На главную / Биографии и мемуары / А. А. Титлянова. Рассыпанные страницы. Часть 1

А. А. Титлянова. Рассыпанные страницы. Часть 1

| Печать |


Страницы из голубой тетради

Посвящается моей дочери Елене Макаровой

Университетские картинки

Предисловие

Я пишу не о себе. Конечно, я участвую в «картинках» то как главное действующее лицо, то как наблюдатель, а то и как слушатель. Я до сих пор слышу это время.

А время послевоенное 1947−1952 гг.

В Ленинграде все время чувствуется радость победы и горе по столь многим погибшим. Еще работают пленные немцы, разбирают развалины после бомбежек; еще нет студенческих общежитий. Мы каждое воскресенье тоже разбираем груды бетона, кирпичей, железа, а строители на наших глазах возводят стены общежитий на 8-ой линии Васильевского острова.

Открыты почти все театры, филармония и начали работать катки. Город оживает на наших глазах и мы радуемся каждому дню, хотя ходим постоянно голодными. Еще действует карточная система. Мы сдаем карточки в университетскую столовую и нас как-то чем-то кормят. Если не наедаешься – можешь есть шрот. Шрота много, но он противный и застревает в горле. Я до сих пор не знаю, что это за жмых.

После отмены карточной системы мы уже не голодали, но как все студенты, питались беспорядочно – то в нашем буфете, то на улице, купив горячие пирожки, но чаще всего – поздно вечером уже дома или в общежитии, сварив макароны на керогазе (теперь уже никто не знает, что это за устройство).

Моим любимым блюдом в буфете был салат из соленой трески, картошки и лука. Честное слово, это было вкусно и стоило 6 копеек за порцию.

Весь первый курс – это не только учеба, это открытие Ленинграда, его улиц, мостов, памятников, скверов; это первые посещения филармонии, симфоническая музыка, совсем еще непонятная, часто чужая и почти пугающая, но уже захватывающая; это драматические театры, где все интересно и увлекательно и, наконец, балет! В Мариинском театре я увидела первый балет (Спящая красавица) и на всю жизнь он остался для меня символом красоты и гармонии.

Затем 1948 г. Речь Черчилля в Фултоне, начало холодной войны. Немой вопрос: снова война? Разгром генетики. То, что рассказывают нам друзья-биологи, поражает химиков. «Передача наследственности не путем больших молекул? А как?». Мы – химики не понимаем всей трагедии происходящего, нам это кажется просто глупостью.

Страшные слухи, снова аресты, собирают комсомольскую общественность и рассказывают нам, что на филфаке и истфаке раскрыты антисоветские группы троцкистов и фашистов. Я в очередной раз не верю. Как это в Ленинграде, городе, перенесшем ужасы блокады, могут быть фашистские группы среди студентов? Провокация и глупости. Но нас это опять обходит стороной, у физиков и химиков сплошная патриотичность и никакой антисоветчины.

На третьем курсе нам предлагают написать заявление на Спецфак. Мы прекрасно понимаем, с чем это связано и пишем все. Раз у американцев есть атомная бомба, то она должна быть и у нас. Расклад, проведенный КГБ, где нас полгода проверяли, получился по своим последствиям нетривиальным. Нас разделили на две неравные группы: евреев и русских. Евреи не были допущены на спецфак. Все русские и два-три татарина (волжских) были зачислены. Последствия же были таковы. Многие из тех, кто кончил спецфак, получили лучевую болезнь, кто-то погиб при взрыве котла, моя подруга – невеста одного из погибших – осталась на всю жизнь одинокой и несчастной. Слишком много грустных историй. Спецфаковцы кончали обыкновенно ранней пенсией, потухшими надеждами и неустроенностью. Евреи остались в Ленинграде. Там вновь создавали химические институты, работать было некому, докторов, кандидатов почти не осталось. И не взятые на спецфак студенты-евреи быстро возглавили лаборатории, стали кандидатами и докторами наук, получили квартиры и вели ленинградскую научно-интеллигентскую жизнь. Вот и ответ на вопрос «А что в ларчике?»

А мы поступили на спецфак и ждали, когда нам дадут допуск. Эти полгода мы практически не учились, получали большую стипендию и все устроились на работу лаборантами в разные институты. К новому году (1950 г.) мы получили допуск и началась учеба. К нам пришли совсем другие профессора. Это были сотрудники Радиевого Института, специалисты высочайшей квалификации. По полгода они проводили на объектах – они все работали на бомбу.

Нас стали учить сразу всему: что такое радиоактивность, деление урана, деление изотопов, работа котла, химия новых элементов и всяческие технологии выделения и разделения элементов из растворов, операции простые по сути и такие далекие от тех, которым нас учили на аналитической химии.

Каждый день нам читали шесть часов лекций и семь-восемь часов мы проводили за практическими занятиями. Нам казалось – мы не выдержим такой гонки. Выдержали, сдали бесконечное количество зачетов и экзаменов и в сентябре 1952 г. (а большинство студентов уже летом) вышли на дипломные работы, чтобы закончить Университет с опозданием на полгода, т.е. в ноябре 1952 г.

Только что появились нейлоновые чулки, в моде были пальто с огромными плечами и широкими рукавами, шляпки без полей, одноцветные платья спортивного покроя, белые блузки с кружевными вставками и узкие юбки.

Мы опасались возможности атомной войны и хотели сделать бомбу, как можно быстрее, мы были почти первыми, кого специально для этого готовили. На самом то деле мы не понимали, что именно будущая работа означает для нас лично, для нашего здоровья. Но видно, какие-то флюиды бродили по спецфаку – мы все любили друг друга и готовы были прийти к каждому из нас на помощь немедленно. Никогда до этого я не переживала такой близости с теми, кто сейчас рядом, и с кем мы скоро неизбежно расстанемся.

Хлеб

Настал торжественный день отмены карточной системы и смены денег.

Утром я вхожу в булочную и застываю в удивлении и восторге. Ничего более прекрасного в своей жизни я не видела. Да и где я могла видеть много разного хлеба? Голодные годы (1934−1935) в Благовещенске, скупой хлеб на Камчатке, куда муку завозят по морю, огромные очереди в булочные в Чкалове, где мы живем между Камчаткой и Енисеем, военная пайка хлеба в Ярцево и послевоенная карточная пайка в Ленинграде. А тут в булочной – хлеб, буханки, кирпичи, батоны, сайки, бублики, сушки, пряники и чего еще только нет. И красавицы-продавщицы в чем-то голубом, в кружевных наколках, счастливые, что не надо отрезать талоны.

Я робко спрашиваю: «Я могу купить эту сайку?» – «Да!» «И булочку?» – «Да!» – «И бублики?» – «Да, и все что хотите и сколько хотите!» – «Тогда мне килограмм бубликов на вязочке». Продавщица смеется, отвешивает килограмм бубликов и нанизывает их на веревочку.

Я выхожу на улицу, иду вдоль Инженерного замка и ем свежие, румяные бублики один за одним. Мне кто-то приветливо и весело что-то говорит, и я вижу, что все прохожие едят булочки, краюшки, сушки и все улыбаются, смеются и поздравляют друг друга.

Ванька

В Ленинграде в конце сороковых годов и в начале пятидесятых в октябрьские праздники и в день Победы гремели салюты.

«Произвести 24 залпа из пятидесяти орудий»

Время было послевоенное, салюты напоминали о победе и ленинградцы их очень любили. В такие вечера Дворцовая площадь была забита народом. В тесной толпе легко было потеряться. Я и потерялась, отстав от девочек из нашей группы. Но это было 9-го мая, стояла теплая весна, вечер был светло-прозрачным и я, оставшись одна, нисколько не расстроилась.

Грянул первый залп и тут кто-то дернул меня за рукав и восторженно заорал «Вот, гад, здорово! Правда, тетя, здорово!?». Я взглянула на орущего. Мальчишка лет двенадцати, белобрысый, курносый, лупоглазый и веснушчатый – прелесть! Видимо, он был большим любителем салютов, еще двадцать три раза дергал меня за рукав и низменно восхищенно вопил: «Вот гад здорово! Правда, тетя, здорово?!»

«Здорово» – ответила я после последнего залпа и спросила его «Ты кто?». «Ванька» – также радостно ответил он и в свою очередь спросил: «А Вы почему одна?» «Потерялась». «Нарочно?» «Да, нет, случайно». «А я нарочно потерялся, я всегда теряюсь нарочно». «А зачем?» – спросила я и начала медленно вытягивать его из толпы на Невский. «А люблю гулять один – заявил он мне – я так весь город уже облазил». «А родители что об этом думают? «А чо родители! Они же знают, что я понарошку теряюсь. Да и у нас обусловлено контрольное время» – гордо заявил он. «И какой же это час?» – поинтересовалась я. «Час ночи». «Ну ты, Ванька, редкостное несчастье. Как же родители ждут тебя так долго?» «Нет, я раньше прихожу, а час – это уже в милицию звонят».

Мы медленно шли по Невскому, обсуждая салюты, праздники и прочие приятные вещи, и тут увидели мороженое. Сливочное, в шоколаде на палочках было необычайно вкусным и скрепило нашу дружбу. «А давайте я Вас провожу» – предложил Ванька. «Да далеко очень, на Охту, не успеешь к контрольному сроку». «Ну тогда до конца Невского, до трамвая». Так и порешили. Неожиданно он меня спросил «А как Вас зовут?». «Аргента» Ванька снова развеселился «Вот, гад, здорово!». «Почему?». «Да такого-то имени и не бывает вовсе, Вас так понарошку назвали». «Ну, может быть», – согласилась я. «А Вы придете смотреть ноябрьский салют?» «Приду». «Ну там встретимся», – заявил Ванька, – «а я о Вас родителям расскажу».

Что уж рассказал обо мне Ванька родителям – не знаю. Больше мы с ним не встречались. А жаль!

Моя кинокарьера

Все дело в том, что дядя Серёня был артистом. В обычной жизни, будучи токарем высочайшей квалификации, он работал на Путиловском заводе, но рожден был Артистом. Он был дядей моей приятельницы, и когда мы с ним познакомились, ему уже стукнуло пятьдесят лет, из которых тридцать он снимался на Ленфильме. Дядя Серёня был заметной фигурой в массовках, всегда присутствуя на первом плане. В послевоенных фильмах он играл уже то лакеев, то солдат с двумя-тремя словами текста, то безмолвных шоферов за рулем разных машин. Надо сказать, что это были уже, хоть и маленькие, но роли. Дядю Серёню не смущало, что он не пробился в артисты, не достиг более значительных ролей; он истово любил кино, массовку, Ленфильм, артистов и режиссеров. Он называл известных артистов и знаменитых режиссеров по имени: Олег, Аня, Петр, Оля, Алеша и т. д., но судил их игру и режиссуру строго и с пониманием.

Вот дядя Серёня и уговорил меня пойти на Ленфильм, в массовку. «А что, – как-то сказал он, – ты вполне фотогенична, говоришь правильно, выразительно. Может быть, тебя даже заметят и ты пробьешься в первые ряды. А главное – жить там интересно, да и три рубля не лишние». За массовку платили три рубля в день, а булочка с повидлом стоила 30 коп. Так что деньги немаленькие для студентки.

Вот как раз сейчас П.И. (он назвал известную тогда фамилию режиссера) набирает массовку. Я с тобой сам пойду, чтобы ты не боялась. Ну а ты, в общем-то, приоденься».

Я и приоделась. У меня было очень приталенное (по моде) черное пальто и я для ансамбля выклянчила у своей квартирной хозяйки горжетку из рыжей лисы. Горжетка была весьма потертой, и я подкрасила желтой краской проплешины. Ну, чисто Эллочка Щукина с бараньим весом – 45 кг.

Дядя Серёня меня привел на Ленфильм, в какой-то громадный зал и сдал на руки пожилой женщине, сказав «Вот, Соня, возьми ее в массовку. Я тебе говорю, что из этой девочки еще артистка вырастет». Я хотела сказать, что я уже на втором курсе химфака, но никто ничего не слушал. На меня быстро навесили большую табличку с номером и толкнули в какую-то очередь. Шум, суета, толпа, крики – я и дядю Серёню мгновенно потеряла. А тут включили софиты, сверху наезжает стрела и в ней на сиденье дядька с мегафоном. Это и был знаменитый режиссер. Он закричал «Пошли!» и очередь из девушек разного возраста и обликов, в которую меня поставила Соня, двинулась. Режиссер, видимо, внимательно смотрел на каждую и сортировал: «№ 6 влево, № 7 влево, № 8 вправо» и т. д. Я успела заметить, что в одну группу были отправлены высокие девчата, поплотнее, а в другую – невысокие, худые. Я уже поняла, куда меня поставят и когда подошла моя очередь, двинулась вперед в своей горжетке с независимым видом. И вдруг вместо «№ 15 влево!» раздался рев режиссера: «А эта пигалица, что тут делает? Вон! Вот когда будем снимать фильм про блокадный Ленинград – пригласим на роль дистрофика. Следующая!» Меня куда-то отшвырнули и никто не обращал на меня внимание. Я поняла, что моя блестящая кинокарьера, не успев начаться, кончилась. И горжетка не помогла.

Дядя Серёня меня не бросил, напоил чаем из своего термоса и долго объяснял, что если хочешь работать на Ленфильме, надо приходить сюда раз за разом и ждать своего часа. Но я обиделась на «дистрофика» и ушла, удивляясь, почему фильм называется «Драгоценные зерна». Я-то думала, что это фильм о блокадном Ленинграде, но, видимо, ошиблась. И действительно ошиблась!

Этим летом я прочла воспоминания Ольги Аросевой, которая начинала свою артистическую карьеру на Ленфильме. Аросева написала и об этом режиссере (действительно известном) и немного о фильме «Драгоценные зерна». Фильм, оказывается, был о деревне, о новом сверхурожайном сорте пшеницы. Вот почему режиссер выбирал здоровых девок, вроде бы деревенских. И невдомек ему было, что «пигалица» все военные годы летом и осенью работала в поле – и полола, и сено сгребала, и снопы вязала и у молотилки по 10 часов стояла. Боюсь, что горжетка сыграла такую роль, что я свою не сыграла.

Шишкин

На факультете все знали Шишкина, он был притчей во языцех. Только Шишкин, будучи вызван в деканат за бесконечные пропуски лекций и практических занятий, смог выйти оттуда с 50 рублями в кармане, которые он одолжил у зам. декана.

Все знали знаменитое объявление, висевшее несколько дней на доске объявлений. – Книгу «Основы химии» Д.И. Менделеева с надписью «Дорогому другу от автора» прошу вернуть Шишкину. – Большинство студентов было уверено, что объявление было написано самим Шишкиным.

Как-то я присутствовала на коллоквиуме, который Шишкин сдавал нашей преподавательнице по аналитической химии. На все вопросы Шишкин мямлил что-то несусветное. «Шишкин, – рассердилась, наконец, преподавательница – Вы хотя бы читали об основных свойствах щелочноземельных металлов – предмете коллоквиума?» – «Нет, – сознался Шишкин, – Я был занят». «Чем же?» «Я сочинял». «Сочинял? Что же Вы сочиняли?» «Мотет для голоса с оркестром» – доверительно сообщил Шишкин.

Кравцов и Звинчук

Кравцов и Звинчук учились на нашем курсе и жили в общежитии в одной комнате. Кравцов был бедно, но чисто одет, подстрижен, корректен и точен в словах и поступках. Звинчук – полная противоположность, но об этом я скажу ниже. Оба жили на одну стипендию, считай, на копейки. К счастью, самая простая колбаса и была самой дешевой. О ней даже стихи сложили.

«О, колбаса! Еда студента,

Едина ты питаешь нас.

Порой свежа как ананас,

Порою тверже монумента.

Тобою дышит и живет

Студентов молодой народ».

Так вот, денег у Кравцова и Звинчука оставалось до стипендии как раз на полбуханки хлеба и полкило колбасы.

Звинчук ушел с факультета раньше, забрав у Кравцова все последние копейки, чтобы купить ужин, и отправился в общежитие. Когда, уже поздно, усталый и голодный Кравцов вернулся из лаборатории, Звинчук мирно спал. Ни на столе, ни на подоконнике еды не было. Кравцов растолкал Звинчука и угрожающе спросил: «Где моя порция колбасы и хлеба?». Звинчук зевнул и невозмутимо ответил: «Один сытый лучше двух полуголодных», повернулся на другой бок и тут же заснул. Я не знаю, что сделал Кравцов. Наверное, пошел в комнату к девочкам, хоть чаем с хлебом, я думаю, они его напоили.

Еще немного о Звинчуке

Стихи к Лёве Колядину по случаю вечеринки:

Бедный Лева, бледный Лева! Что-то ты печален снова,

Нету белого вина? (водки). Это – девочек вина.

Но они, увы, упрямы и терпеть не могут пьяных.

Не взирая на твой стон, принесенные бутылки

После столкновений пылких были выброшены вон.

И к тому же трезвый ты – преисполнен красоты,

А валяться под столом будешь завтра, с Звинчуком.

– Где Титлянова? – взревел Звинчук, услышав стих.

– Я ей голову оторву!

Звинчук и Профессор Щукарев

У Звинчука была нелегкая, военная судьба. Он был с Западной Украины, которую добровольно присоединили к СССР в 1939 г. Звинчук жил в деревне, в бедной семье, летом работал подпаском, а зимой учился. Не знаю, как он жил во время войны. А в конце войны организовались против советской власти в Западной Украине отряды «лесных братьев». Старший брат Звинчука ушел в этот отряд и забрал с собой братишку. Что-то Звинчук там помогал по хозяйству и пас небольшое стадо. В конце 1944 г. отряд «лесных братьев» был разгромлен НКВДистами. Братьев кого убили, кого расстреляли, кого арестовали. Командир НКВД отряда был, как многие годы спустя, рассказал Звинчук, старым и добрым дядьком. Он спросил парнишку «А есть у тебя кто?»

«Родители в таком-то селе недалеко, а бабка далеко, в маленькой деревушке». «Вот что, парень, – сказал командир, – дуй отсюда, да не к родителям, а к бабке. И никому никогда не говори, что был с лесными братьями. Я тебя никогда не видел. Дуй отсюда» – и краюху хлеба сунул. Ну я и пошел – рассказывал Звинчук. Как ему удалось кончить школу – загадка для меня. Но школу он кончил и поступил в ЛГУ на химфак, на наш курс. Жил на одну стипендию, все пять лет носил один (ну, может быть, два) серый лыжный костюм (теперь уж никто и не помнит, что это была за одежда! Уродливая, но прочная). Наверное, где-то подрабатывал. Но учился отчаянно, просто грыз зубами тот самый гранит науки. Способный был студент Звинчук и не образованный в общечеловеческом смысле абсолютно. Все время, что мы тратили на театры, выставки, концерты, – Звинчук проводил или в лаборатории или в библиотеке.

Подошла первая сессия. Главный экзамен по неорганической химии. Нас учили фундаментально. Мы знали таблицу Менделеева вдоль, поперек, наискосок и могли ею активно пользоваться. Но из таблицы не извлечешь 32 кислоты серы, которые надо было знать. Кто знал 10, кто 15, я, по-моему, 20, а Звинчук знал все 32 кислоты и писал все возможные с этими кислотами реакции. Класс!

Экзамен принимал профессор Сергей Александрович Щукарев. Профессор Щукарев – эта целая поэма. Он был элегантен, умен, по-европейски образован и оригинален до умопомрачения.

Его лекцией в Большой химической открывалось наше химическое образование. Первый день, первая лекция, огромная аудитория. За химическим столом профессор в сером костюме, средних лет и аристократической внешности. Его первые жесты и слова: он достает из ящика большого химического стола какой-то сияющий кристалл, поднимает его и говорит затихшей аудитории: «Это есть что-то, все остальное – нигил». Хотя до сих пор мне кажется, что он сказал «гиль». Наверное, я ошибаюсь. Потом мы узнали, что означало эта загадочная фраза. «Материя есть что-то, все остальное – ничто». Щукарев не читал нам обычные лекции. Его лекции были очень странные, например, об энтропии, о которой мы ничего не знали и которую мы вообще должны были «проходить» на третьем курсе.

Столь же необычно он принимал экзамен. Я проходила семинарские и лабораторные занятия у доцента Сергея Михайловича Ария. Тоже отдельная история! Учила я химию всерьез, и практически понимала все, что учила. Ария доводил мои знания до того уровня, который он задавал немногим студентам, работавшим в его лаборатории, в том числе мне.

Шла я на экзамен по неорганической химии в первых рядах, спокойная и уверенная, что все задачки на окисление я расщелкаю как щелкунчик орехи. Щукарев посмотрел в мою зачетку, где за практические занятия по неорганической химии стояло «отлично» и роспись «Ария». Профессор встал и сказал «Девушку, которой Ария поставил отлично, мне спрашивать не о чем». Вписал в зачетку «отлично» и вежливо попрощался. Радостно оглушенная я выскочила в коридор, где меня закидали вопросами. Тут на экзамен пошел Звинчук. Через некоторое время он пробкой вылетел из кабинета Щукарева и стоял несколько минут просто онемевший.

«Что, Звинчук? Что случилось? Что он тебе поставил?» – закидали мы его вопросами. И далее рассказ Звинчука, как я его помню: «Пришел я, значит, вытянул билет и представьте – кислоты серы и другие легкие вопросы, мне и готовиться не надо. Подошел я к его столу, а он и в билет не посмотрел, встал, достал с полки какую-то большую книгу вроде альбома, положил на стол, открыл картинку и спрашивает «Кто это?». А там голая баба! Я говорю – баба. Он еще картинку открывает, а там другая баба, только одетая и ребятенком». Он опять спрашивает «Кто это?». Я опять отвечаю, ну, баба с ребятенком, вроде Матки Боски. Закрыл он книгу и молчит. Я так просто одурел, решил, что он смеется надо мной. А он мне так серьезно: «Необразованный Вы человек, Звинчук. И это плохо, но поправимо. Двойки я Вам сейчас не поставлю – Вы без стипендии жить не сможете». «Я просто озверел – за что двойку-то? Он меня про химию и не спрашивал. Говорю ему – я химию пришел сдавать, а не голых баб рассматривать, Вы с меня химию и спрашивайте». А он как не слышит. «Если – говорит – хотите сдать химию, то все каникулы проведете в Эрмитаже. Вот вам деньги на билеты. Извольте познакомиться с искусством, без которого нет культуры, ну а без культуры – нет науки. После каникул придете на пересдачу». Тут Звинчук выматерился, ни на кого ни обращая внимания, а вокруг хохотали, закатывались от хохота. Звинчук и говорит мне «Вот, ты, Титлянова, громче всех ржешь, а сама-то хоть раз была в этом Эрмитаже?» «Да я туда хожу почти каждое воскресенье».

«Зачем?» – искренне удивился Звинчук. «Картины люблю смотреть, вот и хожу. Хочешь, я с тобой пойду?» «Нет, – мрачно ответил Звинчук – я уж сам этих голых баб выучу, раз без них и химией нельзя заниматься».

Звинчук действительно провел 12 дней в Эрмитаже. Он смотрел, запоминал, читал краткие сведения о художниках и, как-то потом сказал мне «Какая-то дурь на меня находила, я уже все выучу про эту картину, а потом почему-то, снова иду ее смотреть и пялюсь на нее, как идиот. Не знаешь, почему?» «Знаю – ответила я – она, эта картина, тебе нравится». «Ну-у уж…» – недоверчиво протянул Звинчук.

И пошел сдавать он экзамен Щукареву в полной готовности по части баб на картинах. А Щукарев его спрашивает, как ни в чем не бывало. «Так какой у Вас был первый вопрос: кислоты серы? Вот и расскажите». «А Эрмитаж – взъярился Звинчук – что я туда зря ходил, что ли, на Ваши же деньги?». «Нет, не зря, – ответил Щукарев. Уверен, что Вы теперь будете ходить туда часто, как и в Русский музей. А теперь расскажите мне о кислотах серы». Через десять минут Звинчук вышел с пятеркой по неорганической химии.

Продолжение этой истории поистине книжное. После окончания Университета мы встретились через 25 лет, на празднике, организованном по этому случаю, в Ленинграде. Застолье было шумным, атмосфера дружеская и ностальгическая. Звинчук с бородой, в отлично сшитом синем костюме смотрелся благородно. Был он уже профессором, кажется, в Техноложке. Я ночью поздно уезжала в Москву и меня со всех сторон звали в гости. Особенно настаивал Звинчук. «Пойди к Звинчуку – сказал Кравцов – у него великолепная коллекция картин». «Так значит…» начала я. «То и значит – ответил Звинчук. Не зря я голых баб в Эрмитаже изучал». «Нравится?» «Очень, пойдем, сама увидишь!». «Да не пойдет она – вмешался кто-то из девочек – Вы что, не видите, ее Андрей ждет». Андрей – милый мой университетский друг. «Простите, ребята, – сказала я, целуясь со всеми подряд – Я действительно пойду с Андреем. У нас есть до поезда еще три часа, чтобы обойти все любимые места!».

Мы ушли с Андреем. Больше я свой курс не встречала и коллекцию Звинчука не видела, но где-то слышала, что он стал настоящим знатоком живописи.

Где теперь такие профессора, как Щукарев? Увы!

Однако кроме С.А. Щукарева были и другие замечательные профессора и прекрасные преподаватели. Память сохранила четко лишь две фигуры, о которых и расскажу.

Профессор по технической химии

Я не помню его фамилии, а звали его, кажется, Павел Петрович (П. П.). Блестящих лекций он не читал, оратором явно не был, а был высоким профессионалом и знал теорию производства химических веществ в совершенстве. После войны начали восстанавливать и строить новые химические заводы. Когда технология по какой-либо причине буксовала – вызывали, как врача, П. П. Ему принадлежало решающее слово в анализе причин сбоя производства. Кроме огромных знаний П. П. обладал необыкновенным химическим чутьем. Знали мы об этом со слов преподавателей этой же технической, да и аналитической химии.

Очень высокий, худой, с каким то лошадиным черепом и ясными умными глазами, П. П. держался довольно замкнуто. Это именно П. П. произнес краткую речь, которую знал весь факультет.

Теперь это даже трудно представить, но тогда было принято заставлять всех непартийных преподавателей посещать Университет марксизма-ленинизма – двухгодичный! Надо было два раза в неделю, вечером слушать иногда идиотские, а иногда вполне профессиональные лекции по материалистической философии и историческому материализму (называлось истмат), по трудам классиков марксизма-ленинизма. Но этого мало! Надо было конспектировать первоисточники – труды корифеев (Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин) и предъявлять конспекты лектору. Вот так-то!

П. П. посещал этот Университет, но по причине частых командировок на заводы, занятия пропускал. И вот для объяснения пропусков его вызвали в Партбюро. О чем там говорили вначале – нам неизвестно, но известно, что в конце спросили: «Вы согласны, что эти занятия помогают Вам в Вашей работе?» «Нет – мрачно ответил П. П. – мешают». «Как? Почему?» – удивились и возмутились члены Партбюро. «Потому, что раньше я каждый месяц писал по статье в химические журналы, а теперь не пишу». «Почему? Что Вам мешает?» «Первоисточники, которые я вынужден конспектировать каждый свободный вечер, вместо того, чтобы заниматься делом!»

Вот эту речь и знал весь факультет. Вряд ли профессора освободили от обязанности конспектировать первоисточники, но никаких «оргвыводов» для П. П. не последовало. Он был слишком крупной фигурой.

Но главное, что я помню в связи с технической химией – это кабинет профессора. У него был большой кабинет, заставленный книжными шкафами. А в шкафах – книги, но особые книги – только словари, энциклопедии и справочники. Кабинет был открыт для студентов, по-моему, каждый день. Ты приходил, записывал свою фамилию в список сегодняшнего дня и дальше мог делать, что хотел – смотреть книги, искать нужные справочники, читать, переводить, конспектировать и т. д. Все, что ты должен был сделать, уходя, – это поставить книги на их места.

Первый день своего пребывания в этом кабинете я все время потратила на знакомство со шкафами. Словари на всех известных и каких-то мне неизвестных языках, не только довоенные словари, но и дореволюционные. Энциклопедии и справочники! Там были справочники по разным наукам и все мыслимые справочники по разным разделам химии на русском, немецком, английском и французском языках. Не понятно, как была собрана такая библиотека(личная библиотека П. П.) и как она сохранилась во время войны. Я думаю, что в ней было не менее двух тысяч книг.

Один день я как-то провела в этой библиотеке со списком слов русских, старославянских, иностранных и терминов из разных областей наук. Я нашла почти все разъяснения и с тех пор считаю словари и справочники интереснейшей литературой.

Я не помню практических занятий по технической химии, но помню задание для зачета. П. П. задал мне технологию производства азотных удобрений; я должна была сравнить технологии, используемые в разных странах. А то, что я не владела ни английским, ни французским языками, профессора ничуть не смущало. Он мне сказал что-то вроде: «Ведь есть словари, а кроме того описание технологий – это все таки не «Мадам Бовари» и не «Сага о Форсайтах»». Слава Богу, что работу я должна была написать на русском языке. Что делали другие студенты – не помню. П. П. молча читал наши задания и ставил отметки, почти не разговаривая. Он нами, как личностями, почему-то не интересовался.

Но лучше всего был экзамен. Утром он задавал каждому студенту по три вопроса и оставлял нас в кабинете на целый день. Подготовился – можешь гулять, экзамен будет к вечеру. На замечания, вроде «они все спишут!», П. П. реагировал спокойно – «Ну и пусть спишут! Вопросы поставлены так, что им надо самостоятельно разобраться в очень сложных процессах и для этого им нужна моя библиотека». Если вопросы у некоторых студентов были связаны(а это был общий случай!), то мы сами организовывали группы и целый день не только лазали по всем книгам, но и дебатировали и вместе чертили схемы производства. Профессору это очень нравилось, он не только поощрял командную работу, он считал её необходимой. Иногда П. П. уходил, иногда сидел за своим столом и что-то писал. Тогда можно было подойти к нему и спросить: «Я не могу отыскать таких-то констант. Где мне их посмотреть?» И он немедленно называл нужный справочник.

Мне не нравилась теххимия, как предмет, но метод её изучения казался мне восхитительным, а экзамен доставлял большое удовольствие. И после сдачи экзамена мы свободно и уверенно пользовались библиотекой П. П. Думаю, что химикам моего поколения очень повезло с профессором по теххимии.

А зачем вы сюда пришли?

Не помню ни имени, ни фамилии этого преподавателя – невысокого, с тихим голосом. Вероятно, это было уже на четвертом курсе и читаемый предмет был довольно сложным. Что-то вроде теории окисления. Но дело не в этом. Дело в том, что предмет для большинства студентов был не интересен и мало-помалу от половины курса, которая должна была слушать и сдавать это окисление, осталось двенадцать человек. Эти двенадцать говорили нам, что лекции превосходны, интересны и крайне полезны. Двенадцать студентов составляли постоянную аудиторию и никогда не пропускали лекции. Но вот однажды, постоянно посещавший лекции студент по фамилии Николаев не пришел. Преподаватель немного подождал и отменил лекцию.

Дело дошло до деканата, вызвали старост и приказали через них лекции посещать всем. После нагоняя на следующую лекцию явилось человек пятьдесят. Преподаватель с большим недоумением посмотрел на толпу студентов и с удивлением спросил: «А зачем это вы все сюда пришли?» Староста группы объяснил ситуацию, на это преподаватель сказал: «Деканат вмешивается напрасно. Меня слушают двенадцать человек, которым, как они считают, это надо. Прошлая лекция – ключевая для понимания многих реакций и процессов. Я увидел, что студент Николаев отсутствует и решил перенести лекцию, чтобы он не пропустил самое интересное. А вы все остальные мне совсем не нужны. Кто хочет, может немедленно уйти. И ничего не надо говорить в деканате» Мы и ушли, а те двенадцать остались и преподаватель начал лекцию.

Зачет по инструментальному анализу

Инструментальный анализ вел недавний выпускник нашего факультета. «Собой он недурен, и, кажется, умен» (факультетсткий фольклор). Анализ был интересным, так здорово было определять на приборах некоторые вещества за три минуты, когда в классическом качественно-количественном анализе эта процедура занимала часы. Я с удовольствием ходила и с энтузиазмом работала. Владимир (так, кажется, звали преподавателя) то ли оценил мое усердие, то ли просто ухлестывал за мной. Он мне рассказывал, помогал, постоянно что-то спрашивал. Группа смеялась – ну, Аргенте сдать зачет (дифференцированный), как пылинку сдуть. Подошло время зачета, прихожу – вопрос, еще вопрос, еще вопрос. Я от неожиданности такой атаки сбилась! «Придите еще один раз». Почти все студенты зачет сдали и хохочут. Пришла второй раз – спросил что-то такое, чего ни в какой программе не было – «Придите еще один раз». С третьего раза меня уже ни на чем нельзя было поймать. А он опять: придите еще один раз. Группа обсуждает интригу, веселится и дает советы. На шестой раз я ему сказала: «Если хотите пригласить меня в кино или театр, так прямо и скажите». Покраснел, помолчал и поставил пятерку. До сих пор ощущаю некоторую незаконченность истории.

Радиотехника

Как радиохимики мы должны были разбираться в приборах, с которыми постоянно работали: счетчики, усилители, выпрямители и много еще чего. Ребята да и многие девочки любили и умели разбирать приборы, заменять лампы, чего-то паять. Для меня же это был полный ужас. Я ничего-ничегошеньки не понимала в технике. У меня видно в голове отсек под названием «техника» просто отсутствует. Поскольку я легко справлялась с математикой, разбиралась в очень сложных вопросах химии, знала кристаллографию и минералогию, то для всех мой абсолютный идиотизм в радиотехнике, особенно в практической ее стороне, был постоянным поводом для шуток и прямых издевательств.

Я изучаю схему усилителя, медленно и старательно иду по схеме от лампы к лампе, и вдруг на краю синьки-схемы вижу разрезанную повдоль лампу. Я долго на нее смотрю, уже уверенная, что это специальный подвох для меня, но так ничего и не придумав, обращаюсь к Левке Колядину. «Лев, глянь, а здесь лампа в усилителе разрезана», и тычу пальцем в схему. «Ну и что – равнодушно отвечает Левка – надо было, вот и разрезали». «Ну, Лева, ну зачем?» «А у нее характеристики после разрезания улучшаются» – не моргнув глазом, сообщает Колядин. «Да из них же выкачивают воздух при изготовлении!» – слабо упираюсь я.

«А что, ты не слышала о газонаполненных лампах, например тиратрон?». Я понимаю, что тут что-то не то, но подавленно молчу. Иду домой и все стараюсь сообразить – зачем же лампу-то разрезали. И как-то мне на душе от этого тошно. Вечером приходит мой жених Сашка, он уже окончил авиационный институт по прибористике и шарит в радиотехнике, как бог. Я, прислонившись к нему, тихонько спрашиваю: «Саша, а радиолампу можно разрезать так повдоль?». «Ну можно, если кому-либо захочется, но зачем?». «А у нее характеристики при этом улучшаются?» Сашка просто онемел от моего вопроса. Видимо, вспомнив, какая я дура в технике, спрашивает осторожненько, как больную. «Ну и кто тебе сказал, что у нее характеристики улучшаются?» «Ну, Левка Колядин». «Ага, а где ты видела такую лампу?» «Да на схеме, на краю листа». Вот тут Саша начинает хохотать долго и от души. И только взглянув на мою обиженную физиономию, объясняет: «Разрезанная лампа обозначает перенос схемы, ты что, не видела на следующей строке вторую половину лампы?» «Видела» – удрученно отвечаю я. Сашка звереет от моего идиотизма и говорит: «Таких, как ты, хотя, к счастью, таких мало, на десять шагов нельзя подпускать к приборам». «Ну и ладно – думаю я – и не подпускайте».

На следующий день я костерю Левку почем зря под истерический смех нашей бригады (для удобства работы группа была разбита на три бригады). Они все давно убедились, что я абсолютная дура в радиотехнике, но понять такую степень дебилизма было просто невозможно. Приходит время зачета. Я даже не боюсь, зачет все равно поставят, не выгонять же с четвертого курса отличницу (талантливого химика, как говорят преподаватели). Ну, потерплю десять минут позора – за дело же!

Зачет. Преподаватель задает всем вопросы типа: «Вышел из строя усилитель, перегорели такие-то лампы – ваши действия?» Подходит моя очередь. Бригада замерла, а радиотехник спокойно ставит на меня вечное клеймо: «А Титлянова, если испортился прибор, самое лучшее, что сможет сделать – отойти от него и позвать кого-либо на помощь».

Баранчик

Я не знаю, как было на самом деле и что в этой истории придумано, а что правда. Просто повторяю четко запомнившуюся мне историю. Я уже училась на 5-м курсе и дипломировалась в Радиевом институте. Порядки там были строгие и ровно в 8-45 утра мы должны были быть у проходной. Приезжала я на одном и том же (по времени) трамвае и, не спеша, шла по тенистой улице, ведущей к Институту. Обычно кто-то из знакомых сотрудников Радиевого института тоже шел на работу, и мы болтали о том, о сем. И часто то впереди меня, то обгоняя, проходили и уходили по улице, оставляя позади Радиевый институт, двое молодых мужчин. Высокие, стройные, им не было и по 30-ти лет, но лица их были «обожжены войной», как написал один из фронтовых поэтов. На них ладно сидели и гимнастерки без погон, и костюмы, и куртки. Эта пара невольно обращала на себя внимание. Однажды идущий рядом со мной сотрудник Радиевого Института поздоровался с ними и я тотчас спросила: «Что это за ребята? Вы их знаете?» «Немного, ответил он – они кончают Институт (уже теперь не помню какой), который недалеко от нашего Радиевого. Они – большие друзья и это целая история». «Расскажите» – тут же заклянчила я. И он рассказал следующее. До войны домашних телефонов было не так уж много, но они были, существовали и телефонные справочники. Взрослые придурки из 9-10 классов какой-то школы занимались тем, что выискивали в справочнике смешные фамилии и звонили этим людям. Ну, например: Нашатырь? Быстро сюда, а то у нас девушка в обмороке. Или: Краснобрюхов? Мы вот в затруднении, у тебя только брюхо красное, или рожа тоже? И прочую ерунду. Но особенно эта шпана любила звонить Баранчику. На звонок молодой голос отвечал – Баранчик слушает. В ответ они радостно орали – Баранчик! Скажи бе-е-е!

Началась война. Один из этой компании ушел добровольцем на фронт, воевал, был контужен, горел в танке, выжил, снова воевал и вернулся раненым уже из-под Берлина.

Приехал в Ленинград, зашел в свою квартиру. Темнота, тишина, пустота. Мать умерла в блокаду, сестренку куда-то вывезли по «дороге жизни» – надо искать. Отец погиб на фронте. Смертельно усталый, совершенно одинокий в когда-то счастливой, теперь тоскливой квартире.

И он начал звонить по всем телефонам, которые помнил. Кто умер, кто убит, кто не вернулся из эвакуации, а то просто нет ответа на звонки. Пустота. И тут еще один телефон выплыл из памяти. Позвонил и вдруг… знакомое «Баранчик слушает». «Баранчик! Скажи бе-е-е». И в ответ радостное: «Подлец! Жив! Приезжай немедленно! Выпьем!»

«Баранчик тоже прошел фронт с 1941 по 1945 гг. Вот они с тех пор как братья, не разлей вода. Кончают один и тот же институт». «Сколько же им лет?» «Ну сколько? В 1941 было 17, сейчас 52 год, значит, 27−28 лет. Они еще молодые, но прошедшие всю войну, оттого и «обожженные», как ты сказала.

Вот и вся история – не то быль, не то легенда.

Поражающая арифметика

На наш спецфак из Ростова были переведены два студента, два Юрия, один из них Прокопчук, с которым я потом работала.

В перерыве между лекциями и лабораториями оба Юры куда-то ежедневно уходили, но не обедать. Оказывается, они ходили на какой-то заводик по производству пива – пить пивные дрожжи. Я этому обычаю крайне удивлялась, но как-то Прокопчук мне разъяснил. «Три килограмма дрожжей стоят в три раза дешевле, чем один килограмм мяса и один килограмм дрожжей в три раза полезнее, чем три килограмма мяса». Насчет полезности не уверена, но стройность расчетов меня очаровала.

Спортклуб

ЛГУ гордился своим Спортклубом: в нем было много секций, соревнований и отличных спортсменов. Когда Спортклуб с красными и своими синими знаменами возглавлял демонстрацию Университета и вместе с университетским хором запевал: «Эту песню запевает молодежь, молодежь; эту песню не задушишь, не убьешь!» – распрямлялись плечи, светились глаза и верилось в светлое будущее. Похоже, что эта песня более позднего времени, но почему-то в памяти – она. А стояли уже страшные 1949−1950 гг.

Я занималась в секции спортивной гимнастики. Там и поняла, какого же я маленького роста. Когда вся спортивная гимнастика выстраивалась по росту (человек 90), то я был предпоследней. Занимались на снарядах по два-три часа. Помню один случай. Для того, чтобы руки не потели и не терлись, мы их смазывали магнезией. Коробки с магнезией на высоких столиках стояли в нескольких местах огромного зала. Но чаще всего магнезии в коробках почему-то не было. Мы стирали руки и злились. Но вот однажды к нам пришел директор клуба и произнес такую речь.

«Вы – наша слава, вы – наша гордость, но почему вы такие недружные? Вот придешь на баскетбол – одна плотная братва. Придешь на художественную гимнастику – дружная семья. А вы хоть и чемпионы (были и чемпионы в нашей секции), такие разобщенные. Ну что нам для вас сделать? Хотите, мы в каникулы всех вас вывезем в спортивный зимний лагерь. – Секция молчит – Ну что же вы такие угрюмые, мы же вас так любим!».

И вдруг мрачный голос (от парней первого разряда): «Не надо нам любви, дайте нам магнезию». Начальник смущенно ушел, но магнезия через два дня появилась.

И они-таки придумали для нас нечто особенно сближающее. Последние 15 минут отдали под танцы – ту-степ, полечки и быстрые фокстроты. Вот мы выстраиваемся по росту в две линии – мальчики против девочек и «шаг вперед, кавалеры приглашают дам». У каждого кавалера – дама по росту. Взялись за руки, разворот, пианистка ударяет по клавишам и понеслась кавалькада. Ничего, что вместо юбки – гимнастический купальник, вместо фраков – трусы и майки, а вместо туфлей – тапочки и чешки. Все быстрей и быстрей несется цепь танцующих. Раз-два-три, и-и раз-два-три. Кавалеры кружат дам. А теперь прошлись, восстановили дыхание. И снова раз-два-три, раз-два-три! Самые веселые танцы в моей жизни.

А после танцев забежать в шахматный клуб, к приятелям. Это вам не самбо и не баскетбол! Это интеллектуальная элита Университета. Шахматные столики, лампы, склоненные головы, изредка негромкие шуточки (но какие!). И мы – девочки-подружки примолкаем, кипятим чай, приносим чашки на шахматные столики и сидим на заранее нами же принесенных матах – отдыхаем и смотрим. А там разворачиваются битвы. Вот Корчной (будущий чемпион СССР) ухмыляясь, передвигает фигуру. Но перед ним гордость Университета – Лариса Вольперт. Как говорят наши приятели-второкурсники «Она любого одной левой».

Уже поздно, выкатываемся на университетскую набережную и медленно расходимся парами и группками. День закончен, теперь домой и спать, спать!

Стихи

Война отпускала постепенно. И вместо фронтовых песен пришли стихи. Часто тоже фронтовые, но лирические, в основном Симонова:

«Где ты плачешь, где поешь, моя зима?

Кто тебе опять забыть меня помог?».

Но главное – Пушкин, какое-то упоение им. Его издают и маленькими томиками и большими фолиантами.

Его читают, учат, цитируют, почти разговаривают цитатами.

«Целый день, как ни верчуся,

Лишь тобою занят я…».

 

«Ох, отвяжись, я знаю только то,

Что ты дурак, но это уж не ново».

«Кубок янтарный

Полон давно,

Я – благодарный –

Пью за вино».

«Я пережил свои желанья,

Я разлюбил свои мечты;

Остались мне одни страданья,

Плоды сердечной пустоты».

И т. д. и кто что знал.

Но чаще, на прогулках за городом, на небольших вечеринках, а то просто, гуляя вдвоем или втроем – читали один за другим без остановки стихи Пушкина и Лермонтова. Я любила читать из Евгения Онегина и Моцарта и Сальери – поэм, которые хорошо знала.

В эти же годы появились для нас странные и чудесные стихи Анны Ахматовой:

… Задыхаясь, я крикнула «Шутка

Все, что было. Уйдешь – я умру!»

Улыбнулся спокойно и жутко

И сказал мне «Не стой на ветру».

… Мне с тобою пьяным весело –

Смысла нет в твоих рассказах.

Осень ранняя развесила

Флаги желтые на вязах.

Оба мы в страну обманную

Забрели и горько каемся,

Но зачем улыбкой странною

И застывшей улыбаемся?

Мы хотели муки жалящей

Вместо счастья безмятежного,

Не покину я товарища

И беспутного и нежного.

 

Тогда же оценили мы и лирику Маяковского:

«На цепь нацарапаю имя Лилино

И цепь исцелую во мраке каторги».

И, многие сами писали стихи.

Я в основном писала шуточки-эпиграммы. Мне писали разное, в том числе и такие забавные послания:

«Мечта! К тебе стремлюсь,

Но не делами, нет!

Жду на подносе золотом

тебя подарят мне.

Не потому, что все равно,

Нет не хватает воли…

Я часто думаю одно,

а делаю… другое!».

Это послание Зеленского было широко известно и, конечно, неоднократно осмеяно. Особенно потоптался на Зеленском наш курсовой поэт – Алик Гинзбург.

Ах, как прелестно он танцует!

Да-да, я видел это сам.

С каким изяществом гарцует

Вокруг подвластных ему дам.

А как они ему послушны,

Как обожают все его.

Читатель понял отчего:

Они к нему неравнодушны.

Зеленский был старостой и все девочки его группы были ему подвластны.

А на четвертом курсе все зачитывались «Двенадцатью стульями» и «Золотым теленком». «Пилите, Шура, пилите» – стало девизом всех курсовых и дипломных работ.

Окончание университета

В Радиевом институте у Веры Ильиничны Гребенщиковой дипломировались трое радиохимиков: я, Толя Кривохатский (муж моей подруги Ины Вишневской) и Венька (фамилии не помню). Вере Ильиничне было лет сорок. Дочь академика, жена членкора, сама профессор, высокая, стройная женщина. От гладкой прически до кончиков туфлей – элегантность и простота. За этой простотой – ум, образование, культура, великолепное знание химии и мягкая интеллигентность. Мы же трое не имели за плечами двадцати четырех лет колледжей, культуру Ленинграда чуть глотнули и понимали дистанцию между Верой Ильиничной и нами. И все же, будучи студентами, мы вели себя раскованно, а часто просто по-хулигански.

Работа у нас была особая – с микроколичествами радиоактивных элементов, только что открытых и нарабатываемых в ядерных котлах – плутония, кюрия, америция. Дело было новым и шли наши исследования со скрипом. У меня плутоний не хотел высаживаться на предлагаемые ему осадки и цепко сорбировался стенками плексигласовых сосудов. В результате мне пришлось заняться реакциями соединений переменного состава, происходящими на поверхности. Это очень трудная область, так как количественно реакции не воспроизводились. У Кривохатского дела обстояли не лучше. Его задача – изучить химию кюрия и построить последовательность его реакций в определенных средах – осложнялась «хвостами». Хвост – это те остаточные количества элемента, которые остаются в растворе или на стенках сосудов после проведения реакции выделения. В результате нетерпеливости Толи, рвавшегося к финишу, его кюрий размазался по сорока пробиркам. «Сорок хвостов» – мрачно подытожил свою деятельность Кривохатский – и главное – я не знаю, что с ними делать!»

Что-то не клеилось у Веньки – не окислялся его элемент до той степени валентности, которая требовалась, и не осаждался в той мере, которая была изначально задана Верой Ильиничной.

В общем, мы постоянно натыкались на кочки, лезли через бурелом, утопали в трясине. Под конец (в октябре) мы уже дошли до полного изнеможения, отупения и исступления. Начались сплошные кошмары. Мы разбили драгоценнейшие автоматические микропипетки. Мы, что-то спекая, растворили платиновую чашку. В общем, это теоретически невозможно, но нам удалось проделать в чашке дырку немеханического происхождения. Но самым эффектным концом нашей деятельности был просто трагический провал. Кому-то из нас был нужен америций. Его привезли именно для нас в особом контейнере. Мы были обучены, как вскрывать контейнер, как открывать ампулу, как перенести из нее раствор в нужную емкость. И все это зная и умея, мы пролили раствор америция на пол лаборатории. Это и был наш последний «научный подвиг».

Вера Ильинична вошла чернее грозовой тучи и сказала мне и Веньке: «Забирайте все свои материалы, мойте посуду и столы и отправляйтесь в дипломную (это была специальная комната для дипломников), пишите, что наработали. И в лабораторию больше ни ногой, иначе вы тут что-нибудь подожжете или взорвете и дело кончится полной катастрофой». А с Вами, Толя, будем собирать Ваши «хвосты»». «Не мои, – еще огрызнулся Кривохатский – кюриевые». «Нет, Ваши» – непреклонно ответила Вера Ильинична, надела химический халат, натянула резиновые перчатки, отодвинула в сторону все мои пробирки с многофазовыми соединениями и встала к столу.

Ну, делать нечего. Писать дипломную работу – так писать.

Оказалось, что экспериментального материала очень много и работать надо серьезно – до защиты оставалось полтора месяца. Через неделю к нам присоединился Кривохатский, сообщив с порога, что Вера Ильинична – классный химик. А то мы без него не знали! За неделю она разобралась со всеми «хвостами» и выстроила стройную систему реакций этого нового элемента. Но Кривохатский тоже был не промах. И все было не так трагично и просто, как казалось нам. Хвосты-хвостами, но основные химические свойства кюрия Кривохатский уже знал. Была у него и своя система реакций.

В общем, сидим мы в «дипломной», в груде книг и пишем свои работы. Иногда пьем чай с булочками, иногда ходим обедать и время от времени орем друг на друга:

– Да это и не окисление вовсе! Вот скажи, какой тут заряд? Ну, заткнись, в конце концов, насчет соосаждения, что ты в нем понимаешь! Ой, ребята, постройте мне идеальную кинетическую кривую по этим параметрам – я вам мороженное куплю. Где ты видел подобного ублюдка, посчитай-ка его электроны! Ну причем здесь энергия Гиббса и трамвай девятый номер? – и все в таком роде.

Наконец, дипломы написаны, прочтены Верой Ильиничной и отданы на рецензию. Начинаем рисовать иллюстрации к защите. Венька нарисовал не схему, а какое-то чудовище. Одни круги разного цвета и буквы Ос и Ок. Я эту схему долго изучала, потом расхохоталась и, нажимая на букву о, продекламировала «Оное обозначение означает окисление, а оное обозначение определяет осаждение. Ты, Веня, переделай плакат, а то сам в нем запутаешься». «Сойдет – ответил Венька, я же знаю, где что».

Накануне защиты я приклеивала номера к своим плакатам. Венька переносил свою схему-чудище на двойной лист ватмана (на один она физически не умещалась), а Кривохатский создавал не знаю какую по счету схему возможных реакций кюрия. Я с состраданием посмотрела на них и сказала: «До завтра, мальчики! Я пошла». «Куда ты?!» – возмутились они. «Покупать блузку». «А это что?» – удивился Венька, подергав меня за рукав. «Тоже блузка, – ответила я, – но старая». «Правда, Титлянова – дура?» – спросил Венька у Толи. «Правда, – согласился Кривохатский, – была бы умной – помогла бы мне с последней схемой». «Или мне» – размечтался Венька. «До свиданья, умники!» – ответила я и пошла в магазин, где и купила очаровательную белую блузку.

На следующий день – день защиты дипломов – я пришла в новой блузке и с выученным наизусть докладом. Кривохатский (с галстуком!) все еще выбирал, какую схему реакций выставить. Я посоветовала ему повесить самую первую (по времени) и самую последнюю. И, как потом выяснилось, оказалась права. Я защищала первой, отбарабанила свой текст со всеми знаками препинания и ответила на все вопросы. Потом вышел Венька со своим чудищем. Он очень переволновался, стоит и молчит. Вера Ильинична нервничает, комиссия в доброжелательном недоумении. Председатель просит начинать, а Венька молчит. И вдруг выпалил с таким оканьем, что и на Волге редко встретишь «Оное обозначение означает окисление, а оное обозначение означает осаждение» и опять замолк. Тогда кто-то из комиссии спокойно задал ему вопрос по сути схемы. Тут Венька очнулся и все связно изложил. Кривохатский защитился классно, он был талантливым химиком. Все мы получили пятерки и слова Председателя ГЭКа, что мы продвинули вперед химию практически неизученных элементов – были наградой Вере Ильиничне за все ее страдания с нами.

На третий день после защиты мы были приглашены на обед к Вере Ильиничне. Тут Венька ужасно разнервничался и попросил меня помочь ему купить «что-нибудь». Мы ему купили очень приличную вельветовую рубашку. Ина (жена Толи) одела Кривохатского достойно для такого случая.

А я вынула старое-престарое черное атласное платье с черными же матовыми цветами. Платье было переделано из маминого, которое она купила у какой-то старой барыни. Набросила сверху белую оренбургскую паутинку – мамин подарок и была готова к выходу в свет. Саша пришел меня проводить, взглянул и пробормотал: «Ну, ты сегодня что-то уж слишком эффектная…». «А вот и не слишком, мы идем сегодня та-акой дом».

Да, это был для нас совсем необычный дом. Пятикомнатная старинная квартира, картины на стенах, ковры на полу, какие-то необычайные шторы и шкафы с книгами. Я прошлась по полкам: химия, физика, философия, литературоведение, поэзия, живопись и вообще все… Одну комнату занимал большой биллиардный стол, что привело Веньку просто в ступор. Мы с Толей держались спокойно, пока не вошли в столовую. Огромный стол, белая накрахмаленная скатерть, хрусталь, бокалы на высоких ножках, бокалы низкие и широкие, тарелки с подтарельниками, серебро вилок и ножей и салфетки в кольцах, на которые Венька смотрел с ужасом и восхищением.

Описать, как мы рассаживались и осваивались среди этого великолепия, просто невозможно. Нас принимали Вера Ильинична и ее муж. В этом доме я ощутила атмосферу старого Петербурга. Двое известных ученых, интеллигенты в пятом (или десятом) поколении обращались с нами так, как будто бы мы были очень важными и дорогими для них гостями. Не помню, что мы ели и пили, но атмосферу праздника и дружелюбия я не забыла до сих пор. В каждом доме принимают и угощают по-своему. Мы в своей семье любим простоту, веселье и дружелюбие. Но, оказывается, и за столом с накрахмаленной скатертью и хрусталем может царить такое радушие, что подаренный вам вечер запоминается и как праздник, и как жизненный урок.

Саша

Я рассталась с Сашей и это было неизбежно. Если мужчина привык подчинять себе окружающих и иных отношений не признает, а женщина превыше всего ставит свободу и личную независимость, то любовь между ними возможна, но брак и совместная жизнь не мыслимы.

В наследство от своего отца Саша получил стальную волю, властность и мужество. Все эти качества усилила и впечатала в него война. Он, как многие молодые люди того времени, был обожжен войной. Но для него она началась не в двадцать и даже не в семнадцать, а в тринадцать лет.

Его отец был полковым комиссаром, мама – военврачом в том же полку. Полк стоял в Ростове, где Саша в 1941 г. закончил шесть классов. Практически в первые часы после объявления войны полк получил приказ выступать. Сашу не успели никуда пристроить и он остался при госпитале, где его мать была хирургом. Мальчишка два года работал санитаром. Он видел все – кровь, страдания, смерть, мужество и трусость, бомбежки и артобстрелы. Саша выносил ведра с кровяной жижей и остатками ампутированных рук и ног. Вместе с госпиталем он то отступал, то шел вперед на запад. Он научился хорошо стрелять и наряду с раненными бойцами не раз отбивал атаки немцев на госпиталь. Когда ему было пятнадцать лет, погиб его отец. Полк официально усыновил Сашу, он был зачислен в состав разведбатальона и ушел из госпиталя, простившись с матерью, которая на минуту оторвалась от операционного стола.

В разведке Саша научился всему, что должен уметь разведчик – подолгу лежать в укрытии, бесшумно ходить, прицельно бросать нож и убивать. Война для Саши закончилась в Польше, где он был ранен. В семнадцать лет его демобилизовали. Он имел несколько орденов, включая польский и медаль «За отвагу» – предмет его особой гордости.

Саша вернулся в Ростов, жил у какой-то из своих теток и учился. Во время войны, имея на руках табель за шестой класс, он проделал следующий фортель. В более или менее спокойное время пошел в ближайшую школу и прозанимался в седьмом классе неделю-другую, от силы месяц. А потом попросил, чтобы ему выдали табель об окончании седьмого класса. Ну, кто мог отказать мальчишке в военной форме? Таким же образом «окончил» восьмой и девятый классы. В Ростове он полгода готовился, а затем поступил в десятый класс. За полтора года сумел усвоить программу четырех лет обучения. В 1946 г. поступил в Ленинградский авиационный институт. Что он прекрасно сдал вступительные экзамены по математике и физике, я не сомневаюсь. Но русский язык он не мог сдать. Более кошмарной неграмотности я в своей жизни не встречала. Обладая чувством языка и абсолютной грамотностью, я просто не могла читать его письма. Так надрывали мне сердце его ошибки в каждом слове. Но его приняли в Институт, его военное детство и ордена заменили, видимо, экзамен по русскому языку. Я много занималась с ним и грамматикой и синтаксисом, но успехи наши были невелики.

Учился он в Институте блестяще, разбирался в электротехнике и радиотехнике, как бог, интуитивно понимая работу доставляемых различными путями американских приборов, и обладал к тому же оригинальным конструкторским мышлением.

Он был из когорты Победителей. Понятно, что я в него влюбилась, не понятно почему влюбился он в девушку, которая ни по одному параметру не соответствовала его представлениям о характере будущей жены. Мы не умели и не хотели уступать друг другу, и в этом была причина наших ожесточенных споров и ссор, которые, конечно, кончались объятиями и поцелуями, но вспыхивали вновь и вновь.

Другая болевая точка наших отношений – это полное отсутствие чувства юмора у Саши. Может быть, война выжгла это чувство, а, может быть, его обделила им судьба – не знаю. Саша не был угрюмым, он смеялся, когда смеялись все, он понимал хорошо рассказанный анекдот, но не более.

Мы дружили вчетвером: моя подруга Ася Бонди, ее двоюродный брат Марк Бонди, Саша и я. Ася и Марк обладали великолепным чувством юмора, были немного клоунами и умели подыгрывать друг другу. Вот идем мы вчетвером по Невскому проспекту и останавливаемся у витрины художественного фотоателье, в которой вывешены портреты. Марк то подняв, то сведя брови, то закатив глаза, то надув щеки тут же на месте шаржирует каждую фотографию. Чертовски талантливо и смешно! Мы с Асей закатываемся смехом до слез. Саша раздражен и рассержен – он не понимает, не видит. Я рассказываю забавные «случаи из жизни», Ася и Марк хохочут, Саша злится. Он понимал, что ему чего-то не хватает и не желал с этим мириться. Специально читал «Двенадцать стульев» и рассказывал мне оттуда забавные эпизоды, зная от других, что они смешные. Но вот однажды при Саше Толя Кривохатский стал читать «Двенадцать стульев» просто подряд. Что-то было особо комическое в Толином чтении, и вся компания хохотала, не затихая. После этого случая Саша оставил попытки доказать себе и другим, что и у него есть чувство юмора. И, Слава богу!

Таково было положение вещей, но жизнь текла своим чередом, любовь тоже заявляла свои права, и надо было что-то решать, решать, что нам делать с нашей любовью и друг с другом. И вот мы решили пожениться и даже отправились в ЗАГС подавать заявление. На Охтинском мосту и состоялся тот незабываемый разговор.

Саша. Чтобы в ЗАГСе не выяснять отношений, договариваемся, что ты берешь мою фамилию.

Я. Нет!

Саша. Почему?

Я. Во-первых, мне не нравится твоя фамилия. А во-вторых, я – Титлянова, это так есть и этот факт нельзя изменить.

Саша (жестко). Моя жена будет носить только мою фамилию.

Я (насмешливо). Твоя жена, видимо, будет носить твою фамилию, а вот я буду носить свою.

Поход в ЗАГС не состоялся, кончился очередной ссорой и мы пошли по Охтинскому мосту в разные стороны.

Конечно, мы помирились и как бы забыли о споре на мосту. Но уйти от решения мы не могли. Я уже делала диплом и вопрос встал ребром – либо я выхожу замуж и остаюсь в Ленинграде, либо уезжаю неизвестно куда.

Однажды вечером, его мать, когда мы с ней остались вдвоем, сказала мне.

– Ты мне очень нравишься и, если ты выйдешь замуж за Сашу, я всегда буду на твоей стороне. Но послушай меня, я его знаю, он такой же, каким был его отец. Это значит: твоя жизнь – это в основном его жизнь; только его друзья могут быть твоими друзьями; только его мысли должны быть в твоей голове и только его мнение всегда должно быть твоим мнением. Ты это выдержишь? Думаю, нет. Ты будешь нечастной с ним, и ты уйдешь, непременно уйдешь от него. Тогда, без тебя, будет несчастным он. Я не хочу вашего взаимонесчастья. Не лучше ли разрубить все сейчас? –

Фронтовой хирург – она умела резать по живому.

Но это еще был не конец, иллюзии еще оставались, оставалась и любовь. Конец настал в тот непогодный вечер, когда я, уставшая после двенадцати часов стояния у химического стола, расстроенная тем, что плутоний опять не соосаждается на носителе, и очень голодная, уже в двенадцатом часу ночи вернулась домой. Я снимала комнату в большой коммунальной квартире. Дверь в мою комнату (да и все другие тоже!) не закрывалась на ключ. Сашу знали все жильцы квартиры и открывали ему входную дверь, не интересуясь дома я или нет.

И вот я вхожу в свою комнату, а на маленьком диванчике (презент хозяйки!) сидит Саша. Я так обрадовалась. Думаю – сейчас он меня обнимет, утешит в моих неудачах с плутонием, напоит чаем, сделает какие-нибудь немудрящие бутерброды. Он не обнял меня, не помог мне раздеться. Он встал и жестко сказал – Я обещаю тебе, что пока ты делаешь диплом, я буду терпеть твое постоянное торчание в лаборатории, твою зацикленность на каких-то химических реакциях, твой отсутствующий взгляд. Но после окончания Университета все будет по другому. Мне не нужна Мария Склодовская. Мне нужна заботливая любящая женщина, женщина, которая должна быть украшением домашнего очага.» – Как ты сказал? Тебе не нужна Мария Склодовская? Вот этого тебе не надо было говорить. Я никогда не стану Марией Склодовской – масштаб у меня много мельче. Но и быть украшением домашнего очага я не могу. Я просто рождена не для этого. И я буду работать в лаборатории столько, сколько найду нужным. И буду думать о зарядах, валентностях и реакциях и взгляд временами у меня будет отсутствующим. Если такая моя жизнь тебя не устраивает, а она тебя, конечно, не устраивает, то тогда все решается просто. После защиты я уезжаю. А теперь давай выпьем чаю, а лучше – вина.

Мог он меня удержать? Мог, но не захотел. И я уехала. А что было с нами потом, то было потом и это уже другая история.

P. S. Кстати о Марии Склодовской, по мужу Склодовская-Кюри. Одна из героинь моей химической юности. Полячка, физик и химик, работала в Париже, обнаружила радиоактивность тория, вместе с мужем Пьером Кюри открыла полоний (назван в честь Польши) и радий, исследовала радиоактивное излучение, ввела термин радиоактивность. Первая из женщин, получившая Нобелевскую премию (1903 г., премия по физике), и единственный (до 1952 г.) ученый, получивший ее дважды (1911 г., премия по химии).

Распределение на работу

Мы, студенты спецфака, закончили университет на полгода позже, чем наши однокурсники – в ноябре 1952 г. После окончания нам дали короткий отпуск, в декабре мы собрались в Москве для распределения. Всех нас, около 500 человек, математиков, физиков, химиков, геологов, всех, кого направляли в атомную промышленность, включая поиск урана и тория, поселили в каком-то громадном общежитии. Выпускники университетов, технологических и геологических институтов из Москвы, Ленинграда, Ростова, Киева ждали в этом общежитии своего будущего. Странное время, странное место.

В доме, где мы жили, была громадная комната со множеством больших столов и колченогих стульев. Вероятно, это была столовая. Нас там не кормили, но отдали комнату в наше распоряжение. Вечером мы все собирались там и распределившиеся (куда – тайна!) ставили выпивку, а остающиеся – еду. Или мне изменяет память, или в ближайших магазинах продавали только венгерский токай. Вечерами мы пили немного водки, а потом токай и еще раз токай. Вдоль стен стояли батареи бутылок из-под токая. Мы быстро подружились, но понятия не имели, кто куда едет, все было засекречено до полного идиотизма. Пришел и наш день. Вызывают по одному. За столом четверо, двое мужчин в военной форме, двое в пиджаках. После «здравствуйте», спрашивают Титлянова? Да. Открывают «Дело» и зачитывают что-то вроде анкеты. Ф.И.О., родилась тогда-то, там-то, отец, мать. Окончила ЛГУ с красным дипломом, специальность – радиохимия. Особые знания – химия новых элементов. Допуск такой-то. Форма такая-то. Все!

Затем следует не вопрос, а некое уведомление. Скажите нам, куда бы Вы категорически не хотели ехать: Урал, Сибирь, Дальний Восток, Средняя Азия. Ответ: Средняя Азия. Вопрос: С кем из своих товарищей Вы хотели бы поехать? Ответ: С Кривохатскими Иной и Толей. Они мои друзья.

– Мы Вас попросим на несколько минут выйти. Выхожу. – Войдите. – Вхожу. Подвигает бумагу. «Вы распределены в хозяйство Уральца. Подпишитесь…». Подписываю, выхожу в коридор, жду друзей. Вот обманщики: Кривохатские, Савоскина, Колядин и еще 10 человек едут вместе, но в совсем другое хозяйство. И только Юра Прокопчук – хороший парень, но пока не друг, не приятель – распределен в хозяйство Уральца. Все распределены. Нам говорят – идите в общежитие, в 17 часов вам принесут билеты. Закупаем спиртное (токай) и ждем. Действительно, в 17 часов приносят билеты. Половина курса, включая нас с Юрой, получает билеты до Челябинска. Выезд завтра утром, за вами придет автобус. Спрашиваем посыльного: ну вот, выйдем мы в Челябинске, и что нам делать? Ответ: вас встретят. Все математики и физики уже уехали. Остались геологи, их будут распределять завтра.

Ночью мы пьем, под что-то танцуем, но в основном поем. Мы поем военные песни и студенческие, которые, вероятно, пели наши деды, если они учились в Университетах.

Коперник целый век трудился,

Чтоб доказать земли вращенье.

Дурак, зачем он не напился,

Тогда бы не было сомненья.

И Ньютон тоже век трудился,

Чтоб доказать двух тел сближенье,

Дурак, зачем он не влюбился,

Тогда бы не было сомненья!

Колумб Америку открыл,

Землю для нас совсем чужую.

Дурак, зачем он не открыл

На нашей улице пивную.

И такой разгул, отчаянный, с мгновенной влюбленностью парней-геологов и девочек-химиков до утра. Утром приходит автобус, мы уезжаем. Геологи долго машут нам вслед. И где-то ведь лежат дороги наших будущих встреч.

Приезжаем в Челябинск. Нас встречают, везут обедать и вручают ж.д. билеты на поезд Челябинск-Свердловск. Большой компании до Кыштыма – (это Челябинск-40), а нам с Юрой до Маука (это п/я 0215-Сунгуль). На стандартный вопрос – стандартный ответ – вас встретят.

Едем ночью. В Кыштыме слезают 12 человек. Обнимаемся, прощаемся. «Бог весть, увидимся ли вновь!». Едем еще две остановки. Вот и Маук. Три часа ночи, темнота и никто нас не встречает. Маленькая станция, холодный грязный зал ожидания, не зал – комнатенка и почему-то кругом одни башкиры. Юра говорит: «Меня предупредили, если не встретят, то надо идти к дому Соколовых, их тут все знают. Ты посиди, а я пойду, поищу этот дом». Уходит.

Я сажусь на свой чемодан. На мне модная синяя шляпка без полей, но с вуалеткой. Я медленно опускаю вуалетку, смотрю в темное окно и раздумываю. Ну и куда же я попала? И что меня ждет там, впереди?

 


Страница 3 из 5 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


Защитный код
Обновить

наверх^