На главную / Философия и психология / Конрад Лоренц. Оборотная сторона зеркала. Главы 1-7

Конрад Лоренц. Оборотная сторона зеркала. Главы 1-7

| Печать |


 

Глава 7

 

Корни понятийного мышления

 

1. Интегрированные частичные функции

Каждая из когнитивных функций, о которых пойдет речь в этой главе, встречается у животных, и каждая из них имеет свою собственную, независимую от всех остальных ценность для сохранения вида; ради этой ценности и под ее селекционным давлением она и возникла. Если бы мы знали эти функции лишь у животных, то вряд ли пришли бы к мысли, что они вообще способны к интеграции в систему высшего порядка. Как мы уже говорили, высшая система так же мало выводима из более ранних частичных систем, как высшее животное из своих предков, стоящих ниже на лестнице эволюции. Тем более невозможно было бы предсказать по этим частичным функциям те поистине эпохальные новые достижения, которыми стали специфические системные свойства возникшего при их интеграции целого: понятийное мышление и словесный язык, способность накапливать сверхличное знание, способность предвидеть последствия своих действий и возникающую из нее ответственную мораль.

Рассказывая о частичных функциях, мне неизбежно придется повторяться. Уже много лет назад я понял, какое важное значение для возникновения человека имели абстрагирующая функция восприятия, пространственная ориентация, связанная с центральным представлением пространства, и любознательное поведение. Тогда же я описал эти функции таким образом, что сегодня мало что могу к этому добавить. Но в то время я еще не вполне осознал, что создание той единственной в своем роде целостной системы, функцией которой является понятийное мышление и возникновение которой означает так называемое "очеловечение" ("Menschwerdung"), потребовало интеграции этих трех когнитивных способностей друг с другом и еще по меньшей мере с двумя другими.

Те две когнитивные функции, которые я не принял тогда во внимание и которые нам предстоит сейчас рассмотреть, – это, во-первых, произвольное движение, являющееся в сочетании с вызываемыми им обратными сообщениями когнитивной функцией sui generis [Своего рода, своеобразная (лат.)], и, во-вторых, подражание, составляющее, в тесной связи с богатым реафференциями* произвольным движением, предпосылку для усвоения словесного языка и тем самым для возникновения независимой от объектов традиции. Я оказался перед выбором: либо подробно повторить то, что писал раньше, либо отослать читателя к предыдущим работам. А поскольку, как я знаю по опыту, таким указаниям читатель следует очень редко, я предпочитаю навлечь на себя упрек в излишних повторениях.

Эти шесть когнитивных функций я рассмотрю теперь по отдельности в их первоначальной форме, в которой они осуществляются у животных, и притом так, как если бы мы ничего еще не знали о том, что они являются подсистемами и тем самым необходимыми предпосылками высочайших, специфически человеческих достижений. Ввиду взаимной независимости этих подсистем порядок их рассмотрения более или менее безразличен. Начну с абстрагирующей функции восприятия, которая представляет собой своеобразную когнитивную функцию, о чем уже говорилось в Пролегоменах. Мы уже знаем также, что она принимает участие в различных функциях обучения.

Подобного возврата назад и забегания вперед при описании сложных систем избежать невозможно, поскольку, к сожалению, линейная последовательность написанных или сказанных слов может изображать одновременно существующее лишь во временно`м порядке.

 

2. Абстрагирующая функция восприятия

Сообщения из внесубъективной действительности, поступающие в нашу центральную нервную систему через органы чувств, никогда не достигают уровня переживания в их первоначальной форме – как данные, независимо принятые отдельными рецепторами, – или достигают его только в исключительных случаях. Это может происходить разве лишь в случае так называемых "низших" чувств, когда, например, отдельное раздражение осязательного тельца или определенное качество запаха проходят путь от рецептора до нашего Я, не проходя специальных процессов обработки, оценки и истолкования. То, чт`o наш сенсорный и нервный аппарат представляет нашему переживанию в области зрения и слуха, – это всегда уже результат в высшей степени сложных процессов обработки*, имеющих целью вывести из чувственных данных заключения о лежащих в их основе фактах внесубъективной реальности, образующих — как мы считаем, придерживаясь точки зрения гипотетического реализма, – стоящую за всеми явлениями действительность,

Эти – разумеется, бессознательные – "выводы" нашего обрабатывающего аппарата основаны, как уже говорилось в начале книги, на узнавании определенных комбинаций воспринимаемых стимулов, неизменно повторяющихся во времени в одних и тех же сочетаниях. Я уже говорил, что распознавание и узнавание реальных фактов всегда происходит благодаря тому, что Карл Поппер называет "pattern matching" [См. 2-й раздел главы 1.] – наложению внешних конфигураций, содержащихся в чувственных данных, на конфигурации, или "образцы", полученные в результате индивидуального опыта или эволюции вида и готовые к использованию в качестве основы дальнейшего познания. Постоянные пространственные конфигурации – это по большей части то, что мы обычно называем предметами. Согласно простому определению Якоба фон Юкскюля, предмет – это то, что движется вместе.

Мы не могли бы узнавать реальные предметы окружающего нас мира, если бы для этого нужно было всегда воспринимать совершенно одинаковые стимулы в совершенно одинаковых конфигурациях, – если бы, например, образ предмета на сетчатке должен был всегда возникать в одном и том же месте и иметь одну и ту же форму, один и тот же цвет и одни и те же размеры. Удивительное достижение нашего воспринимающего аппарата состоит именно в том, что с помощью механизмов обработки он позволяет нам узнавать предметы, обходясь без этого невыполнимого условия.

Можно доказать, что в зрительной области такая обработка начинается уже в сетчатке. Как показал Леттвин с сотрудниками, а позднее также Э. Бутенандт, чувствительные клетки ретины лягушки соединены в отдельные группы таким образом, что их центростремительные нервные волокна ведут от клеток каждой группы к одной ганглионарной клетке. Эта последняя избирательно реагирует на определенное коллективное сообщение группы – например, что некоторый темный контур перемещается по сетчатке справа налево или что все чувствительные клетки данной группы одновременно сообщают об усилении освещения. Есть даже группы, избирательно реагирующие лишь на выпуклые, движущиеся в определенном направлении границы затемнения. Стимулом в строгом физиологическом смысле является, собственно, только свет, падающий на палочку или колбочку. "Темная выпуклость движется по сетчатке справа налево" — это уже сообщение от чрезвычайно сложной сенсорно-нервной структуры, избирательно реагирующей на конфигурации единичных стимулов, соответствующие определенному «образцу».

Поэтому когда мы, этологи, говорим об "одном стимуле" и называем так, например, признак "красное снизу", на который пылкий самец колюшки отвечает характерными движениями конкурентной борьбы, то это просто сокращенное выражение, и оно может привести к недоразумению. Называя этот признак "ключевым стимулом", мы предполагаем известным, что его восприятие основывается на сообщении очень сложного обрабатывающего аппарата, избирательно позволяющего действовать лишь этой особой конфигурации стимулов и притом одним определенным способом.

На принципе "pattern matching" основана значительная часть нашего познания. Но процессы, посредством которых мы воспринимаем все встречающиеся во внешнем мире "образцы", выполняют функцию, вполне равносильную настоящей абстракции. Когда сигналы зрительных клеток ретины лягушки объединяются в описанные выше сообщения, причем этот процесс не зависит от абсолютной величины стимулов и «принимает во внимание» только их соотношения и конфигурации, – это не что иное, как абстракция.

Способность воспринимать постоянные соотношения между стимулами независимо от их количественных и качественных изменений была открыта гештальтпсихологом Кристианом фон Эренфельсом; он указал также, что эта транспонируемость восприятия образов является одним из его важнейших критериев. Его классический пример – восприятие мелодии, которая узнается как одна и та же, на какой бы высоте и на каком бы инструменте она ни была сыграна. Но способностью к транспонированию обладают отнюдь не только те высокоинтегрированные процессы восприятия, которые называются восприятием образов. Как видно из немногих упоминавшихся фактов, относящихся к постоянству цветов и к функциям ретины лягушки, транспозиция, равносильная отвлечению от случайного и абстрагированию существенного, есть основная функция восприятия вообще и тем самым основа объективирования в том смысле, как мы его определили в начале книги.

То, что при этом абстрагируется, – это всегда свойства, инвариантно присущие предмету. Лучше всего это можно продемонстрировать на простейших функциях восприятия, обычно называемых явлениями постоянства. Этот термин относится к понятию, определяемому исключительно функцией, поскольку физиологические механизмы, ответственные за столь различные эффекты, как, например, постоянство цвета и постоянство формы, по своему происхождению принципиально различны. Но все такие механизмы имеют целью, как уже сказано, узнавание предметов окружающего нас мира как "одних и тех же", даже если сопровождающие их восприятие обстоятельства подвержены столь сильным колебаниям, что абсолютные стимулирующие данные, получаемые нашими органами чувств, в разных случаях совершенно различны.

Все мы сразу понимаем, чт`o имеется в виду, когда говорят о цвете некоторого предмета, не отдавая себе отчета в том, что он отражает в зависимости от освещения световые волны совершенно разной длины. Я вижу бумагу в пишущей машинке белой, хотя она отражает сейчас сильно окрашенный в желтое свет электрической лампы; но и при красном свете солнечного заката я точно так же воспринимал бы ее как белую. Это происходит благодаря аппарату восприятия постоянства, «вычитающему» без участия сознания желтую или красную компоненту освещения из того света, который бумага действительно отражает в данный момент. Цвет освещения, который этот аппарат должен хорошо "знать" для такого расчета, он в своем сообщении опускает, потому что воспринимающий организм, как правило, этим цветом не интересуется. Точно так же и пчела, обладающая во многом аналогичным аппаратом постоянства цвета, нисколько не интересуется цветом господствующего освещения; ей нужно лишь узнавать богатые медом цветы по их «собственному цвету», т. е. по неизменно присущим им свойствам отражения, независимо от того, облучает ли их голубоватый утренний свет или красноватый вечерний.

Аппарат, выполняющий аналогичные функции, дает нам возможность воспринимать размер предмета как один из его постоянных признаков, хотя протяженность его изображения на сетчатке убывает пропорционально квадрату расстояния. Другие механизмы выполняют удивительный трюк, позволяя нам воспринимать место, где находится видимый предмет, как постоянное, несмотря на то, что его изображение на сетчатке при малейшем движении головы и тем более глаз совершает самые дикие зигзагообразные скачки. Физиологию обеих этих функций постоянства особенно глубоко исследовал Эрих фон Гольст, к чьим работам я и отсылаю читателя.

Гораздо сложнее тот аппарат обработки, который позволяет нам воспринимать как нечто постоянное трехмерную форму движущегося у нас перед глазами предмета – например, вращающегося, – так что форма его изображения на сетчатке испытывает сильнейшие изменения. Физиологические основы этого аппарата почти не изучены. Для выполнения функци, состоящей в том, чтобы интерпретировать все изменения изображения на сетчатке – даже изображения тени – как движения в пространстве некоторого предмета постоянной формы, а не как изменения его собственной формы, необходимы чудовищно сложные стереометрические или начертательно-геометрические преобразования – а между тем всем нам эта функция кажется чем-то само собой разумеющимся.

Функции восприятия, изученные Кристианом фон Эренфельсом, М. Вертгеймером и В. Кёлером, – это, несомненно, функции постоянства, хотя, возможно, в свете ранее сказанного было бы неправомерно утверждать, что они "не что иное, как" таковые. Естествоиспытателю, интересующемуся гештальтпсихологией, я рекомендую прочесть работы Вольфганга Метцгера; их краткое резюме имеется в моей статье "Восприятие образов как источник научного познания" ("Gestaltwahrnehmung als Quelle wissenschaftlicher Erkenntnis").

В эволюции органов и даже в развитии техники не так уж редко случается, что аппарат, развитый ради одной определенной функции, неожиданно оказывается способным выполнять наряду с ней еще одну, совершенно иную. В какой-то момент выяснилось, например, что вычислительный аппарат, разработанный для расчета сложных процентов, способен также – к удивлению его конструкторов – выполнять операции интегрального и дифференциального исчислений. Нечто подобное произошло и с функциями постоянства восприятия. Как мы знаем, все они были развиты ради постоянства восприятия предметов; выработавшее их селекционное давление было вызвано необходимостью надежно узнавать определенные предметы окружающего мира. Но те же самые физиологические механизмы, которые обеспечивают нам эту возможность, поразительным образом способны также выделять, абстрагировать* постоянные свойства, характеризующие не только один предмет, но и определенный род предметов. Они способны отвлекаться от свойств, не постоянных для данного рода предметов, а присущих лишь отдельным предметам. Иными словами, они обращаются с индивидуальными признаками как со случайным фоном, на котором можно выделить постоянное качество гештальта, свойственное всем индивидуальным представителям рода. Это качество непосредственно воспринимается затем как качество самого рода.

Вначале эта высочайшая функция механизмов постоянства совершенно независима от рациональной абстракции; она свойственна высшим млекопитающим и птицам точно так же, как маленьким детям. Когда годовалый ребенок правильно обозначает всех собак словом "гав-гав", это вовсе не значит, что он абстрагировал определение вида Canis familiaris L., и тем более маленький сын Эйбль-Эйбесфельдта не образовал понятий "млекопитающего" и "птицы", когда объединил всех представителей этих классов словами "гав-гав" и "ви-ви" и правильно отнес большого гуся и крохотную певчую птичку на дереве к классу птиц, а свою новорожденную сестренку – к классу млекопитающих. Несомненно, в подобных случаях маленький Адам дает имя непосредственно воспринятому родовому качеству. Все эти функции абстракции и объективирования, осуществляемые восприятием гештальта, не только родственны другим, более простым функциям восприятия постоянства, но и построены из них, т. е. содержат их как необходимые частичные функции. Разумеется, восприятие гештальта обладает, как более высоко интегрированное целое, новыми системными свойствами, к чему добавляется еще и то обстоятельство, что оно связано также с обучением и памятью.

По-видимому, восприятие гештальта имеет даже собственный особый механизм хранения информации. В моей работе о восприятии образов подробно описан процесс формирования гештальта – его отделения от случайного фона, – который может продолжаться очень долго, даже много лет. Исследователь поведения, как и врач, постоянно сталкивается с тем, что некоторая закономерность, повторяющаяся в очень многих отдельных случаях, – например, последовательность движений или синдром болезненных явлений, – лишь тогда воспринимается как инвариантный гештальт, когда она наблюдалась очень часто, во многих случаях буквально тысячи раз.

Этому сопутствуют весьма своеобразные субъективные явления. Сначала мы замечаем, что некоторый комплекс наблюдаемых явлений интересен и привлекателен, и долго еще не можем понять, почему. Лишь несколько позже возникает предположение, что в этом комплексе есть какая-то регулярность. То и другое, естественно, побуждает повторять наблюдения. Результат этого поразительного, но отнюдь не сверхъестественного процесса часто приписывают "интуиции" или даже "вдохновению".

То, что происходит в действительности, достаточно удивительно. Ясно, что у нас имеется обрабатывающий аппарат, который в состоянии составлять поистине невероятное число отдельных "протоколов наблюдений" и сохранять их в течение долгого времени, а кроме того производить настоящую статистическую обработку этих данных. Обе эти способности необходимо допустить, чтобы объяснить тот несомненный факт, что наше восприятие гештальтов оказывается в состоянии по большому числу долго накапливавшихся отдельных образов, каждый из которых содержит больше случайных, чем существенных данных, «вычислить» их существенную инвариантность – или, на жаргоне специалистов по связи, компенсировать "шум" информационного "канала" избыточностью информации.

Системе, выполняющей такую работу, необходимо приписать очень сложное строение. Тем не менее мы не удивляемся тому, что все эти сенсорные и нервные процессы, несмотря на их далеко идущую аналогию с рациональными явлениями, происходят в областях нервной системы, совершенно недоступных сознанию и самонаблюдению. Эгон Брунсвик ввел для них термин "рациоморфные", указывающий, что они и в формальном, и в функциональном отношении строго аналогичны логическим процедурам, хотя, несомненно, не имеют ничего общего с сознательным разумом. Напрашивающееся подозрение, что эти процессы первоначально имели рациональный характер, но затем были "вытеснены" в смысле психоанализа в подсознание, легко опровергнуть: малоодаренные дети и даже животные могут выполнять с помощью рациоморфных процессов сложнейшие математические, стереометрические, статистические и иные операции, которые даже одаренным исследователям удается лишь несовершенно воспроизводить рациональным путем.

Способность восприятия гештальтов накапливать информацию для дальнейшей оценки также аналогична нашей рациональной памяти, но основана, вероятно, на физиологических процессах иного рода. Способностью сохранять отдельные данные рациоморфная функция во много раз превосходит рациональную, но произвольно вызывать их из «хранилища» мы не можем. По поводу других различий, а также отдельных недостатков и преимуществ, присущих обоим типам процессов, я отсылаю читателя к моей работе о восприятии образов.

Приведенные соображения об аналогиях между рациональными и рациоморфными функциями вовсе не означают, что абстрагирующая и объективирующая функция нашего понятийного мышления просто параллельна восприятию образов, но не связана с ним. Рациоморфные функции способны действовать независимо от понятийного мышления, они стары, как сама Земля, поскольку можно с уверенностью допустить, что у стегоцефалов каменноугольного периода сетчатка выполняла в принципе такие же абстрагирующие функции, как у наших лягушек. В функциональном отношении абстрагирующие и объективирующие функции восприятия – предшественники соответствующих функций нашего понятийного мышления. Но – как обычно бывает при интеграции ранее существовавших систем в единство высшего порядка – фульгурация понятийного мышления отнюдь не сделала их излишними: они и сейчас представляют собой его необходимые предпосылки и составные части.

 

3. Понимание и центральное представление пространства

«Понимающее поведение» (einsichtiges Verhalten) и разумность (Intelligenz) тесно связаны между собой: разумным считается существо с высокоразвитой способностью к понимающему поведению. О том, как эта способность возникает, старые психологи, видимо, мало задумывалась — возможно, потому, что эту в высшей степени духовную функцию они заранее считали не поддающейся физиологическому объяснению. Поэтому при определении способности к понимающему поведению обычно ограничиваются отрицательными положениями. Как уже говорилось, понимающим считается такое поведение, которое позволяет организму справляться способом, содействующим сохранению вида, с такими специальными обстоятельствами в окружающей среде, о которых он не располагает информацией, приобретенной в ходе эволюции или полученной в индивидуальной жизни. В 3-м разделе главы 1 и подробнее в главе 4 мы видели, что этому чисто отрицательному определению "per exclusionem" ["Методом исключения" (лат.)] можно противопоставить другое, положительное, основанное на знании механизмов, лежащих в основе понимающего поведения: мы называем понимающим такое поведение, особая приспособленность которого опирается на процессы получения краткосрочной информации, описанные в главе 4.

В ориентации высших позвоночных особенно важную роль играет зрительное восприятие пространственной глубины и направления. Поэтому даже неискушенный наблюдатель не совсем неправ, когда судит о разумности отдельных видов животных по более высокому или более низкому развитию у них этих способностей. Между тем многие позвоночные получают необходимую для пространственной ориентировки информацию главным образом из параллактических* смещений изображений отдельных предметов на сетчатке, вызываемых собственным перемещением животного. Такой тип восприятия пространства встречается не только у рыб, но и у бесчисленных птиц и млекопитающих; можно вспомнить зуйка или малиновку, вынужденных совершать для локализации видимого предмета характерные движения кивания или покачивания. Копытные также лишь в исключительных случаях фиксируют предметы обоими глазами; и даже собака, бегущая без поводка рядом с хозяином, поддерживая с ним тесный контакт, почти не смотрит на него двумя глазами, разве что хозяин позовет ее или чихнет, споткнется и т. п. и этим привлечет ее внимание. Но и тогда собака чаще всего смотрит на хозяина, держа голову наискось, что указывает на преимущественно слуховую ориентировку.

Преобладание у столь многих высших животных параллактической ориентации приводит, как можно заметить, многих людей к ошибочному мнению, что все эти животные не в состоянии фиксировать предметы обоими глазами. Поэтому необходимо особо подчеркнуть: механизм ориентации, состоящий в том, что глаза направляются на изображение предмета на сетчатке с двух сторон таким образом, что оно оказывается в положении наиболее резкой видимости, а затем по обратным сообщениям глазных мышц определяется расстояние до этого предмета, в принципе является общим для всех позвоночных, имеющих два глаза. У отдельных видов, не обладающих таким механизмом, – например, у некоторых сомов (Siluridae), вьюновых (Cobitidae), и в немногих других случаях – произошло, вероятно, его вторичное атрофирование. Весьма вероятно, что зрение с одновременным участием обоих глаз вообще возникло под селекционным давлением функции бинокулярной фиксации добычи.

У многих рыб, земноводных и пресмыкающихся, у которых, за исключением случаев бинокулярной фиксации, глаза движутся независимо друг от друга, пеленгация жертвы выполняется примерно следующим способом. Сначала животное фиксирует жертву одним глазом, который внимательно следит за всеми ее движениями. Когда интенсивность реакции возрастает, второй глаз также поворачивается к жертве. После этого животное, продолжая следить за ней обоими глазами, устанавливает голову или все тело в плоскости, относительно которой направления зрения глаз симметричны, а затем приближается к жертве, пока не окажется от нее на таком расстоянии, что можно будет ее схватить. При этом информация о размере фиксируемого предмета и расстоянии до него доставляется, по всей вероятности, теми же механизмами, которые Эрих фон Гольст обнаружил у людей. Как конвергенция глазных осей, так и процесс настройки хрусталиков на резкость позволяют получать путем реафференции необходимые данные. Многие животные с особенно дифференцированным механизмом поимки добычи не могут хватать ее также и в случае, если она находится слишком близко от рта. Например, морской конек вынужден при этом с трудом отодвигаться, часто с гротескным изгибом тела, чтобы неудобно подплывающий к нему рачок оказался в плоскости симметрии его головы и притом на расстоянии, «подходящем для выстрела».

У значительного большинства позвоночных оценка параллактического смещения видимых предметов служит для грубой ориентировки, а бинокулярное зрение – для локализации жертвы. Бинокулярная фиксация неодушевленных предметов окружающей среды, имеющих значение лишь как препятствия или субстрат* перемещения, происходит лишь в тех особых случаях, когда предмет должен быть точно локализован – например, когда необходимо точно поставить на него ногу или когда хватательный орган должен уверенно за него схватиться. С подобными требованиями сталкиваются уже некоторые рыбы – живущие на дне или ползающие, потерявшие способность свободно «парить» в воде; будучи тяжелее воды, они остаются на дне, если только не поднимаются над ним напряженными плавательными движениями. Когда таким донным рыбам приходится целенаправленно перемещаться в богато структурированной среде, например в нагромождении прибрежных скал или в мангровых зарослях, они должны быть способны точно локализовать детали поверхности, по которой ползают.

В нескольких группах окунеобразных (Percomorphae) развились формы, специализировавшиеся на этом. Особенно хорошо оснащены в этом направлении собачковые (Blenniidae) и бычковые (Gobiidae). Почти все, кто наблюдал этих интересных рыбок, подчеркивают их "разумность". Уильям Биб говорит о них: "Of all fishes, they are least bound-up in fishiness" ["Они меньше всех рыб связаны своей рыбьей природой" (англ.). Fishiness означает не только "рыбью природу", но и "тусклость", "невыразительность"], а мой учитель профессор Генрих Йозеф очень метко шутил: "Blennius вообще принадлежит не к классу рыб, а к таксам". Это хорошо передает комическое впечатление, всегда возникающее у опытного наблюдателя, когда рыба делает что-либо совершенно неожиданное, особенно что-нибудь такое, что мы привыкли видеть лишь у более высоко развитых животных. Когда blennius, взобравшись "пешком" на высокий камень, высоко приподнимается на брюшных плавниках, загнутых далеко вперед, сильно задирает голову (почти у всех других рыб голова жестко соединена с туловищем) и, зафиксировав обоими глазами верхний край обломка скалы, вскакивает на него точно рассчитанным прыжком, это выглядит невыразимо комично. Еще забавнее Periophthalmus, принадлежащий к Gobiidae, который в фиксации обоими глазами неодушевленных предметов и в ползании далеко превосходит всех Blenniidae. Он способен, выйдя из воды, взбираться на мангровые корни и целенаправленно перепрыгивать с одного на другой.

Среди Blenniidae и Gobiidae есть и первоначальные формы, не дифференцированные в этом направлении, с хорошо функционирующим плавательным пузырем, благодаря которому они могут, подобно другим рыбам, свободно «парить» в воде без мышечных усилий. При сравнении их с ползающими видами той же группы бросается в глаза существенное различие в форме головы. У видов, способных «парить», лоб горизонтальный, как и у других рыб, и глаза расположены по бокам головы. Чем дальше заходит приспособление к жизни на дне и к ползанию и чем важнее становится тем самым функция точной зрительной ориентации в пространстве, тем круче становится лоб и тем ближе подходят глаза к границе между спинной линией и передней стороной головы, так что перед ними открывается свободное пространство для бинокулярной фиксации. Наивысшей степени это приспособление достигает у уже упомянутого «прыгуна» – Periophthalmus. На рис. 2 показана последовательность приспособления у различных видов обоих отрядов.

Сами по себе оценка параллактического смещения видимых предметов и локализация их посредством бинокулярной фиксации – это два различных, но вполне равноценных механизма. И все же антропоморфная точка зрения, согласно которой фиксирующие животные умнее животных с неподвижным взглядом, не совсем ошибочна. Виды рыб, лучше всех знакомые человеку, как, например, золотые рыбки и многие другие, имеют вошедшие в поговорку неподвижные "рыбьи глаза". Все они воспринимают пространственно ориентирующую информацию лишь при движении, поскольку только тогда изображения предметов на сетчатке смещаются по отношению друг к другу. Когда такая рыба останавливается, подплыв вплотную к какому-нибудь препятствию – камню или густым зарослям водорослей, – часто можно заметить, что, снова придя в движение, она вначале пытается плыть в том же направлении, что и до остановки. Лишь когда ее собственное движение вызовет сдвиг изображений на сетчатке и тем самым сообщит информацию, необходимую для ориентировки, рыба изменяет направление движения.

Рис.2. Конвергентное приспособление глаз к бинокулярной фиксации субстрата у Gobiidae и Blenniidae. У свободно плавающих видов – Dormotator, семейство Gobiidae (a) и Petroscrites, семейство Blenniidae (b) – форма головы такая же, как у большинства свободно плавающих рыб. У видов, обитающих на дне – таких, как Gobius jozo (c) и Blennius rouxi (d), – профиль головы крутой, что делает возможной сильную конвергенцию глаз вперед. У живущего на суше Periophtalmus, семейство Gobiidae (e) это приспособление заходит дальше всего.

Поведение животных, ориентирующихся посредством фиксации, отличается от только что описанного в одном существенном отношении: в то время как при параллактической ориентации перемещение и пеленгация, как мы видели, происходят одновременно, у фиксирующих существ они разделены во времени: локализация предшествует перемещению. Животные, ориентирующиеся посредством "телотактической" фиксации, т. е. приводящие изображения предметов одно за другим в место наиболее острого зрения, как бы ощупывая пространство вокруг себя, всегда делают это, оставаясь на месте. За этой фазой – фазой ориентации – следует перемещение, уже вполне сориентированное и как бы спланированное. Аналогии с этой последовательностью внутреннего приготовления и последующего выполнения движения встретятся нам еще раз на более высоких уровнях функций понимания.

Разумеется, параллактический и фиксирующий способы пространственной ориентации сосуществуют в одном и том же организме, и роли их различаются лишь количественно. Для параллактической ориентации важно периферическое зрение, т. е. оценка данных, исходящих от участков сетчатки, более удаленных от центра; поэтому у животных, способных к хорошей параллактической ориентации, глаза часто бывают больше, чем у постоянно прибегающих к фиксации. Например, чиж непрерывно фиксирует во всех направлениях "все, что есть в пространстве", и его крохотные глазки находятся в постоянном движении, тогда как большие глаза малиновки или зуйка остаются почти неподвижными относительно головы, но зато, как мы уже говорили, эти птицы через правильные промежутки времени выполняют движения покачивания.

Как это ни поразительно, во многих случаях разные способы ориентации не могут заменять друг друга. Мы уже говорили, что первичная функция бинокулярного восприятия глубины – прицеливаться к жертве, тогда как параллактическое восприятие служит для грубой ориентировки в пространстве и избегания препятствий. Хищные рыбы открытого моря, обладающие превосходным бинокулярным зрением, не в состоянии пользоваться им, чтобы избегать препятствий. На Адриатическом побережье мне довелось однажды видеть, как сотни мальков одного из видов саргановых (Belonidae) плыли прямо к берегу и там погибали. Они двигались не сомкнутой стаей, а поодиночке, на расстоянии около метра друг от друга и в точности параллельно, направляемые, видимо какой-то ориентировкой по свету, солености воды или чему-то еще. В нескольких метрах от берега все они были еще вполне здоровы, в зоне прибоя боролись за свою жизнь, а на берегу нагромождался валик из трупов. В неволе рыбы открытого моря также, как известно, не в состоянии принимать во внимание препятствия, расположенные под прямым углом к направлению плавания, а потому даже в очень больших бассейнах сплошь и рядом наталкиваются головой на стенку. В открытом море они посредством параллактической ориентации замечают большие непрозрачные предметы уже издали и огибают их по широким дугам, но к ситуации, когда подобные препятствия окружают их со всех сторон, они не приспособлены.

Тесная корреляция между способностью к пространственной ориентации и структурой жизненного пространства, с которой мы познакомились на примере приспособления Gobiidae и Blenniidae к сухопутной жизни и ползанию, существует и вообще во всем животном мире. Меньше всего понимания требуется от организмов, живущих в однородной во всех направлениях среде – открытом море. Самые "глупые" из известных нам в настоящее время свободно движущихся многоклеточных животных – это, по-видимому, некоторые медузы, например, корнерот (Rhisostoma pulmo), у которых вообще нет пространственно направленных реакций. Они и не нуждаются в таковых, поскольку их легкий колокол и тяжелые ротовые лопасти удерживают их в устойчивом равновесии, а пищу они добывают фильтрацией из морской воды, так что им не нужно захватывать отдельные частицы еды целенаправленными движениями. Единственные встречающиеся у них направленные движения – это движения амебоидных клеток стенок желудка. Единственный отклик всего организма на стимулы состоит в том, что каждый удар колокола возбуждает определенные рецепторы, так называемые краевые тельца, чем запускается следующее сокращение этого органа. Как остроумно сказал о корнероте Якоб фон Юкскюль, "он ничего не слышит, кроме ударов своего колокола".

Как мы уже знаем, многие рыбы открытого моря не способны целесообразно реагировать на пространственные условия. У сухопутных животных также существует тесная связь между структурированностью жизненного пространства и способностью овладевать ситуацией посредством пространственно ориентированного поведения. Степной простор можно в известном смысле считать двумерным аналогом открытого моря, однородного во всех трех измерениях. И если сравнить способность к пространственному пониманию у близкородственных форм животных, одни из которых живут в степи, а другие – в скалах или на деревьях – скажем, у куропатки и хохлатого перепела или у антилопы-орикс и серны – то обнаруживаются поразительные различия в способности овладения пространственными условиями.

Пара куропаток, воспитанных мною "от яйца", оказалась неспособной понять, что выбеленная стена – непроницаемое препятствие. Когда их охватывала «охота к странствию», они бежали к стене комнаты, расположенной напротив окна, потому что она была светлее, чем часть стены под окном. Встретившись с препятствием, они не просто натыкались на него клювом, а упорно продолжали толкаться в том же направлении, неустанно отбегая и снова набегая на стену; повернувшись, они мчались вперед с особенной силой. При этом они постепенно стирали роговую поверхность кончика клюва и оперение передней части шеи, так что мне пришлось повесить перед стеной темный занавес, чтобы предотвратить более серьезные повреждения. Чтобы ограничить передвижение птиц, я отгородил их доской, высоты которой едва хватало, чтобы они не могли выглядывать наружу. Куропатки часто налетали на эту доску то выше, то ниже, но так и не научились целенаправленно перелетать через нее даже после того, как много раз при бесцельных взлетах случайно оказывались по другую сторону доски.

Примечательно, что в полете они гораздо лучше ориентировались в пространстве, чем на полу. Когда они внезапно взлетали с большим ускорением – на что эти птицы способны, – казалось, что сейчас раздастся сильный удар о стену или оконное стекло и на пол упадет мертвая птица. Но этого ни разу не случилось; оказавшись вблизи стены, куропатки всегда благоразумно сворачивали и целенаправленно приземлялись на полу. Ясно, что куропатка может "позволить себе" пренебрегать препятствиями на степной почве, но в полете должна быть в состоянии избегать таких вертикальных препятствий, как дерево, опушка леса или крутой склон. Передвигаясь на ногах, куропатка не может использовать свою способность к ориентации, "предусмотренную" для полета, – точно так же, как сарган не может использовать свое "предусмотренное" для поимки добычи бинокулярное зрение для того, чтобы не натолкнуться на крутой скалистый берег.

Как уже было сказано, способности к овладению сложными пространственными условиями часто сильно различаются у очень близко родственных форм. У саргановых, которые не в состоянии "понять" даже то, что крутой берег является препятствием, есть близкие пресноводные родственники, каким-то образом справляющиеся даже со стеклянными стенками маленького аквариума – хотя, как видно на многих фотографиях, большей частью ценой некоторого повреждения своих острых челюстей; хохлатый перепел, близкий родственник куропатки, отлично ориентируется в пространстве, и т. п. Так как вряд ли можно допустить, что у этих животных органы чувств устроены иначе, чем у их "более глупых" родственников, можно предположить, что лучшая или худшая способность к представлению пространства зависит от структур, локализованных в центральной нервной системе.

Какое же жизненное пространство предъявляет к своим обитателям наивысшие требования в отношении понимания? Без сомнения, это ветви деревьев! Но среди животных, живущих на деревьях, самая точная, доходящая до мельчайших деталей информация о пространственных условиях необходима не тем, которые держатся на ветвях с помощью присосок или когтей, как древесные лягушки, белки и многие другие обитатели деревьев, а тем, кто лазает с помощью хватательных органов, сжимающих сучья и ветки, как клещи. Животное, лазающее с помощью присосок и когтей, может решиться броситься к цели, направление к которой намечено лишь приблизительно; вероятность уцепиться за что-нибудь одним или двумя пальцами достаточно велика, да и падение у этих по большей части маленьких животных не обязательно ведет к трагическим последствиям. Напротив, хватающая рука надежно держит лишь при условии, что она сжалась в надлежащем месте, в надлежащем положении и в надлежащий момент; ни будучи раскрытой, ни будучи сжатой в кулак, она прикрепиться не может.

Хватание сжимающей рукой коррелировано у млекопитающих с определенным положением глаз на голове аналогично тому, как у рыб коррелирована с положением глаз редукция плавательного пузыря и способности «парить», и по аналогичным причинам. В обоих случаях необходимо особенно точное представление пространства. Среди сумчатых, как и среди плацентарных, имеются обитатели деревьев, лазающие с помощью когтей и с помощью хватающих рук. В обоих подклассах млекопитающих первые имеют большей частью расположенные по бокам и несколько выпученные глаза, знакомые нам на примере белки, между тем как у вторых глаза большей частью направлены вперед, "как у совы". У сумчатых эта корреляция выражена слабее – вероятно, потому, что многие из них лазают очень медленно и не нуждаются при своем хамелеонообразном перемещении в особенно хорошей пространственной ориентации. Но можно уверенно утверждать, что все животные, хватающиеся за цель клещеобразной рукой после далекого прыжка, предварительно фиксируют ее бинокулярным зрением.

Антропоидам с их крюковидными руками требуется для лазания и передвижения на руках в висячем положении не меньшая точность пространственного понимания*, чем другим приматам с хватающими руками. Но только крюковидная рука обладает особым свойством, к которому мы вернемся в разделе о любознательном поведении и самоисследовании: во время захвата она находится в непосредственной близости от точки фиксации.

Описывая поведение животных, ориентирующихся посредством фиксации различных окружающих их предметов, я уже говорил, что движения глаз, "прощупывающих" пространство, и следующее за ними уверенное перемещение выглядят чрезвычайно "разумными"; причина этого в том, что такое поведение есть простой аналог планирующего мышления, какое мы находим у человекообразных обезьян.

Когда антропоиду предлагают задачу, требующую понимания, он ведет себя совсем иначе, чем енот или макака-резус. Те в подобном случае беспокойно бегают взад и вперед, испытывая разные моторные возможности. Но человекообразная обезьяна спокойно усаживается и внимательно обводит взглядом экспериментальную установку. Ее внутренняя напряженность проявляется в так называемых переходных движениях (Ubersprungbewegungen) – например, очень часто она почесывает себе голову, как размышляющий человек. При этом она "испытывает" разные возможности, на что указывает блуждание взгляда, без устали перепрыгивающего с одной точки установки на другую. Это очень хорошо видно в фильме об опытах с орангутаном, снятом в Сухуми, в Советском Союзе. Перед обезьяной поставили задачу передвинуть ящик из угла помещения в противоположный угол, где к потолку был подвешен на нитке банан. Вначале взгляд обезьяны беспомощно блуждает по диагонали между ящиком, стоящим слева внизу, и бананом, висящим справа вверху. Затем орангутан начинает злиться, так как не может найти решения; он пытается уклониться от неприятного положения, отвернувшись (Чанс называет такое поведение cut-off behaviour [Поведение отключения (англ.)]). Но задача не дает ему покоя, он снова поворачивается к экспериментальной установке. И вдруг его взгляд начинает двигаться иначе: он обращается к ящику, оттуда к месту на полу под бананом, потом вверх к манящей цели, потом вертикально вниз и опять к ящику. За этим, как можно безошибочно прочесть на выразительном лице орангутана, молниеносно следует освобождающая догадка, решение. Он спешит, кувыркаясь от радости, к ящику, переставляет его и достает банан. Для необходимого понимающего поведения ему было достаточно нескольких секунд. Кто видел, как обезьяна таким образом решает задачу, не может всерьез усомниться, что в момент решения животное испытывает переживание, аналогичное нашему «переживанию "ага"» в смысле Карла Бюлера.

Что же происходит с обезьяной объективно и субъективно, когда она сидит неподвижно, но выполняет трудную внутреннюю работу, собирая взглядом информацию о предложенной ситуации? Что она переживает, мы не знаем, но можно с большой уверенностью допустить, что в целом этот процесс аналогичен тому, что мы у самих себя называем мышлением. Лично я уверен, что обезьяна делает то же, что и я сам: в воображаемом пространстве (т. е. представленном некоторой моделью в ее центральной нервной системе), передвигает воображаемый ящик и "представляет себе", как она потом сможет на него взобраться и достать банан.

Я не вижу, как может мышление быть чем-то принципиально иным, нежели такое пробное, происходящее лишь в мозгу действие в воображаемом пространстве. Я утверждаю, по меньшей мере, что процессы этого рода содержатся также и в наивысших мыслительных операциях и составляют их основу. Во всяком случае, я не могу представить себе никакой формы мышления, независимой от этой основы. Более 20 лет назад В. Порциг писал в книге "Чудо языка": "Язык переводит все не наглядные отношения в пространственные – не какой-то один язык или группа языков, а все без исключения. Эта особенность принадлежит к неизменным чертам ("инвариантам") человеческого языка. Временны?е соотношения выражаются в пространственных терминах: перед Рождеством и после* Рождества, на протяжении двух лет*. Когда речь идет о психических процессах, мы говорим не только о внешнем и внутреннем, но также о том, что происходит "выше и ниже порога" сознания, о подсознании, о переднем и заднем плане, о глубинах* и слоях психики. Пространство вообще служит моделью для всех не наглядных отношений: наряду* с работой он преподает; любовь была больше честолюбия*; за* этой мерой стоял замысел – незачем приводить много примеров, сколько угодно их можно найти в каждом отрезке письменной или устной речи. Значение этого явления определяется его всеобщей распространенностью и его ролью в истории языка. Его можно продемонстрировать не только на примере употребления предлогов, которые все первоначально означают пространственные отношения, но и на словах, обозначающих виды деятельности и свойства".

Уже в работе, вышедшей в 1954 году, я высказал мнение, что эти выводы языковеда "имеют основополагающее значение не только для истории языка, но еще более для филогенетического развития мышления вообще и тем самым также доязыкового и неязыкового мышления". Это мнение получило в последнее время в высшей степени важное подтверждение в исследованиях Ноама Хомского и его сотрудников (4). Опираясь на результаты обширного сравнительного изучения языков, эти исследователи пришли к выводу, что некоторые основные структуры языка и мышления свойственны всем людям всех культур и являются врожденными, причем в одинаковой форме. По их мнению, к возникновению этих общечеловеческих и специфических для нашего вида функций привело селекционное давление логического мышления, (а не взаимопонимания). Независимо от Хомского Герхард Гёпп пришел к выводу, который он формулирует в книге "Эволюция языка и разума" следующим образом: "Язык есть не только средство внешнего взаимопонимания, но и конститутивная составная часть самого разума ".

 

4. Понимание и обучение

Понимающее поведение мы определили выше как функцию механизмов получения мгновенной информации. Но высшие функции понимающего поведения содержат в себе также и процессы обучения; и обратно, в очень многих процессах обучения содержатся элементы понимающего поведения.

Во всех сколько-нибудь сложных процессах понимающего отыскания решений участвуют механизмы, получающие в течение некоторого времени мгновенную информацию. Сообщения, принятые вначале, должны при этом каким-то образом накапливаться, поскольку, как можно показать, для понимающего решения необходимо их взаимодействие с последующими сообщениями. Мы уже говорили также, что когда антропоиды оказываются перед задачей, решение которой требует понимания, они никогда не действуют сразу. Уже на более низком уровне пространственной ориентации ориентированному движению предшествует, как мы видели, промежуток времени, когда животное, оставаясь неподвижным и постоянно меняя направление взгляда, собирает информацию о пространственных условиях.

Уже в этом случае, не говоря уже о более высоко организованном понимающем поведении, сообщения механизмов, получающих текущую информацию, должны сравниваться и приводиться в связь друг с другом. Решение задачи должно быть, разумеется, функцией системы, возникающей из интеграции именно этих механизмов. Но в работе этой системы должны участвовать также функции памяти. Вольфганг Кёлер рассказывает, как шимпанзе, на которых он проводил свои классические опыты при изучении понимающего поведения, систематически, шаг за шагом просматривали подробности поставленной задачи и все эти подробности в некоторой степени запоминали. Нечто подобное можно было видеть у орангутана, поведение которого было описано выше.

Другая комбинация функций понимания и обучения обнаруживается уже в самых примитивных формах обучения посредством проб и ошибок. Даже в тех случаях, когда одно и то же инстинктивное движение испытывается на различных объектах – так что настоящее исследовательское поведение еще отсутствует, – уже самые первые попытки совсем еще неопытного животного никогда не бывают совершенно ненаправленными, как "эксперименты" генома. И даже тогда, когда организм не обладает, по-видимому, ни малейшей информацией, которая могла бы помочь решению поставленной задачи – например, когда кошку запирают в классический "ящик с секретом" (Vexierkiste), – попытки решения всегда начинаются в направлении, указываемом мгновенной информацией. Уже с самого начала они отнюдь не состоят, например, в случайных комбинациях сокращений мышц; кошка не пытается выбраться из ящика, скажем, прищуриванием глаз или облизыванием лап. Напротив, она сразу принимает гораздо более "разумные" меры – царапает стенки, пытается просовывать лапы и нос в щели и даже начинает попытки освобождения с тех мест своей тюрьмы, где это кажется наиболее обещающим. Действия животного основываются на обилии мгновенной информации, весьма существенно увеличивающем шансы на успех и функционально аналогичном рабочей гипотезе.

Это можно резюмировать следующим образом: не существует функций высшего и сложного понимания, не имеющих своей предпосылкой участие обучения и памяти. Но, с другой стороны, обучение посредством проб и ошибок никогда не происходит без руководства со стороны механизмов ориентации, неотделимых от понимания. Как мы увидим в одной из следующих глав, элементы понимающего поведения играют существенную роль также и в настоящем любознательном обучении.

В заключение раздела остановимся еще на одном – антагонистическом – отношении между обучением и понимающим поведением, на важность которого указал Вольфганг Кёлер в своих работах о шимпанзе. Последовательность действий, впервые выполняемая, несомненно, «с пониманием», после многократного повторения закрепляется, превращаясь в заученное рутинное поведение. Если после этого предложить ту же задачу с очень небольшим изменением, от чего она сама по себе не становится труднее, но превратившийся в рутину способ решения теперь не годится, то животное терпит неудачу — исключительно потому, что не может вырваться из привычной рутины. И чем незначительнее требуемое изменение поведения, тем сильнее привычка блокирует решение, которое "необученное" животное нашло бы без труда.

Это явление было подробно изучено на крысах Норманом Майером, поставившим также изящный эксперимент на людях. Большому числу испытуемых предлагалось связать друг с другом два каната, свисавших с потолка спортивного зала. Расстояние между канатами было выбрано так, что с концом одного из них в руке нельзя было дотянуться до другого. Единственным орудием был большой камень. Решение состояло, само собой, в том, чтобы привязать камень к одному из канатов, заставить его качаться как маятник, а затем, подойдя к качающемуся камню с другим канатом в руке, поймать его в крайнем положении. Задачу решила поразительно небольшая часть испытуемых – немногим более 60%. Затем перед другой группой была поставлена та же задача, но вместо камня предлагалась кочерга. Ее гораздо легче было привязать к канату, и она так же хорошо могла сыграть роль маятника, но доля решивших задачу снизилась, составив теперь чуть больше 50%. Объяснялось это тем, что многие упорствовали в безуспешных попытках использовать кочергу как крюк, пытаясь с одним из канатов в руке зацепить кочергой другой – что, разумеется, было исключено выбором расстояния.

Из своих исследований Майер сделал убедительный вывод, что хотя выученное и является предпосылкой всякого понимающего подхода к решению – никто не сумел бы решить эту задачу, не имея опыта с различными качающимися предметами, – в то же время "въевшиеся" привычки мышления и выученные методы очень легко могут помешать найти решение. Способность к понимающему решению задач Майер определяет как готовность радикально изменить метод.

В истории науки есть много примеров, показывающих, как упорно мыслительные и методические привычки могут препятствовать решению задач, в сущности не столь уж трудных. Именно этим торможением объясняется, почему великие открытия так часто делались людьми, которые не были специалистами в соответствующих областях. Второй закон термодинамики был сформулирован не физиком, а врачом Робертом Юлиусом Майером*; возбудитель сифилиса был открыт не бактериологом и не патологом, а зоологом Шаудином. Историю этого открытия я знаю со слов моего отца, которому ее рассказал сам Шаудин. Он сделал то, что предпринял бы любой зоолог в качестве первого шага микроскопического исследования: рассмотрел в микроскоп нефиксированный, неокрашенный "нативный* препарат" сифилитического секрета. Заметив с первого же взгляда скопление спирохет, он спросил своего друга-патолога, в чьей лаборатории это происходило: "Всегда ли в мазке сифилитического гнойника бывает так много спирохет?" Патолог с удивлением ответил отрицательно. Дело в том, что спирохеты не окрашиваются и поэтому невидимы в препаратах, изготовленных методами, обычно используемыми в бактериологии и патологической гистологии.

 

5. Произвольное движение

Одновременно с эволюцией пространственной ориентации и представления пространства, которое становилось все более точным и все более детальным, должны были, как легко понять, становиться более дифференцированными и более тонкими возможности движения; без этого организм не смог бы учитывать в своем поведении все подробности этой богатой информации. Иными словами, без такого «зеркального отображения» в моторном поведении высокий уровень развития пространственной ориентации и понимания был бы бесполезен. Это не значит, что эволюция моторики явилась результатом приспособления к пространственной ориентации: и произвольное движение, и понимание пространства возникли в результате приспособления к требованиям, которые предъявляет к организму сложно структурированное жизненное пространство. Обе функции, несомненно, явились на свет "рука об руку". Впрочем, физиологически они независимы друг от друга – это видно из тех редких случаев, когда одна из них опережает другую. (Ниже будут рассмотрены некоторые примеры.)

Существуют всевозможные мыслимые переходы между такими центрально координируемыми формами движения, на которые механизмы ориентации вообще не влияют, и такими, которые с их, как кажется, безграничной приспособляемостью и пластичностью служат орудиями понимания. Хорошими примерами первых являются инстинктивные движения ухаживания у многих утиных, примерами вторых – так называемые произвольные движения, о которых мы уже упоминали. Многие старые исследователи объединяли рефлекторную компоненту управления с локомоторным* побуждением, почти всегда эндогенно-автоматическим, в общее понятие таксиса, что в функциональном аспекте вполне закономерно. Таким образом, когда раньше говорили о положительном или отрицательном фототаксисе или гелиотаксисе, а еще раньше о положительных или отрицательных тропизмах, то под этим понимали не только изменение направления, но и последующее движение в новом направлении.

Но теперь мы занимаемся отношениями между когнитивными функциями пространственной ориентации и подчиненными им моторными процессами. Поэтому для когнитивного и моторного процессов необходимо ввести строго разграниченные понятия. Прибегнем к не раз уже использовавшемуся сравнению с управлением корабля: мы должны четко разграничивать работу капитана, определяющего по различным данным местонахождение корабля и наилучший курс к пункту назначения, и моторные функции корабля.

Характер и возможности влияния капитана на технические устройства и влияния пространственной ориентации и понимания на моторику животного вполне аналогичны. Содержание "приказов", отдаваемых техническим устройствам или моторике, – это, во-первых, торможение и снятие торможения, иногда в соединении с возможностью переключения на движение в обратном направлении, и, во-вторых, налагающиеся на это повороты, величина которых зависит от условий окружающей среды – это можно видеть и на примере движений корабельного руля, и во многих топических реакциях. Обе эти возможности могут осуществляться как по отдельности, так и вместе, во всех мыслимых сочетаниях.

Торможение и снятие торможения являются единственными способами влияния целостной системы на пространственное перемещение, пожалуй, только у самых низших одноклеточных, выбирающих благоприятные места по принципу кинезиса, описанному в 5-м разделе главы 4. Многие из этих существ, например некоторые жгутиковые, по-видимому, не способны даже отдавать своему двигательному аппарату команду "full stop" ["Полная остановка" (англ.).], а могут лишь "выбирать" между замедленным движением и "полным вперед". Есть ли среди жгутиковых способные к переключению на обратное движение, кажется, неизвестно.

Как мы уже знаем, ресничные инфузории, такие, как туфелька, умеют гораздо больше; они способны управлять по меньшей мере тремя различными областями поверхности своего тела, покрытыми гребными ресничками, и могут независимо останавливать реснички в этих областях и включать их на прямое или обратное движение. На этой способности основаны их фобические и топические повороты.

Метод выполнения целенаправленных поворотов посредством торможения и снятия торможения независимо управляемых движителей давно уже применяется в человеческой технике. Каждый, кто подружился с Марком Твеном, помнит, что у старых пароходов на Миссисипи каждое из двух колес управлялось отдельной машиной. Другой пример – современные гусеничные тракторы. Эти два двигательных устройства – единственные созданные органическим миром системы, поведение которых полностью соответствует теории тропизмов Жака Лёба.

Вторая возможность направить перемещение животного в определенную сторону состоит в том, что курс определяется механизмом, независимым от двигательного аппарата - например, рулевым механизмом на корабле или боковыми изгибами тела у многих позвоночных. Для этого случая также можно найти примеры уже на уровне одноклеточных. Для эвглены, принадлежащей к жгутиковым и содержащей хлорофилл, целесообразное поведение состоит в том, чтобы держаться таких мест, где интенсивность освещения достаточна для фотосинтеза. Она достигает этого, поворачиваясь по изящной дуге к источнику света и затем плывя прямо к нему. Как осуществляется эта ориентация, установил Метцнер. Эвглена плавает, как и многие другие одноклеточные, постоянно вращаясь вокруг продольной оси. У нее есть две органеллы: светочувствительное место в протоплазме и ярко-красное пятно, так называемая стигма. Когда при вращении тень стигмы падает на светочувствительное место, это реактивно запускает удар жгутиков, поворачивающий передний конец эвглены на постоянный угол в направлении света. Такие небольшие повороты в одну сторону повторяются до тех пор, пока направление движения не совпадет в точности с направлением на свет. Теперь стигма вращается вокруг светочувствительного места, не отбрасывая на него тень. Эти выводы Метцнера в свое время ставились под сомнение. Но уже точный круг, описываемый этим существом, – "как будто проведенный циркулем", по его выражению, повторенному затем другими наблюдателями, – с полной определенностью подтверждает его правоту.

Один пример формы движения высшего позвоночного, в которой наследственная координация направляется таксисом, наподобие управления корабля рулем, мы с Н. Тинбергеном изучили в 1938 году. Серая гусыня подкатывает к гнезду выпавшее оттуда яйцо с помощью движения головы и шеи, происходящего точно в плоскости симметрии птицы. Это движение само по себе совершенно неизменяемо; ни его форма, ни прилагаемая сила не могут быть изменены никакими внешними стимулами. Гусыня "застревает", если ей приходится перекатывать слишком большой предмет; для предмета лишь немного тяжелее гусиного яйца ее усилия оказываются слишком слабыми, а более легкий предмет она поднимает в воздух. При перекатывании яйцо должно находиться в равновесии на нижней части клюва, что достигается благодаря слабым боковым стабилизирующим движениям – таксисам, которые запускаются прикосновениями яйца к нижней части клюва. Если после начала перекатывания ловким приемом убрать яйцо, то основное движение протекает до конца вхолостую в плоскости симметрии птицы, но боковые стабилизирующие движения прекращаются – как, впрочем, и в том случае, когда гусыню заставляют "перекатывать" вместо яйца деревянный кубик, устойчиво лежащий на краях нижней части клюва и не угрожающий, подобно яйцу, скатиться в сторону. Все, кто видел снятый нами фильм об этом процессе (в Encyclopaedia cinematographica), поражались тому, насколько механически происходит этот процесс у птицы, в других отношениях такой умной.

Мы познакомились с примерами действия двух принципов, позволяющих высшим инстанциям организма целесообразно управлять его моторикой. Это, во-первых, "перекраивание" наследственных координаций, разбиваемых с помощью торможения и снятия торможения на подходящие части, и, во-вторых, управление выполнением наследственной координации посредством протекающего одновременно с ним движения, ориентируемого внешними стимулами. Лишь в немногих случаях один из этих двух процессов доминирует в такой степени, как в только что приведенных примерах. Как правило, эти механизмы, особенно у высших животных, работают одновременно, тысячами способов сотрудничая друг с другом.

Торможение и снятие торможения всегда сохраняют свою важную роль и у высших организмов. Можно показать, что не только у дождевого червя, но и у человека центрально координируемые эндогенно-автоматические движения выполнялись бы непрерывно, если бы центральное торможение их не останавливало, когда они не нужны. Если эта функция отказывает, как бывает при многих повреждениях мозга, особенно вследствие воспаления мозга или энцефалита, то некоторые эндогенно-автоматические движения – такие, как сосательные движения рта или хватательные движения рук, – выполняются безостановочно.

Даже у низших беспозвоночных высший "центр" центральной нервной системы имеет наряду с торможением и снятием торможения наследственных координаций также и другие важные функции. "Мозг" дождевого червя – его верхнеглоточный ганглий – не только определяет, должно ли быть расторможено или заторможено центрально координируемое эндогенное движение и если должно быть, то в какой степени, но и «решает», какие из различных находящихся в распоряжении животного форм движения должны в данный момент использоваться.

Хотя функциональное целое, образуемое наследственной координацией и «вышестоящими» механизмами торможения, представляет собой замкнутую и вполне независимую систему, такой механизм, всегда служащий лишь одной совершенно определенной функции, часто контролирует и использует не всю мускулатуру животного, оставляя, таким образом, место для других моторных процессов. Подобно тому, как у серой гусыни при перекатывании яйца одновременно действуют наследственно координируемые и управляемые таксисами двигательные импульсы, при некоторых обстоятельствах две наследственные координации могут накладываться друг на друга, составляя единую форму движения. Это может происходить на различных уровнях интеграции. Например, у рыб два двигательных органа – скажем, хвостовой плавник и грудные плавники – могут иногда одновременно подчиняться противоположным двигательным импульсам, так что один из них гребет вперед, а другой назад. Но антагонистические импульсы могут также и складываться в единое мышечное сокращение, как показал Эрих фон Гольст на примере рефлекторных и эндогенно-автоматических движений плавников у губановых.

Как мы уже говорили в начале этой главы, при усложнении когнитивных процессов, благодаря которым происходит понимание сложных пространственных структур, возрастают требования к приспособляемости моторики животного. Для удовлетворения этих требований используются оба принципа приспособления форм движения, и поучительно сравнить, в какой мере владеют своей моторикой близко родственные животные, живущие в жизненных пространствах с разными условиями. Чем менее однородно жизненное пространство, тем меньше должен быть "minimum separabile" [Наименьшая величина, которая может быть от чего-либо отделена (лат.)] перемещения, т. е. наименьшая часть наследственной координации, которую можно использовать независимо. У быстро бегающих животных, обитающих в широкой степи, влияние механизмов пространственного приспособления на наследственные координации перемещения ненамного превосходит возможности воздействия капитана на технические устройства судна: лошади можно "предписать" лишь некоторый целостно координированный аллюр – шаг, рысь или галоп, – а новые комбинации движений, как хорошо знают наездники, в лучшем случае удается навязать ей терпеливой дрессировкой. Как показали Цееб и Трумлер, все движения, к которым приучает лошадей испанская школа верховой езды, свойственны лошади как наследственные координации, и лишь их запуск командами наездника основывается на образовании условных реакций.

У степного животного наименьшая единица двигательной координации может быть относительно большой. Для каждого прыжка в галопе почва предоставляет примерно такую же опору, как для предыдущего и следующего. Если в отдельных случаях это не так, то препятствие чаще всего видно еще на расстоянии, позволяющем животному вовремя остановиться или обогнуть его. При появлении неожиданных препятствий лошади, как известно, сплошь и рядом падают.

Наложение движений, управляемых таксисами, на локомоторные наследственные координации лошадей очень невелико. Конечно, при подъеме по неровному пути лошадь, как можно заметить, вовсе не ступает вслепую, она следит за дорогой и ставит ноги примерно туда, где есть хорошая опора, но это попадание в цель крайне неточно. Лошадь не умеет «прицельно» поставить ногу в определенную точку, например переступить с верхушки валуна на следующий. Осел и мул справляются с этим лучше, а особенно искусны в этом, по мнению заслуживющих доверия наблюдателей, горные зебры.

Различие, вполне аналогичное существующему между степными и горными эквидами*, имеется у антилоп. Степные антилопы ведут себя подобно лошадям, но наша горная антилопа – серна – в приспособляемости и целенаправленной уверенности движений превосходит, пожалуй, всех млекопитающих, кроме приматов. Особенно удивительно, что это животное способно при каждом шаге «прицельно» ставить ногу в надлежащее место, не отказываясь при этом от такой сберегающей энергию наследственной координации, как галоп. Ритм ее галопа не изменяется даже на крупной осыпи, состоящей из камней очень разной величины, и лишь по небольшим синкопам, делающим ее бег еще более изящным, можно понять, что в дополнение к наложению управляемых движений серне часто приходится все же прибегать к торможению и снятию торможения наследственной координации, чтобы приспособить ее к характеру местности.

Необходимость разрыва жестко координированных последовательностей движений для приспособления к пространству становится особенно ясной в тех случаях, когда, о чем уже упоминалось, пространственного понимания животного было бы достаточно, чтобы справиться с задачей, но этому мешает несовершенство моторики. Наглядной аналогией этого редкого явления служит старый, вошедший в пословицу анекдот о капитане дунайского колесного парохода, которому не удалось правильно подойти к причалу. Чтобы подвести судно к нужному месту, он бесчисленное множество раз командует "три удара вперед, четыре назад, пять вперед" и т. д. и в конце концов в полном отчаянии отдает команду "два в сторону"* – чего, как известно, колесный пароход сделать не может. Но судно с поперечным винтом в носовой части и приводом Фойта — Шнейдера могло бы выполнить приказ отчаявшегося дунайского капитана.

Вот аналогичный случай в поведении животного. Серый гусь учится подниматься и спускаться по лестнице, причем последнее дается куда труднее. Если при этом высота и ширина ступенек несколько больше его шага, гусь не может исправить маленьким промежуточным шажком фазовое отношение, которое становится с каждым шагом все более неблагоприятным. Наконец его лапа опускается на ступеньку так близко к ее заднему вогнутому концу, что при следующем шаге он задевает задней стороной лапы передний край той же ступеньки и не может дотянуться до ближайшей нижней. Тогда он оттягивает лапу назад, но только для того, чтобы много раз, скользя лапой по краю ступеньки, ступать в пустоту. В конце концов гусь выходит из трудного положения с помощью крыльев и, не нагружая повисшую в воздухе лапу, прыгает на одной ножке на ближайшую нижнюю ступеньку. Тогда приемлемое фазовое отношение восстанавливается, и птица беспрепятственно спускается дальше на несколько ступенек, пока отношение между ступеньками и шагами снова не выйдет из фазы, после чего весь процесс повторяется.

Мускусная утка и каролинская утка нисколько не превосходят серого гуся в понимании пространства, но так как они живут среди деревьев, у них есть моторная способность, очевидным образом отсутствующая у гуся: когда нижняя ступенька оказывается слишком далеко, они могут сделать рассчитанный шажок до переднего края предыдущей ступеньки.

Есть и еще одна ситуация, в которой серый гусь вследствие недостаточного владения моторикой вынужден совершать очень странные и бестолковые движения, буквально "противоречащие здравому смыслу". Когда гусю нужно преодолеть твердое препятствие высотой ему по грудь – например, металличесую ограду газона, – можно заметить, что он это понимает уже за несколько метров до препятствия. При каждом шаге он поднимает ноги все выше, так что нередко уже за целый шаг от ограды нога поднимается выше нее. Точно на верхний край ограды нога попадает редко; если же она оказывается слишком высоко или слишком низко, гусь выходит из положения с помощью крыльев. Иногда, в виде исключения, серые гуси ведут себя в таких случаях иначе: вместо того, чтобы маршировать смешным "строевым шагом", спокойно подходят к ограде, прицеливаются вытянутой и дрожащей от напряжения шеей к ее верхнему краю, вспрыгивают обеими ногами на ограду и сразу же прыгают вниз на другую сторону. Каролинские и мускусные утки поступают так всегда, но не проявляют при этом никакого заметного возбуждения.

Весьма вероятно, что первым шагом к возникновению так называемого произвольного движения было "изобретение" эволюции, состоявшее в том, чтобы вырезать из длинной последовательности движений некоторой наследственной координации часть, направляемую ориентацией и пониманием, и превратить ее в элемент движения, который можно использовать независимо. Такие вырезанные части имеют с произвольными движениями важное общее свойство: из них можно составлять новые последовательности движений, приспособленные к весьма специальным внешним обстоятельствам и достигающие цели, как и наследственные координация, «гладко» и без промедлений, вызываемых запаздыванием реакций. Как уже говорилось, такая "приобретенная моторика", как назвал ее Отто Шторх, возникла в процессе эволюции позже "приобретенной рецепторики". Кроме того, мы уже знаем, что самой примитивной известной формой обучения движению является приучение к путевым маршрутам, и что, вероятно, подобным способом выучиваются и более сложные последовательности движений.

Элементарные движения, участвующие в перемещении, основаны, как мы знаем, на эндогенной выработке стимулов и на центральной координации. Насколько нам известно, эти формы движения в своем импульсивном протекании совершенно не поддаются модификации посредством обучения; их кажущаяся "пластичность" объясняется многообразием тех процессов, которые образуют слой между ними и внешним миром, отчасти тормозя их и снимая торможение, отчасти накладываясь на них. Эрих фон Гольст называет все эти ориентирующие во времени и пространстве процессы "мантией рефлексов". Посредническая функция этого физиологического аппарата основыается, насколько я могу судить, на двух уже описанных процессах: либо на наследственную координацию накладывается управляемое движение, либо, если она протекает слишком долго и слишком жестко, она «разрубается» на части, которые вследствие их краткости легче поддаются соединению в разнообразные последовательности, удовлетворяющие требованиям пространственного понимания.

То, что обычно называют произвольными движениями человека, — это большей частью уже результаты обучения движению, т. е. "заученные" движения, составленные из мельчайших моторных элементов. Как уже говорилось, уровень интеграции всех этих мельчайших моторных элементов гораздо выше уровня интеграции фибриллярных сокращений. Точнее говоря, под произвольным движением следовало бы понимать использование этих отдельных имеющихся в распоряжении организма мельчайших координаций, еще не соединенных предыдущим обучением в гладкую последовательность. Это всегда выглядит в высшей степени неуклюже – примерно так же, как поведение мелкого млекопитающего, которое начинает осваивать новый маршрут.

Если мы хотим дать функциональное определение произвольного движения, то наряду с его уже указанными свойствами нужно упомянуть еще одно: его можно привести в действие в любой момент. Не все движения перемещения обладают этим свойством. Как мы знаем из исследований Эриха фон Гольста, выработка эндогенных стимулов, от которых зависит та или иная форма движения, находится в постоянном отношении к "норме ее потребления", т. е. к средней частоте, с которой это движение выполняется в повседневной жизни животного. Губан плавает почти весь день; в естественных условиях его грудные плавники вряд ли останавливаются хоть на мгновение от восхода солнца до того, как он незадолго до заката засыпает. В то же время плавательная деятельность морского конька ограничивается в среднем несколькими минутами в день. Соответственно этому у губана, лишенного головного мозга и подключенного к искусственному дыханию, служащие для перемещения грудные плавники работают непрерывно, а у препарированного таким же образом морского конька его важнейший орган перемещения – спинной плавник – вообще не движется. Но он не лежит, как у неоперированной рыбы, плотно сложенным в предназначенном для этого желобе на спине, а стоит "приспущенным на полумачту", частично выпрямившись. Определенными стимулами, например надавливанием на область горла, можно заставить спинной плавник принять нормальное сложенное положение. Если его долго удерживают в этом положении, то после прекращения надавливания он выпрямляется, поднимаясь выше, чем раньше, когда был "приспущен", и притом тем выше, чем дольше его удерживал в сложенном положении внешний стимул. Если надавливание продолжалось достаточно долго, то после прекращения тормозящего стимулирования плавник не просто поднимается до максимальной высоты, а выполняет в течение некоторого времени волнообразные движения, как при плавании вперед. Это явление – которое было известно уже Шеррингтону, назвавшему его "спинальным контрастом", - Эрих фон Гольст истолковывает следующим образом: выпрямление плавника питается из того же эндогенного источника стимулов, который вызывает его волнообразные движения при плавании, и потребляет специфическое активирующее возбуждение того же рода. Но моторика выпрямления плавника имеет более низкое пороговое значение, чем плавательное движение, и потребляет меньше специфического возбуждения. При невозбужденном препарированном спинном мозге плавник потребляет в приспущенном положении ровно столько эндогенного возбуждения, сколько его постоянно производится. Спадание плавника при нажатии на область горла производит такое же воздействие, какое в норме осуществляется высшими инстанциями центральной нервной системы. Пока действует торможение, возбуждение специфической активности экономится и в некотором смысле накапливается, а после снятия торможения оно становится заметным благодаря тому, что начинает активировать даже моторный процесс с более высоким порогом. С этим допущением согласуется и тот факт, что, перестав работать, плавник на препарированном спинном мозге очень медленно возвращается по асимптотической кривой к прежнему приспущенному положению.

Аналогичные количественные различия в выработке специфической энергии, активирующей часто используемые и редко используемые формы поведения, можно наблюдать у многих животных – например, у птиц. Мелкие птицы, такие, как зяблики и синицы, изменяют способы перемещения в течение дня бесчисленное множество раз – то прыгают, то летают. Хотя полеты часто очень коротки, эти птицы проводят в полете значительную часть времени бодрствования, а главное – в любой момент должны быть готовы взлететь. При таком типе перемещения полет производит на наблюдателя полное впечатление произвольного движения. У такой птицы никогда не бывает состояния, при котором она "захотела" бы полететь, но не смогла.

Но у редко летающих птиц, например у гусей, такое состояние вполне возможно. Кроме периодов перелета, гуси летают, как правило, всего дважды в день, утром и вечером. Даже если удастся приучить их летать в другое время дня, двигательная координация приводится в действие не «ради нее самой», т. е. не так, как мы приводим в действие наши произвольные движения. Процесс взлета выглядит у них совсем иначе, чем ожидает привычный к произвольным действиям человек. Как только их позовет служитель, направившийся к известному им месту кормления, гуси сразу обращают на это внимание и не спеша, но уверенно идут туда, откуда они привыкли взлетать. Но ошибется тот, кто подумает, что там они сразу же расправят крылья и улетят. Гуси останавливаются, вытягивают шеи и начинают церемонно «приводить себя в летное настроение». Их эмоциональные возгласы постепенно изменяются, становятся отрывистее и короче, незаметно переходя в типичные «взлетные» звуки. Одновременно с этим начинается покачивание клюва из стороны в сторону с возрастающей частотой; оно выражает летное настроение и, как можно показать, передает его собратьям по виду. Наконец гусь вынимает оба крыла из несущих пазух, наклоняется для прыжка и расправляет крылья, после чего взлетает – или не взлетает. Дело в том, что этот процесс постепенного нарастания летного возбуждения может быть остановлен и обращен в любой момент, какой бы интенсивности это возбуждение ни достигло. Я много раз видел, как гусь «низко склоняет колени» и широко расправляет крылья только для того, чтобы «застрять» на несколько секунд в этой позе, в которой он похож на плохо набитое чучело, и затем снова выпрямиться.

Опытный наблюдатель может определить, взлетит гусь или не взлетит, по скорости нарастания возбуждения. Если первые, низкопороговые движения, выражающие летное настроение, происходят в быстром темпе, можно экстраполировать кривую их нарастания и предсказать, что возбуждение достигнет высшей степени. Если же кривая нарастания имеет тенденцию к уменьшению крутизны, можно предвидеть, что она вскоре «выйдет на плато», а затем пойдет вниз. По еще неизвестным причинам на линии нарастания и убывания возбуждения, связанного со специфической деятельностью, никогда не бывает острых углов – как если бы изменение интенсивности возбуждения обладало собственной инерцией.

Человека, наблюдающего такие процессы, часто охватывает нетерпение. Когда видишь, как гусь несколько минут старается «раскачать» свое летное возбуждение, хочется как-нибудь помочь бедной птице преодолеть порог раздражения – точно так же, как хочется помочь человеку, мучительно пытающемуся чихнуть и стремящемуся достичь порога облегчающего взрыва всеми приемами, так великолепно изображенными Вильгельмом Бушем*. Знатоки собак не выносят популярной дрессировки «говорящая собака», потому что при ней от собаки добиваются не произвольного для нее действия, пороговое значение которого достигается с мучительным трудом.

Такие редко используемые координации, как плавание морского конька и полет серого гуся, составляют среди движений перемещения исключение: у большинства животных движения перемещения готовы к употреблению в любой момент и в любом числе. Селезень кряквы не может выполнить «по первому требованию» какое-либо из своих движений ухаживания, петух не может по приказу кукарекнуть – точно так же, как человек не может по приказу чихнуть; но все эти существа способны, если нужно, в любой момент немедленно сделать шаг вперед. По понятным причинам необходимо, чтобы движение ходьбы было всегда доступно. В этом, несомненно, состоит предпосылка и причина того, что большинство произвольных движений образовалось из материала наследственных координаций, содержащихся в движении ходьбы. Когда животное чего-нибудь «хочет, но не может», у него почти всегда можно наблюдать движения ходьбы или по крайней мере подготовку к ним или их частям. Собака, жадно смотрящая на миску с едой, которую несет хозяин, переступает с одной передней лапы на другую, лошадь в подобном случае скребет землю передним копытом, и т. д. Понятно, что именно «вырезки» из координаций ходьбы представляют собой чаще всего встречающиеся элементы выученных последовательностей движений.

Как уже говорилось, проприоцепторные процессы, несомненно, играют роль при возникновении заученных движений, но не при безукоризненнном выполнении вполне "заученного" движения. Мы упоминали также о том, что настоящее произвольное движение – т. е. действительно новая последовательность произвольных элементов движений – выглядит крайне неловким. Контролирующие процессы реафференции требуют, очевидно, значительного времени.

Именно эти процессы обратного сообщения при выучивании движений играют решающую роль в формировании центрального представления пространства, лежащего в основе всех высших типов понимающего поведения. Процесс обучения движению и процесс приобретения знания посредством реафференции неразделимы и идут рука об руку. Вероятно, в филогенезе именно видосохраняющая функция заученных движений произвела то селекционное давление, которое привело к возникновению настоящих произвольных движений. Для очень многих позвоночных жизненно важны последовательности движений, приспособленные к весьма специальным пространственным условиям, не замедляемые задержками реакций и выполняемые с молниеносной быстротой. Но достаточно было небольшого смещения акцентов, какое должно было произойти в результате любознательного поведения высших животных и в особенности самоисследования наших прямых предков, чтобы первостепенное значение для сохранения вида получило приобретение знаний. Способность, первоначально служившая лишь моторному умению, стала теперь важным средством исследования. У маленького ребенка исследовательская игра по меньшей мере столь же важна для построения внутренней модели пространственного окружения, как для освоения заучиваемых двигательных координаций. Как показали исследования Т. Дж. Бауэра и У.Болла, освоение пространства с помощью осязания – не единственное основание, на котором строится наше пространственное воображение. У младенца постоянство восприятия размеров появляется задолго до какого бы то ни было тактильного исследования пространства. Но для изучения особых пространственных форм различных предметов фундаментальное значение имеет взаимодействие обучения движению с развитием внутреннего представления пространства. Если бы произвольные движения, составляемые из мельчайших моторных элементов и способные принимать любые формы, не были в состоянии активно воспроизводить любой пространственный образ – насколько позволяют его размеры, – то наше осязание не могло бы стать столь важным источником пространственного опыта.

Тесная связь между обеими этими функциями проявляется также в том, что тот орган нашего тела, который способен к наиболее тонкой произвольной моторике, – указательный палец – представлен в задней части центральной извилины мозга, где находится его сенсорная область, очень большой зоной. Поразительно велика также зона, представляющая язык и губы – она больше, чем зона, отвечающая кисти руки. Подобным образом обстоит дело и у шимпанзе. Без сомнения, у наших предков-млекопитающих рот и язык были важнейшими органами осязания, пока эта роль не перешла у антропоидов к руке. То же можно видеть у маленького ребенка: как известно, все новое он для исследования первым делом берет в рот. Но и взрослому, как показывает самонаблюдение, ощупывание языком позволяет получать поразительно точные пространственные представления.

Функция произвольного движения, состоящая в получении информации о внешних условиях посредством реафференций, представляет собой частный случай гораздо более общего принципа. На получение реафференций, в сущности, опирается всякое исследование. Ту же функцию выполняет заученное движение, "подогнанное" к определенным пространственным условиям – но особым образом. Именно, в ходе процесса обучения, при котором движение, как было описано, составляется из малых моторных элементов, возникает отображение предмета, на который оно направлено, составленное из столь же большого числа деталей, и при каждом новом выполнении заученного движения эта внутренняя картина сравнивается с внешней действительностью посредством наложения. О каждом отклонении тотчас же сообщается, и оно сразу принимается к сведению и корректируется. Это типичный случай основного акта познания, который мы знаем как "pattern matching".

На более высоком уровне интеграции аналогичная функция осуществляется в случае, когда выполнение некоторого движения контролируется несколькими органами чувств. Я уже говорил, какое значение для появления самоисследования и тем самым рефлексии имела определенная особенность, присущая лишь антропоидам: только у них хватающая рука действует в поле их зрения, так что экстероцепторные зрительные сообщения поступают одновременно с проприоцепторными восприятиями положения и движения конечностей, побуждая тем самым к акту познания – к "pattern matching". Когда маленький ребенок обнаруживает свои руки и ноги и начинает с ними исследовательскую игру, от этого не только удваивается число информирующих реафференций, но и становится совершенно ясно, откуда они исходят – извне или изнутри.

Как уже неоднократно подчеркивалось, "взрослый" обиходный язык очень тонко чувствует глубокие психологические связи. Важность того, что человек приобретает знания активным исследованием, т. е. произвольными движениями, порождающими обратную связь, невозможно было бы подчеркнуть яснее, чем подчеркивает его тот факт, что в нашем языке прилагательное wirklich – действительный – есть сильнейшее выражение для того, что само по себе существует или происходит. В английском языке ему соответствует слово "actual"*.

 

6. Любознательное поведение и самоисследование

В наиболее общем смысле и лишь с функциональной точки зрения «исследовательским» можно было бы назвать всякое поведение, при котором организм нечто делает, чтобы нечто узнать. Тогда под это понятие подпали бы все виды моторной деятельности, обратное воздействие которых позволяет получать сенсорным путем полезную для приспособления информацию. Это происходит и в тех случаях, когда животное пробует одну и ту же форму движения в разных ситуациях или на разных объектах; напомню пример ворона, узнающего таким способом, какой материал годится для гнезда. Следует еще раз подчеркнуть, что такое поведение, состоящее из проб и ошибок, мотивируется исключительно аппетенцией к этому единственному инстинктивному движению!

Вероятно, именно из этого типа обучения, который можно понимать также как "operant conditioning" ["Оперантное кондиционирование" (англ.).] в смысле бихевиористской школы, возникла в ходе эволюции гораздо более действенная форма исследования, отличающаяся от него в двух существенных отношениях. Во-первых: вместо того, чтобы пробовать на разных ситуациях и объектах одну и ту же наследственную координацию, испытываются одна за другой на одном и том же объекте едва ли не все наследственные координации, имеющиеся в распоряжении данного вида животных. Во-вторых: мотивация, стимулирующая такое поведение, не состоит в аппетенции к одному-единственному заключительному действию, являющемуся его целью и удовлетворяющему инстинктивное побуждение, а происходит из другого источника, обладающего замечательной способностью активировать многие, может быть даже все, свойственные данному виду наследственные координации. Этот вид получения знания, особые свойства которого впервые ясно осознала Моника Мейер-Гольцапфель, мы и называем исследовательским или любознательным поведением.

Мотивация выполняемых в играх высших млекопитающих и птиц быстро сменяющих друг друга разнообразных инстинктивных движений, как легко увидеть, безусловно не может исходить из тех же источников стимулов, которые питают ее в серьезном случае. Например, в игре котенка движения, происходящие из круга функций, связанных с поимкой добычи, конкурентной борьбой и защитой от более крупных хищников, сменяют друг друга в течение нескольких секунд. Но кошка, вынужденная при встрече с естественным врагом – например, большой собакой – занять хорошо известную защитную позу угрозы с выгнутой спиной, после этого несколько минут или даже четверть часа, полчаса или больше не может настолько успокоиться, чтобы быть в состоянии перейти в другое настроение, – скажем, в настроение поимки добычи или конкурентной борьбы. Между тем в игре отдельные действия, относящиеся к разным настроениям, чередуются беспорядочно и без перерывов. Это, как я полагаю, заставляет нас согласиться с заключением Моники Мейер-Гольцапфель, что входящие в игру наследственные координации питаются из источника мотиваций, отличного от тех источников, которые активируют их в случаях, связанных с сохранением вида.

Трудно сказать, происходит ли то, что мы обычно называем «игрой» молодого животного, из исследовательского поведения в более узком смысле, к которому мы сейчас перейдем, или наоборот. Существуют всевозможные мыслимые переходы и промежуточные ступени между этими процессами. Исследовательский характер поведения виден тем яснее, чем больше его различных форм испытывается на одном и том же объекте или в одной и той же ситуации. Например, когда перед молодым вороном оказывается совершенно неизвестный ему предмет соответствующего размера, он реагирует на него сначала теми формами поведения, которыми опытная взрослая птица «травит»* хищника: осторожно, вприпрыжку приближается к нему сбоку, наносит сильный удар клювом и обращается в бегство. Если нарисовать на одном конце продолговатого предмета два пятна, грубо имитирующих глаза, ворон направит удар клювом в противоположный конец. Если предмет не реагирует преследованием, как сделал бы хищник, то ворон в свою очередь переходит в атаку примерно таким образом, как если бы – в серьезном случае – перед ним была жертва, вполне способная защищаться. Клюет он всегда в «голову» или в глаза. Если оказывается, что предмет «уже мертв», птица начинает всеми подходящими инстинктивными движениями измельчать его, одновременно испытывая на съедобность, и, наконец, прячет обломки. Позже, когда объект становится для нее совершенно безразличным, она время от времени использует их, чтобы прятать среди них другие, более интересные вещи или сидеть на более крупных из них.

Этот процесс точно соответствует тому, что сказал об исследовательском поведении Арнольд Гелен: предмет становится в результате изучения «хорошо знакомым» и откладывается "ad acta" [«К делу» (лат.); здесь: для дальнейшего использования] в том смысле, что в случае надобности животное может немедленно к нему «обратиться».

До возникновения такой надобности по наблюдаемому поведению животного не заметно, что в результате любознательного поведения оно чему-то научилось. Когда, например, серая крыса в процессе исследования, по существу аналогичном описанному выше поведению ворона, пробежит, обшарит и облазит всевозможные пути в своей области деятельности, после этого она в любом ее месте точно знает, какой путь ведет оттуда к ближайшему укрытию и насколько это укрытие надежно. Но это обширное знание обнаружится лишь в случае, если в данном месте на крысу подействует сильный ключевой стимул, вызывающий бегство. До этого момента все выученное остается скрытым; поэтому говорят о «латентном обучении», хотя, как видно из предыдущего, сам процесс обучения хорошо заметен, латентно только полученное в его ходе «знание», да и то лишь до тех пор, когда оно понадобится.

Подобно формам движений, участвующим в игре, при любознательном поведении формы движений активируются не теми установками, что в других случаях. Это видно не только из того, что движения, отвечающие различным установкам, сменяют друг друга, как и при игре, гораздо быстрее, чем в серьезном случае. Можно и другим способом показать, что в их основе лежит особая общая мотивация: исследование сразу угасает, как только вводится в действие какая-нибудь иная установка, отличная от специфической "установки любознательности". В нашем примере мы наблюдаем у исследующего ворона движения бегства, поимки добычи, еды и т. д., но все это тут же прекращается, когда у него возникает настоящая установка бегства, настоящее побуждение к охоте или настоящее чувство голода. Когда исследующий ворон проголодается, он направляется к известному источнику пищи или выпрашивает ее у служителя; иными словами, "в серьезном случае" он возвращается к предметам и формам поведения, способным, как он уже знает, утолить голод. Что игра может происходить лишь "в ненапряженном поле", впервые определенно установил Густав Балли (пользовавшийся терминологией теории поля Курта Левина).

Правильно понял сущность исследовательского поведения Арнольд Гелен. Как он говорит, в этом случае мы имеем дело «с выполнением "сенсомоторныых" движений, соединенных со зрительными и осязательными ощущениями и образующих циклические процессы, которые сами создают стимулы для своего продолжения. Они выполняются без чувственного побуждения и не имеют какого-либо непосредственного значения для удовлетворения инстинкта... Это продуктивное взаимоотношение (с условиями окружающей среды) является в то же время объективным (sachliches)». Вряд ли можно лучше описать особый характер исследовательского поведения и охарактеризовать его отличие от обычных процессов оперантного образования условных реакций, о которых шла речь в предыдущих разделах этой главы. О них Гелен говорит: «Такие процессы обучения запускаются исключительно ситуационым давлением действующего в данный момент стимула, так что животное является в своей работе, по существу, зависимым... Его действие не становится самостоятельным, и поэтому оно необъективно (unsachlich)». Однако в книге, откуда взята эта цитата, Гелен допускает ошибку (впрочем, исправленную впоследствии им самим), приписывая поведение объективного исследования исключительно человеку. Поэтому мне хотелось бы еще раз подчеркнуть, что настоящее исследовательское поведение вполне объективно: ворон, изучающий некоторый предмет, не хочет есть, крыса, лазящая по всем закоулкам своей области, не хочет спрятаться; они хотят знать, съедобен ли в принципе — хочется сказать "теоретически" — данный предмет или можно ли его использовать как укрытие. Якоб фон Юкскюль сказал однажды, что в мире, окружающем животных, все предметы — действующие. В особом смысле таковы все предметы в окружении любознательных существ, ранее подробно изученные ими и отложенные ad acta. Они, несомненно, "объективированы" в некотором ином, высшем смысле, так как знание о возможном способе их использования приобретается и хранится независимо от ситуационного давления сменяющих друг друга инстинктивных побуждений.

Понятно, что живые существа, которые в состоянии изучать свойства различных предметов своего окружения, отличаются особенно хорошей приспособляемостью. Обращаясь с каждым незнакомым предметом так, как если бы он имел биологическое значение, они обнаруживают практически все предметы, которые действительно его имеют. Благодаря этому достижению, например, ворон может жить в разных биотопах, как если бы он был к каждому из них специально приспособлен. В пустынях Северной Африки он живет как коршун-стервятник, питаясь падалью, на птичьих базарах северных морей живет паразитической жизнью поморника, поедая яйца и птенцов, а в Центральной Европе перебивается, подобно вороне, охотой на мелких животных.

Филогенетические программы таких любознательных существ всегда в высшей степени открыты в том смысле, в котором мы вслед за Эрнстом Майром употребляем этот термин. Действующие предметы (Aktionsdinge), из которых построен окружающий их мир, не зафиксированы свойственными виду врожденными механизмами запуска, содержащими необходимые признаки и информацию, а находятся объективирующим исследованием. Типичные любознательные животные обладают в принципе той же "открытостью по отношению к миру", которую Арнольд Гелен считает свойством, отграничивающим человека от животного, и проявляется она у них так же, хотя у них она менее развита и не интегрирована вместе с другими предпосылками понятийного мышления, о которых говорилось в этой главе, в единую систему высшего порядка.

Программа поведения, поддающаяся модификации в таких широких пределах, как у этих любознательных существ, требует моторики, допускающей многообразные применения. Аналогичные требования предъявляются и к используемым органам. Но узкая морфологическая специализация органов исключает их многостороннюю применимость. Поэтому все типичные любознательные животные в морфологическом отношении являются относительно малоспециализированными представителями своих таксономических групп. Они, как я обычно говорю, «специалисты по неспециализированности». Таковы, например, крысы среди грызунов, во`роны среди певчих птиц и, наконец, человек среди приматов. Характерно, что среди высших животных лишь такие специалисты по неспециализированности могут стать космополитами. Конечно, крыса или человек неспособны к таким выдающимся физическим достижениям, как животные, высокоспециализированные в соответствующем отношении, но оба они превосходят своих ближайших зоологических родичей в многообразии моторных умений. Если бы человек вызвал весь класс млекопитающих на спортивное соревнование по «многоборью», в котором требовалось бы, например, пройти 30 км, проплыть 15 м, нырнуть на глубину в 5 м, достав при этом пару определенных предметов, и подняться на несколько метров по канату, что по силам любому обыкновенному человеку, то не нашлось бы ни одного млекопитающего, способного во всем этом с ним сравниться. Если взять вместо каната дерево, то с человеком мог бы состязаться белый медведь*, а если несколько уменьшить глубину ныряния и длину пешеходного маршрута, с ним сравнялись бы некоторые макаки. Но успешно конкурировать с ним могла бы только крыса – при условии, что все расстояния были бы уменьшены в соответствии с размерами ее тела.

Размышляя о том, что принесло с собой любознательное поведение, и особенно о его важности для возникновения понятийного мышления, нельзя не удивиться кажущейся незначительности тех изменений и интеграций ранее существовавших систем, которые привели к столь глубокому перевороту. Для появления исследовательского поведения не понадобилось существенного изменения функций какого-либо из известных механизмов, участвовавших в качестве подсистем в образовании условных реакций, и ни один из них не оказался лишним. Новое «изобретение» состояло лишь в обобщении аппетентного поведения, при котором его целью стала не ситуация запуска определенного заключительного действия, удовлетворяющего инстинктивное побуждение, а ситуация обучения как таковая. Для этого потребовалось, собственно, лишь несколько сместить акцент, поскольку аппетентное поведение высших, способных к обучению животных почти всегда так или иначе идет рука об руку с обучением, с образованием условных реакций. Так обстоит дело уже в процессах, когда информация зашифрована формой наследственной координации, а характер подходящего объекта усваивается методом проб и ошибок. Качественно новое состоит в том, что мотивом является не выполнение заключительного действия, а сам процесс обучения.

При этом как будто столь незначительном шаге на сцену выходит совершенно новое когнитивное явление, в принципе тождественное исследовательской деятельности человека и позволяющее перейти, без изменения его сущности, к научному исследованию природы. В ходе развития этого явления взаимосвязь между игрой и исследованием остается столь же тесной, полностью сохраняясь также и у взрослого человека-исследователя, между тем как у животных эта связь с возрастом исчезает. "Человек лишь тогда вполне человек, когда он играет", – говорит Фридрих Шиллер. "В настоящем мужчине спрятан ребенок" – говорит Фридрих Ницше. Моя жена добавляет: "Так ли уж спрятан?"

Как я уже подробно говорил в другом месте, замедление развития человека в юности, которое Больк назвал ретардацией, так же как и задержка развития на юношеской стадии – так называемая неотения, – составляют предпосылку того, что у человека, в отличие от большинства животных, любознательное поведение при взрослении не исчезает, а конститутивная для такого поведения открытость по отношению к миру сохраняется, пока ей не положит предел глубокая старость.

Подобно тому, как восприятие образов, хотя и возникшее ради простого узнавания неизменности предметов, оказалось способным абстрагировать присущие множеству отдельных предметов сверхиндивидуальные закономерности, любознательное исследование создало без существенного изменения лежащих в его основе механизмов новую способность, в зародыше имеющуюся уже у наших ближайших зоологических родичей, но лишь у человека ставшую важной и даже конститутивной, — способность к самоисследованию.

Вполне оправдан вопрос, как и когда наши предки осознали свое собственное существование. Существо, у которого любознательное поведение было одной из важнейших видосохраняющих функций, не могло не открыть рано или поздно свое тело как заслуживающий исследования объект. Тем, что этот решающий шаг сделали именно антропоиды, они обязаны уже известным нам обстоятельствам. Поскольку они передвигались, хватаясь руками за ветки, у них достигли высокого уровня понимание пространства и способность к его центральному представлению, а также способность к произвольному движению. Сверх того, при их особом способе передвижения хватающая рука постоянно действует в поле зрения. Этого как раз и не бывает у большинства млекопитающих, в том числе у многих обезьян. Собака ступает передней лапой на место, которое она только что, за доли секунды до того, видела, но собственное тело не попадает при перемещении в ее поле зрения; примерно так же обстоит дело у мартышек, макак и павианов. Но осторожно передвигающаяся по дереву человекообразная обезьяна почти всегда видит свою руку одновременно с предметом, за который намерена ухватиться, особенно тогда, когда хватается за него не для перемещения, а для исследования. Как показал в своем известном опыте Г. Миттельштедт, даже у человека направление, в котором он показывает рукой, постоянно контролируется и корректируется поступающими от глаз обратными сообщениями о положении руки, намного более точными, чем сообщения проприоцепторов чувства глубины. На человекообразных обезьянах подобные опыты, насколько мне известно, не ставились. Однажды я видел, как шимпанзе, лежа на спине, осторожными легкими движениями руки закрывал от света электрической лампочки то один, то другой глаз. Складывалось впечатление, что он исследовал результаты своих движений. Как бы то ни было, человекообразные обезьяны – единственные известные животные, у которых передняя конечность, важнейший орган любознательного поведения, оказывается в поле зрения одновременно с изучаемым предметом. Это дает им возможность наблюдать взаимодействие того и другого. Еще одну важную возможность открывать взаимодействие между своим телом и исследуемым предметом дает им социальная игра. У молодых обезьян она занимает весьма значительную часть активного дневного времени, и "диалогическая" функция, присущая любой исследовательской игре, становится у них диалогом в более узком и более высоком смысле. При любом исследовании объекту задают вопрос и принимают к сведению его "ответ", но когда два молодых любознательных шимпанзе играют друг с другом, это взаимодействие удваивается. Когда одна из обезьян держит руку другой в своих руках и внимательно изучает ее – это нередко можно видеть у молодых шимпанзе, – создаются все условия для прозрения, открывающего новые пути: что собственная рука имеет такую же природу, как рука собрата. Мне кажется весьма вероятным, что вещественность собственного тела была обнаружена именно тогда, когда человекообразная обезьяна увидела его зеркальное изображение в сородиче – товарище по игре.

Разумеется, открытие своего тела и прежде всего своей руки как возможного предмета исследования в ряду многих других – еще не настоящая рефлексия. И оно не пробудило еще того удивления самим собой, которое считается началом философствования. Но уже само по себе постижение того факта, что собственное тело или собственная рука – тоже "вещь" внешнего мира, и у нее точно так же, как у всякой другой вещи этого мира, есть свои постоянные отличительные свойства, должно было иметь глубочайшее, поистине эпохальное значение. С постижением вещественной природы собственного тела и его действующих органов неизбежно возникает новое, более глубокое понимание взаимодействий, происходящих между организмом и предметами его окружения. Постижение собственного тела в его предметном постоянстве делает его сравнимым со всеми другими вещами окружающего мира и тем самым мерой этих вещей*.

Именно так открылся организму, в подлинной фульгурации, новый уровень объективирования окружающего мира: в то мгновение, когда наш предок впервые одновременно осознал собственную хватающую руку и схваченный ею предмет как вещи реального внешнего мира и постиг взаимодействие между ними, постижение процесса схватывания стало пониманием, а знание о существенных свойствах схваченной вещи стало понятием*. Разумеется, этот процесс протекает в тесном взаимодействии с другими функциями, о которых шла речь в этой главе, и они являются его предпосылками. Например, рассмотренная в первом разделе абстрагирующая функция восприятия служит предпосылкой того, что организм узнаёт исследуемый предмет при самых разных условиях как один и тот же. Необходимой предпосылкой самоисследования является также центральное представление пространства со всеми относящимися к нему функциями, включая такой неисчерпаемый источник знания, как реафференции, исходящие от произвольных движений.

 

7. Подражание

Подражание движениям можно назвать когнитивной функцией лишь в некотором широком смысле слова. Оно является предпосылкой понятийного мышления, поскольку без него невозможна интеграция функций, описанных в предыдущих разделах этой главы, с традицией, которой будет посвящен следующий раздел. В ходе эволюции оно возникло, вероятно, из игры и любознательного поведения общественных животных с продолжительной семейной жизнью. Предпосылки подражания – неразрывно связанные между собой функции произвольного движения и его проприоцепторного и экстероцепторного контроля.

В свою очередь, подражание является предварительным условием усвоения человеческого словесного языка и вместе с ним бесчисленных других специфически человеческих функций. Стоит задуматься, почему органом этой сигнальной системы стал именно рот. Как мы знаем, уже у наших предков губы и язык приобрели способность к особенно точным произвольным движениям и поэтому сделались источниками богатых информацией реафференций. В то же время их моторика играет важнейшую роль в выполнении выразительных движений, и на ней же, вместе с моторикой гортани, основана способность издавать выразительные звуки. У наших близких и дальних зоологических родичей лицо и особенно рот при любом социальном взаимодействии являются предметами самого пристального внимания всех участников, так что они, можно сказать, предназначены для сигнализации.

Между тем самый процесс подражания загадочен как в отношении его физиологического возникновения, так и в отношении распространения в животном мире. Строго говоря, способность к подражанию встречается, кроме человека, лишь у некоторых птиц, прежде всего у певчих птиц и попугаев; впрочем, у них она узко ограничена, касаясь лишь воспроизведения звуков. Правда, способность обезьян к подражанию вошла в поговорку; по-английски "aping" [Буквально – «обезьянничание»] означает просто "очень точное подражание". Но точное воспроизведение процесса движения даже у человекообразных обезьян наблюдается лишь в зачаточной форме и по точности не идет ни в какое сравнение с подражательными способностями птиц. Правда, шимпанзе сразу же понимает смысл процесса, когда видит, например, как человек пользуется ключом, чтобы открыть дверь, и подражает ему в этом, пытаясь сделать то же, что после нескольких попыток ему и удается. Но как раз то, что мы называем "обезьянничанием" (Nachäffen), т. е. повторение некоторого движения или выражения лица ради одного только подражания, встречается у обезьян, насколько мне известно, разве лишь в виде слабых намеков.

Между тем дети человеческие – и, как ни странно, птицы, о которых мы только что говорили, – несомненно, это делают. Социальным психологам достоверно известно, что дети повторяют движения взрослых с величайшей точностью просто ради удовольствия, доставляемого подражанием, задолго до того, как начинают понимать смысл и назначение соответствующих шаблонов поведения; подробный анализ этих процессов имеется в книге Питера Бергера и Томаса Лакмена "Социальное построение действительности" (The Social Construction of Reality). При этом дети очень тонко чувствуют особенности запоминающихся движений, характерных для многих ритуалов общения. На моего старшего внука, когда ему не было еще и двух лет, произвел глубокое впечатление совершенный по форме поклон моего друга-японца, и он стал ему подражать поистине "неподражаемо": ни один взрослый не смог бы сходу столь точно его воспроизвести. Это было невыразимо комично, и только потому, что мой друг – исследователь поведения, он не почувствовал себя обиженным таким "обезьянничаньем".

У людей имеет величайшее общественное значение именно точность подражания выразительным движениям и звукам, поскольку общие для некоторой группы детали произношения и манер являются предпосылкой "сцепления", сплоченности группы.

Певчие птицы и попугаи, и особенно их птенцы в определенном возрасте, также проявляют отчетливую аппетенцию к выразительным сочетаниям звуков, находящимся в пределах их способности к подражанию. Молодой снегирь, которому вырастивший его служитель насвистывает какую-нибудь мелодию, деловито подходит к решетке, слегка наклоняет голову, поворачивает одно ухо в сторону источника звуков, взъерошивает перья возле ушей и вслушивается, как зачарованный. Подобным же образом ведут себя скворцы, а у малабарских шама-дроздов (Copsychus malabaricus) очень интересно наблюдать, как птенцы внимательно и напряженно прислушиваются к пению отца.

Во многих случаях восприятие услышанного лишь через несколько месяцев транспонируется в моторику вокализации. Как рассказывет Гейнрот, соловей, услышавший своей первой весной между 12-м и 19-м днями жизни пение славки-черноголовки, после Рождества, начав петь, воспроизводил индивидуальное пение этой славки с такой же точностью, как сделанная Гейнротом граммофонная запись. Таким образом, этот соловей должен был хранить в памяти акустический образ песни славки несколько месяцев, прежде чем смог транспонировать его в моторику.

Каким образом может происходить такая транспозиция сенсорного в моторное, мы знаем из работ М. Кониси. У многих видов свойственное им пение является «врожденным»; оно более или менее нормально развивается и у птенца, изолированного от звуков. Но моторика пения не задается в виде наследственной координации; у птицы имеется врожденный акустический шаблон* ("template"), который впоследствии точно так же, как рано услышанная последовательность звуков, переводится под контролем слуха в моторику пения методом проб и ошибок. Это давно уже предполагал Гейнрот, говоривший о «самоподражании». Справедливость его предположения доказал М. Кониси, оперативным путем удаляя у таких птиц в раннем возрасте органы слуха. После этого подопытные птицы могли издавать только бесформенный щебет, не содержавший чистых тонов и из-за множества сильных обертонов производивший впечатление шума. Но призывные и предупредительные звуки являются настоящими наследственными координациями и у тех птиц, которые учатся петь только что описанным способом, и моторика этих звуков врожденная. Поэтому их вполне нормально издают также и птицы, в раннем возрасте лишенные слуха. То же верно в отношении всех выразительных звуков куриных и утиных, как и большинства других птиц, не способных к подражанию.

У большинства птиц, у которых можно доказать наличие врожденного акустического "шаблона" (Schablone — это слово является самым точным переводом термина "template"), он имеет две различных функции, часто перекрывающихся. Лишь в редких случаях они столь совершенны, что могут дать птенцу полную информацию о том, как должно звучать свойственное виду пение. В большинстве же случаев изолированный от звуков, но не лишенный слуха птенец исполняет упрощенную, хотя и узнаваемую песню своего вида. Следует поэтому допустить, что в естественных условиях простой врожденный акустический образец служит для того, чтобы сообщить птице, какому из многих раздающихся вокруг птичьих голосов она должна подражать.

На подобное предположение натолкнуло меня много лет назад одно наблюдение над воробьем, жившим у меня дома. Как обнаружили, к своему удивлению, Гейнрот и другие, чириканье воробья при всей его простоте не врожденное и усваивается путем подражания, как настоящее пение. Согласно сообщению Ф. Брауна, воробьи, воспитанные в обществе щеглов, без затруднений усваивали сложное пение этого вида. И когда я выращивал воробья-самца, взятого из гнезда в двухдневном возрасте, я внимательно прислушивался: какому из многих раздававшихся в моем птичнике голосов станет подражать мой воробышек? К моему удивлению, он просто зачирикал – казалось, опровергая этим сообщения знаменитых орнитологов. Лишь через некоторое время я заметил, что чирикает он не как воробей, а в точности как волнистый попугайчик. Среди многих гораздо более звучных и выразительных птичьих напевов он избрал звуки волнистого попугайчика, действительно похожие на воробьиное чириканье, потому что они были наилучшим приближением к его врожденному акустическому шаблону.

Из исследований Кониси мы достоверно знаем, что у способных к подражанию птиц интегрирующей частью процесса подражания является афферентный или, точнее, реафферентный контроль, т. е. обратное сообщение о своих действиях. Но о физиологических процессах, лежащих в основе подражания у человека, мы вообще ничего не знаем. В принципе я придерживаюсь мнения, что при таком полном незнании физиологической стороны явления можно и должно использовать в качестве источника знания феноменологию, т. е. самонаблюдение. Однако феноменологией в строгом смысле этого слова каждый может заниматься лишь на самом себе; сверхиндивидуальная значимость ее выводов зависит от того, насколько другие способны воспроизвести в себе описанное мной переживание. После этой преамбулы я попытаюсь описать, что происходит во мне, когда я пытаюсь чему-нибудь моторно подражать.

При виде какого-либо характерного жеста или выражения лица я прежде всего испытываю "первичное", т. е. не вызванное никакими другими заметными мотивациями стремление подражать ему, а затем, как ни странно, это удается мне почти сразу. Я имел, например, неожиданный успех, имитировав с первой попытки перекошенное лицо Ульбрихта*. Все вокруг смеялись, и мне не нужно было объяснять, кого я хотел изобразить. (Конечно, успеху могла способствовать и похожая форма бороды.)

Первое явление, которое я могу при этом заметить путем самонаблюдения, имеет, как ни странно, определенно кинестетический характер: мне кажется, что я чувствую, "как нащупать" такую гримасу или движение. При многократном повторении подражание получается несколько лучше, но очень ненамного. Самонаблюдение в зеркале помогает мало; для сообщения, что подражание приблизительно соответствует тому, что представляется мне в кинестетическом воображении, достаточно проприоцепторной реафференции. Слишком частое повторение не только не дает улучшения, но, напротив, разрушает первоначальную внутреннюю картину имитируемого движения, возникшую в результате глубоко бессознательного процесса – или, лучше сказать, закрывает эту картину накапливающимися в памяти картинами собственного движения, так что оригинал постепенно исчезает за копиями.

Уже то, что маленькие дети выполняют эту функцию лучше взрослых, говорит в пользу допущения, что она не имеет ничего общего с рациональными процессами. Это допущение подтверждается и тем, что подражать не удается «когда захочется» или в любой момент: для этого требуется особого рода «вдохновение», как и для высших функций восприятия образов*. Весь этот процесс напоминает также игру, поскольку он может происходить лишь в спокойном, веселом настроении и в «ненапряженном поле». Если знаешь по собственным наблюдениям, как подражают маленькие дети и как учатся петь молодые птицы, то не перестаешь удивляться очевидным параллелям между двумя процессами, происходящими у столь различных существ и, по всей вероятности, различными по физиологической природе.

Феноменологические наблюдения наводят на мысль, что первый шаг подражания у человека состоит в возникновении сенсорного прообраза. Такое допущение, разумеется, показалось бы нам крайне невероятным, если бы описанные выше наблюдения и опыты над певчими птицами не говорили о том, что у них подражание звукам осуществляется, по-видимому, именно так. В обоих случаях в основе аналогичных функций несомненно должен лежать очень сложный сенсорный и нервный аппарат; между тем мы привыкли находить такой аппарат лишь тогда, когда он выработан функцией, важной для сохранения вида. В случае человека вопрос о значении функции подражания для сохранения вида является едва ли не излишним, и в начале этого раздела мы уже дали на него предварительный ответ. Но какие физиологические процессы переводят у людей сенсорный прообраз в моторику, до сих пор совершенно неизвестно. Безусловно, это осуществляется не методом проб и ошибок, как можно с большой уверенностью допустить в отношении аналогичной функции у птиц. Но, с другой стороны, мы почти ничего не знаем о том, какое значение для сохранения вида имеет эта функция у наших единственных коллег в искусстве подражания и в музыкальном искусстве; кроме певчих птиц и человека, эти способности не встречаются ни у каких других живых существ. Все звуковые сигналы, служащие для коммуникации – звуки призыва, ухаживания, предупреждения и тому подобные, – являются, как известно, врожденными также и у птиц, способных к подражанию.

 

8. Традиция

Известен ряд случаев, когда у высокоразвитых общественных животных индивидуально приобретенное знание выходит за пределы жизни индивидуума и передается в сообществе дальше по наследству. Мы так привыкли подразумевать генетические процессы, когда слышим из уст биолога слово "наследовать", что слишком легко забываем его первоначальное юридическое значение. Процесс, посредством которого усвоенное знание передается от одного индивида к другому и от поколения к поколению, мы называем традицией.

Такая передача знания может происходить двумя способами. Во-первых, вызывающая бегство комбинация стимулов – например, предостерегающий звук или "заразительное" бегство опытного собрата по виду – может ассоциироваться со всей окружающей ситуацией, в которой пугающий стимул действовал один или несколько раз. Во-вторых, процессы обучения более высокого порядка могут приводить к воспроизведению младшим животным форм поведения старшего, более опытного. Это не обязательно должно быть настоящим подражанием: достаточно, чтобы пример опытного животного указал исследовательскому поведению неопытного определенное направление. Сам я получил первое достоверное доказательство существования настоящей традиции у животных в двадцатые годы, наблюдая галок. Вначале я столкнулся с тем неприятным фактом, что молодые птицы, воспитанные мною и поэтому очень ручные, нисколько не боялись собак, кошек и других хищников и поэтому, начав самостоятельную жизнь, подвергались весьма серьезным опасностям.

У галок есть единственный свойственный их виду инстинкт, защищающий их от хищников. Он состоит из врожденного механизма запуска и одного-единственного инстинктивного движения, приводимого в действие этим механизмом. Механизм запуска отзывается на комбинацию стимулов, которая должна иметь следующие отличительные признаки: нечто черное и само по себе подвижное уносится живым существом. Твердые черные предметы, например фотоаппараты, действовали столь же мало, как мягкие, болтающиеся или трепещущие, но не черные. Зато когда мои галки видели у меня в руках мокрые черные плавки или кусок мягкой черной бумаги, в которую тогда заворачивали фотопленку, они реагировали на них точно так же, как на трепещущую живую галку. При этом вид живого существа, играющего в этой «схеме» роль уносящего добычу хищника, совершенно безразличен. Когда одна из галок вознамерилась нести к своему гнезду черное маховое перо ворона, она вызвала ту же реакцию в полной силе.

На такую комбинацию стимулов каждая взрослая галка, которая может ее увидеть, отвечает пронзительным треском, причем ее тело своеобразно изгибается и широко распростертые крылья дрожат. Эти формы движения хорошо заметны даже в полете. Каждая галка, находящаяся достаточно близко, чтобы услышать этот сигнал, сразу же спешит к его источнику, присоединяется к трескучему концерту, и когда наберется достаточное число собратьев по виду, они яростно нападают на врага, причем не только толкают его, но вонзают в него когти и обрушивают на него град ударов клювом. В данном опыте "врагом" была кисть моей руки, в которой я держал предмет, изображавший галку, и по тыльной стороне ладони тотчас же начинала струиться кровь.

В первый же раз, когда я невольно навлек на себя трескучее нападение галок, я обратил внимание на их долгое недоверие ко мне после этого происшествия. Я сразу же понял, что мне не следует проводить новые эксперименты с запуском трескучей реакции, так как для моих целей было важно, чтобы птицы остались ручными. Мои галки привыкли видеть своих собратьев, сидевших у меня на руке или на плече, и не реагировали на них как на "мягкий черный предмет, уносимый живым существом". Но это было результатом специального приучения, как видно из того, что в последующие годы те же галки, ставшие слишком робкими, чтобы на меня садиться, сразу принимались трещать, когда я показывался с ручным галчонком на руке. Это сорвало мой план повысить «среднюю прирученность» моих оробевших галок подсаживанием к ним недавно воспитанных ручных птиц - что хорошо удается с группой диких гусей.

Если галка несколько раз «застает на месте преступления» живое существо, несущее черный мягкий болтающийся предмет, то виновник становится для нее, посредством настоящей условной реакции, выученным стимулом, запускающим реакцию треска, и в дальнейшем вызывает ее даже тогда, когда появляется без злополучного черного предмета. Почти так же ведут себя вор`oны. Когда мой друг Густав Крамер прогуливался в лесах близ Гейдельберга со своей ручной вороной, он неизменно вызывал реакцию "ненависти" диких ворон, как только она садилась к нему на плечо. Со временем он приобрел у окрестных ворон столь "дурную репутацию", что они преследовали его с громкими возгласами ненависти и тогда, когда он выходил из дому в городском костюме, в котором его никогда не видели вместе с ручной вороной. То же случалось со мною всякий раз, когда я пытался воспитать ручную галку. Результат оказывался противоположным моим намерениям.

Поскольку у общественных врановых молодые птицы верно следуют за родителями и, как правило, в ранней молодости никогда не покидают ближайших окрестностей гнезда, где все время находится множество взрослых птиц, то вряд ли может случиться, что молодая птица встретится с опасным хищником иначе как в присутствии опытной взрослой птицы, которая тотчас же реагирует на него громким треском. Сверре Сьеландер благодаря своему дару звукоподражания сумел установить на опыте, что достаточно один или два раза показать неопытному галчонку кошку или подобное ей животное, сопровождая это треском, чтобы у него навсегда запечатлелся страх перед таким объектом. Более того, Сьеландеру удалось тем же способом внушить своей галке отвращение даже к ее собратьям по виду и другим врановым, удержав ее этим от присоединения к осеннему перелету.

У гусей традиция играет важную роль в другом отношении: для знания путей перелета. Гуси, воспитанные без родителей, обычно остаются, подобно оседлым птицам, там, где они вывелись. Как показал наш опыт искусственного поселения колонии диких гусей в Зеевизене, гусята, у которых нет вожаков, вначале не решаются заходить в чужое для них место. Чтобы побудить их пастись на арендованных для этого лугах вне институтской ограды, пришлось водить их туда вместе с воспитанными "вручную" гусями, запечатленными на следование за воспитателем, и терпеливо приучать их кормлением к этим пастбищам.

Однажды приобретенные путевые навыки держатся у гусей чрезвычайно прочно, как видно из следующего наблюдения. В тридцатые годы у меня в Альтенберге было стадо из четырех серых гусей, привыкших сопровождать меня в прогулках по обширной, почти безлесной пойме Дуная. Я ехал на велосипеде по дамбе, ограждавшей эту местность, а гуси кружились вокруг меня, время от времени приземляясь поблизости. Чтобы создать для гусей возможно более действенные подкрепляющие стимулы, я выискивал заросшие камышом и травой болотца, где гуси хорошо себя чувствуют. Птицы любили эти экскурсии точно так же, как собаки любят свою ежедневную прогулку, и в привычное время ждали у дверей дома, чтобы сразу взлететь, как только я выкачу из сарая велосипед.

Как-то раз я решил посмотреть, что станут делать гуси, если я не выеду с ними в привычное время. Наш дом был расположен отдельно и высоко, так что с крыши была хорошо видна в бинокль пойма Дуная до того места, которого мы обычно достигали. К привычному времени взлета гуси заволновались и стали издавать все более громкие звуки летного настроения. Это продолжалось намного дольше, чем если бы я, как обычно, выехал на велосипеде. В конце концов гуси взлетели и направились сначала к ближайшему лугу, где мы обычно встречались после того, как я проезжал деревенскую улицу, которую боязливые птицы избегали. Над этим местом гуси долго кружились, издавая громкие призывные звуки, а затем устремились к болотцу, где мы побывали накануне после полудня. Над ним они опять долго кружились с призывными криками, после чего, не садясь на землю, полетели к другому пруду, где мы бывали реже. Не найдя меня и там, они улетели еще дальше и искали меня возле заполненного водой гравийного карьера, где мы бывали очень редко и куда уже давно не наведывались. Там они тоже немного покружились, а потом, нигде не приземляясь, вернулись в мой сад.

Как показывают эти наблюдения, весьма вероятно, что у гусей передается от поколения к поколению не только общий курс перелета, но и знание каждого отдельного места отдыха. В пользу такого допущения говорит не только все, что мы знаем из других источников о долговременной памяти этих птиц, но и тот факт, замеченный при полевых наблюдениях голландскими орнитологами, что в определенных водоемах из года в год примерно в одни и те же дни появляются стаи из приблизительно одинакового числа серых гусей, причем, по мнению наблюдателей, это всегда одни и те же птицы с их потомством.

У серых крыс, как установил Штейнигер, традиция может действовать на протяжении нескольких поколений. Таким образом передавалось знание опасности определенных ядов. Опытные крысы сигнализируют об опасности, мочась на приманку; но, по-видимому, предостережением является уже то, что они ею пренебрегают. Крысы и другие всеядные животные – т. е. употребляющие разнообразную пищу – имеют обыкновение, встречаясь с незнакомой едой, съедать вначале лишь минимальное количество. Ясно, что недоверие животных ко всему неизвестному поддерживает образование традиций.

Японские исследователи – С. Кавамура, М. Каваи, Я. Итани и другие – наблюдали у макак настоящую традицию форм моторного поведения, изобретавшихся одним определенным индивидом и вскоре, поскольку они "вознаграждались", распространявшихся во всем сообществе. За их распространением можно было подробно проследить. Любопытно, что в одном случае несколько изобретений было сделано одним и тем же индивидом, молодой самкой. Сначала она догадалась отмывать в ручье от земли сладкий картофель. Когда этот прием усвоило значительное число обезьян, некоторые из них попробовали мыть картофель в морской воде и заметили, что еда приобретает при этом приятный привкус. Тогда они стали макать картофель в морскую воду также и во время еды. А когда обезьян стали кормить овсом, который им просто высыпали на песок пляжа, одна из них – важно заметить, что это была та же изобретательница мытья картофеля – стала бросать в воду овес вместе с песком, на котором он лежал. Вероятно, вначале это было неосмысленное применение приема, оправдавшего себя в случае сладкого картофеля. Но, как нередко бывает, использование ложной гипотезы случайно привело к успеху: песок опустился на дно, а зерна всплыли, и в одно мгновение родилась процедура, в принципе не отличающаяся от той, которой пользуются старатели, отмывая золото. Ее переняло значительное число обезьян – к моменту публикации их было 19.

Все эти известные случаи традиции у животных отличаются от человеческой традиции в одном важном пункте: необходимо наличие объекта, знание о котором передается. Опытная галка может сообщить неопытной, что кошки опасны, лишь при условии, что есть кошка, которая может служить "наглядным пособием"; опытная крыса может сообщить собрату по виду, что некоторая приманка ядовита, лишь при наличии этой приманки. По-видимому, то же относится ко всем традициям у животных — как к простейшей передаче условных реакций, так и к самому сложному обучению посредством настоящего подражания.

Именно эта привязанность к объекту, свойственная всем традициям у животных, является, по-видимому, причиной, по которой они никогда не приводили к сколько-нибудь заметному накоплению сверхиндивидуального знания. В самом деле, такая специальная традиция, как знание кошки у галок, неизбежно прервется, если на протяжении одного поколения ни разу не появится ее объект; и понятно, что обусловленная этим относительная непродолжительность любой традиции у животных препятствует соединению разных традиций и тем самым постепенному образованию сокровища сверхличного знания.

Лишь понятийное мышление и явившийся вместе с ним словесный язык сделали традицию независимой от объекта, создав свободный символ, позволяющий сообщать о фактах и отношениях между ними без материального наличия объекта.

 

9. Резюме главы

В первом разделе речь идет о методических трудностях, связанных со словесным описанием целостных систем. Во второй части "Фауста" Гёте выражает это устами Елены: "Но я говорю впустую, потому что слово напрасно пытается творчески строить образы"*. Пытаясь выстраивать сложные системы в линейные последовательности слов, чтобы в какой-то степени довести до читателя то, что я, как мне кажется, о них знаю, я почти все время испытывал тягостное ощущение, что "говорю впустую". Но редко оно было таким сильным, как при работе над этой главой, где нужно было рассказать о функциях, объединенных лишь тем, что все они в совокупности составляют предпосылки понятийного мышления и тем самым возникновения человека. Объяснить относящиеся к ним факты было тем труднее, что эти функции соединяются в систему высшего порядка не так, как равноценные ивовые прутья сплетаются в корзину; совсем напротив, они крайне неравноценны и находятся в весьма различных отношениях взаимодействия и зависимости, иногда очень тесных, а иногда очень слабых. Эти отношения необходимо было принимать во внимание уже в этой главе, поскольку они играют некоторую роль и на дочеловеческом уровне жизни. Нам придется, однако, вернуться к ним в следующей главе, где речь пойдет об интеграции всех этих функций в систему высшего порядка, и при этом невозможно будет избежать повторений.

Во втором разделе главы рассматриваются функции восприятия образов. Все функции постоянства, такие, как постоянство цвета, размера, направления и формы, являются абстрагирующими, поскольку они исключают из процесса получения знаний случайную форму и характер стимулирующих данных, и объективирующими, поскольку они сообщают о постоянно присущих предметам свойствах всегда одинаково, независимо от случайных условий восприятия. Способность отделять существенное от случайного основывается на сенсорных и нервных процессах, недоступных самонаблюдению и рациональному контролю, но функционально вполне аналогичных разумным расчетам и умозаключениям. Такие бессознательные «расчеты» называют рациоморфными процессами. (Этот термин введен Эгоном Брунсвиком.)

«Расчетные» аппараты, осуществляющие эти функции, имеются уже у относительно низших животных; во всех случаях они возникли в ходе эволюции в связи с необходимостью узнавать индивидуальный предмет в разных условиях как один и тот же. Но на высших уровнях развития эти "компьютеры" могут также распознавать свойства, присущие многим индивидуальным предметам и составляющие их общий существенный признак.

Абстрагирующая функция восприятия образов не только является, как онтогенетически, так и филогенетически, предпосылкой возникновения понятийного мышления, но остается и в дальнейшем его необходимой составляющей.

Понимающее поведение, рассматриваемое в третьем разделе, характеризуется тем, что для нахождения полезного для сохранения вида решения задачи используются механизмы получения мгновенной информации, описанные в 3-м разделе главы 1. Важнейшими среди них являются механизмы пространственной ориентации, а из этих последних у высших позвоночных важнее всего зрительные. У значительного большинства позвоночных для грубой ориентировки и избегания препятствий служит оценка параллактического смещения изображений на сетчатке при движении самого животного, а фиксация обоими глазами используется в основном для локализации жертвы. Лишь в тех случаях, когда организму необходимо определять расположение неодушевленных предметов очень точно, фиксация обоими глазами используется также и для этого. Чем богаче пространственная структура жизненного пространства, тем точнее должна быть пространственная ориентация. Обитающие на суше и лазающие животные нуждаются в более точной ориентации, чем свободно плавающие или летающие. Самые высокие требования к ориентации предъявляет передвижение по деревьям посредством хватания руками за ветки.

У рыб, фиксирующих объекты внешней среды, процесс зрительной ориентации предшествует действию ориентированной моторики. Аналогично обстоит дело на более высоком уровне – у млекопитающих. Относительно долго "прощупывая" пространство глазами, они добиваются точного понимания всех пространственных условий, чтобы затем сразу решить задачу. Вероятно, при этом происходит "внутреннее действие" в "воображаемом" пространстве, т. е. в модели, представляющей пространство в центральной нервной системе. Как подобное "действие в воображаемом пространстве", репетируемое в центральной нервной системе, можно истолковать и все человеческое мышление. В пользу такого мнения говорят закономерности человеческого языка, обнаруженные еще Порцигом, а затем Хомским, Гёппом и другими.

В четвертом разделе речь идет об отношениях между пониманием и обучением. Функции памяти должны играть роль во всех случаях, когда сбор пространственной информации предшествует действию. Более сложные функции понимающего поведения включают в себя особенно большие количества приобретенной обучением информации.

Обратно, вряд ли существует хоть один вид обучения, не направляемый с самого начала пространственным пониманием; даже неопытное животное, встретившись с некоторой задачей, никогда не действует совершенно ненаправленно, но всегда руководствуется мгновенной пространственной информацией.

Наконец, жестко заученные формы движения могут препятствовать понимающему решению (einsichtige Losung) вновь возникшей задачи. Примеры этому дает и история науки.

Пятый раздел главы посвящен произвольному движению. Оно является моторным коррелятом сенсорных механизмов, обеспечивающих получение пространственной информации при исследовательском поведении. Достигнутое понимание может, однако, влиять на моторику лишь в ограниченной степени. Между тем понимание полезно для сохранения вида только тогда, когда установке, требуемой пониманием пространства, соответствует надлежащая моторная возможность. В ходе эволюции улучшение пространственного понимания и улучшение моторики шли рука об руку. То и другое – представление пространства и приспособляемость моторики – у различных форм животных тесно связано с требованиями, предъявляемыми структурой жизненного пространства. Ниже всего эти требования в биотопах, бедных структурами (открытое море, степь), и выше всего в богатых структурами (коралловые рифы, горы, кроны деревьев). Постепенное приспособление моторики к более высоким требованиям состоит в том, что в распоряжении животного оказываются все более короткие отрезки движений перемещения, независимые друг от друга. Minimum separabile отдельно применимого двигательного элемента меньше всего при так называемом произвольном движении. Такие элементы соединяются посредством обучения в так называемые заученные движения требуемой формы ("motor skills" в смысле Г. Харлоу). Первоначальное значение заученного движения для сохранения вида состоит в быстроте его выполнения, не замедляемого задержками реакций. На службе исследовательского поведения произвольное движение приобретает новую важную функцию, обеспечивая получение информации о пространственных условиях с помощью вызываемых им реафференций. Вследствие этого те моторные органы, которые действуют наиболее произвольно (указательный палец, губы), представлены в сенсорной задней части центральной извилины доминантного полушария наибольшими площадями. Еще одну новую функцию произвольное движение приобретает в качестве средства подражания (седьмой раздел); эта функция, как и предыдущие, принадлежит к предпосылкам понятийного мышления.

В шестом разделе главы рассматривается любознательное поведение. Многих животных очень сильно привлекают все неизвестные им предметы, и они быстро применяют к ним один за другим едва ли не все имеющиеся в их распоряжении шаблоны движения. Их быстрая смена показывает, что отдельные формы движения активируются при этом не теми мотивациями, которые вызывают их в "серьезных" случаях. Кроме того, исследовательское поведение сразу исчезает, как только возникает "настоящая" мотивация. Оно возможно лишь в "ненапряженном поле". Как показывает само слово "любознательность"*, при исследовательском поведении аппетенция направлена непосредственно на ситуации, в которых животное может получить в результате своей деятельности некоторое знание. Даже пробуя на незнакомом предмете формы движения, принадлежащие определенной области функций, например связанные с добыванием пищи, оно хочет не есть, а узнать, съедобен ли в принципе данный предмет. Значение исследовательского поведения для сохранения вида состоит в приобретении объективного знания.

Поскольку программы поведения любознательных животных способны к модификации в широких пределах, возникает необходимость в столь же широкой применимости их моторики и их органов. Такие животные морфологически не специализированы и всеядны; часто они бывают космополитами. У большинства животных любознательное поведение, так же как и тесно связанная с ним игра, ограничивается юношеским возрастом. У человека любознательность сохраняется на всю жизнь благодаря ретардации развития и частичной неотении, т. е. замедлению роста и продолжительной задержке на юношеской стадии развития.

Осуществляемое при любознательном поведении объективное исследование выполняет объективирующую функцию особого рода. В конце концов организм вводит в область своего любознательного исследования собственное тело, благодаря чему эта функция поднимается на еще более высокий уровень интеграции: когда исследующий антропоид одновременно воспринимает свою схватывающую руку и схваченный ею предмет как вещи реального внешнего мира, он приближается в своей хватательной деятельности к образованию понятия, а его знание о существенных свойствах схваченного предмета приближается к понятию*.

Рассмотренное в седьмом разделе главы подражание, строго говоря, не является самостоятельной когнитивной функцией. Предпосылка его состоит в том, что в распоряжении организма должны находиться произвольные движения и их реафференции. Оно, в свою очередь, является предпосылкой возникновения передаваемого традицией словесного языка. Настоящее подражание сложным процессам движения встречается у антропоидов лишь в зачаточной форме; наивысшего развития оно достигает у человека и, как ни странно, у птиц, у которых оно, впрочем, ограничивается звуками. Многие птицы обладают от рождения акустическим шаблоном, который они переводят в моторику пения под контролем уха, т. е. с помощью акустических реафференций. У человека акт подражания начинается, по-видимому, с кинестетических процессов. Этот чисто феноменологически устанавливаемый факт — почти все, что мы знаем о физиологическом механизме подражания у человека. Метод проб и ошибок играет здесь очень незначительную роль. Как человек, так и птица проявляют аппетенцию к подражанию и отдаются ему, не заботясь о его цели, просто ради удовольствия, доставляемого выполнением этой функции. Чтобы перевести в моторику нечто увиденное или услышанное, необходим в высшей степени сложный физиологический аппарат; подобный аппарат возникает в органическом мире лишь под сильным селекционным давлением определенной функции, служащей сохранению вида. В чем состоит функция подражания у человека, очевидно; у птиц она все еще остается загадочной, тем более что она не служит у них для передачи сигналов.

Восьмой и последний раздел главы посвящен традиции, т. е. передаче индивидуально приобретенного знания от одного поколения к другому. Уже у птиц и низших млекопитающих знание определенного объекта нередко передается по традиции, а у обезьян передаются даже моторные навыки – "техники". Во всех таких случаях возможность передачи знания зависит от наличия объекта, к которому оно относится. Лишь понятийное мышление и словесный язык человека – благодаря образованию свободных символов – делают передачу традиционного знания независимой от объекта. Такая независимость была предпосылкой возможного лишь для человека накопления знания и его дальнейшей передачи.

Ни одна из этих восьми функций не присуща исключительно человеку, но в каждой из них он превосходит все другие живые существа. Без участия всех этих функций невозможна свойственная только человеку функция понятийного мышления и словесного языка. Ни одна из них, за исключением специфически человеческого искусства подражания, не возникла лишь на службе и под селекционным давлением этой глобальной функции. Каждая из них имеет свое особое назначение, и ее первоначальные функциональные свойства «скроены по его мерке». Тем удивительнее их интеграция в целостную систему высшего порядка, отделенную от всех прежде существовавших живых систем "пропастью", едва ли менее глубокой, чем та "пропасть", которая отделяет жизнь от неорганической материи.

 


Страница 8 из 8 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


Защитный код
Обновить

наверх^