На главную / Русская интеллигенция / Вячеслав Пьецух. Рассуждения о писателях

Вячеслав Пьецух. Рассуждения о писателях

| Печать |


 

Бунт персонажей

Иной раз подумаешь: Пушкина пережил, а где «Капитанская дочка»? Гоголя тоже пережил, а где «Мертвые души»? и Чехова пережил, а где «Степь»?.. Только покуда и остается, что с досады придираться к первоклассной литературе по мелочам, – занятие это, понятное дело, злое, даже неприличное и уж во всяком случае, бессмысленное, ну разве что Писемского, Алексея Феофилактовича безусловно следует пощипать, поскольку плохонький был писатель, – впрочем, об этом ниже.

Вот ведь какое дело: что до некоторых персонажей, выведенных из небытия гениями русской литературы, иногда и второстепенных, то нужно заметить, что гении редко давали маху: как посмотришь из нашего угрюмого далека да сообразишься с каверзной правдой жизни, так выходит, что задумывали они одно, а на поверку получалось совсем другое. Тут одно из двух: либо создания отчего-то бывают много самовитее, независимей от создателя, либо бунт персонажей вообще в правилах нашей словесности, причем занятная наблюдается закономерность – чем даровитее создатель, тем строптивее персонаж. Например, чеховский «человек в футляре», замысленный как злой резонер с тенденцией в шизофрению, по меркам сегодняшнего дня и в соответствии с каверзной правдой жизни выходит просто-напросто, трезвый, практический человек, потому что у нас в России стоит только выйти на улицу, где свирепствуют бандиты и пьяная шоферня, где по любой погоде «ни конному не проехать, ни пешему пройти», и сразу приходит мысль: как бы чего не вышло.

Или возьмем Репетилова из грибоедовского «Горя от ума», героя вроде бы настолько вспомогательного, что в реестре действующих лиц он следует за инкогнито Г.Д. и впереди «Петрушки и нескольких говорящих слуг», – а ведь Репетилов-то в этой пьесе едва ли не самый значительный персонаж...Чацкий, если спроецировать его на историческую эпоху, – собственно, чайльдгарольдствующий пустомеля, предтеча нынешних кухонных мыслителей, который не знает, к чему себя приспособить, в чем, собственно, горе и состоит. А Репетилов, если спроецировать его на историческую эпоху, – бунтарь, романтик, жертва, одним словом, форменный декабрист. Ведь среди таковых встречались не только умницы и герои, но и множество вольнодумстующих шалопаев, которые могли бы сказать о тайном обществе инсургентов «Шумим, братец, шумим», а о себе самих «Я жалок, я смешон, я неуч, я дурак». Например, жалок был Бестужев-Рюмин, плакавший по всякому поводу и без повода, смешон был фат Якубович, дураков же и неучей было не перечесть. Что до малосимпатичного нравственного облика Репетилова, то ведь и декабристы себя молодцами не показали: черниговцы дали деру после первого же залпа правительственной артиллерии; Рюрикович Трубецкой струсил в самую решительную минуту; Александр Одоевский каялся перед следствием: «Заимствовал я сей нелепый, противозаконный и на одних безмозглых мечтаниях основанный образ мыслей от сообщества Бестужева и Рылеева. Единственно, Бестужев и Рылеев совратили меня с истинного пути». Так что к гипотетическому декабристу Репетилову серьезных претензий нет, особенно если принять во внимание его декларацию «Бог... дал сердце доброе, вот чем я людям мил», меж тем доброе сердце, собственно, и составляло платформу наших первых революционеров, которые «разбудили» маниакальных бомбистов и кровожадных большевиков. Словом, не угадал Грибоедов своего Репетилова; буде Алесандр Александрович Чацкий воплотился в реальной жизни, ему была бы суждена пожизненная фронда в деревенской глуши либо в одном из кантонов Швейцарской конфедерации, а смешной негодяй Репетилов, буде он воплотился в реальной жизни, вышел бы 14-го декабря на Сенатскую площадь и, если бы не получил картечную пулю в лоб, то за «Шумим, братец, шумим» принял бы, как крест, головокружительный срок в Сибири.

Или возьмем капитана Копейкина, праотца нашего диссидента. Как известно, этот сбился с пути на том, что государь Александр Павлович тогда пребывал в Париже и замедлил издать указ о пенсионном обеспечении ветеранов. Раз явился капитан Копейкин в соответствующее присутствие за пенсией по увечью – велели обождать, два − велели обождать, на третий раз капитан устроил дебош и его отослали домой за казенный счет. Почмейстер города NN, повествовавший о злоключениях капитана Копейкина, так и не досказал, во что вылилась обида этого персонажа, но надо полагать, что тот в конце концов встал на тираноборческую стезю. И все потому, что капитан по бедности не мог ждать, он так и говорит генералу, у которого «взгляд – огнестрельное оружие»: «Но, ваше высокопревосходительство, я не могу ждать», то есть вынь и положь ему пенсион по увечью вопреки молекулярному состоянию вещества, чем капитан Копейкин и предвосхитил нарождение нашего диссидентства, ибо политический протестант российского образца тоже самое органически не умеет ждать и, фигурально выражаясь, вожделеет яичницу задолго до того, как пеструшка снесет яйцо. Вроде бы ясно, что общество не может развиваться иначе, как последовательно, постепенно – то есть от степени к степени – на манер того, как от эмбриона до трупа развивается человек, так что бунтуй не бунтуй, а никакие благие преобразования невозможны, покуда сама собой не назреет степень, каковая и нагнетанию не подвержена, и рассосаться ей не дано, сколько бы первого ни желали геройские диссиденты, а второго – полумертвые генеральные секретари; так нет: подать сюда пенсион по увечью, или свободу слова, или перемещение Владимирской области на экватор – а там хоть моровое поветрие, хоть потоп. Видно уж так устроен капитан Копейкин и его до подозрительного самоотверженные последователи, что противостояние властям предержащим для них – любимая профессия, даже смысл существования, даже пункт, причем им не важно против чего насмерть протестовать и ратоборствовать по фоб жизни, против ли демона революции, гидры контрреволюции, реформаторов, консерваторов, гасителей, просветителей – это решительно все равно, лишь бы навязчиво любимой профессией заниматься. О них писал Илья Ильф: «Он не был против советской власти, ему просто не нравилась наша Солнечная система».

Или возьмем Алексея Швабрина из «Капитанской дочки»; по Пушкину он презренный изменник, клятвопреступник из матримониальных соображений, а по-нашему военспец. Как в восемнадцатом году тысячи офицеров императорской армии переходили на сторону большевиков, потому что чувствовали, за кем сила, и очень им не хотелось в Константинополе прозябать, так и Алексей Швабрин перешел на сторону Пугачева, потому что он Машу Миронову полюбил, а у нас что любимая, что родина – это примерно одно и то же. И кому он, собственно, изменил? Да захолустной немецкой принцессе, которая свергла законного государя и революционным путем заняла престол, которая чужими руками умертвила своего мужа, через пень-колоду говорила по-русски и спала с дворцовыми поварами. А благородный разбойник Дубровский, воспетый тем же Александром Сергеевичем?.. Ох, знаем мы этих благородных разбойников в пенсне и с «манфредом» наголо: этим нипочем спалить и вырезать полстраны, потому что кого в юности отец лупил по субботам, кто подвергался двойному гнету – экономическому и по национальному признаку, у кого брата повесили ни за что, кого выгнали из семинарии за курение табаку. А Павел Иванович Чичиков, гениальный русский делец, именно что человек будущего и герой нашего времени, которого Гоголь исподволь угадал, точно предвидел из своего прекрасного далека нашу нелепо предприимчивую эпоху?.. Николай Василиевич попытался вывести его в качестве малосимпатичного пройдохи, в котором только то и мило, что склонность к быстрой езде, а ведь на самом-то деле это единственное здоровое существо на всю территорию «Мертвых душ»; ну как, действительно, не надуть целый губернский город, если там дурак бытует на дураке и наиболее релятивистски настроенные персонажи способны здраво рассуждать только на предмет тележного колеса... Ведь почему нынче «Мерседесов» в Москве намного больше, чем в Париже, столице мира? А потому, что Россия возмутительно богатая страна, то есть пропасть денег на Руси валяется под ногами, и ушлые люди знай подбирают их там и сям, каковому занятию именно Павел Иванович Чичиков был застрельщик и пионер. Словом, бунтует персонаж, бунтует без удержу и без меры.

У Алексея Феофилактовича Писемского герои тоже бунтуют, только в некотором роде наоборот. Именно Писемский посвятил свою литературу исключительно персонажу и только то и делал, что вживе отображал типические фигуры, как то: охранителя, приобретателя, нигилиста, рационалиста, а выходили у него сплошь бездыханные изваяния, которые если и передвигаются, действуют, говорят, то как бы вопреки здравому смыслу и естеству; и характеры у них однобокие, и поступки заданные, и речь отдает шарманкой, и вообще герой Писемского так же отличается от классического героя, как живая обезьянка от заводной.

Особенно роман «Взбаламученное море» показателен в этом смысле; задуман он был Алексеем Феофилактовичем как широкое полотно пореформенной русской жизни, взбаламученной революционными преобразованиями Александра II Освободителя, с акцентом на зловредности демократической молодежи, был принят читающей публикой как возмутительный пасквиль на демократическую молодежь, писаный под диктовку III Отделения, а на самом деле представляет собой бессвязное и наивно-дидактическое сочинение, весь пафос которого состоит в том, что не надо перевозить через границу подрывную литературу, потому что за это сажают на хлеб и воду; касательно же бунтующего персонажа, то он настолько грубо прорисован, настолько неколоритен, что никак не способен бросить тень на демократическую молодежь, как ты его всуе не понукай. Главный герой романа Александр Бакланов, действительный студент и мелкий чиновник, замысленный как мечущийся представитель умеренно-либерального направления, в действительности вяло прописанный шалопай, который на всякое предложение ответствует: «Очень рад-с!», думает о жене: «Кругом ее кипят и просыпаются все народные силы, а она – точно не видит и не чувствует этого!», говорит преимущественно глупости, совершает нелепо-либеральные поступки, одним словом, никак не тянет на главного положительного героя. Другой персонаж, к которому автор питает явственную симпатию, Евгений Осипович Ливанов, гений охранительного направления; этот никогда «не поникал гордою головой своей», целыми страницами излагает такую чушь, что становится неловко за охранительное направление, – на самом деле не лишенное некоторых резонов, – как-то: «Мир есть... волнообразное и феноменальное обнаружение одного и того же вечного духа: одна волна стала, взошла до своего maximuma и пала, не подымешь уж ее!.. Неоткуда этой силы взять и влить ее внутрь мира, да и отверстий нет для того!» Равно и отрицательные персонажи Алексею Феофилактовичу не задались, эти тоже кобенятся, не желают отвечать авторскому замыслу, вроде того, как противится родительскому велению капризная ребятня: например, Виктор Басардин, представитель демократической журналистики, к которой в разные годы примыкали Добролюбов, Чернышевский и Короленко, почему-то пехотный офицер, вор, садист и законченный проходимец, что, в сущности, так же странно, даже и невозможно, как пианист, играющий на дуде; революционер Галкин – разумеется, из евреев – выведен у Писемского шалопаем и дураком, между тем он по авторскому недосмотру довольно трезво излагает основы марксизма и рисует настолько верную историческую перспективу, уготованную Россию, какая была бы не под силу ни Нострадамусу, ни Кассандре.

То есть до крайности слабым получился этот роман. Сюжет его путанный, бестолковый, действующие лица искусственны до того, что мировой посредник Иван Варегин, душевный малый и филантроп, намеревается выпороть целую деревню за непоказанный образ мыслей; диалоги бессмысленные, предлинные, включающие в себя «здравствуйте» и «спасибо»; как бы философские отступления ведутся от «мы», точно в высочайших манифестах или профессорских монографиях; стилистика на уровне «еще не старое сердце героя моего билось, как птичка от восторга»; наконец, тенденциозность, ориентированная на постулат – крепостное право есть благо, революционеры все сволочи, а реакционеры душки и молодцы, – твердокаменная настолько, что это даже и неумно. Ведь серьезная литература – всегда исследование, некий путь, где только исходный пункт ясен и обыкновенно представляет собой вопрос, например, «почему семейная жизнь продуцирует столько зла», а конечный пункт темен и обыкновенно недостижим, в лучше случае создатель разворошит вопрос, обольстит нас тайной и на 353-й странице бросит героиню под паровоз. Одним словом, прочитаешь «Взбаламученное море» и станет ясно, что Писемский плохонький был писатель, странно только, что Чехов сделал ему причудливый комплимент:«... из всех современных писателей я не знаю ни одного, который был бы так страстно и убежденно либерален, как Писемский. У него все попы, чиновники и генералы – сплошные мерзавцы»; странно также, что Алексей Феофилактович прочно закрепился в анналах нашей литературы и был знаменит при жизни, ну разве что в его время писатели были наперечет.

Между тем Писемский отличался хорошим вкусом, большим умом и считался лучшим causeueroм * Собеседник (фр.) своей эпохи. Толстой был тяжелым собеседником, Достоевский в споре был обидчив, горяч, невнятен и часто переходил на личности, Некрасов серьезно мог говорить лишь о картах и о деньгах, Тургенев пришептывал, Гоголь вообще молчал, а Писемский был до того художественен и глубокомыслен на живое слово, что с ним даже недруги любили поговорить. (Кстати, о недругах; русские писатели почему-то всегда друг друга не любили, начиная с Ломоносова и Сумарокова, у которого без малого доходило до рукопашной, во времена же Писемского наши литераторы делились на славянофилов, западников, обличителей, охранителей, наконец, угодников низким вкусам и так жестоко третировали друг друга, что Алексей Феофилактович, затравленный демократами, вынужден был бежать из Петербурга в Москву, где он обретался до окончания своих дней.) Так вот с Писемским даже недруги любили поговорить, насладиться блеском, утонченностью его речи, и тут кроется в некотором роде тайна, потому что отлично умные писатели, как правило, пишут скверно, а гениальную литературу создают по бытовым меркам, сравнительно дюжинные умы. Разгадка этой тайны может быть только та, что ум сам по себе, а дар творения – сепаратно, что можно быть первым умником Восточного полушария и в то же время не преуспеть в сочинении телеграмм. Вообще непонятно, откуда что берется: Чехов был внуком крепостного крестьянина, в гимназии дважды оставался на второй год, жил неколоритно, говорил скучно, а вышел в прямые гении; Писемский же происходил из старинного дворянского рода, пращур его был видным дипломатом в эпоху Ивана Грозного и ездил на Альбион сватать за тирана королеву Елизавету, и в гимназии он учился прилежно, и на язычок был остер, а получился из него посредственный сочинитель. Живи Писемский в эпоху социалистического реализма, – ну, издал бы он пяток романов про цветную металлургию и тем приобрел бы известность среди гардеробщиков Дома литераторов и соседей по этажу. Видимо, художественный талант – это определенно по департаменту Господа Саваофа, потому что создавать нечто, отнюдь не заложенное в видовой программе, пополнять сонм вещей творениями посторонними, не предусмотренными строением мира могут лишь отпрыски Божества. Судя по несовершенству человеческой организации, разумно будет предположить, что чада у Создателя большей частью приемные да побочные, а немногочисленные законные отпрыски – это те, кто выдумал рисунок, избу, психоанализ, «Войну и мир». До того, действительно, творческий гений – чудо, причем настоящее чудо, из ряда хождения по воде, яко по суху, и воскрешения мертвецов, что происхождение его больше нечему приписывать, кроме как промыслу Высших Сил. Правда, творцы тоже разные бывают, в диапазоне от гения до злодея, к тому же этот разнобой никакого объяснения не находит, только и скажешь, имея его в виду, что писатель Болеслав Маркевич печатал ничтожные романы, которыми зачитывалась вся Россия, а гения Достоевского признали за такового после его кончины; что неумный и вздорный офицер Лермонтов явил миру великую книгу «Герой нашего времени», а мудрец Владимир Соловьев сочинял посредственные стишки, что одни писатели почему-то пишут хорошо, а другие – из рук вон плохо. Впрочем, квалифицированный читатель точно отличит описателя от писателя, настоящую литературу от как бы литературы, исходя из такого набора признаков: художественная проза всегда отличается от прозы жизни, как оконное стекло от хрустального башмачка, иными словами, жизнь бесформенна, и простое отражение ее бесформенно, а серьезная проза подчинена законам архитектуры; во-вторых, настоящая проза представляет собой изящную модель повседневного бытия, обнимающую все его фундаментальные проявления, как опять же хрустальный башмачок представляет собой высшую идею обуви вообще; в-третьих, если псевдолитература есть, фигурально выражаясь, вид на соседний дом, то прямая литература дает этот дом в разрезе; наконец, творец, он на то и творец, чтобы рождать новые мирозданья, вроде Федора Достоевского, который учредил собственную Россию, населенную такими чрезвычайными характерами, каких никогда не было видано в России российской, не Достоевской, – описатель же в лучшем случае способен адекватно отображать жизнь, и посему от простых смертных он по существу отличается только тем, что ловко составляет слова в сложноподчиненные предложения и у него есть досуг что-то отображать.

Из этих-то описателей-бедолаг и вышел Алексей Феофилактович Писемский, хотя многое говорит за то, что он в лучшую сторону отличался от бедолаг, например, характер и обстоятельства личной жизни у него складывались уж очень по-писательски, то есть не так благополучно, как у щелкоперов, квартальных надзирателей и губернских секретарей. Алексей Феофилактович пил горькую – это раз. Как многие его гениальные товарищи по перу, вечно нуждался в самом необходимом и деньгах – два. Ему житья не давала глупая демократическая критика, требовавшая от всякого писателя, включая Чехова и Лескова, революционного настроения, – это три. Собственную крышу над головой он обрел только под конец жизни, – это будет четыре – когда купил в Москве, в Борисоглебском переулке, небольшой дом, пристроил к нему несколько флигелей – и впал в продолжительную хандру. Мнительность его и, так сказать, всебоязнь были легендарными – это пять: Алексей Феофилактович всегда в панике возвращался домой, полагая, что в его отсутствие что-нибудь да стряслось – либо дети умерли, либо квартира сгорела, либо супруга ушла с другим; он также никогда не ездил по железной дороге в курьерских поездах, только однажды совершил рискованное морское путешествие от Адмиралтейской набережной до Кронштадта, страшился толпы, телеграмм, неожиданных визитеров и лошадей, ибо опасался подхватить от последних такую нечеловеческую болезнь, как сап. Шестая позиция будет та, что он половину жизни провел в беспричинной тоске, всегда резал правду-матку в глаза, не боясь шокировать общественное мнение, например, он предсказывал губительные последствия отмены крепостного права, и в пику хорошему тону говорил с чухломским акцентом, потому что был родом из Чухломы. К тому же, по литературным понятиям, у Писемского была классическая жена, которая и страхи его по возможности унимала, и самого, пьяненького, трогательным образом укладывала в постель, и переписывала набело все его сочинения, и одна вела дом на писательские гроши. (Кстати заметить, это несправедливо: о Софье Андреевне знают чуть меньше, чем о Толстом, и Анна Григорьевна Сниткина-Достоевская навечно осталась в истории нашей литературе, а вот об Екатерине Павловне Писемской слышал даже не каждый специалист.)

По собственным словам Алексея Феофилактовича, к сорока пяти годам он полностью исписался, хотя и называл себя «органически неизлечимым литератором», по наблюдениям близких, все чаще стал впадать в тяжелую ипохондрию, наконец, отмучался в январе 1881 года, прожив неполные шестьдесят лет, и был похоронен в Новодевичьем монастыре без особой помпы. Надгробный его камень сейчас без провожатого не найдешь.

Все-таки удивительно богата людьми наша святая Русь: ведь, скажем, Гюго тоже плохонький был писатель, а между тем французы его в «бессмертные» произвели и до сих пор носятся с ним как с писаной торбой, мы же своих гюго ни во что не ставим, потому что у нас из второстепенных да третьестепенных литераторов можно сформировать для какой-нибудь инославной нации целый иконостас.

 


Страница 13 из 20 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Комментарии 

# Николай Гуськов   27.06.2013 11:58
Вячеслав Пьецух попытался отстоять имя гениального русака из Орла Н. Лескова. Понять гениальность Лескова свойственно не всем писателям и тем более критикам. Это способен осуществить лишь тот, кто понимает русака своим нутром. Статья отлична от многих критических статей швондеризованны х критиканов. Лесков - как Пушкин и Лермонтов с Есениным составляют духовную ось идентификации нации русак. Жаль, что Вячеслав Пьецух не указал на рассказы "Отборное зерно" и "Уха без рыбы", которые являются шедеврами мировой классики. И про Шолохово не справедливо указал, что он прожил 30 лет безбедно ни за что. А ведь Михаил Шолохов "Тихим Доном" раскрыл русака в его первозданной природе. Развал русского общества через разделение сословий, разьединение русаков и их уничтожении пулеметчицами еврейками и китайскими наёмниками. Москва - столица русака. Русской республике быть. Лесков - гений.
Ответить | Ответить с цитатой | Цитировать

Вы можете прокомментировать эту статью.


Защитный код
Обновить

наверх^