К. Чуковский. Воспоминания о Илье Репине |
| Печать | |
СОДЕРЖАНИЕСтрогий к себе и своему дарованию, он ненавидел лесть и похвалы. Показывая в Пенатах приезжим гостям какую-нибудь из своих новых картин, он с досадой прерывал излияния восторгов: — Нет, вы скажите мне, что в ней плохого! И чуть было не расцеловал художника Л. О. Пастернака * Леонид Осипович Пастернак (1862—1945) — портретист, автор знаменитых иллюстраций к роману Льва Толстого «Воскресение». Отец поэта Бориса Пастернака. , когда тот с обычной своей прямотой сделал несколько критических замечаний о незаконченной его картине «Пушкин на экзамене». Репин долго вспоминал с благодарностью: «Спасибо ему, он мне во многом помог». Когда я редактировал рукопись его мемуаров, впоследствии вошедших в его книгу «Далекое близкое», я считал своим редакторским долгом напрямик, без всяких околичностей, высказывать ему свое редакторское мнение о них, и хотя порою это выходило у меня грубовато, Репин не раз поощрял меня к таким резким высказываниям. «Я люблю Ваши замечания, если они едки и колки до обидности», — писал он, посылая мне свою новую рукопись. И в другом письме по поводу своих корректур: «Интересно Ваше острое и беспощадное мнение». Сохранилось изумительное письмо Ильи Ефимовича к Владимиру Стасову, где он резко упрекает знаменитого критика за излишние хвалы его таланту. Стасов в газетной статье восторженно приветствовал какое-то новое произведение Репина. Репин прочитал — и рассердился. «А обо мне.. . Знаете, мне даже обидно: что это вы? Вы знаете, как я Вам верю и ценю Вашу правду!!! И вдруг я подумал: «что, если он начал стареть и всем хочет на закуску по конфетке подносить?» Ох, я видел уже накануне, как Вы кривите душой перед Ге. Что, если и мне Вы начинаете подслащивать? Ради бога, бросьте эту манеру — я ее ненавижу... Вас я люблю беспощадного, правдивого, могучего, такой вы и есть. . .» Еще раньше он писал тому же Стасову: «А рисунки мои Вы, пожалуйста, так не хвалите, а то я к Вам доверие потеряю, — можно ли хвалить такую дрянь?» И о другом своем рисунке ему же: «Вчера я хотел было взять (его) к Вам, да раздумал, он мне плохим кажется. Ведь это только полупомешанный Егоров хотел купить его у меня. .. я его образумил, конечно. ..» И таков Репин был всегда. Когда он написал портрет М. П. Мусоргского, Стасов приветствовал в пылкой статье это новое торжество русской живописи. С тех пор прошло больше семидесяти лет, и каждое новое поколение зрителей присоединяется к восторженному отзыву Стасова. Ни йоты преувеличения в этом отзыве не было. Но Репин рассердился и тут. «...Мне эта статья не понравилась, — писал он Стасову в суровом письме, — она похожа на рекламу (?!), страдает преувеличенностью и сильным пристрастием...» * И. Е. Репин и В. В. Стасов. Переписка, т. II. М.—Л., 1949, стр. 62. Нельзя представить себе другого художника, который написал бы такое письмо влиятельному и неподкупно правдивому критику, выражающему свой восторг пред его дарованием. Не похвал, а правды требовал Репин от критики. В том чудесном письме, которое я цитировал выше, Илья Ефимович говорит, что его творческий труд доставляет ему то «радости до счастья», то «горести до смерти». Радости были несомненно огромны, радости гениального мастера, полнокровно воплощающего в образах заветные мысли и чувства, но он переживал свое счастье незримо, в тиши мастерской, один на один со своими холстами, а «горести» терзали его у всех на виду, и он не переставал громко жаловаться на те муки, которые его искусство причиняет ему. Уже во время первого своего юбилея, когда исполнилось двадцать пять лет его творческой деятельности, он напечатал в газете письмо, где называл себя «страдальцем от неудовлетворительности своих произведений»: «При встрече со своими картинами на выставках, в музеях я чувствую себя безнадежно несчастным» * «Новое время», 1896, № 7435. . Над этим немало глумились в печати, но я, как близкий свидетель его работы и жизни, могу удостоверить, что это было именно так. Здесь была его незаживающая рана. «...Все, что ни пишу, кажется плохим, тяжелым, нехудожественным», — признавался он Жиркевичу в девяностых годах * И. Е. Репин. Письма к писателям и литературным деятелям. М., «Искусство», 1950, стр. 115. Письмо от 30 июля 1894 г. . И тогда же своей ученице Веревкиной: «. . .Приехав, я увидел, что все мое плохое, неудачное еще хуже стало». И жаловался ей, что испытывает у себя в мастерской «разочарование, отчаяние и все те прелести в нашей деятельности, от которых можно повеситься» * Письмо И. Е. Репина к В. В. Веревкиной от 4 июля 1895 г. «Художественное наследство», Репин, т. II. М.—Л., Изд. . «Он страдал от неудовлетворенности, — вспоминает о нем передвижник Я. Минченков, — как будто его давила какая-то тяжесть, которую он, сильный, не мог с себя сбросить, не мог от нее разгрузиться. — Не то, не то! — повторял Репин, стоя одиноко перед своей картиной, и лицо его принимало страдальческое выражение, в голосе слышалась досада, раздражительность» * Я. Д. Минченков. Воспоминании о передвижниках. М., 1940, стр. 141. . Так великолепна была всякий раз та картина, которую он хотел написать, что по сравнению с нею та, которая в конце концов была написана им, как бы ни была она замечательна, все же казалась ему неудачей. «Несчастны те, у кого требования выше средств, — нет гармонии — нет счастья», — писал он Веревкиной в 1894 году. «...Кажется, начал бы учиться снова... если бы вообще человек мог сделать то, что он хочет. Увы, он делает только то, что может». * «Художественное наследство», Репин, т. П. М.—Л., Изд. Академии наук СССР, 1949, стр. 205. К нему вполне применимы слова, с которыми Некрасов обратился к Белинскому. Не думал ты, что стоишь ты венца, И разум твой горел не угасая, Самим собой и жизнью до конца Святое недовольство сохраняя — То недовольство, при котором нет Ни самообольщенья, ни застоя. . . «Святое недовольство» собою, томившее некогда Гоголя, Белинского, Некрасова, Чехова, было и для Репина величайшею пыткою. Всякий раз, когда я сопровождал его в Русский музей, в Третьяковскую галерею, я видел, какую боль доставляет ему созерцание своих старых картин. Не замечая их огромных достоинств, взыскательный мастер видел в них одни лишь недостатки и, кажется, будь его воля, снял бы их со стены, чтобы заново работать над ними. Та же Веревкина вспоминает, как мучительно выказывал он недовольство собою, стоя в Русском музее перед своей картиной «Николай Мирликийский». «...Мой порыв осекся, — сообщает она, — перед страдающим, неприязненным взглядом, которым он (Репин. — К. Ч.) смотрел на картину. — Пойдемте, пойдемте! Ну, что тут стоять! — нетерпеливо оборвал он, и в этом внезапном раздражении я узнала его вечную болезненную неудовлетворенность своим творением... Мы пошли в сторону Летнего сада.. . Илья Ефимович стал осыпать картину отрывистыми упреками: холодный фон не вяжется с яркостью первого плана... фигуры в толпе жидковаты. . . Святитель Николай заслонен громоздкостью палача. — Ах, все надо было совсем иначе!!! ...От себя не уйдешь.. .» * «Художественное наследство», Репин, т. П. М.—Л., Изд. Академии наук СССР. 1949, стр. 191. Когда я в своих давних воспоминаниях о Репине описывал те нравственные муки, которые причиняло ему всегдашнее недовольство собою, многие отнеслись к моим словам недоверчиво. Но с той поры появилось немало мемуарных свидетельств, подтверждающих мои воспоминания. Т. Л. Щепкина-Куперник, например, повествует: «Отправив свою картину на выставку, увидав ее среди других, [он] часто приходил в отчаяние. Убегал с выставки, торопясь так, что едва попадал в рукав шубы, и только нервно повторял: — Не вышло... не нашел... О, о, а... как же это. .. не так надо было!» * Там же, стр. 270. Ничего этого я, конечно, не знал, когда впервые посетил его Пенаты. И поэтому можно представить себе, с каким изумлением услышал я у него в мастерской, как он рассказывает какому-то гостю: — Сейчас приезжал ко мне один покупатель. Я его отговорил: «Дрянь картина, не стоит покупать». Он и уехал. Признаюсь, что его манера так непочтительно говорить о себе показалась мне в первую минуту чудачеством. Ведь ни одному из русских художников, кроме разве Брюллова, не выпадало при жизни столько великих успехов. Репину не было и тридцати лет, когда он написал «Бурлаков», и с тех пор почти каждая его картина являлась событием русской общественной жизни. «Почему же он, — думал я, — не позволяет себе гордиться своими заслугами? Почему о своих картинах он говорит с такой горечью, с такими удрученными вздохами?» Многим, поверхностно знавшим художника, чудились здесь рисовка, игра. И только ближе познакомившись с ним, я увидел, что все его жалобы искренни, ибо горькое чувство недовольства собою было связано у него с самим процессом его повседневной работы. Каждая картина, особенно в последние годы, давалась ему с таким надрывным трудом, он столько раз менял, перекраивал, переиначивал в ней каждый вершок, предъявляя к себе при этом такие невыполнимые требования, что у него и в самом деле выдавались периоды, когда он ненавидел себя за свою «неумелость». И все же я никак не мог привыкнуть к тому пренебрежительному тону, с которым он в своих письмах ко мне говорит о своем даровании. «...Трудолюбивая посредственность много ошибок натворила...» — так говорил он о себе в письме от 31 января 1926 г. ...«Финские знаменитости» все еще стоят у меня на мольберте, — писал он в том же письме, — и я, как вечно неудовлетворенная посредственность, погоняю старую клячу Россинанта вдогонку кровных рысаков. .. Разумеется, кляча не выдрессируется и с большими годами работы в рысака. Этому никакие колдовства не помогут». Вскоре после того, как я познакомился с ним, он рассказывал при мне о Ропете — безвкусном и аляповатом архитекторе: — Ропет был похож на меня и.лицом и фигурой, но (изумительное и чрезвычайно характерное «но»! — К. Ч.) как он дивно, дивно рисовал! О своих произведениях он почти всегда отзывался с беспощадной хулой. «Боже мой, какая мерзость! . . — писал он об одном из своих ранних этюдов. — Особенно этот язык молнии и эта женщина в центре — вот гадость-то!..» * И. Е. Репин. Далекое близкое. М., «Искусство», 1953, стр. 161 И признавался в одном из интимнейших писем: «Я даже скопировать ничего не могу своего — мне все мое кажется так плохо, что повторять — глупо» * «Художественное наследство», Репин, т. II. М.—Л,, Изд. Академии наук СССР, 1949, стр. 207. О своей картине «Пушкин на берегу Черного моря», написанной совместно с Айвазовским, он в первый же день моего посещения Пенатов высказался буквально в таких выражениях: «Дивное море написал Айвазовский.. . И я удостоился намалевать там фигурку». «Вообще о моем таланте, — писал он мне в 1927 году, — сколько помнится, всегда это был спорный вопрос. И должен признаться, что и сам я был в числе не признающих за собой таланта. И теперь, когда на 83-м году жизни я с особой ясностью понимаю, что такое талант, я припоминаю, что еще в Чугуеве в 1856 году своему брату двоюродному Ивану Бочарову я говорил уже трагически, что у меня нет таланта. Он слегка оспаривал, а я плакал внутри» * Письмо от 29 апреля 1927 г. Художнику Поленову он писал еще в 1899 году: «Тебе ведь известна моя бездарность... сколько надо времени мне, чтобы чего-нибудь добиться, и сколько издыханий, чтобы что-нибудь, хотя разумное, одолеть... докорпеть.. .» * И. Е. Репин. Письма к художникам и художественным деятелям. М., «Искусство», 1952, стр. 134. При первом знакомстве с Репиным эта его особенность поразила меня больше всего. В то время мне было неизвестно письмо, которое он еще в восьмидесятых годах, в самый разгар своей славы, написал одному литератору, выразившему свой восторг перед ним: «Вы знаете, какой я простой, обыкновенный человек, а Вы ставите меня на такой грандиозный пьедестал, что, если бы я взлез на него, Вы сами расхохотались бы, увидев мою заурядную фигуру, вскарабкавшуюся так высоко. * И. Е. Репин. Письма к писателям и литературным деятелям. М., «Искусство», 1950, стр. 34. «Заурядная фигура» — это он повторял о себе постоянно. Беспримерная скромность великого мастера была по душе Льву Толстому, который, как мы знаем теперь, говорил ему с сочувственным смехом: «А вы все такой же малодаровитый труженик? Ха-ха! Художник без таланта? Ха! А мне это нравится, если вы действительно так думаете о себе» * И. Е. Ренин. Далекое близкое. М., «Искусство», 1953, стр. 386. . И все же, если бы я изобразил Репина только таким, я сказал бы о нем большую, неправду, «Святое недовольство» собою далеко не всегда угнетало его; вообще он был человек очень сложный, в нем легко уживались противоречивые качества, и наряду с приступами мучительного неверия в свое дарование, наряду с этой упорной и раз навсегда усвоенной скромностью было в Репине где-то под спудом иное — глубоко затаенное гордое чувство, ибо не мог же он — наедине с собою, так сказать, в тайнике души — не сознавать всей огромности той исторической роли, которая сыграна им в русском национальном искусстве. Сознание это очень редко пробивалось наружу (словно на мгновение спадала завеса!), и лишь тогда мы могли убедиться, как несокрушима его безграничная вера в себя и в победительную силу своего дарования. Я помню, в октябре тринадцатого года он, весь какой-то праздничный, торжественный, безмерно счастливый, шествовал — именно шествовал! (словно под музыку!) — по залам Третьяковской галереи, среди своих прославленных картин, а за ним в отдалении шла толпа почитателей — Иван Алексеевич Бунин, Муромцева, Шаляпин, Ермаков и другие, — и походка у него была очень уверенная, непохожая на его обычную поступь, и видно было, что он ощущает себя триумфатором, так что надень кто-нибудь в эту минуту на его кудри лавровый венок, это никому не показалось бы странным. Таким я еще никогда не видал его. В тот день его картины и портреты были развешаны в Третьяковской галерее по-новому, в непривычных для него сочетаниях, и он разглядывал их новыми глазами, словно знакомился с ними впервые, и видно было, что они ему по сердцу. Глядя на его триумфальное шествие, я невольно вспомнил те удивившие меня в первую минуту слова, которые за несколько дней до того мне довелось прочитать в рукописи его мемуаров, — о том, что с юности ему была присуща «тайная титаническая гордость духа» * И. Е. Репин. Далекое близкое. М., «Искусство», 1953, стр. 217. . Мы только что видели немало примеров того, что эта «титаническая гордость» была у него действительно «тайной», глубоко запрятанной, и только в особых случаях, как теперь в Третьяковке, становилась на мгновение явной. Без этой гордости, без веры в себя, в свое призвание, в свой творческий путь Репин не стал бы тем Репиным, какого мы привыкли любить как бойца и новатора. Несмотря на мучительные — и такие частые—приступы жгучего недовольства собою, на вечные свои «сокрушения» о мнимых неудачах и провалах, он в тайниках своей личности хранил незыблемую веру в себя, и всякий раз, когда враждебные «веяния» подвергали его веру испытаниям, она обнаруживалась во всей своей силе. Этих испытаний выпало на его долю немало, но не было случая, чтобы он поддался их воздействию. Когда, например, ему стало известно, что Стасов резко осудил его картину «Царевна Софья» и что критик считает ошибочным путь, приведший Репина к созданию этой картины, Репин с гневом восстал против его приговора и, обычно такой мягкий, уступчивый, здесь не сделал ни малейшей уступки — и не выразил никаких «сокрушений». Стасов обрушился на картину в печати. Но и это не повлияло на Репина, и хотя он очень любил переделывать свои композиции, дополнять их, исправлять, «кочевряжить», в этой картине он не изменил ни единой черты, потому что и здесь, как везде, следовал собственному своему убеждению, даже наперекор самым авторитетным ценителям. Всю жизнь он чутко прислушивался ко всем советам и оценкам своего любимого Стасова, но еще в юные годы заявил ему в гордом письме: «А знаете ли, что в Петербурге все... прямо говорят мне, что я весь под влиянием В. Стасова. Пусть говорят, что хотят, думайте и Вы, как Вам угодно, а я Вам скажу, что я под своим собственным влиянием уж давно» * И. Е. Репин и В. В. Стасов. Переписка, т. I. М.—Л„ «Искусство», 1948, стр. 140. . «Собственное свое влияние» он в течение всей творческой жизни ставил превыше всего. Вспомним хотя бы историю с его «Запорожцами». Когда картина вполне определилась и считалась законченной, он неожиданно для всех уничтожил в ней одну из наиболее выразительных и ярких фигур и заменил ее безликой фигурой, которая отвернулась от зрителя и стоит к нему спиною, накинув на плечи самую, казалось бы, неживописную свитку (кирею), или, как выражались возмущенные критики, «серый больничный халат». Поднялись крики, что он испортил картину, погубил ее, разрушил ее красоту. Особенно громко кричали об этом такие влиятельные в ту пору ценители, как известный беллетрист Григорович и редактор-издатель распространённейшего «Нового времени» Суворин. Репин ответил им непреклонно и твердо: «Я знаю, что я в продолжение многих лет, и прилежных, довел наконец свою картину до полной гармонии в самой себе, что редко бывает, — и совершенно спокоен. Как бы она кому ни казалась — мне все равно. Я теперь так хорошо понимаю слова нашего гения: Ты им доволен ли, взыскательный художник? А я к себе очень взыскателен»... «И теперь хотя бы 1000 000 корреспондентов "Times", разносила меня в пух и прах, я остался бы при своем; я глубоко убежден, что теперь в этой картине не надо прибавлять, ни убавлять ни одного штриха» * И. Е. Репин. Письма к писателям и литературным деятелям. М., «Искусство», 1950, стр. 80 и 82. . Совершенно справедливо писала мне о Репине Наталья Борисовна: «Он может поддакивать каждому вашему слову, но если он скажет «нет», тут уж вы ничего не поделаете». Ибо только на поверхностный взгляд он казался таким покладистым, уступчивым, мягким. На самом же деле он всегда и во всем был верен своей внутренней правде и резко отметал от себя то, что так или иначе противоречило ей, Даже Лев Толстой оказался бессилен покорить его своему обаянию. Правда, Репин в своих воспоминаниях пишет, что в присутствии Льва Николаевича он, «как загипнотизированный», мог «только подчиняться его воле» и что всякое положение, высказываемое Львом Николаевичем, казалось ему в ту минуту бесспорным, — среди близких Толстому людей не было другого человека, который так страстно и упорно боролся бы с толстовским аскетизмом, толстовским непротивлением злу, толстовским утилитарным подходом к искусству. Для всякого, кто внимательно вчитается в статью Репина «Николай Николаевич Ге», станет ясно, что вся она выражает собою протест против влияния теорий толстовства на творческую деятельность Ге. «К аскетизму я не способен, — писал Репин в 1891 году одной из дочерей Льва Толстого, заявляя этим свою независимость от яснополянской морали.— Жизнь так прекрасна, широка, разнообразна, меня так восхищают природа, дела человека, искусство, наука!» «Довольно непротивления! — воскликнул Репин в одной из статей о Толстом. — Да здравствует бессмертный гений жизни!» Теперь, когда напечатаны его письма к Черткову и к Татьяне Львовне, дочери Льва Николаевича, стало очевидно, что, несмотря на тридцатилетнее дружеское общение с Толстым, этот пламенный поклонник Толстого-художника при всем своем благоговении перед его нравственной личностью ни разу не поддался его морально-аскетической проповеди, ибо всегда и во всем шел своей собственной, репинской, самобытной дорогой. Вы могли встречаться с ним из года в год, не подозревая, что за его мягкой и благодушной улыбкой таится такая несокрушимая сила характера. Случилось ему, например, в девяностых годах выступить в печати с одной небольшой статьей, за которую он подвергся неистовой травле газетных писак. Его любимый ученик В. А. Серов тогда же написал ему письмо, где выражал пожелание, чтобы он воздерживался от таких выступлений. Репин сердито ответил ему: «Сколько бы ни писали мне умных назиданий, все это как к стене горох... Если бы ты за неделю раньше пришел ко мне с целью удержать меня от этой «бучи» и все будущее изрек предо мною, я все-таки сделал бы по-своему, потому что жить можно только своим темпераментом и своим умом, какой есть» * И. Е. Репин. Письма к художникам и художественным деятелям. М., «Искусство», 1952, стр. 110. . И здесь была его величайшая сила, — в такой целеустремленной настойчивости, ибо даже его дарование было бы бесплодно и немощно, если бы оно не опиралось на его несгибаемый, волевой и упорный характер. Этот характер раскрылся предо мною во всей мощи, когда в Третьяковской галерее исступленный маньяк Балашов накинулся на его картину «Иван Грозный и сын» и исполосовал ее сапожным ножом. Я узнал об этом страшном событии так: в третьем часу дня в январе принесли мне из Пенатов записку от жены Репина, Натальи Борисовны, на каком-то шершавом и рваном клочке. «Сейчас телефонировали из «Биржевки», — писала Наталья Борисовна, — что один сумасшедший в Москве пробрался к картине «Грозный» и изрезал ее ножом. Боже мой, такое чувство у меня, будто по телу режут ножом. Придите хоть на минуту. ..» Со слезами в горле, потрясенный, я сейчас же помчался в Пенаты, как бегут к больному или раненому, ясно представляя себе, что Репин совершенно раздавлен этой свалившейся на него страшной бедой. — Будто по телу ножом! — сказала Наталья Борисовна, выйдя мне навстречу в прихожую. Даже у Хильмы, домашней работницы, было похоронное выражение лица. Репин сидел в столовой, и так странно было видеть его в эти часы не в мастерской, не с кистями в руках. Я вбежал к нему, запыхавшись, и начал бормотать какие-то слова утешения, но уже через секунду умолк, увидев, что он совершенно спокоен. Он сидел и ел свой любимый картофель, подливая в тарелку прованское масло, и только брезгливо поморщился, когда Наталья Борисовна опять повторила свое: «Будто по телу ножом». Он был уверен тогда, что картина, одна из его лучших картин, истреблена безнадежно, он еще не знал, что есть возможность реставрировать эту картину, и все же пи словом, ни жестом не выдал своего великого горя. Чувствовалось, что к этому спокойствию он принуждает себя: он был гораздо бледнее обычного, и его прекрасные, маленькие, стариковские, необыкновенно изящные руки дрожали мельчайшей дрожью,— но его душевная дисциплина была такова, что он даже говорить не захотел о происшедшем несчастье. Он так ненавидел всякие жалобы, охи и ахи, свойственные дряблым натурам, что из всех нас был в ту минуту единственным, кто не выказывал наружу никакого волнения. Вскоре оказалось, что не я его, а он утешает меня. — Вот вам тарелка, — сказал он, — нечего хныкать. Садитесь и кутайте. И стал с преувеличенным интересом расспрашивать о каких-то посторонних вещах. — Не волнуйтесь и ешьте! — повторил он даже как будто сердито. — Ведь просты-ынет. А Наталья Борисовна билась над телефоном, висевшим у него в кабинете, стараясь связаться с Москвой. Но из допотопного телефона среди какого-то хриплого лая вылетали лишь отдельные слова, которые из-за отсутствия логической связи казались еще более пугающими. Репин издали тревожно прислушивался к этому телефонному шуму, и когда Наталье Борисовне удалось наконец получить от редакции «Русского слова» подтверждение утренних сведений, тотчас же ушел собираться в дорогу, все такой же внешне спокойный и бодрый. Тщательно переоделся, аккуратно уложил небольшой чемодан и взял с собой дорожный ящик с красками. Я сопровождал его до станции Оллила и оттуда в поезде до Питера. В вагоне оказался виолончелист Цезарь Пуни, говорливый старик, и Илья Ефимович тотчас же стал оживленно беседовать с ним, ни словом не упоминая о своей катастрофе, хотя лицо у него было как мел и руки дрожали по-прежнему. В Петербурге, на вокзале, лишь только мы покинули вагон, мне показалось, что Илье Ефимовичу трудно идти — он все еще был мертвенно бледен, — и я хотел взять его под руку, но он порывисто шагнул от меня прочь, поднял плечи и преувеличенно бодрой походкой направился к выходу, навстречу беде. Так и не принял ни от кого ни утешения, ни помощи. Здесь проявилась его могучая воля, которая в другое время была незаметна, так как, повторяю, обычно во всех своих отношениях к людям он бывал уступчив и покладист. .. Катастрофа с одной из лучших его картин потрясла всю Москву. Попечитель Третьяковской галереи, известный живописец Игорь Грабарь, поставил перед собою задачу — восстановить картину в прежнем виде. Это казалось немыслимым—так огромны были раны, нанесенные ей. Но талантливый специалист-реставратор при ближайшем участии Грабаря применил к ней особые, строго научные методы, и картина возродилась к новой жизни. От ее увечий не осталось и следа. Москвичи были рады и счастливы. 27 октября того же года в ресторане «Прага» в Москве состоялось чествование Репина. Чествование было интимное, тихое. Собрались ближайшие друзья — писатели, художники, артисты, во главе с Шаляпиным и Буниным. Шаляпин приветствовал Репина с почтительной сыновней любовью. Вообще речи были задушевные, без напыщенной фальши. Репин так и светился торжественной, праздничной радостью. Но когда мы в вагоне, в отдельном купе, ехали вместе с ним из Москвы, он ни единым словом не упомянул о своих московских триумфах и все время говорил о другом — главным образом о том, как великолепен Шаляпин. Говорил немногословно и вдумчиво, перемежая свои восклицания долгими паузами: — Откуда у него эти гордые жесты? . . и такая осанка? .. и поступь? .. Вельможа екатерининских времен... да! А ведь пролетарий, казанский сапожник... Кто бы мог подумать! Чудеса! И, достав из кармана альбомчик, начал тут же, в вагоне, — по памяти — набрасывать шаляпинский портрет. И ни звука о себе, о своем торжестве, о только что пережитых треволнениях. Когда же я делал попытку хоть издали перейти к этой теме, он хмурился, отмалчивался и снова переводил разговор на другое. Суровый контроль над собою не покидал его ни в горе, ни в радости.
Страница 6 из 11 Все страницы < Предыдущая Следующая > |