На главную / Наука и техника / А. И. Фет. Мудрецы древности

А. И. Фет. Мудрецы древности

| Печать |


СОДЕРЖАНИЕ

  1. А. И. Фет. Мудрецы древности
  2. Страница 2 (текущая позиция)

У древних греков были уже начатки наблюдательной науки в астрономии (Эратосфен, Аристарх, Птолемей, Гиппарх), и экспериментальной науки в физике (Архимед, Герон). Но это были более поздние явления, не получившие полного развития. Единственной наукой, развившейся у греков очень рано и достигшей у них высокого совершенства, была геометрия. Особое положение геометрии состояло в том, что личный опыт, требуемый для создания этой науки, почти совпадал с опытом пространственной ориентации, неизбежным в детстве каждого человека. Необходимые для первых шагов этого познания наблюдения и эксперименты каждый ребенок проделывает, когда учится ходить и ориентироваться в своем окружении; поэтому может показаться, будто геометрия дается человеку вовсе без наблюдений и экспериментов. В действительности геометры всегда делали чертежи, то есть ставили некоторые намеренные эксперименты, и наблюдали формы различных тел, в том числе искусственно изготовленных человеком. Но эти виды деятельности можно было легко себе представить, не выполняя их в действительности; поэтому геометрия казалась «умозрительным» занятием. Первым геометрам, Фалесу Милетскому и Пифагору, могло казаться, что они делают открытия с «закрытыми глазами». Но в действительности они вспоминали свой личный опыт, как это делают все ученые. Без опыта нет науки.

 

Таким образом первые геометры стали строить свои выводы, просто размышляя над свойствами легко поддающихся изображению фигур. Полученные таким образом выводы можно было запомнить и применять в дальнейших рассуждениях, уже не вдаваясь в детали предыдущих. Так возникла цепь опирающихся друг на друга теорем. Отдельные теоремы знали уже египтяне, вавилоняне и другие народы, но они знали их как «опытные факты»; греки начали их доказывать, то есть выводить из более простых теорем более сложные, уже не прибегая к опыту, а заменяя опыт рассуждением, то есть «мысленным опытом». Так началась геометрия – первая теоретическая наука. По преданиям греков, первым, кто начал доказывать теоремы, был Фалес из Милета. Как утверждает не очень достоверная традиция, Пифагор, который был моложе Фалеса, знал Фалеса и мог у него учиться. О Пифагоре мы знаем немногим больше. Этот загадочный человек, поселившийся в южной Италии, основал там научную школу – первую в истории и сыгравшую важнейшую историческую роль. Пифагор жил в 6 веке, примерно с 580 до 500 года до н.э.

Теорема Пифагора о прямоугольных треугольниках была в частных случаях известна еще вавилонянам, которые, однако, не дошли (за полторы тысячи лет!) до ее общей формулировки и не имели понятия, что такую теорему можно доказать. Поэтому утверждение Ван дер Вардена (в его книге «Пробуждающаяся наука»), будто эта теорема была известна задолго до Пифагора, не выдерживает сравнения с его же примерами вавилонских задач. Конечно, главным достижением греков была общая формулировка и доказательство этой теоремы – поистине, главной теоремы геометрии, лежащей в основе всего количественного описания природы. Несомненно, эту теорему уже знали и оценили пифагорейцы, ученики Пифагора. Вполне возможно, что ему принадлежит ее первое доказательство, которое мы находим у Евклида.

Другая теорема, связанная с именем Пифагора, беспримерна в греческой науке, и вообще выглядит как «анахронизм»: это теорема о несоизмеримости стороны и диагонали квадрата. Здесь перед нами первое «доказательство невозможности» – свидетельство безграничной любознательности греков, чуть ли не с самого начала своей науки поставивших под вопрос свою познавательную способность. Историки математики и в этом случае говорят, что сам Пифагор не был автором этой теоремы, потому что она впервые упоминается лишь в конце пятого века до н.э. Предполагают даже, что пифагорейцы приписывали своему учителю все свои результаты. Но вспомним, что их школа была «секретной», и если какая-нибудь теорема была долго охраняемой тайной, то именно эта. Вероятно, историография в этом случае еще раз переживает фазу гиперкритицизма, и со временем вернется к древней традиции. Теорема о несоизмеримости имела для Платона особое значение, в связи с его поисками наилучшего способа устройства браков. Этот проект можно, конечно, объяснить научным уровнем эпохи, но хотелось бы знать, что думал о нем Евклид.

Во всяком случае, личность Пифагора вызывает у Ван дер Вардена удивительное замечание: он недоумевает, был ли Пифагор «пророком, математиком или шарлатаном». В отношении человека, умершего около минус пятисотого года, это сомнение кажется просто необдуманным. Я думаю даже, что и Платон, живший на полтораста лет позже, в этом смысле не был шарлатаном. И науку своего времени он знал лучше Гегеля, хотя тоже не стеснялся придавать себе важность ссылками на геометрию. Во всяком случае, Ван дер Варден , назвавший целую главу «Школа Платона», мог бы подумать о том, что ни сам Платон, ни кто другой не приписал Платону ни одного математического результата. Только философы его школы могли придумать нелепое выражение «Платоновы тела» – по поводу правильных многогранников, которые он использовал только для философских спекуляций (причем неполный перечень их, что обесценивает эти спекуляции). Впрочем, почтение к Платону не удивительно у этого автора, который не любил ссориться с авторитетами, даже не столь солидными, как Платон.

Некоторые историки говорят еще, будто Платон научил математиков отличать необходимые условия от достаточных, что было бы очень странно. Ведь Платон был современником людей, работы которых несколько позже изложил Евклид. Он, конечно, был знаком с Теететом, но вряд ли учил его логике. Вообще, сравнение логики Платона с трудами таких его современников, как Евклид, Фукидид или Гиппократ, опять наводит на мысль о карьере Гегеля в девятнадцатом веке. Думаю, что сравнение с Гегелем – вовсе не мое изобретение; очень уж оно естественно. Более того, я думаю, что и логика Аристотеля была анахронизмом (уже без кавычек), то есть не была нужна тем, кто нуждался в то время в рассуждениях. Но об этом дальше.

Несомненно, интерес к математике и все, что Платон знал о математике (и геометрии, и арифметике), он приобрел у пифагорейцев. Рассел в своей «Мудрости Запада» полагает, что ранние диалоги Платона в самом деле выражают мысли Сократа, его учителя, и что мысли самого Платона выразились в его поздних работах. Сократ был равнодушен к математике и редко к ней обращался (если пренебречь выдумками Аристофана, явно путавшего его с натурфилософами). Его интересы относились, как мы бы сказали, к этике и социологии. Но это все не значит, что он избежал влияния математики. Ведь это была самая первая наука, название которой попросту означает «знание». Аристотель тоже не любил математики и не занимался ею, но очевидным образом от нее зависел. После Пифагора и не могло и быть иначе. Влияние математики на греческую философию мог понять только математик, всерьез занявшийся философией – Рассел. К сожалению, в своей поздней книге Рассел смягчает свой безжалостный анализ платонизма. Можно подумать, что он не читал Поппера и не понимает, что за человек был Платон. Конечно, можно восхищаться его талантом компилятора и фантаста, но при чтении «Законов» (еще больше, чем «Государства») трудно избежать почти буквальных параллелей. Если Платон и был в чем-то первооткрывателем, тог он открыл фашизм. Не надо бояться сравнений! Если не сравнивать разные эпохи, то в истории ничего нельзя понять. Сравнивать надо осторожно. Но корни нацизма мы находим в немецком идеализме, и я любовался в свое время платонизмом передовых статей «Правды». Линия Платон – Гегель – Маркс четко проходит через историю философии. И если Гегель политически отождествил себя с Пруссией, то вслед за ним, очень близко к нему мы находим Фихте – этот еще благородный источник немецкого национализма, – а из Маркса, с неумолимой логикой русского перевода, вытекает Ленин. Пусть это не совсем силлогизмы, но ведь я занимаюсь теперь философией.

Я уже назвал философию «словесным безумием». Вначале она была похожа на мифологию и было чем-то вроде мифотворчества, всегда причудливого, иногда гениального в своих фантазиях. Но после Пифагора философия пошла по более наукообразному пути: она стала пифагорейским безумием. Это особый вид порабощения человека человеческим словом, в сущности открытый Расселом. Другим видом всегда была религия, и как раз у Платона оба вида рабской зависимости от слова слились в одно целое. Но сначала я опишу пифагорейскую болезнь. Чт? делает со словами религия, достаточно известно. Слова веры до сих пор сохранили свою притягательную силу; они связаны с миром мифа и сказки, с древнейшими страхами и надеждами человека. Что же делает со словами философия?

В отличие от религии, философия всегда занимала очень немногих людей, хотя влияние ее было очень значительно. Этот факт нуждается в объяснении, и я пытаюсь его объяснить. Можно понять, почему философия привлекает немногих: она утомительна и скучна. Но она берется решать «вечные вопросы», важные для человека и недоступные для науки: о сущности мира, о назначении человека, о смысле жизни. В древности религия оказалась уже недостаточной, чтобы ответить на эти вопросы. В Средние века религия стала сложнее, а человек проще, так что религии хватало для всех вопросов, и философия стала служанкой богословия. Но в Новое время религия потеряла репутацию, и философия снова заняла важное место. Люди верили, что в философских трактатах содержатся ответы на все вопросы. Читать эти книги было трудно, и тут явилась идеология, популярно объяснявшая, к чему пришли мудрецы. Но это уже другое дело. Нас интересует теперь, как устроена философия.

В философском сочинении, как и в любом научном, можно заметить ключевые слова, по-видимому , обозначающие основные понятия. В математике это такие слова, как «точка», «прямая», «число», «функция»; в физике «скорость», «масса», «заряд», «поле»; в химии – «вещество», «элемент», «реакция». В философии ключевые слова «бытие», «сущность», «дух», «материя» и совсем уже трудные прилагательные: «трансцендентный», «имманентный», «дискурсивный». Другие слова как будто напоминают обычные, но означают нечто иное: «аналитический» совсем не в том смысле, как в аналитической геометрии, «синтетический» – не в том смысле, как в химии, а «реальность» имеет мало общего с повседневной жизнью. Философские прилагательные возникли не так давно, но существительные мы находим уже у древних греков. У Платона предметами обсуждения являются «эйдосы» – они же «идеи», или «виды». Слово «идея» того же происхождения, но у Платона «идеи» – это не мысли человека, субъективные и зависящие от случая, а предметы, существующие в некотором смысле вне нас, неизменные и не тождественные никаким конкретным предметам, воспринимаемым нашими чувствами. Иначе говоря, это воображаемые предметы, каждый из которых соответствует некоторой совокупности вещей, имеющих общее свойство. Например, все существующие собаки рассматриваются как несовершенные приближения к некоторому идеалу собаки – Собаке с большой буквы. Платон полагал, что эта идеальная Собака некоторым образом «существует», в то время как все бегающие вокруг нас собаки иллюзорны. Очевидно, здесь обращены все связи между понятиями: «реальность» приписывается лишь созданным людьми абстракциям, в то время как реально существующее считается собранием ошибок – правда, не наших, человеческих ошибок, потому что не мы создали собак и все объекты внешнего мира, а ошибок какого-то творца, имеющего перед собой совершенные идеи всех вещей, но изготовляющего зачем-то бесчисленное множество их ущербных копий. Этот взгляд на мир в Средние века назывался «реализмом». Он господствовал в схоластической философии до 12-го века и хорошо подходил к христианской теологии, учившей, что этот мир, в котором мы живем, опорочен «первородным грехом» и является извращением божественного замысла; в индийской религии наш мир прямо объявляется иллюзией и, возможно, из Индии и пришли к Пифагору такие представления, заимствованные у пифагорейцев Платоном.

Еще в древности было другое мировоззрение, прямо вытекающее из научного изучения мира. Ученые наблюдают множество явлений этого мира и приходят к обобщениям: они видят, например, различные объекты с общими свойствами и называют их «собаками», а затем создают идею собаки, собирающую эти общие свойства и отвлекающуюся от случайных особенностей отдельных собак. Этот процесс называется научным обобщением, и поскольку обобщениям даются имена, подход ученых назвали «номинализмом». Конечно, все ученые древности были номиналисты; даже Аристотель, как видно из его зоологии, на практике был номиналист, и во многом расходился со своим учителем. Впрочем, философия Аристотеля представляла эклектическую смесь заимствованных им мыслей: источники этих мыслей не сохранились, но противоречия между научными взглядами Аристотеля и его умозрительной философией обличают эту смесь.

Первым значительным номиналистом средневековья был Абеляр (1079-1142), оказавший огромное влияние на развитие человеческого мышления. Конечно, он занимался лишь теологией, потому что тогда не было другой науки, но он пытался логически связывать понятия, а не просто принимать на веру традиционные тексты. И он был номиналист, потому что понимал уже процесс научного обобщения и видел, каким образом люди дают имена продуктам своего мышления.

До Абеляра в мышлении людей господствовали концепции Платона, в их христианском преломлении. Эти концепции, усвоенные еще в античное время «отцами церкви», и составляли построенную схоластами словесную систему, именуемую теологией. При этом подлинные сочинения Платона исчезли из ученого обращения, кроме, разве, диалога «Тимей»: Платон формировал мышление через теологию, усвоившую скорее поздний, александрийский платонизм, чем самого Платона.

После Абеляра человеческое мышление обращается к Аристотелю, впав, таким образом, в другую разновидность словесного безумия. Слава Аристотеля пришла, скорее всего, из завоеванной арабами Испании. Может показаться странным, что европейцы не получили книги Аристотеля прямо из Византии, где в то время хранились все сокровища древней литературы. Причина этого, как мне кажется, не только в забвении греческого языка и в церковном расколе, враждебно отделившем латинское христианство от греческого. Может быть, дело было в том, что византийцы сами мало интересовались своими предками-язычниками, занимаясь только богословскими спорами. В Испании же расцвела особая арабская культура, в то время вполне терпимая к иноверцам и жадно усваивавшая как раз философию Аристотеля. Можно предполагать, что в основе этого интереса была репутация Аристотеля как «учителя великого Искандера»: Александр Македонский всегда был, и до сих пор остается мифическим героем мусульманского Востока. Так или иначе, арабы проявили особую склонность к Аристотелю (а не к Платону). Они читали его в арабских переводах, сделанных в Персии, и притом лишь отчасти с греческих оригиналов, а большей частью с сирийских переводов. Конечно, эти арабские тексты были весьма ненадежны, и деятельность арабских философов состояла в их комментировании. Предполагалось, что в книгах Аристотеля есть уже всё возможное знание, и надо только извлечь его из этого кладезя премудрости.

Этот исторический комплекс неполноценности поразил не только арабов. Все средневековые европейцы были уверены, что живут в развалинах блистательного древнего мира, мудрецы которого уже все знали: надо только читать их книги. Лишь в эпоху Возрождения, в 16-ом веке, в Европе начали думать и говорить самостоятельно. Причиной этого анабиоза мышления была, скорее всего, христианская доктрина, искавшая ответа на все вопросы в священном писании и в сочинениях отцов церкви. Удивительным образом к этому запасу унаследованной мудрости был присоединен язычник Аристотель. Скорее всего, это произошло оттого, что впавшая в неграмотность Европа видела в Испании материальное и духовное богатство – хотя и под покровом Корана.

Христианские ученые стали ездить за светом знания в мусульманскую Испанию, а знание означало там философию Аристотеля. Сами арабы не проявили философского дарования (вместо этого они изобрели алгебру!); но у них можно было найти драгоценные книги, которые надо было, впрочем, читать по-арабски, или переводить на латынь. Никакого другого языка у европейцев тогда не было: зачатки их национальных языков еще не имели письменности. Были, однако, посредники, переводившие Аристотеля с арабского на латынь: это были жившие в Испании евреи, к которым мусульманские владыки относились вполне терпимо. Среди христианских пилигримов были французский монах Герберт, ставший потом, под именем Сильвестра II, римским папой. Стало быть, ученичество у арабов не рассматривалось как ересь – даже если учились языческой философии! Но это было еще до изобретения инквизиции.

Арабы сами ничего не придумали в философии, но усердно изучали и комментировали Аристотеля. Самый знаменитый арабский ученый Аверроэс (1126-1198) получил прозвище «Великий Комментатор». Ученые монахи усваивали, таким образом, не столько самого Аристотеля, сколько его арабские толкования. Это привело к возникновению в Парижском университете целого направления «аверроистов». Конечно, б?льшая часть сочинений Аристотеля была им недоступна. Главное, что они ценили в этом философе, была его логика – учение о силлогизмах. Аверроисты были убеждены, что применением силлогизмов к тому или иному набору терминов можно получить любое возможное знание. К таким манипуляциям и сводилась их «наука», а материалом логических рассуждений служили богословские или этические высказывания, которые считались безусловно истинными – из священного писания, писаний отцов церкви, и из того же Аристотеля, некоторым образом причисленного к христианским святым. Фома Аквинский (1228-1272), величайший авторитет католического богословия до наших дней, постоянно цитирует Аристотеля как непререкаемый авторитет, называя его просто «Философ», с большой буквы. Остается лишь удивляться доверию к такому мыслителю, лишенному христианской веры!

Господство в Парижском университете псевдологической словесности закрыло там дорогу любому научному исследованию природы. Поскольку Франция рано стала централизованной монархией, интеллектуальный климат в этой стране определялся тем, как думали и преподавали в столице. В Италии, вступившей на путь Возрождения примерно в то же время, было большее разнообразие научных школ и интересов, оставлявшее место запросам повседневной жизни. Многие историки видят в этом причину, по которой Возрождение развилось не во Франции, а в Италии.

Под средневековой схоластикой понимают обычно как раз это засилье Аристотеля в человеческом мышлении. Когда стали доступны подлинники его работ, вывезенные из Константинополя греческими эмигрантами после падения империи (1453), наследие этого мудреца оставалось главным препятствием для любой деятельности ума. Аристотель господствовал в университетах до Декарта, и даже после. Собственно, Декарт и был реакцией на это философское безумие! Можно думать, что Аристотелев тупик растянулся на пять или шесть столетий. Когда Галилей увидел в свой телескоп пятна на солнце, его высмеял ученый-схоласт, объявивший, что прочел всего Аристотеля и не нашел у него никаких пятен. Так книга заменила действительность.

Я знаю наперед, что скажут мне на все мои доводы. Скажут, что я применяю к мыслителям прошлого наши современные критерии. Что их следует судить по законам их времени. Что для своего времени они были полезны и даже необходимы. Более того, мне скажут, что без них не был бы возможен никакой прогресс. И в самом деле, у нас нет примера другого общества, развившегося без философского безумия. Другие общества попросту не развились! Точно так же, если кто-то переболел тяжкой болезнью и выжил, можно сказать, что без этой болезни он не мог быть так силен и здоров (как мы сейчас). Но в других культурах философские школы достигли своей конечной цели – погубили породившую их жизнь. Кто докажет нам, что Индия не могла бы развиться дальше нас, если бы не приняла философию фатализма и смирения? Кто объяснит нам, почему Китай увяз в самодовольстве и покорности, не вспомнив мудреца по имени Конфуций?

Те, кто ищут в истории необходимость и предустановленную гармонию, не хотят видеть разнообразия человеческих культур. Нет ничего случайнее истории – до тех пор, пока люди не научатся на нее влиять. Древние мудрецы доказали, что влиять на историю возможно – задержав цивилизацию Запада на полторы тысячи лет.

Я вовсе не хочу возложить на этих мудрецов всю вину за эту задержку. Точно так же, я не виню во всем германцев, разрушивших Римскую империю. В конце концов, Платон до этого господствовал в философии пятьсот лет! Но не надо слишком уважать историю. Надо пытаться ее понять. И не надо представлять себе историю человеческого разума вроде «Афинской школы», как ее изобразил Рафаэль.

 


Страница 2 из 2 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^