А. И. Фет. Инстинкт и социальное поведение. Второе издание. Главы 1-5 |
| Печать | |
СОДЕРЖАНИЕ
Опубликована в 2005 году, Новосибирск, ИД "Сова". Второе издание - 2008. Предисловие ко второму изданию Личность Абрама Ильича Фета (1924 – 2007), автора этой книги, для нашего времени уникальна; такие встречались, вероятно, в эпоху Возрождения, французского Просвещения XVIII века или среди русской интеллигенции XIX века. Возможно, он был одним из последних представителей этого вымирающего вида. Его кумиром был Герцен, который, как известно, окончил естественный факультет Московского университета, обладал недюжинным писательским талантом, но посвятил свою жизнь служению обществу. В некотором смысле А.И. Фет повторил его судьбу. Кандидатскую диссертацию по математике А.И. Фет защитил в Московском университете, когда ему едва исполнилось 24 года. Диссертация была признана выдающейся. Докторскую защитил там же, теперь уже 40 лет назад. Научные результаты, содержащиеся в ней, до сих пор никто не улучшил. Любой из своих двадцати семи опубликованных работ по математике А.И. Фет мог по праву гордиться. Но его влекла физика, и он начал сотрудничать с выдающимся физиком Ю.Б. Румером. Результатом их сотрудничества стали не только совместные книги «Теория унитарной симметрии» (М., «Наука», 1970) и «Теория групп и квантованные поля» (М., «Наука», 1977), но и собственная фундаментальная монография А.И. Фета «Группа симметрии химических элементов». В этой работе дано физическое обоснование системы химических элементов, и ей, по-видимому, суждено стать классической. Но А.И. не давала покоя судьба человечества; он постоянно размышлял о природе человека, о путях развития человеческого общества, о судьбах человеческой культуры и цивилизации и писал об этом. Особенно ярко общественный темперамент А.И. проявился в 70-е годы, когда по всей Польше прокатилась волна забастовок и он почувствовал в них начало развала «социалистического лагеря». Советская печать тщательно скрывала происходящее в Польше, но иностранные коммунистические газеты продавались в каждом киоске – польская “Trybuna ludu”, итальянская “Unita” и др., – и А.И. был их усердным читателем. Читать между строк он научился еще в юности. События развивались, А.И. за ними следил и скоро стал экспертом не только по текущим польским событиям, но и по всей польской истории. В 1976 году в Польше возник «Комитет защиты рабочих» (КОР) – организация интеллектуалов, ставшая центром притяжения для рабочих. А.И. восхищался организованностью КОР-а, использовавшего как легальные, так и нелегальные методы борьбы. Такое сочетание он считал наиболее плодотворным для сопротивления тоталитарному режиму и мечтал, чтобы советские интеллектуалы создали что-либо подобное: КОР мог послужить для них моделью. Эта идея стала его страстью. По горячим следам А.И. стал писать о событиях в Польше. Первоначальные заметки переросли в книгу «Польская революция». Она была издана в Париже и Лондоне и переведена на многие языки. В предисловии к лондонскому изданию итальянец Марио Корти писал: «Нам кажется, что публикуемое здесь сочинение превосходит все остальные не только по объему и насыщенности информацией. Оно их превосходит еще по степени понимания исторических предпосылок, сделавших возможным появление в Польше такого массового, подлинно народного движения, которое именуется “Солидарностью”». Автор предпочел остаться неизвестным. Он хотел не личной славы, а освобождения России: «Муза истории – писал он – говорит сегодня по-польски. От нас зависит научить ее русскому языку.» Кроме того, А.И. искал для России различные модели экономического и социального развития. В Польше в то время выходила серия книг, объясняющих основы общественного и экономического устройства разных стран: «Азбука Стокгольма», «Азбука Вены», «Азбука Швейцарии» и т. п. Все это А.И. переводил для самиздата. Собирался написать ряд очерков о разных политических и экономических концепциях: что такое либерализм, консерватизм, социализм. Их готовые тексты были у него в голове, и он много раз проговаривал их друзьям. Абрам Ильич называл это «проигрывать пластинку». Некоторые очерки он все же написал. Они будут опубликованы вместе с его книгой «Заблуждения капитализма». Отличительной чертой А.И. Фета был особый нравственный максимализм. Он высоко ставил звание ученого и умел восхищаться широтой взгляда на мир, оригинальностью мышления и независимостью поведения лучших представителей этого сословия, но презирал тех из них, кто принял мещанскую установку «Живи, как все». С их бесконечными интригами, с их жалкими целями и жалкими поступками А.И. не мог примириться и называл это «Из жизни насекомых». Такого не прощают. Будучи убежденным противником тоталитаризма, А.И. полагал, в отличие от большинства правозащитников, что существующий строй нужно не улучшать, а менять. Обращаться с жалобами на беззакония к тем, кто сам их чинит, считал бессмысленным. Но когда весной 1968 года жизнь поставила его перед выбором – подписать или не подписать петицию в защиту незаконно осужденных, – сделал выбор не колеблясь. «Я прекрасно понимал всю бессмысленность этого письма, – говорил он позже, – но отказ расценили бы как трусость. Иметь такую репутацию я не хотел не только потому, что это стыдно, но и потому, что имел некоторое влияние на окружающих». Требуя независимого поведения от других, он демонстрировал его своим примером. Вокруг этого письма была развернута шумная пропагандистская кампания. «Подписантов» обличали на собраниях, грозили увольнением, добивались унизительного покаяния. А.И. каяться не собирался. Осенью подошло время переизбрания его по конкурсу в Институте математики Сибирского отделения Академии наук СССР, где он работал с 1960 года, и на волне пропаганды от него смогли избавиться те, кого он так презирал – в совете института у них оказалось большинство в один голос. Изгнали А.И. и из Новосибирского университета, где он работал по совместительству: преподавание любого предмета считалось идеологической работой, преподавателей-«подписантов» увольняли всех подряд. Четыре года А.И. был безработным и жил на случайные заработки, продолжая заниматься наукой. Потом ему неожиданно предложили далекую от его научных интересов работу в НИИ систем, от которой он отказался. Тогда его приняли в лабораторию теоретической физики Института неорганической химии. Видимо, где-то наверху нашли сложившуюся ситуацию неудобной и прикрикнули на нижестоящих чиновников. Так окончился этот урок нравственности. Широта и глубина интеллектуальных интересов и знаний А.И. Фета совершенно необычны для нашей эпохи. Среди естественных наук, кроме математики и физики, ему особенно близка была биология. Не менее широки и глубоки были его интересы и знания в гуманитарной сфере, включая не только историю, философию, социологию, психологию, но и художественную литературу, музыку, изобразительное искусство. А.И. свободно читал не менее чем на шести или семи языках. Через его руки проходили многие сотни книг, и он почти всегда безошибочно определял истинное значение каждой из них. О тех, что оказывали на него наиболее сильное воздействие, он непрестанно говорил, а иногда даже переводил их для друзей. А.И. хорошо знал немецкую, французскую, английскую, польскую, украинскую литературу, помнил наизусть множество стихов на разных языках. При этом он был не просто «эрудитом»: мощный интеллект позволял ему выстраивать в единую картину факты из разных областей, на первый взгляд никак между собой не связанные. И что, может быть, всего удивительнее – с мощным интеллектом соединялась в нем необыкновенная страстность. О судьбах рода человеческого А.И. размышлял не как созерцатель, который «спокойно зрит на правых и виновных, не ведая ни жалости, ни гнева». Он ощущал себя активным деятелем, одним из тех, кто в ответе за будущее человечества. Историю с самого ее начала делали не только и не столько правители, политики и полководцы, сколько духовные вожди, проповедники, философы. Среди философов и писателей прежних времен, начиная с Древней Греции, у А.И. были союзники и противники, друзья и враги; с друзьями из разных эпох и стран он постоянно разговаривал. Но ближе всех стран для А.И. была Россия, а ближе всех общественных групп – бескорыстно служившая народу русская интеллигенция, достойным наследником которой был он сам. «Русская интеллигенция погибла, но в ней можно видеть пример явления, которому принадлежит будущее» – писал А.И. в заключительной главе представляемой сейчас читателю книги «Инстинкт и социальное поведение», которая стала итогом его многолетних размышлений о судьбах человеческого общества. На предыстории создания этой книги стоит остановиться отдельно. А.И. очень рано обратил внимание на то, что популярные социологические теории полностью или почти полностью игнорируют биологическую природу человека. И когда в 1963 г. в Вене вышла книга «Das sogennannte Bose» («Так называемое зло») – главный труд крупнейшего биолога и крупнейшего мыслителя двадцатого века Конрада Лоренца, основоположника этологии, науки о поведении животных и человека, – Фет сразу ее прочел, и она оказала на него сильнейшее воздействие. В этой книге Лоренц исследует открытый им инстинкт внутривидовой агрессии и из взаимодействия этого инстинкта с половым инстинктом выводит «высшие» эмоции животных и человека – ограничение агрессии, узнавание индивида, дружбу и любовь. Изучив «Так называемое зло», Фет стал разыскивать и изучать другие сочинения Лоренца. Как истинный ученый, он сумел оценить оригинальность и глубину открытий Лоренца, значение новых путей, предложенных им в исследовании природы человека и человеческой культуры. Фет не просто восхищался его идеями: они будили его собственную мысль – одни идеи Лоренца он уже мысленно развивал, другие стали толчком для совершенно новых, самостоятельных идей. Три главных книги Лоренца – «Так называемое зло», «Восемь смертных грехов цивилизованного человечества» и «Оборотная сторона зеркала» – Фет перевел, но в советское время издать эти книги было невозможно, т. к. в них встречаются непочтительные упоминания о правителях коммунистических стран, хотя главное острие критики Лоренца направлено против современного капитализма с его бессмысленной и губительной конкуренцией. Эти книги составили однотомник, первое издание которого вышло в 1998 г. в издательстве «Республика» под названием «Оборотная сторона зеркала», а второе – в 2008 году, в издательстве «Культурная революция» под названием «Так называемое зло». (Для переводов А. И. Фет пользовался псевдонимом «А.И. Федоров»). И только в середине девяностых годов, после многих лет размышлений, Фет приступил к работе над книгой, получившей название «Инстинкт и социальное поведение». В этой книге он поставил цель «выяснить действие социального инстинкта в человеческом обществе, описать условия, фрустрирующие его проявления, и объяснить последствия всевозможных попыток подавить этот неустранимый инстинкт». Равновесие человеческих сообществ Фет впервые рассмотрел в этой книге как динамическое равновесие двух противоположных инстинктов – открытого еще Дарвином социального инстинкта, играющего роль притяжения, и открытого Лоренцем инстинкта внутривидовой агрессии, играющего роль отталкивания. Оба эти инстинкта проявляются у человека в специфических, только ему свойственных формах. Специфически человеческая форма инстинкта внутривидовой агрессии была подробно изучена Лоренцем. У животных этот инстинкт корректируется механизмом, предотвращающим убийство собрата по виду; чем сильнее вооружено животное, тем категоричнее выработанный эволюцией запрет убийства. Но человек изобрел оружие, не являющееся частью его тела, и против него природный запрет оказался слишком слабым. Однако человек, по определению Лоренца, есть животное с двумя системами наследственности – генетической и культурной, и это позволило ему выработать новый механизм корректировки, передающийся традицией. Действие этого механизма распространяется только на небольшую группу «своих», в то время как в отношении «чужих» действие инстинкта внутривидовой агрессии резко усилилось. Различение «своих» и «чужих» тоже определяется культурной традицией. Что же касается специфической для человека формы социального инстинкта, которую Фет называет инстинктом внутривидовой солидарности, то она была открыта им самим. Специфичность этого инстинкта состоит в его способности распространяться с меньших групп на бoльшие. По-видимому, произошла мутация первоначального социального инстинкта, которая создала возможность распространить сплоченность и взаимопомощь с первоначальных групп на бoльшие сообщества. «Поскольку – пишет автор в 3-ей главе книги – состав племени вводился в открытую программу социального инстинкта как подпрограмма, выработанная культурной традицией – что возможно только у человека, – то социальный инстинкт приобрел особый характер человеческого инстинкта. Это была первая глобализация социального инстинкта, состоявшая в перенесении его с первоначальных групп на племена». Это и есть обнаруженное Фетом начало социальной истории человечества – биологическая избыточность мозга оказалась востребованной для развития культуры, которая впервые выступила как самостоятельная творческая сила. Дальнейшая глобализация зависела только от культуры. С этого времени стали выигрывать те племена, которые раньше и быстрее переносили метку «свой» на бoльшие коллективы. На обширном историческом материале Фет убедительно показал, каким образом вся наша мораль, вся наша любовь к ближним произошла от глобализации племенной солидарности, которая постепенно превращалась во внутривидовую солидарность, каким образом метка «свой» постепенно распространялась на все бoльшие сообщества, охватывая в конечном счете все человечество. Главная тема книги – реакция на социальную несправедливость, проходящая через всю историю и получившая в девятнадцатом веке название «классовой борьбы». Автор доказывает, что представления людей о справедливости сложились еще при племенном строе, когда все члены общества совместно владели природным участком (теперь это называется природной рентой) и всеми видами интеллектуальной ренты. Это совместное владение соответствовало инстинктивно обусловленным правилам племенной морали и поэтому во всех племенах считалось «справедливым». Появление государства, сословий и частной собственности было для человека страшной катастрофой, так как вело к появлению социального неравенства и воспринималось как социальная несправедливость. Здесь Фет принимает основополагающую гипотезу: «Реакция на “социальную несправедливость” стимулируется социальным инстинктом человека, непосредственным образом вызывается всеми видимыми отклонениями от племенной морали, адресатом же ее является асоциальный паразит». Понятие «асоциальный паразитизм» ввел Лоренц, но не успел его систематически исследовать и ограничился рассмотрением одной очень специальной формы асоциального поведения – преступлений против личности. Фет значительно расширил диапазон этого явления, причислив к асоциальным паразитам всех, кто стремится только к собственной выгоде – не только лентяев и трусов, но и людей, присваивающих себе чужой труд или природную и интеллектуальную ренту: рабовладельцев, жрецов, помещиков, капиталистов и т. д. Он полагает, что «любое явление асоциального паразитизма, о котором человек узнаёт, вызывает в нем инстинктивную реакцию протеста и стремление к устранению этого явления». И обстоятельно прослеживает, как проявлялась реакция на социальную несправедливость в ходе человеческой истории, используя обширный хорошо известный материал, который до него никто еще не пытался истолковать в таком аспекте. Эти исторические главы убедительно демонстрируют неустранимость инстинктов, которые в зависимости от различных культурных традиций принимают бесконечно разнообразные формы. В спокойное время они находятся под контролем культуры, но всегда неизбежно и резко проявляются в периоды социальной неустойчивости (во время войн, революций, голода и т. д.) и упадка культуры. О резком усилении действия инстинктов в периоды социальной неустойчивости и об опасности выхода их из-под контроля культурных традиций Фет неоднократно говорил в устных беседах, подчеркивая жизненную необходимость заботы о сохранении культуры в эти периоды. Для анализа таких ситуаций он использовал математическую теорию катастроф. Фет так свободно владеет историческим материалом и так умело выстраивает форму, что исторические главы книги превращаются в блестящий очерк истории человеческой культуры под совершенно новым углом зрения – этологическим. Историю происхождения человека лишь недавно начали изучать, и нет никакой «общепринятой» концепции этой истории, есть лишь более или менее правдоподобные гипотезы. Рассматривая происхождение человека с точки зрения развития двух основных инстинктов – социального и внутривидовой агрессии, – Фет выдвигает ряд оригинальных и прекрасно аргументированных гипотез, которые позволяют построить весьма убедительную модель происхождения вида Homo sapiens. Из всех мыслителей гуманистического направления он едва ли не единственный объективно и смело сказал, что в создании нашего вида решающую роль сыграл групповой отбор, результатом которого стала биологическая избыточность мозга и избыточная агрессивность. Основными инструментами отбора были при этом полное уничтожение соперничающих групп и каннибализм, что по скорости напоминает искусственный отбор, протекающий несравненно быстрее естественного. История возникновения нашего вида в реконструкции Фета вызывает содрогание. Но в процессе эволюции добро и зло часто переходят в свои противоположности. Не случайно Лоренц назвал книгу об инстинкте внутривидовой агрессии «Так называемое зло»: из взаимодействия агрессии с половым инстинктом эволюция выработала все высшие эмоции человека, в том числе дружбу и любовь. А Фет проследил, как под давлением инстинкта внутривидовой агрессии и социального инстинкта групповой отбор с его бесконечными войнами, истреблением племен и каннибализмом создал человека. Фет, можно сказать, принимает эстафету у Лоренца и во многих других вопросах. Лоренц впервые рассмотрел культуру как живую систему и описал аналогии и различия эволюции видов животных и эволюции человеческих культур. Фет продолжил это описание, что помогло ему найти условия, в зависимости от которых одни спонтанно возникающие культуры тут же гибнут, а другие развиваются в динамическом равновесии нового и старого, помогло выявить опасности, заводящие культуры в тупик и ведущие их к упадку. Другой пример передачи эстафеты – использование кибернетического языка. Лоренц был, по-видимому, первым, кто применил этот язык для описания закономерностей живой природы. (Достаточно вспомнить его идеи, относящиеся к системам с обратной связью, которая может быть отрицательной или положительной.) Фет расширил сферу применения кибернетического языка, использовав в качестве модели для наглядного описания работы инстинктов компьютер. «Компьютерный язык» с его «встроенной» и «внешней» памятью, «программами условного перехода», «открытыми программами» и «подпрограммами» оказывается для этой цели удивительно подходящим. У животных все поведение задано врожденными программами. Это и есть инстинкты. Некоторые программы у них остаются открытыми и путем обучения заполняются впоследствии подпрограммами. Существенное отличие человека от других животных – понятийное мышление, неразрывно связанное с символическим языком, что дает ему возможность воспринимать целые пакеты подпрограмм, записанных на словесном языке. Поэтому человек способен накапливать знание, образующее культурную традицию. «Генетическая программа нашего вида – пишет автор – может действовать лишь при условии, что ее программы своевременно, в предусмотренном человеческим геномом порядке заполняются подпрограммами, созданными культурной наследственностью». Книга так щедро насыщена идеями и мыслями, относящимися к самым разным областям знаний и человеческой культуры, что порой хочется упрекнуть автора в неумеренности. Новые подходы, парадоксальные сопоставления, неожиданный взгляд на общепринятое – все это будит мысль читателя, но и затрудняет восприятие книги. Так упрекали когда-то Моцарта в чрезмерной мелодической щедрости: «Не успеет слух привыкнуть к одной мелодии и насладиться ею, как вы предлагаете уже другую, еще более прекрасную». Только универсальный ум, обладающий всеобъемлющим знанием и высокой культурой мышления, может так органично соединять в исследовании биологию и математику, историю и кибернетику, философию, психологию, физику, космологию… И только универсальный подход поможет понять механизмы развития и судьбу человеческого общества – этой самой сложной живой системы, какая известна в природе. Как только Фет начинает говорить о делах человеческих, его голос звучит взволнованно и страстно: «Вероятно, это всегда бывает, когда думают или пишут о человеческом обществе: исследование общества может стремиться к объективности, но не может быть бесстрастным. А страсти – это и есть человеческое выражение инстинктов». (Это цитата из другой, неоконченной книги, которую А.И. начал писать, будучи уже смертельно больным.) Фет со страстью говорит об упадке культуры, потому что ясно видит опасность этого явления, и упорно возвращается к мысли о путях ее возрождения. Всем мыслящим и ответственным людям, независимо от их профессий, эта книга поможет понять природу кризиса, угрожающего сейчас дальнейшему существованию человеческой культуры и самого человечества, задуматься о возможных путях преодоления этого кризиса и стать активными участниками исторического процесса. Альберт Швейцер, один из крупнейших мыслителей двадцатого столетия, к идеям которого Фет неоднократно обращается в этой книге, писал, что оптимизм и пессимизм – категории не разума, а воли. Оптимист – это человек, готовый несмотря ни на что трудиться ради лучшего будущего. Фет, как и Лоренц, был оптимистом, и его книга зовет всех думающих людей к оптимизму. Творческая деятельность А.И. Фета была чрезвычайно многообразна. Здесь и ряд эссе по истории русской культуры, и написанные во времена горбачевской «перестройки» «Письма из России», в которых дан блестящий анализ тогдашней политической ситуации в нашей стране, и статьи о проблемах образования и воспитания, и книги на общественные темы (они готовятся сейчас к изданию). В советское время труды А.И. часто появлялись под разными псевдонимами на русском языке в самиздате и заграничных изданиях, а также в польских переводах в полулегально издававшемся в Польше журнале «Europa». Потом кое-что из написанного им было опубликовано в отечественных изданиях, в основном малоизвестных и труднодоступных, и очень многое осталось неопубликованным. Издание большинства его философских, социологических и культурологических трудов еще предстоит; это трудная, но очень важная задача. Оглядываясь на творческий путь А.И. Фета, можно с уверенностью сказать, что он стоит в одном ряду с самыми выдающимися мыслителями двадцатого столетия. Но одни мыслители выдвигают идеи, созвучные «духу времени», то есть настроениям, господствующим в их эпоху. Эти люди быстро находят признание. Другие мыслители выдвигают идеи против господствующих представлений; такие люди крайне редко обретают славу при жизни. Однако для движения культуры вперед важнее всего как раз идеи, идущие вразрез с «духом времени»; неисповедимыми путями они пробивают себе дорогу в будущем. Именно таковы идеи Абрама Ильича Фета, не умевшего и не желавшего «идти в ногу с временем». Мы уверены, что его идеям суждена долгая жизнь. *** Во втором издании появилось развернутое оглавление, список упоминаемой и цитируемой литературы и указатель имен. Кроме того, в виде приложения добавлена глава «Общество потребления», первоначально включенная автором в эту книгу, но потом изъятая им, т. к. она нарушала стройность общей композиции. Сама по себе, однако, эта глава представляет большой интерес. А.В. Гладкий, Л.П. Петрова, Р.Г. Хлебопрос Предисловие к первому изданию История человечества привлекала к себе внимание еще с древности. Различные этапы этой истории – зарождение вида, долгие тысячелетия первобытного существования, возникновение племен, этносов, народов и больших государств – в разной мере привлекали внимание исследователей. В исторической литературе можно выделить два резко отличающихся подхода. В первом акцент делается на правдивом и точном изложении исторических фактов. Близкий аналог исторической литературы такого рода – портретная живопись. Родоначальником исторических исследований этого направления считается Геродот. Другой подход был связан с поиском закономерностей в историческом процессе. Вольтер назвал такой поиск "философией истории".Уже во времена Древней Греции возникло представление, что историческое поведение людей, племен и целых народов определяется их интересами и «страстями». Впервые мы находим этот подход у Фукидида. При этом ход истории объясняется многими причинами, действующими в разных сочетаниях. Предлагаемая книга относится к такому роду литературы. Исторические исследования касались влияния на историю идей и идеологии, экономических и социальных причин, физиологических потребностей, а также географического положения и быта племен и народов. Но влияние инстинктов, лежащих в основе «страстей», оказалось упущенным. Социальные инстинкты существуют и у многих видов животных. Только в двадцатом веке Конрад Лоренц впервые стал рассматривать влияние социальных инстинктов на общественное поведение человека, в своей книге «Восемь смертных грехов цивилизованного человечества». В инстинктах есть механизмы, требующие координированных социальных действий, например, когда галки все вместе отражают нападение хищника, или когда все особи огромной тучи саранчи почти одновременно изменяют направление полета. Среди социальных инстинктов очень важную роль играет иерархия внутри образовавшейся группы. Иерархия в группе резко уменьшает конкурентную борьбу особей за пищу и за возможность оставить потомство. Стремление занять в иерархии более высокое положение является инстинктивным. Оно закреплено отбором как инстинкт у всех социальных животных. Более того, с иерархией тесно связаны размер группы и проблема распознавания особи. Распознавание особей позволяет быстро, без борьбы установить иерархический ранг в группе. В малой группе бывает немного особей, претендующих на один и тот же ранг, и ранговая оценка осуществляется обычно без борьбы. Когда группа разрастается, число особей, претендующих на один и тот же ранг, становится большим, и ранговое распределение не может быть установлено путем простого распознавания; оно с необходимостью влечет за собой почти непрерывные бои между претендентами. Поэтому возникает еще один социальный инстинкт спонтанного разделения группы особей на две части, когда группа достигает определенного предельного размера. Другой причиной, приводящей к распаду группы, может оказаться недостаток корма. Но распад происходит и в том случае, когда корм имеется в изобилии. Почти у всех теплокровных животных внутривидовая агрессия снижена в такой мере, что по существу запрещается убийство особей своего вида в конкурентной борьбе. Насколько мне известно, среди теплокровных только у немногих видов, в частности у человека и у крысы, отсутствует этот инстинктивный запрет. На заре человечества безусловный запрет убийства себе подобных ограничивался небольшой первичной группой. За пределами этой группы агрессивность полностью высвобождалась и приводила к убийству и даже каннибализму по отношению к человеческим особям других групп. Развитие первобытной экономики привело к тому, что большие группы стали более жизнеспособны в хозяйственном и военном отношениях. Там, где развитие культуры и ее доминирование над инстинктом агрессии позволило перенести метку "свой – чужой" на бёольшие коллективы (например, по языковым, религиозным или поведенческим признакам), вместо небольшого племени, объединенного родственными связями, стали возникать племенные союзы, этносы и государства. Метка "свой", а следовательно и запрет убийства, стала обозначать тысячи, сотни тысяч и даже многие миллионы человек. Это гуманистическое направление в развитии человечества привело к тому, что инстинкт внутривидовой агрессии все более и более подавлялся. Роль культуры в этом процессе весьма подробно исследована в предлагаемой книге. С другой стороны, подавленный инстинкт внутривидовой агрессии высвобождался во время кровопролитных войн и социальных потрясений, а в мирное время нуждался в жестоких зрелищах – реальных или вымышленных. За время своего первобытного существования человечество обзавелось еще одним социальным инстинктом, которого нет у других видов теплокровных. У всех социальных животных асоциальное поведение в группе, например, нарушение правил рангового распределения или отказ от участия в коллективной защите, наказывается резким снижением ранга в иерархии. У человеческих групп инстинкт, направленный против асоциального поведения, приобрел форму инстинкта социальной справедливости. Доисторические человеческие группы совместно владели территорией и, следовательно, совместно владели тем, что сейчас следовало бы назвать природной рентой. Но рента у этих групп появлялась также в результате развития культуры и технического прогресса. Эта интеллектуальная рента также принадлежала всему племени. Поэтому асоциальным стало считаться не только поведение лентяев и трусов, но и любые попытки приватизации природной и интеллектуальной ренты. Это книга о том, какую роль в истории сыграли инстинкт внутривидовой агрессии и инстинкт социальной справедливости, об их подавлении культурной эволюцией и о том, как опасны периоды упадка культуры. Несколько слов о расхождениях во взглядах между автором книги и автором этого предисловия. По мнению автора книги, инстинкт социальной справедливости направлен против людей, уклоняющихся от участия в полезном труде. Помимо лентяев, к ним относятся также люди, живущие за счет ренты благодаря глубокому, укоренившемуся в культуре уважению общества к частной собственности. Однако, по моему мнению, первоначальный инстинкт социальной справедливости доисторического человека был направлен и против права распоряжаться результатами своего собственного труда. Никакая работа не могла вознаграждаться правом распоряжаться ее результатами. Существовали другие формы вознаграждения, приводившие в конечном счете к повышению коэффициента размножения данной человеческой группы, что составляло положительный отбор. Инстинкт социальной справедливости возник и укоренился в течение сотен тысяч лет в малых племенных группах. Долгое время развитие культуры и инстинктивное поведение не противоречили друг другу. Все культурные традиции легко уживались с инстинктами и даже усиливали их действие. При этом все время сохранялся небольшой размер племенной группы как единицы эволюционного и культурного процесса. Появлению больших групп предшествовали культурные достижения, выходившие за рамки первобытных инстинктов: во-первых, возникла возможность приватизации результатов собственного труда и любой другой формы деятельности, вплоть до порабощения людей в результате военной победы; во-вторых, возникли касты или группы людей, занимавшие определенную иерархическую позицию в большом племени или народе; в-третьих, возник запрет на убийство не только соплеменников, но и людей, принадлежащих к другому племени. Скорость исторического прогресса, быстрое развитие культуры, быстрое развитие экономики и вся социальная эволюция – все они обязаны этой самой важной в истории первой победе культуры над инстинктом. Но инстинкты эти, как будто побежденные, продолжают существовать, и нередко культурное развитие поворачивает в сторону инстинкта социальной справедливости, при всем укоренившемся в культуре большинства народов уважении к праву человека получать вознаграждение за собственные усилия. Так, в демократических странах безработных не лишают права голоса, то есть сохраняют за ними номинальное право распоряжаться общественными должностями и общественными финансами. Этой демократической победе предшествовал длительный поиск «социальной справедливости» философами, социологами, всеми религиями и, конечно, художественной литературой. Автор подробно и последовательно рассматривает упадок современной культуры, ограничиваясь при этом ее европейской ветвью. Несомненно, все, чем привлекает и отталкивает европейская культура, больше всего сказалось на истории человечества нескольких последних столетий. Упадок европейской культуры и вызванные этим общечеловеческие кризисы по-настоящему судьбоносны. Автор книги пытается найти проблески Возрождения в нынешней европейской культуре. На мой взгляд, не менее, а даже более вероятно, что Возрождение (если оно, конечно, будет) возникнет на стыке европейской культуры и других высоких культур. Любая сложная система подвергается воздействию многих параметров, и история человечества не является в этом смысле исключением. Однако, исторические процессы чаще всего исследуются в период кризисов, когда число движущих историю сил резко сокращается. В этих условиях анализ системы значительно упрощается и сравнительно легко ведет к успеху. Заслуга такого рода анализа принадлежит в первую очередь деятелям французского Просвещения и, в особенности, Карлу Марксу, которому первому удалось осознать самое начало кризиса европейской цивилизации. Благодаря возникновению этологии состав движущих сил истории существенно увеличивается, поскольку в историческую науку входят социальные инстинкты, которые действуют непрерывно, как в обычных, так и в кризисных условиях, и часто придают культурным и социальным событиям трагическую форму. Выход из кризисных ситуаций происходит при взаимодействии культуры и социальных инстинктов, и в зависимости от преобладания того или другого протекает эволюционным или насильственным путем. Осознание этого факта дает нам возможность управлять историческим процессом и избегать социальных катастроф. Представление об инстинкте устранения асоциального паразитизма, введенное Лоренцем в частных случаях, применяется в предлагаемой книге к широкому кругу исторических явлений и связывается с классовой борьбой. Показано, как на фоне постоянно действующих угнетенных социальных инстинктов классовые и этнические противоречия приобретают форму кровавых столкновений. Этот подход открывает новое направление в историографии. Актуальность развития такого направления особенно заметна в настоящее время в связи с двумя стихийно идущими противоположными процессами: со все возрастающей опасностью глобального разрушения нашей цивилизацией среды обитания и социальной среды существования человечества, а с другой стороны сравнительно медленного, но неуклонно идущего развития в культуре демократических и гуманистических начал. Предлагаемая книга поможет широкому кругу читателей не только осознать грядущие опасности, но и включиться в позитивный процесс управления историей. Р. Г. Хлебопрос ВВЕДЕНИЕ Так называемая "природа человека" была и остается предметом заблуждений. Старое заблуждение было в том, что человек по природе своей ангел, но падший ангел; новое заблуждение состоит в том, что человек по своей природе зверь, но зверь, поддающийся дрессировке. Вряд ли надо доказывать, что человек никогда не был и не может быть ангелом. Но философия Нового времени, поставившая земные интересы на место небесных, впала в другую, противоположную крайность. Она изобразила человека чудовищем эгоизма и жестокости, а человеческое общество – как "войну всех против всех" (bellum omnium contra omnes). Это понимание природы человека, с циничной прямотой высказанное Гоббсом, до сих пор остается основой государственной мудрости западного мира. Что бы ни говорили в торжественных случаях его представители, подсознательное мышление и вытекающие из него установки этих людей предполагают, что человек – опасный зверь, всегда преследующий корыстные интересы, а вся организация общества нужна для того, чтобы держать этого зверя в узде. Нетрудно видеть, что строй, именуемый "демократией", в сущности опирается на эти представления. Демократия началась с насильственных притязаний власти и насильственного сопротивления этим притязаниям; она держится на принципе равновесия властей (checks and balances), то есть предполагает едва сдерживаемый конфликт, часто принимающий резкие формы. Представление Гоббса о "природе человека" по-прежнему господствует в общественной жизни. Но это представление неверно. Выражение "природа человека" – если оно имеет какой-нибудь смысл – относится не к ангелу и не к зверю. Аристотель определил человека как "общественное животное", но более точное определение дал немецкий антрополог Арнольд Гелен: человек – это культурное существо (Arnold Gehlen, Der Mensch, seine Natur und seine Stellung in der Welt). Конрад Лоренц объясняет это определение следующим образом: "Вся система врожденного поведения и реакций человека филогенетически устроена, то есть "рассчитана" эволюцией таким образом, что нуждается в дополнении культурной традицией". Культура доставляет ему язык, без которого нет человека, и многое другое, чего не содержит человеческий геном. Для понимания человека надо принимать во внимание присущие ему – и только ему во всем живом мире – две взаимодействующих системы наследственности, генетическую и культурную. Только новая наука о поведении животных и человека – этология – открывает путь к такому синтезу. Конрад Лоренц в своих работах, прокладывающих новые пути в науке, внес неоценимый вклад в самопонимание человека, сравнимый лишь с открытиями Дарвина. Лоренц открыл инстинкт внутривидовой агрессии, присущий всем "территориальным" животным: этот инстинкт побуждает их охранять используемую ими территорию от животных своего вида. Лоренц показал, каким образом из инстинкта внутривидовой агрессии произошло узнавание индивида, а затем все высшие эмоции животных и человека, в том числе такие специфические эмоции человека, как дружба и любовь. По этой причине он назвал свою знаменитую книгу "Так называемое зло" (Das sogenannte Böse), подчеркнув этим положительные аспекты агрессии. В мире животных инстинкт внутривидовой агрессии играет роль "отталкивания". Другой инстинкт, играющий роль "притяжения", был открыт Дарвином – это социальный инстинкт, определяющий условия общественной жизни стадных животных. Именно этот, еще недостаточно изученный инстинкт определил образование первоначальных человеческих групп, а затем, вместе с культурными факторами, племен и государств. Равновесие животных сообществ, и в частности человеческих обществ, зависит от динамического равновесия этих двух великих инстинктов. В природе равновесие всегда достигается таким образом – как результат действия противоположных сил: простейшим примером является уже равновесие молекул кристалла, в конечном счете возникающее за счет наличия двух электрических зарядов. Один из стереотипов философии – предполагаемая "неизменность человеческой природы". Философы считали этот тезис столь очевидным, что даже не затрудняли себя доказательствами, ограничиваясь пессимистическими замечаниями о человеке – с примерами, которые нетрудно подобрать. Но если можно сравнивать людей разных эпох и культур, это не значит, что надо сравнивать новорожденных. В таком случае "неизменность" можно в самом деле оправдать, поскольку анатомия и физиология человека вряд ли сильно изменилась с эпохи неолита. Сравнивать надо взрослых людей, сложившихся в их культуре; а тогда обнаруживается изменчивость "природы человека", как раз и делающая это понятие интересным. Культурная наследственность позволяет людям передавать потомству приобретенные ими знания и навыки. Наследование приобретенных признаков, постулированное Ламарком и отсутствующее в биологии, парадоксальным образом обнаруживается в человеческой культуре. Вследствие этого необычайно ускорилась эволюция человека. Эта же причина обусловливает пластичность человеческой природы, способной к необычным в живой природе превращениям. Однако, в человеческой природе есть древнейший слой, определяемый инстинктами, то есть генетической наследственностью. Этот слой не может быть изменен культурой, хотя формы проявления инстинктов зависят от культуры и определяют облик этой культуры. Биологическое в человеке всегда противилось формальному подходу и считалось "иррациональным". С ним связаны понятия "добра" и "зла": первое из них представляет в фантастической форме социальный инстинкт, а второе – инстинкт внутривидовой агрессии. В этом слое нашей психики содержатся и правила племенной морали, определенные социальным инстинктом и распространенные мутацией на больший коллектив – человеческое племя, а в наше время это общее достояние всех племен превращается, в ходе культурной эволюции, в этику будущего человечества. Эти правила племенной морали были нарушены в ходе развития общества, где возникли структуры и отношения, воспринятые человеком как "социальная несправедливость". Предметом этой книги является реакция на "социальную несправедливость", проходящая через всю историю и получившая название "классовой борьбы". Классовая борьба возникает вследствие ряда причин, биологических и культурных, взаимодействие которых я пытаюсь описать. Моя главная цель – выяснить действие социального инстинкта в человеческом обществе, описать условия, фрустрирующие его проявления, и объяснить последствия всевозможных попыток подавить этот неустранимый инстинкт. Я начинаю с описания системы инстинктов человека с точки зрения этологии, отмечая специфически человеческие черты этих инстинктов, единственные в животном мире. Затем я рассматриваю биологическую составляющую истории на известном материале, который, по-видимому, никто еще не пытался истолковать с этой стороны. Наконец, в конце книги я привожу некоторые удручающие факты, касающиеся нынешнего биологического и культурного положения человека – факты, уже отчасти указанные в книге Лоренца "Восемь смертных грехов цивилизованного человечества". Более подробное представление о содержании книги можно составить из оглавления. Я не пытаюсь определить, что такое справедливость: это слово означает обычно соблюдение принятых в обществе правил, но такие правила зависят от места и времени. Напротив, инстинктивная реакция, которая меня интересует, имеет биологическое происхождение: она обусловлена социальным инстинктом человека и потому не может быть изменена. Но можно изменить фрустрирующую человека культуру, определяющую условия действия наших инстинктов. Институт демократии несомненно нуждается в реформе. Этот институт образовался в Средние века и содержит в себе отчетливое отрицательное представление о человеке, заимствованное из христианской эсхатологии. Но демократия меняется. Она уже не нуждается в смертной казни и не привязывает человeка к позорному столбу. Если сравнить наше нынешнее понимание демократии, например, с английскими законами начала девятнадцатого века, то изменение демократии оказывается очевидным фактом. Демократия все еще нуждается в силе – и не должна быть слабой – но она больше доверяет человеку. Меняется не только "человеческая природа", но и наше представление о ней. Философы всегда были пессимистами – не только кабинетные мыслители вроде немецких идеалистов, но даже более знакомые с человеческим обществом, такие, как Юм, тоже веривший в неизменность "природы человека". Биологическая революция в философии, произведенная Лоренцем, может изменить эту укоренившуюся установку. Мы знаем теперь, что в человеческом обществе возникает обратная связь – самопонимание общества и сознательное изменение его усилиями человека. Нынешнее общество, с его механическими реакциями на случайные события, вообще нежизнеспособно. Если человечество выживет, то возникнет новое общество, где будет жить новый человек. Это далекая цель, но ничто меньшее нас не спасет. _________ Благодарности Эта книга возникла после чтения памфлета Ф. А. Хайека «Пагубное самомнение», удивившего меня полным забвением биологической природы человека. Мои доводы против Хайека казались мне очевидными, но по настоянию покойной Натальи Ильиничны Черновицкой я принялся их записывать. Ей я и обязан появлением предлагаемого тома, где, в конечном счете, я далеко вышел за пределы первоначальной полемики. В этой работе мне помогли друзья, А. В. Гладкий, Т. И. Перепелова и особенно Р. Г. Хлебопрос, возглавляющий красноярскую школу теоретической биологии. Его идеи я отметил в ряде мест книги. А. И. Фет Глава 1 ИНСТИНКТ1. Понятие инстинктаПоведение человека, как и всех животных, зависит от наследственных механизмов. Всегда было известно, что животное каждого вида имеет от рождения некоторый набор присущих ему способов поведения, характерный для этого вида. Средневековые схоласты не сомневались, что живые организмы получают при рождении все свои способности от бога. Они полагали, что человек, их повелитель, наделяется от рождения сверхъестественной духовной силой – бессмертной душой. Более того, философы вплоть до Нового времени полагали, будто человек уже при рождении обладает некоторым "априорным знанием", включающим основные понятия математики, логики, и даже представление о боге. Последний удар этим представлениям нанесли философы-эмпиристы семнадцатого и восемнадцатого веков, в особенности Локк и Юм, по существу отрицавшие все «невидимые» факторы в поведении животных и человека. Они сводили все способности живых организмов к реакциям на полученные ощущения и к основанным на этом опыте процессам обучения, согласно афоризму: nihil est in intellectu quod non fuerit prius in sensu (в разуме нет ничего, чего не было раньше в ощущении). Крайним выражением их доктрины было представление, будто психика новорожденного пуста, как «чистая доска» (tabula rasa). Таким образом, предполагалось, что при рождении животное (и человек) «ничего не знает», но многому способно научиться. Однако, такая способность уже предполагает весьма сложное строение системы, усваивающей обучение – строение, вряд ли совместимое с представлением о «чистой доске». Биологи стали называть врожденные способы поведения словом «инстинкт», от латинского instinctus, означающего «побуждение». Неумение биологов объяснить, откуда берутся такие побуждения, породило в девятнадцатом веке построения так называемых «виталистов», постулировавших для этой цели особую «жизненную силу», присущую всему живому и не сводимую к другим, известным из физики силам природы. В этой «жизненной силе» нетрудно было узнать возродившееся представление о душе, распространенное с человека на все живые организмы, и хотя такую силу нельзя было обнаружить на опыте, эта спекуляция перешла в модную философию того времени, так называемый «интуитивизм». С другой стороны, психологи-бихевиористы, последователи В. Вундта, Э.Л. Торндайка и И.П. Павлова, придерживаясь концепций эмпиризма, пытались свести все поведение животного к реакциям на те или иные стимулы, наблюдаемым в лабораторных условиях. Поскольку бихевиористы не признавали врожденных механизмов поведения, они избегали самого понятия «инстинкт». Это резко ограничивало понимание поведения: уже простейшие физиологические функции – такие, как дыхание и сокращение сердца – не являются реакциями на внешние условия, а стимулируются «эндогенными», то есть врожденными внутренними механизмами, хотя и находящимися под влиянием внешней среды; кроме того, поведение животного в природных условиях несравненно сложнее, чем в лабораторном опыте. Между тем, к середине двадцатого века возникла новая наука о поведении – этология, главным создателем которой был Конрад Лоренц, величайший биолог нашего времени. Эта наука оказалась в полном согласии с современной экспериментальной физиологией и кибернетикой, и в свете ее достижений заблуждения виталистов и бихевиористов стали уже достоянием истории. Инстинкты стали в этологии предметом глубокого изучения. Нет надобности отказываться и от самого термина «инстинкт», принятого такими исследователями, как Дарвин, Лоренц и Тинберген. Я попытаюсь объяснить дальше в этой главе, чт`o в настоящее время называется инстинктом. Как уже было сказано, инстинкты – это врожденные способы поведения животного. Они вовсе не сводятся к реакциям на происходящее в окружающей среде. Животное часто проявляет инициативу, то есть начинает некоторую последовательность действий, приводящую к полезному для него результату. По аналогии с поведением человека, такое поведение животного называли целенаправленным, или целесообразным. Биологи всегда поражались совершенной приспособленностью животных к условиям их жизни. В ряде случаев они могли видеть, "зачем" нужны животному те или иные формы строения или способы поведения. Например, кривые когти кошки служат ей, чтобы хватать мышей, и для поимки мышей у кошки есть сложные приемы охоты. Дарвин показал, каким образом возникли эти приспособления. В данных природных условиях животные одного вида вступают между собой в конкуренцию за использование имеющихся ресурсов, в которой более приспособленные особи имеют больше шансов выжить и оставить потомство, передавая ему свои свойства. В конечном счете остаются лишь особи, обладающие полезным свойством, и вид таким образом меняется. Этот процесс Дарвин назвал естественным отбором. Таким образом, совершенные приспособления живых организмов получили причинное объяснение, и все представления о "целях" развития, чуждые научному объяснению природы, были изгнаны из биологии. Когда биолог спрашивает, "зачем" нужна некоторая форма или некоторое поведение, этот вопрос надо понимать в следующем условном смысле: "какие природные условия вызвали естественный отбор, выработавший эти приспособления". Говорят, что эти условия производят селекционное давление, способствующее этим приспособлениям. Говорят также, что эти приспособления способствуют сохранению вида, поскольку виды, у которых не выработались такие приспособления, попросту не могли выжить. Как видно из наблюдения животных, их поведение следует определенным правилам, напоминающим программы работы машин, но более сложным. Может показаться, что слово «программа» вряд ли подходит к бессознательному поведению животного, и потому должно быть поставлено в кавычки. Но существуют программы, не составленные человеком. В самом деле, в основе всех форм поведения животного лежит врожденная программа построения индивида, записанная в молекуле дезоксирибонуклеиновой кислоты (ДНК), несущей в себе наследственную информацию о строении и функциях этого животного. Эта информация «закодирована» в виде строгой последовательности нуклеотидов – групп атомов, задающих производство аминокислот и, тем самым, составляющих организм белков. Нуклеотиды играют ту же роль, что буквы в написанном человеком сообщении; отсюда и пошло выражение «генетический код». Расположение кодирующих символов в одну строку, или «линейное» расположение, есть простейший и самый естественный способ передачи сообщений, в котором, разумеется, порядок записи символов важен для «прочтения» заложенного в сообщении содержания. Этот способ «изобрела» эволюция миллиарды лет назад; поскольку он лежит в основе жизни, неудивительно, что им воспользовалось и человеческое мышление, которое выражается словесным языком и записывается в виде текстов. Изобретатели компьютера сознательно воспроизвели его в кодировании компьютерных программ условными знаками. И когда через несколько лет – в пятидесятых годах – Крик и Уотсон открыли механизм молекулярной наследственности, общий для всех живых организмов, они с самого начала сопоставляли программы, записанные в ДНК, с компьютерными программами. Естественно, такой способ выражения стал неизбежным при рассмотрении инстинктивного поведения: оно уподобляется работе компьютера по заданной программе. Иначе говоря, для понимания определенных закономерностей человеческого поведения полезной моделью человека оказывается компьютер. Конечно, это никоим образом не означает, что человек есть нечто вроде компьютера, как это провозглашали на заре кибернетики некоторые ее энтузиасты. Напомним, что такое модель. Пусть изучается сложная система A; допустим, что мы нашли более простую систему A', воспроизводящую с достаточным приближением некоторые структуры и функции системы A. Тогда A' называется моделью A, и на такой модели можно изучать интересующие нас структуры и функции, отвлекаясь от других структур и функций, имеющихся в A. Когда, например, студент Базаров «резал лягушек», он делал это для изучения анатомии и физиологии человека, то есть структуры и функций человеческого тела. Человек был здесь системой A, а лягушка – системой A', и Базаров занимался моделированием человека, хотя он делал это задолго до научного употребления слова «модель». Точно так же, как лягушка может быть упрощенной, неизбежно искаженной, но полезной моделью человека, имитирующей его телесные функции, компьютер удобен для изучения некоторых простейших способов мотивации человеческого поведения. О более сложных явлениях жизни я буду говорить на другом языке. Преувеличение роли компьютеров в современном обществе, и особенно в воспитании детей, я воспринимаю как большую опасность для культуры, ведущую к ее дальнейшему упадку. Но при попытке изложить мысли, содержащиеся в этой книге, я не мог обойтись без компьютерной модели, знакомой теперь всем читателям. Конечно, не только человек, но и любое животное устроено и действует сложнее компьютера. Далее, животное, в отличие от компьютера, снабжено рецепторами, органами восприятия внешнего мира, и эффекторами, органами воздействия на внешний мир. Компьютер же, как и все машины, связан с внешним миром лишь очень специальным образом – посредством человека, задающего ему материал для работы и использующего результаты этой работы. Прямой связи с окружающим миром у компьютера нет – если только человек не соединяет его с другими, посторонними ему устройствами. Есть основания думать, что животные, и тем более человек принципиально сложнее компьютеров, то есть не сводимы к принципам, заложенным в устройство компьютеров. Но для многих функций человеческой психики, которые нас интересуют, компьютерная модель полезна, и сравнение с компьютером не обидно. Когда мы поймем, как работают инстинкты, об этой модели можно будет забыть. Как читатель сможет убедиться, это книга о человеческом обществе, а вовсе не о компьютерах. То немногое, что читателю нашей книги нужно знать о компьютерах, сообщается в этой главе. В геноме животного запрограммировано построение его тела и его возможное поведение. Разумеется, многие функции органов тела не нуждаются в подробном программировании, а сами собой получаются в результате химических процессов или в виде автоматических реакций уже построенных механизмов. Конечным же результатом является определяемое геномом поведение животного, то есть его будущая жизнь, начиная с работы внутренних органов тела до сложнейших форм обучения и воспитания потомства. Заметим, что у живого организма, в отличие от компьютера или любой машины, нет "пользователя", приводящего его в действие и назначающего ему программу работы. Простейшие программы его включаются автоматически при его рождении, а более сложные формы поведения запускаются внешними воздействиями, стимулирующими тот или иной инстинкт. Понятно, какие виды поведения животного вызывает, например, внешняя опасность: в геноме запрограммирован для этих случаев запуск механизмов защиты или бегства. В случае голода химические стимулы, исходящие изнутри организма, включают механизмы поиска пищи, при отсутствии каких-либо внешних возбудителей. Аналогично, каждый инстинкт имеет свои включающие его стимулы, которые нам большей частью неизвестны и действуют даже при отсутствии каких-либо видимых мотивов. Дело происходит так, как будто в геноме животного запрограммировано стремление привести в действие каждый инстинкт, так что это стремление неудержимо проявляется через определенное время в соответствующем поведении. Такое поведение, выражающее потребность в выполнении инстинктивного действия, называется аппетентным1. Мы укажем здесь только «большие» инстинкты, необходимые для выживания особи и вида. Более полные сведения об инстинктах и их взаимодействии можно найти в знаменитой книге Конрада Лоренца «Так называемое зло»2. Прежде всего это инстинкты, присущие всем без исключения животным: инстинкт самосохранения, инстинкт питания и инстинкт размножения. Целью этих инстинктов является, соответственно, спасение от смерти, спасение от голода и продолжение рода. Разумеется, понятие «цели» надо понимать здесь в указанном выше биологическом смысле: оно означает выработанные эволюцией программы, применение которых дает тот или иной результат. Далее, к «большим инстинктам» надо причислить еще два инстинкта, присущих в той или иной степени многим высшим животным, во всяком случае, приматам и человеку: это социальный инстинкт, открытый Дарвином, и инстинкт внутривидовой агрессии, открытый Лоренцем. Книга Лоренца "Так называемое зло" сыграла в наше время столь же важную роль в самопонимании человека, как в девятнадцатом веке книга Дарвина "Происхождение видов". Социальный инстинкт особенно важен для общественных, или стадных животных, типичными примерами которых являются муравьи, сельди, гуси, волки и обезьяны. Образ жизни таких животных был издавна известен, и еще Аристотель заметил, что и «человек – общественное животное». Но только Дарвин систематически изучил социальный инстинкт, особенно в применении к человеку, в своей книге «Происхождение человека и половой отбор». Социальный инстинкт определяет для каждого вида возможный размер стада и правила поведения в стаде, то есть реакции на собратьев по стаду. Для всех видов приматов типичная численность стада составляет несколько десятков. Так же обстояло дело, несомненно, у наших предков-гоминидов; нынешние сообщества людей, гораздо более многочисленные, зависят, как мы увидим, не только от генетической наследственности. На первый взгляд, есть совсем не общественные животные, проводящие почти всю жизнь в одиночестве: таковы тигры, медведи и многие рыбы и птицы. Но Тинберген замечает, что поскольку и эти животные сходятся на время спаривания, они также являются в некоторой мере общественными. Более того, медведи, населяющие некоторую территорию, редко видят друг друга, но сложным образом взаимодействуют, выбирая половых партнеров; совершенно необщественных животных, по-видимому, нет. Социальному инстинкту очень не повезло: последователи Дарвина интересовались главным образом конкуренцией между особями одного вида, обусловливающей естественный отбор, но пренебрегали сотрудничеством собратьев по виду. Особенно пренебрегали действием социального инстинкта у человека так называемые «социал-дарвинисты», часто рассматривавшие историю человечества как «войну всех против всех», для чего у них было наготове соответствующее латинское изречение. В действительности высшие животные, как хорошо знал уже Дарвин, не убивают особей своего вида: конкуренция внутри вида сводится к соревнованию в использовании ресурсов, но не означает прямого уничтожения конкурентов. Социал-дарвинисты некритически перенесли на весь животный мир обычаи человеческого общества, а потом, для обоснования агрессивной политики своего государства, ссылались на полученный таким образом "всеобщий биологический закон". Ясно, что в этих условиях социальный инстинкт находился в пренебрежении3. Инстинкт внутривидовой агрессии, открытый Лоренцем и описанный им в уже упомянутой книге, свойствен всем «территориальным» животным, то есть получающим питание с определенного участка и охраняющим этот участок от особей своего вида. Такими животными являются многие хищники, то есть животные, питающиеся животной пищей, в том числе утиные и врановые птицы, псовые и кошачьи млекопитающие, а также приматы. Человек в высшей степени агрессивен – больше всех других животных. Биологический смысл инстинкта внутривидовой агрессии состоит в изгнании со «своей» территории любой особи собственного вида, чем обеспечивается равномерное заселение его ареала – всей пригодной для этого вида области Земли. Если бы не этот инстинкт, животные одного вида стремились бы селиться только в самых благоприятных местах, что привело бы к перенаселению и бескормице. Инстинкт внутривидовой агрессии побуждает животное нападать на любого представителя своего вида, оказавшегося на его участке; но такое нападение на “чужого” обычно завершается лишь его изгнанием со “своей” территории, а вовсе не убийством. Убийство особей своего вида опасно для его сохранения; чтобы предотвратить такое убийство, эволюция выработала утонченные механизмы. Владелец участка на своей территории оказывается “сильнее” чужого, но, перейдя невидимую (для нас) границу, сразу же “слабеет”. Таким образом, в большинстве случаев изгнание чужого достигается демонстративным “поединком”. Более того, эволюция скорректировала инстинкт внутривидовой агрессии добавочным инстинктом – механизмом “подчинения”: более слабый из соперников дает сигнал, автоматически останавливающий дальнейшее нападение. Наконец, эволюция создала и другие корректирующие инстинкты, защищающие от агрессии самок и потомство. Конрад Лоренц открыл методы, позволившие восстановить эволюцию поведения животных. Название его книги означает, что внутривидовая агрессия вовсе не является «злом»: напротив, как он показал, из взаимодействия инстинкта внутривидовой агрессии с половым инстинктом возникли все высшие эмоции животных и человека: узнавание индивида, дружба и любовь. Узнавание индивида было биологически необходимо, чтобы "владелец" участка мог узнавать своих "соседей", не принимая их за опасных агрессоров и не затрачивая энергию на бессмысленные нападения. Узнавание индивида было первым шагом к формированию того, что мы, люди, называем "личностью", и к развитию высших эмоций, которое привело к возникновению человека. С другой стороны, произведение и воспитание потомства требовало сотрудничества особей разного пола, и поскольку инстинкт внутривидовой агрессии действует в отношении всех особей собственного вида, необходимы были способы безопасного сближения партнеров. Это привело к возникновению сложных механизмов, в которых "притяжение" полового инстинкта взаимодействует с "отталкиванием" инстинкта внутривидовой агрессии и инстинкта самосохранения. Эти механизмы известны нам, людям, под названием "любви". Таким образом, эволюция выработала внутривидовую агрессию для равномерного расселения вида и создала у животных "высшие эмоции", чтобы предотвратить вредные последствия этой агрессии. Разумеется, "цели" эволюции надо понимать в смысле Дарвина – как некоторые критерии отбора, заданные условиями существования вида. Там, где нет агрессивности, не образуются ни личные связи, ни коллективы, способные к сложным взаимодействиям и к защите от внешних опасностей. Книга Лоренца об агрессии "Так называемое зло" сыграла в двадцатом веке столь же важную роль, как за сто лет до этого «Происхождение видов»: она открыла путь к лучшему самопониманию человека. Значительно меньше описано взаимодействие социального инстинкта и инстинкта внутривидовой агрессии. В стаде животных эти два инстинкта действуют как сила притяжения и сила отталкивания, напряжение которых поддерживает равновесие социальной системы. Лоренц описал это равновесие на примере серых гусей. Джейн Гудолл4 подробно изучила “системообразующее” напряжение этих инстинктов в своих многолетних наблюдениях над шимпанзе в их естественной среде. Конечно, наибольший интерес представляет взаимодействие тех же инстинктов в случае человека. Это взаимодействие фантастическим образом отразилось в извечном противопоставлении "добра" и "зла", в древних метафорах "Эрос" и "Танатос", а в Новое время – в квазинаучных терминах "либидо " и "мортидо". Весьма вероятно, что Лоренц собирался заняться этим вопросом во втором томе своей последней книги “Оборотная сторона зеркала”5, но смерть помешала ему завершить этот труд. Некоторые идеи, относящиеся к человеческому обществу, он опубликовал в лекциях под названием “Восемь смертных грехов цивилизованного человечества”6. 2. Открытые программыСамые простые инстинктивные программы предписывают животному единственную последовательность движений, выполняемых одно за другим в строго определенном порядке. У низших животных, например, у насекомых, наблюдаются врожденные, строго автоматические последовательности инстинктивных действий. Оса вида сфекс парализует сверчка, прокалывая жалом три его ганглия, а затем помещает его в норку для питания своей личинки. Все эти операции жестко «запрограммированы»: например, сфекс втаскивает сверчка в вырытую ямку за усики, но если обрезать парализованному сверчку его усики, то сфекс не умеет втащить его в норку; а если вытащить сверчка из норки, то сфекс возвращается к норке и снова замуровывает ее песком, хотя вылупившаяся там личинка должна неминуемо погибнуть. Подобные автоматические операции больше напоминают работу машины, чем сознательные действия человека; но слово «программа» давно уже было перенесено с действий человека на действия вычислительной машины. У высших животных, и в особенности у человека, таким образом программируются лишь простейшие инстинктивные реакции, как, например, отдергивание пальца при уколе или опускание века при опасности для глаза, и составные элементы более сложных движений. Программы поведения, преобладающие у низших животных, сохранились у высших животных и человека лишь в виде коротких «автоматических» последовательностей. Аналогичные «жесткие» программы встречались во многих машинах и до изобретения компьютера; примерами могут служить шарманка, торговый автомат или арифмометр. Высшие животные способны делать выбор: в зависимости от обстоятельств, обнаруживаемых в ходе выполнения программы, они выбирают то или иное продолжение этой программы – также из запаса инстинктивно заданных программ. Подобный механизм выбора применяется в компьютере и составляет его принципиальное отличие от более простых машин; этот механизм называется командой условного перехода (conditional jump). Значение этой идеи, уже известной в математической теории, подчеркнул фон Нейман, которому принадлежит первое систематическое изложение концепции компьютера. Условные переходы – важная часть того, что надо знать о компьютерах при чтении этой книги. Мы поясним это понятие на простом примере. Предположим, что дан перечень данных для выполнения некоторого проекта, и имеется программа вычисления стоимости проекта. Исходя из данных, программа вычисляет стоимость проекта. На каждом шаге вычисления сумма расходов возрастает. Если она достигает заданной предельной величины, команда условного перехода останавливает работу компьютера и выдает символ, означающий невозможность проекта. В противном случае вычисление продолжается, и после исчерпания программы выдается стоимость проекта. Уже такой простейший условный переход выходит за пределы возможностей некоторых насекомых, неспособных остановить действие жестко запрограммированной последовательности движений, даже если оно становится бессмысленным. Но высшие животные ведут себя так, как будто их инстинктивные программы содержат условные переходы. В более общем случае «ветвление» команды может выглядеть следующим образом. Предположим, что целью программы А является нахождение некоторого числа, заключенного в "массиве памяти" М (внутри компьютера). Пусть, далее, массив М состоит из нескольких частей – например, из трех отдельных массивов М1 , М2 , М3 . Поиск состоит в следующем: "основная" часть А0 программы А вычисляет, по некоторым введенным в компьютер исходным данным, число q, заключенное между нулем и единицей; затем, если q меньше 0,3 , команда условного перехода включает некоторую вспомогательную программу А1 , начинающую поиск в массиве М1 и выдающую окончательный результат; если q не меньше 0,3 , но меньше 0,7 , включается другая программа А2, находящая результат в массиве М2; и если q не меньше 0,7 , но не больше 1, включается третья программа А3, находящая результат в массиве М3; при этом программы поиска А1 , А2 , А3 могут быть различны. Они находятся в компьютере в качестве встроенных в него программ и называются подпрограммами программы А. Такой "поиск с вариантами" представляет простейший случай. Но чаще всего встроенные в компьютер подпрограммы и массивы памяти дополняются "внешними" подпрограммами и массивами памяти, следующим образом. В компьютере оставляются "пробелы" для подключения "внешних" подпрограмм и массивов, которые вводит в эти места пользователь, и к которым может обращаться основная программа А0. Вместе с этими пробелами А0 образует "открытую программу", возможности которой таким образом значительно расширяются: она способна вести поиск не только "внутри компьютера", но, в некотором смысле, и во "внешнем мире". Устройства, аналогичные встроенным подпрограммам, несомненно имеются в геноме животных. Эти подпрограммы соответствуют наиболее обычным ситуациям, какие могут встретиться в жизни особи данного вида. Допустим, что геном содержит программу некоторой инстинктивной последовательности действий – например, поиска пищи. Тогда в этом геноме, выработанном эволюцией и отражающем исторический опыт вида, закодированы ситуации A1, А2, …, обычно встречающиеся при поиске пищи. Для этих случаев в геноме содержатся готовые подпрограммы, включаемые в зависимости от наступления той или иной ситуации. В частности, сюда относятся подпрограммы, распознающие съедобность или несъедобность пищи. У видов, широко распространенных по Земле, как, например, крысы или вороны, эти подпрограммы должны быть очень развиты, поскольку этим видам приходится встречаться с разнообразными видами пищи. Запас программ, заключенный в геноме животного, содержит все врожденные способы его инстинктивного поведения, от автоматических программ внутренних органов до сложнейших способов возможного для него обучения. Этот запас программ аналогичен набору встроенных в компьютер исходных программ, с которыми его продают.7 В геноме программируются не только способы поведения, но и некоторые виды обучения. Способы обучения часто требуют участия других особей. Например, при рождении котенок наделен инстинктивной программой, побуждающей его ловить движущиеся мелкие предметы; но поедание пойманных предметов не входит в эту программу – вероятно, потому, что распознавание их съедобности входит в другую программу. Если котенок встретится с мышами, он будет их ловить, но не будет есть. У кошки-матери, в свою очередь, есть врожденная программа, побуждающая ее учить котенка есть пойманных мышей и других подобных животных. Обе эти программы сочетаются в поведение, нужное для питания; котенок, выращенный без матери, или с матерью, но в отсутствие мышей, будет их ловить, но не будет есть. По-видимому, здесь ловля добычи отделена от распознавания съедобности. Вся эта последовательность действий, включая обучение детенышей, "предусмотрена" геномом. Но, как известно, животные – во всяком случае, высшие животные – способны также к индивидуальному обучению, "не предусмотренному" геномом и зависящему от условий жизни отдельной особи, хотя и ограниченному обычными условиями жизни вида. Индивидуальное обучение позволяет животному вырабатывать способы поведения, не закодированные заранее в геноме. Например, крысы способны обучаться распознаванию и употреблению (или неупотреблению) новых видов пищи, даже искусственно изготовленной человеком. Соответствующие подпрограммы поведения, конечно, не могут содержаться в геноме, поскольку речь идет о ситуациях, заведомо не встречавшихся в истории вида. Дело происходит так, как будто в программу поведения животного вводится “внешняя” подпрограмма, наподобие того, как это делает пользователь компьютера. Для этого нужны свободные массивы памяти, заполняемые “извне” и при необходимости подключаемые к основной программе – в предыдущем примере к программе поиска пищи. Наследственные программы с возможностями подключения “внешних” подпрограмм несомненно лежат в основе всякого индивидуального обучения. Эрнст Майр [Ernst Mayr] назвал такие программы (в 1967 году) открытыми программами. Вряд ли надо объяснять важность таких открытых программ для всех видов высшей психической деятельности, особенно у человека. С индивидуальным обучением связан естественный вопрос: каким образом хранится приобретенная этим путем информация? После открытия молекулярных носителей памяти – молекул ДНК – сразу же возникло предположение, что в этих молекулах записываются вообще все виды имеющейся у живого организма информации. Но попытки обнаружить в ДНК “приобретенную” информацию не привели к цели. Как полагает Лоренц, основная генетическая информация, заключенная в геноме, должна быть, напротив, ограждена от всяких случайных “модификаций” – может быть, полезных для индивида, но не обязательно нужных для сохранения вида. Накопление такой информации “переполнило” бы даже весьма емкие молекулярные хранилища памяти, а ввод и вывод ее из молекул ДНК представлял бы очень сложную задачу, вряд ли осуществимую в приемлемые для этого сроки. Лоренц предполагает, что массивы памяти, куда вводятся “внешние” подпрограммы поведения, находятся в мозгу, в виде стационарных замкнутых токов, протекающих по цепочкам нервных клеток – нейронов. Таким образом, у животных имеется “внешняя память”, аналогичная так называемой внешней памяти компьютеров и находящаяся в том же организме, но вне генома. Эта весьма правдоподобная гипотеза объясняет также, почему индивидуально приобретенная информация не передается по наследству: наследуется только геном, но видоизменения в структуре мозга гибнут вместе с индивидом. Точно так же, вы не можете обучить ваших детей генетическим путем тому, что хранится в вашей “еще более внешней” памяти – в книгах вашей библиотеки. Когда говорят, что способности в некоторой степени “наследуются”, то имеют в виду лишь генетическую наследственность: детям передается только то, что уже было в геноме родителей. Вопрос о “наследовании приобретенных признаков” играл важную роль в истории биологии. Ламарк построил всю свою теорию эволюции на предположении, что признаки, приобретенные в течение индивидуальной жизни животного, передаются по наследству, отчего и происходит изменение видов. Механизм естественного отбора, открытый Дарвином, сделал это предположение излишним; но все же Дарвин пошел на некоторые уступки “ламаркизму”, признав (во втором издании “Происхождения видов”) возможное значение также за “наследованием приобретенных признаков”. Эти уступки объяснялись упорными утверждениями ряда авторов, якобы наблюдавших такие явления. В каждом отдельном случае эти утверждения со временем опровергались, но повторяются и по сей день. Изредка случается, что “изобретение”, сделанное отдельным животным, в течение некоторого времени становится предметом обучения в небольшом сообществе его собратьев по виду. Японские этологи давали макакам картофель, испачканный землей, и одна молодая самка догадалась мыть его в морской воде; затем она же стала очищать смешанное с песком зерно, бросая его в воду и вылавливая всплывавшие зерна. Эти навыки были усвоены другими наблюдавшими их макаками (всего 19 особями). Однако, для такого обучения необходимо наличие не только “изобретателя”, но и подходящей ситуации, чего-то вроде учебного пособия, что случается редко и обычно не повторяется; а “сообщения” о происшедшем не могут сохраняться, поскольку у животных нет языка. Поэтому у животных не образуется накапливающееся знание – то, что мы называем традицией. Единственным способом изменения видов животных являются случайные изменения генома – мутации – и естественный отбор, закрепляющий крайне редкие полезные для сохранения вида результаты мутаций. Отсюда ясно, почему эволюция видов происходит так медленно: образование нового вида может занимать миллионы лет. 3. Генетическая и культурная наследственность у человекаЧеловек – единственный вид, который не может существовать с одним только генетическим механизмом наследственности: для его воспроизводства необходим еще и другой механизм наследственности – культурная традиция. Существенное отличие человека от других животных – понятийное мышление; но отчетливое формулирование и закрепление понятий требует символического языка, то есть обозначения этих понятий определенными символами, изобретенными для этой цели. Язык человека с начала существования нашего вида выражал эти символы сочетаниями звуков – словами; поэтому наш язык называется словесным языком. Не следует думать, что язык – лишь одно из проявлений свойственного человеку понятийного мышления: это попросту необходимое условие мышления, возникшее вместе с ним. Без языка не было бы и человека. Впоследствии изобретение письменности позволило кодировать слова языка зрительными символами – буквами, другими условными знаками и даже знаками, воспринимаемыми осязанием, как это делают для слепых. Таким образом, язык можно понимать с помощью различных органов чувств. Человек несомненно обладает врожденными открытыми программами, способными воспринимать целые “пакеты” подпрограмм, записанных на словесном языке. Для обучения чему-нибудь новому человеку не требуется ни присутствие “изобретателя”, ни наличие в его собственном опыте “учебной ситуации”. Поэтому, в отличие от всех других животных, человек способен накапливать знание, образующее культурную традицию. Это знание передается от поколения к поколению путем словесного обучения; очень долго все обучение было устным, но в последние несколько тысячелетий оно было также и письменным. В культурной традиции открытия и изобретения играют такую же роль, как мутации в генетической эволюции: они обеспечивают изменчивость. Изменения, полезные для сохранения вида, точно так же закрепляются и распространяются отбором. Поразительным образом, постулированное Ламарком "наследование приобретенных признаков”, которого нет в генетической эволюции, в самом деле происходит в культурной эволюции человека. Открытия и изобретения, направляемые сознательным поиском, или по крайней мере острой наблюдательностью человека, происходят несравненно чаще случайных полезных мутаций генома, а культурная традиция распространяет их намного скорее. Неудивительно, что культурная эволюция несравненно быстрее генетической: образование новых видов продолжается миллионы лет, тогда как человеческие культуры могут возникать в течение нескольких столетий. Специфически человеческий процесс обучения, который мы наглядно описали как заполнение открытых программ подпрограммами, записанными словесным языком, отнюдь не является простым добавлением или усовершенствованием системы инстинктов. Без этого процесса обучения человеческий вид просто не может существовать. Генетическая программа нашего вида может действовать лишь при условии, что ее открытые программы своевременно, в “предусмотренном” человеческим геномом порядке заполняются подпрограммами, созданными культурной наследственностью. Первая и важнейшая из них – это программа обучения языку и, вместе с ним, навыкам образования понятий. Если это обучение не приводится в действие, что происходит обычно до трехлетнего возраста, то ребенок никогда не станет человеком, а навсегда останется нежизнеспособным уродом. Таким образом, само существование нашего вида зависит от взаимодействия двух механизмов наследственности – генетического и культурного, причем такое вполне определенное взаимодействие запрограммировано в геноме человека. Понятно, почему немецкий антрополог А. Гелен [A.Gehlen] определил человека как «культурное существо» [Kulturwesen]. Все люди несомненно произошли от общих предков и имеют один и тот же аппарат понятийного мышления, находящийся в мозгу. Но культурные традиции людей развивались по-разному. Поскольку человеческие племена расселились по обширному пространству Земли и долго жили отдельно друг от друга, у них возникли разные культуры, использующие разные языки. Одни и те же основные понятия, формирование которых “предусмотрено” геномом человека и устройством его аппарата понятийного мышления, на разных языках обозначаются разными словами или выражениями. Кроме того, каждая культура вырабатывает свои более специфические понятия; но самая возможность перевода с любого языка на любой другой свидетельствует о тождественности стоящей за всеми языками системы мышления. Человек усваивает культуру с момента своего рождения и, поскольку его учат определенному языку, это вполне определенная культура, одна из культур его времени, пользующаяся этим языком. Глубокое единство человеческого рода проявляется в том, что новорожденного ребенка можно обучить любому языку и приобщить к любой культуре. Дарвин привел убедительные доказательства этого единства в своей книге "Выражение эмоций у человека и животных" (1872), сопоставив способы эмоционального общения различных племен; уже в двадцатом веке наблюдения Дарвина были подтверждены киносъемками И. Эйбл-Эйбесфельда и его сотрудников. Эти данные свидетельствуют о единой системе инстинктов, более древней, чем все культурные различия человеческих племен. Программа пользования языком есть важнейшая культурная программа, вводимая в мозг человека при его воспитании; для обучения этой программе он снабжен врожденной программой усвоения языка. До всякого обучения новорожденный обладает инстинктивным стремлением и инстинктивной способностью к усвоению языка. При этом у него нет никакого врожденного знания языка и никакого врожденного знания, какому языку он должен учиться. Таким образом, врожденная программа усвоения языка приспособлена к любым, крайне разнообразным по лексике и грамматическому строю человеческим языкам, а также к всевозможным, крайне разнообразным формам поведения обучающих взрослых. Сложность этой программы, которую мы не в силах себе представить, не идет ни в какое сравнение с тем, что мы научились делать на компьютерах. Поистине, это “программа построения человека”. До появления компьютеров с их программами об этой сложности даже не задумывались, а инстинктивно выполняемые действия человека не вызывали особенного удивления, потому что это самые обычные, повседневные явления жизни. Только попытки воспроизвести некоторые простейшие из этих действий заставили задуматься над тем, какие механизмы за ними стоят. Роль инстинктов в человеческой жизни недооценивали, обращая внимание главным образом на культурные различия. Например, изучали языки и способы обучения языкам, но не задумывались над тем, как вообще возможно учиться языку. Продолжая аналогию человеческого мозга с компьютером – представляющим, как уже было сказано, лишь очень примитивную модель некоторых элементарных функций человеческого мозга – мы можем представить себе мозг новорожденного ребенка как необычайно сложный компьютер со встроенными в него врожденными программами. Эти программы и есть инстинкты человека. Они записаны в мозгу и приводятся в действие внутренними и внешними стимулами. Некоторые из них («эндогенные» программы) стимулируются самим мозгом, как упомянутые выше программы кровообращения, дыхания и других «автоматических» функций, необходимых для жизни индивида. Эти программы действуют безостановочно в течение всей жизни, начиная с утробного состояния, но не сознаются человеком и не зависят от его сознания. Далее, мозг содержит программы многих других инстинктов, стимулируемых внутренними и внешними ощущениями. Это прежде всего «большие инстинкты», о которых уже была речь: инстинкт самосохранения и инстинкт питания, действующие с самого рождения, инстинкт размножения, приводимый в действие позже, социальный инстинкт и инстинкт внутривидовой агрессии. Все это – открытые программы. Как мы уже видели, они есть у всех высших животных: животное рождается с набором таких программ, в котором "пробелы" могут заполняться внешними подпрограммами, усваиваемыми животным путем обучения. Его способность к обучению ограничена средой, в которой может жить его вид. У человека это не только природная, но и культурная среда: в геноме человека предусмотрено обращение к его культуре. При рождении человек «не знает» многих вещей, входящих в генетическую программу других млекопитающих; например, женщина «не знает», что она должна перегрызть пуповину новорожденного, как это делают самки всех млекопитающих, и оба пола «не знают», как начать половой акт. Обучение этим навыкам не предусмотрено человеческим геномом и выполняется культурной наследственностью. Это примеры бесчисленных подпрограмм, вводимых культурой в открытые программы наших инстинктов. В отличие от всех других животных, способность человека к обучению ничем не ограничена, поскольку культура способна к неограниченному развитию! Мы можем теперь вернуться к вопросу о врожденных способностях человека. Многие философы, от Платона до Канта, приписывали человеку врожденное, или «априорное знание»: удивляясь легкости, с которой дети усваивают понятия геометрии – как будто они их уже знали – они приходили к выводу, что предрасположение ребенка к обучению означает, будто человек рождается не только с элементами научных знаний – математики, логики, физики, но даже со знанием о «сверхъестественных» предметах, то есть предметах, недоступных его чувственному опыту, в особенности о боге. С другой стороны, философы-эмпиристы, такие, как Локк и Юм, не веря в существование "априорного знания", вовсе отрицали какие-либо врожденные способности человека, рассматривая разум новорожденного как “чистую доску” и полагая, что все поведение человека определяется обучением. Мы знаем теперь, что обе эти концепции ошибочны. Человек рождается без всякого "априорного знания", но не с "чистой доской" бесструктурного мозга, а с аппаратом инстинктивных программ, в более сложных случаях – открытых программ, приспособленных к приему подпрограмм из культурной традиции. Только обучение в человеческой культуре, вводящее такие подпрограммы в открытые программы инстинктов, производит знание. Мы переходим теперь к вопросу о мотивации. Компьютер не имеет никакой собственной мотивации – его «мотивирует» пользователь, ставящий перед ним задачи. Но живой организм – это мозг вместе с телом, неразрывно с ним связанным и выполняющим его команды. В течение всей жизни организм окружен внешней средой, с которой он взаимодействует, следуя своим инстинктивным программам, пополняемым обучением. При этом все человеческое поведение мотивируется непрерывно действующими инстинктивными программами – понимаем мы эту мотивацию или нет. Разумеется, стимулы, исходящие от инстинктов, приводят к различному поведению в разных культурах. Но нельзя всерьез заниматься поведением человека, игнорируя его инстинкты. В частности, его социальное поведение не может быть понято без этологии, бросающей новый свет на многие явления общественной жизни. Несомненно, инстинктивное происхождение имеет важнейший принцип человеческой этики, так называемая «пятая заповедь»: «Не убий». Как мы уже знаем, в нормальных условиях инстинкт внутривидовой агрессии не приводит к убийству собрата по виду, а ограничивается изгнанием вторгшегося индивида со «своей» территории. Но этот результат достигается с помощью других инстинктов, «корректирующих» первичную программу нападения на любую особь своего вида: например, более слабый из соперников совершает некоторое символическое действие, тормозящее агрессию – на человеческом языке «сдается». Эволюция никогда не берет назад своих программ; она их корректирует, в случае надобности, другими программами. Но если почему-либо такой корректирующий инстинкт не приводится в действие, то происходит убийство, как это часто случается при содержании хищников в одной клетке, откуда слабейший не может удалиться. Другие корректирующие инстинкты предотвращают нападение на самок и детенышей в период размножения и воспитания потомства. Значение этого инстинкта для сохранения вида очевидно, а у некоторых видов (например, у псовых) нападение на самок запрещено во всех случаях, в чем можно видеть пример «рыцарственного» поведения, наблюдаемого и в некоторых человеческих культурах. В естественных условиях корректирующие инстинкты запрещают убийство собрата по виду у всех высших животных, за исключением двух особенно «патологических» видов – человека и крысы. Только люди и крысы ведут войны против себе подобных. Из всех инстинктов наиболее закрепились древнейшие, отобранные эволюцией в течение бесчисленных поколений и общие многим видам животных. Корректирующие инстинкты в эволюционном смысле более “молоды”, чем древний инстинкт внутривидовой агрессии, и их действие не столь “надежно”. Когда эти сдерживающие механизмы отказывают, происходит внезапный прорыв основного инстинкта. Такие явления всегда приводили в замешательство философов прошлого, любивших рассуждать о “природе человека”. Не понимая биологических мотивов человеческого поведения, они пытались объяснить его “рациональными” мотивами, то есть сознательными решениями людей. Отсюда произошли все мудрствования об “иррациональном начале” в человеке. В действительности это “иррациональное” всегда расшифровывается как биологическое, то есть как не сознаваемое людьми действие инстинкта. Так же объясняются фантастические построения, возведенные вокруг понятий “добра” и “зла”, за которыми стоят искаженные изображения социального инстинкта и инстинкта внутривидовой агрессии. Инстинкт – это явление природы и, как таковое, не может быть ни “хорошим”, ни “плохим”. Само собой разумеется, эти замечания вовсе не означают пренебрежения к этическим принципам, лежащим в основе всех человеческих культур. Эти принципы регулируют проявление инстинктов и совершенно необходимы для выживания культур; а человек – “культурное существо” – вне культуры существовать не может. Как раз нарушение этих принципов – патология культурного развития – приводит, как известно, к тем явлениям, которые на языке культурной традиции должны в самом деле рассматриваться как “зло”, или как прискорбное забвение “добра”. Попытки обвинить в наших общественных бедствиях самую «природу человека» – то есть нашу биологическую природу – это бессмысленная клевета на величественное творение эволюции, наделившей нас разумом. Можно надеяться, что мы в конце концов научимся им пользоваться! Философы затратили много усилий, пытаясь выработать "определение человека", отличающее его от других животных. Например, предлагали определить человека как "животное, пользующееся орудиями", или "животное, изготовляющее орудия", и т.д. Все эти попытки не удались, поскольку такое же поведение обнаруживалось у разных высших животных. Мы привели уже в этой главе определение человека с точки зрения современной биологии, отличающее его от всех других животных: человек – это животное, способное к понятийному мышлению и связанному с ним употреблению символического (словесного) языка. Основываясь на этом определении, можно понять многое в поведении человека. Впрочем, некоторые свойства инстинктов человека, перечисляемые ниже, все еще не поддаются объяснению. Во-первых, человек “гиперагрессивен”. Как и у всех хищников, у человека инстинкт внутривидовой агрессии также ограничен “корректирующими” инстинктами, требующими лишь изгнания конкурента, но не его убийства, и охраняющими в период размножения самок и подрастающее потомство. Но у человека действие этих корректирующих инстинктов значительно ослаблено, так что агрессия нередко прорывается у нас в ситуациях, вполне безопасных для наших собратьев, высших животных. Возможно, происхождение повышенной агрессивности человека связано с тем, что человек, как и все приматы, – очень слабо вооруженный хищник. Известно, что механизмы торможения агрессии, охраняющие собратьев по виду, наиболее развиты у «сильных» хищников, способных убить крупное животное несколькими движениями, с помощью зубов и когтей. Но у человека нет такого природного оружия, и когда он изобрел оружие, намного превосходящее то, которым его наделила природа, торможение по отношению к особям своего вида оказалось недостаточным. Мы происходим от насекомоядных предков, размером и видом напоминающих крысу, хотя и не родственных грызунам; такие существа все еще живут в джунглях Мадагаскара. По-видимому, наши более близкие предки не были вполне растительноядными, как гориллы, а скорее поедали время от времени мелких животных, как шимпанзе – наиболее близкий нам по составу генома вид приматов. Впрочем, антропоиды – человекообразные обезьяны – мало агрессивны и, за редкими исключениями, не убивают своих собратьев по виду. Причину необычайной агрессивности человека следует искать в его социальной истории – в открытых Дарвином процессах группового и полового отбора. Во-вторых, человек потребляет на килограмм веса в пять раз больше энергии, чем любое другое высшее животное. Можно сказать, что он «гиперэнергетичен». Такая способность поглощать энергию, несомненно, связана с преимуществами в добыче пищи, которые доставляет человеку его мышление. Чем объясняется потребность в таком количестве энергии, трудно сказать. Сам по себе мозг человека потребляет мало энергии; но человек, несомненно, деятельнее всех других крупных хищников, которые затрачивают много энергии лишь во время охоты, тогда как человек проявляет свою неуемную деятельность чуть ли не все время. Животные больше нас ценят покой и не расходуют энергию без серьезной причины; поистине, к человеку применимо изречение Данте: bestia senza pace.8 В-третьих, человек «гиперсексуален»: он проявляет половую активность круглый год, тогда как другие высшие животные стимулируются к ней лишь в определенное время. Кажется, эта способность человека до сих пор не получила объяснения, но, вероятно, она связана с двумя предыдущими. Даже в биологическом смысле человека трудно понять! 1 От латинского appetentia, означающего "сильное желание, стремление, страсть". 2 Konrad Lorenz. Das sogenannte Böse. Borotha - Schoeler Verlag, Wien, 1963. Русский перевод опубликован в 1998 г. издательством «Республика» в сборнике работ Лоренца под названием «Оборотная сторона зеркала». 3 Исключение составляет выдающийся натуралист П.А.Кропоткин, автор книги «Взаимная помощь как фактор эволюции» (Mutual Aid: a Factor of Evolution. London, 1902). 4 Jane Goodall. The Chimpanzees of Gombe. Patterns of Behavior. The Belknap Press of Harvard University Press, Cambridge, Mass., and London, 1986. Есть русский перевод: Джейн Гудолл. Шимпанзе в природе: поведение. «Мир», 1992. См. также популярную книгу: Jane van Lavick-Goodall. In the Shadow of Man. Houghton Mifflin Co., Boston, 1971. Русский пер. : Джейн ван Лавик-Гудолл. В тени человека. “Мир”, 1974. 5 Konrad Lorenz. Die Rückseite des Spiegels. Versuch einer Naturgeschichte menschlichen Erkennens. R.Piper & Co. Verlag, München, 1973. Русский перевод в цитированном выше сборнике работ Лоренца. 6 Konrad Lorenz. Die acht Todsünden der zivilisierten Menschheit. R.Piper Verlag, München, 1973. Русский перевод в том же сборнике. 7 В распространенной серии компьютеров этот набор носит название BIOS. 8 "Зверь, не знающий покоя" – у Данте это обозначение волка. Глава 2. ГРУППОВОЙ ОТБОР, ПРОИСХОЖДЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА И ПРОИСХОЖДЕНИЕ СЕМЬИ1. Групповой отборПонятие группового отбора было введено в биологию Дарвином в его книге «Происхождение человека и половой отбор», хотя он и не дал этому процессу названия. Дарвин полагал, что группы общественных животных, соединенных социальным инстинктом, вступают между собой в соревнование, аналогичное соревнованию индивидов при естественном отборе, и те из групп, которые наделены каким-либо особым преимуществом, имеют бóльшие шансы на выживание. Можно думать, что групповой отбор, в сочетании с индивидуальным, ускоряет эволюцию; как мы увидим, это особенно вероятно для предков человека. Вот решающее место из его книги (выводы из главы II): «По отношению к строго общественным животным естественный отбор действует иногда на особь, сохраняя те уклонения, которые полезны сообществу. Сообщество, включающее много высоко одаренных особей, возрастает в численности и побеждает другие сообщества, находящиеся в менее благоприятном положении, даже в том случае, если каждый отдельный член сообщества не приобретает никаких преимуществ перед своими собратьями». Как отчетливо объясняет Дарвин, «одаренность» членов такой группы состоит прежде всего в их «более социальном» поведении, способствующем не столько сохранению отдельной особи, сколько сохранению группы. Индивидуальный отбор, рассмотренный в «Происхождении видов», – это отбор на некоторое свойство индивида, особенно важное в данных природных или социальных условиях; в таких случаях говорят, что эти условия производят на отбор «селекционное давление». Конечно, селекционное давление может относиться не только к физическому строению особи, но и к ее поведению. В случае группового отбора преимущества в поведении оказываются решающими; по-видимому, сотрудничество и взаимопомощь как раз и были биологическим преимуществом, выработавшим в ходе эволюции сами группы. Как замечает Дарвин, индивид, особенно склонный заботиться об интересах своей группы, часто приносит себя в жертву этим интересам и тем самым имеет меньше шансов оставить потомство; но если такое поведение, однажды появившееся вследствие случайного изменения (как мы теперь говорим, мутации), уже распространилось в группе, то его сородичи с этим поведением могут оставить потомство, обладающее тем же свойством. Кроме того, эволюции социального поведения в группах, как показал Дарвин, способствует половой отбор. В большинстве известных племен, как он заметил, женщины имеют право голоса при выборе партнеров и предпочитают более смелых и самоотверженных, оставляющих потомство с этими же свойствами. Есть все основания полагать, что эти черты группового отбора, изученные Дарвином на материале современных человеческих племен, относятся также к нашим дочеловеческим предкам и, более того, ко всем общественным высшим животным. Если предположить, следуя Дарвину, что групповой отбор действует, главным образом, не на строение тела, а на поведение, то можно привести сильный аргумент, свидетельствующий об особой роли группового отбора в социальной истории человека. В самом деле, наш вид homo sapiens («человек разумный»), как мы теперь знаем, существует около 200 тысяч лет, причем форма скелета и, в частности, объем черепа за это время почти не менялись: во всяком случае, недавние находки на Синайском полуострове, датируемые 120 тысячами лет, гарантируют эту неизменность в течение очень длительного времени. Когда говорят о древности homo sapiens, имеют в виду именно строение скелета: по закону соответствия Кювье, полное совпадение даже части скелета означает совпадение всего физического строения тела. Этот общий биологический закон и дает основание для установления «возраста человека», так как антропологи находят только скелеты. Но если физическое строение человека не менялось, то не значит ли это, что все это время на него не действовал естественный отбор? Сравнительно недавно такое утверждение и можно было прочесть в школьных учебниках. Нам говорили, что кроманьонцы – старейшие известные тогда сапиенсы, жившие 40 тысяч лет назад – были уже «настоящие люди», с таким же мозгом, как у нас, что они «могли бы учиться в университетах», и что наш вид был изъят с тех пор из действия естественного отбора, так что вся его эволюция была не генетической, а культурной. Лоренц решительно выступил против этой доктрины в своей книге «Так называемое зло» (1963 г.). Он утверждает, что, напротив, действие отбора не прекращается и по сей день, ссылаясь на изменения в поведении у некоторых племен, например, у племени индейцев, изученного Сиднеем Марголиным [Sidney Margolin], где по историческим условиям развилась чрезмерная агрессивность. Поскольку такие изменения происходят в течение нескольких сот лет, Лоренц подчеркивает быстроту действия отбора, хотя и не создающего новые инстинкты, но способного усиливать действие прежних. Как ни относиться к этим наблюдениям (в которых трудно отделить культурную компоненту от генетической), инстинктивное поведение вида homo sapiens несомненно менялось, тогда как строение его тела оставалось неизменным. Заметим, что у сапиенсов объем мозга перестал меняться и не может уже служить мерой умственного развития. По-видимому, дальнейшие мутации уже не увеличивали количество мозговых тканей, а изменяли структуры и способы работы мозга. Качественный рубеж можно определить по резкому улучшению ископаемых орудий, но не по костным остаткам. Этот кажущийся парадокс можно устранить, если допустить, что с момента возникновения нашего вида его генетическая эволюция происходила почти исключительно под действием группового, а не индивидуального отбора: как уже было сказано, групповой отбор действует преимущественно не на строение тела, а на поведение. Это означает, что анатомическое строение мозга не менялось, но мутировали и закреплялись отбором врожденные программы поведения. Несомненно, вся проблема происхождения человека должна быть пересмотрена с точки зрения этологии. Можно предположить, что прежде всего (особенно в ранний период существования нашего вида) менялись программы обучения языку и образования понятий, так что кроманьонцы, возможно, и не могли бы «учиться в университетах». Итак, групповой отбор позволяет объяснить поразительную эволюцию нашего вида, происшедшую без видимого изменения его физических признаков. Более того, можно предположить, что групповой отбор позволяет объяснить также необычайную быстроту эволюции нашего вида. Как мы увидим, первоначальные группы наших предков (еще не людей!) постоянно вели между собой войны, обычно завершавшиеся истреблением побежденных групп. Это явление, не имеющее аналогов в зоологическом мире, можно сравнить уже не с естественным, а с искусственным отбором, где производится «выбраковка» неудачливых конкурентов, не оставляющих, таким образом, никакого потомства. Как известно, благодаря этому искусственный отбор несравненно быстрее естественного. Вполне возможно, что именно это позволило нашему виду развиться в течение необычайно короткого времени в 200 тысяч лет, тогда как «нормальные» процессы образования видов занимают миллионы лет. Идея группового отбора была популярна в начале двадцатого века, но затем ее разработка приостановилась, и вернулись к ней только в последние десятилетия. Причину столь медленного восприятия этой концепции следует искать в культурной истории человека, воздействовавшей на психологию ученых. Дело в том, что Дарвин развил свое представление о групповом отборе именно в книге о происхождении человека, угадав с гениальной интуицией решающую роль группового отбора в образовании нашего вида. Поэтому универсальное значение этого процесса, относящегося ко всем общественным животным, было упущено из виду, и внимание публики привлекали лишь попытки применить идею группового отбора к объяснению человеческой истории. Биологи, делавшие такие попытки, не всегда были так осторожны, как сам Дарвин. Так называемые «социал-дарвинисты» грубо биологизировали историю, недооценивая роль культурной эволюции. Они перенесли действие группового отбора с первоначальных групп и первобытных племен на более поздние сообщества людей и стали говорить (чего никогда не делал сам Дарвин) о «борьбе за существование» рас и наций, понимая эту борьбу как кровавые войны, напоминающие войны современных государств. Тем самым они пытались «биологически обосновать» практику воинствующего национализма, оправдывая ее как неизбежное следствие предполагаемой «биологической природы человека». Первым идеологом этого направления был английский философ Герберт Спенсер, и к нему примкнул известный немецкий биолог Эрнст Геккель. В Германии широко распространившиеся брошюры социал-дарвинистов донесли эти вульгарные извращения биологии до малограмотной мелкобуржуазной публики, неспособной читать серьезные научные книги; известно, что такие брошюры читал в начале своей карьеры Адольф Гитлер, и что они существенно повлияли на идеологию, изложенную им в книге «Моя борьба». Как нетрудно понять, после двух мировых войн идея группового отбора оказалась «политически скомпрометированной». Между тем, у самого Дарвина термин «борьба за существование» (неудачно заимствованный им у Спенсера) имел совсем иной смысл. В книге «Происхождение видов», где естественный отбор рассматривался в применении к индивидам, вовсе не было речи о прямых физических столкновениях и об истреблении в таких столкновениях «менее приспособленных» индивидов. Как мы уже знаем, ничего подобного и не происходит: животные вовсе не убивают своих собратьев по виду, а изгоняют их со «своей» территории после демонстративного поединка, выясняющего соотношение сил. Дарвин еще не знал инстинкта внутривидовой агрессии, но знал, что убийство собратьев по виду в нормальных условиях не встречается и представляет собой редкую патологию. «Борьба за существование» в понимании Дарвина, разделяемом всей современной биологией, состоит в том, что особь, наделенная вследствие случайности рождения (как мы теперь знаем, вследствие мутации в молекуле ДНК) некоторым преимуществом перед своими собратьями по виду, благодаря этому преимуществу имеет больше шансов выжить в данных условиях среды и дать потомство. В этом и состоит «соревнование» индивида с другими особями его вида: у него больше шансов спастись от хищников, поймать добычу, найти партнера для размножения, и т.д. Он вовсе не истребляет своих «менее приспособленных» собратьев, но его более многочисленное потомство вытесняет потомство особей, не обладающих данным преимуществом. Это и есть, по Дарвину, естественный отбор. Аналогичным образом происходит соревнование между группами у общественных животных, никогда не приводящее к их прямой физической борьбе – за редкими исключениями, о которых речь будет ниже. Стаи волков или стада обезьян не вступают между собой в «войны», а, как правило, игнорируют друг друга. Те из них, которые обладают некоторым преимуществом перед другими – благодаря полезным мутациям отдельных особей группы – лучше сохраняются и размножаются, и их потомство вытесняет потомство «менее приспособленных» групп. Несомненно, Дарвин так и представлял себе групповой отбор. Но самая концепция группового отбора, как известно, появилась в его книге о происхождении человека, что наложило свою печать на изложение этой концепции. Дело в том, что человек, в отношении группового отбора, как и во многих других отношениях – исключительный вид1. Поэтому Дарвин отмечает свойственный только человеку факт «беспрестанной войны между племенами, населяющими смежные местности». Только в этом случае, и притом в процессе группового, а не индивидуального отбора, он находит столкновения, приводящие к убийству и к исчезновению целых групп: «Во все времена, на всем земном шаре,– говорит он,– одни племена вытесняли другие». Но, по-видимому, он не представлял себе это «вытеснение» как полное физическое истребление других племен, поскольку в его время войны между современными племенами служили ему единственным материалом для предположений о наших предках. Вот его точка зрения: «Вымирание является, главным образом, следствием состязания между племенем и племенем, расой и расой2. Постоянно действуют различные задержки, служащие к ограничению численности любого дикого племени: таковы периодические голодовки, кочевой образ жизни и, как следствие его, смертность в детском возрасте, затем, продолжительное кормление грудью, войны, несчастные случаи, болезни, распущенность, похищение женщин, детоубийство и, в особенности, уменьшение плодовитости. Если какая-либо из этих задержек хоть в малой степени усиливается, то подверженные ей племена стремятся к убыли; а когда из двух соседних племен одно уменьшается в численности или становится менее могущественным, чем другое, то оно обыкновенно продолжает и далее убывать, пока совсем не вымрет». Как мы видим, позиция Дарвина в отношении группового отбора здесь соответствует его общему пониманию «борьбы за существование» как «вытеснения», а не истребления; по-видимому, для всех высших общественных животных, за исключением человека, такое представление верно. Но его непосредственной целью, ради которой он и ввел понятие группового отбора, было как раз объяснение происхождения человека. Подавляющая масса приведенных им фактов убедительно доказывает, что человек произошел от предков, подобных обезьянам; но историю происхождения человека Дарвин себе не представлял, поскольку ископаемые остатки промежуточных форм – гоминидов – были в то время неизвестны. Первоначальные группы гоминидов были во многом непохожи на примитивные племена, дожившие до наших дней: история «вымирания» этих групп была, по-видимому, гораздо более драматична, чем думал Дарвин. Это был внутривидовой отбор, отбор под селекционным давлением прямой борьбы с представителями своего вида, с физическим истреблением побежденных. Вот какими словами изображает ее Лоренц: «В символе Древа Познания заключена глубокая истина. Знание, выросшее из абстрактного мышления, изгнало человека из рая, в котором он, бездумно следуя своим инстинктам, мог делать все, что хотел. Происшедшее из этого мышления вопрошающее экспериментирование с окружающим миром подарило человеку его первые орудия: огонь и камень, зажатый в руке. И он сразу же употребил их для того, чтобы убивать и жарить своих собратьев. Это доказывают находки на стоянках синантропа: возле самых первых слоев использования огня лежат раздробленные и отчетливо обожженные человеческие кости. Абстрактное мышление дало человеку господство над всем вневидовым окружением и тем самым спустило с цепи внутривидовой отбор; а мы уже знаем, к чему это обычно приводит. В „послужной список“ такого отбора нужно, наверно, занести и ту гипертрофированную агрессивность, от которой мы страдаем и сегодня. Дав человеку словесный язык, абстрактное мышление одарило его возможностью передачи сверхличного опыта, возможностью культурного развития; это повлекло за собой настолько резкие изменения в условиях его жизни, что приспособительная система его инстинктов потерпела крах» («Das sogenannte Böse», гл.13). Попытаемся представить себе, как все это могло произойти. 2. Очерк происхождения человекаСледующий дальше очерк представляет общую картину происхождения человека, рассматриваемую с точки зрения развития двух основных инстинктов общественной жизни – социального инстинкта и инстинкта внутривидовой агрессии. Как и всякая попытка синтеза, эта картина состоит из разнородных элементов, различной достоверности. Не существует никакой «общепринятой», «канонической» истории человека; не все написанное ниже принадлежит бесспорно доказанным научным теориям. В большинстве случаев слова «предполагается» или «можно предположить» обозначают утверждения, приемлемые для большинства антропологов. Более смелые гипотезы, за которые несет ответственность только автор этих строк, выделяются местоимением «я»: «я думаю», «я предполагаю», и т. п. Справедливость дальнейших построений этой книги зависит не от всех подробностей происхождения человека, а только от основных гипотез, выделенных в конце этого параграфа. Как мне кажется, они с большой вероятностью следуют из предшествующего им изложения; но они могут быть справедливы и в том случае, если в будущем происхождение человека будет рассматриваться не совсем так, как мы видим его сейчас. Родиной человека несомненно является Африка, как это предполагал Дарвин, и как мы это знаем теперь по огромному числу палеонтологических данных. По-видимому, в Африке жили приматы, особенно способные к мутациям, – в частности, к мутациям центральной нервной системы. Полагают, что предки человека и их ближайшие родственники произошли от примата, названного рамапит`eком, жившего 10 - 15 миллионов лет назад в Азии, Европе и Африке. Этот вид, имевший, вероятно, общих предков с человекообразными обезьянами, выделялся среди приматов рядом анатомических характеристик, самой важной из которых считаются уменьшенные клыки. Затем в наших палеонтологических данных следует длительный пробел, и наконец около 4 миллионов лет назад в Африке – и только в Африке – обнаруживаются более похожие на человека существа, и притом сразу нескольких видов. Большинство из этих видов составляют найденные в Южной Африке австралопитеки; они передвигались на двух ногах, были плотоядны и, возможно, умели использовать в качестве оружия кости животных. Долго предполагали, что человек произошел от одного из видов австралопитеков. Но в 1961 году Луис и Мери Лики нашли в знаменитом Олдувайском ущелье в Танзании остатки необычайно человекоподобного существа, жившего около 1,75 миллиона лет назад и пользовавшегося каменными орудиями, а также, по-видимому, огнем; его назвали homo habilis – «человек умелый». После этого поиски предков человека были перенесены в Восточную Африку, где были найдены гораздо более вероятные предки человека, чем австралопитеки, со значительно б`oльшим объемом черепа, близкие к homo habilis. Самые древние остатки этого типа относятся к тому же времени, что и старейшие австралопитеки,– около 4 миллионов лет назад, причем уже в это время различия между ними были столь значительны, что гипотезу о происхождении от австралопитеков пришлось отбросить. Предполагают, что 5 - 6 миллионов лет назад от неизвестного нам предка, который мог быть потомком рамапитека, произошло путем дивергенции (объясненного Дарвином процесса расхождения признаков) сразу несколько видов австралопитеков и еще один, самый человекообразный вид, особенно предрасположенный к мутациям нервной системы, который можно назвать словом homo. Известно, что как раз в это время усилились процессы расщепления у многих видов – возможно, вследствие какой-то геологической катастрофы. Название homo ( по-латыни «человек») не означает, конечно, что это был современный человек, вид которого обозначается термином «homo sapiens» («человек разумный»). Но от этого вида homo произошли все более похожие на человека существа – так называемые гоминиды, такие, как homo habilis, питекантроп, гейдельбергский человек, синантроп, неандерталец и, наконец, homo sapiens. Гоминиды отличались от всех других приматов рядом признаков и, прежде всего, высоко развитым мозгом. Возникновение вида homo sapiens было единственным в своем роде событием; произошло оно в Африке и, как можно с уверенностью утверждать, только один раз и только в одном месте. Так называемые «полицентристы» утверждали, что человек мог возникнуть независимо в разных местах и в разное время, а почти полное совпадение результатов эволюции объясняли рассуждениями в стиле детерминистской философии девятнадцатого века, по которой «одинаковые условия должны были привести к одинаковым следствиям». Но независимое образование одного и того же генома в разных местах предполагает такую тождественность условий, какую может допустить лишь мыслитель, никогда не встречавшийся с понятием вероятности. Современная генетика решительно высказывается за «моноцентризм». Совсем уже вне науки стоят так называемые «креационисты», вовсе отрицающие изменчивость видов и пытающиеся вернуться к догме Линнея: «Видов существует столько, сколько их создало Бесконечное Существо». Эти люди подчеркивают, что в палеонтологической летописи часто отсутствуют переходные формы, соединяющие один вид с другим, и в особенности – переходные формы в истории человека. Но, прежде всего, мутационный процесс, создающий новые виды, вовсе не образует непрерывную последовательность («континуум») переходных форм, которого требуют креационисты: мутации – это скачкообразные («дискретные») изменения – как мы теперь знаем, эти изменения в ряде случаев не столь малы, как думал Дарвин. Даже самая полная последовательность промежуточных форм не удовлетворит креациониста, усматривающего отдельный «акт творения» в любом нарушении молекулярных реакций. Но полные последовательности промежуточных форм едва ли когда-нибудь сохранялись. Кости животных вообще сохраняются лишь в исключительных случаях, обычно благодаря какой-нибудь стихийной катастрофе или редкому стечению обстоятельств. Между тем известно, что периоды видообразования – интенсивных мутаций, ведущих к образованию вида – коротки по сравнению с длительностью существования сложившегося вида. Поэтому общее число особей промежуточных форм относительно невелико, а в случае малочисленных видов, каковы были наши предки, вероятность их сохранения и вовсе ничтожна. Именно по этой причине антропологи находят обычно не наших прямых предков, а их более или менее близких «родственников». Несравненно более полна родословная лошадей, которых было очень много. Но креационистов никак нельзя удовлетворить. С таким же правом вам могут сказать, что в течение первых дней вашей жизни вы не существовали, потому что об этих днях нет документов, а свидетелей уже нет в живых. Наиболее интересны для нас остатки гоминидов. Хотя в природе, как уже было сказано, не бывает совершенно тождественных условий, но весьма вероятно, что потомки одного и того же первоначального вида homo, жившие в определенное время, были сходны между собой; и если мы находим останки наших «родственников», живших в некоторую эпоху, то по ним можно судить о современным им гоминидах – наших прямых предках. Важнейшая анатомическая особенность, отличающая гоминидов от всех других животных, – это развитие головного мозга. О развитии мозга можно судить по объему черепной коробки и ее форме, позволяющим делать предположения о поверхности мозга. Объем мозга у гоминидов последовательно возрастал. Уже 2,6 миллиона лет назад он достигал 800 см3, по сравнению с 500 см3 у австралопитеков (что мало отличается от объема мозга шимпанзе), а у неандертальцев объем мозга достигал среднего у современного человека – 1400 см3 . Эти вымершие гоминиды трагически напоминают неудачные попытки природы создать человека! Мозг был тем уникальным преимуществом, которое позволило нашим далеким предкам, вынужденным покинуть поредевшие тропические леса, выжить в африканской саванне. Мозг возместил им слабости всех приматов – отсутствие сильного вооружения и неумение быстро перемещаться по земле. «Выбрав» этот путь – преимущественную эволюцию мозга – наши предки уже никогда не сходили с него: вместо того, чтобы становиться сильнее и быстрее, они становились умнее. Очень скоро – в эволюционном масштабе времени – они достигли с помощью мозга полного господства над окружающей вневидовой средой, научившись справляться с опасностями природы, отпугивать хищников и добывать мясную пищу: для этого у них были каменные и деревянные орудия, хитрые приемы коллективной охоты и, наконец, огонь. Можно было бы подумать, что с этого времени дальнейшее развитие мозга должно было прекратиться, из-за прекращения селекционного давления в этом направлении. Уже у гоминидов, от которых мы произошли, дальнейшее развитие мозга, отчетливо видное по объему черепной коробки, нуждается в объяснении: казалось, у них уже не было «вневидовых» врагов! По сравнению с требованиями сохранения вида мозг человека поразительно «избыточен». Когда на Земле одновременно жили различные гоминиды, их внешняя среда еще не была столь безопасна: были враги, наделенные тем же особенным оружием, и соревнование должно было идти под селекционным давлением этого условия. Когда же «внешнего врага» совсем не стало, то наши предки – еще не сапиенсы – подверглись групповому отбору, принявшему, как мы увидим, крайне ожесточенный характер. Ясно, что дальнейшее развитие мозга было обусловлено этим фактором: это был внутривидовой отбор. Несомненно, что групповой отбор стал главным двигателем эволюции в то время, когда прямое действие вневидового окружения перестало требовать дальнейших изменений генома. Это оправдывает название главы, где мы соединили происхождение человека с явлением группового отбора, еще недавно не вызывавшим доверия биологов.3 Как убедительно доказал Лоренц, нормальный процесс естественного отбора заключается в косвенном соревновании между особями вида – соревновании в использовании окружающей вневидовой среды. Прямое соревнование между особями одного вида, если оно становится фактором отбора, всегда опасно для существования вида и с биологической точки зрения должно рассматриваться как патология. Излюбленный пример Лоренца, заимствованный им у Дарвина (из Заключения книги о происхождении человека) – это хвостовые перья фазана-аргуса, привлекающие самок при токовании: их неумеренное удлинение, бесполезное по отношению к вневидовой среде, почти лишает этих птиц способности летать. Если такой признак становится фактором отбора, то есть усиливается в ходе эволюции вида, это угрожает самому существованию вида, и ряд таких случаев известен. Например, рога у оленей, служащие главным образом орудием полового отбора, могут стать опасными для видов оленей, живущих в лесах, так как затрудняют передвижение среди деревьев. У наших предков главную роль во внутривидовом соревновании, несомненно, играл головной мозг, дававший им преимущества не только в эксплуатации вневидовой среды, но и против собратьев по виду. Поскольку опасности природы были в основном «побеждены» (кроме периодов одновременного существования разных видов гоминидов), селекционное давление в сторону развития мозга происходило преимущественно от истребительных войн с другими группами собственного вида. Таким образом, мозг был орудием войны с себе подобными, и в меньшей степени орудием полового отбора, наподобие перьев аргуса или рогов оленя. Так как мозг развивался одновременно у всех особей, с которыми приходится конкурировать индивиду, этот особый признак не мог стабилизироваться: чем больше он развивался, тем б`oльшие требования предъявлял к нему отбор. Это было редкое в природе явление «положительной обратной связи», аналогичное таким катастрофическим явлениям, как раскачка сооружений при резонансе, снежный обвал или лесной пожар. По открытому Лоренцем общему закону природы, внутривидовой отбор ведет к вымиранию вида. Все гоминиды вымерли, кроме человека. Что касается человека, то он вырвался за пределы биологического предопределения, развив небиологический механизм культурной эволюции – вырвался на уровень духовной жизни, и законы биологии не позволяют предсказать его судьбу. С биологической точки зрения мозг человека избыточен и представляет собой патологию. Но человека нельзя судить по одним только биологическим меркам. Это так же ошибочно, как недооценивать биологические стимулы человека.4 Рассмотрим теперь более подробно единственную в живой природе эволюцию человека. Несомненно, гоминиды жили группами, как и все приматы: это подтверждается раскопками на их стоянках. Численность групп у приматов составляет несколько десятков особей, и естественно предположить, что социальный инстинкт, всегда определяющий численность групп общественных животных, задавал такую же численность у гоминидов. Это подтверждается рядом фактов. У шимпанзе и горилл, наших ближайших родственников среди ныне живущих приматов, именно такие стада. На стоянках гоминидов, погибших при обвалах пещер, находят несколько скелетов, но, конечно, не вся группа бывала в сборе в момент катастрофы. Размеры озерных поселений эпохи неолита, где жили уже сапиенсы, были рассчитаны также на несколько десятков особей. Такую же численность имели первоначальные деревни земледельцев, возникавшие в лесах. Наконец, есть еще независимое доказательство: психологи обнаружили, что современный человек способен поддерживать тесные эмоциональные связи с ограниченным числом людей – не более нескольких десятков, что, вероятно, определяется первоначальным социальным инстинктом человека. Условия жизни в современных городах, где наша способность к общению постоянно перенапрягается, доказывают, как опасно пренебрегать требованиями инстинкта. Первоначальные группы наших предков-сапиенсов, подвергавшихся групповому отбору, несомненно насчитывали несколько десятков человек. Дарвин, основываясь только на материале первобытных племен его времени, открыл явление группового отбора, но он говорил не о «группах», а о «сообществах» и «племенах». Его предположение, что «сообщество, включающее много высоко одаренных особей, возрастает в численности», не может быть верно для наших дочеловеческих предков: так могла возрастать численность индейского племени, но не первоначальной группы. Первоначальные группы нигде не сохранились; малочисленные племена амазонского леса или пустыни Калахари представляют собой, несомненно, продукт вырождения более развитых племен, что можно в ряде случаев доказать пережитками более высокой культуры. О племенах, образовавшихся на более поздней стадии развития нашего вида, чем первоначальные группы, будет речь в дальнейшем. Чтобы предотвратить смешение первоначальных групп с племенами, мы объяснили со всей возможной отчетливостью, как доказывается существование и оценивается численность этих групп. Теперь мы рассмотрим подробнее недостаточно оцененный факт, сыгравший важнейшую, вероятно, решающую роль в возникновении нашего вида. Между группами гоминидов, в том числе между первоначальными группами сапиенсов, шла «беспрестанная междоусобная война», еще более ожесточенная, чем война между более поздними племенами. По-видимому, Дарвин считал этот факт очевидным, распространяя представление о «беспрестанной войне» между человеческими племенами на сообщества их еще не человеческих предков; вся Дарвинова концепция происхождения человека основана на смелой экстраполяции наблюдений над первобытными людьми на их предков-гоминидов. Можно спросить себя, подтверждают ли имеющиеся у нас данные такую экстраполяцию: действительно ли группы гоминидов вели между собой войны? К чему эти войны должны были привести? И каким образом согласовать этот факт с общим для всех высших животных инстинктом, запрещающим убийство собратьев по виду? Важность этого вопроса не ограничивается происхождением человека и его древнейшей историей, поскольку люди, как известно, ведут войны и до сих пор. Наши более далекие предки – еще не гоминиды – несомненно, вели себя как «нормальные» обезьяны и соблюдали запрет на убийство. Этот запрет обусловлен инстинктом, а именно, инстинктом, корректирующим инстинкт внутривидовой агрессии; а инстинкт может быть изменен только мутацией генома, поскольку это наследственный признак вида. Когда же произошла эта мутация, потребовавшая культурной коррекции – в виде запрета «не убий»? Конечно, очень давно, потому что в прошлом не только homo sapiens, но все виды гоминидов – и наши предки, и «родственники» – уже избавились от запрета убивать себе подобных. Доказательством является каннибализм: на стоянках всех видов гоминид находят обожженные кости и пробитые черепа, не оставляющие в этом сомнения. Этот факт никогда не подчеркивается в учебниках, точно так же, как не принято останавливаться на каннибализме у некоторых первобытных племен, сохранившемся до наших дней. Пережитки его, в виде культового каннибализма, присутствовали даже в религиях высокоразвитых культур, например, у ацтеков. Безусловно, предки всех нынешних народов были каннибалами, о чем остались воспоминания в древнейших мифах и в «таинствах» многих религий. Таким образом, наши предки – как и все гоминиды, потомки вида homo – убивали и пожирали своих собратьев по виду, несомненно принадлежавших к побежденным группам. Частота свидетельствующих об этом находок подтверждает правоту Дарвина, экстраполировавшего «беспрестанные междоусобные войны» нынешних племен на наших дочеловеческих предков, и то же можно распространить на всех гоминидов. Конечно, неприятно думать, что все мы происходим от предков, группы которых в самом деле вели друг с другом ту самую «войну всех против всех», которая прежде считалась общим законом природы, но оказалась присущей единственно нашему виду – и еще только крысам, нравы которых нас не могут так сильно волновать! Впрочем, до каннибализма не дошли и крысы. Ужас, внушаемый теперь происхождением от таких предков, можно сравнить с реакцией на идею «происхождения человека от обезьяны» в девятнадцатом веке. С этой идеей кое-как примирились, но шимпанзе и гориллы кажутся образцом благонравия и приличия по сравнению с теми настоящими предками человека, чьи изображения (впрочем, идеализируемые художниками!) смотрят на нас со страниц всех книг о происхождении человека. И точно так же, как многие современники Дарвина пытались приписать человеку более благородную родословную, теперь пытаются улучшить его прошлое так называемые «культурные релятивисты». «Культурные релятивисты» отказываются видеть качественные различия между человеческими культурами, считая все культуры «равными друг другу»; для них нет, следовательно, высших и низших культур, и тем самым не существует культурного развития. Культурные релятивисты отказываются признать, что культуры некоторых ныне живущих племен находятся на стадии, давно уже пройденной другими племенами; следовательно, для них антропология ничего не говорит о культурной истории человека. Эта позиция, прикрывающаяся лозунгами антирасизма, в действительности удобна для лицемерной идеологии «многорасового общества», пытающегося уклониться от практического осуществления равноправия граждан с помощью псевдонаучных рассуждений. Кто был в Соединенных Штатах, не мог не заметить «многорасовой» рекламы: если, например, рекламируется детская одежда, то в этой одежде непременно изображаются два белых ребенка, один черный и один желтый. Такое же коммерческое назначение имеет «культурный релятивизм», поддерживающий иллюзию расового равноправия. «Культурные релятивисты», а среди них немало благонамеренных, но далеких от объективной науки американских «левых», пытаются возродить миф восемнадцатого века о «благородном дикаре», живущем в «гармоническом равновесии с природой»; на практике же это должно было бы означать консервирование отсталых племен в чем-то вроде индейских «резерваций». Тот же «культурный релятивизм», обращенный в прошлое, пытается сделать родословную человека возможно более респектабельной. Поскольку невозможно утверждать, что все культуры наших предков были одинаково высоки, украшатели истории пытаются скрыть ее самые ужасные страницы: художников поощряют «очеловечивать» лица гоминидов; стараются не упоминать о каннибализме; не замечают группового отбора и войн между группами; более того, преуменьшают охотничье искусство и плотоядность наших предков: если верить некоторым авторам, они были мирные собиратели семян и личинок, время от времени лакомившиеся падалью. Ясно, что при таком подходе некоторые периоды истории человека лучше совсем опустить, прямо перейдя от homo habilis к началу земледелия.5 Частота, с которой находят свидетельства каннибализма, не оставляет сомнения в том, что все гоминиды вели те «беспрестанные войны», о которых говорил Дарвин, положивший в основу своей концепции происхождения человека групповой отбор с прямыми конфликтами соперничающих групп. Таким образом, время решающей мутации, снявшей «запрет убийства», отодвигается к периоду возникновению вида homo, не менее чем за 4 миллиона лет от нас. Исключительный характер этой мутации сразу бросается в глаза, поскольку виды, не охраняемые «запретом убийства», должны были вымирать, о чем говорит их отсутствие в окружающем нас мире. Так как гоминиды все же существовали, хотя и в течение коротких периодов времени – сотен тысяч лет – а один из их видов существует и до сих пор, мы должны, как и подобает добрым дарвинистам, спросить себя, какое же преимущество дало им это «разрешение убийства»? Я полагаю, что с биологической стороны – никакого6. Если бы могло быть такое преимущество, то странно, почему эволюция в других случаях ни разу за него не «ухватилась» – не считая крыс. Известно, что любое удачное «изобретение» эволюции повторяется много раз, на самом разном материале, – а между тем, напомним еще раз, высшие животные не убивают себе подобных, и группы общественных животных не ведут между собой войн. Можно было бы подумать, что искомым преимуществом является как раз каннибализм, доставлявший нашим предкам мясное питание; но гоминиды до самых исторических времен были малочисленны, и собрат по виду был, несомненно, редкой и опасной добычей. На стоянках, где находят много костей съеденных животных, кости гоминидов составляют малую долю. Причина, по которой гоминиды, не охраняемые корректирующим инстинктом от внутривидовой агрессии, все-таки существовали, должна быть уникальной, более не встречавшейся в эволюции видов, а это однозначно указывает на исключительное преимущество гоминидов перед всеми другими животными – их необычайно развитый мозг. Я думаю, что мозг доставил им власть над окружающей средой, перевесившую уничтожительные последствия убийства. Впрочем, мутация корректирующего инстинкта, по-видимому, и сама была коррекцией: она не полностью сняла этот инстинкт, что никогда не случается в эволюции, а ограничила запрещение убийства членами собственной группы, о чем еще будет речь. Я предполагаю, что мутация, «разрешающая убийство», произошла при самом образовании вида homo, вместе с мутациями, обусловившими особое развитие мозга; в самом деле, это «разрешение», по-видимому, сказалось на поведении всех гоминидов.7 Более того, я предполагаю, что специфической причиной, ускоряющей отбор, могло быть то особое обстоятельство, что отбор происходил в этом случае под давлением единственного фактора – усиленного развития мозга, при относительной маловажности остальных. Эти качественные соображения надо еще проверить. Во всяком случае, выпадение инстинкта никак нельзя сравнить с его патологическим нарушением в необычных условиях – например, при клеточном содержании животных. Такое поведение случается и в естественной жизни животных, но обычно не продолжается и никогда не передается по наследству, как и все приобретенные признаки. Выпадение инстинкта может быть только результатом мутации. Почему же гоминиды, получившие «разрешение убийства», сразу же им воспользовались и принялись нападать на другие группы своего вида? И почему они не воспользовались этим «разрешением» для нападения на членов собственной группы? На второй вопрос я попытаюсь ответить позже, а первый решается без труда. В самом деле, наши отдаленные предки – уже задолго до вида homo, от которого произошли все гоминиды – были крайне агрессивны. Они питались мясной пищей и выработали, несомненно, искусные навыки охоты, восполнившие природную слабость их вооружения. Мы не умеем, в самом деле, объяснить эту повышенную агрессивность, вовсе не свойственную более обычным обезьянам. Но у всех гоминидов она может быть доказана, и можно предположить, что так же агрессивны были и предки вида homo. При образовании этого вида произошла мутация, ослабившая инстинкт, корректирующий инстинкт внутривидовой агрессии и препятствующий у всех приматов убийству особей своего вида. Действие этого инстинкта было ограничено членами своей группы. Но в отношении всех других особей своего вида инстинкт внутривидовой агрессии остался неограниченным и побуждал каждую особь нападать на всех других, не защищенных корректирующим инстинктом. Это и был тот «крах приспособительных инстинктов», о котором говорит Лоренц; впрочем, человеческое (или еще дочеловеческое) мышление вряд ли было прямой причиной этого краха: скорее всего, как уже было сказано, выпадение инстинкта было побочным следствием быстрого мутационного развития мозга. Как уже было сказано, групповой отбор, при некотором важном дополнительном предположении, может объяснить поразительную быстроту эволюции гоминидов. Эта быстрота нуждается в объяснении: в самом деле, «нормальные» виды существуют миллионы лет, между тем как вся гамма видов гоминидов (и австралопитеков) занимает удивительно короткий промежуток времени в 4 миллиона лет. Для этого объяснения я должен предположить, что группы гоминидов одного и того же вида не просто воевали друг с другом, а как правило уничтожали всю побежденную группу. Позиция Дарвина, изложенная выше, не заходила так далеко: как мы видели, Дарвин экстраполировал на наших предков наблюдения над современными племенами и полагал, что вымирание побежденных «сообществ» происходило вследствие их вытеснения в неудобные для жизни места. Но Дарвин не знал еще стоянок гоминидов. Позиция антропологов в этом вопросе постепенно становится «радикальной», как можно видеть из приведенного выше высказывания Лоренца. Об этом свидетельствует также утверждение Джейн Гудолл в ее книге о шимпанзе ( The Chimpanzees of Gombe ), которое она приписывает Дарвину: «поскольку война предполагает конфликт между группами людей, а не между отдельными индивидами, благодаря геноциду она играет большую роль в групповом отборе». Несомненно, это модернизация точки зрения Дарвина, не только не знавшего (в 1871 году) термина «геноцид», но и не предполагавшего войн истребительного характера, обозначаемых этим словом. В последние десятилетия многие авторы высказывали гипотезы того же рода, что Джейн Гудолл. Если понимать групповой отбор у гоминидов в только что указанном смысле, то он аналогичен не естественному, а скорее искусственному отбору, в котором селекционер производит «выбраковку» не обладающих желательным признаком экземпляров. Искусственный отбор действует несравненно быстрее естественного: новые породы домашних животных с признаками, похожими на отличительные признаки нового вида, могут быть выведены в течение нескольких десятилетий, нередко при жизни одного селекционера. Понятно, почему выбраковка содействует быстроте искусственного отбора: при естественном отборе «менее приспособленные» экземпляры дают меньшее потомство, которое лишь медленно вытесняется потомством «более приспособленных», тогда как при искусственном отборе носители нежелательных признаков вовсе не дают потомства. При групповом отборе уничтожение более слабых групп аналогично выбраковке при искусственном отборе, чем и объясняется его быстрота – промежуточная между быстротой естественного и искусственного отбора. Разумеется, эта аналогия относится лишь к механизмам отбора, и этим исчерпывается. Искусственный отбор – это индивидуальный, а не групповой отбор, и никто, конечно, не «отбирал» гоминидов. Но «метод отбора», состоящий в истреблении более слабых групп, оказался необычайно эффективным и, вполне возможно, менее эффективные способы отбора и не привели бы к возникновению человека. Нет смысла говорить, «хорошо» или «плохо» это прошлое. В применении к homo sapiens такие методы отбора не только этически недопустимы, но и неосуществимы. Как мы уже знаем, человек – «культурное существо»: он может воспроизводиться лишь при взаимодействии генетической и культурной наследственности. Но, как известно, культурная наследственность несет в себе «запрет убийства», приводимый в действие иным способом, чем у наших обезьяноподобных предков. Это и есть тот выход из биологического предопределения, который нашел человек. Попытка применить к людям «искусственный отбор» даже не вернула бы людей в жуткий мир гоминидов: очень скоро некому было бы проводить отбор. Групповой отбор, создавший человека, был «нечаянным» экспериментом природы. В рамках человеческой культуры такой отбор невозможен, а вне культуры нет человека. Вернемся теперь к истории нашего вида homo sapiens. Как уже говорилось, он возник в Африке – скорее всего в Северо-восточной Африке (нынешние Кения, Танзания, Эфиопия) около 200 тысяч лет назад. К нему привела последовательность видов, входивших в род homo erectus («человек прямоходящий»), появившийся в каком-то месте Африки 600 или 700 тысяч лет назад. По уже указанным причинам мы не знаем наших прямых предков, но знаем некоторые близкие им виды, жившие одновременно с ними: это были питекантропы, синантропы, «гейдельбергские люди», неандертальцы. Благодаря этим находкам мы можем составить приблизительное представление о последнем этапе нашего происхождения. Как указывает самое название erectus, признаком всех видов этого рода было все более уверенное хождение в выпрямленном положении, с освобождением рук для более искусного манипулирования вещами. Но самым важным признаком развития рода erectus был рост головного мозга, о чем свидетельствует возрастающий объем черепа. Нет надежных доказательств, что предшественники эректуса когда-либо покидали Африку; но эректусы распространились на три континента, перейдя из Африки в Азию и Европу. Сравнительное обилие переходных форм в Африке и отсутствие их на других континентах означает, по-видимому, что все гоминиды возникали только в Африке; если, предположим, неандерталец произошел от гейдельбергского человека, то это не произошло в Европе: тот и другой пришли в Европу из Африки уже сложившимися видами. Древнейшие остатки homo sapiens в Африке пока не найдены; но 120 тысяч лет назад, как показывают находки скелетов на Синайском полуострове, сапиенсы уже приступили к завоеванию мира. В отличие от предыдущих гоминидов, они заселили также Австралию и Америку – вероятно, 30 – 40 тысяч лет назад. Последовательность мутаций, создавшая наш вид, была, по-видимому, очень быстрой; поэтому, как полагает Лоренц, найти промежуточные формы этого процесса было бы трудно, но все же Лоренц надеется, что со временем проблема возникновения человека будет решена – как и проблема возникновения жизни! Если верны недавно опубликованные расчеты генетиков, то уже сейчас можно внести удивительный вклад в историю происхождения нашего вида. Согласно этим расчетам, все ныне живущие люди имеют одного общего предка, жившего примерно 200 тысяч лет назад, что хорошо согласуется с палеонтологическими данными о возрасте нашего вида. Это означало бы, что решающая мутация головного мозга, определившая наследственность человека, произошла у единственного индивида; что вновь возникший признак, передавшийся всем потомкам этого индивида (мужчины или женщины), оказался доминирующим и проявился у всех унаследовавших эту мутацию; и что унаследовавшие эту мутацию особи исходного вида стали людьми, а остальные вымерли. Если эта гипотеза верна, то возникновение нашего вида зависело от счастливой случайности – например, от квантового скачка в какой-то молекуле мозга, замкнувшего цепочку последовательно связанных генетических программ в регулирующий контур. Такая случайность, открывшая путь к формированию человеческого мозга, кажется крайне маловероятной, но чтобы оценить ее вероятность, надо было бы знать, какие связанные между собой программы уже были в достаточно развитом мозгу предшествовавшего нам вида. Само по себе удивление не является аргументом, точно так же, как неведение, но, конечно, даже по сравнению со всеми явлениями жизни эта мутация удивительна. Создатели мифа об Адаме и Еве точно так же удивлялись чуду творения, и здравый смысл сделал их «моноцентристами»: они не могли допустить, что акт творения повторялся. Другой вклад в историю происхождения человека внесли лингвисты, исследовавшие историю языков. Главный признак, отличающий человека от других животных, – это понятийное мышление, давшее человеку огромные преимущества в его вневидовом и внутривидовом окружении. Именно развитие понятийного мышления создало селекционное давление в сторону увеличения размеров мозга, а поскольку мозг весьма увеличился уже у предшествовавших человеку гоминидов, то можно думать, что и они обладали некоторыми зачатками понятийного мышления и, следовательно, языка. В применении к гоминидам проблема «человек или животное» никоим образом не выглядит тривиальной. Если вид homo sapiens возник в одном месте (или даже пошел от одного предка), то надо допустить, что около 200 тысяч лет назад где-то в Африке образовалось первое человеческое племя, от которого мы все произошли, – племя, успешно конкурировавшее со своими предшественниками-гоминидами и, безусловно, имевшее свой язык. Это допущение не связано даже с «гипотезой Адама или Евы», то есть с предположением об общем предке всех людей; оно хорошо согласуется с данными генетики8 и лингвистики9 о происхождении человеческих рас, полученными в последние годы. Русский лингвист Иллич-Свитыч доказал общее происхождение языков «белой» расы – индоевропейских, семитических, тюркских и угро-финских. Некоторые представители «исторической лингвистики» заходят так далеко, что пытаются восстановить отдельные слова «праязыка» – языка первоначального племени людей. Пока лучше воздержаться от оценки этих попыток, но можно заметить, что еще совсем недавно даже родство между индоевропейскими и семитическими языками вызывало сомнения. Интереснее всего, что «объединительные» достижения лингвистов параллельны результатам генетиков, полученным на совсем другом материале. Географическое распространение вида homo sapiens вызывает ряд вопросов. Известно, что по меньшей мере 30 тысяч лет назад сапиенсы добрались уже до Австралии и Америки, а через 15 тысяч лет достигли Патагонии. Поскольку 120 тысяч лет назад они прошли через Суэцкий перешеек, возникает вопрос, почему старейшим сапиенсам Западной Европы – найденным во Франции кроманьонцам – всего 40 тысяч лет? Почему сапиенсам понадобилось 80 тысяч лет, чтобы пройти Европу? Как мне кажется, потому, что им мешали неандертальцы. Неандертальцы тоже возникли в Африке. Вероятно, их вид, немногим старше нашего, развивался параллельно ему и, возможно, имел с ним общих предков. Неандертальцы также распространились по Африке, Азии и Европе и были, вероятно, последними конкурентами сапиенсов в борьбе за власть над Землей. По-видимому, неандертальцы были несколько ниже нас ростом, но имели более массивное телосложение и, несомненно, бóльшую физическую силу. По сравнению с ними сапиенсы представляют то, что палеонтологи называют «грацильной», т.е. «изящной»10 формой. Мозг неандертальцев достигал 1400 см3, что равно среднему объему человеческого мозга. Как и другие гоминиды, они умели изготовлять каменные орудия и пользовались огнем. Раскопки их могил свидетельствуют о погребальных церемониях и, вероятно, у них были зачатки религии. Неандертальцы заселили Европу раньше сапиенсов. Во время их наибольшего процветания – 150 или 160 тысяч лет назад – они были хозяевами Европы: им не страшны были никакие звери, и они умели справляться со всеми опасностями природы. Находки 1995 года в Испании, как и предшествующие находки в Хорватии, доказывают, что 30 тысяч лет назад неандертальцы и сапиенсы были современниками, и несомненно конкурентами: иначе неандертальцы дожили бы до наших дней. В лесах и болотах первозданной Европы неандертальцы подстерегали наших предков, и не было врага страшнее их: больше всех зверей мы боимся своего собственного образа в выродившемся и озверевшем человеке, но таким и должен был казаться нашим предкам неандерталец. Можно предполагать, что сапиенсам понадобилось 80 тысяч лет, чтобы истребить неандертальцев и отбить у них Европу. Возможно, эта борьба стимулировала отбор, усиливший человеческую агрессивность. Неандертальцы проиграли, потому что наши предки были умнее. Их орудия улучшались, а орудия неандертальцев оставались неизменными. В Палестине, в пещерах горы Кармел, находили скелеты, которые относили к помесям неандертальца и сапиенса (в таком случае вряд ли можно было бы говорить о разных видах!). Теперь в этом сомневаются – неизвестно, смешивались они или нет. Гипотезы о происхождении человека. Как уже было сказано, для дальнейшего изложения важны будут лишь некоторые гипотезы о происхождении человека. Приведем эти гипотезы. Мы предполагаем, что предки людей – гоминиды – жили группами в несколько десятков особей, связанных социальным инстинктом; что у этих гоминидов, а также у их потомков-сапиенсов, был сильно развит инстинкт внутривидовой агрессии; и что инстинкт, сдерживающий агрессию и предотвращающий убийство собратьев по виду, был у них ослаблен, так что действие его ограничивалось лишь членами собственной группы. Далее, мы предполагаем, что они вели между собой постоянные войны, приводившие к истреблению побежденных групп. При этом главным селекционным фактором развития мозга была внутривидовая борьба. 3. Образование племенКак мы уже видели, у всех приматов численность групп составляет несколько десятков, и эта численность, определяемая социальным инстинктом, несомненно сохранялась у дочеловеческих гоминидов и у первых людей. У всех общественных животных величина группы поддерживается примерно одной и той же, и, несомненно, именно такая величина, выработанная отбором, наилучшим образом способствует сохранению вида. Размеры группы определяются областью, где она должна кормиться, и возможностью узнавания всех индивидов группы, необходимой для установления иерархии и поддержания отношений; впрочем, этот вопрос мало изучен. Если – в благоприятных условиях – группа становится слишком большой, то она делится на две части, что без сомнения предусмотрено механизмом социального инстинкта; при этом социальные связи скоро забываются, и обе группы становятся «чужими» друг другу: в отношениях между ними социальный инстинкт теряет силу. Точно так же теряет силу материнский инстинкт, когда потомство достигает определенного возраста: животные не помнят родства дольше, чем это предусмотрено их инстинктивной программой. На этом примере мы проиллюстрируем важную особенность работы инстинктов. Материнский инстинкт – открытая программа, не врожденная, а запускаемая материнским обучением, которое у обезьян генетически запрограммировано. Их подпрограмма обучения потомства вводится в раннем возрасте: опытами на обезьянах доказано, что самка, не получившая нормального для ее вида материнского ухода, не способна воспитывать детеныша. Генетически запрограммирован также возраст детеныша, в котором материнский инстинкт «выключается»: этот возраст, определенный для каждого вида, задается особым механизмом. Например, у шимпанзе семилетний индивид – уже самостоятельный, хотя и невысокий по рангу член группы, и мать не проявляет к нему никакого интереса. Разумеется, все эти механизмы «предусмотрены» геномом вида. У человека материнский инстинкт устроен сложнее. Как мы уже знаем, «врожденное знание» у человека сплошь и рядом меньше, чем у животных: для «запуска» материнского инстинкта недостаточно даже нормального материнского ухода за девочкой в раннем детстве. Навыки материнства составляют часть культурной традиции и «вводятся» в открытую программу материнского инстинкта путем культурного обучения. Как установили психологи, у человека, как и у всех приматов, генетически запрограммировано «прекращение материнской любви», когда ребенок достигает определенного возраста, составляющего для нашего вида 5-6 лет. До этого возраста ребенок вызывает у матери реакции, нормальные для приматов, и мать ухаживает за ним правильным образом, если ее этому научили. Инстинкт дает необходимое побуждение («любовь к ребенку»), а культурная подпрограмма – необходимую информацию. Но для человека прекращение материнской любви совершенно неприемлемо, потому что его воспитание очень растянуто, вследствие сложного развития мозга. Она и не прекращается: эволюция «изобрела» другую программу, специфически человеческую и, несомненно, наследственную, которая вводится в действие как раз в то время, когда «исчерпывается» предыдущая, и «продлевает» действие материнской любви. Более молодые (в эволюционном смысле) инстинкты срабатывают не столь надежно, как более старые, так что переключение программ происходит не всегда. Если оно не происходит, то мать и в самом деле не любит своего ребенка после 5-6 лет, хотя и выполняет обычно требуемые культурой внешние процедуры, подражая принятым образцам. Но материнский инстинкт у нее больше не действует, как это и наблюдается в значительном числе случаев. Я заимствую этот факт из книги Э.Фромма «Искусство любить», где ему дается по существу то же объяснение. В нормальных случаях, однако, не заметно никакого изменения поведения матери при переходе через этот критический возраст ребенка. Можно предположить, что у большинства матерей продолжает действовать тот же инстинкт, что и раньше: дело происходит так, как будто предыдущий инстинкт, свойственный всем приматам, не заменяется каким-то новым инстинктом, а видоизменяется – снимается «выключатель», срабатывавший через 5-6 лет после рождения ребенка. Таким образом, как это всегда бывает в эволюции, предыдущая программа не просто отменяется, а дополняется новой, блокирующей действие «выключателя». Тогда прежний инстинкт может действовать неограниченно, до конца жизни матери. На этом примере я хочу проиллюстрировать явление, имеющее, как я полагаю, общее биологическое значение. Можно представить себе, что материнский инстинкт приматов – это механизм, работающий или не работающий в зависимости от возраста ребенка. Ему некоторым образом «предъявляется» этот возраст, и если он не больше 6 лет, то материнская любовь включается, а если больше, то нет. На возрасте 7 лет стоит «метка», прекращающая действие материнской любви. Это происходит так, как будто при предъявлении чисел 0,1,2,3,4,5,6 механизм инстинкта выдает реакцию, описываемую словом «свой», а при предъявлении б?льших чисел – словом «чужой». Новая, человеческая программа – тоже наследственная – убирает метку, и тогда тот же инстинкт начинает выдавать реакцию «свой» на любое число11. До сих пор речь шла о наследственных программах, реагирующих на биологически заданные ситуации, поскольку отношение матери к ребенку, во всяком случае в раннем возрасте, не зависит от культурной традиции. Но вообще отношения родства выражаются абстрактными понятиями и описываются (у человека) словесным языком; я не строю гипотез, понимают ли эти отношения животные. Во всяком случае, у всех общественных животных есть наследственная программа ознакомления и узнавания членов собственной группы, выдающая метку «свой» при встрече с членом группы. Предъявление этой метки специфическому для вида механизму социального инстинкта включает особо интимные отношения к данному индивиду. Эта наследственная программа выработки и предъявления метки ограничивает действие социального инстинкта «своей» группой. У человека дело обстоит сложнее. Как мы уже знаем, человек – «культурное существо»: он может существовать лишь при наличии двух взаимодействующих систем наследственности – генетической и культурной. Среда, к которой должен приспосабливаться человек и в которой работают его инстинкты, это не только природная, но и культурная среда, продукт культурной наследственности. В открытые программы человеческих инстинктов вводятся путем обучения подпрограммы, происходящие из культурной традиции и «написанные» на символическом, чаще всего словесном языке. Вместе с этими программами могут вводиться и метки, определяющие объем действия инстинктов. В отличие от животных, у которых метка в конечном счете задается геномом (даже если для этого требуется предусмотренное геномом обучение), у человека метки вырабатываются культурным обучением. В частности, культурное обучение определяет у человека объем коллектива, в котором действует социальный инстинкт. Человек, воспитанный в определенной культуре, считает «своими» членов коллектива, выделенного некоторыми культурными признаками, такими, как язык, татуировка, одежда, священные ритуалы и т.д. Коллективы этого рода, известные с начала писаной истории и несомненно существовавшие намного раньше, называются племенами. Конечно, всегда предполагалось, что сплоченность племени создавалась принятым в его культуре воспитанием, и можно спросить, при чем тут инстинкт? Культуры и системы воспитания столь разнообразны, что можно подумать, будто в человеке можно воспитать любое поведение – откуда и происходит латинская метафора tabula rasa и основанный на ней бихевиоризм. Но при ближайшем рассмотрении оказалось, что этические понятия и правовые системы всех племен, ныне живущих на Земле или известных из истории, в основных принципах сходны между собой – в гораздо большей мере, чем это можно объяснить заимствованиями из других культур. Мы еще займемся дальше этим удивительным совпадением, которое, впрочем, нисколько не удивляет антропологов – поскольку самая возможность взаимопонимания людей всех культур предполагает их общую основу. Этой основой, несомненно, является общая система инстинктов, определяющая наш вид. Культурные программы, столь различные на первый взгляд, во всех случаях вводятся в открытые программы инстинктов, одних и тех же у всех людей. Но, конечно, у каждой культуры своя метка, задающая коллектив «своих». Первоначальные группы у человека давно исчезли. Те группы близких родственников и друзей, с которыми человек поддерживает тесные личные отношения, не имеют ничего общего с группами, бродившими по первобытным лесам. Метка, выделявшая такую первоначальную группу в качестве коллектива «своих» и исключавшая из действия социального инстинкта всех других собратьев по виду, давно не действует: несомненно, она блокирована некоторой мутацией генома, поскольку иначе инстинкт не может быть изменен. Наши отношения с людьми, определяемые культурным воспитанием, зависят, конечно, от «успешности» этого воспитания – всегда уступающего в эффективности инстинктивно запрограммированному воспитанию. Люди могут быть для нас более или менее «своими»; но численность коллектива, на который у нас хватает сильных эмоций, по-видимому, все-таки задается геномом и соответствует численности первоначальных групп. Блокирование метки, ограничивавшей действие социального инстинкта, несомненно было видообразующей мутацией, то есть одной из последовательности мутаций, создавших наш вид. Но это вовсе не значит, что поведение наших предков тут же изменилось: поначалу они продолжали жить жизнью гоминидов, поскольку им недоставало культурного развития, и начавшаяся у них культурная традиция еще не выработала новых меток для программы узнавания «своих». Продолжались войны между группами, но теперь численность групп, уже не ограничиваемая «меткой стада приматов», могла возрастать, что составляло преимущество во внутривидовой борьбе. Как мы помним, Дарвин видел это преимущество многочисленных сообществ, но распространял его на наших дочеловеческих предков, у которых его не могло быть. Сапиенсы уже могли использовать это преимущество: у них был словесный язык, несомненно лучший, чем способы общения их предшественников, что позволило им узнавать друг друга по языковой метке; благодаря этому они могли жить бóльшими племенами и, возможно, это обеспечило им победу над неандертальцами. Таким образом была устранена последняя внешняя опасность, угрожавшая нашему виду. Когда выработались культурные символы – метки, объединяющие племя – численность человеческой группы могла расти до сотен и даже тысяч особей. Благодаря языку у людей выработалось и закрепилось знание родства, далеко выходящее за пределы возникших у них семей. Племена, образовавшиеся путем деления из одного племени, помнили свое родство; так возникли племенные союзы, какие мы знаем у американских индейцев, у древних греков и италийцев, и т.д. В новых условиях групповой отбор превратился в племенной отбор, постепенно утративший свой истребительный характер. Расширение действия социального инстинкта зависело теперь от культурных программ, вводимых воспитанием, а такие программы, в отличие от жестких генетических программ, могли расширяться. В таких расширенных программах можно было уже считать «своими» женщин побежденного племени, а затем дозволялось не всегда убивать мужчин. Со временем отсюда возникло рабовладение, и постепенно исчез каннибализм, на который в более развитых племенах был наложен культурный запрет. Все эти процессы, отчетливо отразившиеся в истории и литературе культурных народов, до сих пор почти не изучены. Отметим только, что запрет убийства, распространяющийся у высших животных на всех собратьев по виду и имеющий инстинктивный характер, во всех человеческих культурах был «восстановлен» в виде культурного запрета «не убий», но только в отношении членов своего племени. Как известно, даже у высоко цивилизованных древних греков законы карали только за убийство сограждан; «иностранцев» не запрещалось убивать (и грабить), если их не защищал «международный» договор. Эти иностранцы могли быть тоже греки, из соседнего города или племени; впрочем, их жизнь охранялась соглашениями во время Олимпиад. Изменения инстинкта, означающие блокирование или установку метки, уже встречались нам выше – например, как было сказано, у человека инстинкт, корректирующий внутривидовую агрессию, был ограничен пределами собственной группы. Такое сужение коллектива, в котором действует инстинкт, мы назовем локализацией инстинкта. Важно подчеркнуть, что инстинкт никогда не может быть полностью устранен. Культурное воспитание может его ослабить, но не может уничтожить. Наш набор инстинктов представляет собой генетически обусловленную характеристику нашего вида. Расширение действия инстинкта на больший коллектив мы назовем глобализацией инстинкта. Несомненно, на некотором этапе истории человека произошла глобализация социального инстинкта с группы на племя. А поскольку социальный инстинкт связан с ограничением агрессии, то одновременно расширилось и действие инстинкта, корректирующего внутривидовую агрессию. Дальнейшая глобализация социального инстинкта зависела уже не от генетически заданной «групповой» метки, навсегда блокированной происшедшей мутацией, а от культурной эволюции, вырабатывающей и вводящей в программы поведения новые метки. Как мы увидим, это было началом все большей глобализации, постепенно охватывающей весь человеческий род. 4. Происхождение семьиОдним из важнейших результатов культурной наследственности было, как мы уже видели, накопление культурной традиции, свойственное только человеку; оно привело к необычайному удлинению детства – так называемой неотении. Это удлинение необходимо для усвоения огромного объема информации, причем передатчиками традиции чаще всего служат родители (а иногда заменяющие их лица). Неотения – исключительное явление, свойственное только человеку. У всех видов приматов детство продолжается до 5-6 лет, после чего молодая особь теряет всякую связь с матерью; с отцом же никаких связей и не возникает, потому что обезьяны не знают своего отца. Парный брак, производящий – на весьма различных ступенях развития общественных животных – явления, столь напоминающие человеческую семью, примечательным образом отсутствует у наших ближайших родственников, шимпанзе и горилл. В этом отношении серые гуси, любимый объект наблюдений Лоренца, гораздо лучше демонстрируют семейные добродетели: парный брак заключается у них в два года и длится в течение всей жизни, иногда до 50 лет. У человека передача культурной традиции – очень сложный процесс, продолжающийся и после полового созревания. Обряды «инициации», после которых мальчик считается мужчиной, в разных племенах совершались в 13 – 17 лет, но в современном обществе зависимость детей от заботы старших значительно дольше. Как мы уже видели, эволюция позаботилась о продлении материнского инстинкта, причем, как это часто бывало у человека, новый инстинктивный механизм оказался «избыточным»: мать любит своих детей и заботится о них в течение всей их жизни. Но очевидно, что столь продолжительное воспитание потомства (более чем вдвое долгое, чем у других приматов) превосходило бы возможности матери. Эволюция воспользовалась здесь «изобретением», уже много раз испытанным на разных видах: она доставила человеку парный брак, разделив труд воспитания между родителями. Но если у других животных парный брак может программироваться только инстинктом, то в случае человека потребовался бы генетический механизм, вовсе отсутствующий у приматов. Кроме того, даже у вполне здоровых мужчин интерес к потомству, да и к самому браку сплошь и рядом не возникает, так что, скорее всего, у мужчины генетически программируется лишь более продолжительная привязанность к другому полу, а все остальное – парный брак и забота о потомстве – приходится на долю культурной наследственности. Это позволяет понять крайнее разнообразие сексуального поведения и брачных обычаев у разных племен.12 Итак, парный брак следует, по-видимому, приписать культурной наследственности. В пользу такого предположения говорит еще и то обстоятельство, что в условиях парного брака привязанность к детям сохраняется у отца и у матери в течение всей жизни. Ничего подобного нет у животных, воспитывающих детей в парном браке: после определенного, предусмотренного инстинктом времени родители забывают своих детей, а дети – родителей. Можно сомневаться, что парный брак был уже у наших дочеловеческих предков, живших первоначальными группами. Расширение действия материнского инстинкта, о котором была речь в этой главе, потребовалось для более продолжительного воспитания потомства, и по той же причине и в тот же период времени – может быть, на каком-то этапе образования племен – понадобилось привлечь к воспитанию отца. Но если для продления материнского инстинкта достаточно было снять блокирующую метку с уже наличного инстинкта, то в случае отца никакого инстинкта заботы о потомстве у приматов не было вообще. По-видимому, эволюция и не создала такого инстинкта, и равным образом не создала у человека «брачного» инстинкта, а только усилила половую активность человека, что уже было отмечено в конце первой главы. Это позволило бы объяснить круглогодичную половую активность человека, не свойственную другим высшим животным (которую мы обозначили выше словом «гиперсексуальность»). Эволюция вообще предпочитает не создавать заново совсем отсутствующие механизмы, а корректировать действие уже наличных. После этого культурная эволюция, пользуясь более прочной привязанностью сексуальных партнеров, создала из таких связей парный брак. Возникновение сходных механизмов различными путями представляет известную закономерность эволюции, именуемую «конвергенцией»; она относится не только к физическим признакам, но и к поведению. Таким образом, парный брак у человека, при всем его сходстве с аналогичными механизмами у других высших животных, возник необычным путем, с участием культурной наследственности. Если сделанные выше гипотезы справедливы, то можно понять, почему у человека брак гораздо менее надежен и гораздо более разнообразен в своих формах, чем у животных, у которых он полностью построен на действии инстинктов. Более того, выясняется различная природа материнской и отцовской любви. Материнская любовь инстинктивно запрограммирована, но включение этой программы предполагает нормальное воспитания матери в ее детстве: по наблюдениям обезьян известно, что в отсутствие такого нормального воспитания материнский инстинкт у них не срабатывает, и то же видно в поведении матерей, выросших в детском доме. Если включение этого общего всем приматам инстинкта материнской любви происходит исправно, то до 5-6 лет этот инстинкт действует безотказно. Далее, если исправно происходит снятие блокирующей метки, о чем была речь выше, то материнская любовь продолжается всю жизнь и всегда инстинктивна. Если же происходит сбой в переключении инстинкта и метка не снимается, то женщина больше не любит своего ребенка, хотя обычно этого не сознаёт, и как правило продолжает заботиться о ребенке по принятой в ее культуре программе. Психологическое исследование в ряде случаев подтвердило это предположение, о чем говорил еще Фромм. Что касается отца, то у него нет инстинктивной любви к ребенку. Но в нормальных случаях он усваивает выработанную культурой программу отцовской любви, чаще всего связанную с программой парного брака. При этом даже при разрыве брака не происходит перебоев в действии этой программы, поскольку она не зависит от специальных родительских инстинктов. Надо иметь в виду, что неполноценность материнского чувства в описанных выше случаях подсознательно травмирует и мать, и ребенка, как всякое расстройство наследственного механизма. Ничего подобного не происходит у мужчины, поскольку у него и не должно быть такого механизма: в нормальных случаях культурные механизмы имеют такую же внутреннюю убедительность и такое же внешнее действие, как генетические. Но, конечно, ненормальные случаи, зависящие от воспитания, для обоих полов одинаково опасны. Механизм парного брака, при всем разнообразии его форм, является основным для нашего вида, и его нарушения – в прошлом или в наше время – надо рассматривать как патологию. В самом деле, биологическая цель брака состоит в воспитании полноценного потомства, и наивно было бы думать, что этот выработанный культурной эволюцией механизм можно безнаказанно разрушить. Но семья принимала в известных нам культурах весьма различные формы, а в современной западной культуре находится на грани распада. Это уже не биологическая проблема, а проблема культуры. Биология может лишь указать условия, при которых только и может быть воспитано здоровое потомство. По-видимому, таким условием является добровольный и длительный союз мужчины и женщины, то есть парный брак. Культурная эволюция может, конечно, изменить этот механизм, который она же и создала. Но в таком случае ей лучше следовать примеру генетической эволюции, с ее осторожным консерватизмом: когда дело касается воспитания потомства и психического равновесия обоих полов, «культурные революции» могут быть особенно опасны. Несомненно, парный брак сохранится, но, возможно, во многом изменит свой характер. При этом надо выяснить, что означает роль женщины в современной семье. Женщины не хотят и не могут больше довольствоваться воспитанием детей и кругом семейной жизни, как этого хотели бы многие мужчины. Ни мужчина, ни женщина не существуют для простого воспроизводства нашего вида. Здесь уже кончается биология и начинается история человечества. Вожди племен, как правило, были мужчины – это было естественно в те времена, когда непрестанные войны придавали наибольшую ценность физической силе. Женщина не может сравниться с мужчиной в этом отношении, поскольку деторождение несовместимо с таким же развитием мышечного аппарата. Но уже в древности такое ограничение роли женщин не было абсолютным. Мифы об амазонках имели, несомненно, свою причину. Римляне были удивлены, увидев, что у галлов женщины сражаются вместе с мужьями. Более важны пережитки в обычаях многих племен – например, системы родства по матери. Эти обычаи, а также другие, свидетельствуют, что некогда женщины играли в этих племенах руководящую роль. В середине 19 века немецкий этнограф Бахофен выдвинул даже гипотезу, что в истории человечества был целый период «матриархата», когда все племена возглавлялись женщинами. Теперь эта гипотеза оспаривается. Но хотя в историческое время можно везде видеть господство мужчин, вполне возможно, что эта их «всемирная победа» уже исчерпала себя. Физическая сила давно уже не играет решающей роли и, несомненно, человечество отказывается от войн. Во всем остальном женщина не уступает мужчине: механизмы и результаты мышления тождественны, и их генетическая основа могла быть создана только совместно для обоих полов. Преимущества мужчин имеют очевидное культурное происхождение; но все созданное культурой может быть – и довольно быстро – устранено тем же путем. Можно сказать, что особое преимущество мужчин исчезает у нас на глазах. 1 Мы уже упоминали о другом исключительном виде – крысах. Поскольку среди высших животных этот вид отличается рядом патологических особенностей, не представляющих прямого интереса для нашей темы, мы будем его в дальнейшем игнорировать, интересуясь только «патологией» человека. 2 Разумеется, здесь имеются в виду отдельные популяции общего происхождения, то есть слово «раса» употребляется в его первоначальном смысле, до сих пор сохранившемся в английском и французском языках. Как видно из дальнейшего, Дарвин не говорит о «больших» расах в смысле антропологии («белой», «черной» и «желтой»), которые вовсе не «вымирали», и «состязание» не означает у Дарвина их истребление победившей расой, как это понимали социал-дарвинисты. Но фатальное недоразумение начинается с этого слова. 3 Заметим, что у сапиенсов объем мозга перестал меняться и не может уже служить мерой умственного развития. По-видимому, дальнейшие мутации уже не увеличивали количество мозговых тканей, а изменяли структуры и способы работы мозга. Этот качественный рубеж можно определить по резкому улучшению ископаемых орудий, но не по костным останкам. 4 Сам Лоренц сказал бы, пользуясь выражением своего любимого философа Николая Гартмана: «Человек перешел на более высокий уровень реального бытия» – вкладывая в это, впрочем, отчетливый естественнонаучный смысл. Можно предположить, что «патологический» характер человеческого мозга вызовет удивление читателя; но здесь речь идет о биологической (а не какой-либо другой) оценке этого механизма. С точки зрения биологии, патологическим следует считать любой механизм, ставящий под угрозу выживание вида. Развитие мозга под действием внутривидового отбора стимулировало повышение агрессивности и эффективности агрессии, что вполне могло быть причиной вымирания малочисленных видов гоминидов, в бесконечных истребительных войнах между их группами. И в самом деле, все они вымерли, кроме сапиенсов – в полном согласии с законом Лоренца. Даже сейчас человеческий мозг поставил наш вид на грань гибели, придумав атомную войну. Таким образом, с биологической точки зрения – то есть с точки зрения сохранения вида – избыточное развитие мозга представляет сомнительный дар природы. К счастью, мы уже более чем животные. 5 К сожалению, упомянутые тенденции проникли даже в популярную книгу Ричарда Лики о происхождении человека [ Richard Leakey and Roger Levin. Origins. Macdonald and Jane’s Pbls, London, 1977 ]. Конечно, это замечание никоим образом не затрагивает конкретных палеонтологических исследований д-ра Р.Лики. 6 Наших предков оно, может быть, сделало людьми - но биологического преимущества здесь нет! 7 При обсуждении этого вопроса В.А.Охонин заметил, что между этими мутациями могла быть связь. Основными явлениями могли быть мутации, обусловившие быстрое развитие мозга, а выпадение инстинкта, запрещающего убийство, было, скорее всего, сопутствующим: в самом деле, как показывает математическое исследование эволюции, при быстрых мутационных процессах проявляется общая тенденция к выпадению инстинктов. 8 Cavalli-Sforza L.L., Piazza A., Menozzo P., Mountain J. Reconstruction of Human Evolution: Bringing Together Genetic, Archaeological, and Linguistic Data. Proc.Acad.Sci.USA, 1988 Aug.85(16) 6002-6. 9 M. Ruhlen. The Origin of Language: Tracing the Evolution of the Mother Tongue. J.Wiley & Sons, 1994. 10 Gracilis – тонкий, стройный (лат.). 11 Термин «метка» был предложен Р.Г.Хлебопросом, когда я изложил ему ту же идею в применении к другому случаю. Для знакомых с логикой приведу ее общую формулировку. Некоторый механизм срабатывает при предъявлении любого объекта множества М, то есть содержит квантор общности, распространенный на это множество. Последнее ограничение и есть то, что выше было названо «меткой». Добавочный механизм блокирует метку и устанавливает вместо нее другую, то есть распространяет квантор общности на большее множество, или сужает его до меньшего. В предыдущем примере множество М состоит из целых чисел, меньших семи, а большее множество из всех целых чисел. 12 У австралийских аборигенов выпало даже представление об отцовстве: они не связывают беременность с половым актом и не знают своего отца. Скорее всего, это патологическое выпадение культурной традиции у немногочисленного первоначального племени, изолированного на своем континенте. Глава 3 СОЦИАЛЬНАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ1. Наука и общественная жизньВыражение «социальная справедливость», стоящее в названии этой главы, не связывается в этой книге ни с каким реальным или желательным для автора общественным строем, а означает лишь исторически сложившийся, менявшийся со временем общественный идеал. Существование таких идеалов невозможно отрицать. В древности люди верили, что справедливое общество было в начале истории, о чем рассказывалось в мифах. В Cредние века люди полагали, что на Земле справедливое общество невозможно, и надеялись обрести справедливость в загробном мире. В Новое время люди перенесли свои упования на справедливость в будущее, рассчитывая достигнуть ее со временем на этом свете. Изучение всех этих идеалов, породивших столько мифов и утопий, – не моя задача. Меня интересует вполне реальное общественное явление, обычно называемое протестом против социальной несправедливости, или классовой борьбой. Любопытно, впрочем, отметить, чтó можно сказать о «справедливости» с чисто биологической стороны. Лоренц говорит об открытом им инстинкте внутривидовой агрессии: «Этот совсем простой физиологический механизм борьбы за территорию прямо-таки идеально решает задачу „справедливого“, т.е. выгодного для всего вида в его совокупности, распределения особей по ареалу, в котором данный вид может жить» («Так называемое зло», гл. 3). Конечно, к человеку этот критерий имеет лишь косвенное отношение, поскольку он говорит лишь о биологических условиях сохранения нашего вида. Понятие о «справедливом обществе» зависит от места и времени, то есть от культуры, причем ни одну культуру ее современники не признавали вполне справедливой. Напротив, понятие о «социальной несправедливости», как мы увидим, имеет глубокие биологические основания и проходит через всю историю. Оно всегда вызывало однородные социальные явления, потому что в основе его лежало нарушение социального инстинкта. Эти явления отнюдь не сводятся к экономическим причинам, как думали марксисты, и как думают до сих пор мыслители, не умеющие выйти за пределы рыночного хозяйства с его системой наемного труда и стимулируемого потребления. Все эти построения далеки от научного реализма. Представление о том, что окружающая нас действительность допускает объективное исследование, возникло недавно. Если не считать некоторых зачатков науки в древности, современная наука, опирающаяся на экспериментальное исследование и теоретическое описание природы, начинается с семнадцатого века. Начало ее связано с именами Галилея и Ньютона. Галилей впервые в Новой истории начал сознательно ставить опыты для выяснения, как на самом деле происходят явления природы. Но рождение науки обычно связывают с появлением труда Ньютона «Математические начала натуральной философии» (1687), который применил открытые им методы математического анализа к объяснению законов движения планет. Таким образом, первой из естественных наук была «небесная механика». Но законы движения Ньютона распространялись на все механические движения, а затем из них развилась вся физика. Очень скоро возникла надежда, что человеческое общество тоже допускает научное описание. Естественно, среди общественных явлений стали искать простейшие, к которым можно было применить математический подход, столь оправдавший себя в механике Ньютона. Такой простейшей областью казалась экономическая деятельность людей: Тюрго, начавший с проповеди «ньютонианства», стал экономистом и пытался провести реформы, которые, возможно, спасли бы Францию от революции, а Европу – от наполеоновских войн. Экономисты могли применить тогда к своему предмету лишь простую арифметику, но они были верные последователи Ньютона. Величайшим из них был Адам Смит, открывший законы рынка. Его книга «Исследование о природе и причинах богатства народов» (1776) положила начало экономической науке. Это был первый период в развитии общественных наук, который можно назвать механистическим. К этому периоду несомненно принадлежал и Карл Маркс. Он считал себя ученым, и его научной специальностью была экономика. «Теория стоимости», развитая им вслед за Д. Рикардо, явно несет на себе отпечаток «энергетической» идеологии, заимствованной из механики. Маркс думал, что открыл экономическое объяснение истории, но его понимание опиралось на частную модель капиталистической экономики, и он экстраполировал эту модель с помощью диалектики Гегеля. С нашей точки зрения построение Маркса было попыткой угадать будущую науку, но философия оказалась для этого ненадежным средством. Как известно, попытка Маркса не удалась, хотя и весьма стимулировала общественное мышление. Мыслители, пытающиеся понять человеческое общество как «экономическую машину», встречаются и до сих пор. Одной из причин, побудивших меня написать эту книгу, было стремление противодействовать их идеологии, намного более примитивной в наши дни, чем идеология Маркса, потому что эти современные механицисты вообще принимают во внимание лишь то, что Маркс называл «базисом» общественной жизни, полностью игнорируя «надстройку». Поскольку прямое сведение изучения общества к механическим моделям не удавалось, возникло представление, что существуют разные уровни познания мира, учитывающие специфические особенности изучаемого предмета. Вероятно, первым, кто отчетливо выделил уровни человеческого познания, с соответствующей классификацией наук, принадлежащих каждому уровню, был Огюст Конт. В тридцатых годах девятнадцатого века он придумал термин «социология» для обозначения будущей науки о человеческом обществе. Между физикой и социологией Конт поставил в своей иерархии наук биологию, считая предмет ее «более сложным», чем предмет физики, но «менее сложным», чем предмет социологии.1 Второй период развития общественных наук можно назвать биологическим. Корни этого подхода уходят в древность: задолго до «ньютонианства» люди пытались строить не механические, а живые модели общества, сравнивая «общественный организм» с человеческим организмом. Сравнение, к которому прибегнул Менений Агриппа для успокоения римского плебса, было, по-видимому, в ходу в его время: он сравнил патрициев с головой человека, собственников и торговцев – с его брюхом, а простой народ – с руками и ногами. Но настоящей моделью человеческого общества сделался, после Дарвина, вид животных, эволюционирующий в «борьбе за существование». Влияние дарвинизма было важно в том отношении, что общество стали сравнивать с живыми системами, более подходящими для его моделирования, и что усилилось внимание к инстинктивной мотивации человеческого поведения. Чарльз Дарвин пришел к своей концепции естественного отбора, сопоставив наблюдения над разнообразием видов животных и растений, сделанные во время кругосветного плавания, с идеей Томаса Мальтуса об избыточном размножении и конкуренции в использовании ограниченных ресурсов. Мальтус, в свою очередь, писал свой «Опыт о народонаселении» под влиянием теории рыночного хозяйства Адама Смита, и имея в виду прежде всего человеческие популяции. Это, наряду с древним сравнением Агриппы, пример взаимодействия естественных наук с «гуманитарными», с которым мы не раз встретимся в дальнейшем. Теория эволюции Дарвина оказала огромное влияние на самопонимание человека и на развитие общественных наук. Однако, самый смысл идей Дарвина при этом искажался: так называемые социал-дарвинисты стали усматривать в истории человечества борьбу «высших» и «низших» рас. Третий период, психоаналитический, начался с работ Зигмунда Фрейда, то есть с 90-ых годов 19-го века. Открытие «подсознания», определяющего «нерациональное» поведение человека, оказало огромное влияние на человеческое мышление вообще; но фантастические построения Фрейда и его учеников, пытавшихся основать на психоанализе все объяснение общества и истории, скоро скомпрометировали это направление. Наиболее интересным его достижением была книга Эриха Фромма «Бегство от свободы». Фромм рассматривал общество как систему, элементами которой являются отдельные индивиды, реагирующие на стимулы окружающей среды так, как предполагает психоанализ. Это понимание психических реакций человека, хотя и несовершенное, составляет преимущество схемы Фромма перед обычными построениями социологов. Он сумел объяснить важные особенности массового поведения людей в двадцатом столетии. Но дальнейшее развитие проекта Фромма требовало – как он сам видел – изучения подсистем, промежуточных между индивидом и всем обществом, а также взаимодействия этих подсистем. Важнейшие из таких подсистем – это культуры, исследование которых тогда едва начиналось. Главной слабостью психоаналитического подхода к обществу было незнание биологической природы человека. Фрейд признавал основную роль инстинктивных побуждений, носителем которых он считал гипотетический механизм подсознания под названием «Ид» (по-латыни «Оно»). Но психоаналитики не понимали, как действуют инстинкты в психике индивида и в жизни сообщества. Четвертый период в развитии общественных наук, который можно назвать «кибернетическим», начался работами Норберта Винера в 1948 году и продолжается по сей день. Винер и его сотрудники, параллельно изучая саморегулирующиеся системы в технике и в живых организмах, разработали идеи обратной связи и замкнутого цикла процессов, в который включена обратная связь. Винер с самого начала предполагал, что нашел руководящие принципы для понимания механизмов жизни. Но оправдание этой надежды пришло не сразу, так как биологи медленно усваивали кибернетику. Инженеры быстрее освоили ее на своем более простом материале, и кибернетика надолго стала «технической наукой». К ее понятиям прибавилась теория информации, созданная в работах Винера и К. Шеннона. Тогда же, с конца сороковых годов, начались преждевременные попытки перенесения методов «технической кибернетики» в социальные науки. Для этих попыток характерно было стремление прямо перейти от систем автоматического регулирования, применяемых в технике, к общественным механизмам. Исследователи этого рода пользовались идеологией, называемой «общей теорией систем», пытаясь выделить в изучаемой системе ее подсистемы и составить схему отношений между ними. В итоге получались «блок-схемы», состоящие из прямоугольников с надписями в них и стрелок, соединяющих эти прямоугольники. Такая «кибернетическая социология» оставалась бесплодной, но вовсе не потому, что идеи кибернетики не имеют значения для социальных наук. Их значение было недостаточно понято, потому что социологи, пренебрегая указанием Конта, «пропускали» биологический уровень интеграции2, лежащий между физическим и социальным. Только биология может доставить модели, достаточно сложные для изучения еще более сложных социальных систем. Но это не просто возобновление второго периода в исследовании общества, описанного выше, поскольку при этом используется кибернетический подход. Кибернетика не только сравнивает общественные механизмы с механизмами животных или человека, но рассматривает все живые системы с единой точки зрения и пытается выяснить общие законы деятельности таких систем. До семидесятых годов могло казаться, что пророчество Винера не оправдалось, и что кибернетика стала лишь «грамматикой» современной техники регулирования, но не биологии. Но в последнее время выяснилось, что предвидение Винера было верно. Решающая роль обратных связей и регулирующих контуров в объяснении биологических явлений была доказана рядом биологов и резюмирована в уже упоминавшейся книге «Оборотная сторона зеркала» Конрада Лоренца, составившей эпоху в развитии научного мышления, и в блестящих работах Грегори Бейтсона3. Роль биологии в понимании человеческого общества должна резко возрасти. Для нашей работы прежде всего важны данные современной биологии, изложенные в первых двух главах. Применение этих данных к человеку требует некоторых существенных дополнений. 2. Инстинктивные основы социального поведенияМы будем пользоваться в дальнейшем представлениями об инстинктах, изложенными в предыдущих главах. Подчеркнем еще раз, что термин «инстинкт» мы понимаем в смысле, определенном в первой главе: инстинкты – это наследственные программы поведения, в случае высших животных и особенно человека – преимущественно открытые программы. Сравнение с компьютером, использованное в первой главе, служит лишь для объяснения, как вообще работают программы; оно вовсе не означает, что человеческий мозг и в самом деле нечто вроде компьютера. Но кибернетический подход, принятый нами для объяснения инстинктов, следует принимать всерьез: это наилучший язык, на котором такие идеи можно обсуждать. Поскольку понятию инстинкта придавались различные истолкования, подчеркнем, что наше понимание инстинктов образует некоторую модель этого явления. Все сказанное дальше об инстинктах относится к этой модели. Наши представления об инстинктах человека можно резюмировать следующим образом: 1. Наследственность человека, определяющая его важнейшее отличие от всех других видов животных, является результатом взаимодействия двух систем: системы генетической наследственности и системы культурной наследственности. Инстинкты – это врожденные программы поведения, записанные в геноме вида. Открытые программы инстинктов человека заполняются подпрограммами, выработанными не только его личным опытом, но и его культурой. 2. Каждый человек принадлежит некоторой культуре, первым признаком которой является его родной язык. Культурная традиция определяет своими подпрограммами реализацию инстинктов, мотивирующих его поведение. 3. Система инстинктов, стимулирующих поведение человека, сложилась в доисторические времена, не позже, чем в эпоху неолита. Изменения в наследственном материале этих инстинктов, происшедшие с тех пор, можно считать незначительными по сравнению с культурными изменениями, определяющими их реализацию. Никакие культурные влияния не могут подавить действие инстинкта, но могут в той или иной степени определять форму его проявления. Конечно, «большие» инстинкты, общие всем животным – в особенности инстинкт самосохранения – присутствуют и во всех формах поведения человека, взаимодействуя со специфически человеческими формами инстинктов, о которых дальше будет речь. 4. Инстинктами, специфически человеческими в их проявлении, можно считать следующие: (а) Инстинкт внутривидовой агрессии. У человека значительно ослаблены инстинкты, корректирующие агрессию – охраняющие собратьев по виду и предотвращающие их убийство. Ослаблены также инстинкты, охраняющие женщин и детей. Функции этих инстинктов в значительной степени приняли на себя механизмы культурной наследственности, действие которых определяется традицией. У человека резко усилилось действие инстинкта внутривидовой агрессии по отношению к членам «чужих» групп, но осталось на прежнем уровне по отношению к собственной группе. Различение «своих» и «чужих» определяется культурной традицией. Причиной этих специфических для человека изменений инстинкта внутривидовой агрессии был, по-видимому, групповой отбор. (б) Социальный инстинкт. У человека социальный инстинкт принял особый характер, не наблюдаемый у других животных. Лоренц не говорит об этом в решительной форме, но многие места в его работах свидетельствуют о том, что он допускал у людей инстинктивный характер солидарности. Он приводит ряд фактов взаимной поддержки и совместной деятельности у многих видов, в том числе у приматов. Было бы странно, если бы подобный инстинкт отсутствовал у человека. Далее, Лоренц много раз подчеркивает специфически человеческие, не встречающиеся у других животных реакции на поведение «асоциальных паразитов», несомненно связанные с «солидарностью» членов группы. Нет сомнения, что он не только допускал инстинктивный характер этих реакций, но и предполагал систематическую культурную мотивацию такого поведения: культура вырабатывает нормы, заменяющие, в качестве открытых подпрограмм, ненадежное действие корректирующих инстинктов. Ниже мы приведем сочувственно цитируемые им слова Гете «о праве, что родится с нами», и его комментарии к представлению старых правоведов о «естественном праве». Cамый термин «социальный инстинкт» у Лоренца встречается редко, потому что он детально изучал агрессивное поведение, другие же инстинкты интересовали его преимущественно в их взаимодействии с агрессией. В течение всей жизни он размышлял о биологических основах человеческого поведения, а в последние годы особенно задумывался над «патологическими явлениями в жизни современного общества» и собирался посвятить им второй том «Зеркала». Некоторые идеи этого второго тома, популярно изложенные в книге о «Восьми смертных грехах», не оставляют сомнения в том, что Лоренц намерен был подробно разобрать поведение «асоциальных паразитов». При этом социальный инстинкт у человека выступил бы гораздо более отчетливо, чем, например, в случае нападения стадных животных на угрожающего им хищника, известном под названием «моббинг» (mobbing). Конечно, связная картина человеческого общества, задуманная Лоренцом, должна была содержать “системообразующее” напряжение между инстинктом внутривидовой агрессии и социальным инстинктом. Я предлагаю некоторую гипотезу о специфическом проявлении социального инстинкта у человека – никоим образом не претендуя на приоритет, но принимая на себя ответственность за ее применения. Специфический для человека социальный инстинкт я называю инстинктом внутривидовой солидарности. Я предполагаю, что этот инстинкт образовался путем мутации из первоначального социального инстинкта приматов, стимулировавшего сплоченность и взаимопомощь членов обезьяньего стада. Как было сказано выше, эта мутация сделала возможным распространение такого поведения с первоначальных групп на бóльшие группы, состав которых определяется культурной традицией и вводится в открытую программу действующего таким образом человеческого инстинкта. Первое расширение этого инстинкта состояло в перенесении его на членов «своего» племени. Как только индивид узнавался как «свой», по отношению к нему проявлялся тот же социальный инстинкт. Благодаря этой мутации могли возникнуть более многочисленные сообщества – племена. Как мы помним, уже в первом описании группового отбора Дарвин подчеркивал преимущества численности, которые могли быть достигнуты лишь на уровне племен. Поскольку состав племени вводился в открытую программу социального инстинкта как подпрограмма, выработанная культурной традицией – что возможно только у человека, – то социальный инстинкт приобрел особый характер человеческого инстинкта. Это была первая глобализация социального инстинкта, состоявшая в перенесении его с первоначальных групп на племена. Предположение об инстинктивном характере племенной солидарности подтверждается универсальностью этого явления и его продолжительностью, занявшей подавляющую часть истории нашего вида. Но дальнейшее расширение действия социального инстинкта – его вторая глобализация – зависит уже только от культурной, а не от генетической наследственности! В самом деле, такое расширение не требует дальнейшего изменения генома: культурная традиция говорит индивиду, в каких случаях надо относиться к другому человеку, «как если бы тот был одного племени с ним»4. Мутация, первоначальной «целью» которой было обеспечить солидарность своего племени, оказалась «избыточной» в том смысле, что сделала потенциально возможным восприятие всех людей, как «своих». Надо ли удивляться этой избыточности? Ведь человек по самой своей природе – избыточное существо, как мы уже видели на примере положительной обратной связи, создавшей человеческий мозг. Одно из важнейших проявлений социального инстинкта, все еще мало изученное и во многих отношениях загадочное, – это эмпатия, способность «сопереживания»: человек способен мысленно ставить себя на место своего собрата по виду и переживать происходящее, как будто отождествляя себя с ним. При этом важную роль играет восприятие выражений лица и телесных движений, изученное Дарвином и описанное им в отдельной книге. Несомненно, эмпатия как форма взаимопонимания существует у многих высших животных; об этом свидетельствуют наблюдения над животными, поведение которых человек расшифровывает с помощью того же механизма, соединяющего нас, например, с шимпанзе, как это проницательно описал Г.Бейтсон. Естественно предположить, что эмпатия, первоначально относившаяся к членам собственной группы, была перенесена, вместе со всем социальным поведением, на более широкие группы людей – племя, нацию и, наконец, теперь глобализуется на все человечество. Лоренц подчеркивает, что всевозможные поджигатели войны, пропагандирующие ненависть к другим народам, прежде всего стараются заглушить эмпатию, изображающую нам каждого отдельного представителя «чужого» народа как человеческое существо, родственное нам самим, – то есть, в нашей терминологии, они стараются «локализовать» нашу способность к эмпатии. Вся наша мораль, вся наша «любовь к ближним» произошла от глобализации внутриплеменной солидарности, которая постепенно превращается во внутривидовую солидарность. Путь ко всеобщему братству людей шел через групповой отбор – через бесконечные войны, истребление племен и каннибализм. Надо ли этому удивляться после всего, что мы знаем об инстинкте внутривидовой агрессии и о том, что выработал из этого инстинкта индивидуальный отбор, то есть обычный естественный отбор? Ведь от агрессии произошли все высшие эмоции человека – узнавание индивида, то есть человеческая личность, а затем дружба и любовь. Таковы пути эволюции, очень далекие от назидательных мифов наших предков! 3. Коллективистская и индивидуалистическая мораль Племенная мораль, выработанная групповым отбором, была прежде всего подчинена интересам племени, и в этом смысле была коллективистской. Развитие и самостоятельность личности отнюдь не были целью первобытного общества: выделение личности из племенного сообщества произошло гораздо позже. Современному человеку было бы почти невозможно подчиняться ограничениям племенной жизни: об этом свидетельствуют не только воспоминания европейцев, попавших в плен к индейцам или африканцам, но и то, что мы знаем о жизни греческих городов-государств. После исторического опыта двадцатого века, когда пережитки племенного коллективизма использовались в политических целях, всякий «коллективизм» вызывает опасения; теперь моден крайний индивидуализм: почти забыто определение Аристотеля, назвавшего человека «общественным животным». Между тем, человек и в самом деле – общественное животное, неспособное жить вне общества своих собратьев по виду. Как и у всех общественных животных, его связь с сообществом не ограничивается материальными интересами, а носит глубокий биологический характер: необходимость общения с людьми инстинктивна. Лишение такого общения вызывает у человека психические расстройства и физическую деградацию. Обращение индивида с окружающими его людьми подчиняется определенным правилам поведения, усваиваемым в детстве из его культурной традиции. Несомненно, существование человеческого общества невозможно без соблюдения таких правил, но их природа и происхождение до сих пор вызывают споры. Антропологи, изучающие человеческие культуры, интересуются наблюдаемым поведением членов того или иного племени, регулируемым «племенной моралью», и «ценностями», лежащими в основе этой морали. Как уже говорилось в предыдущей главе, важнейший результат их исследований состоит в том, что, несмотря на все видимое разнообразие условий и обычаев, племенная мораль в существенных чертах всегда одна и та же. О ней говорит самая возможность взаимопонимания людей разных культур, впервые встретившихся друг с другом. Дальше мы попытаемся изложить принципы этой морали. Совпадение этих принципов у всех племен, доживших до нашего времени и уже вымерших, известных нам из истории, без сомнения свидетельствует об инстинктивном происхождении племенной морали – и самого племенного строя. И если мы обнаруживаем те же правила, с незначительными изменениями, у «цивилизованных» людей нашего времени, причем можно проследить их на протяжении всей писаной истории человечества, то их инстинктивное происхождение можно считать доказанным фактом. С нашей точки зрения племенная мораль представляет собой проявление инстинкта внутриплеменной солидарности, которая – как мы уже знаем – постепенно расширяется на весь человеческий род и становится внутривидовой. Можно было бы возразить, что мы встречаемся здесь не с одним инстинктом, а с целым набором инстинктов, но так обстоит дело со всеми «большими» инстинктами: их можно рассматривать как «пакеты программ», связанных общей целью. В данном случае целью является сохранение племени, а в наши дни – сохранение культуры. Инстинкт солидарности – это биологическая основа, на которой держится общественная жизнь. Как и все инстинкты, он неустраним; неустранимо и связанное с ним стремление к устранению асоциальных паразитов, о чем речь будет дальше. Надежнее всего инстинктивное поведение, в форме, закрепленной воспитанием. Подсчеты и соображения, касающиеся общего блага, действуют на людей гораздо слабее, чем инстинкт. Без поддержки инстинкта солидарности современному обществу грозит распад, и последствия такого распада в нашем столетии достаточно очевидны. Соблюдение «моральных правил» зависит от воспитания, а воспитание – от культуры, сохранение которой отнюдь не гарантируется высоким уровнем потребления. Скорее наоборот, если вспомнить уроки истории, то как раз материальное изобилие, чрезмерное и слишком изощренное потребление приводит к распаду культуры и разложению морали. Вряд ли кто-нибудь станет отрицать, что в нашем столетии катастрофически разрушается семейное воспитание, прежде всегда опиравшееся на унаследованную мораль и санкционировавшую ее религию. Предположение, что без всего этого можно обойтись, имея эффективную полицию, не оправдывается – и не только в нашей злополучной стране. Коллективистскую мораль, самым прямым образом выражающую инстинкт внутриплеменной солидарности, можно восстановить по наблюдениям сохранившихся до недавнего времени охотничьих племен. Мы попытаемся сейчас формулировать, в чем состояли моральные правила члена племени: Член племени должен был участвовать в коллективной защите и коллективной агрессии своего племени. Член племени должен был участвовать в коллективных трудовых усилиях своего племени. Член племени должен был делиться со своими соплеменниками охотничьей и военной добычей, по установленным правилам. При этом он не должен был скрывать от соплеменников свои способы промысла, охотничьи угодья или военные трофеи. Член племени не должен был скрывать от соплеменников свои запасы и обязан был делиться ими в случае общего бедствия. Особые преимущества предоставлялись только за очевидные заслуги перед племенем, проявляемые на глазах у всех: доблесть в бою, мудрость и предусмотрительность вождей, святость и магическую силу жрецов. Член племени не должен был пользоваться преимуществами, если его заслуги перед племенем не были очевидны. Нарушения этих правил наказывались общим презрением, а в более серьезных случаях – смертью. Как легко заметить, описанная выше «коллективистская мораль» сохранилась не только в ценностях нашей культуры, передаваемых воспитанием, но и в формальных правилах поведения – «законах». Конечно, законы не могут заменить «племенную мораль», хотя бы потому, что носят чисто негативный характер, перечисляя то, чего не следует делать, но никак не внушая индивиду, что ему следует делать. Запреты, содержащиеся в законах, по сей день воспроизводят некоторые запреты племенной морали, например, запрет убивать, увечить или оскорблять своих соплеменников. Другие законы, не столь древнего происхождения, охраняют собственность, которой еще не знала племенная мораль; но и эти законы несут на себе ее отпечаток, поскольку они пытаются ограничить человеческую хитрость и жадность. Наконец, многие современные законы регулируют отношения, не имеющие аналогов в племенной жизни, но можно полагать, что первоначальной, или хотя бы номинальной целью всех законов остается сохранение племени – а в нынешних условиях сохранение культуры. Конечно, законы содержат лишь небольшую часть того, что нужно для сохранения и воспроизводства культуры. Например, образование и сохранение семьи, воспитание детей или отношение к больным и престарелым согражданам лишь в небольшой степени зависят от законов. Даже в наши дни человек на практике редко сталкивается с законом, но ежеминутно должен соблюдать «племенную мораль» – неписаные правила общежития. Между тем, в экономической жизни и в деловых отношениях люди современного общества придерживаются совсем иных правил, разительно противоречащих описанной выше племенной морали. Они хорошо знают, чтó нужно делать в этом обществе, чтобы преуспеть, и на практике следуют для этого совсем другой, индивидуалистической морали. Поразительно, что, сохраняя для общественных ритуалов и газетной риторики изречения племенной морали, обычно в форме, унаследованной от христианства, люди современного западного общества цинично и не без некоторого вызова признают подлинные мотивы своего поведения – то, что американцы называют rugged individualism5. Экономисты и социологи, претендующие на реалистическое описание современного общества, не могут уклониться от признания принятых в нем правил, но избегают отчетливо формулировать эти правила. Я собрал их из описания образа действий предпринимателя, которое дает влиятельный экономист и социолог Ф.А.Хайек в своей книге «Пагубная самонадеянность. Заблуждения социализма»6. Не знаю, окажу ли я услугу профессору Хайеку, сведя вместе отдельные штрихи картины, которую он пытался нарисовать. Может быть, полная ясность этой картины как раз и не входила в его намерения. Замечу, что этот автор не любит обычной терминологии и, в частности, почему-то избегает термина «капитализм». Тот экономический и социальный строй, который теперь господствует в западном мире, он называет «расширенным порядком», противопоставляя его «узкому порядку» – племенному образу жизни. Я не мог уяснить себе, почему профессор Хайек заменяет термин «капитализм» другим термином (по его собственным словам, равнозначным). Но я отдаю себе отчет в преимуществах «расширенного порядка» перед племенным строем, в чем читатель убедится из дальнейшего изложения, и принимаю на некоторое время термины почтенного автора. Современные правила поведения, о которых пойдет речь, профессор Хайек называет «моральными правилами» (moral rules), и я буду пользоваться этим термином, ставя его в кавычки – чтобы избежать смешения с приведенными выше моральными правилами первобытных племен. Профессор Хайек, по-видимому, не решается определить гносеологический статус своих «моральных правил», помещая их, несколько неопределенно, «где-то между инстинктом и разумом». Полагаю, что их можно рассматривать как простые наблюдения над реальным поведением людей, то есть как социальные факты, и никоим образом не оспариваю их достоверности. Это и в самом деле ряд характерных фактов, которые можно объяснить только интересами людей, действующих так, как им выгодно в данных условиях. Каждый из них попросту соблюдает свой интерес. Итак, вот на чем основана нынешняя индивидуалистическая мораль: Член «расширенного общества» уклоняется от участия в коллективной защите и коллективной агрессии своего общества, по возможности используя для этого наемных солдат. Член «расширенного общества» уклоняется от коллективных трудовых усилий своего общества, по возможности используя для этого наемных рабочих. Член «расширенного общества» не делится со своими согражданами доходами и удобствами, стараясь сохранить их для себя. При этом он скрывает от возможных конкурентов свои источники сырья, свою техническую информацию и свое знание рынка. Член «расширенного общества» скрывает от сограждан свое имущество и свои запасы, а если они становятся дефицитными, старается извлечь из них наибольшую выгоду. Особые преимущества достаются людям, жизнь и деятельность которых протекают, как правило, втайне от общества. Заслуги таких людей перед обществом не очевидны, так что их сограждане полагают, что они преследуют лишь собственные выгоды. Мудрость и святость не имеют к ним отношения, а их предусмотрительность полезна только им самим. Нарушение этих правил обычно наказывается бедностью и низким общественным положением. Профессор Хайек описывает образ действий преуспевающего дельца почти с той же откровенностью, как его описал Бальзак, признанный в свое время неприличным писателем и исключенный поэтому из школьных библиотек. Он не оставляет сомнения, что в современном обществе главное условие обогащения описывается словом «хитрость». Хитрость, позволяющая обогатиться, состоит в том, чтобы вовремя занять удобное место, отталкивая от него конкурентов, а затем извлекать преимущества из занятого положения. Это не что иное как «искусство карьеры», примененное к экономической жизни. Видели ли вы, как толпа некультурных людей врывается в подошедший автобус? Это обычная картина нашей российской жизни, но теперь, по мере разложения культуры на Западе, то же можно увидеть и там. Более совестливые люди не решаются отталкивать женщин, детей и стариков – даже войдя в автобус, они стесняются сесть на место, которое приготовился занять кто-то другой. Тем временем беззастенчивые типы проталкиваются вперед, не обращая внимания на недовольство публики, и бесцеремонно занимают лучшие места, чтобы затем их никому не уступать. Это и есть секрет успеха при капитализме – не единственный, но самый важный секрет. Этот секрет никак нельзя назвать изобретательностью: он связан не с изучением природы, позволяющим умножить общую сумму потребляемых благ, а с ловким манипулированием людьми, чтобы присвоить бóльшую часть этой суммы. Настоящий изобретатель получает ничтожную долю от эксплуатации своего изобретения: в нынешних Соединенных Штатах, в среднем, около 6% , если он достаточно осторожен, чтобы не дать себя обокрасть. Часто можно услышать, что капиталист вознаграждается за его «труд по организации производства». Но даже в прошлые времена, когда капиталист зачастую сам был собственным менеджером, его «вознаграждение» не шло ни в какое сравнение с жалованьем наемного управляющего. Он «вознаграждался» попросту за владение собственностью. Теперь же, когда собственники крупных предприятий уже неспособны ими управлять и передали всю «организацию производства» менеджерам, инженерам и экономистам, такое оправдание их «дивидендов» просто смешно. Собственник не должен особенно трудиться, чтобы сохранить свое положение среди таких же, как он. В этом ему помогают законы – те самые «абстрактные моральные правила», которые восхваляют профессор Хайек и другие апологеты капитализма. Как бы он ни приобрел свою собственность, ее охраняет закон. Точно так же, наглец, захвативший удобное место в автобусе, расталкивая своих собратьев, потом сохраняет его, потому что «не принято» стаскивать с места того, кто уже сидит: теперь его не может вытолкнуть кто-нибудь посильнее. Это «моральное правило», обозначаемое выражением «не принято», может быть невыгодно кому-нибудь, кто остался без места; но можно не без основания утверждать, что нарушение такого правила привело бы к общей свалке, невыгодной для всех. В сущности, это все, что могут сказать защитники капитализма в оправдание преуспевшего дельца. Чтó они говорят в оправдание всей капиталистической системы, мы увидим дальше. Секрет житейского успеха в современном обществе – это, по старому выражению, секрет Полишинеля. Как только установился «расширенный порядок», даже раньше, чем он окончательно утвердился, его исчерпывающим образом описал Бальзак, этот поистине великий социолог. Историк материальной культуры Фернан Бродель лишь намекнул на него в начале второго тома своей истории капитализма, не впадая в морализаторский тон, но в самом тексте подробно изложил всю фактическую сторону дела. Впрочем, еще раньше, в восемнадцатом веке, эту нехитрую тайну хитрых людей выдал бесстыдный насмешник Бомарше. Комедия об изворотливом Фигаро оканчивается водевилем, где на латинскую пошлость gaudeant bene nati (да возрадуются благородные) отвечают псевдолатинским каламбуром gaudeat bene nanti (да возрадуется ловкач). Историки давно уже знают, что «в основе больших состояний всегда заложено преступление», даже если преступление было всего лишь мошенничеством. Теперь, когда американские университеты столь сильно зависят от щедрости богатых людей, эти невинные шалости, обнаруженные в архивах, стараются обратить в шутку. Достаточно прочесть, как профессор Бурстин обыгрывает в своей истории американцев манипуляции с тарифами, положившие начало состоянию Рокфеллеров. Но подозрения бедных людей по поводу богатых начались не с этих разоблачений. Они возникли из прямых наблюдений, потому что хозяева были тогда всем известны и не стеснялись выставлять свой образ жизни напоказ. Бедные люди начали подозревать, что образ жизни богатых не оправдывается их трудом. Это предполагаемое несоответствие всегда было мотивом «классовой борьбы», а в девятнадцатом веке породило «социализм». Я хорошо знаю, что возражают этим людям сторонники капитализма. Они говорят примерно следующее: «Вы можете как угодно оценивать моральную сторону того, что делает богатый человек, но труд следует измерять не затраченным временем, а его социальными последствиями. Опыт, интуиция богатого человека, его умение понимать людей и обращаться с людьми – все, что вы называете „хитростью“ – может понадобиться в важнейшие моменты для принятия финансовых и административных решений; без его опыта и интуиции предприятие не сможет выдержать конкуренцию. Общество справедливо оплачивает эти особые способности, без которых невозможно приращение общего богатства». Я не заимствовал эти слова ни у кого из друзей профессора Хайека, но они писали это много раз. Мне надо было привести их аргументацию, чтобы на нее ответить. Начну с некоторой уступки – объясню, в чем они правы; а потом выяснится, почему это не может убедить их менее ученых оппонентов. Несомненно, при рыночном хозяйстве неразрывно связанная с ним конкуренция способствует развитию производства, тогда как в любой известной нерыночной экономике недостаток конкуренции вызывает застой. Это знал еще Адам Смит, и в дальнейшем мы еще вернемся к тезису о полезности конкуренции. Предположим, что приведенное выше возражение сторонников капитализма справедливо, и что при капитализме в самом деле необходимы неприятные формы «борьбы за существование», создающей описанных выше дельцов. Предположим даже, что их полезную функцию – манипулировать людьми в ходе конкуренции – никто не стал бы выполнять за меньшее вознаграждение, чем они. Может ли эта аргументация удовлетворить тружеников, направляющих свои усилия не на хитроумный обман конкурентов, а на прямую созидательную работу над материалом, доставляемым нам природой? Можно ли их убедить, что их инстинктивное отвращение к богатым людям, получающим особые привилегии только за свое «право собственности» и умение ее защитить, представляет собой бессмысленный архаизм, не выдерживающий разумной критики? Нет, убедить их в этом нельзя – именно потому, что это их отвращение инстинктивно. Инстинкты не опровергаются рациональными аргументами – если даже допустить, что приведенные выше аргументы в самом деле справедливы. Как мы увидим дальше, они все-таки ошибочны, но не в этом состоит главная идея нашей работы. Идея эта состоит в том, что никакие аргументы, оперирующие средними величинами и «благосостоянием общества в целом», не могут преодолеть действие инстинкта, всегда локальное, потому что инстинкт действует здесь и сейчас. Инстинкт нельзя опровергнуть рассуждениями. Инстинкт, о котором здесь идет речь, – это инстинкт внутривидовой солидарности. Из него вытекает «племенная мораль», дошедшая до нас не только в виде пережиточных и докучливых законов, мешающих «грубому индивидуализму» наших дельцов, но и в виде генетической наследственности человека. В частности, мы унаследовали от наших предков отвращение к асоциальным паразитам. Это отвращение носит несомненно инстинктивный характер, а потому неустранимо. Оно и лежит в основе ощущения социальной несправедливости. В периоды благополучия и спокойного развития это ощущение кажется исчезнувшим или сильно ослабевшим, но во время общественных бедствий, в переходных, неустойчивых ситуациях оно выходит наружу, стимулируемое инстинктом самосохранения – с неодолимой силой подавленного, но самостоятельного и неустранимого инстинкта. Пренебрежение этим инстинктивным побуждением, предположение, будто от него можно отделаться выкладками и рассуждениями, представляет пагубную научную ошибку, потому что социология имеет дело не с потребляющими автоматами. Социология имеет дело с людьми. Отвращение к асоциальным паразитам столь же законно и неизбежно, как все наши инстинкты, а недостаточное развитие его – опасный симптом. Но, как всякий инстинкт, оно имеет и свою патологию. 4. Асоциальные паразиты Как мы уже видели, у человека инстинкты приняли очень специфический характер; но в большинстве случаев человеческие инстинкты можно обнаружить уже у животных. Это позволяет понять, каким образом они проявлялись у наших животных предков, и различить изменения в инстинктивном поведении, происшедшие у людей. Так обстоит дело с инстинктом внутривидовой агрессии и социальным инстинктом, которыми мы до сих пор занимались. Если сравнить описанную выше «племенную мораль» с поведением высших общественных животных, то специфически человеческими в этой морали оказываются два аспекта. Во-первых, ее действие распространяется не только на первоначальную группу особей, лично знакомых друг с другом, но на большее сообщество, члены которого распознаются по культурным признакам – таким, как язык, татуировка, священные ритуалы и т. п. Во-вторых, отступление от «правил» племенной морали наказывается членами племени. О первом аспекте уже была речь: как мы знаем, открытые программы человеческих инстинктов заполняются подпрограммами, выработанными культурной традицией, и, в частности, такие подпрограммы «учат» человека, кого из собратьев по виду он должен считать «своими». Теперь мы займемся вторым аспектом, который не сводится к изменению «объема» действия инстинкта, а представляет собой совершенно новое явление, не встречающееся в животном мире. Явление асоциального паразитизма, специфическое для человека, описал Конрад Лоренц. Он открыл особый, присущий только человеку инстинкт устранения асоциального паразитизма, но не успел его систематически исследовать. Как уже было сказано, Лоренц не успел написать второй том «Оборотной стороны зеркала», который он предполагал посвятить патологическим явлениям современного человеческого общества. Некоторые идеи этого тома он изложил в своих лекциях под названием «Восемь смертных грехов цивилизованного человечества». Чтобы сделать все логически неизбежные выводы из этих идей, мне придется собрать их вместе и привести обширные выписки из Лоренца. Они столь выразительны, что не имеет смысла заменять их пересказом; кроме того, читатель сможет проверить, правильны ли следующие дальше выводы из этих идей. Шестая глава книги «Восемь смертных грехов цивилизованного человечества» начинается следующим размышлением, подчеркивающим одно загадочное свойство группового отбора: «Некоторые способы социального поведения приносят пользу сообществу, но вредны для индивида. Объяснение возникновения и тем более сохранения таких способов поведения из принципов мутации и отбора представляет, как недавно показал Норберт Бишоф, трудную проблему. Если бы даже возникновение «альтруистических» способов поведения могло быть объяснено не очень понятными процессами группового отбора, в которые я не буду здесь углубляться,7 то все же возникшая таким образом социальная система неизбежно оказалась бы неустойчивой. Если, например, у галок, Coloeus monedula L., возникает защитная реакция, при которой каждый индивид в высшей степени храбро вступается за схваченного хищником собрата по виду, то легко понять и объяснить, почему группа, члены которой ведут себя таким образом, имеет лучшие шансы на выживание, чем группа, где такого поведения нет. Что, однако, препятствует появлению внутри группы таких индивидов, у которых реакция защиты товарищей отсутствует? Мутации выпадения функций вполне вероятны и рано или поздно непременно происходят. И если они относятся к альтруистическому поведению, о котором шла речь, то для затронутого ими индивида они должны означать селекционное преимущество, если допустить, что защищать собратьев по виду опасно. Но тогда подобные „асоциальные элементы“, паразитируя на социальном поведении своих еще нормальных собратьев, рано или поздно должны были бы составить в таком сообществе большинство». И дальше, после замечания о «государственных насекомых», Лоренц говорит: «Мы не знаем, что препятствует разложению сообщества общественными паразитами у позвоночных. Трудно себе, в самом деле, представить, чтобы галка возмутилась „трусостью“ асоциального субъекта, не принимающего участия в реакции защиты товарища. „Возмущение“ асоциальным поведением известно лишь на относительно низком и на самом высоком уровне интеграции живых систем, а именно в „государствах“ клеток и в человеческом обществе. Иммунологи обнаружили тесную и весьма знаменательную связь между способностью к образованию антител и опасностью появления злокачественных опухолей. Можно даже утверждать, что образование специфических защитных веществ вообще было впервые „изобретено“ под селекционным давлением, какое могло быть лишь у долгоживущих и, прежде всего, долго растущих организмов, которым всегда угрожает опасность возникновения при бесчисленных делениях клеток опасных „асоциальных“ клеточных форм, вследствие так называемых соматических мутаций. У беспозвоночных нет ни злокачественных опухолей, ни антител, но оба эти явления сразу же возникают в ряду живых организмов уже у самых низших позвоночных, к которым относится, например, речная минога. Вероятно, все мы уже в молодости умирали бы от злокачественных опухолей, если бы наше тело не выработало, в виде реакций иммунитета, своеобразную „клеточную полицию“, своевременно устраняющую асоциальных паразитов». Таким образом, «асоциальные элементы», в частности, в человеческом обществе сравниваются здесь с раковыми клетками. Во второй главе той же книги Лоренц объясняет: «Клетка злокачественной опухоли отличается от нормальной прежде всего тем, что она лишена генетической информации, необходимой для того, чтобы быть полезным членом сообщества клеток организма. Она ведет себя поэтому как одноклеточное животное или, точнее, как молодая эмбриональная клетка. Она не обладает никакой специальной структурой и размножается безудержно и бесцеремонно, так что опухолевая ткань, проникая в соседние, еще здоровые ткани, врастает в них и разрушает их». Как мы видим, главным отличием раковой клетки от здоровой является ее неучастие в общей работе организма, ее исключительная направленность на «эгоистическую» цель собственного размножения, при полном пренебрежении интересами других клеток и организма в целом. То же безразличие к интересам группы приписывается выше (гипотетической) галке, которая уклонялась бы от участия в коллективной защите от хищника. По-видимому, в этих примерах Лоренц понимает «асоциальное» поведение в точном смысле этого слова – как неучастие в коллективной деятельности, сосредоточенность на собственных интересах. Можно было бы ожидать, что он рассмотрит проблему человеческого паразитизма в той же общности, с точки зрения участия или неучастия индивида в коллективных задачах его культуры – живой системы, элементом которой он является. Если держаться классического дарвинизма, такой коллективной задачей представляется, прежде всего, сохранение культуры. Но Лоренц ограничивается дальше очень специальной формой асоциального поведения – преступлениями против личности. Разумеется, эта форма поведения означает выпадение социального инстинкта, но вовсе не в том смысле, как в его предыдущих примерах. Этим примерам скорее соответствовало бы простое безразличие к интересам общества и к чувствам окружающих, характерное для дельца. Мы вернемся еще к такому пониманию «асоциальности», а теперь проследим дальше, каким образом Лоренц ограничивает это понятие: «У нас, людей, нормальный член общества наделен весьма специфическими формами реакций, которыми он отвечает на асоциальное поведение. Оно „возмущает“ нас, и самый кроткий из людей реагирует прямым нападением, увидев, что обижают ребенка или насилуют женщину. Сравнительное исследование правовых структур в различных культурах свидетельствует о совпадении, доходящем до подробностей и не объяснимом из культурно-исторических связей. Как говорит Гете, „никто уже не вспоминает о праве, что родится с нами“. Но, конечно, вера в существование естественного права, независимого от законодательства той или иной культуры, с древнейших времен связывалась с представлением о сверхъестественном, непосредственно божественном происхождении этого права». Дальше Лоренц цитирует отрывок из письма правоведа П.Г. Занда, где говорится: «в этом таинственном „правовом чувстве“ (а надо сказать, что эти слова широко употреблялись в старой теории права, хотя и без объяснения) следует видеть типичные врожденные формы поведения». Автор письма ссылается на собрание сочинений Лоренца, откуда он почерпнул эти идеи, и Лоренц их подтверждает: «Я вполне разделяю этот взгляд, отдавая себе, конечно, отчет в том, что его убедительное доказательство связано с большими трудностями; на них также указывает профессор Занд в своем письме. Но что бы ни выявило будущее исследование о филогенетических и культурно-исторических источниках человеческого правового чувства, можно считать твердо установленным научным фактом, что вид Homo sapiens обладает высоко дифференцированной системой форм поведения, служащей для искоренения угрожающих обществу паразитов и действующей вполне аналогично системе образования антител в государстве клеток». «Естественное право», о котором здесь идет речь, – и которое подразумевает Гете в своих знаменитых стихах – имеет старую и почтенную историю. По-видимому, сходство «моральных правил» у всех племен было замечено еще в глубокой древности; во всяком случае, римские юристы уже исходили из него при конструировании международного права. В Новое время первым, кто вернулся к этим представлениям, был датский теолог Николаус Хемминг (Nicolaus Hemming). В своей книге «Законы природы» (1562) он утверждает, что право произошло из инстинкта, с помощью разума – правда, с оговоркой: «если этот разум не омрачен грехом». В начале семнадцатого века Гуго Гроций, основоположник правоведения Нового времени, полагал, что сходство всех правовых систем вытекает из инстинктивного стремления всех людей к общению и сотрудничеству, которое он называл appetitus socialis, и в котором нетрудно узнать то, что мы именуем социальным инстинктом. На этой отчетливо биологической основе Гроций строил систему «естественного права», предшествующего, по его мнению, всем существующим правовым системам и выражающего «природу человека» вообще. Он опубликовал свои мысли в 1625 году в Париже, в книге «Право войны и мира». В восемнадцатом веке теория естественного права господствовала в мышлении правоведов; в девятнадцатом веке, в эпоху «гиперкритицизма», она была отброшена как «ненаучная»; и только этология, по-видимому, может ее возродить. С другой стороны, проект Корнельского университета «Ядро правовых систем», на который ссылается профессор Занд в своем письме Лоренцу, подтвердил, что сходство правовых представлений во всех культурах, замеченное римскими юристами и Гроцием, есть доказуемый факт. Ясно, что «естественное право» – не что иное как правовая надстройка над системой племенной морали, из которой Лоренц выбрал лишь один вид асоциального поведения – преступления против личности. Его суждения по поводу обращения с преступниками в западной культуре вполне справедливы (и напрасно снискали ему репутацию «консерватора»): Лоренц видит биологические мотивы преступности, тогда как современные «либералы», повторяя заблуждения бихевиористов, хотели бы видеть во всем поведении человека только результат воспитания. Но меня интересует здесь другая сторона дела. Если у нас есть инстинктивный механизм, «служащий для искоренения асоциальных паразитов», то каков объем «паразитического» поведения, стимулирующего этот механизм? Относится ли действие этого механизма только к преступлениям против личности? В качестве биолога Лоренц хочет говорить только о биологическом положении человечества, но чувство ответственности перед людьми – заставившее его прочесть свои лекции по венскому радио, а потом, по настоянию друзей, опубликовать их – не позволяет ему оставаться на этой позиции: недаром уже в заглавии книги идет речь о «грехах». Виновно ли в перечисленных грехах все «цивилизованное человечество»? В некотором смысле виновно, если позволяет этим грехам совершаться. Но в четвертой главе – «Бег наперегонки с самим собой» – Лоренц рассматривает биологические последствия конкуренции, в том виде, какой она приняла в западных странах в двадцатом веке. Эта глава представляет исключительный интерес, поскольку все согласны, что конкуренция составляет главный признак капитализма, и преимущества «свободного рынка» принимаются как догма даже там, где его еще нет. Адам Смит, открывший законы рыночного хозяйства, понял регулирующую функцию рынка, обеспечивающую с помощью механизма цен равновесие между производством и потреблением. Мы еще вернемся к этому экономическому вопросу. Теперь нам достаточно заметить, что Адам Смит, как почти все великие первооткрыватели, «переоценил область применимости открытого им принципа объяснения». Эта формулировка Лоренца (из восьмой главы «Смертных грехов») не относится у него, правда, к Адаму Смиту, но ведь сам Лоренц говорит, что такая переоценка – «прерогатива гения», и теперь уже ясно, каким образом Смит переоценил благодеяния рынка. Он верил в свободную конкуренцию, еще не зная, какие проблемы она может создать. Это очень хорошо знает Лоренц. Четвертая глава «Восьми грехов» представляет непревзойденный анализ капиталистической конкуренции с чисто биологической точки зрения, не зависящей от философии и политических доктрин. Вывод из этого анализа состоит в том, что законы капиталистической конкуренции ставят под угрозу существование нашего вида, и что эта угроза все время растет. Лоренц избегает термина «капиталист» и производных от этого слова. Но читатель, помнящий, что конкуренция лежит в основе капитализма, без труда поймет, к чему относятся следующие дальше отрывки из четвертой главы. Лоренц начинает с общего принципа биологии, который он настойчиво повторяет и в других своих работах: «Как я уже говорил в начале первой главы, для поддержания равновесия (steady state)8 живых систем необходимы циклы регулирования, или циклы с отрицательной обратной связью; что касается циклических процессов с положительной обратной связью, то они всегда несут с собой опасность лавинообразного нарастания любого отклонения от равновесия. Специальный случай положительной обратной связи встречается, когда индивиды одного и того же вида вступают между собой в соревнование, влияющее на развитие вида посредством отбора. Этот внутривидовой отбор действует совсем иначе, чем отбор, происходящий от факторов окружающей среды; вызываемые им изменения наследственного материала не только не повышают перспективы выживания соответствующего вида, но в большинстве случаев заметно их снижают». Дальше Лоренц приводит уже известный нам пример гипертрофированных маховых перьев фазана-аргуса, служащих лишь для сексуальной конкуренции, но почти не позволяющих ему летать. «И если он (аргус) не разучился летать совсем, то, конечно, благодаря отбору в противоположном направлении, осуществляемому наземными хищниками, которые берут на себя, таким образом, необходимую регулирующую роль». Иначе обстоит дело с человеком: «Эти благотворные регулирующие силы не действуют в культурном развитии человечества: оно сумело, на горе себе, подчинить своей власти всю окружающую среду, но знает о самом себе так мало, что стало беспомощной жертвой дьявольских сил внутривидового отбора». И дальше следует потрясающая характеристика общества, построенного на конкуренции и власти денег: «Человек, ставший единственным фактором отбора, определяющим дальнейшее развитие своего вида, увы, далеко не так безобиден, как хищник, даже самый опасный. Соревнование человека с человеком действует, как ни один биологический фактор до него, против „предвечной силы благотворной“, и разрушает едва ли не все созданные ею ценности холодным дьявольским кулаком, которым управляют одни лишь слепые к ценностям коммерческие расчеты9. Под давлением соревнования между людьми уже почти забыто все, что хорошо и полезно для человечества в целом и даже для отдельного человека. Подавляющее большинство ныне живущих людей воспринимает как ценность лишь то, что лучше помогает им перегнать своих собратьев в безжалостной конкурентной борьбе. Любое пригодное для этого средство обманчивым образом представляется ценностью само по себе. Гибельное заблуждение утилитаризма можно определить как смешение средства с целью10. Деньги в своем первоначальном значении были средством; это знает еще повседневный язык, и до сих пор говорят: „у него ведь есть средства“. Много ли осталось в наши дни людей, вообще способных понять вас, если вы попытаетесь им объяснить, что деньги сами по себе не имеют никакой цены?». Дальше Лоренц объясняет, к каким нелепым последствиям – очень похожим на соревнование самцов аргуса – приводит конкуренция, навязывающая людям «изматывающую спешку», и приходит к следующему заключению: «Возникает вопрос, чтó больше вредит душе современного человека: ослепляющая жажда денег или изматывающая спешка. Во всяком случае, власть имущие всех политических направлений заинтересованы в той и другой, доводя до гипертрофии мотивы, толкающие людей к соревнованию. Насколько мне известно, эти мотивы еще не изучались с позиций глубинной психологии11, но я считаю весьма вероятным, что наряду с жаждой обладания и более высокого популяционного ранга, или с тем и другим, важнейшую роль здесь играет страх – страх отстать в беге наперегонки, страх разориться и обеднеть. Страх во всех видах является, безусловно, важнейшим фактором, подрывающим здоровье современного человека, вызывающим у него повышенное артериальное давление, сморщенные почки, ранние инфаркты и другие столь же прекрасные переживания. Человек спешит, конечно, не только из алчности, никакая приманка не могла бы побудить его столь жестоко вредить самому себе; спешит он потому, что его что-то подгоняет, а подгонять его может только страх». Люди, причиняющие все эти бедствия человеческому обществу, полагают, конечно, что делают это в собственных интересах. Даже если сами они оказываются жертвами этих бедствий – как это видно из только что приведенного описания, касающегося и «власть имущих» – эти люди заслуживают названия асоциальных паразитов не меньше, чем злополучные убийцы, которыми Лоренц занимается в шестой главе. В самом деле, они стремятся только к собственному обогащению без всякого внимания к своим собратьям, к интересам человеческого сообщества в целом. После того, что мы знаем о поведении раковых клеток, сравнение с ними становится неизбежным и, конечно, это сравнение подсказывает нам сам Лоренц. Подчеркнем, что речь идет не только о «социальной справедливости», в каком бы смысле ее ни понимать, а просто о существовании общественного организма, до такой степени пораженного процессом безудержного и бессмысленного «роста». Что из этого может выйти, Лоренц изображает с безжалостной ясностью ученого: «Итак, люди страдают от нервных и психических нагрузок, которые им навязывает бег наперегонки со своими собратьями. И хотя их дрессируют с самого раннего детства, приучая видеть прогресс во всех безумных уродствах соревнования, как раз самые прогрессивные из них яснее всех выдают своим взглядом подгоняющий их страх, и как раз самые деловые, старательнее всех „идущие в ногу со временем“, особенно рано умирают от инфаркта. Если даже сделать неоправданно оптимистическое допущение, что перенаселение Земли не будет дальше возрастать с нынешней угрожающей быстротой, то, как надо полагать, экономический бег человечества наперегонки с самим собой и без того достаточен, чтобы его погубить. Каждый циклический процесс с положительной обратной связью рано или поздно ведет к катастрофе, а между тем в описываемом здесь ходе событий содержится несколько таких процессов. Кроме коммерческого внутривидового отбора на все ускоряющийся темп работы, здесь действует и другой опасный циклический процесс, описанный в нескольких книгах Вэнсом Паккардом, – процесс, ведущий к постоянному возрастанию человеческих потребностей. Понятно, что каждый производитель всячески стремится повысить потребность покупателей в своем товаре. Ряд „научных“ институтов только и занимаются вопросом, какими средствами лучше достигнуть этой негодной цели. Методы, выработанные путем изучения общественного мнения и рекламной техники, применяются к потребителям, которые в большинстве своем оказываются достаточно глупыми, чтобы с удовольствием повиноваться такому руководству; почему это происходит, объясняется прежде всего явлениями, описанными в главах первой12 и седьмой.13 Например, никто не возмущается, если вместе с каждым тюбиком зубной пасты или бритвенным лезвием приходится покупать рекламную упаковку, стоящую нередко столько же или больше, чем товар. Дьявольский круг, в котором сцеплены друг с другом непрерывно возрастающие производство и потребление, вызывает явления роскоши, а это рано или поздно приведет к пагубным последствиям все западные страны, и прежде всего Соединенные Штаты; в самом деле, население их не выдержит конкуренции с менее изнеженным и более здоровым населением стран Востока. Поэтому капиталистические господа поступают крайне близоруко, продолжая придерживаться привычного образа действий, т.е. вознаграждая потребителя повышением „уровня жизни“ за участие в этом процессе и „кондиционируя“ его этим для дальнейшего, повышающего кровяное давление и изматывающего нервы бега наперегонки с ближним». Здесь, наконец, прямо названы асоциальные элементы, ответственные за такой «привычный образ действий»: это «капиталистические господа». В восьмой главе Лоренц возвращается к этой теме: «Мы, якобы свободные люди западной культуры, уже не сознаем, в какой мере нами манипулируют крупные фирмы посредством своих коммерческих решений… По мере того, как ремесло вытесняется конкуренцией промышленности и мелкий предприниматель, в том числе крестьянин, не может больше существовать, все мы оказываемся просто вынужденными подчинять наш образ жизни желаниям крупных фирм, пожирать такие съестные припасы, какие, по их мнению, для нас хороши и, что хуже всего, из-за кондиционирования, которому нас уже подвергли, мы не замечаем всего этого». Таким образом, оказывается, что «свободного рынка» в действительности нет, поскольку потребителя обманывают и навязывают ему ненужные товары. Конкуренция есть, а свободного рынка нет! Между тем, профессор Хайек и его друзья продолжают благословлять «невидимую руку рынка», не давая себе труда прибавить что-нибудь к тому, что сказал Адам Смит. Как мы видели, Лоренц не говорит, откуда произошел человеческий инстинкт искоренения асоциальных паразитов. Он усматривает трудность в объяснении солидарного поведения животных при «моббинге», поскольку неизбежное выпадение этой функции у отдельных особей увеличивает шансы на их выживание. Правда, он тут же ссылается на «не очень понятные процессы группового отбора». Конечно, это указание не случайно. Я уже предположил выше, что групповой отбор мог сыграть основную роль в чрезвычайно быстрой эволюции человека. Можно думать, что именно групповой отбор устраняет группы, где разрушается механизм социального инстинкта. Во всяком случае, «ненормальное» поведение по отношению к членам группы должно вызывать реакции со стороны ее «нормальных» членов. Ранговая структура группы требует от каждого индивида вполне определенного поведения. Индивид, не соблюдающий правил поведения, предусмотренных социальным инстинктом своего вида, не может занять в этой структуре надлежащего места, отвечающего его полу, возрасту и силе. По-видимому, он имеет низкий популяционный ранг14, или вовсе изгоняется, что объясняет наличие «маргинальных» особей, отбившихся от стада. Группы, где разрушаются механизмы отторжения асоциальных элементов, вряд ли имеют шансы на выживание. Описанные этнографами племена, где повседневные отношения между семьями и индивидами подозрительны и враждебны, сохранились только на изолированных островах. Социальный инстинкт человека, как и другие его инстинкты, проявляется так же, как у других высших животных. Различие состоит в том, что у человека социальное поведение намного сложнее, и оценка поведения индивида стала функцией культурной традиции. Но сигнал о нарушении социального инстинкта вызывает у человека точно такие же инстинктивные реакции, как и у всех высших животных. И, как все инстинкты, эта реакция действует непосредственно – здесь и сейчас. ________ Как я уже сказал в начале этой главы, моим предметом вовсе не является «социальная справедливость» в позитивном смысле этого выражения: меня интересует, чтó представляет собой поведение людей, обычно описываемое как «реакция на социальную несправедливость». С моей точки зрения, эта реакция объясняется вовсе не утопическими представлениями о том, каким должно быть «хорошее общество», даже если у людей, протестующих против «социальной несправедливости», есть такие представления. Она объясняется также не экономическими теориями о труде и заработной плате, из которых якобы следует, чтó в общественной жизни справедливо, и чтó нет. Я полагаю, что все эти построения – не что иное как рационализации инстинктивного поведения – стремления к устранению асоциальных паразитов. Это инстинктивное поведение стимулируется социальным инстинктом человека, общим выражением которого является племенная мораль. Как мы уже знаем, в процессе глобализации этой морали – который следует рассматривать как культурный, а не генетический процесс – люди постепенно приучаются относить эту мораль ко всем людям вообще, так что она оказывается общечеловеческой. В частности, любое явление асоциального паразитизма, о котором человек узнаёт, вызывает в нем реакцию протеста и стремление к устранению этого явления. Итак, я принимаю следующую гипотезу: Реакция на «социальную несправедливость» стимулируется социальным инстинктом человека, непосредственным образом вызывается всеми видимыми отклонениями от племенной морали, адресатом же ее является асоциальный паразит. Дальше мы проследим, каким образом эта реакция проявлялась в ходе человеческой истории. Карл Маркс, не понимавший ее биологической причины, подчеркнул ее значение и назвал ее «классовой борьбой». 1 Самое слово «биология» было введено в употребление Ламарком в 1802 году. 2 Интеграцией здесь называется соединение более простых систем в единую систему, в которой они играют роль взаимодействующих подсистем. 3 G.Bateson. Steps to an Ecology of Mind («Этапы экологии психики»), 1972; Mind and Nature («Психика и природа»), 1979. 4 По этому поводу трудно не вспомнить памятное с детства заклинание Маугли: «Мы одной крови – ты и я». Конечно, Киплинг вовсе не стремился расширить человеческую солидарность на чужие племена, но правильно понимал смысл этого расширения. 5 Грубый индивидуализм (англ.). 6 F.A.Hayek. The Fatal Conceit. The Errors of Socialism. The University of Chicago Press, 1989. 7 Это замечание вовсе не означает сомнения в значении группового отбора, поскольку Лоренц начинает как раз с того же, что Дарвин в своем приведенном выше определении этого процесса. Речь идет о трудности в применении принципов отбора к конкретной проблеме. В последнее время биологи все больше подчеркивают роль группового отбора, в частности, в происхождении человека. 8 Равновесное состояние (написано у Лоренца по-английски). 9 Слова Фауста Мефистофелю (буквальный перевод): «Итак, ты противопоставляешь вечно деятельной, Благотворно созидающей силе Холодный дьявольский кулак, Сжимающийся в тщетной злобе». 10 Термин «утилитаризм» употребляется обычно в другом смысле. По энциклопедическому словарю Вебстера, «утилитаризм – это этическое учение, согласно которому добродетель основана на полезности (utility), и поведение должно быть направлено к наибольшему благу наибольшего числа людей». Последняя формулировка принадлежит И.Бентаму, реформатору-гуманисту, никак не ответственному за описываемые здесь явления. Возникает предположение, что слово «утилитаризм» употреблено здесь (вполне сознательно!) в другом смысле, поскольку изображаемый образ действий попросту описывает современный капитализм. 11 Синоним психоанализа. 12 «Структурные свойства и нарушения функций живых систем». 13 «Разрыв с традицией». 14 По-поводу лоренцевой гипотетической галки, не желающей участвовать в нападении на хищника, Р.Г. Хлебопрос заметил, что «трусливый» индивид, вероятно, имеет мало шансов на размножение. Глава 4 КУЛЬТУРА И ПОВЕДЕНИЕ1. Значение культурыВ повседневном языке «культурой» называется развитое, сложное состояние человека, в отличие от неразвитого и простого. Самое слово cultura первоначально означало «возделывание почвы», «земледелие», но уже в латинском языке оно приобрело добавочные значения: «воспитание», «образование» и «почитание», «поклонение». Во всех этих значениях оно противопоставляется простому, «естественному» состоянию, описываемому словом natura (природа). «Культурным человеком» называют человека, мышление и чувства которого развиты воспитанием, общением с людьми и собственным размышлением; «культурным обществом» называют общество, где развились и действуют сложные, утонченные способы воспитания, общения и мышления. В этом смысле отдельные люди одного и того же общества могут быть более или менее культурны, и отдельный человек может развиться, став более культурным, но может и растерять свою культуру, вернувшись к более простым интересам и формам поведения. О таком человеке говорят, что он "опустился". Точно так же, человеческое сообщество может развиваться, становиться более культурным, но возможен и обратный процесс. Это последнее явление называется «упадком культуры», что означает упрощение форм воспитания и поведения, вырождение более сложных и утонченных интересов и возвращение к более простым отношениям между людьми. Таким образом, слово «культура» в его повседневном значении (не имеющее в этом смысле множественного числа) обозначает фазу в развитии одного и того же индивида или сообщества. Но есть и другое значение слова "культура", научное, в котором мы употребляли его в предыдущих главах. В этом другом смысле «культура» относится не к индивиду, а только к некоторому сообществу людей и означает особый образ жизни этого сообщества, установившиеся в нем навыки и способы поведения, понятия и способы мышления, передаваемые по традиции из поколения в поколение. Напомним определение, отчетливо отделяющее человека от всех других животных: человек – животное с двумя системами наследственности – генетической и культурной. Для выживания любого другого вида животных достаточно генетической информации, получаемой животным при рождении. В геноме животного запрограммировано все, что оно может делать в течение своей жизни, в том числе необходимые ему способы воспитания потомства и возможные для него способы усвоения индивидуального опыта, вводимого в открытые программы его инстинктов в виде «выученных» подпрограмм. Между тем, как мы уже видели, геном человека не содержит информации, достаточной для его выживания. Инстинктивные последовательности поведения, автоматически выполняемые другими животными, у человека обычно расчленены на куски, соединяемые «сознательным» поведением. В ряде важных случаев такое поведение может быть усвоено только из культурной традиции. Все такие способы поведения, без которых человек не может выжить и дать потомство, он должен получать в виде программ, выработанных его культурой, и прежде всего, как уже было сказано, важнейшую из них – программу пользования языком. Культура – непременное условие существования человека, но культурные традиции, выработанные разными племенами, весьма различны. Язык, которому учат ребенка – это язык его культуры; другие виды обучения, жизненно важные для его будущего, также зависят от этой культуры. Человек вырастает принадлежащим некоторой культуре, в значительной мере определяющей его поведение. В раннем возрасте ребенок усваивает этические принципы культуры, в которой он воспитан. Поэтому Альберт Швейцер с полным основанием выделил этическую проблему как главную проблему современной жизни, назвав свою книгу «Культура и этика»: в эпоху распада культуры прежде всего оказывается в опасности ее этическая традиция1. Только что описанное значение слова «культура», утвердившееся в научной литературе, может употребляться во множественном числе. Еще в девятнадцатом веке говорили о «национальных культурах», например, французской, русской или китайской, отличительным признаком которых считался язык. В более общем смысле, уже не обязательно связанном с языком, термин «культура» стали применять к более крупным сообществам, объединяемым образом жизни, религией или исторической эпохой: говорили о европейской, мусульманской или средневековой культуре. Наконец, уже в двадцатом веке этнографы, исследовав образ жизни сохранившихся «примитивных» племен, обнаружили, что каждое из них живет по вполне определенным обычаям, передаваемым из поколения в поколение и образующим определенный общественный порядок; с тех пор стали говорить о культуре острова Таити, индейцев пуэбло или эскимосов. Само собой разумеется, все эти культуры развивались со временем, усложняясь или упрощаясь, процветая или приходя в упадок. Более развитые культуры несомненно образовались в племенных союзах, разросшихся в благоприятных условиях и ассимилировавших соседние, не обязательно родственные племена, причем такие сообщества вырабатывали общий язык, общие обычаи и общую религию (или только некоторые из этих признаков). Для этого потребовалась глобализация социального инстинкта на бóльшие, иногда многомиллионные коллективы, в каждом из которых развивался однотипный образ жизни или – на языке нашей «компьютерной» модели – однотипный способ культурного заполнения программ инстинктивного поведения. Напомним, что при всем разнообразии этих культур самые программы человеческих инстинктов, определяемые геномом нашего вида, всегда одни и те же! Легче всего проследить образование древнейших культур, сложившихся в долинах больших рек, в относительной безопасности от внешних вторжений: таковы были шумерская культура, влияние которой до сих пор заметно в Двуречье, египетская, язык которой оставался живым до семнадцатого века, и китайская, сохранившая свой язык и до недавнего времени сохранявшая свой образ жизни. В других случаях культура, возникшая в одном месте, впоследствии разбивалась на различные формы у групп, долго кочевавших до обретения оседлости, но сохранивших общие черты. Таковы были культура германцев, возникшая в Скандинавии, и греческая культура, место рождения которой нам неизвестно. Основное значение культуры для понимания человека и человеческого общества было осознано сравнительно недавно. В центре внимания историков и философов всегда были внешние формы организации культуры – государства и войны между государствами, считавшиеся едва ли не единственным содержанием человеческой истории. По существу научное изучение культуры только началось. С середины двадцатого века этнографы начали рассматривать первобытные культуры с точки зрения кибернетики – как иерархически устроенные системы с обратными связями. Но подлинное понимание культур потребовало исторического подхода, использующего в качестве модели эволюцию биологического вида. Конечно, в этой модели надо было знать не только эволюцию строения животных, но в особенности эволюцию их поведения, раскрытую лишь работами Лоренца и его сотрудников: в самом деле, история культуры, протекавшая при почти неизменном физическом строении человека, была именно эволюцией человеческого поведения. Поэтому возникновение этологии стало мощным стимулом исследования культур. С биологической точки зрения культура есть живая система, так что эволюция вида животных – не просто модель, полезная для изучения истории культуры: все живые системы проявляют общие закономерности, которые можно проследить на множестве различных видов и подвидов, а потом обнаружить в истории человеческих сообществ. Эти общие закономерности проявляются с поразительной отчетливостью. Подобно виду животных, культура формируется в определенном ареале, географически ограждающем ее от смешения с другими популяциями. Более того, культура создает, уже в рамках своей традиции, искусственные отличительные признаки, выполняющие ту же функцию «ограждения»; эти признаки совершенно аналогичны «демонстративной» окраске и формам поведения многих видов, служащим для узнавания «своих» и отпугивания «чужих». Сюда относятся, например, раскраска, татуировка и, на более поздних этапах, национальные костюмы. Можно проследить, как в ходе развития культуры происходят отбор и закрепление ее обычаев и символов, поразительно напоминающие процессы естественного отбора в эволюции видов. Те же явления формирования и столкновения культур, какие проявляются в истории, можно заметить в менее устойчивых образованиях, складывающихся в наши дни, например, в так называемых «молодежных субкультурах». Психоаналитик Эрик Эриксон, исследовавший такие сообщества, назвал их «псевдовидами», и Лоренц перенес это название на культуры в обычном смысле слова. Далее, те же закономерности – устойчивость традиции, повторение принятых обычаев, механическое перенесение в новую ситуацию унаследованных способов поведения – видны в истории техники, в проектировании машин и изделий массового производства. Нет сомнения, что при более глубоком изучении культур станут понятными и другие шаблоны общественного поведения и мышления, вызывавшие удивление философов и социологов, но объясняемые общими свойствами живых систем, а вовсе не сознательной деятельностью людей. В уже упомянутой книге Лоренца «Оборотная сторона зеркала» можно найти много примеров и ссылки на литературу – к сожалению, все еще неизвестную «гуманитарным» ученым. Продолжая биологическую аналогию, можно было бы подумать, что образование таких «псевдовидов» – человеческих культур – должно привести к их все большему обособлению, наподобие того, как в дарвиновой схеме естественного отбора подвиды одного вида, путем постепенного расхождения признаков, превращаются в разные виды, уже неспособные – по самому определению вида – смешиваться между собой. Но это не происходит: хотя более слабые или малочисленные культуры погибли, выжившие культуры сохранили способность к взаимодействию и смешению, так же, как это раньше происходило с первоначальными группами и племенами. В этом месте модель, которой мы пользовались – аналогия между культурой и видом животных – отказывается дальше служить! Конечно, любая модель лишь отчасти отображает сравниваемый с ней объект, но в нашем случае можно объяснить, в чем дело. Культурная эволюция весьма напоминает генетическую, но нельзя забывать, что человеку свойственны два вида наследственности. Культуры меняются со временем, обособляясь друг от друга, как все живые системы, в ходе культурной эволюции. Но они состоят из индивидов, принадлежащих одному и тому же виду homo sapiens, геном которого почти не меняется. Время генетических изменений, способных «изолировать» новые виды, – так называемое характерное время видообразования – составляет миллионы лет, между тем как характерное время образования культур – несколько сот лет. К тому же, человек в своем приспособлении к окружающим условиям не ждет, как другие животные, благоприятной мутации: он использует свои культурные возможности, а тем временем человеческие племена неизбежно смешиваются, поскольку у них общий геном. Обособление культур, на фоне несравненно более медленного генетического изменения, представляет cобой кратковременное явление, не способное вызвать обособление видов. Мы имеем здесь дело с тремя уровнями живых систем: на «нижнем» уровне это отдельные особи человеческого вида, на «среднем» – культуры, и на «высшем» – все человечество, также составляющее живую систему. Поэтому культуры не могут окончательно разойтись: можно думать, что они, напротив, сливаются теперь в единую общечеловеческую культуру. Не будем обольщаться этим достижением. Культурный распад, угрожающий современному человечеству, связан с первым, повседневным значением слова «культура» – это качественная деградация всех существующих культур, угрожающая произвести их нежизнеспособный гибрид. Но вернемся к существующим, все еще очень различным культурам. По определению, культура достаточно устойчива, чтобы выработать традицию: это значит, что способы воспитания, принятые в этой культуре, мало меняются в течение ряда поколений и, тем более, на протяжении человеческой жизни. Естественно, сходные способы воспитания производят сходные черты личности: культура вырабатывает определенный тип человека – то общее, что свойственно людям одной культуры, при всем их индивидуальном различии2. Конечно, речь идет не о генетическом типе человека, проявляющемся в его физических признаках, а о психическом типе, созданном воспитанием. Как ни трудно определить этот тип, вряд ли можно сомневаться в существовании некоторых общих признаков у людей, воспитанных в одной и той же культуре. Во всяком случае, это почти не изученное понятие заслуживает внимания, и полезно иметь по крайней мере название, обозначающее предмет обсуждения. В дальнейшем мне придется заниматься этим предметом; впрочем, меня будет интересовать не столько человеческий тип, возникший в какой-нибудь из «старых» культур, сколько тип, вырабатываемый в наше время «западной» культурой. 2. Дихотомическое устройство человекаКак мы видели, строение культуры определяется свойственными этой культуре формами проявления человеческих инстинктов. Инстинкт, которым организм реагирует на явления окружающего мира, это программа, выделяющая некоторые ситуации, важные для данного вида, и отвечающая на них определенными действиями. Животное распознаёт важные для него ситуации с помощью врожденного аппарата познания – рецепторов, и реагирует на них с помощью врожденного аппарата действия – эффекторов. В основе всякой познавательной деятельности лежит «сравнение признаков»: это приблизительный перевод английского термина pattern matching, столь важного, что Лоренц дает ему подробное объяснение (поскольку у него нет и удовлетворительного немецкого перевода). Matching, в интересующем нас смысле, означает «сравнение» или «сопоставление», от глагола to match, от которого происходит также название спортивных состязаний. В гносеологии matching означает сравнение восприятия некоторого объекта с имеющимся в памяти индивида признаком, который и обозначается словом pattern. Это слово может обозначать «образец», по которому изготовляют изделия, но такое значение нас здесь не интересует, так как мы занимаемся теперь работой органов восприятия, а не органов действия. Pattern означает также повторяющийся характер предметов определенного рода, например, рисунка на одежде или символа на плакате, и как раз это значение для нас важно: мы пытаемся передать его словом «признак», хотя в русской кибернетической литературе оно уже превратилось в слово «паттерн». «Сравнение признаков» – это проверка, обладает ли данный предмет признаком, по которому его узнают. Процессы распознавания признаков очень сложны уже у животных, а тем более у человека. Во всех случаях, когда они поддаются подробному анализу, это осуществляется серией ответов на вопросы простейшего типа: есть ли предъявляемый предмет А, или не А? Например, при всякой сигнализации последовательно предъявляются знаки, сравниваемые с имеющимся у индивида списком символов – «алфавитом». Индивид сравнивает полученный знак с буквами алфавита и останавливается, когда замечает совпадение. В более сложных случаях приходится отвечать на вопросы: «Тигр это или не тигр?», «Фашизм это или не фашизм?», и т.п., но уже пример с сигнализацией показывает, что для передачи всевозможных сообщений достаточно уметь отвечать на простейший вопрос, допускающий всего два ответа – «да» или «нет». Алфавит, буквы которого надо узнавать, может быть при этом предельно упрощен – до двух символов. Азбука Морзе, долго использовавшаяся в телеграфии, была избыточной, поскольку содержала не только точку и тире, но еще и пробел (отсутствие знака, или интервал в сигнализации). Для передачи любого сообщения достаточно выдавать на каждом шаге один из двух сигналов или, что то же, выдавать или не выдавать единственный знак. Таким образом, простейший возможный алфавит двузначен, и эволюция воспользовалась именно этим алфавитом, чтобы выработать у живых организмов аппарат восприятия и обработки информации. Амеба, столкнувшись с препятствием, поворачивает назад, свидетельствуя о том, что она распознала признак: «дальше пути нет». Может быть, даже эта ее реакция не столь элементарна; рецепторы амебы могли воспринять более простой признак: «реакция воды на движение вперед стала больше критического значения q». Во всяком случае, поведение низших животных отчетливо обнаруживает двоичную структуру их восприятия мира. У высших животных, у которых система получения и обработки информации чрезвычайно сложна, элементарные сигналы нервных окончаний всегда двоичны: информация передается по нервам испусканием (или неиспусканием) электрических импульсов стандартной силы и продолжительности, то есть сигналами типа «да» и «нет». В эпоху возникновения кибернетики предполагали даже, что вся работа человеческого мозга сводится к таким двоичным элементам, наподобие того, как это происходит в компьютере. Теперь в этом сомневаются: мы не знаем, каким образом человеческий мозг распознаёт общий характер, или «гештальт» сложного объекта, но, конечно, он это делает не так, как компьютер. Когда мы рассматриваем изображение в газете, составленное из типографских точек, то вряд ли мы узнаём его, просматривая точки одну за другой. Во всяком случае, двоичное строение нашей нервной системы наложило свой отпечаток на человеческое мышление и чувствование. Мышление оформляется в виде логических рассуждений, всегда построенных на дуализме «истины» и «лжи». Попытки строить «многозначные» логики, в которых утверждения могли бы быть не только истинны или ложны, но также «возможны», «вероятны», «желательны» и т.п., не привели к сколько-нибудь интересным результатам. Складывается впечатление, что высказывания, которые не могут быть просто «истинны» или «ложны», принципиально отличаются от утверждений, называемых знанием. По-видимому, «готовая» мысль всегда допускает вопрос, «истинна» она или «ложна», так что конечной целью всякого мышления может быть только достоверное знание. Принудительная сила научного мышления основывается как раз на том, что все построения науки могут быть представлены как последовательности утверждений, каждое из которых может быть только верно или неверно, причем способ проверки предлагается вместе с утверждением, таким образом, что проверка в принципе доступна всем желающим. Конечно, построения религии и философии не таковы; поэтому есть только одна физика, но множество философских и религиозных мнений. И все же, эти причудливые произведения человеческой психики тоже претендуют на истину и обличают ложь, хотя и не предлагают способов проверки своих высказываний: люди попросту настаивают, что их мнения «истинны», а мнения их противников «ложны», ссылаясь на традицию своей культуры, на высказывания предшественников или на пережитые ими эмоции. Потребность в двоичном выражении мыслей столь сильна, что нередко превращается в серьезное препятствие для мышления: Лоренц назвал эту тенденцию «мышлением в противоположных понятиях». Дело в том, что не только философы, но и ученые часто задают себе вопросы, имеющие ту же грамматическую форму, что и «законные» вопросы человеческого исследования, но по самой своей природе не допускающие ответа «да» или «нет». Пример плохо поставленного вопроса – «Является ли человек животным?». При обсуждении этого вопроса можно пользоваться различными критериями и прийти к разным ответам, потому что он не сопровождается никакой процедурой проверки, позволяющей ответить на него «да» или «нет». Можно ставить более разумные вопросы, уточняющие его в том или ином направлении, например, «Питается ли человек так же, как шимпанзе?», или «Обладает ли человек такой же памятью, как попугай?»; на первый из них можно дать утвердительный ответ, а на второй отрицательный, указав, какие проверочные опыты имеются в виду. Другой пример – это классический вопрос философии «Добр человек или зол?», тоже допускающий какие угодно ответы, поскольку оба прилагательных, "добрый" и "злой", можно понимать в самом разном смысле. Уточняя его, можно поставить более разумные вопросы, например: «Есть ли у человека потребность нападать на своих собратьев по виду?» (на что можно ответить утвердительно, имея в виду инстинкт внутривидовой агрессии), или: «Есть ли у человека потребность убивать других людей?» (с отрицательным ответом, поскольку у нормального человека такая потребность отсутствует). Вопросы, допускающие однозначный ответ в форме «да» или «нет», я буду называть дихотомическими, от греческого слова, означающего «деление надвое»; этот термин уже применяется в аналогичном смысле в логике и лингвистике. Другие вопросы, не допускающие такого ответа, могут, конечно, выражать нашу законную любознательность, и ученый может уточнять постановку таких вопросов. К сожалению, многие ученые торопятся решать вопросы, не имеющие твердо установленного смысла, а некоторые философы пытаются даже извлечь некую мудрость из неточностей нашего повседневного языка. Вот еще несколько примеров плохо поставленных вопросов, не допускающих ответа в форме «да» или «нет»: «Верно ли, что все люди равны?» «Хорошая ли вещь частная собственность?» «Существует ли эксплуатация трудящихся? Сами по себе эти вопросы не имеют разумного смысла, но с каждым из них связаны психические установки и реакции, заслуживающие изучения. Такие вопросы предшествуют «разумным» вопросам, рассматриваемым в науке; обычно их относят к философии. Дихотомично не только познание, но и действие. Реакции живого организма на его восприятия осуществляются той же нервной системой, где действует двоичное кодирование сообщений. Все поведение животного состоит из элементарных движений, которые лишь в редких случаях проявляются отдельно – например, при реакции на укол или ожог; каждое из таких движений запускается единственным сигналом, который может поступить или не поступить, то есть двоичен. Выдача гормонов, стимулирующих поведение, включается и выключается командами того же рода. Даже психические переживания, при всей их сложности и разнообразии, проявляют отчетливую дихотомию. Почти каждому человеческому чувству (даже равнодушию!) соответствует противоположное чувство, каждой «добродетели» – «порок». По-видимому, структуры мозга, вырабатывающие наши эмоции, «не умеют» остановиться в промежуточном состоянии, а неудержимо стремятся к одному из двух полюсов, рассматриваемых как противоположные, исключающие друг друга, и даже рационализируемых в этом качестве какой-нибудь философией. Самые важные из таких полярных конструкций нашей психики – это дихотомия «добра» и «зла» и связанная с ней – как ее рационализация – дихотомия «истины» и «лжи». Предполагается, что последние две категории могут быть «познаны» человеческим разумом, тогда как две предыдущих, хотя и возникающие спонтанно, некоторым образом вытекают из последних. Гюго выразил эту философию наивными стихами: …le vrai C’est le juste, vois-tu: Bien voir la vérité, c’est trouver la vertu3. Между тем, это одно из самых опасных предположений – как раз потому, что оно часто оправдывается, но далеко не всегда. Культура, в которой воспитан индивид, говорит ему, чтó «хорошо» и чтó «плохо», и учит его любить то, что она считает «добром», и ненавидеть то, что она считает «злом». Как мы знаем, в основе всех культур лежат инстинктивные мотивы поведения, созданные эволюцией для сохранения нашего вида и обычно способствующие сохранению и благополучию индивида. В этом все культуры сходны между собой. Но культурная глобализация социального инстинкта в разных культурах шла разными путями, и многие черты сложившейся культуры отражают уже не функцию сохранения вида, а функцию сохранения самой культуры, нередко обособляя ее от других культур и даже стимулируя враждебность к людям других культур. Таким образом общечеловеческое смешивается с частным, исторически случайным. Впрочем, не следует упускать из виду, что эта же историческая случайность культур обусловила их своеобразие и доставила тем самым материал для их плодотворного соревнования. Мы можем радоваться тому, что на наших глазах, по-видимому, складывается единая мировая культура; но если она остановится на уровне общих «стандартов обслуживания» и общих «средств массовой информации», то, может быть, придется пожалеть о более богатой содержанием жизни наших предков. 3. Древнейшие механизмы культурыДихотомия добра и зла. Каждая культура основывается на дихотомии добра и зла. Поведение человека мотивируется его инстинктами, образующими сложную систему. Напомним, что у высших животных инстинкт внутривидовой агрессии, охраняющий охотничий участок, корректируется таким образом, чтобы он не приводил к истреблению собратьев по виду: возникает инстинктивный механизм демонстративных поединков, при которых более слабый конкурент изгоняется, но, как правило, остается в живых. Жизнь обезьяньего стада управляется системой тщательно «сконструированных» эволюцией ритуалов, охраняющих более слабых членов сообщества, при условии выполнения «предусмотренных» для этого жестов. Благодаря этим ритуалам, встроенным в генетическую программу вида, агрессивные взрослые самцы не причиняют ущерба друг другу, а самки и детеныши пользуются особой защитой. Человеческие культуры, выполняющие аналогичные функции в более сложных сообществах, развились из ритуалов обезьяньего стада, и потому сохранили основные черты «культуры обезьян». Обезьяна не размышляет о правах и обязанностях своего собрата, а придерживается генетически унаследованных правил, говорящих ей в каждой ситуации, выполнить или не выполнить такое-то инстинктивно запрограммированное движение. Все эти унаследованные инструкции имеют, как всегда у животных, дихотомический характер: движения запускаются сигналом, который может поступить или не поступить. Более сложно, но также дихотомически устроены ритуалы человеческого общества, определяемые совместно генетической и культурной наследственностью. Как мы уже знаем, у человека действие инстинктивных механизмов во многих отношениях нарушено. Мы уже видели, каким образом запрет убивать собратьев по виду, имеющийся у всех приматов, сузился у человека до членов собственной группы, а затем расширился на более многочисленный коллектив – племя. По-видимому, эти изменения в поведении были обусловлены генетически; но чем сложнее и чем «новее» инстинкты, тем труднее их осуществление, и тем чаще при этом происходят «сбои». Это тем более относится к культурным подпрограммам, заполняющим открытые программы инстинктов, например, к «запрету убийства». Глобализация этого правила, постепенно возвращающая нам «мораль» всех высших животных, до сих пор не завершена. Точно так же, у человека нарушено действие полового инстинкта, предписывающего всем другим высшим животным строго определенные для каждого вида формы сексуального поведения. У человека способы образования пар крайне разнообразны, даже у родственных племен: по-видимому, от полового инстинкта у нас осталось лишь элементарное влечение, а все остальное поведение определяется культурной традицией – в этом случае крайне разнообразной. В меньшей степени то же относится к культурным программам воспитания потомства. Напомним общую причину такого разнообразия: длинные цепочки инстинктивных действий, запрограммированные для определенных ситуаций и запускаемые у животных в виде непрерывных последовательностей, у человека разделились на короткие отрезки, соединяемые его сознательными решениями или выработанными привычками. Эти специфически человеческие изменения инстинктов делают поведение человека более гибким, но такое преимущество сопровождается опасностью: действие инстинкта, утратившего свою жесткость, может оказаться ненадежным. Так было, несомненно, уже в первоначальных человеческих группах. Самые важные решения, от которых зависело выживание группы, не могли быть предоставлены зачаточным мыслительным способностям первобытного человека, и культурная эволюция выработала твердые правила, прежде всего устанавливавшие, что можно делать, и чего делать нельзя. Отсюда, по-видимому, и произошла дихотомия «добра» и «зла»: добром считалось все способствующее выживанию «своей» группы, а «злом» – все вредное для группы, то есть уменьшающее ее шансы на выживание. Мы уже встретились с категориями добра и зла, рассматривая в предыдущей главе «племенную мораль», дихотомический характер которой не вызывает сомнения. Как уже было сказано, эта мораль в своих основных чертах универсальна, поскольку происходит от действия одного и того же генома. Этим и объясняется тот удивительный, до сих пор недостаточно оцененный факт, что при встрече различных, никогда не видевших друг друга племен возможно было некоторое взаимопонимание, основанное на сходных представлениях о добре и зле. Рассматривая племенную мораль, мы сосредоточили внимание на экономических и социальных сторонах жизни, важных для предмета этой книги. Древнейший слой этой морали, восходящий к первоначальным человеческим группам, составляют основные «запреты», осуждающие и наказывающие поведение, признанное безусловно «плохим». Они перечисляют неправильные действия инстинкта внутривидовой агрессии и полового инстинкта, то есть действия, противоречащие социальному инстинкту. На стадии образования племенных союзов и государств эти запреты превратились в этические предписания или «заповеди», древнюю форму которых мы находим, например, в Ветхом Завете. Мы выбрали этот кодекс морали из многих других, очень на него похожих, потому что он составил основу христианской культуры, в дальнейшем – европейской или западной, в наше время господствующей на Земле. Глава 20 Книги Исхода содержит «десять заповедей». Опуская обязанности по отношению к богу и обязанность любить родителей, мы находим в них следующие пять запретов. Вот они, в синодальном переводе: Не убивай. Не прелюбодействуй. Не кради. Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего. Не желай дома ближнего твоего; не желай жены ближнего твоего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его, ничего, что у ближнего твоего. Библия излагает эти запреты в кратком виде, подразумевающем ситуации, к которым их относит законодатель. Первый из них, конечно, первоначально относился только к соплеменникам – вначале только они назывались «ближними» – и лишь в позднейшие исторические эпохи превратился в запрет убивать любого человека, за исключением «дозволенных» случаев убийства – войны и смертной казни. Второй запрет предполагает уже существующий институт брака: прелюбодеянием называется нарушение брачных правил. Как известно, ограничения полового общения были у всех известных племен, но это были различные ограничения, так что вторая заповедь носит еще более условный характер, чем первая. И все же, эти две заповеди составляют древнейший слой библейской морали, гораздо более древней, чем сама Библия. Они слишком тесно связаны с инстинктами человека, чтобы ими можно было пренебречь. Смысл этих заповедей по-разному раскрывается в разных культурах, но содержащиеся в них ограничения безусловно необходимы для существования нашего вида. Остальные приведенные запреты предполагают также существование более поздних механизмов культуры: пятый – существование брака, третий и пятый – существование частной собственности, причем перечисляются даже виды собственности, наконец, четвертый предполагает существование суда. Библия – памятник эпохи, когда возникало государство и когда кодифицировалась религия; религиозные представления и этические нормы образуют в ней смесь, отражающую понятия составивших ее жрецов. Система ценностей. Первичный механизм культуры, присутствующий уже в самых примитивных культурах, – это система представлений о желательных и нежелательных ситуациях, описываемых ценностями культуры4. Положительными ценностями культуры называются ситуации, к которым человек этой культуры должен стремиться; отрицательными ценностями – ситуации, которых он должен избегать. Первые из них означают для данной культуры «добро», вторые – «зло»; вместе они определяют обычное поведение человека этой культуры. Необычное поведение воспринимается как плохое и осуждается, а в «серьезных» случаях наказывается. Здесь неизменно действует дихотомия: что не "добро", то "зло", "третьего не дано". Дихотомия «добра» и «зла», содержащаяся в системе ценностей, носит «идеальный» характер, в том смысле, что поступки людей редко соответствуют идеалу добра или идеалу зла, а чаще всего лишь сопоставляются с этими идеалами и получают некоторую общественную оценку. Эта оценка и есть «мораль» данной культуры. Значение морали видно из того, что человек сталкивается с ней на каждом шагу (тогда как встреча с «законом» относительно редка; закон представляет собой, в некотором смысле, крайний случай морали). Предусмотренное культурой обучение морали производится в детстве, самая важная часть его – в раннем детстве, до 5-6 лет. Обучающие лица – чаще всего родители – обычно выполняют эту функцию бессознательно, как часть культурной наследственности. При этом они – бессознательно, но в некоторых случаях и сознательно – стараются сделать детей похожими на самих себя, что и требуется для воспроизводства культуры5. Главный результат этого обучения – та бессознательная мотивация поведения, которую Фрейд обозначил термином «бессознательная совесть». Выпадение или неполноценность морального воспитания, получаемого в раннем детстве, производит «ненадежную» личность, плохо приспособленную к своей культуре; массовое же нарушение этого процесса означает распад культуры. Как уже было сказано, все существующие культуры имеют близкие представления о «добре» и «зле», то есть их системы ценностей имеют существенную общую часть. Можно предположить, что эта общая часть относится именно к «бессознательной совести», вырабатываемой в раннем детстве и самым непосредственным образом связанной с общими для всех людей инстинктами. Во всяком случае, эта общая часть содержит, как мы уже видели, «племенную мораль». Напротив, к «сознательному» воспитанию, происходящему в более позднем возрасте, относятся те черты, которые отличают одну культуру от другой. В одних культурах больше ценится агрессивность, в других – кротость; в одних – воинственность, в других – трудолюбие, и т.п. Религия. Этот древнейший культурный механизм развился, вероятно, вместе с системой ценностей. Религия всегда имела две функции, которые можно условно назвать «научной» и «технической». «Научная» сторона религии состояла в объяснении мира, каким его воспринимал первобытный человек. Поскольку он лучше всего знал самого себя и важных для его существования животных, он моделировал непонятные ему силы природы в виде воображаемых существ, напоминающих людей или зверей, более сильных, чем он, но обладающих человекообразными свойствами. Предполагалось, что с ними можно общаться, добиваясь их расположения: для этого уже очень рано появились специалисты – жрецы. Религия исполняла функции «примитивной науки» и, естественно, эта «наука» была главным образом «прикладной». Сверх того, религия доставляла своей культуре важную санкцию ее ценностей: человек был всегда на виду у могущественных сверхъестественных сил, от которых не могли укрыться не только его поступки, но и его намерения. Вначале эти силы казались необъяснимыми и капризными, как это и сейчас можно видеть у самых примитивных племен; но постепенно религиозное мышление включило их во всеохватывающую схему добра и зла: боги стали награждать хорошее поведение и наказывать плохое. При этом к человеческому поведению, подлежавшему моральной оценке, прибавилось поведение по отношению к богам. В Библии это поведение уже подробно разработано, поскольку в ней излагается поздняя форма религии – монотеизм. Итак, религия стала средством контроля над человеческим поведением, и в этом качестве входила в традицию воспитания. Она сплачивала культуру и обеспечивала соблюдение ее ценностей, получавших санкцию сверхъестественных сил. Эту функцию религии можно назвать «технической». Техническая сторона религии включала также достижение особых состояний экстаза и экзальтации, в виде индивидуального «мистического опыта» или коллективных переживаний – молитвенных церемоний и оргиастических празднеств. Переживания этого рода, удовлетворяющие одни и те же инстинктивные потребности и стимулируемые одними и теми же физиологическими механизмами, в разных культурах запускаются разными способами, которым придается сакральное значение. Семья. В отличие от запрета убивать собратьев по виду, запрет прелюбодеяния не имеет опоры в инстинктах приматов, у которых половое общение, как правило (то есть почти у всех видов) не приводит к прочным и длительным связям. Парный брак, то есть постоянное сожительство одного мужчины с одной женщиной, есть сравнительно новое изобретение эволюции – ничего подобного нет у ныне живущих антропоидов, шимпанзе и горилл. Но вообще парный брак часто встречается у тех высших животных, у которых воспитание потомства продолжительно и требует участия не только матери, но и отца. Вероятно, причиной возникновения парного брака у человека была, как уже было сказано, неотения – затяжное развитие человеческого ребенка, связанное с трудностью усвоения культурной традиции. Во всяком случае, при всем разнообразии брачных обычаев у человека преобладает парный брак, и под прелюбодеянием Библия понимает его нарушение. От парного брака происходит семья, то есть вся система родственных связей, сохранивших свое значение до наших дней. Отношения супругов друг к другу и к детям, во всех формах семьи, определяются не только общим для всего вида инстинктом, но и культурной традицией. Равенство в племенной культуре. Как нетрудно заметить, племенная мораль в принципе считает всех членов племени равноправными. Это первобытное равенство означает, что рождение не дает человеку никаких особенных преимуществ. Конечно, человек может приобрести такие преимущества личными достоинствами: самый храбрый может стать вождем, самый мудрый – жрецом. И, конечно, всегда выгодно иметь выдающихся родителей, хотя бы потому, что от них наследуются хорошие способности. Но все это – случайное везение, а не жесткая сословная привилегия. Поскольку первобытное равенство соответствовало инстинктивно обусловленным правилам племенной морали, оно во всех племенах считалось «справедливым». Нам трудно судить, были ли люди первобытного племени «счастливее» нас, потому что трудно установить общие для всех людей критерии «счастья». В первобытных племенах, многие из которых сохранились до наших дней, господствует жесткий коллективизм, оставляющий мало места для самостоятельности индивида. В некотором смысле там еще и не выработался индивид. Поэтому люди нашей (западной) культуры, попавшие в плен к первобытным племенам и прожившие с ними много лет, никогда не привыкали к их жизни и не были там счастливы. Но в исторической памяти человечества племенная культура сохранилась как «золотой век». Явление государства, с институтами сословий и частной собственности, было для человека страшной катастрофой. Племенную культуру наделяли всеми благами, которых люди не находили в собственной жизни, в «железном веке» реальности. Библейская история объясняет, каким образом первые люди лишились райского блаженства: они нарушили божественный запрет, совершив «первородный грех». Замечательно, что этот запрет относился к познанию «добра» и «зла». Гесиод, с присущим грекам фатализмом, не объясняет, почему кончился золотой век: он видит в этом некий космический закон, по которому все в этом мире неизменно становится хуже. Так думали все греческие мыслители, и не только греческие. Можно подумать, будто закон возрастания энтропии подводит под их интуицию некий научный фундамент – наподобие того, как атомная физика подвела фундамент под представления Демокрита. Но все это – лишь ностальгия по утраченной племенной жизни. Мы вовсе не исходим из подобных представлений в нашем изложении племенной морали, не восхищаемся первобытным образом жизни и не предлагаем к нему вернуться. Дело совсем в другом. Нравится нам племенная мораль или нет, она входит в механизм наших инстинктов, и от нее нельзя избавиться до тех пор, пока какие-нибудь мутации не превратят нас в другой вид. Нельзя пренебрегать биологической природой человека, как мы это делаем, и удивляться, почему мы недовольны обществом, где нам приходится жить. 4. Идеалы культурыКультура ставит перед человеком определенные цели. Понятие цели не относится к научному объяснению природы: наука занимается причинами явлений, всегда предшествующими им во времени, между тем как цели человеческого поведения относятся к будущему, которое может наступить в результате этого поведения. Мы не находим целей в природе, мы сами их создаем, следуя сложившимся в нашей культуре ценностям – представлениям о том, что должно быть. Наука же исследует то, что есть. Ценности, как и другие понятия культуры, не создаются наукой, но могут быть предметом научного исследования. Цели появились в природе вместе с человеком. И поскольку сам человек – часть природы, то можно сказать, что в человеке "природа впервые стала ставить себе цели” – разумеется, в метафорическом смысле, потому что “природа” вовсе не действует наподобие людей. Такое понимание целей свойственно современному человеку. В древности считали, что все явления природы объясняются целями, подобно поступкам человека – в том числе движения небесных тел. Под влиянием Аристотеля так думали и средневековые схоласты. Такой способ объяснения природы назывался “телеологическим”, от греческого слова “телос”, означающего цель. Телеология не была наукой: научное объяснение мира появилось лишь в Новое время, в мышлении таких людей, как Галилей и Ньютон. Итак, если можно говорить об “изобретениях” эволюции, то она изобрела цели и целеустремленное поведение, лишь создав человека. Как мы уже говорили, кажущееся целеустремленное поведение животных сводится к инстинктивным стимулам, непосредственно связанным с удовлетворением их потребностей. Но человек не может жить без целей, и его цели зависят от его культуры. Даже высокая оценка научной истины является продуктом культуры: наука создает эту истину, а оценивает ее культура. Если культура еще не созрела до такой оценки, то она осуждает научное знание: в 1600-ом году, на заре Нового времени, Джордано Бруно был сожжен в Риме, на Площади Цветов. Возникает вопрос: если цели человека определяются его культурой, то имеет ли смысл представление о целях самой культуры? Иначе говоря, могут ли люди ставить себе, в качестве индивидуальной цели, определенное изменение культуры, к которой они принадлежат? Каждая культура реагирует на все внешние и внутренние явления способами, направленными к ее самосохранению. Это свойство культурной эволюции аналогично свойству генетической эволюции, где весь медленный процесс изменения имеет целью сохранение вида: в этом, несколько парадоксальном смысле природа "консервативна". Сохранение культуры становится важнейшей ценностью этой культуры и, тем самым, целью поведения индивидов, воспитанных в ее традиции. Здесь заложена мотивация любого “консерватизма”, присущего уже древнейшим культурам, таким, как египетская и китайская. Китайца учили думать, что в центре Вселенной находится “Срединная империя” – средоточие всей возможной мудрости и красоты, что в этой стране живут настоящие люди, способные к упорядоченной, цивилизованной жизни, и только на ее периферии влачат свое существование уродливые варвары, еще не знающие, что они должны платить дань Сыну Неба. Приблизительно так же заботилась о своем сохранении европейская культура, прежде называвшаяся «христианской», а теперь именуемая «западной». Эти две культуры – единственные, выработавшие письменность – в Новое время столкнулись между собой, и результаты этой культурной катастрофы еще трудно предвидеть. Следуя нашему кибернетическому подходу, мы рассматриваем культуру как систему и пытаемся выяснить, как устроена и как работает эта система. Пользуясь древней аналогией Менения Агриппы, можно сказать, что мы занимаемся анатомией и физиологией культуры. В его модели система, составленная из людей, сравнивается с отдельным человеком. Конечно, эта модель статична, поскольку в ней нельзя проследить развитие системы: человек развивается по заранее заданному «плану», заключенному в его геноме, между тем как культура не имеет ни плана, ни заранее определенного способа развития. Для изучения культуры гораздо полезнее «эволюционная» модель, сравнивающая развитие культуры с эволюцией вида животных. Впрочем, эта модель – не простая аналогия: в ней проявляются общие свойства всех живых систем, и прежде всего их стремление к самосохранению. Культуры, как и виды, наделены механизмами самозащиты. Но эволюция видов бесцельна: с точки зрения этой модели, культура не может иметь целей, точно так же, как не имеет их вид животных. И в самом деле, так думают в наше время многие философы и историки, отвечая на извечный вопрос о «смысле жизни» успокоительной доктриной, что «жизнь есть самоцель» – то есть имеет «целью» простое воспроизводство, при неизменном ассортименте «радостей бытия». Но еще в древности у людей сложились антропоморфные представления о поведении сил природы, имитирующем спонтанное поведение человека. «Своеволие» человека отражалось в своеволии богов. Человек способен был ставить себе цели, выходящие за пределы требований и обычаев его культуры: он не только стремился выполнить эти требования и соблюсти эти обычаи, но иногда придумывал нечто, чего никогда не было, и ориентировал свое поведение на эту выдумку. Конечно, здесь нет нарушения «закона причинности», потому что мысли человека – в том числе мысли о возможном будущем – берутся из его прошлого опыта. Но сочетание этих мыслей, случайное, как фигуры в калейдоскопе, способно производить множество неожиданных комбинаций; человек, сравнивая их со своими «стандартами», способен выделить какую-нибудь более интересную из них и принять ее за новый «стандарт» поведения. Так спонтанно возникают новые цели. Спонтанное поведение человека уникально: оно основано на особых свойствах его мозга. Это поведение играет в культурной эволюции нашего вида роль, аналогичную мутациям в генетической эволюции. Именно эти спонтанно возникающие личные цели человека определяют «культурную изменчивость» и дают материал для «культурного отбора». Очень часто такие личные цели осознаются самим индивидом и его окружением как новые цели, не вытекающие из требований традиции. Возникает вопрос: может ли сама культура ставить себе такие цели? Конечно, самосохранение не является новой целью – как и в случае вида, оно всегда присутствует с начала существования культуры. Не ставили себе новых целей и древние традиционные культуры, такие, как египетская и китайская: напротив, они были сосредоточены на сохранении своего совершенства. Не ставили себе новых целей и культуры, ориентированные на завоевания: ассирийцы, римляне и монголы всегда действовали по неизменным шаблонам. Их цели оставались в рамках традиции и не менялись. На более развитых стадиях культура может ставить себе (то есть своим людям) и новые для нее цели, расширяющие ее традицию. Такой целью может быть совершенствование человека. Представление о том, что человек и отношения между людьми могут совершенствоваться сознательными усилиями людей, впервые возникло, по-видимому, в буддийской культуре. У буддистов был великий реформатор, индийский царь Ашока, правивший в третьем веке до нашей эры. Этот необыкновенный царь хотел воспитать из своих подданных совершенных людей, следующих учению Будды, и добивался этого мирными средствами просвещения. Более того, он хотел распространить блага этого учения на другие народы и посылал своих миссионеров в отдаленные страны, в том числе в греческие государства. Эта попытка оказалась преждевременной, да и само учение Будды было мало приспособлено к общественной жизни: оно не развивалось и скоро погрузилось в догматизм и идолопоклонство. Представление о сознательном изменении культуры усилиями людей утвердилось в истории только один раз: это была идея прогресса, возникшая в Западной культуре. Можно считать это явление редкой – даже уникальной – мутацией культуры!Идея прогресса, привившись в европейской культуре, придала ей беспримерный в истории динамический характер. В дальнейшем мы рассмотрим это явление. Теперь же отметим, что эта идея предполагает совершенствование общества – в некотором смысле, подлежащем определению. И при любом таком определении должны стать более совершенными отношения между людьми. Но тогда должна стать более совершенной, прежде всего, отдельная человеческая личность. Следовательно, важнейший вопрос, касающийся культуры, состоит в том, какой тип человека создает эта культура. В рамках данной культуры, с точки зрения ее ценностей в рассматриваемую эпоху, создаваемый ею человек может быть более или менее совершенным. В средние века христианская культура имела определенный идеал человека, и даже представление о совершенствовании человека, путем «подражания Христу». Идеальным типом христианина считался монах, уклоняющийся от соблазнов этого мира и стремящийся к «спасению души». Поскольку от всех людей нельзя было требовать такого совершенства, церковь – законодательница христианской культуры – допускала и другие, тоже идеальные, но «светские» типы человека, например, «христианского воина», на которого должен был походить образцовый рыцарь. В девятнадцатом столетии европейская культура, далеко развившаяся и уже вряд ли «христианская», больше не интересовалась такими идеалами, но создала вместо них новые: высшими типами человека считались художник, ученый и общественный деятель – реформатор или революционер. В двадцатом веке европейская культура не сумела создать никакого идеального типа и ориентировалась на посредственность и покладистость индивида, то есть на массового человека. Это не сулит ей ничего хорошего. Чтобы выжить, наша культура должна измениться. Сравнение человеческих типов – точнее, оценка высоты человеческого типа – производится обычно внутри данной культуры и с точки зрения ценностей этой культуры. Можно спросить, имеет ли смысл сравнивать типы человека, возникающие в разных культурах, и можно ли сравнивать разные культуры? Для этого понадобилась бы «внекультурная» система ценностей. Я полагаю, что такая система ценностей уже существует, под названием «гуманизм». Это название происходит от латинского слова humanum («человеческое»). С точки зрения гуманистической системы ценностей, целью культуры является создаваемый ею человек. Этот взгляд впервые высказал греческий философ Протагор в пятом веке до нашей эры: он сказал, что «человек – мера всех вещей». За такую ересь он был изгнан даже из Афин – самого просвещенного государства того времени. Подчеркнем, что с этой точки зрения культура существует для человека, а не наоборот. Тем самым отвергаются все «коллективистские» идеологии недавнего прошлого, оценивавшие культуру некоторыми «глобальными» показателями, такими, как уровень производства или военная мощь, и равнодушные к отдельному человеку. Эти идеологии ссылались иногда на биологию, где развитие вида направляется селекционным давлением в сторону размножения, и где качество отдельной особи «оценивается» лишь ее способностью дать возможно большее потомство. Государственные системы, построенные на таких идеях, провалились, поскольку человек, в отличие от муравьев и пчел, не может быть простой деталью коллективного механизма. Этих экспериментов можно было и не ставить, потому что уже в начале двадцатого века известно было, чт? из этого выйдет. К сожалению, более серьезное знание всегда было достоянием немногих. Это отдавало массы простых людей в руки фанатиков и шарлатанов. Гуманистический взгляд на культуру пробивает себе путь в истории нашего времени. Системы, пренебрегающие отдельным человеком и не дающие ему достаточной свободы, теперь существуют недолго. Их могут поддерживать только люди, не заинтересованные в самом существовании нашего вида – подсознательно ориентированные на личную власть. Этот опыт современного человечества свидетельствует о том, что людей нельзя уже вернуть к бездумному повиновению древних деспотий. Относительность идеальных понятий. В Западной культуре идея прогресса выражается некоторыми общими понятиями. Самое широкое из них описывается словом «справедливость»; более частные – формулой Французской Революции: «свобода», «равенство», «братство». В мои задачи не входит обсуждение всех значений, которые люди придавали и придают этим словам. Читатель мог удивиться настойчивости, с которой я подчеркиваю, что занимаюсь только «реакцией на социальную несправедливость», оставляя в стороне «социальную справедливость». Можно было бы думать, что «социальная несправедливость» есть попросту отсутствие или недостаток «социальной справедливости», так что одно понятие определяется через другое. Однако, такое представление было бы семантической ошибкой, поскольку эти термины, как можно заметить, применяются в различных ситуациях и не находятся в простом логическом отношении. Это замечание относится не только к слову «справедливость», но и ко всем другим словам, обозначающим так называемые «общественные идеалы», – прежде всего, к словам «свобода» и «равенство». (О «братстве», означающем идеал иного рода, будет сказано отдельно.) Можно было бы думать, что эти слова описывают некоторые наличные состояния человеческого общества, но в этом позитивном смысле их применяют только политические пропагандисты, пытающиеся выдать желаемое за действительное. Обычный язык приписывает им лишь «идеальное», то есть желательное значение, и употребление их в некоторой общественной ситуации уже означает определенный уровень недовольства и протеста против наличного состояния такого общества. В «благополучных» обществах, с прочной и бесспорной традицией, этих слов не услышишь. Никто не хвалится обладанием идеала: жалуются на его утрату, или надеются его обрести. В этих случаях употребление одного и того же слова может иметь разный смысл, и смысл этот во всех случаях зависит от социального контекста. В «благополучном» обществе все группы населения привыкли к своему положению и считают свой образ жизни – пользуясь термином нашего времени – «нормальным», то есть естественным и не вызывающим сомнений. Крепостные крестьяне России обычно не задумывались, справедливо или нет их положение, точно так же, как крестьяне и ремесленники средневековой Европы. Ощущение «несправедливости» возникало у них в случаях необычных повинностей или ограничений, от чего и происходили, как правило, все формы социального протеста. Например, в случае крестьянской войны в Германии (1525) социальное равновесие было нарушено феодалами, перелагавшими на крестьян свои новые потребности, выросшие вследствие изменения экономических условий в эпоху Великих открытий. Парижская Коммуна и большинство революций двадцатого века были спровоцированы войнами. Таким образом, «протест против социальной несправедливости» – это реакция некоторой общественной группы на неблагоприятные для нее изменения ее привычного положения. Смысл этого протеста зависит от местного фона до происшедшего изменения – от «локальной системы отсчета», и в этом смысле относителен. Самое представление людей о "социальной несправедливости" зависит от условий места и времени, определяющих мышление индивида, но всевозможные формы протеста однородны, поскольку имеют одно и то же инстинктивное происхождение. Специфическим видом «социальной несправедливости» является «эксплуатация человека человеком». Этот термин означает «несправедливую оплату труда». Непонимание его относительного смысла привело к бесплодным дискуссиям. Например, Поппер без всякого определения этого понятия сразу признаёт эксплуатацию рабочих в Англии во времена Маркса, но затем критикует Маркса за неудачную попытку ее определить. Попытка определить «эксплуатацию» вне ее контекста равносильна изучению движения без системы отсчета! Точно так же обстоит дело со «свободой» и «равенством». При определенном изменении привычных условий люди жалуются на «несвободу» или «неволю», даже если речь идет о каких-нибудь обязательных прививках, но не замечают трудовых отношений, по существу равносильных рабству. Некоторые люди понимают под «равенством» одно только равенство юридических прав и отказываются видеть «неравенство» в чем-то другом. Однако, наряду с «локальным» фоном, на котором воспринимаются общественные идеалы, существует еще важнейший и по существу неизменный «глобальный» фон, заданный набором человеческих инстинктов. Люди бессознательно оценивают свое положение не только по принятым в их обществе нормам, зависящим от места и времени, но и по моральным правилам всех человеческих племен, о которых уже была речь. «Право, что родится с нами» неустранимо, как наши инстинкты. Его опасно нарушать. В случаях, когда им слишком пренебрегают, оно напоминает о себе нарастанием патологических явлений и катастрофическим крахом культуры. Очень вероятно, что наша западная культура приближается теперь к такому краху. До сих пор речь шла о «реакциях на нарушение идеалов» – на несправедливость, несвободу, неравенство. Остается вопрос, какой смысл надо приписать самим идеалам, без их семантического преобразования. Преобразованные в «отрицания», эти слова означают определенные изменения общественных ситуаций. Но что означают эти слова сами по себе? Они означают идеалы в первоначальном смысле слова, то есть отдаленные, но важные цели общества, зависящие от воспитания и подготовки человеческих групп. Забвение этих целей – достижимых лишь в относительном смысле, но всегда заложенных в наших инстинктах – делает человеческое общество нежизнеспособным, как и отдельного человека. Мы оставили в стороне третий лозунг Французской Революции – «братство». Дело в том, что это идеал, «не имеющий отрицания»: нет слова «небратство», и против недостаточного братства никто никогда не протестовал. Это слово означает просто идеал, без семантического двойника. Но идеал этот восходит к тем временам, когда наши предки только учились быть людьми! В действительности он означает социальный инстинкт. Общие закономерности развития культур. В книге "Оборотная сторона зеркала", в разделе «Длительная открытость миру и любознательность», Лоренц формулирует общие закономерности роста культур: «Функциям, сохраняющим культуру, противостоят другие функции, обеспечивающие необходимое для любого дальнейшего развития культуры разрушение. Насколько сильно жизнеспособность любой культуры зависит от равновесия этих двух факторов, лучше всего можно понять из нарушений, происходящих от преобладания одной из них. Увязание культуры в жестких, строго ритуализированных обычаях может быть столь же гибельно, как и потеря всей традиции с хранящимся в ней знанием. Функции, разрушающие постоянство культуры, которые мы теперь рассмотрим, носят столь же специфически человеческий характер, как и функции, сохраняющие ее постоянство. …Одна из характерных особенностей человека состоит в том, что у него аппетенция к исследованию и игре, в отличие от других высших организмов, не исчезает с достижением половой зрелости. Это свойство, вместе со склонностью к самоисследованию, делает человека конституционно неспособным безусловно подчиниться принуждению старой традиции. В каждом из нас существует напряжение между господством освященных традицией ценностей и мятежной любознательностью, влечением к новизне. У римлян политическим термином для революционера было выражение “Novarum rerum cupidus”6». Дальше, в разделе «Стремление к новшествам в юности», Лоренц объясняет биологические мотивы этого стремления: «Все мы считаем само собой разумеющимся, что старшие обычно консервативны, а младшие стремятся к новшествам, так что у нас не возникает повода задуматься, не кроется ли за этим антагонизмом некая глубокая гармония… У шимпанзе и вообще у обезьян половая зрелость наступает еще до того, как животное достигает своего окончательного веса, а именно, сразу же после смены зубов, то есть примерно на седьмом году жизни. С этого момента проходит еще пять-шесть лет, прежде чем молодой самец начинает играть роль взрослого в свойственной виду социальной структуре. Как известно, у человека юношеское развитие еще более растянуто во времени. Естественно предположить, что селекционное давление, вызвавшее это удлинение времени развития, произошло от необходимости усвоения традиционного знания. В естественно образовавшемся языке слова «детство» и «юность» были созданы для двух качественно различных фаз развития. Можно выдвинуть некоторые гипотезы о смысле и цели этих периодов жизни. Долгое детство человека служит для обучения, для заполнения резервуара его памяти всеми благами кумулирующей традиции, в том числе языком. Долгий период между наступлением половой зрелости и принятием роли взрослого, называемый «юностью», также служит вполне определенной цели. Когда юноша во время полового созревания начинает критически подходить ко всем традиционным ценностям родительской культуры и искать новых идеалов, это, безусловно, нормальное явление, предусмотренное филогенетическим программированием человеческого социального поведения. Так ведут себя и «хорошие» дети, у которых при внешнем наблюдении их отношений с родителями вначале не заметно никаких перемен. Но втайне, несомненно, происходит некоторое охлаждение чувств к родителям и другим уважаемым лицам. И это касается, как показал Н.Бишоф, не только эмоциональной установки в отношении родителей, семьи и самых уважаемых людей, но, что весьма важно, также позиции юноши по отношению ко всему, что принимается на веру. … Сразу же после того, как юноша начинает критически и несколько враждебно относиться к отеческой личности и сообщаемым ею нормам социального поведения, он начинает также высматривать других людей, передающих традицию, но стоящих дальше от узкой традиции его семьи. За годами учения следуют вошедшие в пословицу годы странствий. Часто они и в самом деле состоят в перемене мест, но часто и в чисто духовных поисках. То, что влечет молодого человека вдаль, – это стремление к чему-то высокому и безымянному, совершенно отличному от повседневных происшествий семейной жизни. Нетрудно ответить на вопрос, в чем заключается подлинная цель такого поведения, служащая сохранению вида: она состоит в отыскании культурной группы, традиционные культурные нормы которой отличны от норм родительского общества, но при этом все же достаточно похожи на них, чтобы возможно было отождествление с ними... В критической стадии развития юноша воспринимает родительские формы поведения как пошлые, устарелые и скучные. Внезапно он проявляет готовность принять чужие, отклоняющиеся от родительских нравы, обычаи и взгляды. Для выбора этой новой традиции важно, чтобы она содержала идеалы, за которые можно бороться. ...Я выдвигаю гипотезу, согласно которой только что описанные процессы, в их закономерной временнóй последовательности, имеют выработанную эволюцией программу, а функция их для сохранения культуры и вида состоит в том, что они, разрушая устаревшие элементы традиционного поведения и строя вместо них новые, осуществляют текущее приспособление культуры к непрерывно меняющимся условиям окружающего мира. Чем выше культура, тем более необходимы для ее выживания эти функции, поскольку чем выше уровень культуры, тем сильнее, естественно, ее социальное воздействие, изменяющее окружающий мир. Можно полагать, что пластичность культуры, обусловленная разрушением традиционных норм, не отстает от этих изменений. Есть основания считать, что в старых и примитивных культурах традиция соблюдалась более жестко, что сын более верно следовал в них по стопам своего отца и других людей, передающих традицию, чем в высоких культурах. Трудно сказать, случалось ли уже в прошлом, что высокие культуры погибали от расстройства описанных выше процессов, прежде всего от преобладания процессов разрушения культуры. Но нашей культуре, без всякого сомнения, угрожает опасность гибели из-за слишком быстрого разрушения и даже полного обрыва всей ее традиции». Группы, где рождаются новые идеалы, Лоренц называет "молодыми группами старой культуры". Он описывает образование таких групп по наблюдениям нашей современной культуры, но нет сомнения, что это явление, с характерными для него психологическими чертами, универсально и восходит к глубокой древности. В самом деле, его физиологическая основа – противостояние между новым поколением и поколением родителей, закономерно возникающее в юности и принимающее у человека характер культурного расхождения. Это расхождение может относиться к основам принятого в данном обществе образа жизни, но не должно слишком радикально от него удаляться, чтобы могли возникать жизнеспособные "молодые группы" той же старой культуры, порождающие ее изменчивость. По аналогии с эволюцией вида, такие отклонения можно назвать мутациями культуры. Мутации бывают полезными и вредными для сохранения вида. Точно так же, естественно возникающие в культуре новые группы могут иметь, по отношению к этой культуре, конструктивный или деструктивный характер. Для эволюции культуры, обеспечивающей ее сохранение, группы первого рода полезны, а группы второго рода вредны. Но в отличие от эволюции вида, где вредные мутации обычно устраняются отбором, в эволюции культуры они могут сохраняться, поскольку правила племенной морали не допускают прямого устранения деструктивных групп. Историки, как правило, обращали внимание на внешние причины изменения культур, которые достаточно очевидны: это изменения физических условий и столкновения с другими культурами. Как известно, германские племена, сформировавшиеся в Скандинавии, начали мигрировать на юг в середине первого тысячелетия до нашей эры, вследствие резкого похолодания, сократившего ресурсы их ареала. Весьма вероятно, что изменение климата было также причиной миграционного движения монголов, положившего начало их завоеваниям. Столкновения с другими культурами вызывали войны, а завоевания приводили к гибридизации культур, которую Лоренц сравнивает с прививкой растений. Вероятно, самой замечательной из гибридных культур является английская. Внутренние причины изменчивости культур в Новое Время, а в некоторой степени уже в Средние века, были связаны с техническими изобретениями, приносившими новые способы производства. Эти экономические причины культурной изменчивости привлекли внимание историков сравнительно поздно. Но они почти отсутствовали в традиционных обществах Древнего Востока и были очень медленны в средневековой Европе. В основе самопонимания таких культур лежала религия, и все осознанные изменения культурной традиции неизменно принимали в них религиозную форму. Всякое отклонение от правоверия рассматривалось в них как "ересь" (хотя это название возникло лишь в христианской культуре). Можно предположить, что в этих старых культурах "новыми группами" были религиозные секты. В таком случае ереси оказываются главной движущей силой эволюции культур, в то время как правоверие обусловливает культурный застой. Застойная культура, не умеющая меняться и чуждая представлению о сознательном изменении, безоружна перед внутренними и внешними опасностями и перед вторжением идей, происходящих из других культур. Этим обычно объясняется гибель Римской империи и бессилие Индии и Китая перед кочевыми племенами более низкой культуры. Таким образом, ереси, обеспечивавшие разрушение устаревших и окаменевших культурных механизмов и стимулировавшие создание новых, представляются важнейшим творческим элементом истории, доставлявшим материал для культурного отбора. В те исторические эпохи, когда неизменность общественного строя освящалась религией, а другие культуры воспринимались как безусловно чуждые и враждебные, "молодые группы культуры" – мы назовем их прогрессивными субкультурами – принимали характер ересей или приводили к созданию новых религий, сначала предназначавшихся для "своего" племени. Древнейшим известным нам примером такой ереси была религиозная реформа фараона Эхнатона, правившего в 14 веке до нашей эры. Эта реформа, стремившаяся к монотеизму, несомненно имела последователей и привела к возникновению нового стиля египетского искусства и новой литературы, послужившей, в частности, образцом для библейских псалмов. Эхнатону не удалось создать новую религию: его ересь растворилась в старой египетской культуре. Но можно предположить, что такие ереси были движущей силой, стимулировавшей развитие даже самых консервативных культур. Другим примером было учение Будды (6 век до н.э.), поразительное по своей радикальности: в первоначальном виде оно было скорее не религией, а этической философией. Религия, сохранившаяся в странах Востока под именем буддизма, вернулась к грубому идолопоклонству, но влияние учения Будды на всю историю человеческого мышления трудно переоценить. Величайшей еретической сектой Запада была школа Пифагора, имевшая все черты интересующих нас субкультур и определившая главные пути развития греческой науки и философии. В то же время возникла этическая система Конфуция, далекая от какой либо мистической религиозности и определявшая официальную мораль Китая до двадцатого века. Первой монотеистической религией, принятой целым племенем, была еврейская. Мы не знаем ничего достоверного о ее происхождении, но пророки, возглавлявшие ее ереси, сообщили этой религии необычный для древности динамический характер. Общины кумранских отшельников, оставившие свои рукописи в пещерах у Мертвого моря, стремились не только к религиозной, но и к социальной реформе. Последней из еврейских еретических сект было христианство, не ставшее племенной религией, но превратившееся в первую универсальную религию, распространившуюся на все европейские народы. История христианских ересей в течение почти двух тысяч лет совпадала с медленной эволюцией европейского мышления. Наконец, в Новое Время "молодые группы" европейской культуры развивались уже в обществе, по существу свободном от религии и принявшем научную картину мира. Первыми "ересями" Нового Времени как раз и были научные открытия, создавшие эту картину – прежде всего гелиоцентрическая система Коперника. Как общее правило, принципиально новые достижения человеческого мышления не укладываются в рамки ортодоксального мировоззрения – религиозного или нет. Поэтому такие серьезные новшества всегда воспринимались как "ереси" и вызывали такие же неприязненные реакции "специалистов" соответствующего предмета и широкой публики, хотя еретиков уже не полагалось сжигать. Новые моральные и социальные учения уже не были религиозными сектами, как это неизбежно происходило в прошлом, но сохранили свой "еретический" характер и свою притягательную силу для молодежи, проницательно описанную Лоренцем. Важнейшими примерами этих учений были либерализм и социализм. Идеалы, за которые стоит бороться, необходимы для здорового развития культуры. Если группы, создающие новые культурные идеалы, не возникают, то молодые люди, под действием биологически неизбежного расхождения с поколением своих родителей, образуют деструктивные "субкультуры", лишь способствующие разложению культурной традиции. Создание новых идеалов – главная проблема наших дней. Мы вернемся к этой теме в конце нашей книги. 1 Мы употребляем слова «этика» и «мораль» в одном и том же смысле. 2 Выражение «тип человека» я заимствую у Экзюпери. Кажется, он нашел его у Ницше, но, разумеется, использование этого термина не означает согласия с их мнениями. 3 «Видишь ли, истинно то, что справедливо: кто хорошо видит истину, тот обретает добродетель». 4 Термин «ценность», придуманный немецкими социологами около 1905 года, заменил прежнее выражение «идеал». Несомненно, в этой новой терминологии отразились специфические «ценности» общества, где уже господствовали рыночные отношения. Мы намеренно разделяем эти два термина, придавая идеалам более широкое значение. 5 Нынешние учителя часто сомневаются, вправе ли они воспитывать в детях свои качества. Эти сомнения означают неуверенность в ценности собственной личности и делают невозможной важнейшую, бессознательную часть воспитания, лежащую в основе культурной традиции. Такие учителя негодны для своей функции – передачи традиции. 6 Буквально: «жаждущий нового» (лат.) В политическом контексте это означало «стремящийся к переменам». Глава 5 ВОЗНИКНОВЕНИЕ НЕРАВЕНСТВА1.Родовая знатьГлобализация социального инстинкта, создавшая из первоначальных групп племена, положила начало нашему виду. Перенесение на больший коллектив метки "свой" означало, что общественные отношения зависели уже не от генетически обусловленных связей, а от культурной традиции, и вследствие этого стали способны к быстрому развитию. Но, как уже было сказано, старый социальный инстинкт, связанный с первоначальной группой, был сильнее и прочнее нового, распространившегося на сотни, или даже тысячи людей. Способность к личному знакомству и личным отношениям осталась ограниченной, поскольку она была обусловлена инстинктивным механизмом, "рассчитанным" на несколько десятков особей. Можно предположить, что новые отношения к массе лично не знакомых членов племени не могли вполне удовлетворить социальный инстинкт. У людей оставалась потребность в более тесном общении с коллективом, который мог бы заменить в этом первоначальную группу. Таким коллективом стала семья, превратившаяся затем в род. Возникновение родовой структуры общества было второй великой революцией в истории человека – культурно обусловленной локализацией социального инстинкта1. За членами племени осталось признание в качестве "своих", по отношению к ним сохранялась инстинктивная коррекция внутривидовой агрессии: членов своего племени нельзя было убивать и грабить, и солидарность со своим племенем стала постоянным элементом психики индивида. Но более близкие связи с людьми локализовались на родовой группе, и тем самым, вдобавок к племенной розни, возникло неравенство внутри племен. Можно представить себе, каким образом культурная наследственность привела к возникновению неравенства между людьми. Как мы уже видели, накопление культурной традиции привело к значительному удлинению детства – неотении. Следствием этого был парный брак – совместное воспитание потомства – а также эмоциональная связь между родителями и детьми, обычно длящаяся всю жизнь. В отличие от всех других животных, у человека забота о детях не прекращается никогда: родители стремятся передать им не только свои знания и навыки, но также и свое социальное положение, приобретенное личными усилиями или уже полученное «по наследству». Эта забота сказывается и после смерти родителей: они «завещают» детям свою одежду, жилище, а впоследствии также иное имущество семьи. С другой стороны, дети учатся у своих родителей – не только трудовым навыкам и военным хитростям, но и «мудрости» в обращении с людьми; дети заботятся о родителях, а в большинстве племен их глубоко почитают. Таким образом возникает родовая связь между людьми, не вызывающая у нас удивления, поскольку у людей она повсеместна, но единственная в своем роде среди живых организмов и несомненно связанная с культурной традицией. При разделе добычи или распределении съедобных растений человек начинает заботиться прежде всего о своих родичах. Род возглавляется обычно его старейшей особью, общим предком. В большинстве известных нам племен это мужчина – патриарх, но в некоторых из самых примитивных это женщина. Римляне, завоевавшие Британию, подавили отчаянное сопротивление кельтов, уже не очень примитивных дикарей, во главе с королевой Боадицеей. В начале истории мы повсюду встречаем знатные роды, возглавляемые старейшинами. Родоначальником считался обычно какой-нибудь знаменитый воин, поскольку война была важнейшим из всех занятий; самые древние роды возводили свое происхождение к богам. Например, Перикл был из рода Алкмеонидов, а Цезарь – из рода Юлиев, и оба этих рода имели божественных предков. В более поздние времена знатные роды могли возникнуть из разделения труда: особенно способный или удачливый представитель какой-нибудь профессии передавал ее своим потомкам. Медичи долго были купцами, но название рода говорит о происхождении от врачей. Более сложные навыки лучше усваивались у занимающихся этим трудом родителей. Некоторую роль здесь могло играть и наследование способностей: хотя приобретенные способности не наследуются, врожденные, как мы знаем, могут передаваться потомству. Таким образом в некоторых семьях могло утвердиться определенное занятие, а вместе с тем в неразвитом уме первобытного человека утверждалось представление, что это занятие составляет неотъемлемый признак того или иного семейного клана. И в самом деле, вера в «наследственность» человеческих качеств была одной из первых доктрин первобытного мышления. Доктрина эта была не лишена оснований, поскольку многие свойства человека в самом деле наследуются, но, как и все «донаучные» доктрины, она преувеличивала содержавшуюся в ней истину, доводя ее до крайней догматической жесткости. Так, несомненно, возникли некоторые сословия. Другим источником сословного деления было завоевание, когда победители становились высшим сословием, а побежденные – низшим, о чем еще будет речь. Таким образом в древности появились рабы, а в средние века крепостные. Чем была сословная система в ее полном развитии, можно видеть по сохранившимся до наших дней индийским кастам, отчасти происходящим от завоеваний, а отчасти от жесткого выделения профессий. Традиционно воспитанный индиец считает кастовые различия столь же реальными, как различия между разными видами животных. Точно так же, для средневекового европейца сословная принадлежность была чем-то вроде физического признака человека: крестьянин искренне считал себя существом иного рода, чем дворянин, который тем более придерживался такого мнения. В более поздние времена отсюда возникло уже ироническое выражение «голубая кровь». В Индии, неоднократно подвергавшейся нашествиям завоевателей, наибольшие последствия имело вторжение индоевропейцев. Эти племена получили такое название уже в научной литературе, поскольку они заселили значительную часть Индии и почти всю Европу. Сами они называли себя «арья», что значит «благородные». Завоеватели составили господствующий класс населения, во всяком случае на севере Индии. Они были белокожи, в отличие от темнокожего коренного населения, и до сих пор «высшие» касты Индии, ведущие свой род от «арийских» завоевателей, отличаются от «низших» более светлой кожей. Со временем память о происхождении забывалась, и теперь различие между сотнями индийских каст представляет собой просто юридическую фикцию: они различаются тем, что их считают различными. Индиец не знает, откуда произошли его предки: он знает лишь, что они принадлежали такой-то касте. Если эти касты не смешиваются, то кастовая принадлежность принимает, в некотором смысле, «объективный» характер: она становится высказыванием о предках. Кастовая принадлежность до сих пор определяет в Индии доступные человеку занятия, которые до недавнего времени считались естественным следствием происхождения. Стремление выйти из этих границ редко возникает у самих членов касты, а попытки законодательного вмешательства вызывают сопротивление во всей традиционной среде. Индийские касты – яркий пример сословного неравенства, сохранившийся до наших дней. Конечно, в Индии сословные различия существовали задолго до арийского завоевания. Точно так же, в Европе сословия были уже до нашествия германцев, давших европейским странам их средневековую аристократию и их нынешние названия, такие, как Франция, Англия и Россия. Была уже высоко развитая Римская империя, и даже у независимых от нее кельтов и славян была своя племенная знать. Но в Европе «кастовая система» никогда не достигала индийской жесткости, возможно, потому, что европейские племена были ближе друг к другу по происхождению и физическому типу, и еще по той причине, что христианская религия признавала всех людей хотя бы в принципе равными «перед богом». Сословия не были так строго замкнуты: случались смешанные браки, а иногда короли жаловали дворянство простолюдинам. Но все же феодальное неравенство сословий было главной формой неравенства между людьми – вплоть до восемнадцатого века. С ним покончила лишь Великая Французская Революция, выдвинувшая на передний план другую форму неравенства – неравенство богатых и бедных. Сословия образуют иерархическую структуру, без которой не обходится ни одно государство. Некоторые философы любят ссылаться на биологию, усматривая иерархическую структуру во всех живых системах. Только иерархически устроенная система,– говорят они,– может достаточно эффективно реагировать на внутренние и внешние условия, обеспечивая выживание системы. И в самом деле, живые системы управляются программами, предполагающими взаимную зависимость всех составляющих подсистем, а управление требует координации функций. Можно думать, что чем сложнее система, тем более необходима координация ее работы из «единого центра», распоряжения которого передаются и выполняются подчиненными ему, иерархически упорядоченными инстанциями. Но в действительности вся эта картина, принимаемая за общий биологический закон, попросту имитирует развитое человеческое общество: это не просто «антропоморфизм», а «социоморфизм». Живые системы очень разнообразны и обладают различной иерархичностью. Растение вообще не имеет «единого центра», вроде головного мозга или правительства. Сложные процессы жизни дерева, с их детальным программированием и тонким приспособлением к среде, по-видимому, не нуждаются в централизации и жестком упорядочении, без которых мы не мыслим себе «иерархию». В дереве все происходит «естественным образом», «по законам природы»: никакая часть дерева, по-видимому, не доминирует над другими, извлекая из этого «несправедливые» выгоды. Любители растительного образа жизни часто приводят это в пример, считая жизнь дерева особенно благородной. Точно так же, в лесу, где все растения взаимодействуют, образуя сложную систему, нет главных и подчиненных деревьев, хотя есть более сильные и более слабые, и есть конкуренция между соседями. Иерархическое устройство отчетливо выступает в строении животных: уже у червей есть зачаток центральной нервной системы, а у высших животных есть мозг с подчиненными ему нервными путями. Первой предложенной моделью человеческого общества, как мы видели, и было устройство человеческого тела: когда римский плебс возмутился против патрициев, Агриппа успокаивал его этим сравнением. Но объяснительные возможности такой модели невелики: в самом деле, части тела никогда не восстают друг против друга, но и не требуют себе больше, чем нужно для работы всего тела. Уже самое присутствие плебеев на Священной горе демонстрировало недостаточность этой модели. Как мы уже знаем, гораздо лучшей моделью человеческой культуры служит вид животных. Но у животных иерархия устроена иначе, чем у людей: она существует лишь внутри отдельного стада, то есть группы, определенной социальным инстинктом вида, но никак не связывает между собой разные стада. У человека же процесс глобализации социального инстинкта привел к возникновению племенных культур, а затем и более сложных культур, охватывающих значительные части вида и теперь, по-видимому, сливающихся в единую мировую культуру. Даже в самой простой племенной культуре иерархия несравненно сложнее, чем в стаде приматов. При анализе культур мы не должны забывать лежащие в их основе инстинктивные механизмы; но мы не можем надеяться понять все строение культуры из биологических аналогий. Как мы видим, рассуждения философов об «иерархическом устройстве всего живого» мало помогают нам понять строение человеческих культур: эти философы, не зная биологии, попросту переносят на всю «живую природу» свои наблюдения над человеческим обществом, а затем возвращают нам ту же мудрость как «общий биологический закон». Люди и в самом деле составляют некоторую систему, но эта система может быть не сословной монархией, а, например, свободной федерацией; ни того, ни другого нет в мире животных. Сословия до недавнего времени не только фактически, но и формально определяли строение всех культур, вышедших из племенной стадии развития. Это было неравенство между людьми, основанное на юридической фикции. Конечно, положение вождя или жреца в его племени было тоже закреплено обычаем, но это была должность, требовавшая реальных личных достоинств и предполагавшая постоянную проверку этих достоинств на деле. Если сын вождя занимал вслед за отцом его положение, то это происходило не «по праву», не «в установленном порядке», а по решению племени, которое могло быть иным. Мышлению первобытного человека чуждо было представление, будто некоторые люди уже по своему происхождению «лучше», «значительнее» других членов племени, а потому обладают другими правами. Естественное неравенство людей, обусловленное их врожденными способностями, не вызывало у членов племени морального негодования: геном человека не предусматривал такой реакции. Ощущение "несправедливости" возникло лишь вместе с особыми привилегиями, вытекающими из одного только положения в общественной иерархии. Такие привилегии, чуждые племенному строю, в сословном обществе превращаются в наследственные права и настолько входят в систему воспитания «благородных», что не вызывают у них никаких нравственных сомнений. Иначе говоря, сословные привилегии становятся частью их культурной наследственности. Это относится также и к тем, чье происхождение не доставляет никаких привилегий: их воспитывают в покорности и смирении, так что они тоже приучаются смотреть на общественные классы как на неизбежные явления природы. И это в самом деле явления природы – эффект свойственной человеку второй, культурной системы наследственности. Но у нас есть еще первая, генетическая система наследственности, в которой заложена инстинктивная племенная мораль. В спокойном, благополучном обществе она проявляется лишь как подсознательная неприязнь к асоциальным паразитам. У мыслящих людей – а они неизбежно появляются в любом классе, где есть досуг и образование – эта неприязнь превращается в сознательную враждебность к тем, кто «незаслуженно» занимает в этом мире лучшие места. Господа, занимавшие лучшие места, столетиями твердили, что сословное устройство общества – единственно возможное, потому что такова воля божья. Сословные привилегии были отменены, и оказалось, что без них можно обойтись. Трудно сказать, что делают теперь потомки графов и баронов. Но их места заняли другие господа, не столь назойливо выставляющие напоказ свои привилегии, и даже предпочитающие оставаться в тени. Эти господа – буржуа. В течение семи столетий европейская буржуазия боролась против системы сословных привилегий. Токвиль увидел в этой борьбе главное содержание европейской истории. Вот как он резюмирует эту историю во введении к своей знаменитой книге «О демократии в Америке»2: «Cреди нас свершается великая демократическая революция; все ее видят, но не все одинаково о ней судят. Одни видят в ней нечто новое и, рассматривая ее как случайность, надеются, что еще смогут ее остановить; другие же считают ее неодолимой, потому что она кажется им самым непрерывным, самым древним и самым постоянным явлением в истории. Я переношусь мыслью во Францию, какой она была семьсот лет назад; я нахожу ее разделенной между небольшим числом семейств, владеющих землей и управляющих населением; право на власть переходит в ней по наследству из поколения в поколение; у людей есть единственное средство воздействовать друг на друга – сила; и единственным источником могущества оказывается землевладение. Но вот утверждается и быстро расширяется политическая власть духовенства. Духовенство открывает свои ряды всем, бедному и богатому, простолюдину и сеньеру; через церковь равенство проникает в правящую среду, и тот, кто прежде прозябал бы, как крепостной, в вечном рабстве, восседает как священник среди благородных, и часто поднимается выше королей. Со временем общество становится более цивилизованным и устойчивым, различные отношения между людьми усложняются и умножаются. Чувствуется насущная потребность в гражданских законах. Появляются юристы; они выходят из своих сумрачных судов и пыльных канцелярий, чтобы заседать при дворе государя, рядом с феодальными баронами, в их горностаевых мантиях и латах. Короли разоряются в великих предприятиях; аристократы истощают свои силы в частных войнах; простолюдины обогащаются торговлей. Влияние денег начинает ощущаться в государственных делах. Коммерция становится новым источником могущества, и финансисты становятся политической силой, которую презирают и которой льстят. Постепенно распространяется просвещение; пробуждается вкус к литературе и искусству; ум становится элементом успеха; наука превращается в орудие управления, умственные способности – в общественную силу; образованные люди начинают участвовать в делах. И по мере того, как открываются новые пути к власти, снижается значение рождения. В XI-ом веке знатность не имела цены; в XIII-ом веке ее уже покупают; первое возведение в дворянство произошло в 1270-ом году, и, наконец, равенство приходит в правящую среду через самую аристократию. … Можно заметить, что, пробегая страницы нашей истории, мы не встречаем за семьсот лет ни одного великого события, которое не шло бы на пользу равенству. Крестовые походы и войны с англичанами истребляют аристократию и раздробляют ее земельные владения; учреждение общин вводит демократическую свободу в недра феодальной монархии; изобретение огнестрельного оружия уравнивает простолюдина и аристократа на поле сражения; книгопечатание дает равные возможности их способностям, и почта доставляет просвещение к порогу бедной хижины, так же, как к порогу дворца; протестантизм утверждает, что все люди равным образом способны найти свой путь к небу. Только что открытая Америка доставляет тысячи новых путей, ведущих темного искателя приключений к богатству и власти. И если, начиная с XI-го века, вы посмотрите, что меняется во Франции через каждые пятьдесят лет, то вы не сможете не заметить, какая двойная революция происходит в состоянии общества. Аристократ опускается все ниже, простолюдин поднимается все выше. Каждые пятьдесят лет их сближают, и скоро они коснутся друг друга. Все это относится не только к Франции. Куда ни бросим взгляд, повсюду видим ту же революцию, непрерывную во всем христианском мире». В этой картине европейской истории Токвиль сосредоточивает внимание на буржуазии: для него «простолюдин» (roturier), борющийся против сословного неравенства, – это буржуа. Но Токвиль не был бы великим историком, если бы не видел под этим социальным конфликтом другой, не угасающий в течение всех этих столетий и выходящий на поверхность как раз в то время, когда были написаны эти строки. И вот что он прибавляет к нарисованной им картине: «Разумно ли предполагать3, что общественное движение, идущее из таких далеких времен, может быть задержано усилиями одного поколения? Можно ли думать, что демократия, разрушив феодальный порядок и победив королей, отступит перед буржуа и богатыми? Остановится ли она теперь, когда она стала столь сильной, а ее противники столь слабыми?». Токвилю пришлось убедиться в правильности этого предсказания: он пережил 1848 год, когда на арену истории вышло «четвертое сословие». И он признается в своем бессилии предвидеть дальнейшее будущее: «Куда же мы идем? Этого никто не знает; нам недостает для этого даже материала для сравнения: в наши дни равенство положений среди христиан превосходит все, что было в прошлые времена, и что было в любой другой части света: таким образом, величие уже свершившегося препятствует увидеть то, что еще может быть». Как мы увидим, стремление людей к социальному равенству составляет не только содержание новой истории Европы, которой намеренно ограничился Токвиль. Это стремление проходит через всю историю человечества, и было бы неразумно предполагать, что в наше время этот процесс завершился. Мы должны уяснить себе, чтó могут добавить к нашему вИдению научные знания и исторический опыт полутора прошедших столетий. 2. ГосударствоКак мы видели, первоначальное устройство племени основывалось на принципиальном равенстве всех его членов. Конечно, в племени – как и в первоначальной группе – была уже естественная иерархия, определяемая полом, возрастом и относительной силой индивидов. Поскольку это была инстинктивная иерархия, она не вызывала недовольства. Когда в племени возникло разделение труда и начали выдвигаться более искусные и опытные исполнители отдельных полезных для племени функций, вытекавшие отсюда преимущества были непосредственно связаны с личностью человека; поскольку они были всем видны, такое неравенство тоже не вызывало протеста. Наконец, вожди и жрецы выбирались за личные качества, которые должны были подтверждаться на деле, и в небольшом племени эти качества были столь очевидны, что «выборы» не вызывали особых споров. С численным ростом племен прямая "племенная демократия" становилась практически неосуществимой, поскольку члены племени лично не знали друг друга, дела усложнялись, и племя нуждалось в руководстве, особенно во время войны. При этом усилилась роль вождей и значение процедуры их выбора. Несомненно, стали возникать спорные ситуации, когда, например, на положение вождя могли притязать несколько примерно «равноценных» кандидатов. Соперничество и борьба за власть должны были весьма ослаблять те племена, где эти явления принимали острый и затяжной характер. Поскольку племена вели между собой войны, групповой отбор, несомненно, отдавал предпочтение тем из них, где вырабатывался закономерный механизм выбора вождей (а в некоторой степени и жрецов). Простейшим механизмом такого выбора была наследственность; это кажется нам естественным, потому что так было всегда, во всех известных нам племенах, а потом и во всех монархических государствах. Но надо заметить, что это культурный механизм, лишь использующий биологическую связь: животные не знают или быстро забывают своих родителей и не наследуют их положение в стаде. Культурная традиция нашего вида породила не только парный брак, необходимый для длительного воспитания потомства, но и прочную связь между детьми и родителями, сохраняющуюся на всю жизнь. Забота о детях естественным образом превратилась в помощь и покровительство, а подражание родителям – в усвоение их навыков и преимуществ. Таким образом, в основе «наследования власти» также лежит неотения. Однако, преимущества рождения весьма неполны, поскольку генетическая наследственность воспроизводит дарования родителей лишь в среднем: сын может и вовсе не унаследовать качества своего отца, а культурная наследственность ненадежна, потому что воспитание не всегда достигает цели. Таким образом, механизм наследования власти, устраняя конфликты, часто приводит к другим невыгодным для племени результатам, что всегда было сильным доводом против монархии. Между тем, этот механизм вступает в противоречие с моральными правилами всех племен, всегда осуждающими незаслуженные преимущества. Отдельные роды, пользуясь особыми способностями их родоначальника или случайными условиями, с помощью того же механизма наследственности стремятся получить, в ущерб остальным членам племени, как можно бóльшую долю власти и материальных благ. Но это противоречит инстинктивным стремлениям человека. "Простой человек" начинает ощущать развитие своего общества как неоправданное стеснение его свободы, а условия своей жизни как несправедливость. Простейшим способом организации государства была монархия, и по этому пути пошли крупные племена, соединявшиеся в союзы. Первые государства сложились в IV тысячелетии до нашей эры в Двуречье (долинах Тигра и Евфрата) и в Египте (долине Нила). Об их возникновении мы мало знаем, потому что письменность была изобретена на тысячу лет позже. В этих долинах, удобных для земледелия, требовались большие ирригационные работы, которые можно было выполнить лишь совместными организованными усилиями многих племен. Историки предполагают, что именно эта потребность стимулировала образование первых государств. Это были государства оседлых земледельцев. Древнейшие известные нам государства возникли в Шумере около 3500 лет до нашей эры. По-видимому, власть племенных вождей превратилась там в наследственную; во всяком случае, в это время шумерская письменность – древнейшая из всех – свидетельствует о существовании городов-государств, возглавляемых царями, часто выполнявшими также функции верховного жреца местной религии. Царь командовал армией с помощью своих офицеров и распоряжался сельским хозяйством и ремеслами с помощью своих чиновников. В числе чиновников были писцы, первые работники умственного труда. Власть царя передавалась обычно от отца к сыну, или к другому члену царской семьи; без сомнения, привилегированное положение офицеров и чиновников тоже сделалось наследственным. Такие же небольшие царства возникли на Крите, примерно на пятьсот лет позже; о них мы знаем из более поздних источников, так как древнейшая критская письменность еще не расшифрована. В Египте до установления власти фараонов тоже существовали малые государства, называемые по-гречески «номами». Вероятно, так же обстояло дело в Китае. Из небольших независимых царств образовались первые великие державы, централизованные монархии с бюрократической иерархией – египетская, вавилонская и китайская. Это были восточные деспотии с неподвижной традицией, мало способные к культурному развитию. Иначе обстояло дело у подвижных воинственных племен. Лучше всего мы знаем историю Греции и Рима, в начале которой тоже были небольшие города-государства. Это были государства завоевателей, возникшие из племенных союзов; их возглавляли военные вожди, а стимулом их возникновения несомненно была война. Поэмы Гомера изображают их на более поздней стадии, поскольку греческая письменность появилась значительно позже шумерской; мы можем только строить предположения, каковы были греческие государства, когда эллины пришли на Балканский полуостров, то есть около 2000 лет до н.э. Во всяком случае, в начале истории у греков были цари, точно так же, как у римлян, и цари были окружены аристократией. В греческих государствах, самым архаическим образцом которых была Спарта, сохранились еще народные собрания, но все дела в действительности решала заранее племенная знать, а собрание могло только выразить общее настроение нечленораздельным способом – звуками, извлекаемыми из щитов. Аналогичные явления описаны в «Илиаде», где народное собрание просто слушает речи предводителей или препирательства между ними. Республики возникли позже, вследствие классовой борьбы, начавшейся вместе с историей. Происхождение государства, с его иерархической структурой и неравенством между людьми, еще в древности привлекало внимание историков и философов. Племена, с которыми обычно сталкивались греки, были уже достаточно развиты, то есть имели уже иерархическую структуру, сравнимую с их собственной. О более примитивных племенах, где не было такой структуры, греки были низкого мнения. Киклопы не знали никакой власти, не знали обычаев гостеприимства, но это были не настоящие люди, а одноглазые чудовища, да к тому же еще людоеды. Греки понимали преимущества организованного общества, но дорожили тем относительным равенством, какое они унаследовали от предков, и противопоставляли свои «свободные» государства монархиям вроде Персии и Египта, где все люди были рабами царя, а царь считался богоподобным, или просто божеством. По-видимому, греческие мыслители не считали такие монархии настоящими государствами: иначе трудно объяснить, почему Аристотель представлял себе государство столь малым, чтобы в нем можно было повсюду слышать голос глашатая! Это было невозможно уже в Афинах, а тем более в государстве, созданном его учеником Александром. Во всяком случае, пока греческие государства были свободны от власти чужестранцев, они оставались малыми и, как правило, не умели объединять свои усилия даже перед лицом врага, ревниво охраняя свою независимость. Так же обстояло дело с государствами Италии до римского завоевания, а Рим, превратившийся в мировую державу, уже не мог сохранять республиканский строй. Можно понять, почему Монтескье настаивал в своем «Духе законов», что республиканское правление подходит лишь для небольших государств, а большие могут быть только монархиями. Это наблюдение вызвало серьезные опасения у отцов американской республики, высоко ценивших мудрость этого автора. По существу, Монтескье, анализируя исторический опыт, пришел к пониманию «кибернетического» закона, по которому сложные общественные системы не могут быть эффективны без иерархического устройства. Но он толковал этот закон в весьма специальном смысле, полагая, что для управления большими государствами нужна жесткая централизованная власть, находящаяся в руках одного человека, то есть монархия. Впрочем, у Монтескье было важное исключение (в книге 9 "Духа законов"): он объяснял, что большие республики могут успешно существовать при федеративном устройстве. Эту идею развил Медисон, главный автор американской конституции, и она выдержала испытание временем. Племена, у которых только начали складываться государства, не оставили об этом свидетельств, поскольку у них не было письменности. Но эти племена или племенные союзы попали в поле зрения древних цивилизованных народов и были описаны историками. Это относится прежде всего к галлам и германцам. Значительно позже люди западной цивилизации познакомились с племенами, вовсе не знавшими государства, жившими в Африке и Америке. Это произошло в эпоху великих географических открытий, в 15-17 веках. Вначале первооткрыватели новых стран, сами еще средневековые люди по своим психическим установкам, были заняты только ограблением «дикарей» или обращением их в христианство. Но уже к началу 18-го века европейцы заметили, что эти «дикари» – например, индейцы Северной Америки – не знают ни государства, ни частной собственности, но в своей морали зачастую превосходят «бледнолицых», принесших с собой все пороки Старого мира. В эпоху Просвещения «благородный дикарь» становится популярной фигурой возникшей тогда прогрессивной утопии: достаточно вспомнить философские повести Вольтера. И уже в наше время так называемые «левые радикалы», «хиппи» и «зеленые», обличая западную культуру, снова пытаются возродить образ дикаря, жившего в гармоническом единстве с природой. Все это воспринимается как поэтическая фантазия, поскольку для здравого смысла среднего человека государство со всеми его атрибутами давно уже стало такой же частью неизбежной реальности, как земное тяготение или времена года. Не так обстояло дело, когда государство начиналось, и не так оно выглядело в глазах мыслителей всех времен. До нас дошел потрясающий документ о появлении государства у евреев, долго не решавшихся ввести у себя это новшество. До тех пор они полагали, что непосредственно повинуются богу: ими управляли «судьи», то есть жрецы и в то же время вожди. Мы назвали бы это «теократией», то есть «боговластием». Но затем,– рассказывает Библия,– они позавидовали другим народам и пришли просить пророка Самуила, чтобы он поставил им царя. Вот что говорится об этом в главе 8 первой Книги Царств: И собрались все старейшины Израиля, и пришли к Самуилу в Раму. И сказали ему: вот, ты состарился, а сыновья твои не ходят путями твоими; итак поставь над нами царя, чтобы он судил нас, как у прочих народов. И не понравилось слово сие Самуилу, когда они сказали: дай нам царя, чтобы он судил нас. И молился Самуил Господу. И сказал Господь Самуилу: послушай г`oлоса народа во всем, чт`o они говорят тебе; ибо не тебя они отвергли, но отвергли Меня, чтобы Я не царствовал над ними. Как они поступали с того дня, в который Я вывел их из Египта, и до сего дня, оставляли Меня и служили иным богам: так поступают они с тобою. Итак послушай г`oлоса их; только представь им и объяви им права царя, который будет царствовать над ними. И пересказал Самуил все слова Господа народу, просящему у него царя, И сказал: вот какие будут права царя, который будет царствовать над вами: сыновей ваших он возьмет, и приставит к колесницам своим, и сделает всадниками своими, и будут они бегать пред колесницами его; И поставит их у себя тысяченачальниками и пятидесятниками, и чтобы они возделывали поля его, и делали ему воинское оружие и колесничный прибор его. И дочерей ваших возьмет, чтобы они составляли масти, варили кушанья и пекли хлебы. И поля ваши и масличные сады ваши лучшие возьмет и отдаст слугам своим. И от посевов ваших и из виноградников ваших возьмет десятую часть, и отдаст евнухам своим и слугам своим. И рабов ваших, и рабынь ваших, и юношей ваших лучших, и ослов ваших возьмет, и употребит на свои дела. От мелкого скота вашего возьмет десятую часть, и сами вы будете ему рабами. И восстанете тогда от царя вашего, которого вы избрали себе; и не будет Господь отвечать вам тогда. Но народ не согласился послушать г`oлоса Самуила, и сказал: нет, пусть царь будет над нами; И мы будем, как прочие народы: будет судить нас царь наш, и ходить перед нами, и вести войны наши. По-видимому, полезность монархии, возникшей у евреев в одиннадцатом веке до нашей эры, не была очевидна и много столетий спустя, когда были написаны библейские тексты. С точки зрения авторов библейской истории, мрачное предсказание господне вполне оправдалось: чаще всего цари судили неправедно, а войны вели неудачно. Согласно Библии, государственная власть, навязанная Самуилу евреями, была нарушением древнего порядка – справедливой власти божьей. Мифы и древний эпос сохранили яркие свидетельства ностальгии по племенному строю. Эта ностальгия и была, по-видимому, источником преданий о Золотом Веке, повторявшихся у всех народов. Первая из утопий – описанное в «Одиссее» царство феаков – изображает народ, не знающий войны и не умеющий обращаться с оружием. Двенадцать племен феаков мирно живут под предводительством своих басилеев, а главный начальник, царь Алкиной, скромно называет себя «тринадцатым»; дочь его Навзикая стирает одежду вместе со своими служанками. Это необычное царство находится под прямым покровительством бога Посейдона, чудесным образом ведущего по морям корабли феаков. Римляне верили, что в начале времен было общество, где не было ни общественных различий, ни частной собственности, и где еще не знали войны. Это время римляне называли «веком Сатурна». Храм Сатурна служил хранилищем государственной казны (aerarium), потому что во время Сатурна всё было общим, и то, что осталось от идеальной общности имуществ - государственная сокровищница - находилось под покровительством этого бога. Праздник Сатурна - сатурналии - имел своим образцом греческие праздники в честь Крона, якобы праздновавшиеся в Афинах. Сатурналии воплощали сатурнийский общественный идеал, по крайней мере в узких пределах праздника - с 17 до 21 (или 24) декабря. В это время не начинали никакой войны, не приводили в исполнение никаких наказаний, и в память Золотого Века господа и слуги сидели вместе за праздничным столом, более того - господа исполняли даже обязанности слуг. Поразительно, что это предание говорит не только о равенстве прав и имуществ, но также о незнании войны, что уже вряд ли было воспоминанием о реальном прошлом. Как мы видим, Золотой Век воплощал и стремление к миру: римляне, должно быть, не всегда были так воинственны, как мы их себе представляем. В утопической ностальгии по племенному строю особое место занимают фантазии славянофилов. В них отражается отвращение к власти и войне, которое казались им особым свойством русского народа. Славянофилы верили, что древние славяне были мирные земледельцы, жившие в согласии друг с другом и природой. По-видимому, в этом представлении отразился исторический опыт русских, заселивших почти неосвоенную людьми лесную страну и, вероятно, ассимилировавших первоначальное финское население. Германцы в Исландии были первым населением этой суровой и бедной страны, не вызывавшей интереса завоевателей. Они жили там племенным строем до Нового Времени, собираясь раз в год на общее собрание и не зная никакого государства. Так как в этой стране невозможно было земледелие, они кормились рыбной ловлей и скотоводством. Дания присоединила их без сопротивления, и только в двадцатом веке эта самая архаическая ветвь германцев устроила свое государство. Исландские саги остались несравненным памятником народа, сохранившего свободу ценой бедности. Особенное отвращение вызывала крайняя форма неравенства – тирания, то есть произвольный захват власти одним человеком. Уже выйдя из племенного строя, греки никогда не могли забыть прежнего порядка, когда все граждане были в принципе равны. Даже Александр Македонский, принимавший божеские почести от своих восточных подданных, для греков был всего лишь человеком, и Цезарь вынужден был отказаться от предложенной ему короны, опасаясь негодования римлян. Даже в поздние времена, когда гражданское равенство стало лишь историческим воспоминанием, излюбленным мотивом скульптуры были тираноубийцы – Гармодий и Аристогитон. Ораторы древности любили обсуждать, почему целые народы повинуются власти одного человека – столь же слабого телом, и часто уступающего в добродетели скромнейшим из людей; а владыки того времени вынуждены были это терпеть, не смея узнать себя в образе тирана. Эти владыки нуждались в санкции свыше, и христианская церковь пошла им навстречу. Апостол Павел, не удостоенный прямого общения с господом, как пророк Самуил, придумал софизм, оправдывающий любую власть: «нет власти не от Бога». Этим доводом можно оправдать все, что происходит на свете, поскольку ничто не может произойти без воли божьей; и этой жалкой выдумки хватило на полторы тысячи лет. Возрождение снова раскрыло перед людьми все безобразие государственной власти. Первым, кто осмелился напомнить о древних риторах, был Ла Боэси, в своем «Рассуждении о добровольном рабстве». Вот что он писал в 1548 году, юношей восемнадцати лет: «Бедные, несчастные люди, неразумные народы, нации, упрямые в своем несчастье и слепые к своему благу, вы, позволяющие отнимать у вас на глазах лучшую, прекраснейшую часть вашего добра, опустошать ваши поля, грабить ваши жилища, уносить из них старинную утварь ваших отцов! Вы живете таким образом, что, можно сказать, не владеете ничем. Можно подумать, что отныне вы будете счастливы сохранить хоть половину вашего достояния, ваших семей и ваших жизней; и все это бедствие, несчастье и разорение причиняют вам не враги, но воистину ваш единый враг, тот, кого вы сами сделали столь великим, за кого вы столь храбро идете на войну, за чье величие вы готовы жертвовать собой. У того, кто так властвует над вами, всего два глаза, две руки, одно тело, как у самых скромных людей, населяющих ваши города; и если есть у него преимущества перед вами, то лишь те, какими вы сами его наделили, чтобы он мог вам вредить. Откуда у него столько глаз, чтобы он мог за вами следить? Вы сами снабдили его этими глазами. Откуда у него столько рук, чтобы вас бить? Он заимствует их у вас самих. Ноги, которыми он топчет ваши города, разве это не ваши ноги? Какую власть имеет он над вами, кроме исходящей от вас? Как посмел бы он войти к вам, если не в сговоре с вами? Что смог бы сделать, не будь вы пособниками своего грабителя? сообщниками своего убийцы, изменниками самим себе? Вы сеете, чтобы он разорял посевы; наполняете ваши дома, чтобы он их опустошал; воспитываете дочерей, чтобы утолить его похоть; воспитываете сыновей, чтобы он повел их на войну, на убой, или, что хуже, сделал бы слугами своей жадности и исполнителями своей мести; вы сокрушаете себя трудом, чтобы он мог нежиться в удовольствиях, предаваться грязным наслаждениям; вы себя ослабляете, чтобы его укрепить, чтобы сократить поводок, на котором он вас водит; и от всех этих унижений, каких не стерпели бы и скоты, вы могли бы освободиться, если бы только попытались – не то, чтобы освободиться, а всего лишь этого захотеть. Решитесь не служить больше, и вы свободны. Я не требую, чтобы вы его согнали или свергли; перестаньте только его поддерживать, и вы увидите, как этот Гигант, потеряв опору, свалится под собственным весом и разобьется»4. Конечно, у государственной власти – даже у монархической власти – не было недостатка в защитниках. Философ Гоббс защищал ее как неизбежное зло, предотвращающее худшее зло – анархию. Мы еще встретимся с этим аргументом. В первом издании главного сочинения Гоббса, книги под названием «Левиафан», можно видеть картинку, изображающую государство в виде великана, тело которого составлено из крошечных человеческих тел. Левиафан все еще выполняет свои функции, но потерял уже всякое уважение. Другой популярный образ государства – это муравейник, тоже большая машина, составленная из маленьких живых существ. Но муравьи, должно быть, хорошо себя чувствуют в своей машине; во всяком случае, они никогда не бунтуют против нее и проявляют свойственную им резвость. А Левиафан на картинке кажется склеенным из трупов. 3. Частная собственностьВажнейшей сословной привилегией была частная собственность, возникшая во всех достаточно развитых культурах. Частная собственность – это фиктивная (или, как обычно говорят, "юридическая») связь между человеком и вещью, которая считается «принадлежащей» ему, то есть которой он может распоряжаться по своему желанию – в пределах, установленных его культурой. Важные механизмы культуры, усваиваемые в детстве и определяющие поведение человека в течение всей жизни, рационализируются объясняющей и оправдывающей их мифологией. Мифы о «благородном» происхождении феодальных господ придавали респектабельность их притязаниям на власть и их правам на собственность. В действительности они обычно происходили от варваров-завоевателей: средневековые документы откровенно основывают феодальные права на захвате, а потом на «давности владения». «Благородное происхождение», еще в девятнадцатом столетии принимавшееся всерьез, теперь никого не интересует. Но институт собственности по-прежнему считается священным и пользуется уважением, потому что буржуазия одержала верх над аристократией, и поскольку буржуазия основывает свою власть не на происхождении, а на собственности. Нам говорят, что собственность существовала вечно, но это неправда; верно, что она существовала долго, примерно так же долго, как другое священное установление – сословное неравенство, которого больше нет, и никто даже не замечает, что его нет. Нам говорят, что собственность священна, потому что приобретается трудом. Этот довод прямо противоположен предыдущему, потому что труд меньше всего уважали господа прошлых исторических эпох: они презирали все виды труда и гордились тем, что им не приходится трудиться. Те, кто ссылается на древность института собственности, забывают, что источником такой собственности был не труд, а грабеж. С точки зрения философии гуманизма, собственность, в самом деле приобретенная личным трудом, действительно заслуживает уважения. Вопрос состоит в том, какие формы собственности преобладают в нынешнем мире, и всегда ли она происходит от собственного труда. Этот важный вопрос мы рассмотрим дальше. Наконец, в защиту собственности выдвигается еще «биологическая» аргументация, претендующая на некоторую научность. Нам говорят, что привязанность человека к собственности инстинктивна, то есть составляет неотъемлемое свойство нашего вида, и что стремление к собственности – единственный мотив, заставляющий людей работать. Поэтому,– говорят нам,– уничтожение связи между трудом и частной собственностью убивает заинтересованность в труде и ведет к развалу нашей экономической системы. Так как мы занимаемся в этой главе происхождением собственности, отложим на некоторое время мрачные предсказания, которыми нас запугивают апологеты «рыночной экономики», и займемся прошлым. Привязанность человека к своей собственности чаще всего демонстрируется отношением крестьянина к собственной земле, столь красноречиво описанным в замечательной книге Мишле «Народ». Теперь эта привязанность к собственному участку земли иногда выводят из инстинкта внутривидовой агрессии, причем этот участок отождествляют с «охотничьими участками» хищников, как их понимает Лоренц. Но, прежде всего, приматы, от которых мы происходим, были территориальными животными не в том смысле, как человек, владеющий земельным участком. Из наблюдений над шимпанзе, на которые мы уже ссылались, видно, что их стадо «владеет» довольно обширной территорией, где они бродят в поисках пищи, но владеет ею коллективно, так что отдельная обезьяна не имеет постоянного логова или укрытия. То же справедливо в отношении других приматов, у которых нет, к тому же, постоянного брака, в отличие от большинства территориальных хищников. Историки показали, что старейшая собственность – собственность на землю – вначале была везде общинной. Индивидуальная собственность на землю – довольно позднее культурное явление, а привязанность крестьянина к его земле лишний раз доказывает силу культурной мотивации человеческого поведения, часто не уступающую инстинктивной. Несомненно, вначале земля принадлежала не отдельным лицам, а племени, и обрабатывалась коллективным трудом. Наиболее известный пример такой древнейшей формы общинного землепользования представляют индейцы пуэбло, до сих пор многочисленные в Мексике и в юго-западной части Соединенных Штатов. В течение тысячелетий они жили племенными общинами, не зная частной собственности и денег: такими их застали испанские завоеватели. Они не заинтересованы в товарном производстве и выращивают столько зерна (кукурузы), сколько им нужно для пропитания. Образ жизни этих племен (испанское название которых означает «народ») привлекал внимание не только этнографов, но и социалистов; их изучал, например, известный психолог и социолог Эрих Фромм. В таком общественном строе социалистов привлекали отсутствие корыстных мотивов и коллективизм психических установок. Но в таких племенах нет побуждений к развитию: индеец пуэбло лишен честолюбия и духа соревнования, у него нет личных целей, а у племени – общественных целей. Это общество статично: оно сохраняет в течение тысячелетий свою племенную культуру, свой религиозный культ и примитивную технику производства. Такое общинное хозяйство могло сохраниться в чистом виде лишь в пустынях, на обочине мировой истории. В более цивилизованных местах на общинный образ жизни наложилось помещичье землевладение, под покровом которого он сохранял свои особенности до наших дней. Так было в Индии, где после вторжения завоевателей землю разделили между собой феодалы, наложившие на крестьян оброк, но оставившие неизменным весь строй их жизни и хозяйства. В таком виде индийская община оказалась чрезвычайно стойкой: ее разрушает лишь современный капитализм. Еще в девятнадцатом веке Генри Мейн мог изучать в Индии правовые нормы и обычаи индоевропейцев, описанные им в его книге «Древнее право» (H.J.S. Maine, The Ancient Law). В России общинное землевладение сохранялось до самой революции. История крестьянской общины в России долго вызывала споры. По-видимому, сельские общины славян не успели еще разложиться, когда их взяли под свою власть князья, раздававшие земли вместе с крестьянами своим дружинникам. Это была феодальная система, в принципе та же, что в Европе и в Индии. В России эта система, возлагавшая на деревню все повинности и предоставлявшая крестьянам самим делить их между собой, надолго закрепила крестьянскую общину. Некоторые историки полагали, что общину у нас искусственно создали фискальные меры Ивана Грозного, но это мнение оказалось ошибочным. Не выдержали критики также домыслы русских народников, видевших в крестьянской общине исключительную черту русского народа, делающую его будто бы особенно пригодным для социализма. В действительности таковы были крестьянские общины у всех индоевропейцев; например, немецкие историки обнаружили их в средневековой Германии5. Мы уже говорили об индийской общине, и если вспомнить еще индейцев пуэбло, то можно полагать, что мы имеем здесь дело с универсальным явлением мировой истории. Следующим этапом развития собственности была государственная, или царская собственность. Древнейшие документы писаной истории – глиняные таблички шумеров – изображают первые известные нам города-государства второй половины четвертого тысячелетия до нашей эры. Как мы уже видели, в этих государствах власть была сосредоточена в руках царя, из дворца которого чиновники управляли всем сельским хозяйством и ремеслами. То же было позже на Крите. В Египте мы находим уже более позднюю фазу царского землевладения: фараон считался владельцем всей земли, которой распоряжалась от его имени целая иерархия чиновников. По-видимому, государственное землевладение сменило общинное во всех странах, развивавшихся в относительной безопасности от внешних вторжений, при неизменном племенном составе населения. Несомненно, так было и в Китае, где власть «императора» всегда понималась как право собственности на всю страну, а бюрократическое управление было доведено до мельчайших подробностей. «Коллективизация» сельского хозяйства в бывшем Советском Союзе вовсе не была восстановлением первобытного племенного коллективизма: это было нечто вроде возвращения к «протомонархическому» землевладению, с резким падением производительности труда и неэффективным «центральным» управлением, как можно предполагать, гораздо худшим, чем в Шумере или на Крите. Частная собственность на землю появлялась при возникновении монархий и при нашествиях завоевателей. Первый способ ее образования можно видеть на примере Египта. Формально фараон всегда считался там собственником всей земли, даже после греческого завоевания, при Птолемеях. Но через некоторое время должности управителей стали наследственными, и возник класс помещиков, связанных определенными обязательствами перед фараоном. Таким образом, чиновники-управители, хозяйничавшие от имени царя, превратились в наследственных собственников вверенной их управлению земли. Вначале связь между таким помещиком и «его» землей была лишь государственной службой, причем царь мог сменить любого чиновника; но через несколько столетий положение помещика «упрочилось» – не вследствие какого-нибудь юридического акта, а попросту по закону «давности». Другой способ образования частной собственности на землю был связан с завоеванием; такая собственность обычно называется «феодальной». Когда страны Европы были завоеваны германскими племенами, находившимися в то время на стадии племенных союзов и образования государств, вожди германцев разделили захваченные земли между своими приближенными. Эти земли и раньше имели владельцев: многие из них входили в высоко развитые области Римской империи. Каковы бы ни были права прежних владельцев, феодальное право без стеснения опиралось на захват, то есть на грабеж. Наконец, в случаях, когда завоеватели были более многочисленны, чем прежнее население, они делили между собой захваченную землю и становились не помещиками, а крестьянами. Так возникло, по-видимому, мелкое крестьянское землевладение в Греции и Италии, куда пришли уже достаточно развитые племена, знавшие частную собственность еще до переселения. Во всяком случае, в этих «классических» странах древности уже в самом начале истории мы не застаем государственной собственности на землю, хотя можно заметить некоторые пережитки общинного строя. Поэмы Гомера, как полагает Р.Ю. Виппер, относятся уже к периоду упадка царской власти: Агамемнон и Одиссей не имели власти восточных царей, их положение – лишь тень того, чем цари были прежде. Наши данные не позволяют нам проследить историю собственности на одном народе, но сопоставление разных стран в разное время дает нам убедительную картину этой истории. История Европы, гораздо лучше известная нам по письменным источникам, рассказывает, как помещичье землевладение за несколько столетий превратилось в крестьянское. В Англии и Франции этот процесс завершился в девятнадцатом веке, а в более отсталых странах продолжался и в двадцатом. Таким образом, крестьянский участок земли, обрабатываемый собственным трудом, представляет вовсе не первичное, биологически заданное явление, а результат тысячелетнего культурного развития. Стремление крестьянина обзавестись собственной землей объясняется вовсе не его «биологической» связью с землей, а непреодолимым влечением к свободе – потому что в обществе, основанном на частной собственности, только собственность могла доставить ему независимое положение. Мы еще вернемся к этой связи между независимостью и собственностью, почти аксиоматической для современного буржуа. На примере древнейшей собственности – собственности на землю – мы видели, что одним и тем же словом «собственность» назывались в разное время и в разных местах различные явления. Из всех этих форм землевладения можно выделить фермерское хозяйство, в котором участок земли принадлежит одному собственнику и обрабатывается силами его семьи. Такая форма собственности, прямо связанная с человеком как орудие его труда, встречается во всех земледельческих культурах, и в сельском хозяйстве до сих пор остается самой выгодной. Но прямая и независимая собственность на землю, которую мы называем «фермерской», встречается в истории относительно редко. В древней Греции и Риме такая собственность, воспетая Гесиодом, существовала в течение нескольких столетий после распада общинного землевладения. Впрочем, уже в эпоху Аристофана – защищавшего крестьянскую собственность с консервативных позиций, против преобладания промышленной и торговой собственности – самый характер сельского хозяйства изменился, вследствие применения рабского труда. Напомним, что на каждую семью афинского гражданина приходилось в среднем два раба. Конечно, это совсем не то, что временное использование наемных рабочих на современной ферме. В Риме «фермерское» хозяйство уступает место латифундиям, а к началу средневековья мы находим и в бывшей Римской, и в Византийской империи только феодальное землевладение. Нынешнее фермерское землевладение на Западе, результат тысячелетних усилий крестьянства, во многом зависит от банковского и торгового капитала, и его независимость находится под угрозой. Мы часто встречаемся с этим явлением – неустойчивостью непосредственной собственности на землю. И все же, она сыграла важную историческую роль: надо отметить особое значение этой конкретной собственности, прямо связывающей человека с орудиями его труда и создающей условия для его экономической независимости. Европейская философия Нового Времени признала это особое значение трудовой собственности на землю. Локк полагал, что каждый должен иметь столько земли, сколько может обработать, и молчаливо проходил мимо фактического положения вещей, когда почти вся земля принадлежала помещикам. Таким образом, священный характер собственности доказывался крестьянским трудом, а затем распространялся на собственность совсем иного рода. Другой основной вид собственности – это промышленно-торговая собственность. Она началась с различных видов мастерства, постепенно развившихся в племенном строе, и с обмена между племенами, о чем свидетельствуют уже очень древние археологические находки. В доисторических слоях Европы находят не только янтарь, добывавшийся на берегах Балтийского моря, но также изделия из нефрита, происходившие из Китая и подвергнутые там обработке. Эти драгоценные предметы имели собственников – вероятно, вождей или жрецов – но нас интересует здесь частная собственность на средства производства, начавшаяся гораздо позже. В малых государствах, где все хозяйство управлялось из царского дворца, ремесленники и художники трудились в мастерских при этом же дворце и нередко в нем проживали, как это известно в случаях Шумера и Крита. Без сомнения, обменная торговля с «внешним миром» была делом царских чиновников. В такой экономике не было частной собственности на орудия труда и частной торговли, а была государственная собственность и государственная торговля. Те же методы управления экономикой и торговлей долго сохранялись в Египте и Китае. Возникновение частной собственности – вместо племенной или общинной – означало новую форму проявления социального инстинкта, не устранившую его действие в отношении членов племени или общины, но усилившую его в отношении членов рода или патриархальной семьи. Как уже было сказано, такая локализация социального инстинкта, обусловленная культурой, означала приближение непосредственного окружения человека к численности первоначальных групп, что соответствовало его инстинктивной способности к общению. Таким образом, частная собственность означала, в психологическом смысле, освобождение социального поведения от чрезмерной нагрузки. Разумеется, это положительное значение частной собственности относится лишь к конкретной частной собственности, о которой была речь.6 Частную промышленность и торговлю мы находим в странах, где не сложилась централизованная монархия – в Греции и Римской республике. В греческих городах-государствах («полисах»), где не хватало пахотной земли, рано развились ремесла, не только обслуживавшие население своего города, но и работавшие на вывоз. Ремесленники, не имевшие земельной собственности, вначале владели только орудиями труда и продавали свои изделия на городских рынках. Затем возникли мастерские, где использовались наемные рабочие, и в особенности рабы. Рабы были особым видом собственности, чрезвычайно важным для древней промышленности. Обработка материалов, добыча полезных ископаемых, вся грубая часть промышленной деятельности требует энергии, а в древности не было машин, производящих и использующих энергию. Источником энергии были тягловые животные – вначале быки, потому что лошади обходились дороже и применялись главным образом в военном деле. Животных удобно было использовать в сельском хозяйстве, но в мастерских, а особенно в шахтах и на кораблях, в качестве гребцов, их заменяли рабы. Более утонченные виды работы, требовавшие особой квалификации, оставались в руках свободных граждан и достигли в Греции необычайного мастерства. Богатство Афин основывалось именно на экспорте продуктов непревзойденного в древнем мире художественного ремесла, переходившего в подлинное искусство: вывозили керамические изделия, оружие, металлическую посуду, статуи, а также продукты высоко развитого, трудоемкого земледелия: оливковое масло и вино. Греция была богата металлическими рудами и гончарной глиной. Недоставало ей дерева, потому что леса, покрывавшие горы, были здесь сведены еще в архаическую эпоху, до расцвета цивилизации. Скорее всего, это была экологическая катастрофа, произведенная одичавшими домашними козами: они и создали «классический» греческий пейзаж из оголенных скал. Таким образом, древняя Греция, не способная обеспечить себя хлебом и другими видами продовольствия и сырья, развила промышленность и жила за счет вывоза промышленных изделий. Так возникла собственность на средства производства и торговли: на мастерские, шахты, корабли, и в особенности на обращенных в имущество людей – рабов. Предприятия античного мира насчитывали в некоторых случаях сотни рабочих, а в Риме – даже тысячи. И хотя они отчасти использовали наемный труд – что является главным признаком капитализма – в основе древней промышленности лежало рабство. Отсутствовал и другой признак капитализма – применение машин и технический прогресс. В течение тысячи лет – с пятисотого года до нашей эры, когда возникли первые предприятия, до пятисотого года после нашей эры, когда угасла всякая промышленная активность – не было сделано никаких принципиальных нововведений. В Римской империи, охватывавшей весь цивилизованный западный мир, производили много товаров, но всегда одними и теми же способами, мускульной энергией человека и животных. Римляне не умели даже выдумать новые виды оружия, а заимствовали их у варваров: мечи – у галлов, дротики – у испанцев. Древний мир, при всех его достижениях, был поразительно статичен. Очень вероятно, что причиной этой технической инертности было именно рабовладение: дешевая рабочая сила, все время пополнявшаяся войнами за счет «варварских» народов, избавляла греков и римлян от необходимости что-нибудь изобретать. Между тем, они были вполне способны ко всякому творчеству, в том числе техническому, которым не пренебрегал Архимед. Историки полагают, что ручной труд считался тогда занятием, недостойным свободного человека; но никакой прогресс не возможен без кропотливой работы в лабораториях и мастерских. Средние века были возвращением к варварству. То же было и на заре цивилизации, когда крито-микенская культура была уничтожена нашествием примитивных завоевателей; и то же грозит в наши дни остаткам европейской культуры, воспитывающей варваров внутри себя. Феодальный строй надолго парализовал промышленность и торговлю. Ремесла и торговля сохранились вне Европы – в Византийской империи, где они процветали еще тысячу лет в том же статическом изобилии, как прежде в Римской, и в арабском Халифате, во многом унаследовавшем навыки греков и римлян. Лишь в позднем средневековье ремесла и торговля стали вновь развиваться – вначале все еще на основе ручного труда. Но эта культура зрелого средневековья отличалась от античной культуры преобладанием свободного труда. Рабство в его античной форме начало исчезать уже в позднем Риме: с отказом от завоевательных войн прекратился приток дешевых рабов, которых постепенно заменили колоны – закрепощенные крестьяне. В европейских странах крепостные были из собственного народа. Освобождаясь от крепостной зависимости с помощью выкупа или бегства, они шли в растущие промышленные города, где развились ремесла и мануфактуры – фабрики с разделением труда, но еще без машин. Первыми центрами промышленности и торговли были города Северной Италии и Нидерландов. Возникшая таким образом собственность на предприятия и торговые фирмы называется «буржуазной», от французского слова «буржуа», означающего «горожанин». Юридическое положение буржуазной собственности, из которой впоследствии развилась капиталистическая собственность, укрепилось благодаря союзу промышленных городов с монархами. Феодальный порядок в Европе был очень долго длившимся беспорядком. Складывавшиеся нации были расколоты на части вечно воевавшими между собой княжествами, не подчинявшимися формальной власти короля или императора. Для развития промышленности и торговли буржуазии нужен был мир и твердый законный порядок, а для этого нужна была сильная государственная власть. Такой властью могла быть тогда только королевская власть, в раннем средневековье еще очень слабая и зависимая от своих крупных вассалов. Конфликт между монархией и феодальной аристократией, обострившийся в конце средних веков, разрешился при участии промышленных городов, ставших естественными союзниками королей. Рассчитывая на поддержку буржуазии, короли признавали права городов, выдавали им привилегии, защищали их от хищников-феодалов. Таким образом буржуазная собственность, стихийно возникшая и укрепившаяся в городах, получала легальную санкцию королевской власти. Складывавшаяся «абсолютная монархия» охраняла права промышленников, купцов и банкиров. Наконец, буржуазии удалось одержать верх над феодальной знатью и стать господствующим классом в Европе. Прежде всего она одержала победу в самой передовой стране – Англии – где революция и гражданская война завершились в 1688 году компромиссом, так называемой «Славной революцией», обеспечившей английской буржуазии свободу экономической деятельности и тем самым положившей конец безраздельному господству аристократии. Установление в Англии парламентского правления и было, по существу, началом Новой истории. Дальнейшее развитие капитализма на континенте Европы, после трех революций во Франции и двух мировых войн, привело к нынешней форме собственности, которой мы займемся в конце книги. Эта собственность стала, как мы увидим, крайне абстрактной. Личная крестьянская собственность на землю была вполне конкретной: крестьянин сам обрабатывал свою землю с помощью своей семьи, сам сооружал свое жилище, или рождался в жилище своего отца. Передача этой собственности по наследству представляла тоже очень конкретный, легко обозримый процесс, так что одна семья могла владеть своей землей и обрабатывать ее в течение столетий. В такой ситуации, где не используется наемный труд, не возникает самый вопрос об «эксплуатации», как бы ни понимать этот термин. Разве что кто-нибудь эксплуатировал крестьянина – налогами или просто грабежом. Возвращаясь к главной теме нашей книги, можно быть уверенным, что крестьянин, обрабатывающий свое поле, никогда не воспринимался как асоциальный паразит. Враждебное отношение к крестьянскому землевладению у «коммунистов» было следствием их враждебности ко всякой собственности вообще, и мы в дальнейшем попытаемся выяснить, что стоит за такой психической установкой. Феодальная и помещичья собственность на землю уже была абстрактной – в том смысле этого слова, что собственником считался человек, не работавший на этой земле, даже зачастую не видевший ее, но связанный с нею «документами на владение», то есть свидетельствами, что уже его предки считались собственниками этой земли. Если же проследить происхождение феодальной собственности, то мы всегда видим в начале ее прямой грабеж – захват земли грубой силой. Так было при завоевании Галлии германскими племенами, при завоевании Англии норманнами. Так же было в России, где князья – первоначально шведского происхождения – захватывали земли к востоку от Днепра, где находили освоивших эти дикие места вольных крестьян и превращали их в своих данников. Связь феодала с его собственностью закреплялась «хартией» на владение землей, которую выдавал ему король. В раннем средневековье это было просто юридическое оформление грабежа, но со временем аристократы почувствовали, что надо чем-то доказать свою полезность. Они стали уверять, что «защищают» население своей земли, и иногда в самом деле защищали его от таких же грабителей, чтобы затем его обирать. В наши дни занятие этих благородных господ называется американским словом «рэкет». Феодализм и был системой рэкета, закрепленной латинскими хартиями. Слово "рэкет" по-русски переводится как "вымогательство", и Бертран Рассел, сам потомок феодалов, так и называет их практику "джентльменским вымогательством". Девиз феодала мог звучать благородно: Dieu et mon droit.7 Но это была гордость насильника, и ограбленные крестьяне не раз напоминали об этом своим господам. Если мне возразят, что я слишком модернизирую историю, я напомню, как они время от времени, при всей своей средневековой темноте, жгли замки своих господ. Дело в том, что у них было все-таки представление о том, что справедливо, и что нет. Иначе говоря, в них жила «племенная мораль». И до нас дошло, что они говорили в таких случаях. Капиталистическая собственность еще гораздо абстрактнее. Капиталист владеет, в сущности, лишь бумагами на владение «своим» предприятием, без «права давности», придающего собственнику некоторую респектабельность – хотя бы в его собственных глазах. Он никого не обязан защищать, не обязан доказывать свою полезность или доблесть. Он владеет обычно не всем предприятием, а какой-то его частью, по числу имеющихся у него акций; часто ему принадлежат акции нескольких или многих предприятий, или даже акции компаний, некоторым образом контролирующих эти предприятия и потому извлекающих из них доход. Чаще всего он и сам толком не знает, что производят «его» предприятия, потому что их техника слишком сложна и поручена инженерам, а продажа изделий – менеджерам. В общем, его положение «собственника» означает, что у него есть бумаги, юридически за ним закрепленные и приносящие ему доход. Не ясно, какова его действительная роль в экономике, и почему считается, что он необходим. Я постарался отчетливо определить различие между «конкретной» и «абстрактной» собственностью, примечательным образом смазываемое некритическим употреблением этого слова. Почтенный статус крестьянской или ремесленной собственности, объектом которой являются средства личного труда, незаметно распространяется на юридические фикции, позволяющие извлекать деньги из однажды приобретенных бумаг. Как мы видели, Джон Локк, основоположник философского эмпиризма, сам прибегал к такому злоупотреблению словом, да и не мог поступить иначе, так как придавал собственности (всякой собственности!) священный характер и основывал на собственности свою политическую доктрину. Но Алексис де Токвиль, величайший из историков, испытав в конце своей жизни страшные уроки революции 1848 года, усомнился в святости собственности и готов был допустить, что ее единственное оправдание – неумение без нее обойтись. Чаще всего собственность обосновывают присущим человеку «личным интересом», понимая под этим интересом денежную выгоду. Но деньги – всего лишь средство для удовлетворения реальных человеческих потребностей, что неизменно подчеркивали мыслители всех направлений, и в частности Лоренц. Здесь мы еще раз встречаемся с вечным заблуждением – подстановкой средства вместо цели. Подлинные интересы человеческой личности, настоящие цели человеческой жизни задаются в общих чертах его инстинктами и формулируются его культурой. Личный интерес человека не сводится к деньгам. Даже современная «западная» цивилизация не смеет сознаться, что у нее нет других целей, кроме наживы. После безумных экспериментов двадцатого века в России, Китае и других странах, где пытались заменить мотивы личного интереса «чистым энтузиазмом» и тем самым отделить поведение человека от его биологической природы, частная собственность стала у западных экономистов, и даже у некоторых философов, чем-то вроде священной коровы. Но собственность – продукт культурной наследственности, а не генетической. Напомним еще раз, что характерное время генетической наследственности – миллионы лет, а характерное время культурной наследственности – сотни лет. Физическое строение человека вряд ли сколько-нибудь изменилось за двести тысяч лет существования нашего вида; между тем, культура может существенно измениться за двести лет, и мы уже привели разительные примеры таких изменений. Отношение человека к вещам, именуемое «собственностью», уже несколько раз изменило свой характер, при одном и том же, вводящем в заблуждение названии. Магическое мышление всегда цепляется за названия. Двести лет назад главным видом собственности была феодальная собственность. Тогда понятие «дворянин» имело важное культурное значение. Теперь никому нет дела до дворян: собственность от них ушла. Родословные требуются теперь только от собак. Между тем, институты европейской аристократии считались священными в течение полутора тысяч лет, а до этого знатные роды были у всех известных народов. И вот, этого древнейшего учреждения больше нет – до такой степени нет, что никто этому не удивляется! В наше время господствующий тип собственника – это уже достаточно выродившийся тип буржуа, озабоченный главным образом своей материальной безопасностью и накапливающий «ценные бумаги» с упорством, напоминающим патологию невротического обжорства. Через двести лет «собственник» с его «акциями» будет так же смешон, как в наши дни «дворянин», цепляющийся за феодальные хартии. Изменится и понятие «государства», даже если сохранится его название. Двести лет назад – или чуть раньше – было очень важное лицо – король Франции. Теперь выражение «нынешний король Франции» встречается только в учебниках логики, как определение, объем которого пуст. 1 Мотивация этого явления была указана Р.Г.Хлебопросом. 2 Alexis de Tocqueville, De la démocratie en Amérique. Я перевожу по изданию Éditions M.-Th. Génin, Paris. 3 В подлиннике написано “Serait-il sage de croire”, “мудро ли допустить”. 4 Замечательно, что этот трактат был издан у нас в 1952 году в серии «Литературные памятники» - в последний год жизни нашего безумного тирана! Отдавая должное мужеству издателей, я привожу мой собственный перевод. 5 Сравнение германской и русской общины, с подробным сопоставлением обихода и обычаев, провел в начале двадцатого века Н.П. Павлов-Сильванский (см. сборник его работ «Феодализм в России», 1988). 6 Этим замечанием я обязан Р.Г. Хлебопросу. 7 Бог и мое право (фр.). Следующая часть: Инстинкт и социальное поведение. Часть 2 |
Комментарии
Ответить | Ответить с цитатой | Цитировать
Скоро наступит совсем :-о)
Ответить | Ответить с цитатой | Цитировать
Ответить | Ответить с цитатой | Цитировать
то что происходит в украине это лишь пример и влияние старшего брата....
если б ты внимательно и вдумчиво читал ,то понял бы из этой статьи ,что настоящее противостояние не между государствами или народами, а между людьми и властями разных государств...
Власти всех государств (читай асоциальные паразиты высшего ранга раковые опухоли общества)
секретно сотрудничают на высоком уровне кормя нас пропагандой ненависти и отвлекая от личных и общинных интересов...
думай не будь жертвой и орудием сил которые автор справедливо клеймит...
Ответить | Ответить с цитатой | Цитировать
Ответить | Ответить с цитатой | Цитировать
изречений: "Не все знают, что в математике доказательства имеют идейное содержание"; "Кто не умеет моделировать, тот не знает математики", "Беда советских студентов не в отсутствии знаний, а в отсутствии социальных навыков".
Ответить | Ответить с цитатой | Цитировать