало людям, от которых я услыхала эти слова. Студенты вечернего отделения — измочаленные труженики, потомки таких же беспросветных бедняков, как и они сами. Дети партийной знати на вечернем отделении не учатся. Когда я пришла в крошечную аудиторию, чтобы читать моим вечерникам, я нашла на двери объявление: лекция перенесена в аудиторию номер такой-то. В этой аудитории было полно народу, больше суммы слагаемых. Экзамены я принимать не стала. Я люто ненавижу принимать экзамены, вершить судьбы людей. Я читаю не для того, чтобы поучать. Все, что я делаю, бесцельно. «В Райке энтелехия бушует», — говорил про меня ангел небесный Симочка. Он иронизировал, не считая мир достойным проявлений его многочисленных исключительных дарований. Энтелехия — сокращенная греками греческая фраза. Значит она — имеющее цель в самом себе. Я пела, но не так, как соловей. Его песня — заявка на охотничью территорию со всеми на ней находящимися козявками. Моя песня ни на что никакой заявки не содержит. Могу я ставить оценки? От оценки зависит, получит студент стипендию или не получит, от стипендии зависит, учиться или не учиться. С моей точки зрения — дилемма, равная быть или не быть. Может быть, кому-нибудь и доставляет удовольствие подписывать смертные приговоры. Мне не доставляет. Экзамены за меня принимали мои сотрудники. Они не свирепствовали.

Пароход, где происходило под мудрым водительством Голенпольского погружение в английский язык, звался «Михаил Калинин», а Голенпольский звался «Гальюн польский». Он сам наверняка сочинил. Очень на него похоже — сочинить про самого себя такое. В Колпашеве я решила погулять — районный центр, как никак. Пароход стоит полтора часа. Иду по деревянному настилу вдоль домиков, глазею. Бабы в кирзовых сапогах, в платках, подвязанных по русскому стародавнему образцу под подбородком и в наимоднейших плащах-болоньях, похожие друг на друга, как близнецы, несут на плечах на коромыслах бидоны с молоком. Баб только что у меня на глазах выгрузили из огромной лодки. Они ездили доить коров на тот берег Оби. Кордебалет медленно распадается на маленькие цепочки, на единицы.

Я остановилась на миг у большого окна. Кенгуру с кенгуренком в сумке выглядывали из окна. Буйно цветущая розовая герань расплющивала об стекло соцветия, прекрасно декорируя игрушку. Из дома вышла женщина, молодая и нарядная. «Зайдите. У нас гостья — она вас знает». Я зашла. Я очутилась в комнате, где за пиршественным столом сидела одна только женщина — старуха. На стене — реклама грузинского ансамбля песни и пляски. Огромный грузин, чуть не в натуральную величину, или мне так казалось — старуха была очень маленькая — делал залихватское па, паря в воздухе. «Мы вас решили обмануть, никто вас не знает, хотим вас угостить. Водки, пива, браги — что вам налить?» Молодая женщина — племянница старухи — приехала из Новосибирска навестить тетю. По этому случаю и пируют. Редиска со сметаной, которой они угостили меня, не оставляла желать лучшего. Они заручились обещанием, что я загляну к ним на обратном пути.

Я зашла на обратном пути. От веселья остался один грузин, танцующий в небе свою нескончаемую лезгинку. Старуха сидела у стола на том же месте, что и тогда. Перед ней лежало нераспечатанное письмо. Старуха радости при моем появлении не изъявила. Мы распечатали тут же письмо, и я прочла ей его. Писала ее дочь из тюрьмы, из больницы. Ноги распухли, обуви нет, денег, чтобы купить обувь, нет. Мама, спасай. Мама поведала мне, что была ее дочь стюардессой, споили, сгубили ее злые люди, дружки-собутыльники. Сын ее в детском доме, приходит к бабушке, только дать ему нечего. К счастью, у меня были с собой деньги. Я написала под диктовку матери письмо и заторопилась идти на пристань.

«Михаила Калинина» и след простыл. Темнело. Я отправилась на спасательную станцию. Догнать «Михаила Калинина» на моторной лодке можно в два счета. Начальник станции оказался в дымину пьян. Бензина нет. Чтобы снять лодку с прикола нужен ключ, а он у сотрудника станции. Пошли к сотруднику. Ключ у него, и бензин найдется. Только сотрудник, по его собственному признанию, так пьян, что лучше в путь не пускаться. Они отвели меня на пристань, и мы узнали, что завтра утром будет «ракета» — моторная лодка, на которой я доеду до Магочина или до Молчанова, где и буду ждать свой пароход. Предстояло переночевать на пристани в ожидании ракеты. План верен. Ракета делает 75 километров в час, «Михаил Калинин», идя против течения, — от силы 15. Не стоило труда рассчитать, где обгонит его ракета и до какой станции мне надлежит брать билет.

В гостиницу я и не совалась. Пристань запружена народом. В помещении вокзала огромный диван. Сидеть на нем воспрещается. Женщина с мальчиками-близнецами попыталась уложить детей на диван. Ее согнал сторож. Я этой сцены не видела, мне рассказала о ней мать. Мальчики, заслышав рассказ, отвернулись, прикрыли каким-то очень необычным образом глаза рукой и заплакали. Действовали они, как по команде. Я пошла разыскивать начальника вокзала. Цыгане расстелили перины на полу вокзала и располагались с комфортом. Их тьма-тьмущая. Тут около меня оказался маленький, рыжеватый, коренастый, цветущего вида молодой человек. «Идите в гостиницу, — сказал он мне, — вам место будет». Я пошла и получила место: кровать в комнате, где стояла еще одна пустая кровать. Я вынесла матрац и подушки в коридор, чтобы близнецы могли спать на полу в коридоре. Мне никто не препятствовал. Утром я пошла в кассу. Билет до Молчанова. Не тут-то было. Я точно знала, что происходит. Положение мое критическое, билет мне нужен до зарезу, это известно всем и каждому. Деньги в сумме стоимости билета мне надлежит дать кассиру или начальнику вокзала. Он их положит в карман и «устроит» меня на ракету, а билета никакого мне не надо. Но я боялась, что деньги возьмут, а потом не пустят на лодку без билета. Я просила дать билет, говорила, что мне сидячего места не нужно. Я на палубе постою. Тут около меня снова возник тот коренастый, рыжеватый. Он привел начальника вокзала. Мне по всем правилам продали билет, и я потекла в потоке пассажиров ракеты.

Контролерша, проверяя билеты, концентрировала все свое внимание на мне. «Идите по дорожке, всю палубу нам перепачкаете!» — кричала она мне, хотя я, и одна только я, ни на сантиметр не уклонялась от половика. «Сидячего места вам не будет!» — кричала она. Я не претендовала на свое законное сидячее место. Я стояла у борта и не отрываясь смотрела на пену и брызги, вздымаемые винтом мотора к утреннему небу навстречу чайкам. Около меня и тут очутился тот самый коренастый, рыженький... «Ваше место свободно, — сказал он мне. — Пойдемте». Я с сожалением покинула бушевание пены и заняла комфортабельное кресло в стеклянном салоне ракеты.

Рыженький оказался моим соседом. И тут прозвучала сакраментальная фраза, вполне разъяснившая поведение незнакомца: «Я им сказал, кто я». Мне он не сказал — кто он. Это сквозило между словами, рвалось наружу, как признание, как раскаяние, как прощание с прошлым. Он говорил, что окончил спортивный институт, работал инструктором в какой-то спортивной организации. Но это в прошлом. Теперешняя его работа ему опротивела, он хочет стать юристом, поступить на юридический факультет Ленинградского университета. «А вы разве не замечали меня на "Михаиле Калинине"?» «Нет, я не замечала». «Я теперь вернусь на этой ракете в Новосибирск, — говорил он, — а когда «Калинин» пришвартуется в Новосибирске, я вас встречу». На пристани в Новосибирске я его не видела. Но он приходил ко мне и в Новосибирске, и в Ленинграде. Ему не удалось стать юристом, уж очень сер. Он женился на ленинградке, получил право жить в Ленинграде и работал в ресторане официантом. В последний его визит он принес мне проект рационализации строительства зданий, написанный его другом. Он просил найти компетентных людей, которые могли бы оценить проект. Его друг обращался в Совет Министров, в Академию, его везде отвергали. Он жаловался в ЦК, его жалобы игнорировали, он просил помощи у А.Д. Сахарова. Сахаров отказался принять его. Я нашла компетентных людей. Они сказали, что проект — продукт больного воображения.

Чехословацкие события застали меня в Академгородке. Я отправлялась заказывать контейнеры. Стук в дверь. Молодой человек, которого я едва знала, сам не свой. «Скорее, скорее, спрячьте меня, за мной гонятся с собаками». — «Да что случилось?» — «А вы выгляните в окно, тогда и поймете, что случилось. Мы дом ваш и много других домов лозунгами покрыли: "Свободу Социалистической Чехословакии!", "Оккупанты, руки прочь от Чехословакии!", — Свободу народу братской Чехословакии!" Теперь солдаты надписи замазывают, а милиция с собаками за нами охотится. Сейчас за мной сюда придут». «Раздевайтесь, — сказала я, — спать вас уложу. Придут, скажу вечером не поздно вы пришли, на голову жаловались, теперь спите. Жар у вас был. Теперь, кажется, температура спала». Его одежду я свернула и положила в стенной шкаф, где у меня хранились краски. Термометр рядом с ним положила, таблетки. Никто не приходил. «Мне надо в Новосибирск ехать, контейнеры заказывать. Вставайте, — говорю, — одевайтесь, — одежду ему даю Сашину. — Идемте». Мы вышли. Двор запружен солдатами, милиционерами. Собак нет. «По сторонам не смотрите, улыбайтесь, не торопитесь». К остановке напротив моего дома подходил автобус. Ехать на нем можно не из Академгородка в Новосибирск, а только несколько остановок до конечной остановки в конце Жемчужной улицы. «Теперь бежим, — сказала я. — Бежим, сядем в этот автобус». На конечной остановке я сказала ему: «Вы обойдете Городок лесом, сядете за городом в автобус и уедете в Новосибирск». Он и никто из тех, кто разукрасил Академгородок, не были пойманы. Их переловили всех до единого потом. Кто-то стукнул.

Когда я прятала одежду молодого человека туда, где хранились краски, я не заметила, что краски исчезли. Молодые свободолюбцы выкрали их у меня и разрисовали ими стены дома, где я жила. Прятать одежду в пропахший краской шкаф, что мне казалось верхом находчивости, — сущая глупость. Собакам давали нюхать лозунги, и они гонялись за краской. Они привели милиционера в квартиру Славы Воронина, художника, обладателя тех же красок, что и мои. Он к надписям никакого отношения не имел и был, слава Богу, вне подозрения. Появись милиционер с собакой в моей квартире, одежда мнимого большого была бы тут же обнаружена со всеми вытекающими последствиями. Мы сами расставили себе капкан и сами положили в него приманку. Но пронесло.

В институтах шли митинги солидарности с теми, по чьей вине наши танки очутились на чужой земле. Явка обязательна. Мало явиться, изъявлять солидарность должен каждый. Только что написанные стихи Галича о молчании устарели безнадежно.


Помолчи, помолчи, помолчи,
Так легко пройти в первачи,
Так легко пройти в палачи...

Молчание оказалось под запретом. Я не присутствовала ни на одном заседании. Меня уволили.

Делоне уехал из Академгородка в Москву за месяц до чехословацких событий, вышел на Красную площадь с шестью другими смельчаками, чтобы протестовать против ввода войск в Чехословакию, и был арестован. Протестовали, кроме Делоне, Литвинов, Лариса Богораз, Горбаневская, Файнберг, Бабицкий и Дремлюга. Восьмой участник демонстрации, если и протестовал, то разве что против мокрых пеленок. Горбаневская пришла на демонстрацию со своим грудным сыном. В его коляске привезли на Красную площадь к Лобному месту плакаты. Я видела Осю Горбаневского в Париже восемь лет спустя. «Приветствую участника демонстрации протеста против ввода войск в Чехословакию», — сказала я ему. Мы подружились. Он исполнял мне балетную сюиту собственного сочинения. Называлась она «Нашествие и разгром немцев». Под музыку, кажется, это была увертюра «1812 год» Чайковского, он один с превеликим искусством и с вдохновением изображал наступающие армии, конные бои, дезертиров, пленных. Хореографию дополнял текст: русские и немецкие команды.


 


Страница 10 из 16 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы больше не можете оставлять никаких комментариев.

наверх^