На главную / Биографии и мемуары / Р.Л. Берг. Суховей. Воспоминания генетика. Часть 2

Р.Л. Берг. Суховей. Воспоминания генетика. Часть 2

| Печать |



Побежденные победители

19 марта 1957 года на кафедре генетики ЛГУ состоялся диспут. Два события произошли незадолго перед тем. В.П. Эфроимсон был выпущен из Джезказгана, и Н.В. Турбин опубликовал сборник трудов кафедры генетики за те 9 лет, когда он «со славой правил». Сборник этот возвращал науку к ее доисторическим истокам. Название сборника — «Вопросы биологии оплодотворения» (Изд. ЛГУ, Ленинград, 1954). Центральная идея — оплодотворение — взаимная ассимиляция мужской и женской половых клеток. Теперь словами Айзенштата — одного из авторов: «Степень передачи свойств родителей во многом определяется силой ассимиляции каждой из клеток. Потомство будет уклоняться в сторону родителя, половая клетка которого в большей степени ассимилирует половую клетку другого. Индивидуальную силу половых клеток в период акта оплодотворения, или взаимоассимиляции, мы связываем с их возрастным состоянием» (с. 112). Старая яйцеклетка «в состоянии затухающей жизнедеятельности обладает меньшими возможностями в процессе взаимоассимиляции» и не в состоянии передать потомству признаки материнского организма, в том числе пол. Ослабьте яйцеклетки, и в потомстве будут преобладать самцы. Ослабьте спермин, и потомство будет состоять преимущественно из самок.

Расшатывание наследственности с помощью страдания и последующая переделка природы путем вынужденной ассимиляции внешних условий в центре внимания сотрудников Н.В. Турбина. Эфроимсону мало было Джезказгана. Он напечатал с помощью неизменного доброжелателя генетики В.И. Цалкина, замредактора «Бюллетеня Московского общества испытателей природы», в этом Бюллетене статью с критикой сборника. По поводу изменения соотношения самцов и самок в потомстве производителей, подвергшихся тому или иному воздействию, Эфроимсон очень спокойно указал на то, что речь ведь идет об отклонениях от численного равенства полов в том или ином эксперименте, в то время как никто и не пытается объяснить самый факт равенства. А именно его-то и объясняет хромосомная теория наследственности.

Ректор Ленинградского университета, академик Александр Данилович Александров, предложил кафедре реагировать на эту статью. Турбин кафедрой уже не заведовал. За великие заслуги на поприще мичуринской биологии — одна другой постыднее — он избран действительным членом Академии наук Белорусской ССР и переехал в Минск вкушать радости привилегированного вполне буржуазного бытия. Новый завкафедрой М.Е. Лобашев, согнанный Турбиным с этого самого места в 1948 году, устроил диспут — пригласил главного редактора сборника Н.В. Турбина и оппонента В.П. Эфроимсона. Турбин не явился. Он предоставил отдуваться своей обезглавленной гвардии. Диспут состоялся — великолепная пьеса. Генетики приводили научные аргументы, что-то жалкое лепетали лысенковцы, иные клялись в верности лысенковскому кредо. Георгий Александрович Новиков — Жорж — декан факультета угрожал генетикам ликвидацией тех жалких свобод, которые даровало послесталинское время. Изможденный Эфроимсон блистал.

М.Е. Лобашев сказал: «Если бы в 1948 году генетики положили на стол слитки золота, то и они остались бы втуне». Остались бы втуне! Это сказано слишком слабо.

7 августа 1948 года Юрий Жданов, сын А.А. Жданова и глава Отдела науки ЦК, написал покаянное письмо на имя Сталина. Оно напечатано в «Правде» в день окончания августовской сессии ВАСХНИЛ. Юрий Жданов каялся в поддержке, оказанной им генетикам. Этот потомственный интеллигент нашел великолепную формулировку для практических достижений генетики — это дары данайцев, троянский конь.

Не стало в России ее пищи — гречневой каши, но не это страшило противников генетики, а идеологический ущерб, который мог произойти от урожаев гречихи, созданной В.В. Сахаровым чисто генетическими методами. Под запретом великие достижения мировой и отечественной агрономической науки: метод двойной межлинейной гибридизации кукурузы, высокогорное семеноводство и гибридизация сахарной свеклы, полиплоидные сорта картофеля, лекарственных растений, редиса, метод оценки производителей по потомству и многое, многое другое. Отвергалось все, что могло накормить страну и предотвратить голод, отвести от страны позорную необходимость импорта хлеба, общую нищету. Все это противоречило принципам диалектического материализма, и волосок из хвоста карликового шпица продолжал быть незаменимым орудием познания законов природы, волшебной палочкой феи, создающей хозяйственно ценные сорта культурных растений. Гречиха Сахарова была не по вкусу.

В.В. Сахаров начал свою научную карьеру под руководством Н.К. Кольцова. Первые его работы посвящены геногеографии человека. Он занялся эндемичным зобом горцев. Казалось, что болезнь передается из поколения в поколение. Целые аулы, населенные кровными родственниками, поголовно болели ею. В'В. Сахаров показал, что это заблуждение. Причина болезни внешняя — отсутствие йода в питьевой воде. Когда медицинская генетика, независимо от практической значимости ее выводов, была запрещена, Сахаров работал по химическому мутагенезу, первые в мире открытия в этой области принадлежат ему. Его объектом была дрозофила. Еще при жизни Кольцова, он решил заняться гречихой. Он хотел быть полезным своей стране немедленно. Новый сорт создан с помощью удвоения числа хромосом и отбора.

Во время войны Сахаров из Москвы не уезжал и продолжал в труднейших условиях усовершенствовать сорт. В 1944 году его рано побелевшая голова рисовалась на фоне цветущего поля гречихи. Никогда не забуду! Он сеял гречиху на берегу Оки на биостанции своего института в Кропотове. В 1948 году его выгнали отовсюду. Он жил с матерью и незамужней сестрой. Сестра стала единственной кормилицей семьи. Она умерла от сердечного приступа на лестнице. Несколько лет он был безработным. Жил он в коммунальной квартире, соседи омерзительные, их надо было бояться. Владимир Владимирович рассказывал мне, что он тогда очень похудел. Он это говорил, когда времена переменились, он снова работал в академии и был не то что полным, а плотным, говорил с большим жизнелюбием и юмором и отдавал предпочтение полноте перед худобой. Он любил поесть. Я ему копчушки из Ленинграда привозила — рыбки такие маленькие, копченые, золотые. В Москве нет. Мелких раз привезла. «Болтали, наверно, направо и налево в очереди и не смотрели, что продавец на весы кладет», — говорил он, и правильно. Я в очередях любила с народом поговорить. «Любите в очереди стоять, — говорила я стоящим, — это русское свойство. Католики в церквях сидят, лютеране сидят, евреи в синагогах, магометане в мечетях, все сидят, а православные стоят».

Рокфор он не любил. Очень смешно рассказывал, что такое рокфор. Как его сестра рокфор сервировала, а кошка их — Кассирша — сзади стояла и осуждающе принюхивалась, а когда кусочек не сыра даже, а серебряной обертки упал, она подошла и стала его зарывать.

Он говорил на великолепном русском языке, знал в деталях историю России. Москвич — он ходил по Ленинграду и рассказывал историю каждого дворца, каждого мало-мальски знаменитого дома. Он был холост. В маленькой комнате, где за большим обеденным столом он принимал гостей, на стене висела довольно большая фотография молодой женщины такого выдающегося обаяния, такой изысканной прелести, какие оказывают свое действие и за гранью бытия. Его одиночество и эта фотография казались мне звеньями одной цепи событий, видимо трагических. Я не спрашивала.

Его любили все. Спросите Иванова — есть ли у Сахарова хоть один недостаток, и Иванов без колебания скажет: «Конечно, он принимает у себя дома Петрова». И Петров скажет слово в слово то же и назовет Иванова. В.В. Сахаров действительно принимал у себя Д.Ф. Петрова — одного из гнусных, из тех, кто не раз переметнулся. Но В.В. не был неразборчив в своих привязанностях. Люди оборачивались к нему лучшей стороной, и он верил. Когда в 1964 году Лысенко был разжалован в академики, как говорил В.В. Сахаров, 16 генетиков получили свои давно заслуженные степени доктора наук без защиты диссертации. Сахаров был в числе этих 16-ти. Поздравляя его, я написала: «Есть присвоение степени, делающее честь самой степени, повышающее ее почетность». Тот самый случай.

С ним и с Владимиром Павловичем Эфроимсоном в 1961 году мы были на французской выставке в Москве. В зале науки молодой человек, отлично говорящий по-русски, дежурил у стенда, где демонстрировались завоевавшие мировую славу фотографии хромосомных наборов людей, больных так называемыми хромосомными болезнями. Каждому нарушению в числе хромосом соответствует определенный комплекс патологических симптомов. В их числе — умственная неполноценность. И фотографии пациентов вывешены. Я обратила внимание молодого человека, что названия болезней перепутаны, надо переменить этикетки. «Да, я заметил, но трудно снять, не повредив стенд. Вы первая обратили внимание. Вам надо пять поставить». — «Благодарю вас, но мне уже сама жизнь поставила эту пятерку». — «Что вы имеете в виду?» — «А то, что я уже семь лет как читаю курс эволюционной генетики в Ленинградском университете и эту работу Лежена излагаю. И человека с дрозофилой сравниваю, говоря об эволюции половых хромосом». — «А мне говорили, что у вас в стране про хромосомы говорить запрещено». «Не совсем», — и я вынимаю из портфеля номер журнала, химического журнала, издаваемого Химическим обществом имени Менделеева, и показываю молодому французу статью Эфроимсона о хромосомных болезнях человека с теми самыми фотографиями из работы Лежена, которые у него на стенде.

Тут ко мне обращается группа молодежи. Они хотят послушать мои лекции. «Я ленинградка, — говорю я им, — в Москве проездом. А вот познакомьтесь — автор статьи, генетик Эфроимсон и генетик профессор Сахаров — москвичи». «Мне хотелось бы поговорить с вами наедине, — сказал молодой француз. — Пойдемте, посидим на скамейке перед павильоном». Сидя на скамейке, он спросил, что я думаю о Лысенко и действительно ли он сделал вклад в теорию и практику сельского хозяйства. Я не успела рта открыть, бегут Сахаров и Эфроимсон: извините нас, мадам опоздает на поезд, они едут провожать ее на вокзал. Они спасали меня от смертельной, по их понятиям, опасности. В следующий мой приезд в Москву Владимир Владимирович, смеясь своим прекрасным смехом и улыбаясь своей прекрасной улыбкой, рассказывал, что снова посетил выставку. У хромосомного стенда он слышал такой разговор: «Зачем вы эту ерунду вывесили? Академик Лысенко показал, что никаких хромосом нет». — «А мне известно, что лекции у вас читают и статьи публикуют о хромосомах». — «А вы думаете, идиоты только в вашей стране — такие вот — родятся? А у нас, думаете, идиотов мало?»

Еще при Сталине, другой страстотерпец, А.Р. Жебрак, помог ему, и Сахаров стал доцентом кафедры лекарственных растений Фармацевтического института. Он читал фармацевтам ботанику.

Тогда появилась новая социальная категория людей — сахаровские птенчики. У себя дома Владимир Владимирович обучал фармацевтов генетике. Многие из нынешних молодых генетиков вышли из этого гнезда, из подпольного университета, единственным профессором которого был доцент кафедры лекарственных растений фармацевтического института. В 1944 или 1945 году — Сахаров еще в Академии наук работал, в институте, созданном на руинах Кольцовского института, — я ходила с кустом гречихи, намного превышающим мой выше среднего рост, и с ящичком с семенами гречихи к вице-президенту АН СССРЛ.А. Орбели и к академику Г.М. Кржижановскому, прося поддержки. Леон Абгарович с грустью сказал: «Будь она создана мичуринскими методами, — вашего Сахарова сделали бы товарищем президента республики, а так ничего не будет». Глеб Максимилианович Кржижановский говорил: «Велика Федула, да дура». Это означало — я бессилен. По поводу гречихи он отделывался аллегориями, невозможность продвинуть в практику новый сорт — мелочь по сравнению с тем, чему он был свидетелем и чему мог оказать только пассивное сопротивление.

В 1943 году, — Вавилов был уже мертв, он умер 26 января 1943 года и лежал в братской могиле в Саратове, а мы думали, что он, может быть, еще жив, — я попросила Глеба Максимилиановича поговорить со Сталиным. Тогда он прямо сказал, что бессилен.

В 1930 году ему была поручена рецензия на технический проект Рамзина. Проект объявлен вредительским, Рамзин отдан под суд. Ему грозила смерть. Кржижановский дал положительный отзыв проекту. Сталин сказал на заседании только одно слово: «Рассмотрим», — и ухмыльнулся весьма сардонически, как рассказывал мне Глеб Максимилианович. После этого Кржижановский был изгнан из правительства, Рамзин приговорен к расстрелу. Никакого вредительства не было — оно было изобретено Сталиным для удобства расправы с интеллигенцией, в качестве козла отпущения за неисчислимые бедствия и нищету тех славных лет.

Рамзин и его мнимые соучастники приговорены к смерти судом и по требованию миллионов трудящихся, которые на митингах голосовали за смертную казнь.

Рамзин, однако, расстрелян не был. Приговор имел воспитательное значение для миллионов трудящихся. Рамзину впоследствии дана Сталинская премия. Без комментария в газете было пропечатано. Кржижановский в правительственные сферы возвращен не был.

По поводу гречихи он балагурил. Его готовность помочь, будь он в силе, не подлежит сомнению.

А персонажи Свифта еще только шли к власти. До 1948 года оставалось два или три года.

В течение пятилетнего срока, который судьба отмерила Сахарову после того, как генетика была восстановлена в правах, он пытался внедрить свой сорт в производство. Преграда вставала за преградой. Окрестные с Кропотовской биостанцией колхозы еще в войну сеяли гречиху его семенами. Сортоиспытание было целиком во власти лысенковцев. Запороть сорт при желании ничего не стоит. Насколько мне известно, гречиха Сахарова не получила санкции.

Когда он умер, я испытала чувство, никогда ни по отношению ни к одной смерти мной не испытанное. Как же он мог так сделать, он думал только о себе, не о нас. Над его плечами развернулись два белых крыла и унесли его, и ему хорошо, а мы остались.

Умер Владимир Владимирович 9 января 1969 года.

Но неужели вся великая русская наука — наука Вавилова, Заварзина, Вернадского, Догеля, Кольцова, Серебровского, трех поколений Северцовых, Д.П. Филатова, Астаурова, Шмальгаузена, Сукачева, Зенкевича, Беклемишева — не создала в этот мрачный болезненный период ничего великого, ничего того, что с новых позиций осветило бы те самые вопросы, на которых спекулировала лысенковщина? В самых тяжелых условиях наука продолжала свое блистательное развитие. Ее достижения меньше, чем они могли бы быть, но они значительны. Сам факт их существования чрезвычайно многозначителен. На науку нельзя наложить запрет.

Идеи Н.К. Кольцова нашли свое воплощение в работах И.А. Рапопорта по химическому мутагенезу и в работах Б.Л. Астаурова, о которых речь впереди. Принцип гомологической изменчивости Вавилова развит в работах П.М. Жуковского на растениях и многими генетиками на дрозофиле. Геногеография Вавилова и Серебровского не заглохла.

Особенно повезло роли ненаследственной изменчивости в эволюции.

Неужели индивид, носитель индивидуальности, наделенный сонмом средств реагировать на изменения среды, наиболее сложная и дифференцированная система из всех живых систем, неужели он только безымянная единица в статистической совокупности, составляющей популяцию, пешка на шахматной доске эволюционной игры? И если нет, то какова роль в эволюции тех изменений, которые претерпевает организм в своем индивидуальном развитии? Над этим вопросом задумывался А.Н. Северцов. Теперь Кирпичников, Лукин, Гаузе, Крушинский и, наконец, Шмальгаузен дали ответ, не прибегая к помощи наследования признаков, приобретенных в индивидуальном развитии. Мысль Шмальгаузена работала на самом передовом крае современной науки. Проблема целостности организма была в центре его внимания.

Орбели, Мазинг, Промптов, Крушинский в немыслимых условиях разрабатывали генетические основы поведения животных. Всем им приходилось маскироваться. Крушинский, например, называл мысль рефлексом, чтобы казалось, что он не выходит за пределы «учения» Павлова. Павлову, как и Дарвину, была выделена маленькая иконка в иконостасе узаконенного материализма.

Великолепная школа русских лесоводов, великих знатоков жизни растительных сообществ, нашла своих великих последователей в лице В.Н. Сукачева и его школы.

На основе глубочайшего знания жизни сообществ достигнута почти полная ликвидация малярии в Советском Союзе. Это сделал В.Н. Беклемишев, зоолог-эмбриолог и эколог. Проблема целостности живых систем разработана им и В.Н. Сукачевым. Но Сукачев занимался целостностью систем, включающих организм как свою подчиненную часть. Лес был его стихией. Беклемишев осветил принципы организации живых систем всех уровней, начиная с клетки и кончая всем сонмом живых организмов, населяющих планету, тем, что Вернадский назвал «живым веществом биосферы».

Л.В. Крушинский, Д.П. Филатов, Т.А. Детлаф, М.С. Гиляров, А.А. Малиновский, В.П. Эфроимсон — о каждом из них можно было бы написать книгу — вписали блестящие страницы в развитие отечественной науки.

Имя В.И. Вернадского — гонимого, полузапрещенного титана — станет в один ряд с именем Галилея, Ньютона, Ламарка, Эйнштейна. Блестящего последователя он нашел в лице Н.В. Тимофеева-Ресовского.

Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский представлялся мне тихим русским интеллигентом. Он жил в Германии, я никогда не видела его, а только читала его работы, написанные на немецком языке. Когда он появился в Москве, выйдя из заключения, полуслепой, и мы познакомились, оказалось, что это могучая русская натура, полная буйной энергии. Могучий голос, необычайная подвижность, исключительный артистизм. Он мгновенно делался центром внимания и поклонения в любой компании. И выпить тоже не дурак. Я спросила его, почему это он казался мне тихим русским интеллигентом, когда я читала его работы. Он сказал: «Потому что на немецком языке ничем другим, кроме как тихим русским интеллигентом, быть нельзя». — «Николай Владимирович, почему это у вас на рубашке прямо против пупа дырка?» — «А чтобы пузо было удобно чесать». Это — facon de parler. При всей разухабистости он являл собой образец старинной, изысканной, давно забытой воспитанности, истинного джентльменства. Пьесу Булгакова «Дни Турбиных» я видела в Московском Художественном театре дважды — в 1933 и в 1953 году. Первый раз в исполнении сильнейшего состава труппы, а потом ее играла молодежь Студии имени Станиславского. Турбины — дворяне. В пьесе воспроизведен обрывок их жизни. Сравнение двух спектаклей показывало, что театр утерял знание правил джентльменского поведения в обществе. Манеры Тимофеева-Ресовского воскрешали в памяти тот старинный спектакль в исполнении сильнейшего состава МХАТа, любо-дорого было наблюдать.

Он говорил, что никакого классового антагонизма не существует: на одном полюсе — аристократ и пролетарий, на другом — мещанин. Он сочетал в себе пролетария и аристократа. Страх — атрибут мещанства — ему абсолютно чужд.

Блестящий ум, феноменальная сила и строгость мысли, адово терпение, первоклассная память. Есть три компоненты хорошей памяти, до известной степени независимые друг от друга — одна может присутствовать, в то время, как отсутствует другая. Это — большой объем памяти, большая скорость запоминания и быстрота извлечения информации из хранилища. Николай Владимирович обладает всеми тремя. Выйдя из заключения, он жил сперва в Свердловске, потом в Обнинске недалеко от Москвы и изредка бывал в Ленинграде. Городским транспортом он не пользовался, а либо ходил пешком, либо ездил в такси. Пешком он ходил не так, как все люди. Мы с Еленой Александровной, его женой, нормально идем, а он впереди бежит, останавливается и бежит обратно, добежит до нас и опять вперед. В такси он говорил своим невообразимо колоритным пружинистым голосом: «Лелька, давай четвертак» — 25 рублей, когда на счетчике семь. Это было, значит, до денежной реформы, когда деньги в 10 раз уменьшились. И Лелька давала. И не от богатства, ибо богатства никакого не существовало. Советских степеней у Николая Владимировича не было, членство двух европейских Академий — германской и итальянской — советские бухгалтерии при начислении зарплаты в расчет не принимали, и деньги шли самые мизерные, но натура такова — давать, дарить, одаривать направо и налево. Шоферы Ленинграда — клан рабочей аристократии, те, что постарше, конечно, — его обожали, помнили с одного раза, узнавали во мне его спутницу и справлялись о нем. И он был для них «один профессор». «Вы с одним профессором со мной один раз ехали, так как он?», три раза довелось услышать.

В 26 лет он получил Рокфеллеровскую стипендию и уехал в Берлин в Институт по изучению мозга. Он стал директором этого института, всемирная слава сама пришла к нему — он за ней не гонялся. Он оставался в Германии, когда к власти пришел Гитлер. Его старший сын был уничтожен за участие в сопротивлении нацизму, о его смерти догадывались, ничего не знали, надеялись, ждали. Уехать было нельзя. Самого Николая Владимировича не трогали. Жертвами опричнины становятся четыре категории людей: первая категория — светочи — их уничтожение заставляет притихнуть большую группу людей, вторая — свидетели преступлений, вовлеченные в кровавую кухню политики — мавры, которые сделали свое дело, третья — владельцы благ, соблазняющих опричников, четвертая — изначально запуганные, молчальники, с их помощью разыгрывают процессы над несуществующими заговорщиками. Николая Владимировича могла погубить принадлежность к первой категории, но не погубила. Ни к одной из трех других категорий он не принадлежал. Известный шведский генетик Арне Мюнцинг, посетивший Ленинград в составе какой-то делегации, рассказывал мне, что он был в Германии в 36 или 37 году на конференции. Заседание было прервано. Транслировалась речь Гитлера. Все должны стоя молча слушать. И все стояли, и среди всеобщего молчания раздался громовой голос Николая Владимировича: “Wann wird denn dieses Wannsinn endlich aufhören?” (Когда, наконец, прекратится это безумие?) Он говорил на берлинском диалекте, aufhören звучало ufhören. Таких не сажают. С ними навозишься. Довольно молчальников.

Когда в 1945 году Берлин пал, институт Николая Владимировича оказался в Советском секторе. Он мог драпануть на Запад, но за ним не было никакой вины перед Россией, русского гражданства он не был лишен, судьба его сына была неизвестна, и он ждал своих. Да и не бегал он никогда — порода не та. Год его не трогали. В 1946 году к нему явился Н.И. Нуждин — тот самый, если помните, — одна из самых мерзких фигур в паноптикуме лысенков-щины, сотрудник в прошлом Вавилова, теперь, в 1946 году, Лысенко — взял линии дрозофил, попросил завернуть ящики с пробирками, где помещались живые мухи, не в газеты, а в оберточную бумагу, и уехал. После этого Николая Владимировича взяли. В лагере он погибал от пеллагры, почти ослеп. Он рассказывал при мне В.П. Эфроимсону, что такое пеллагра — если вам per os вольют чайную ложку чая с тремя чаинками, она тут же со всеми тремя чаинками выйдет из вас per rectum, — говорил он с чрезвычайной бодростью. Какими-то мне неведомыми судьбами после двух лет пребывания в лагере его отыскали, по приказу сановных тюремщиков, тюремщики несановные уже полумертвого привезли в Москву, как-то ужасно лечили, кажется, слепота — следствие не столько болезни, сколько лечения, и отправили в шарагу, где он мог заниматься наукой. Его жена с младшим сыном приехала к нему в шарагу из Берлина, где она работала в университете у Нахтсгейма. Они пробыли в заключении 8 лет. Елена Александровна привезла в Сибирь линии дрозофил. Но вскоре, в 1948 году, они были по строжайшему приказу свыше уничтожены. В 1956 году Николай Владимирович реабилитирован. [Тимофеев-Ресовский по окончании срока заключения был амнистирован и стал жертвой чудовищной травли со стороны лысенковцев и прочих прислужников власти. Если для присвоения ему степени доктора биологических наук оказался достаточным дворцовый переворот, смещение Хрущева, то для реабилитации, увы, потребовалось событие куда более значимое: 19 августа 1991 года. Не прошло и двух месяцев со времени исторического рывка, как 16 октября «Известия» сообщили, что «Генеральный прокурор СССР направил в Верховный Суд СССР свой протест, где поставил вопрос об отмене приговора Военной коллегии Н. Тимофееву-Ресовскому и о прекращении уголовного дела за отсутствием в его действиях состава преступления.] Я присутствовала на его докладе в Москве. Он говорил о результатах исследований, выполненных им в шараге. Занимался он радиостимуляцией растений. На свободе в Большой зоне его научная деятельность приобрела грандиозный размах. Он сперва обосновался в Свердловске. На Южном Урале в сказочно красивом месте у него была биостанция «Миассово», оазис в пустыне запуганных. А населяли оазис почти одни бывшие зэки. Биостанция стала местом паломничества ученых всех специальностей. Работали там с утра до поздней ночи. Научный семинар заседал каждый вечер. Потом Н.В. Тимофеев-Ресовский перебрался в Обнинск Калужской области и организовал в Институте медицинской радиологии лабораторию радиационной генетики — целый институт, великолепно функционирующий, чрезвычайно дифференцированный. И этому детищу, взлелеянному на склоне лет, суждено было погибнуть. Разогнали по прямому указанию КГБ. Даже благовидного предлога не потребовалось. В 1971 году Николай Владимирович стал безработным. Мировое общественное мнение на этот раз не смолчало. Лауреат Нобелевской премии Дельбрюк приехал в Союз, чтобы говорить с президентом АН СССР М.В. Келдышем о Тимофееве-Ресовском. Николай Владимирович был зачислен консультантом в Институт медико-биологических проблем АМН СССР. Распоряжение шло из высших сфер. Сужу по тому, что смелый этот шаг не повредил карьере директора института — он избран академиком. Карьеристы боялись даже знакомиться с Николаем Владимировичем. От знакомства с ним отказался, в частности, преуспевший начальник экспедиции, в котором Эдна с первого взгляда распознала лжеца. Очень страшился КГБ.

М.Е. Лобашев, возглавив кафедру генетики Ленинградского университета, в 1958 году организовал Всесоюзную конференцию по экспериментальной генетике. Покровительствовал Конференции сам Столетов — лысенковец, великий дипломат, начавший уже тогда перестраиваться. Он в качестве министра высшего образования ведал университетами и возглавлял кафедру генетики Московского университета. С его разрешения Лобашев пригласил всех. Лысенковцы представлены в изобилии. Отвергалось только анекдотически постыдное, а просто постыдное не отвергалось. Но и генетики, включая борцов, на удивление всему миру представлены — Рапопорт, Кершнер, Эфроимсон, Тимофеев-Ресовский. Тезисы докладов напечатаны. В самый канун конференции мы узнали, что по распоряжению ЦК конференция запрещена. Съехавшиеся участники безропотно разъехались.

Друзья уговорили Николая Владимировича защищать докторскую диссертацию. Ботанический институт Академии наук СССР принял ее к защите, и защита состоялась. Было это, кажется, в 1960 году, он еще тогда жил в Свердловске. Работа посвящена вернадскологии, как он говорил. Только Высшая Аттестационная Комиссия не собиралась присваивать ему степень. Хрущев у власти, лысенковщина мужала снова, и не видать бы Тимофееву-Ресовскому степени доктора, не случись в 1964 году малой октябрьской революции, как называли мы смещение Хрущева. Снова, как в 1953 году, когда умер Сталин и ждали крутого поворота истории, лысенковцы задрожали. Генетика пошла в гору. Статья за статьей появлялись в газетах в ее защиту. Поворот круче, куда круче, чем десять лет назад. Годы царствования Хрущева — время, когда державные бразды были ослаблены, — дали возможность ученым других специальностей помимо генетики — физикам, химикам, математикам, кибернетикам — выступить в защиту генетики. И теперь, наконец, спущено указание восстановить генетику.

Но перепуг в стане лысенковцев меньше, чем тогда. Тогда они ждали кровавой расправы. Теперь нравы смягчились, да и они знали, как нужно действовать, чтобы удержать власть. Нужно держать нос по ветру, дать немедленные солидные свидетельства своей лояльности.

Высшая Аттестационная Комиссия, вся насквозь пронизанная метастазами лысенковщины, присвоила степень доктора биологических наук действительному члену двух европейских Академий Николаю Владимировичу Тимофееву-Ресовскому.

В 1966 году я работала в Институте цитологии и генетики АН СССР в Новосибирске и была членом его Ученого совета. На заседании Совета мы выдвигали кандидатов по генетике, я сказала, что нам следует выдвинуть Тимофеева-Ресовского. Ю.Я. Керкис сказал, что его следует выдвинуть, но не по генетике, а по биофизике. Дошло дело до биофизики. И прелестная Нинел Борисовна Христолюбова сказала, что это будет ее кандидатура. Но тут выступила Галина Андреевна Стакан и сказала, что он, кажется, совершал непатриотические поступки. А Ольга Ивановна Майстренко сказала, что он жил в фашистской Германии. И Юлий Оскарович Раушенбах выступил и сказал, что он отказывается выдвигать такого человека в академики, и замдиректора Привалов к нему присоединился.

Тогда заговорила Зоя Софроньевна Никоро. Она сказала, что да, Николай Владимирович жил в Германии и работал в институте Рокфеллеровского фонда, и он не вернулся. «Но посмотрела бы я на любого из тех, кто сейчас здесь выступал, как бы он вернулся. Вернись Николай Владимирович, и нам не о чем было бы здесь разговаривать. С вероятностью сто процентов он был бы уничтожен. Это Бухарин мог решиться уехать в Париж, походить по свободной земле, подышать свободным воздухом и вернуться, зная, что он умрет не за Родину, а как враг ее народа. Николай Владимирович не вернулся, но он не предавал Родину, он светоч ее науки, он ей служил. Предавали Родину те, кто предавал ее науку, кто писал доносы на ее лучших людей, подписывал ложные заключения по обвинению во вредительстве. Тимофеев-Ресовский достоин быть академиком по своим научным заслугам, и его кандидатуру я поддерживаю». «Худо, что на нашем Ученом совете звучат такие речи», — тихо и грозно сказал Шкварников, член КПСС.

Снова выступил Раушенбах — один из тех, кто давал ложные заключения по обвинению во вредительстве безвинных людей — зоотехников, — и сказал с искренним недоумением: «Как же это приверженцы мичуринского учения Родину предавали, когда оно ЦК одобрено? А он предавал, в гитлеровской Германии жил, всякому ясно».

Тогда страстно и убежденно заговорил Р.И. Салганик, —человек очень интеллигентный, образованный и талантливый. Он Николая Владимировича у себя дома принимал и очень хорошо разбирался, что к чему. Но он еврей, а жертва советского еврея на алтарь верноподданничества должна быть не просто обильной, а взлелеянной у самого сердца. Салганик сказал: «Тимофеев-Ресовский мог и должен был вернуться задолго до 1937 года, еще тогда, когда никакой опасности не было. А он поехал в профашистскую Германию и остался там. Видно, фашизм больше устраивал его, чем страна строящегося социализма». Его прервала Нинел Борисовна. Она сказала, что снимает свою кандидатуру, так как не хочет подвергать Николая Владимировича такого рода нападкам. И тут встряла я. Я сказала, что Николай Владимирович поехал в 1926 году не в профашистскую Германию, а в страну, находившуюся накануне коммунистической революции, страну, коммунистическая партия которой была самой сильной из партий Европы и во всем мире по численности уступала только партии Китая. Победа фашизма в Германии свершилась не без участия Советского Союза. Роковую роль сыграло то, что главным врагом коммунизма был объявлен не нацизм, а социал-демократия. Воспрепятствовав образованию единого фронта против нацизма, Сталин способствовал победе Гитлера. Вопрос о патриотизме Николая Владимировича нелепо ставить. Он и есть то, по отношению к чему надлежит быть патриотом. В фашистской Германии он потерял сына — участника Сопротивления. И если Нинел Борисовна снимает кандидатуру, то я ее выдвигаю. Два молодых человека — Шумный и Евсиков — поддержали кандидатуру Николая Владимировича.

Директор института Д. К. Беляев до той поры молчал. Он всегда выступал в роли закулисного дирижера театра марионеток. Дипломатические его способности развиты до неправдоподобий. Теперь он сказал, что, видя возникающие разногласия, он думает, что нам не следует выдвигать никого по отделению биофизики. Это предложение прошло большинством голосов. А Зою Софроньевну «прорабатывали» на особом заседании. Меня же не трогали, не знаю уж, почему. Это было не первое выступление Зои Софроньевны, после которого ее прорабатывали.

Еще в 1963 году, до снятия Хрущева, она на заседании, когда было предложено создавать бригады коммунистического труда, сказала, что мы не достойны высокого звания, что вот в стране голод, хлеба не хватает, причина — невежественное планирование сельского хозяйства, а мы — специалисты по сельскому хозяйству — молчим. Зная, что делаются явные ошибки, мы даже не пытаемся их исправить.

Она говорила, зал, ну не весь, а три четверти может быть, аплодировали. И тогда выскочил на трибуну Д.К. Беляев и говорил все, что ему было бы предложено говорить, имей он время проконсультироваться в райкоме. Слова «демагогическое выступление с целью сорвать аплодисменты» фигурировали в его выступлении. Он очень красивый, сухой, шея у него не толстая, скорее тонкая, и она дергалась в нервном тике, от угла рта к ключице. А после этого Зою Софроньевну «прорабатывали». И Ю.П. Мирюта — сотрудник института, член партии, знавший Зою Софроньевну по Горьковскому университету, где они вместе работали и откуда ее выгнали в 1948 году, — сказал, что он всегда считал ее вредителем, человеком безнравственным. Знают ли присутствующие, что она по вечерам в ресторане на рояле играла? — А она действительно играла, и это был единственный заработок, после того, как ее выгнали. А у нее трое своих детей было и еще сколько-то приемных.

Но тут присутствующие забыли о своем партийном долге заниматься перевоспитанием Зои Софроньевны, набросились на Мирюту, и ему не поздоровилось. Тем это позорище и кончилось. Но юбилей Зои Софроньевны был отменен. Ни официального чествования на Ученом совете, ни официального уведомления о юбилее всех потенциальных поздравителей. Тогда мы — ее коллеги и ученики — сами оповестили кого надо и устроили такое чествование, какое и не снилось сановным.

В 1970 году Николаю Владимировичу исполнилось семьдесят лет, и Московское общество испытателей природы праздновало его юбилей. Юбилей назначила и Академия наук. Приглашения разосланы, докладчики поименованы и напечатаны названия докладов. А потом юбилей отменили. Представляю, что содержали доносы, которые послужили причиной этой отмены. И тогда-то Борис Евсеевич Быховский — академик-секретарь Биоотделения АН СССР, к которому я из издательства в Зоологический институт пошла и которого случайно застала, сказал в виде шутки, что вот сегодня юбилей отменяют, завтра ссылаться запретят. Эту его милую шутку слышал директор Московского отделения издательства «Наука», или дошла она до него через третьи руки, и он принял ее за директиву и спустил по инстанциям. Быховский мог об этом и не знать.

В последний раз я видела Николая Владимировича на похоронах Астаурова. Борис Львович Астауров — классик естествознания в точном и буквальном смысле этого слова. Работал он и с дрозофилой. Первоклассные исследования. Главный его объект — шелкопряд. Практическая работа самым органическим образом сочеталась с теоретической биологией. И в области теории он совершил великие дела. Одно из самых изящных доказательств хромосомной теории наследственности принадлежит ему. В одной яйцеклетке он сумел сочетать плазму одного вида с ядром другого. Из яиц, отложенных самкой шелкопряда Bombix mori, вылуплялись личинки, ели, линяли, как им положено, окукливались. Из куколок выходили бабочки другого вида шелкопряда Bombix mandarina. Самки Bombix mori, перед тем, как их скрещивали с самцами Bombix mandarina, подвергались облучению лучами Рентгена, это делалось, чтобы убить ядра их яйцеклеток. Затем их скрещивали с самцами Bombix mandarina. В яйцеклетку после оплодотворения попадает несколько спермиев, двух достаточно, чтобы получить нормальное ядро отцовского вида. Оплодотворенные яйца активировали высокой температурой. У этих своеобразнейших гибридных личинок не доставало сил, чтобы вылупиться из яйца материнского вида. Им помогали иголочкой.

Ни личинки, ни куколки, ни бабочки, полученные этим способом, ничуть не похожи на материнский вид, из яиц которого они вылупились и в плазме которого осуществляли свое формообразующее действие их гены. Они принадлежат к отцовскому виду. И все они самцы. Они самцы, потому что два спермия отцовского вида слились, принесли две одинаковые половые хромосомы и создали ту хромосомную ситуацию, которая у бабочек определяет мужской пол. И если в половой хромосоме отцовского вида имеется ген, вызывающий необычную окраску крыльев или усиков, он непременно проявится у сыновей бастардов. Мозаицизм усложняет картину, но и только. Роль хромосом в передаче признаков из поколения в поколение показана с предельной убедительностью. И, если угодно, создана модель порождения вида в недрах другого вида, так как бабочки, в точности повторяющие признаки одного вида, получаются из грены, отложенной самкой другого вида. Только крупинки Лепешинской и отрыжка Лысенко совершенно тут не при чем, как не при чем методы алхимиков в расщеплении ядра урана.

В 1948 году Борис Львович не лишился работы, ему запрещено заниматься шелкопрядом. Рыбы должны стать его объектом. «Вы, наверное, смогли бы заниматься теперь шелкопрядом», — писал он одному специалисту по генетике рыб.

Судьба его была удивительной. В мире моральных ценностей, извращенных в соответствии с постулатами материалистической диалектики, в антимире с этикой негатива он умел сочетать служение истине с продвижением вверх по чиновным ступеням, с тем, что та самая умная женщина, которая советовала платить за исправление иллюстраций, чтобы племянник Дины Марковны мог получать свою зарплату в Издательстве Академии наук, не ударяя пальцем о палец и выдавая первоклассную продукцию, та самая умная женщина назвала «элитным успехом».

Генетики, как правило, не участвовали в демократическом движении. Их подписи не стояли под обращением к партии и правительству с просьбой не так уж круто править, не так безжалостно карать, если дело не касалось генетики. Когда касалось, они писали. Триста подписей стояло под обращением к правительству с просьбой восстановить генетику в 1955 году.

Быть генетиком — педагогом, исследователем, селекционером, врачом — это и было их демократическим движением. Обучая законам Менделя или внедряя генетические методы в селекцию, они и так были на страже демократии. Разум, разумность, подсказывали им держаться подальше от политики, чтобы не навлечь на себя гнев тех, кому выпала счастливая доля, включающая право на гнев, чтобы не отняли у них возможность обучать законам Менделя и внедрять генетические методы в селекцию.

Борис Львович представлял собой исключение.

Когда умер Сталин, его преемники, следуя завету Бориса Годунова, вложенному в уста царя гениальным историком А.С. Пушкиным, один за одним ослабляли державные бразды. Маленков выпустил на свободу уголовников, Хрущев открыл двери тюрем, хотя и не всем, осужденным по политическим статьям, но все же миллионам людей, новое коллегиальное руководство во главе с Брежневым сняло, в частности, запрет с генетики и слегка подо-буздало Лысенко. Маленков не успел развернуться. Хрущев и новые правители имели время, чтобы вступить в новую фазу своего царствования, следуя опять же совету Бориса Годунова. Вслед за дарованием некоторых свобод следовала фаза затягивания державных бразд. В 1967 году наступило время, когда нужно было так изменить уголовный кодекс, чтобы карать за уличную демонстрацию, за чтение того, что выпускал самиздат, за анекдот, не прибегая к семидесятой статье. Грозная эта статья — с карой до семи лет тюремного заключения с последующим поражением в правах — уж чересчур грозна, да и Хрущев сказал, что у нас нет политических преступников и весь народ в точном соответствии с уголовным кодексом превратился в реальных или потенциальных уголовников. И вот, к 190 статье сделаны добавления, лишающие граждан элементарных гражданских прав. Кара — до трех лет тюрьмы. 14 академиков направили коллективный протест в высшие сферы. Среди них — Борис Львович Астауров. К нему не пришли бы с предложением поставить свою подпись под осуждением А.Д. Сахарова.

Когда в 1963 году, еще в царствие Хрущева, поэт Бродский, тогда еще молоденький мальчик, был осужден как тунеядец на пять лет ссылки в Архангельскую область, с принудительным трудовым режимом на лесоповале, я обратилась к Дудинцеву, автору нашумевшей книги «Не хлебом единым» за помощью. Свободолюбец этот был прокурором. Мне казалось, что приговор можно оспорить, доказав с юридической точки зрения несостоятельность обвинений и процессуальные ошибки. Может быть, может быть, думалось мне, «они», всесильные «они» поняли, что хватили через край, что возможен международный резонанс — Бродский переводил английских, испанских, польских поэтов — и они согласятся свалить ошибки на судью и помилуют невиновного.

Разговор происходил в роскошной квартире Бориса Львовича. В квартире этой в доме три по улице Дмитрия Ульянова Астауров поселился незадолго до смерти. Многие годы он жил в отчаянных условиях. Он занимал с семьей две комнаты в двух коммунальных квартирах одного и того же дома в Скатертном переулке, в самом центре Москвы. Номер одной из квартир был один. Мне надо было повидать его, и он сказал, чтобы я пришла в квартиру номер один. Я, как на грех, забыла, какой именно номер он назвал, и пришла в другую квартиру. Я поднялась по черной лестнице и попала на кухню. В ряд сидели в ней бабели, в платках, подвязанных под подбородком, и в кирзовых сапогах. Я спросила, где комната Астаурова. «Нет его», — сказала одна. «Он в квартире один?» — спросила я. Они отлично знали, что я имею в виду, но в силу вступил юмор. «Не один, а с женой», — сказала другая. «Я спрашиваю о номере квартиры, — сказала я, — кажется один». — «Сказано тебе, что не один, а с женой, вот и ступай!» Дивная жизнь.

«Почему я должен вам верить?» — совершенно логично спросил прокурор. Я положила перед ним стенограмму суда над Бродским, записанную писательницей Вигдоровой. «Почему я должен верить этой стенограмме?» — также логично спросил прокурор. Я положила перед ним свою написанную от руки стенограмму, которую я вела в зале суда над Бродским. «Сверьте, — сказала я, — все, что совпадет, правда». «Но я стихи его видел, вы же мне и показывали, когда я у вас в Ленинграде был, против народа писал, против партии писал». Я положила перед ним те самые стихи, которые показывала ему тогда. «Ни страны, ни погоста не хочу выбирать, на Васильевский остров я приду умирать...» «Там он лежит на склоне, там я его зарыл. В каждой древесной кроне трепет вороньих крыл...» Это стихотворение кончается: «Разве он был вороной? Птицей, птицей он был». И все в том же духе. Прекрасные стихи. Никакой политики. «Это не те стихи, — кричал прокурор, — почему я должен вам верить? Большие люди делают большие дела, а он у них между ног болтается, бороду отрастил, пьянствует, за бабами волочится». А Бродский не пил и не курил Даже и переживал свою трагическую любовь, о которой пишет и сейчас в своем великолепном цикле «Мария Стюарт». Дудинцев все кричал и кричал, но я уже и слушать перестала. Я обратилась к Борису Львовичу и сказала: «Свобода отмерена свыше. Каждый хочет быть ее единственным глашатаем, воспользоваться всем куском, а другому воспрепятствовать, а то превысит меру, тогда и ему запретят и последнюю крупицу отнимут. Вот что происходит». Борис Львович сказал, что очень правильно. А дочь его, которая при этом присутствовала, плакала. Ей лет 17 тогда было. Ничего у меня не вышло, и Бродскому я помочь не смогла.

Позволяя себе роскошь быть честным человеком, Борис Львович был избран академиком в тот самый год, когда не удалось даже выдвинуть кандидатуру Тимофеева-Ресовского. Астауров организовал новый институт в Академии наук и стал его директором. Он был председателем Всесоюзного общества генетиков и селекционеров имени Н.И. Вавилова. В своем институте он отказался увольнять сотрудников за участие в демократическом движении.

В 1958 году он был приглашен на Десятый Международный генетический конгресс в Монреаль. Многие имели приглашение, но из генетиков разрешение ехать получил только один Борис Львович. Лысенковцев с полторы дюжины. Он написал в ЦК, что не может ехать на конгресс в составе делегации, все члены которой являются приверженцами антинаучной доктрины. Его репутация ученого была бы запятнана. «Не желая прибегать в этом документе к резким выражениям, — писал он, — я не могу обозначить их взгляды иначе, как приближающимися к абсурду». Чтобы предотвратить роковой конфликт, который мог возникнуть, получи он приказ ехать, он привел еще другую причину своего отказа — его отец был в это время очень болен. Другому такая смелость отлилась бы. Его пускали и после этого за границу, и он снискал любовь и уважение за пределами отечества.

Хочется сделать здесь маленькую ранжировку. Я классифицирую только образованных, только тех, кто знал истину. Выделяются два типа: директора и те, кто мог бы быть, но не становился начальством. Тех, кому чины не шли, классифицировать трудно, уж очень яркие индивидуальности, и признака не подобрать — Любищев, Тимофеев-Ресовский, Никоро, Рапопорт, Эфроимсон, Малиновский. Директоров же классифицировать можно — по средствам достижения и удержания власти.

Класс первый. Основная черта представителей — полная деморализация. Они — верные слуги режима, приводные ремни его силовых станций, ножи его гильотин. Они коммунисты, партийные или, еще лучше, беспартийные большевики. Их цель — власть, сладкая жизнь. Коммунизм, верность его идеалу — средство для достижения цели. Субституция средства и цели демонстрируется на их примере с полной очевидностью. Закон диалектики: цель становится средством, средство — целью.

Класс делится на два подкласса. Одни поднимают на щит научную истину, урезая, обкарнывая ее до предела в соответствии с требованиями официальной идеологии. В сфере политики они ревностные инквизиторы. Они свято блюдут ритуалы общественной жизни, что надо восхваляют, что надо порицают, митинги солидарности, митинги протеста, проникновенные речи... Им мало демонстрировать верность режиму. Демонстрируя классовую бдительность, они свирепо расправляются с инакомыслящими. Им подавай диссидента, чтобы расправиться с ним, разоблачить перед КГБ, отдать его на съедение. Защищая науку, они делают ставку на академиков других специальностей, им мало директорства, они метят в академики, а Академия худо-бедно сохраняет и при Советской власти некоторую автономию.

Представители другого подкласса вместе с совестью отбрасывают и науку и становятся под знамена невежества, чтобы своими трудами и трудами сотрудников своего учреждения насаждать его. Предав истину, они избавляют себя от необходимости утруждать себя еще и борьбой с политической крамолой. Полно смысла и значения, что именно директора научных учреждений, призванных, наконец, развивать науку на уровне мировых стандартов, увенчали себя лаврами борьбы с диссидентами. Дубинин, Беляев.

Нуждин, Кушнер, если не директора, то замы, вместе с сонмом других, относятся к категории попирателей истины.

Класс второй — умелые лоцманы, лавирующие между добром и злом. Павловский, Быховский.

Класс третий — Астауров. Он один, ему нет равных. Кто был — погибли, изгнаны — Вавилов, Шмальгаузен, Орбели — великие из великих. Астауров остался единственным в своем роде. Вершина конуса — вершина страдания. Ему была уготована смерть. И она пришла.

В 1974 году один из сотрудников его института уехал на конференцию в Венецию и не вернулся. Власть имущие не хотели его отпускать. Борис Львович ходил в райком партии и просил за него. Этим воспользовались. Роковую роль играл Ю. Овчинников — молодой биохимик, вице-президент АН СССР, способный делать те преступления, которые желательны правительству, но которые оно предпочитает молчаливо поручать другим, и академик Н.П. Дубинин — генетик, в той же роли.

После очередного заседания в Президиуме Академии, где Борису Львовичу дали понять, что не считают побег его сотрудника случайностью, Борис Львович скончался.

Я пришла на его похороны в Дом ученых на Кропоткинской улице, когда церемония началась. Стоял первый почетный караул: Овчинников, Беляев, Турбин и неизвестный мне человек. Я разыскала тех, кто ждал своей очереди, чтобы стать в почетный караул. Я сначала ничего не видела и не различала, кто рядом стоит, а потом различила — рядом стоял Андрей Дмитриевич Сахаров. В тот самый день Москва проводила в изгнание, слава Богу не в Сибирь, а в Норвегию, Александра Аркадьевича Галича. С его проводов Андрей Дмитриевич пришел на похороны Астаурова. К нам подошел Фатих Хафизович Бахтеев, в прошлом сотрудник Вавилова, а теперь его биограф. Бахтеев был с Вавиловым в той последней его экспедиции, когда Вавилов был схвачен и увезен в тюрьму. И еще один человек подошел из числа тех, которые родятся, чтобы стать великомучениками. [Человек, фамилии которого я не назвала, чтобы не привлекать к нему внимания КГБ, Василий Васильевич Бабков, ныне сотрудник Института истории естествознания и техники РАИ, автор замечательной книги «Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский, 1900-1991» (М., 2002), написанной им совместно с Еленой Саканян, которая сняла прекрасные фильмы о Тимофееве-Ресовском и добилась его реабилитации]. Я познакомила Бахтеева и будущего подвижника с Андреем Дмитриевичем, образовалась четверка, чтобы стать в почетный караул. Мы стояли позади той четверки, которой надевали на руки траурные повязки. Ближе всех стоял Иосиф Абрамович Рапопорт. Я представила его Андрею Дмитриевичу, они обменялись рукопожатиями, и четверка прошла. Жирный курчавый молодой человек, уведший четверку, .слышал имена тех, кого я представила друг другу. И вдруг очередь стала таять, и никого не осталось вокруг нас, и объявили, что траурный митинг начался и почетный караул снят. Это против всех правил гражданской панихиды, сколько мне довелось их посетить, увы. Почетный караул стоит и после окончания митинга во время траурного шествия вокруг гроба. Его снимают, когда наступает время прощания родных с умершим.

Последняя четверка стала у гроба: Овчинников, Беляев, Турбин и неизвестный мне человек, тот же, что стоял вместе с ними, когда я пришла. Сахаров у гроба Астаурова — это никак не входило в планы закулисных дирижеров похорон. Турбин — это годилось. Овчинников — пожалуйста. Вся тонкая механика передоверенной преступности раскрывалась в речах выступавших. Не называя имен, они метали громы и молнии на голову Н.П. Дубинина. «Никто не забыт, ничто не забыто», — голосом железного трибуна говорил Д.К. Беляев. Это именно то, чего от него хотели вышестоящие. Ложь рядилась в одежды правды, Честь соблюдена, капитал приобретен. Закулисные дирижеры вне малейшего подозрения. Д.К. Беляев изничтожает своего врага — грызитесь, грызитесь, а мы посмотрим. Имя Дубинина не названо, но все понимают, что Беляев имеет в виду его, а не тех, кто спустил собаку с цепи в подходящий момент. И Дубинину нет нужды беспокоиться. Ему воздадут по заслугам. И цена его заслуг тем больше, чем оскорбительней анонимные упреки в его адрес. На похоронах Дубинин не присутствовал, а мог бы, и в почетном карауле стоял бы вместе с Овчинниковым, Турбиным и Беляевым. Отсутствие академика той же специальности, что и покойный, на похоронах — явление экстраординарное.

Не было не только Дубинина. В Дом ученых не пришла и жена Бориса Львовича — Наталья Сергеевна. В ее глазах почести не уравновешивали лжи. Сахаров постоял, отошел тихонько к выходу, пожал руку Рапопорту и ушел.

Хоронили Бориса Львовича на кладбище Новодевичьего монастыря — очень почетное место, где хоронят только с разрешения городских властей. Ближе к раскрытой могиле местничество соблюдалось не так строго. Восемь человек, все одинакового роста, несли гроб от ворот монастыря сперва до места, где снова был траурный митинг, а потом до могилы. Помню среди этих восьми Эфроимсона — очень несчастного. Выступал Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский. Под открытым небом перед многосотенной толпой его громовой голос был едва слышен. Он говорил: «За нас он погиб, в нашу защиту он подставлял под удар свою ничем незащищенную грудь, свое ранимое нежное человеческое сердце».

Я думаю, если бы Бориса Львовича спросили, где он хотел бы почивать, он без колебаний сказал бы: «Рядом с братской могилой, где лежит Вавилов». Сановная могила на кладбище Новодевичьего монастыря ставила под подозрение его незапятнанную честь. На фронте борьбы за генетику она такой огромный стратегический успех, что меня берет сомнение. Может быть, Борис Львович согласился бы принять посмертные почести.

Полагающийся по чину кладбищенский оркестр провожал Бориса Львовича от монастырских ворот до могилы, играли что-то очень парадно-официальное, чудовищно фальшивя. Или мне так казалось.


 


Страница 4 из 16 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы больше не можете оставлять никаких комментариев.

наверх^