На главную / Биографии и мемуары / Александр Соколенко. Встреча на Острове слез

Александр Соколенко. Встреча на Острове слез

| Печать |


Александр Соколенко

Воспоминания

Александр Константинович Соколенко родился 11 сентября  1907 года в селе Овощи, Ставропольского края. Окончил Ростовский пединститут. Работал учителем русского языка и литературы в средних школах. Некоторое время (в 1941 году) работал в Семипалатинском пединституте, где  заведовал кафедрой русского языка, писал диссертацию об эстетике в литературе.  В 1944 году, при переезде в г. Шахты Ростовской области, был арестован и осужден на семь лет (статья 58—10: так называемая «антисоветская пропаганда»), в  1957 году реабилитирован.

Условия содержания в лагерях для А.К. складывались очень неравномерно. То каторжные работы на сплаве леса по горным рекам, то работа главным агрономом  или начальником производственной части в большом сельскохозяйственном лагере.  Если на лесосплаве был сущий ад, то условия в сельскохозяйственном лагере на севере Казахстана были вполне сносные. Мало того, за три месяца до окончания срока его вызвал начальник лагеря и сказал: «Вы так много сделали для хозяйства лагеря, что мы хотели бы Вас выпустить раньше срока, но не имеем права. Три месяца Вы можете находится на территории лагеря, где хотите, и не работать. Паек можете получать на неделю». А.К. жил на берегу реки в шалаше, ловил рыбу и охотился на сурков петлями. Как рассказывал А.К. , все материалы по хозяйственной деятельности посылались высшему руководству – начиналось освоение целины.

После освобождения  и до конца жизни (с 1951 по 1970) А.К. жил в станице Иссык Алмаатинской области и преподавал в школе рабочей молодежи. Помимо основной работы, он изучал историю станицы Иссык и написал об этом небольшую книгу. История этих мест оказалась не совсем обычной – А.К. был свидетелем того, как на окраине Иссыка открыли так называемого Золотого человека.

Когда А.К. понял,  что неизлечимо болен, он написал четыре очерка о пребывании в лагерях: «Орден Красного Знамени», «Экзамен», «Преступление капитана Иванова» и «Встреча на острове слез». Это очерки-портреты. Только последний из них опубликован в журнале «Енисей» за  1989 год.

А.К. Соколенко

Встреча на Острове слез

/Памяти Ильи Емельяновича Семенова

к 100-летию со дня его рождения/

В карантине

Так как никто из прибывших в тюрьму лагерных «барышников» не брал меня к себе из-за моего физического состояния, начальство тюрьмы направило меня на Остров слез, в низшую инвалидную колонию. Туда отправляли «отходы», всех тех, кто уже ни на что не годился. Это был перевалочный пункт на погост. Еще сравнительно молодой (38 лет), здоровый, я за несколько месяцев заключения был доведен до инвалидного состояния. Много сил я потерял в двухмесячном этапе с Дона через Москву – Ташкент – Семипалатинск. Потом сделали свое разрушительное дело ночные допросы, пытки. В общую тюрьму я уже пришел доходягой. Вот он и Остров слез. Сюда посылают безнадежных, потерявших работоспособность от чрезмерного усердия следственных органов, инвалидов Отечественной войны, или просто инвалидов.

Каждый срочный арестант, находящийся в тюрьме, ждет не дождется отправки в какую-нибудь колонию. Там все же можно подышать свежим воздухом, увидеть небо. Там и общения больше, есть работа, отвлекающая от тяжких дум.

Но не сразу заключенный попадает в общую зону. Сначала его в течение двух недель должны выдержать в карантине, чтобы не дай бог, не занес в лагерь из внутренней или общей тюрьмы какую-нибудь хворь. Карантин представляет собой обыкновенный неотапливаемый сарай с двустворчатой дверью, с небольшими продолговатыми зарешеченными окна, c нарами на полусотню человек. Сарай этот обнесен колючей проволокой, с запиравшейся на ночь калиткой. На ночь, и сарай запирался на замок. Январь. Мороз сибирский. Нас, пятьдесят узников, выдерживают в карантине. После карантина разведут по баракам, и выведут на работу тогда же. А сейчас кормят просто так, как дармоедов. Среди этих пятидесяти зэков много участников идущей еще войны. Они в шинелях. Много колхозников. Два слепых гармониста, спевших в общественном месте под гармошку частушку про гениального батьку. Вообще они все люди труда и все в первый раз попали в этот «дом отдыха». В карантине очень холодно. В течение дня все на ногах, чтобы согреться. А ночью верхнюю одежду частью подстилали под себя, а частью укрывались сверху. Все, пятьдесят человек укладывались, как сельди в бочке, тесно прижавшись, друг к другу, а один кто-нибудь накрывал оставшейся одеждой сверху. Спать в таком положении было намного теплее, чем поодиночке.

Меня обычно укладывали в центре нар, так как я до ночи что-нибудь рассказывал. Откуда я брал похождения моих героев, удивляюсь сейчас сам. Но это были импровизации и каждый раз они заканчивались словами «продолжение завтра».

Несмотря на ужасные морозы, пятьдесят карантинников выживают в этом холоде, еще ни один не окачурился. А ведь в прошлый раз, передавали старожилы, половину свезли на кладбище. Не выдержали. Несознательные: вместо того, чтобы приносить Хозяину пользу, они поспешно покинули любимую Родину.

Кое-кому из нас приносили передачи: родственники находили своих близких. А от них и другим перепадало, а особенно ночному рассказчику. А кто ему принесет? Семья его за несколько тысяч километров, и здесь близких никого.


Внезапный поворот

 

Колония наша была смешанной: делали мебель, ведра, шили белье, пряли, вязали, ткали, занимались огородничеством, где-то в пятидесяти километрах был подхоз с зерновыми культурами. Я хотел работать по специальности – агрономом. Днем старался через колючую проволоку узнать, есть ли в лагере агрономы, кто, и сколько их. К ужасу своему узнал, что их трое на небольшую посевную площадь, и все вольнонаемные. Прихожу к выводу, что на работу по специальности мне тут не попасть, тем не менее, пишу письмо начальнику колонии и прошу его взять меня на работу агрономом. На вечерней поверке все передаю надзирателю.

Похлебав вечером баланды, мы так же, как и раньше, улеглись бочком друг к другу, и я продолжил свое повествование. Все затаили дыхание – слушают. Кто-то крайний закурил и вскоре эта самодельная закрутка пошла гулять: две затяжки, и – к следующему.

Но вот снаружи загремел замок, и открылась дверь: в темноту вошел человек.

− Соколенко! К начальнику!

Как не хотелось выбираться из тепла! А где мое пальто? Не найти его теперь никакой экспедиции. Я стянул с тел чью-то шинель и отправился к «самому».

В конторе ласкающее тепло. В кабинете, освещенном десятком электрических лампочек, за дубовым столом сидел совершенно лысый старший лейтенант, как я узнал фамилию позже, Спичглаз, с милым приветливым лицом.

Перед ним лежало мое арестантское дело. Он только удостоверился, что это именно я, и перешел к делу.

− Вы видели нашу теплицу? – спросил он.

Я ответил, что нет, и как я ее мог видеть, если вот уже около десяти суток заперт в карантине.

− Завтра же осмотрите теплицу, она находится в зоне. В течение трех суток

составьте на мое имя докладную записку, что вы сможете вырастить в ней в зимних условиях.

Я намекнул ему, что в колонии есть без меня три агронома, не лучше ли мне предварительно с ними проконсультироваться. Но начальник, по непонятной мне причине не захотел, чтобы они имели хоть какое-то отношение к теплице. Я это понял, и наше соглашение состоялось.

На звонок начальника явился солдат. Было приказано пригласить Розенфельда. В комнату вскоре ввалилась непомерно разъевшаяся, в шинели со старшинскими погонами, с бритым лицом, туша лет 45. Как я узнал позже, это был начальник надзорслужбы. Показывая глазами на меня, начальник сказал Розенфельду:

− Этот человек будет работать у нас агрономом. Сейчас же его выкупайте, оденьте с ног до головы во все новое и поместите на жительство в стахановский барак.

Старшина увел меня в свой кабинет. Туда же были вызваны каптер, банщик и парикмахер. Вся операция надо мной длилась не более полутора часов, а затем мы со старшиной направились к бараку.


Первая встреча с Ильей Емельяновичем

Бараки в колонии на ночь запирались. И хотя по углам огромного квадрата находились вышки, и зона освещалась электрическими прожекторами, а снаружи по проволоке бегали немецкие овчарки, побегов боялись.

Когда замок был открыт, мы вошли в длинные сени и направились к дверям, откуда слышалась приятная мелодия. В комнате стояли хорошо заправленные железные койки, было светло и очень тепло. Заключенные, разделившись на небольшие группы, чем только не занимались: в одном углу на двух гитарах, двух балалайках и одной мандолине играли небольшие пьески, в другом двое играли в шахматы, а человек шесть за них «болели»; некоторые уже лежали на койках и читали, а ближе к двери черноусый дядя рассказывал, как он всю войну проторговал солью.

Тут, около этой группы с усатым рассказчиком, мне староста указал на пустую койку. Я присел на нее и прислушался:

− Да, братцы, − говорил чернобровый усач лет 40-45, по-русски с украинским акцентом, − как шарахнули немцы с самолетов по нашей станции, так в первую очередь от моего дома с семьей ничего не осталось. Одна глубокая яма. Остался я круглой сиротой. Что делать? Я как дернул пешком на соседнюю станцию, а там уже на паровозах все дальше и дальше, и оказался аж на Маныче. Дальше и ветки железнодорожной нет. Что делать? А соли кругом целые кучи. Набрал я пару мешков и на паровоз и в Центральную Россию: два мешка соли – мешок грошей. Лахва. Так и проездил всю войну, − хвастался он. Не понравился мне рассказчик.

Я привел в порядок свою постель, сел на койку и стал думать о своих товарищах, оставленных мной в карантине. Как все-таки общее несчастье сближает людей. Мне вот тепло теперь. А каково им? И кто их занимать будет в том холодном загоне? Самое страшное в заключении – одиночество. Не одиночка, а именно одиночество, когда вам не с кем слово замолвить, хотя вокруг и есть люди. На людях, говорят, и смерть красна. Видимо не на всех людях, а на тех, кто понимает тебя, кто сочувствует тебе. Мысленно я был в карантине, прижатый спереди и сзади теплыми телами, в темноте укрытый одеждой.

Очнулся я оттого, что подошедший ко мне маленького роста старичок, бритый с небольшими седыми усами, с клюкой в руке, спросил:

− Вы что, в соседях будете?

Он пристроил у своего изголовья палочку, потом внимательно посмотрев на меня, спросил:

− Мы что же, одностатейники с вами, кажись?

− Я по 58, − ответил я. – Вы тоже?

− Второй срок вот тяну, ответил сосед, подал мне руку и назвался:

− Илья Емельянович Семенов, сын собственных родителей.

Потом он спросил, кто я и чем занимаюсь. Я рассказал, что работал преподавателем ВУЗа, что сейчас моя семья на Дону. Рассказал о судебном процессе, сроке, о тех тяготах, которые я перенес в последние месяцы, начиная с этапа, и потом заключения во внутреннюю тюрьму и общую тюрьму. Рассказал ему и о последней встрече с начальником колонии и, что у меня теперь в перспективе лагерная теплица.

Опытный арестант, он объяснил мне, что самое страшное у меня позади, что теперь нужно подзаправиться здоровьем, а деловые люди везде нужны, и здесь их тоже ценят. Он рассказал что, несмотря на свой возраст, добровольно работает бригадиром столярного цеха. − Без работы не могу, − заключил он.

Отходя на сон грядущий, мы пожелали друг другу спокойной ночи. Засыпая, я чувствовал, что теперь у меня справа самый близкий по эту сторону проволоки человек.


Я болею

 

Утром после завтрака я прежде всего пошел к карантинной. Рассказал своим товарищам, что со мной произошло, обменял шинель на свое демисезонное пальто. Затем я осмотрел ТПХ (теплично-парниковое хозяйство). Теплица была в заброшенном состоянии: много битых стекол, печи разрушены, внутри мерзлая земля, снег.

На третий день я принес начальнику целый трактат: расчеты по ремонту теплицы, необходимое количество дров. За выращивание огурцов я боялся браться, поэтому решил выращивать зеленую массу (лук на перо).

Трактат мой был утвержден начальником, и я приступил к его осуществлению. Почти всех людей, находившихся со мной в карантине, я забрал к себе на работу в теплицу.

Одни из них наиболее здоровые валили в лесу деревья, пилили их, другие подвозили к теплице, четвертые кололи, пятые возились с землей в стеллажах. К первому февраля все стеллажи густо, один к одному, были засажены сеянцами лука. К тому времени в теплице стало тепло, и перо быстро тронулось в рост.

Старший агроном Круглова не выказывала особого восхищения: не было меня в колонии, и все это ТПХ бездействовало, а теперь… Это ей же минус. А она вольнонаемная, ей идет зарплата. Начальник же был восхищен. При очередном посещении теплицы, когда зеленое перо радовало глаз, он вдруг заявил:

− Смотрите, из теплицы никому не перышка. Всех отсюда гоните. Урожаем буду распоряжаться только я.

Я попросил его, чтобы он это свое исключительное право на теплицу объявил своим подчиненным. Он обещал. И это избавило меня от всяких непрошенных гостей.

Первая зеленая продукция была приготовлена для секретаря горсовета, от которого зависело принятие какого-то решения в пользу колонии. Потом зелень больше шла руководителям партучреждений.

Каждый день я рассказывал о своих делах моему дорогому соседу, Илье Емельяновичу, и он радовался моим успехам. Особенно его порадовало то, что начальство колонии возбудило ходатайство перед министерством внутренних дел республики о моем расконвоировании.

Но я перегрузил себя. Голова у меня работала прекрасно, физически же я был очень слаб: у меня шатались все зубы, из десен сочилась кровь, тело было усыпано мелкими красными пятнами – все признаки цинги. Стал задыхаться, сердце колотилось. Я понял, что заболел.

Как-то ко мне в теплицу случайно зашел главный повар колонии.

− Понимаешь, − пожаловался он, − без зелени и мясо не могу есть. Прямо беда.

− А у меня беда без мяса, − ответил я ему.

В конце концов, мы договорились: я ему свое, а он мне свое. К весне цинга моя прошла, и я стал выглядеть молодцом.


«Амнистия»

Закоренелый преступник, если идет на преступление, знает, что его ждет в случае провала и, получив срок, безропотно отбывает наказание (если нет возможности бежать). Человек же, не совершавший преступления, тяготится наказанием и вечно ждет, что где-то выше разберутся, и он, наконец, выйдет на свободу. А, когда таких «преступников» за решеткой стало большинство, то появилась общая надежда на амнистию, или помилование.

Процентов 70 заключенных отбывало наказание за хищение так называемой соц. собственности. Колхозники днями и ночами работали, и если бы следовали пунктуально букве закона, то должны были бы физически исчезнуть, так как годами они за свой труд официально практически ничего не получали. На этом свете их держало подсобное хозяйство и то, что они могли унести, часто в кармане, из того общего, что производили. В тюрьму они попадали в двух случаях: если их излавливали с «похищенным», или, если они выказывали недовольство грабежом, которому подвергались. В первом случае их судили как уголовников за хищение соц. собственности, во втором, как политических. Так или иначе, но они считали, что случилась какая-то досадная ошибка, и ждали освобождения. Шла тяжелейшая война, большинству заключенных казалось, что все чинимое над ними беззаконие есть следствие войны: лес рубят − щепки летят. А вот кончится война, и все войдет в свою колею: будет амнистия, и все будем дома. Этой наивной верой было охвачено все общество. Надежда заключенных на скорое освобождение подогревалось извне, с воли, часто через очень авторитетных лиц.

Многие верили этому всепрощающему акту свыше, не верил этому только Илья Емельянович, хотя он уже однажды был освобожден по частной амнистии, как участник строительства Беломоро-Балтийского канала, а второй раз был списан по возрасту.

По поводу разговоров об амнистии он говорил:

− Болтают, как дети малые. Ведь как не поймут люди, − говорил он, что за проволокой нас миллионы подвижной рабочей силы. Ведь хорошо ли плохо, но все вкалывают. На что наша инвалидка и та дает продукцию. А надумало правительство что строить, сейчас же туда этапы. Это не то, что с вольняшками, у которых спрашивай согласие, хотят ли они туда ехать, да и там дай ему квартиру, зарплату.

Потом, подумав, добавил:

− Может, что и будет. Вот воров Сталин очень жалует. А политики, расхитители пусть и не ждут.

Илья Емельянович словно в воду смотрел: после окончания войны на свободу ушли воры и, вопреки логике, дезертиры. Еще шла война с Японией, и видимо, требовалось пополнение армии. Но война вскоре кончилась, после того, как американцы сбросили на Японию атомные бомбы. В результате победы воры и дезертиры получили полную свободу.

Илья Емельянович рассказывал, что он, как активный участник строительства Беломоро-Балтийского канала, по ходатайству администрации, был освобожден из заключения по частной амнистии. Я попросил его рассказать, как его списали позже по возрасту.

− А это было как раз перед войной. – сказал он. – На этом острове собрали нас старичья много. Убытки стало нести государство от нас: комиссия, оформление и вскоре всех нас по шапке. Списывали всех, не считаясь со статьями.

А тут случилось так, что я в это время делал начальнику колонии двуколку. Вызывает меня к себе начальник и говорит:

− Вот, что Илья Емельянович, прошу тебя, закончи мне двуколку, и ты тогда пойдешь домой не с пустыми руками. Подумал я, подумал и согласился. А пока доделывал эту повозку, грянула война. Пятьдесят восьмую приказано было задержать. Задержали и меня. Вот сижу, как видишь. Жду.

Он замолчал, подумал, потом посмотрел на меня и закончил:

− А где ни доживать: хрен редьки не слаще. Тут хоть знаешь, что тебя не посадят!


Купец

 

Мастера мебельного цеха, которыми заведовал Илья Емельянович, говорили, что у него золотые руки. Прежде всего, он был прекрасным слесарем, кузнецом, шорником, сапожником. Все, что он делал, делал с любовью, с большим знанием дела, вкладывал в то, что творил, свою душу.

Как-то перед войной колония участвовала в какой-то промышленной выставке изделий. Илья Емельянович изготовил своими руками для выставки седло. Работа его была оценена высшим баллом, и седло уехало в Москву как лучший экспонат.

При оценке качества стали, ему было достаточно посмотреть, какие возникают искры, если ее приложить к наждаку, и по ним он определял, может ли эта сталь пойти на то или иное изделие.

Илье Емельяновичу быть бы ученым. Он умел проникать вглубь того, с чем сталкивался, и если встречалась какая-нибудь неясность, загадка, он старался найти разгадку и часто находил. Человек этот стоял обеими ногами на Земле, любил ее, был очень любознательным. Он в совершенстве владел казахским, китайским, монгольским языками. Память у него была колоссальная, хотя в школе он никогда не учился. Научил его читать, писать и четырем правилам арифметики беглый солдат.

Как-то я попросил его рассказать свою биографию.

− Какая же у меня биография? – сказал мне Илья Емельянович. – Словно я Володя (Ленина Илья Емельянович всегда называл по имени и объяснял: он мой годок).

Его дед, герой Отечественной войны 1812 года, побывал с нашими войсками в Западной Европе, насмотрелся, как там живут люди, не пожелал снова идти под ярмо помещика, а махнул на вольные земли в Сибирь, попал на Алтай и поселился на ничейной земле у реки Катуни. Там он нашел таких же беглых русских, поселившихся в этой стране богатств и сказочных чудес, русском Эльдорадо. На реке Семе он построил водяную мельницу, развел пасеку, промышлял зверя, искал золото, кузнечил.

Отец Ильи Емельяновича, Емельян Семенов, человек, который еле мог расписаться, обладал колоссальной памятью. Он занимался скототорговлей, почти не бывал дома, много ездил по торговым трактам Сибири, Казахстана, Китая и Монголии со своими многочисленными стадами скота и отарами овец. Никаких бухгалтерских книг у него не было. Все свои денежные связи он держал в своей памяти. Кстати сказать, для своих торговых операций собственных капиталов у Емельяна Семенова не было: он был связан с московскими гильдийскими купцами, у них и кредитовался.

В 1900 году, после покрова, вернувшись из Москвы, куда он всегда в это время ездил для расчетов со своими кредиторами, отец Ильи Емельяновича внезапно умер.

Похоронив отца, Илья Емельянович задумался, что делать. От своего деда он научился многим специальностям (деда давно уже не было в живых). Много тысяч верст исколесил он и по торговым путям-дорогам, помогая отцу. Решил Илья Емельянович поехать в Москву к его шефу. Добравшись на лошадях до Омска, а дальше, до Москвы на поезде, по железной дороге. Московский шеф никогда не видел Илью Емельяновича в глаза. Встретившись с ним, зорко посмотрев, спросил:

− Никак Емельяна сын. И, почувствовав недоброе, добавил: − А тятька что?

− Да, сын, − подтвердил Илья Емельянович, − А тятьку недавно похоронил.

Купец пригласил его к себе, долго расспрашивал о том, как случилось это несчастье. Купеческое дело опасное. С купцом всегда деньги, а до денег много охотников. Где бы ты ни был, с кем бы ты не встречался, а всегда смотри в оба, а то быстро отправят на тот свет. Узнав, что Емельян умер своей смертью, купец несколько успокоился и, наконец, спросил:

− Ну, а ты чем думаешь заняться? Тоже. Видимо, по купечеству.

− Хочу, так как тятька. По его путям-дорогам уже много изъездил. Вот только деньжишки потребуются.

− А за деньгами завтра приходи. Деньги есть.

− На следующий день, − рассказывал Илья Емельянович, − купец с глазу на глаз, без всяких документов и расписок вручил мне сорок тысяч бумажками, и мы расстались.

 


Камулаки

До первой мировой войны – Илья Емельянович вечно в движении на торговых путях между Россией, Китаем и Монголией. Где бы он ни был, с кем бы не встречался, всюду он желанный гость. Владея в совершенстве многими азиатскими языками, он прекрасно знал быт обычаи, пословицы, поговорки, сказки тех народов, с которыми имел дело.

Он знал торговые тысячекилометровые тракты, выпаса, водопои, знал, каким образом, за какое время можно попасть на ту или иную ярмарку, и чтобы его животные были живы и здоровы и не потеряли товарность. Он был не только хозяином – купцом, но и неплохим зоотехником и ветеринаром. На высоком скакуне с револьвером в кармане и винчестером за спиной он скакал, то впереди, то позади своих многочисленных отар.

− Особенно доставалось мне, − говорил он, − когда возвращался с ярмарки после продажи своего скота. Я еще потом скупал весь брак, оставшийся от продажи овец других купцов данной ярмарки, и если пригонял на ярмарку, например, пятнадцать тысяч, то часто и угонял почти столько же. Но скольких мне стоило трудов и умения, чтобы эти «отходы» привести в надлежащий товарный вид к очередной ярмарке.

Позвольте, Илья Емельянович, останавливал я его. – А вы знаете, что теперь вас, купцов называют эксплуататорами, пиявками, разорившими крестьян. Когда говорят о купцах, то вспоминают какие-нибудь сверхпопойки, сверхпроказы. А вы говорите о труде.

− А это говорят болтуны, которые дальше книг ничего не видели. Труд купца тяжел и опасен, На рынке ты выступаешь не один, у тебя масса конкурентов. Каждый предлагает крестьянину цену, а тот тоже не дурак, выбирает ту, которая выгодна. Поэтому много с него не возьмешь. Потом тот крестьянин, о котором теперь так много плакальщиков, от наших купеческих денег только богател, так это давало ему возможность развивать свое производство для рынка.

Потом Илья Емельянович махнул рукой и закончил:

− Некогда купцу было пьянствовать, безобразничать. Если и бывало, так это только после того, как он уже завершит какую-нибудь тяжелую работу. Русский человек вообще любит разгуляться после работы. Почему и купцу не погулять. Вот я вам расскажу такой случай, когда я себе позволил немного расслабиться и занимался чем-то вроде игры, а не делом.

Шел я с иркутской ярмарки с пятнадцатью тысячами овец. Это пятнадцать отар. Вышел из города с этими инвалидами, купленными за бесценок. Погода, к счастью стояла хорошая, выпаса тоже. За пару месяцев моих инвалидов не узнать: ни хвори, ни падежу, жирок набрали. Дух радовался. Заметил я как-то на дороге, проехало верхами десятка полтора казахов. На следующий день вижу, те же казахи вернулись обратно. Они спросили меня, не видел ли я молодую казашку. Оказалось, что от старого бая сбежала его самая молодая жена. Сам я еще был молод, дела шли хорошо. Вот я и заинтересовался этой казашкой. Видел я тогда, ох как хорошо!

Вот как-то еду я на своем скакуне впереди отар лугом, на котором были разбросаны копны сена. Смотрю у одной копны человек. Казашка, думаю. Стал звать по-казахски, она не отвечает. Но все же я заставил ее заговорить, пообещав доставить ее родителям. Вечером, когда через этот луг проходила одна из моих отар, я спрятал казашку в арбу с медикаментами. Ночами выходила она из арбы, ее кормили пастухи и двигались туда, где жили ее родители. А сам я направился вперед. Родителей казашки я увидел плачущими. Они думали, что их дочь съели волки.

Я попросил у них камулаки. Первый раз разложил и объявил родителям, что их дочь жива, второй раз разложил – она недалеко от них; третий раз – завтра утром будет дома.

Казахи воспряли духом. На меня смотрели, как на оракула, сажали на почетное место, кормили, как знатного гостя. А когда утром к ним явилась дочь, отец подарил мне десять баранов, от которых я отказался.

Так вот у меня ушло три дня не на мое купеческое дело, а на только что рассказанную историю с беглой казашкой. И это только потому я мог позволить себе эту игру, что дела в это время у меня шли замечательно.

Вот вам и купеческие сверхпроказы, − заключил он.

У Ильи Емельяновиче была еще одна слабость. В арбе при одной из отар с ним ездил интернациональный коллектив артистов-борцов. В русских деревнях, казахских аулах или монгольских и китайских селах Илья Емельянович выступал со своим театром на том языке, на котором говорили многочисленные слушатели.

Артистами были дрессированные сурки, которых он ловил в горах Тянь-Шаня в очень молодом возрасте. Путем многочисленных упражнений он натаскивал сурков так, что они на импровизированной площадке показывали чудеса борьбы, подчиняясь приказаниям своего воспитателя.

Но занимался Илья Емельянович своими артистами только тогда, когда у него было настроение. А настроение было связано с положением торговых дел.

 


Пчеловодство

 

Шла первая мировая война. Илья Емельянович числился в крестьянском сословии и был призван в армию. Как и дед его, когда-то в Отечественную войну 1812 года, приняв от него героическую эстафету, Илья Емельянович в первый год службы за героические поступки получил пару крестов. Он хотел стать полным Георгиевским кавалером, но в конце 1915 года был контужен, попал в госпиталь и после выздоровления по состоянию здоровья был полностью снят с воинского учета.

− Когда я вернулся домой, рассказывал Илья Емельянович, − опять возник вопрос, чем заняться. Для купечества нужно было иметь хорошее здоровье. Так что это занятие само по себе отпадало. Когда-то в детстве с дедом своим я много возился с пчелами, знал это дело, и меня снова потянуло к нему. Высмотрел я в верховьях Катуни одно непригодное ни для чего, кроме пчеловодства, место и купил его у общества.

Участок этот представлял собой косогор, сориентированный на юг, покрытый лесом, по которому протекал веселенький ручей. Прежде всего, я навалил бревен для будущих ульев, на ручье построил мастерскую с пилорамой и всякими механическими приспособлениями для распиловки, строгания и других работ. Все эти приспособления двигала вода из ручья.

Через год после начала работы на моей пасеке уже стояло одна тысяча ульев. Пчелиные семьи я выписывал из-за границы, по почте, через Петербургское пчеловодное общество, прямо в пакетах. Мороки много было. Но дело пошло хорошо. За сезон я продавал купцам до десяти тысяч пудов одного меда. А воску сколько!

Моей работой заинтересовался в Петербурге профессор Кожевников. По его заданиям я вел на своей пасеке большую опытную работу. Потом по этому поводу и книжку написал. Ее напечатали. Из Петербурга ко мне на пасеку приезжал и сам Кожевников.

Как-то к моей пасеке подъехал фаэтон, а из него вышел не наших краев человек. Завидя меня, он спросил:

− Это пасека Ильи Емельяновича Семенова?

− Да, − отвечаю, его.

− А можно ли его видеть?

− Смотрите, − отвечаю, смотреть не возбраняется.

− А где же он? – спрашивает недоуменно профессор.

− А вот он я и есть, − отвечаю ему. Вид у меня был непрезентабельный, и тогда меня всегда за работника Ильи Емельяновича принимали.

Познакомились. Прожил он у меня недели две, изучил мое дело. Все ему понравилось. Видимо понравился и я.

По планам профессора я, помимо прочего, стал заниматься племенной работой с пчелами. Хотя мой ученый руководитель жил в Петербурге, но мы часто переписывались, и наше племенное дело пошло хорошо, Как-то у меня получилось удачное скрещивание кавказской горной пчелы с местной пчелой. Я написал об этом профессору. Жду-пожду, а ответа нет. Позже узнаю: в Петербурге революция. До нас эти вести шли долго. Потом и у нас стали появляться, то белые, то красные. Что у них общего – все любят сладкое. Вначале в гости ездили, потом стали припугивать, что как будто я своими пчелами развожу контрреволюцию. А тут еще медведи откуда-то повадились, стали одолевать пасеку. Смотрел я, смотрел и в одну ночь смотался, как говорят в неизвестном направлении.

В конце концов, очутился я у знакомых монголов в Монголии. Поймал супоросную сурчиху, дождался пока она принесла пятерых сурчат – двух самочек и трех самцов. Мать с дочерьми я отпустил в горы, а с ребятами занялся и вскоре у меня оказался такой же театр с борцами-акробатами, с какими я когда-то путешествовал по торговым дорогам. Одновременно я лечил скот у монголов, лечил и людей.

 


Беломорканал

Время шло. Мои артисты из малышей превратились в маститых сурков.

С родины доходили отрывочные сведения, что там налаживается мирная жизнь.

Как-то в том селе, где я жил появился представитель советского скотимпорта. Он предложил мне поступить к ним заготовителем скота в Монголии. Это дело было мне знакомым, и я вскоре стал совторгслужащим. Работа была до смешного легкой. Теперь я уже не боялся конкурентов (территория Монголии была поделена между несколькими нашими советскими «купцами»); после того, как я приобретал у монголов скот и сдавал его, я больше уже не болел за его сохранность. Это не то, как было раньше. В ценах никто мне не мешал; конкурентов, как я уже сказал, не было. Не болела теперь у меня голова, как раньше, кому и как сбыть заготовленный скот. Работа была такой спокойной, что у меня даже животик стал отрастать, чего никогда прежде не было.

Разумеется, что каждый год я приезжал в родные края на побывку. Видел я, как из пепла гражданской войны народ действительно героически восстанавливал свое хозяйство. Дух мой радовался.

Но вот в начале тридцатых годов началось изничтожение того, что так успешно созидалось. Поголовье крупного рогатого скота, лошадей, овец в нашей стране стало катастрофически падать.

− Что бы это значило? – задавал я вопрос комиссарам, с которыми встречался.

− Такова, − говорили они, политика партии.

Я не унимался. Как же это так, если все живое, на чем спокон веков жил наш народ, изничтожается. Что же это за политика, если из нашей страны, как крысы с тонущего корабля повалили целыми толпами араты в Монголию, казахи в Китай. Тут что-то не то, тут кто-то вредит. Тут-то и меня пригласили соответствующие органы. Ты, говорят, заклятый антисоветчик. Тебя, говорят, надо крепко перевоспитать, чтобы ты понял, что к чему.

Дали десять лет и направили на строительство Беломоро-Балтийского канала.

Работы я никогда не боялся. Работа – благодать для человека. Страшное – тюрьма, без работы, когда готов на себя руки наложить. Тогда я еще молод был: мне только за шестьдесят перевалило. Было там и жулье, а были и люди степенные, больше из ученых, инженеров. Много там полегло костьми. В моей бригаде (работал я там бригадиром) были профессора, был даже один академик. Всех их туда прислали, как и меня, на перевоспитание. Один профессор все рассказывал о строительстве Петром Первым Петербурга на костях крестьян и сравнивал то строительство со строительством Беломорканала. Он, как и многие «академики», там умер. Потом, когда настроили бараков, улучшилось питание, многие выжили, даже по окончании строительства досрочно ушли домой. Так я оставил Сталину неразменных целых пять лет.

 


Новосибирск

 

Явился я домой в Новосибирск. Туда приехал мой сын. У него жила и моя старуха.

Теперь я уже был перевоспитанный. В городе страшные очереди за хлебом, нет жиров, нет масла – я молчу. Если раньше хватали мелкоту, то теперь стали хватать крупных карасей, комиссаров в орденах – я молчу. Стал работать слесарем на одном заводе, и оттуда хватали людей. Производству, это, конечно, не на пользу, но я молчу. Стали хватать и молчаливых. О них стали говорить: − Раз молчат, значит, что-то втихаря замышляют.

В бараке жить надоело, решил построить себе домишко деревянный и тихо там пережить все эти времена. Скажу откровенно: я неплохой резчик по дереву. Нигде этому я не учился, так, самоучка. И вот решил я своей дурьей головой, хоть и перевоспитанной, украсить этот домик резьбой по старому русскому обычаю. Получился не дом, а как говорил один краевед, «произведение искусства». Повалили ко мне экскурсии. Пропечатали обо мне в газете, называли «народным умельцем», искусным художником.

 


Повторно 10 лет

А на деле вышло, что меня не перевоспитали. И зачем мне было резьбой

заниматься – вопрос, который я задаю и сейчас. На это художество обратили внимание в другом месте и вызвали.

− Вы Илья Емельянович Семенов?

− Да, − говорю, − я, сын собственных родителей.

− А это, − говорят, − вы были осуждены в свое время и отбывали срок наказания? – и достают знакомое мое старое дело с надписью «хранить вечно».

− Да, − говорю, − я. Но позвольте, − говорю, − за ударное участие в строительстве Беломоро-Балтийского канала имени Сталина я был досрочно освобожден.

− Это, − говорят, − нам известно. Но оно нас не интересует. Нас интересует ваша теперешняя личность. Мы вас решили задержать.

− Как, − задержать? Я трудящийся, работаю слесарем на заводе, по большим праздникам получаю от администрации благодарности за перевыполнение…

− Это, − перебил следователь, − нам известная теперешняя тактика наших потенциальных врагов до времени выступать даже стахановцами, чтобы потом всадить нож в спину революции.

Таких «врагов революции» набиралось много и, чтобы хоть как-то придать приговорам юридический смысл, в Кремле придумали особое совещание при Министре внутренних дел. Это совещание юридически не трудилось обосновывать свои решения, а просто давала той или иной жертве срок : десять лет.

Получалось совсем по Крылову: «Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать».

 


В «столярке»

 

Когда мне перевалило за семьдесят, меня решили списать. Что из этого получилось, я уже вам рассказывал. За возрастом меня направили в эту самую инвалидную колонию, как в последний жизненный этап. Отсюда этапируют уж только на погост.

В колонии я стал иметь право не работать и получать 550 грамм серого хлеба и общую баланду. Вот до чего я дослужился. На воле, небось, грамма тебе не дадут без денег, а тут:

− Илья Емельянович. Пайку хлеба получай, баланду, пожалуйста.

Но, как вы знаете, без дела я не могу сидеть. В нашей колонии ведущим считается мебельный. Он дает наибольшие капиталы в нашу кассу. Вот начальник колонии и просит меня возглавить этот цех.

Ты, говорят, ничего не делай. Только сиди и смотри, чтобы было так, как надо.

Пьяницей я никогда не был, а рюмочку выпить перед обедом – мой закон. Без нее и обед не обед. Вот я и говорю начальнику:

− Ладно. Согласен, поработать на благо колонии. Только скажи своим архарам (так Илья Емельянович называл надзирателей), чтобы они не отнимали водку, которую проносят мне люди с воли. Перед обедом я должен рюмочку проглотить. Тогда и работа будет спориться. Он согласился, и вот четыре года я вправляю мозги своим столярам. Выговорил я еще у начальника второе условие, чтобы в ночную смену меня никто не тревожил. Я люблю выспаться.

Это условие тоже, слава богу, выполняется. Хорошо в цеху, когда работа налажена, когда каждый знает свое место и свое дело. Да вот беда: ты его научишь, надеешься на него, а у него вдруг пришел к концу срок. Нужно готовить новых.

Я сам видел, как Илья Емельянович обучал новеньких, в арестантских формулярах которых значилось, что они по специальности плотники, а то даже и столяры. Строг был к ним заведующий мебельным цехом страшно.

– А ты как к верстаку подошел? – вдруг наскакивал он на новичка с вопросом, или:

− А как инструмент держишь? Ты что калека?

Он слезал с помоста, находившегося посредине цеха, откуда он мог наблюдать за работой мастеров, брал у новичка инструмент, показывал, как подойти, как пользоваться. И случалось так, что в течение смены он не отходил от верстака, работая, как мастер.

Но тот, кто прошел учебу у Ильи Емельяновича, видимо, на всю жизнь становился первоклассным столяром.

Уставал Илья Емельянович после каждой смены ужасно. Но чарка водки, хороший сон, и он снова готов к работе.

Много физических усилий отнимали у него разные побочные, неплановые заказы на мебель многочисленного начальства. Писать работу на них в табелях выработки заключенных нельзя было. Поэтому всю эту работу выполнял своими руками сам завцехом, чтобы не снизить законную выработку, так как от нее определялась величина хлебного пайка и прочего приварка. А за сносное питание работников своего цеха Илья Емельянович всегда боролся.

− Голодный человек – не работник, говорил Илья Емельянович.

 


Гробы делать готов всегда

Кончился март. А на дворе все еще стояли сибирские морозы. Цеха колонии отапливались, а бараки, за исключением «стахановского», нет. Люди ночами страшно мерзли, очень ждали своей смены, чтобы на работе отогреться. После утренней поверки к баракам подъезжали громадные воловьи сани и оттуда выносили и грузили окоченевших за ночь заключенных. Потом подвозили к санчасти. Оттуда выходил врач для проверки, проверял у некоторых пульс, так на случай, чтобы не сбежал какой-нибудь преступник, и после этого уже сани выезжали из зоны. Трупы где-то штабелевали, до того времени, как подтает земля, и тогда хоронили.

Сегодня не Илья Емельянович рассказывал, а я слушал. Было наоборот, Я рассказывал. В тот день умер возчик теплицы. Я с ним встречался еще в карантинной камере общей тюрьмы. Он имел небольшой срок и ждал отправки на работу в лагерь. Поэтому расспрашивал бывалых заключенных об условиях лагерной жизни.

− Я бывший шахтер. Работы не боюсь, − говорил он. Самая высокая пайка хлеба в 950 грамм мне всегда будет обеспечена.

И я, всю жизнь, сидевший за книгами, теперь завидовал физической силе моего собрата по заключению. Его забрали первым. Куда, в какой лагерь нам не говорили. Но вот, наконец, и я в лагере. К своему удивлению, там же я встретил своего шахтера.

− Ну, как дела? Как с работой? – стал расспрашивать я его. Оказалось, что дела у него совсем плохи: как ни работай, а бригадир запишет столько, сколько у него останется произведенной работы, приписанной его друзьям. Оказывается, здесь хлеб получают не по труду, а потому, как на тебя посмотрит бригадир.

Чтобы избавить товарища от такой несправедливости, я взял его возчиком в теплицу.

− Пара волов, сани, возка дров к теплице, вывозка удобрений на поля, и ежедневно будешь обеспечен 950 граммами хлеба, общим и больничным приварком. Больше уже никто, ни на какой работе не получает, − сказал я ему. Он с радостью согласился и приступил к работе. Но, к тому времени он физически сильно ослаб. Было очень холодно: днем он на холоде, а ночью в холодном бараке. В конце концов, он слег и вскоре умер.

Вот об этом я и рассказывал Илье Емельяновичу. Вскоре, несмотря на позднее время, дверь нашей комнаты открылась, и в ней показалась голова надзирателя. Он позвал к себе Илью Емельяновича. Случай чрезвычайный: никогда его в ночное время не вызывали.

Вскоре он вернулся из сеней и стал поспешно у вешалки одеваться. Потом подошел ко мне и попросил подать ему из его изголовья крючковатую палку, с которой он никогда не расставался. Я подал ему ее и спросил:

− Что это вы Илья Емельянович сами нарушаете свое правило: в ночную смену никогда не ходить?

Он нагнулся к моему уху и прошептал:

− Иду гроб делать. Умер старший надзиратель Моськин. – Потом, улыбаясь, подмигнул мне и добавил: гробы им я готов делать целые ночи. – И вышел.

 


Шахматист

 

На следующий день Илья Емельянович был в хорошем настроении, видимо, по случаю смерти надзирателя Моськина. Даже удивительно было, как может смерть вызывать чувство удовлетворения.

Оказалось, что Илья Емельянович, давно знает этого Моськина, и вот что он о нем рассказал. Этот Моськин был типичный паразит, безжалостно сосавший кровь заключенных. Худой, высокий, он так и высматривал, что отобрать у узника. Он не брезговал ничем и тащил из колонии к себе домой все – от продуктов, передаваемых с воли родственниками заключенных, до вещей.

В зоне у него работали урки. Стащат чего-нибудь – и Моськину в надзирательскую. Хозяин вещи побегает да и успокоится, а вещь перейдет на квартиру к Моськину, и жена его все сбудет на рынке.

− Никчемный был человек, − закончил о нем Илья Емельянович. Умер и ничуть не жалко.

И по этому случаю, он предложил мне сыграть в шахматы. Игру в шахматы Илья Емельяновия любил, увлекался этой игрой, и шахматист был чудесный. Несколько партий сыграли мы, и я каждый раз торопился и проигрывал ему. Когда же заметил, что он решил сознательно проиграть мне, я отказался играть, сославшись на усталость.

 


Прощание

Шла весна 1945 года. 9 мая, день Победы, в колонии отметили радостно. Все ждали большой амнистии. Один Илья Емельянович не ждал ее и даже, как я заметил, он не жаждал свободы: − Тут спокойнее, − говорил он. – Хорошо уже то, что тебя снова не посадят.

Радовался он, что на меня послали ходатайство о моем расконвоировании. – Хорошо это. Срок у тебя большой. Под ружьем тяжело. А так будешь вроде вольнонаемного. Только без семьи.

Но Алма-Ата на запрос ответила отрицательно, и начальство мое стало относиться ко мне по-иному: конвойный я им не нужен.

Вскоре в июне мне вдруг объявили: «Собирайся на этап!» Сборы коротки. Пока не закрыли где-нибудь на замок, я сбегал к Илье Емельяновичу. Он не ожидал такой развязки. Долго разговаривать было некогда. Мы в слезах обнялись и потом расстались, чтобы уже никогда не встретиться на этой бренной земле.

Март 1970 года

 
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^