На главную / Философия и психология / Конрад Лоренц. Оборотная сторона зеркала. Главы 8-15

Конрад Лоренц. Оборотная сторона зеркала. Главы 8-15

| Печать |


Глава 10

Факторы, поддерживающие постоянство культуры

1. Способность к развитию как состояние равновесия

Возможность отнести животное или растение к определенному виду основывается на наличии большого числа признаков, с достаточной неизменностью закрепленных в хранилище «наследственных капиталов», общих некоторой популяции живых существ. По этим признакам мы и узнаем о принадлежности отдельного живого существа к данному виду. Именно это хранилище – "gene pool" [Генофонд (англ.); англ. pool означает "общий фонд"; словом "хранилище" мы переводим нем. Sammeltopf, означающее "сборный котел"], как говорят англоязычные генетики и филогенетики, – составляет сущность вида.

Точно так же, как зоолог определяет вид животного, археолог или историк культуры с первого взгляда узнает, из какой культуры и из какого ее периода происходит тот или иной предмет. Но ввиду той легкости, с какой наследование приобретенных признаков может вызывать изменения произведений человеческого духа, относительное постоянство культурных достижений, позволяющее знатоку делать столь уверенные выводы, требует специального объяснения.

Для жизнеспособности вида необходимо, чтобы постоянство его «наследственных капиталов» находилось в «правильном» равновесии с их изменчивостью. Филогенетики и генетики сейчас уже довольно точно знают, каким образом вид животных или растений справляется с постоянно происходящими независимо от него большими и малыми изменениями окружающей среды с помощью непрерывных процессов приспособления. Соотношение между теми факторами, которые обусловливают постоянство наследственного материала, и теми, которые его изменяют, у разных видов различно и всегда приспособлено к изменчивости окружающей среды. В медленно изменяющихся средах – например, в мировом океане – перевешивают факторы, способствующие постоянству; частота мутаций и расщепления признаков там наименьшая. Наибольшей она является у организмов, живущих в быстро изменяющихся биотопах.

Наличие многих аналогий между видообразованием и историческим становлением культур наводит на мысль попытаться найти также и в человеческой культуре две категории процессов, гармонический антагонизм которых устанавливает и поддерживает необходимое для сохранения жизни равновесие между постоянством и приспособляемостью. При этом невозможно не забегать вперед и не обращаться к нарушениям равновесия и обеспечивающих его функций, хотя эти нарушения будут предметом второго тома, – поскольку тем немногим, что нам известно об этих процессах, мы обязаны в основном изучению нарушений. Могу сказать в свое оправдание, что такой же порядок изложения принят в большинстве учебников физиологии, начинающихся с описания нормальных процессов, хотя почти все сведения о них получены благодаря изучению их нарушений. Лучше всего было бы провести учащегося тем же путем, которым шло исследование; но, к сожалению, этот путь долог и труден.

Двойное действие любых структур создает проблему, стоящую перед каждой живой системой, будь то вид или человеческая культура: ее опорная функция должна быть куплена ценой жесткости, т. е. потери степеней свободы! Дождевой червь может изгибаться как хочет, мы же в состоянии изменять положение тела лишь там, где предусмотрены суставы. Зато мы можем стоять прямо, а дождевой червь не может. Приспособленность вида обеспечивается его инвариантными структурами, находящимися в своеобразном отношении к знанию. С одной стороны, каждая приспособленная структура содержит знание; знание не может закрепляться иначе, как в приспособленных к этому структурах, будь то цепные молекулы генома, ганглии головного мозга или буквы учебника. Структура – это приспособленность в готовом виде. Но, с другой стороны, она должна быть в состоянии по крайней мере частично “демонтироваться” и перестраиваться (ab- und umgebaut werden), когда происходит дальнейшее приспособление и необходимо усвоить новое знание.

Прекрасный пример такого процесса – рост кости. Он отнюдь не сводится к тому, что костеобразующие клетки – «остеобласты» – откладывают новое вещество кости, которое сразу обызвествляется; одновременно должны работать клетки, способные уничтожать старое вещество кости – остеокласты. Благодаря гармоническому взаимодействию этих антагонистов растущая кость как целое непрерывно приспосабливается к размеру растущего животного и на каждой стадии роста находится в полной гармонии с целостной системой организма.

Накопление знания, конститутивное для духовного мира человека определенной культуры, происходит исключительно благодаря возникновению прочных структур. Эти структуры должны быть достаточно постоянными, чтобы были возможны передача знаний от поколения к поколению и накопление их в течение длительных промежутков времени. Совокупное знание некоторой культуры, содержащееся во всех ее нравах и обычаях, в земледельческих и технических процедурах, в грамматике и словарном запасе языка, не говоря уже о "сознательном" знании так называемой науки, должно быть отлито в структуры относительно постоянной формы, чтобы были возможны его накопление и дальнейшая передача.

Но ни на мгновение нельзя забывать, что структура есть лишь припособлен-ность, а не приспособление, лишь знание, а не познание. «Слово умирает уже на кончике пера» – говорит Гёте. А вот что говорит Ницше: «Мысль горяча и текуча, это лава! Но лава всегда возводит вокруг себя крепостную стену, мысль всегда в конце концов удушает себя в законах». И точно так же, как кость не может расти без «демонтирования», живой рост человеческого знания невозможен, если уже приспособленное, уже усвоенное не демонтируется шаг за шагом, чтобы уступить место новому и высшему. Постоянство и изменчивость культурного знания должны находиться в таком же гармоническом равновесии, как постоянство и изменчивость наследственного материала в геноме. В этой главе речь пойдет о факторах, поддерживающих постоянство культуры.

2. Привычка и так называемое магическое мышление

В моей книге об агрессии подробно рассказано, какую роль в закреплении выученных последовательностей форм поведения играет простая привычка; поэтому здесь я ограничусь кратким обзором. Индивидуально усвоенные привычки – например, путевые навыки – часто принимают в течение поразительно короткого времени жестко закрепленную форму, от которой животному трудно или вообще невозможно отойти. Существо, не способное к причинному пониманию возможных последствий своего поведения, поступит «благоразумно», если будет строго придерживаться образа действий, который оказался успешным и безопасным. Достаточно вспомнить историю моей «суеверной» гусыни - или, если угодно, «страдавшей неврозом навязчивых состояний», – которая забыла однажды второпях сделать привычный крюк и затем, испугавшись, старалась восполнить упущенное, или историю лошадей Маргарет Альтман, не решавшихся пройти мимо места, где они уже несколько раз останавливались.

У нас, людей, случайно приобретенная привычка тоже быстро становится «любимой». Каждое отклонение от «обкатанного» поведения воспринимается как неприятное и даже внушает страх; я испытал это на себе, когда однажды, возмутившись против сидящего во мне раба «животной» привычки, попытался отказаться от некоторых случайно усвоенных путей. Типичный невроз навязчивых состояний, вынуждающий страдающего им человека к странным формам поведения, нередко очень сложным, есть всего лишь гипертрофия механизма, служащего в норме сохранению постоянства поведения и необходимого для накопления знаний, передаваемых традицией.

Глубоко сидящий страх, который испытывает при любом отклонении от привычного поведения каждое существо, зависящее от привычек – это очень древний стимул, весьма могущественный у дочеловеческих организмов, но играющий необходимую роль также и в сложной системе мотиваций человеческой культурной жизни. «Чувство допущенного прегрешения», или, короче, чувство вины, всегда окрашено этим страхом, который тем самым существенно способствует законопослушному поведению культурного человека. И если бы привычка не стала «при участии страха» могущественным стимулом поведения, то не было бы, как я писал в книге об агрессии, ни достоверного сообщения, ни надежного договора, ни верности, ни закона.

Но никому не пришло бы в голову называть привычки любимыми, если бы наряду со страхом, наказывающим за их нарушение, не действовали другие эмоции, вознаграждающие послушное и усердное следование им. Кто не знает особенного, ни с чем не сравнимого удовольствия, которое мы ощущаем, увидев еще раз что-нибудь знакомое и милое – памятную с детства местность, комнаты дома, где когда-то жили, черты лица старого друга? Такое же удовольствие доставляет нам выполнение хорошо усвоенного, «обкатанного» движения. Сильное вознаграждающее чувство, вызываемое обоими этими процессами – рецепторным и моторно-проприоцепторным – противостоит экзистенциальному страху; это успокоительное чувство безопасности, означающее гораздо больше, чем просто избавление от страха: оно заметно повышает наше самоуважение! Мы как будто говорим себе: «Я здесь как дома» или «Я еще не разучился это делать». Думаю, что все мы не осознаем, как сильно и как надолго овладевает нами страх и как жаждем мы безопасности!

3. Подражание и следование образцу

У культурного человека интенсивность всех этих не специфически человеческих процессов, способствующих закреплению привычного, резко усиливается. Мы, люди, будучи по своей природе культурными существами – как бы часто это ни повторять, повторений не будет слишком много, – не можем не наделять все традиции, воспринятые в детстве и юности от родителей и старших родственников, той эмоциональной ценностью, которую имеют для нас носители этих традиций. Если эта ценность падает ниже нуля, передача культурной традиции прекращается.

Нелегко проанализировать характер разнообразных чувств, которые младший должен испытывать к старшему, чтобы быть в состоянии воспринять от него традицию. Все эти чувства в принципе доступны лишь феноменологическому изучению, так что о них каждый может говорить, строго говоря, только в применении к самому себе. При всем моем глубоком уважении к психологической чувствительности обиходного языка я далеко не уверен, что он создал для каждого из этих чувств подходящее слово. Как много качественно различного обозначается словом «любовь» (Liebe)! Некоторого рода любовь является, без сомнения, совершенно необходимой предпосылкой восприятия традиции. Может быть, самое подходящее название для того чувства, которое воспринимающий традицию должен испытывать к передающему ее, – «симпатия» (Gernhaben). Нелегко слушать того, кто тебе не симпатичен.

Другая эмоциональная предпосылка – то, что часто обозначают имеющим много разных значений словом «страх» (Furcht). Я полагаю, что нужное значение лучше всего передается словами «богобоязненность» или «страх Божий» (Gottesfurcht, Gottesfurchtigkeit). Пока в индивидуальном развитии подрастающего человека не завершилась "социализация", т. е. включение в традиционную культуру, и отождествление с нею не достигло такой степени, чтобы он непосредственно воспринимал свою культурную традицию как нечто достойное почтения, как «Tremendum» [То, что внушает содрогание, трепет (лат.)], – до тех пор безусловно необходимо, чтобы он воспринимал таким образом определенную личность – старшего носителя культуры. Слово «Tremendum» происходит от латинского глагола, означающего «дрожать», «трепетать»; название одной из самых прекрасных и разумных религий, «квакеры», происходит от английского слова с тем же значением. Современный человек не склонен трепетать перед отеческой личностью. Тем не менее совершенно необходимо, чтобы воспринимающий традицию признавал более высокое ранговое положение передающего. Эмоциональная установка, соответствующая такому признанию, на нашем нынешнем обиходном языке лучше всего выражается как более или менее глубокое уважение (Respekt). [На русский язык слово Respekt может переводиться также как «почтение» или «благоговение»]

Широко распространено заблуждение – в котором повинны психоанализ и псевдодемократическая доктрина, – будто чувства любви и уважения несовместимы. Я попытался перенестись мыслью в детство и припомнить, кого из ровесников и старших я больше всего любил. Из товарищей это не реже были те, к кому я относился с почтением и даже немого их боялся, чем те, которые были преданными друзьями, но, несомненно, смотрели на меня снизу вверх. Хорошо помню, что вряд ли кого-нибудь из друзей я так любил и уважал, как бесспорного вожака нашей альтенбергской детской компании. Я его всерьез боялся, и не без оснований: вожак, который был четырьмя годами старше и гораздо сильнее меня, строго карал за проступки, особенно против индейского кодекса чести. (Младшими школьниками мы еще увлекались игрой в индейцев.) Этот мальчик был чрезвычайно рыцарственным, в высшей степени ответственным и мужественным вождем. Однажды он с риском для собственной жизни спас жизнь моей будущей жене. И я обязан Эммануэлю Ларошу, моему первому настоящему «начальнику», множеством усвоенных от него этических правил.

Но даже те из моих сверстников, которым я приписал бы по критериям социологии животных более низкий ранг и при этом любил их, всегда имели в себе, как видно при более тщательном размышлении, нечто импонировавшее мне, такое, в чем они меня превосходили. Не знаю, можно ли вообще любить человека, если смотришь на него во всех отношениях сверху вниз.

В детской установке по отношению к взрослому положительная корреляция между любовью и уважением видна еще яснее; в установке подростка по отношению к взрослым мужчинам она становится почти абсолютной. Из учителей я любил почти исключительно самых строгих. (Под строгостью я понимаю, само собой, не произвол и тиранию, а лишь требование безусловного признания рангового превосходства.) Должен сознаться, впрочем, что было и исключение – привязанность к двум незамужним теткам, очень любившим детей и безмерно нас баловавшим. К ним я не испытывал почтения, но любил их с нежностью, имевшей в себе оттенок сострадания.

Даже простейшая, самая примитивная форма усвоения традиции – подражание – предполагает, что тот, кому подражают, чем-то "импонирует" тому, кто подражает, хотя бы таким образом, как подействовал на моего маленького внука японский церемониал поклона. На более высоком уровне дети стараются войти в образ всей своей личностью; так возникает то, что называют разыгрыванием ролей. Выбор роли зависит от того, что импонирует ребенку, а вознаграждающее удовольствие состоит, несомненно, в усилении чувства собственного достоинства; это я хорошо знаю по собственному опыту. Легко догадаться, что больше всего меня привлекали роли животных, и могу заверить, что, перевоплотившись в утку или дикого гуся, я блаженствовал. Но и в роли паровоза, мчавшегося с фырканьем и свистом перед скорым поездом, я приходил в экстаз от ощущения собственной важности. Неплохо было превращаться и в Виннету, благородного вождя апачей, хоть он и подчинялся справедливой власти своего отца Инчучуны.

Вспоминая свои детские роли, я могу, по-видимому, сделать вывод, что более ранние образцы, которым я подражал примерно с восьми до десяти лет, действовали на меня сильнее и дольше, чем более поздние. Позже уже не входят в роль так самозабвенно.

Из того, что ребенок может войти даже в роль неодушевленной машины, видно, какие широкие возможности для подражания предоставляют человеку его врожденные механизмы. Если говорить обо мне, то детское увлечение разыгрыванием ролей имело большое и может быть, даже решающее значение для моей дальнейшей жизни. Я старался повторять движения моих любимых животных, как настоящий актер, и у меня выработалась привычка, сохранившаяся на всю жизнь – "вспоминать" формы движения животных, подражая им. Моих учеников это очень веселит.

Не столь избалованные дети выбирают более привычные образцы; по-прежнему пользуются успехом трамвайные кондукторы и вагоновожатые, тогда как солдаты, которым дети чаще всего подражали еще несколько поколений назад, теперь – слава Богу! – уже им не импонируют. В более простых, "низших" культурах, как мы знаем из работ О. Кёнига, И. Эйбль-Эйбесфельдта и др., дети выбирают и с увлечением разыгрывают просто роли взрослых, занятых какой-нибудь импонирующей им работой. Согласно Кёнигу, разыгрывание ролей часто незаметно переходит у них в настоящую помощь в этой работе.

Когда мы уже взрослыми признаем превосходство других людей и принимаем их за образец для подражания, в этом, несомненно, участвуют элементы детского разыгрывания ролей. Бывает, что мы совершенно бессознательно подражаем даже их «манере кашлять и чихать». Я сам, как меня часто уверяли жена и друзья, в своих докладах, если предмет для меня особенно важен, копирую отрывистую и скандирующую речь моего учителя Фердинанда Гохштеттера. Я этому не верил, пока не услышал однажды с удивлением отзвук манеры Гохштеттера, когда И. Эйбль-Эйбесфельдт выступал, заметно волнуясь, с очень важным докладом. Это было наследование приобретенных произнаков во втором поколении!

Могу заверить, что Фердинанд Гохштеттер дал мне гораздо больше, чем аффектацию речи. Вряд ли возможно принять за образец отдельные свойства или достижения другого человека, не одобряя его в остальном. Прямое воздействие образца проявляется лишь тогда, когда его одобряют во всех отношениях, и прежде всего в этическом. В первую очередь от уважаемого человека перенимаются нормы социального поведения, т. е. нравственные нормы в собственном смысле слова. Мучительное чувство вины, которым наказывается их нарушение, больше всего похоже на то, какое мы испытали бы, если бы он поймал нас на таком поступке. Уже легкое неодобрение с его стороны, даже касающееся лишь профессиональных, а не этических вопросов, может быть действенным наказанием. Самое строгое замечание, сделанное мне Гохштеттером, было таково: «Это просто позорно». Речь шла всего лишь об ошибке в препарировании трупа для лекционной демонстрации, и мне трудно себе представить, как бы я себя почувствовал, получив от моего учителя более серьезное замечание, задевающее не только мою профессиональную честь. Понятно, что признание и похвала такого учителя, выраженные еще более скупо, производят сильное вдохновляющее воздействие.

Все традиции культуры, перенимаемые у столь почитаемого человека, и в особенности нормы социального поведения, неизбежно оцениваются так же высоко, как сам любимый человек. Это, несомненно, весьма способствует поддержанию постоянства культуры. Поскольку в наше время это постоянство находится под очевидной угрозой, многие ответственные люди склонны считать любые факторы, поддерживающие постоянство, абсолютно благотворными. Однако они, само собой, остаются таковыми лишь до тех пор, пока гармонично уравновешиваются другими процессами, демонтирующими и изменяющими структуры, что обеспечивает приспособление системы к непрерывно изменяющемуся жизненному пространству. Нарушения этого равновесия будут подробно рассмотрены во втором томе.

Все передаваемые традицией структуры обладают жесткостью, необходимой для их опорных функций. Поскольку почитаемая отеческая фигура, которая одна лишь в состоянии передавать традицию, сама проникнута, в свою очередь, почтением к своему отцу, этот последний внушает молодому человеку еще большее почтение, хотя тот его, может быть, никогда не видел. Таким образом, почтение к предкам у человека закономерно и филогенетически запрограммировано. Неудивительно поэтому, что культ предков отмечен у самых различных народов и всюду развивался почти одинаково. Поскольку почтение к предкам, часто даже обожествленным, с течением времени возрастает, усиливается также и уважение к традиционным формам поведения: чем глубже погружается их происхождение во тьму прошлого, тем больше они принимают характер священного наследия, а их оскорбление или нарушение становится грехом, вызывающим чувства страха и вины.

Этим процессам, карающим каждое отступление от традиционных норм поведения, сопутствуют другие, вознаграждающие соблюдение нравов и обычаев: возможность отождествления с отеческой фигурой, сознание покорности заповедям некоего «сверх-я» обеспечивают совершенно необходимую человеку внутреннюю уверенность. Один из главных методов поистине дьявольского «промывания мозгов» состоит в том, что жертву лишают этой уверенности, заставляя усомниться во всем, во что она прежде верила.

В результате всех этих процессов все входящее в сокровищницу культуры и общее всем ее носителям знание медленно, но неуклонно закрепляется, постепенно превращаясь в доктрину. В известных пределах этот процесс, как уже говорилось, необходим. Без него нельзя обойтись даже там, где, как принято считать, не имеют дела с доктринами и не воздвигают зданий на скалах твердой веры: в естествознании. Естествоиспытатель может сколько угодно внушать себе, что все его знание состоит из одних лишь рабочих гипотез и он готов в любой момент без эмоционального сопротивления и даже с радостью объявить неправильным все, что до сих пор считал верным. В отношении недавно выдвинутых гипотез, вокруг которых сосредоточены исследования в данный момент, это, наверное, так и есть – в частности, для меня. Бывают, возможно, и такие исследователи, которые, в точности выполняя предписания Карла Поппера, только о том и заботятся, чтобы всеми средствами опровергнуть собственную гипотезу, т. е. доказать ее ошибочность и таким образом, исключив одну за другой различные возможности объяснения, прийти к единственной неопровержимой теории*.

Однако, как я заметил, исследователь, наделенный хорошей способностью восприятия образов – так называемой интуицией, – никогда так не поступает. Уже самая первая гипотеза, приходящая ему на ум, не конструируется произвольно, без связи с внешними восприятиями: она всегда является результатом сложных процессов, происходящих в органах чувств и в центральной нервной системе, о чем уже говорилось во 2-м разделе 7-й главы. Основываясь на феноменологическом самонаблюдении, могу засвидетельствовать, что во все интуитивно воспринятое мною я вначале просто верю. Затем я, разумеется, всеми средствами пытаюсь опровергнуть свое предположение, самыми изощренными способами создавая условия, в которых может обнаружиться его истинность или ложность. На этой стадии я еще способен искренне обрадоваться, убедившись в совершенной ложности того, во что верил. Но я солгал бы, если бы сказал, что желаю, чтобы все мои гипотезы были разоблачены как полностью ошибочные. В особенности в отношении наиболее ранних из них я надеюсь, что они выдержат все попытки опровержения. Думаю, что некоторые не очень существенные недостатки в них обнаружатся: я и с самого начала был убежден, что верными во вех деталях мои гипотезы быть не могут – слишком хорошо я знаю ловушки, в которые меня нередко заводит восприятие образов. Но точно так же я знаю по опыту, что оно очень редко сообщает мне что-нибудь совершенно ложное, и должен сознаться, что при проверке своих предположений всегда рассчитываю, что моя интуиция окажется хотя бы частично правильной. («Правильность» понимается здесь в смысле определения, которое патер Адальберт Мартини дал в одной из наших дискуссий понятию истины: «Истина – это то заблуждение, которое оказывается наилучшей подготовкой к ближайшему меньшему заблуждению.)

Без такого рода надежды на правильность у исследователя, пожалуй, может не хватить мужества подвергать (unterstellen) новую гипотезу дальнейшим испытаниям. Это очень подходящее слово: то, что считают правильным, подводится как фундамент под строящееся здание, и оно может устоять лишь при условии, что фундамент прочен*. Чем выше здание и чем больше вложено в него труда, тем большего доверия должен заслуживать фундамент. И тем больше понадобится мужества и в особенности готовности к труду, чтобы решиться, если окажется необходимым, полностью снести здание и взяться за постройку нового. К такой жертве естествоиспытатель в принципе всегда должен быть готов.

4. Отыскание принадлежности

Человек по своей природе культурное создание, и без «опорного скелета», создаваемого его принадлежностью к той или иной культуре и участием в ее благах, он попросту не может существовать. Детское подражание дает начало жизни, следующей достойному подражания образцу; человек ощущает свое тождество с образцом, чувствует себя носителем и одновременно владельцем его культуры. Без такого отождествления с некоторым представителем традиции у человека, безусловно, не может быть настоящего сознания принадлежности (Identitätsbewußtsein)* Каждый крестьянин знает, «кто он такой», и гордится этим. Отчаянный поиск принадлежности, о котором пишут в наши дни даже в газетах, «identity problem» [Проблема идентификации (англ.)] нынешней молодежи – это симптомы расстройства в механизме передачи культурной традиции. Помочь тому, кто затронут этим расстройством, очень трудно. Если молодой человек потерял духовное наследие культуры, в которой вырос, и не нашел ему замены в духовной жизни другой культуры, то ему не дано отождествить себя ни с чем и ни с кем, и он фактически ничто и никто – это можно прочесть сегодня в той пустоте отчаяния, которая ясно видна на многих молодых лицах. Потерявший духовное наследие культуры поистине обездолен, и неудивительно, если он, отчаявшись, будет искать последнее убежище за душевной броней упрямого аутизма*, делающего его врагом общества.

Ни один человек не может сохранять душевное здоровье, не отождествляя себя с другими людьми; но точно так же – как слишком хорошо знают специалисты по промыванию мозгов – это невозможно, если он не получает некоторого, хотя бы минимального признания от других. Здоровые люди временами тоже сомневаются в себе и спрашивают себя: «Кто же я, собственно, такой?» Попробую описать с максимально возможной феноменологической точностью, что происходит в такие моменты углубленной самооценки во мне самом: это, как мне кажется, представляет интерес для понимания процесса отыскания принадлежности. Первое, чем я пытаюсь спасти свое самоуважение, – вовсе не мои научные результаты: хотя я и в таком настроении не сомневаюсь в их приблизительной правильности, мне представляется, что они безнадежно банальны. Выручает меня только сознание, что я в общем человек примерно того же рода, как Фердинанд Гохштеттер, Оскар Гейнрот, Макс Гартман и другие им подобные. При этом подсознательно происходит нечто очень похожее на детское разыгрывание ролей. Я пытаюсь, так сказать, «играть в Гохштеттера», как в раннем детстве играл в паровоз или в дикого гуся, и извлекаю из этого подобное же повышение самоуважения. Потом я напоминаю себе, что и другие превосходящие меня люди признают мой труд и обходятся со мною как с равным. Все эти мысли и чувства приходят сами собой, несомненно по некоторой своеобразной программе, заложенной в культурном существе – человеке.

Есть еще одно довольно «дешевое» средство для повышения самоуважения, которым я пользуюсь сознательно. Если мои научные результаты начинают казаться мне неинтересными и не заслуживающими опубликования – а это регулярно происходит незадолго до завершения работы над более или менее длинной рукописью, – я принимаюсь читать сочинения моих ожесточенных оппонентов. Чем больше в таком сочинении неувязок и чем сильнее оно нагружено эмоциями, тем легче мне поверить, что в моих публикациях «все же кое-что есть».

Может быть, большинство людей не зависит от отождествления с другими и от мнения других в такой степени, как я. Но полного одиночества не выдерживают и величайшие; более того, нельзя считать желательным, чтобы кто-нибудь был в состоянии его выдержать. Как сказал однажды Йеркс о наших двоюродных братьях – обезьянах, один шимпанзе – вовсе не шимпанзе. На гораздо более высоком уровне познания справедливо постижение Арнольда Гелена, что один человек – вовсе не человек, ибо человеческая духовность – явление надындивидуальное.

5. Образование ритуалов в эволюции видов

Поддержанию постоянства культурной традиции существенно способствует обширный комплекс форм поведения, совершенно различных по происхождению, но поразительно сходных по результатам; частично они были рассмотрены в предыдущем разделе. Между тем они производят также и иные воздействия и ввиду своей важной роли в поведении как животных, так и человека заслуживают особого раздела. Речь идет о процессах так называемой ритуализации, происходящих удивительно аналогично в эволюции видов и в истории культуры. Понять их нам будет, по-видимому, легче, если мы обратимся сначала к ритуализации в истории видов.

Более полувека назад Джулиан Хаксли сделал открытие необычайной важности, показав, что взаимопонимание между животными одного вида, т. е., на объективном языке, координация их социального поведения, осуществляется с помощью сигналов, символизирующих вполне определенные формы поведения. В своей классической работе 1914 года о большой поганке (чомге) он описал, как самец, ухаживая за самкой, достает со дна строительный материал и затем, держа его в клюве, выполняет на поверхности воды движения, в которых легко узнать движения постройки гнезда. На человеческом языке этот сигнал означает: «Давай вместе строить гнездо».

Уже тогда Джулиан Хаксли ясно понял, что многие человеческие способы взаимопонимания также возникли из символического представления определенных действий. Поскольку в этом случае процесс их возникновения относится не к эволюции вида, а к истории культуры, он часто приводит к свободному образованию настоящих символов. Но аналогия между двумя типами процессов и между возникающими в их результате функциями заходит так далеко, что представляется правомерным говорить в обоих случаях о ритуализации и ритуализованных действиях, как и поступал Хаксли уже в 1914 году, хорошо поняв суть дела. Этим словом – без кавычек – я буду пользоваться далее для обозначения понятия, определенного чисто функционально и охватывающего как эволюционные, так и аналогичные культурно-исторические явления.

Несмотря на то, что о ритуализации подробно рассказано в моей книге об агрессии, я не могу ограничиться ссылкой на нее, так как сейчас для меня важны другие аспекты. Прежде всего необходимо подчеркнуть функциональные аналогии, придающие результатам ритуализации обоих типов столь разительное сходство.

Начну с филогенетической ритуализации, поскольку о ее ходе кое-что известно и поскольку ее можно использовать как относительно простую функциональную модель, позволяющую лучше понять функции процесса образования ритуалов в человеческих культурах. Филогенетическая ритуализация была довольно основательно изучена еще в «героическую» эпоху этологии – в первые десятилетия нынешнего века. Ритуализованные формы движения – особенно благодарные объекты для сравнительного исследования эволюции, и именно при их изучении Ч. О. Уитмен и О. Гейнрот открыли возможность сравнительного в собственном смысле слова исследования поведения. Сходства и расхождения выразительных движений – представляющих собой ритуализованные средства взаимопонимания – у различных видов, родов, семейств и отрядов подчиняются определенным закономерностям, которые и навели Уитмена и Гейнрота на мысль, что шаблоны поведения – столь же надежные признаки родственных групп, как характерные черты строения тела. Именно это открытие породило этологию.

Таким образом, наша научная дисциплина возникла как вспомогательная для общего исследования эволюции: она позволила получать ценные данные, находящие применение в таксономии. Но при этом она позволила также узнать много поучительного об образовании в ходе эволюции наследственно координированных циклов движений; а поскольку выразительные движения по многим причинам являются особенно удобными объектами для сравнительного исследования, тем самым были получены важные знания о возникновении форм поведения, действующих подобно символам. Для значительного числа групп животных известны теперь дифференцированные ряды гомологичных форм движения, позволяющие понять ход их развития. Эти ряды начинаются с «неритуализованного прообраза» – инстинктивного движения, еще не изменившегося на службе коммуникации, – и доходят через множество переходов до высокоритуализованных движений, нередко изменившихся до неузнаваемости под селекционным давлением сигнальной функции. Трудно было бы догадаться об их происхождении, если бы, к счастью исследователя, перед его глазами не стоял целый ряд промежуточных ступеней, ведущих от неритуализованного прообраза к «символическому действию».

Ритуалы, возникшие эволюционным и культурно-историческим путем, имеют четыре важные общие функции, благодаря которым результаты ритуализации несут столь очевидную печать формальной аналогии.

Первая и старейшая из этих функций – функция коммуникации.

Вторая функция, в случае филогенетической ритуализации возникшая, вероятно, из коммуникации, состоит в том, что многие формы поведения с помощью ритуализации направляются на определенные пути. Они «вводятся в рамки» [В подлиннике werden “eingedammt” (от Damm – дамба), что может означать также «обуздываются», «сдерживаются»] подобно тому, как река, заключенная между двумя дамбами, принимает желаемое направление. При филогенетической ритуализации таким способом направляется главным образом агрессивное поведение, а в аналогичном культурно-историческом процессе – почти все формы социального поведения.

Третья, очень важная функция обоих типов ритуализации – создание новых мотиваций, активно вмешивающихся в действие системы форм социального поведения.

Четвертая общая функция – препятствовать смешению двух видов или «псевдовидов», т. е. культур или субкультур.

Еще одна функция свойственна только культурно-исторической ритуализации: создание свободных символов культурного сообщества, которые оно защищает так же, как себя.

Прежде всего нужно сравнить между собой четыре функции, присущие обеим формам ритуализации.

(1) Коммуникативная функция. Каждая система коммуникации состоит из двух взаимно дополнительных частей – передатчика и приемника. Она сопоставляет сигналу – ключевому стимулу – его рецепторный коррелят, избирательно реагирующий на него. При филогенетическом образовании ритуала развитие начинается, очевидно, с рецепторной стороны: вырабатываются полезные для сохранения вида реакции, запускаемые движениями, которые собрат по виду производит не ради коммуникации. Это явление давно известно, ему давали различные названия – «резонанс», «социальная индукция» и т. д., – но благодаря каким физиологическим механизмам лошадь впадает в панику при виде безудержного бегства другой лошади или почти насытившаяся курица снова принимается за еду, увидев, как ест другая, голодная курица – такой вопрос не ставился.

Подобное «понимание» поведения собрата по виду становится возможным благодаря возникновению приемного аппарата; определенная форма поведения становится при этом сигналом. Тем самым поведение, служившее ранее лишь некоторой другой полезной для сохранения вида функции, – такое, например, как бегство лошади или клевательные движения курицы, – приобретает новую, коммуникативную функцию вследствие того, что собрат по виду его понимает. В самом движении это «превращение в сигнал» вначале ничего не изменяет! В. Виклер назвал этот процесс "семантизацией с воспринимающей стороны". Вероятно, он всегда является первым шагом при образовании ритуализованных форм движения.

Новая коммуникативная функция или, точнее, приемный аппарат, делающий возможным понимание некоторой формы поведения, оказывает, разумеется, селекционное давление на ее дальнейшее развитие. Предпочитаются и утрируются все свойства, которые делают выполнение соответствующего движения более ясным и более действенным сигналом. Нередко в этот процесс вносят вклад и соматические структуры, повышающие «сигнальную ценность» движения. Но селекционному давлению со стороны новой сигнальной функции противостоит, разумеется, селекционное давление первоначальной видосохраняющей функции, для которой любое изменение представляет угрозу. Это препятствие отпадает лишь в случае движений, представляющих собой нефункциональные эпифеномены поведения – например, переходных движений, [Буквально – движений перескакивания (Übersprungsbewegungen)] движений намерения или вегетативных явлений.* Из них и возникло большинство выразительных движений.

К функциональным движениям действующие как сигналы «добавки» прививаются очень редко. Особенно редко при этом изменяется само движение. Один из немногих примеров — хлопание крыльями у голубей при ухаживании и при взлете: в обоих случаях амплитуда взмаха настолько превосходит нормальную, что маховые перья в верхнем и нижнем положениях сталкиваются друг с другом. Большей же частью новая коммуникативная функция не объединяется с первоначальной функцией неритуализованного прообраза – в случае хлопания крыльями и взлета голубя это все же происходит, – и ритуализованный сигнал, «отщепившись» от первоначальной формы движения, становится автономной наследственной координацей.

(2) Обратимся теперь ко второй функции ритуализованных форм поведения, состоящей в том, чтобы направлять свойственные виду формы поведения на определенные пути и прежде всего предотвращать или по меньшей мере смягчать вредные для сохранения вида последствия внутривидовой агрессии. Как мы уже видели, изменения, которым подвергается то или иное действие на службе коммуникации, могут ослабить его первоначальную эффективность. Это, как правило, нежелательно с точки зрения сохранения вида, но внутривидовая борьба является исключением, поскольку ее первоначальные последствия – нанесение телесных повреждений собратьям по виду – весьма желательно по возможности ослабить. Движения внутривидовой борьбы у большинства животных происходят от движений еды. Большинство рыб, рептилий, птиц и млекопитающих использует для борьбы с собратьями по виду свои «орудия еды». Лишь относительно немногие наносят удары передними ногами, еще меньше таких, которые пользуются для борьбы хвостом (к ним относятся, например, некоторые рептилии). Еще реже внутривидовой агрессии служат движения и органы, возникшие для защиты от хищников. В качестве примеров могу назвать только рыб-бабочек (Tetrodontidae), которые при поединках колют друг друга иглами спинного плавника, и некоторых полорогих. Насколько мне известно, только у оленей оружие конкурентной борьбы возникло исключительно ради нее.

Поскольку смысл внутривидовой борьбы для сохранения вида состоит не в уничтожении противника, а в его ранговом подчинении или изгнании с участка, оружие и формы движения, созданные для умерщвления добычи или для защиты от хищников, для конкурентной борьбы оказываются чересчур «острыми» и чересчур мощными. Поэтому уменьшение их «остроты» и направление движений по новым каналам весьма важны для сохранения вида. У очень многих животных это достигается благодаря тому, что настоящей борьбе предшествуют угрожающие движения, которые происходят от движений намерения и амбивалентных шаблонов поведения, возникающих вследствие конфликта побуждений. Эти движения часто подвергаются далеко идущей ритуализации. Нередко для угрозы и избегания борьбы возникают формы поведения, состоящие в том, что противники буквально меряются друг с другом. Рыбы при угрозе развернутым боком (Breitseitsdrohen) меряются размерами тела, при «борьбе ртами» (Maulkämpfen) – силой.* В буквальном смысле слова меряются силой и олени в своих поединках.

Как мы уже говорили, эволюция сигналов происходит вследствие селекционного давления со стороны приемных механизмов. Мимикрия – подражание сигналам другого вида – состоит в одностороннем приспособлении отправителя к приемному аппарату вида, который он «обманывает». Именно поэтому мимикрия представляет собой, как показал В. Виклер, особенно простой случай возникновения сигналов. Если же, как бывает в большинстве случаев, отправитель и получатель – животные одного вида, сигнал и приемный аппарат в равной степени испытывают селекционное давление коммуникативной функции и могут, дополняя друг друга, достигать все большей ясности и «убедительности».

Я уже упоминал о том, что повышение уровня дифференциации ритуализованной формы движения, служащей для передачи сигналов, означает ее отщепление от неритуализованного прообраза, который остается неизменным. Поэтому на каждом шаге такого повышения возникает новая наследственная координация. Эта последняя, в свою очередь, вызывает к жизни – столь же автономно, как все другие инстинктивные движения – направленное специально на нее аппетентное поведение; иными словами, выполнение новой церемонии становится для животного потребностью. Например, у серого гуся потребность выполнения церемонии, называемой триумфальным криком, является сильной мотивацией, в весьма значительной мере определяющей структуру сообщества этих птиц. Эта церемония представляет собой крепкую связь, сплачивающую супружескую пару и семью. Она не является просто «выражением» связей – она создает их.

Как показали проведенные на обширном материале исследования Вольфганга Виклера и его сотрудников, связь, соединяющая двух индивидов в длительном моногамном браке, встречающемся у весьма различных животных – млекопитающих, птиц, рыб и даже раков, – почти всегда основывается на потребности выполнения определенной церемонии, которую каждый индивид может выполнять только со своим супругом. Иначе обстоит дело лишь у моногамных креветок Hymenocera. У них пара объединяется аппетенцией к состоянию покоя в смысле Мейер-Гольцапфель. Самец, потерявший самку, не находит покоя и повсюду разыскивает ее, пока не найдет, после чего оба возвращаются к полному спокойствию.

Один из самых замечательных примеров «связеобразующей» церемонии — пение дуэтом, изученное у гиббонов, бородачей, сорокопутов и дронго. У этих птиц супруги быстро и без пауз обмениваются короткими строфами, так что получается длинная сплошная цепочка звуков; услышав ее, никто не догадается, что поют две птицы. У разных пар отдельные строфы и их порядок существенно различны; чтобы получилось единое «музыкальное произведение», партнерам приходится, вероятно, подстраиваться друг к другу путем индивидуального обучения и «репетировать». Если это действительно так (что еще необходимо проверить), то каждая птица может пропеть свой дуэт лишь с единственным индивидом своего вида; тем самым аппетенция к этой церемонии устанавливает между партнерами очень прочную связь.

(3) Таким образом, в результате процесса филогенетической ритуализации возникает новая автономная мотивация социального поведения. Пользуясь предложенным мною в свое время сравнением, можно сказать, что ритуализованная форма движения получает место и голос в великом «парламенте инстинктов» данного вида животных. У очень многих общественных животных структура сообщества в значительной степени определяется ритуализованными формами поведения. Триумфальный крик серого гуся, о котором я уже упоминал, управляет всей общественной жизнью этого вида; у олуш – морских птиц, гнездящихся колониями, – форма их колоний, в частности точное расстояние между гнездами, определяется столь высокоритуализованными церемониями, что трудно судить об их филогенетическом происхождении. Сходным образом обстоит дело у галок и у очень многих других общественных животных.

У высших общественных животных ритуализованные формы поведения с их двойной функцией коммуникации и мотивации социального поведения образуют единую систему. Эта система при всей своей пластичности и способности к регулированию представляет собой прочный каркас, на котором держится свойственная виду социальная структура. Очень часто как прочность такой системы, так и ее способность к регулированию обеспечиваются напряжением между антагонистически действующими церемониями – например, угрозой и умиротворением. Достаточно понаблюдать в течение часа за павианами в ближайшем зоопарке, чтобы убедиться, что эти функции находятся у них в равновесии. В волчьей стае или в стаде шимпанзе угроза и умиротворение также составляют бoльшую часть выразительных движений, которыми обмениваются члены сообщества. И, разумеется, не случайно, что именно у таких весьма агрессивных видов в естественных условиях столь редко наблюдается применение грубой силы.

(4) В заключение следует упомянуть о четвертой важной функции эволюционной ритуализации, так как она также имеет аналоги в сфере культурного развития. Ритуализованные формы движения могут способствовать предотвращению скрещивания видов. Эту функцию выполняют, например, многие движения ухаживания у птиц. У некоторых пипридов – маленьких тропических птичек – самцы окрашены очень пестро, тогда как самки разных видов мало отличаются друг от друга. Как установили Чепин и Чепмен, самцы ухаживают и за самками других видов, но те отвечают с большой избирательностью исключительно на ухаживание самцов своего вида. Так же обстоит дело, как много лет назад установил Гейнрот, у многих видов настоящих уток.

6. Образование ритуалов в истории культуры

Культурно-историческая ритуализация в основном также может быть понята как возникновение некоторой системы коммуникации, и образование символов также является в ней важным шагом. Говоря о филогенетической ритуализации, я брал слово "символ" в кавычки или объяснял, что имеется в виду, поскольку возникшие в ходе эволюции "запускающие стимулы" – это сигналы, но не символы в смысле понятия, выработанного при исследовании человеческого языка. Эти сигналы не могут использоваться свободно, и значения их не выучиваются; связанный с ними «аппарат понимания» целиком, вплоть до мельчайших деталей. возникает эволюционным путем и закрепляется наследственно. Роль выученного в системе функционирования сообщества животных весьма скромна, и, что всего важнее, ничто выученное не влияет на форму передающего и приемного аппарата.

Тем не менее, как ни существенны эти различия, в генезисе филогенетически возникшего сигнала и выработанного историей культуры настоящего символа есть общая черта: в обоих случаях процесс начинается с выработки понимания тех движений, которые позволяют предсказать непосредственно следующее за ними поведение собрата по виду. Типичными примерами таких движений могут служить так называемые движения намерения, выполняемые неполно и указывающие на постепенное усиление готовности к определенному поведению. Если в случае филогенетической ритуализации «понимание» движений собрата по виду основывается на унаследованных функциях приемного аппарата – точно так же, как «понимаемые» движения суть наследственные координации, – то в случае культурной ритуализации способность отправлять и принимать сигналы развивается на основе обучения и культурного наследования приобретенных признаков.

Что касается отправителя, то способность подражать собственным движениям, лишь намечающаяся у антропоидов и высокоразвитая только у человека, позволяет ему показать получателю копию той формы поведения, о которой он хочет сообщить. Одной из предпосылок такой способности к подражанию всевозможным формам движения является, само собой – как уже говорилось в разделе о подражании – наличие в распоряжении индивида доступных для свободного использования произвольных движений. При изучении поведения шимпанзе были отмечены случаи, когда одна обезьяна побуждала другую к сотрудничеству, свободно подражая требовавшимся от нее движениям. В лаборатории Йеркса двум шимпанзе была предложена проблемная ситуация, в которой они должны были достать корзинку, одновременно вытягивая за два конца веревку, продетую через ее ручки. Когда одна из обезьян поняла задачу, она подвела другую к концу веревки, положила на него ее руку, затем быстро побежала к другому концу, схватила его и сделала жест "вытягивания веревки". Это наибольшее известное мне приближение к настоящему символу, достигнутое животным спонтанно, т. е. без предварительного направленного обучения.

Герхард Гёпп в своих интересных размышлениях о возникновении словесного языка пришел к выводу, что первое настоящее словесное высказывание должно было быть императивом. Немногие наблюдавшиеся случаи непосредственного возникновения настоящих символов, по-видимому, согласуются с этой гипотезой. Высшее животное, безусловно, острее всего ощущает необходимость коммуникации тогда, когда нуждается в помощи. Когда собака, которая очень хочет пить, подталкивает хозяина носом к умывальной раковине, встает перед ней на задние лапы и, скуля, через плечо заглядывает хозяину в лицо – это высокое достижение, возможное лишь под давлением сильной потребности; сам я видел это только раз у самой умной из моих собак.

Важно заметить, что аналогичный характер имеют наиболее элементарные из тех коммуникативных функций человека, о которых можно с достоверностью утверждать, что они не врожденные. Слепоглухонемая Хелен Келлер, прозябавшая до седьмого года жизни без духовного общения с людьми, еще до того, как Энн М. Салливан взяла в свои руки ее воспитание, могла сообщать о потребности в еде и питье узнаваемым подражанием соответствующим движениям. Подражать она могла при этом только самой себе.

В ходе исторического становления каждой культуры подобные зародыши способов общения претерпевают на службе своей коммуникативной функции дифференциацию, протекающую аналогично дифференциации врожденных сигнальных аппаратов. Таким же образом – о чем нам еще предстоит говорить подробнее – обстоит дело с тремя другими функциями, аналогичными видосохраняющим функциям филогенетической ритуализации, с которыми мы уже познакомились, – направлением поведения на безопасные пути, образованием новых мотиваций и предотвращением смешения культур.

Но в то время как филогенетическая ритуализация ничем не способствует поддержанию постоянства признаков вида – разве лишь косвенно, препятствуя скрещиванию, – культурное образование ритуалов играет существенную роль в сохранении передаваемых традицией признаков культуры.

При развитии культурных систем коммуникации свойства передающего аппараата определяются главным образом селекционным давлением требований приемника. Поэтому у культурных ритуалов можно найти едва ли не все известные нам по филогенетически возникшим сигналам свойства, служащие для обеспечения однозначности. Однозначность сигнала зависит, разумеется, и от избирательности приемного аппарата, которая у врожденных механизмов запуска намного меньше, чем у выученных реакций. Способность различать сложные сочетания сигналов даже тогда, когда они отличаются друг от друга лишь конфигурацией, а не содержащимися в них стимулирующими элементами, основывается на функциях восприятия, осуществляемых в центральной нервной системе на гораздо более высоком уровне, чем врожденные механизмы запуска. Важную роль играют в этом и процессы обучения.

Хотя в каждой возникшей культурным путем системе коммуникации приемником является выученное восприятие образов, в ней продолжают работать и те функции восприятия, которые осуществляются на низших уровнях: более высоко интегрированное восприятие образов всегда основывается на этих функциях и из них строится. Занимающиеся ими физиологи и психологи хорошо знают, какие требования предъявляет наше восприятие к сочетаниям сенсорных стимулов, если их нужно всегда узнавать как одни и те же образы. При этом во всех случаях решающее значение имеет так называемая выразительность (Prägnanz), состоящая в соединении как можно большей простоты с как можно меньшей вероятностью случайного появления. Требования однозначности, предъявляемые к сигналам на более низком уровне сложности врожденными механизмами запуска и на более высоком нашим восприятием образов, в принципе одинаковы. Объясняется это тем, что в обоих случаях основой и «входом» приемного аппарата служат одни и те же элементарные физиологические процессы. По таким же причинам аналогичные приемники сигналов «вывели» (haben herausgezüchtet) аналогичные свойства у соответствующих им передатчиков. Об этом я писал в другой работе («Эволюционное и культурно-историческое образование ритуалов»).

Как я уже говорил, четыре функции эволюционной ритуализации, о которых шла речь в предыдущем разделе – коммуникация, «перенаправление» различных, прежде всего агрессивных, форм поведения, создание новых сильных мотивов социального поведения и, наконец, предотвращение смешения – обнаруживаются и при изучении ритуалов, возникших культурным путем, и притом в аналогичных формах. Рассмотрим теперь эти функции ритуализации в том же порядке.

По поводу коммуникативной функции достаточно сделать два замечания: во-первых, почти все языковые средства взаимопонимания основаны на ритуализации, и даже на выразительные движения человека, в весьма значительной части врожденные, в различных культурах накладываются ритуалы, передаваемые традицией; во-вторых, весьма вероятно, что – как и в случае эволюционно возникших форм поведения – первоначальной функцией всех культурных ритуалов была коммуникативная; остальные можно из нее вывести.

Вторая функция – сдерживание и перенаправление потенциально опасных форм поведения – при филогенетической ритуализации ограничивается в основном смягчением резкости движений борьбы, В то же время аналогичная функция культурной ритуализации оказывает влияние на б`oльшую часть форм социального поведения человека: едва ли не все, что мы делаем в присутствии других, контролируется культурной ритуализацией. Настоящее неритуализованное поведение, и прежде всего большинство неритуализованных инстинктивных движений, запрещено у людей правилами приличия. Почесываться, потягиваться, ковырять в носу или как-нибудь иначе «бесцеремонно» вести себя на людях неприлично – так же, как неприличны опорожнение кишечника и копуляция. Непосредственным следствием всеохватывающей культурной ритуализации является появление стыда.

Культурный смысл ритуальной смирительной рубашки, надетой на все наше «тварное» (kreatürliches) поведение, а тем самым ее значение для сохранения вида, состоит в необходимости поставить если и не все инстинктивные побуждения человека, то бoльшую их часть под контроль устанавливаемых культурой норм поведения.

Поскольку "pseudospeciation" – характерное для развития культур псевдовидообразование – происходит намного быстрее, чем изменение видов, расхождение между врожденными нормами социального поведения человека и тем, чего требует от него культура, тем больше, чем старше культура и чем выше ее уровень. В этом, возможно – как я уже говорил, – состоит одна из причин, по которым культуры, как правило, погибают именно тогда, когда достигают стадии высокой культуры. Освальд Шпенглер истолковал это как смерть от старости. Такая смерть, само собой, не грозит культурам, остановившимся на относительно простой, «близкой к природе» стадии развития – как, например, культура индейцев пуэбло в штате Нью-Мексико, – традиции которых восходят к доисторическим временам.

В то время как филогенетическая ритуализация касается только поведения при общении с собратьями по виду, культурная ритуализация затрагивает и те формы поведения, посредством которых человек взаимодействует со своей вневидовой средой. В эту среду человек встраивает целый мир предметов, образующих вокруг него нечто вроде скорлупы и при определенных обстоятельствах не позволяющих ему понять, что вне рукотворной оболочки есть еще независимая от человека внесубъективная действительность. Многие авторы придерживаются ошибочного, дезориентирующего мнения, что у человека нет никакой внешней среды. (Особенно настаивает на нем Арнольд Гелен.)

Ганс Фрейер дал одному из разделов своей книги «Порог времен» название «Торжествующая вещь» («Der triumphierende Gegenstand»). Там он чрезвычайно ясно анализирует роль конкретной созданной человеком вещи в социальной жизни носителей культуры. (Под «вещью» («Gegenstand») Фрейер понимает именно такой искусственный продукт. Это необходимо оговорить, потому что в разделе о пространственном представлении и понимании я обозначил этим словом гораздо более широкое понятие*.) Фрейер пишет: «В то время как другие виды работы бесконечно повторяются в круговороте потребности и ее удовлетворения, изготовление (вещей) имеет определенное начало и определенный конец». Использование изготовленной вещи не есть израсходование;* она не вечная, но устойчивая; более того, она «долго живет также и в том смысле, что разрушение, разложение и гибель, которых она, само собой, не может избежать, для нее не существенны; они касаются, если можно так сказать, лишь ее материала (Stoff), но не ее самой». Таким образом, созданная смертными руками вещь, согласно Фрейеру, бессмертна в том же смысле, что и платоновская идея. Подозреваю, что именно эта – правильно понятая многими мыслителями – трансценденция человеческого труда была моделью всех идеалистических представлений об акте творения (см. также примечание (2)).

Триумф трансцендирующей вещи увенчивается тем, что она вообще освобождается от употребления, и ее право на существование обосновывается исключительно духовным содержанием, которое «вливается в нее в акте изготовления, становится в ней вещественным явлением и остается таковым. Так обстоит дело в случае произведения искусства». «Лишь с обращением духа к вещи, – говорит Фрейер, – категория эстетического становится конститутивной». Последнее кажется мне сомнительным: я думаю, что эстетическое – новая форма бытия, воплощенная в искусстве, — появилось намного раньше в человеческих движениях, а именно в несомненно старейшей форме «искусства для искусства» – танце.

Как бы то ни было, созданный человеком мир вещей – его одежда, мебель, здания, сады, измененный его культурой «зачарованный ландшафт», как называет его Фрейер, и особенно окружающие человека со всех сторон произведения искусства, характерные для его культуры, накладывают на принадлежащего к этой культуре человека неизгладимый отпечаток, проявляющийся и в его поведении. Все формы социального поведения – от чисто внешних, не имеющих глубоких корней «манер» до глубочайших внутренних этических «установок» – также несут на себе отпечаток стиля времени: «тварное» в человеке, т. е. филогенетически сложившаяся врожденная программа социального поведения, подавляется другой программой тем сильнее, чем дальше развивается культура. «Падение нравов» - иными словами, бунт против все более невыносимого принуждения со стороны все более обрастающей ритуалами культуры – также может быть одной из причин внезапного распада высоких культур.

«Вещный аспект» человеческого духа влияет не только на манеры и на то, как человек держится: удивительным образом вместе с манерами и позами под влиянием этого аспекта оказывается весь внешний вид человека, его фенотип. Как известно, структуру и функцию невозможно строго разграничить даже в теории; положения тела могут закрепляться генетически и становиться постоянными видимыми признаками. У дикой формы нашей домашней курицы рулевые перья расположены горизонтально, как у фазанов, и только в настроении импонирования* дикий петух поднимает их и выглядит тогда точно так же, как всегда выглядят домашние петухи – не потому, что они морфологически иначе устроены, а лишь по той причине, что они гиперсексуализированы и постоянно находятся в настроении импонирования. Аналогично могут влиять на внешний вид положения тела, предписываемые культурой. Поразительно, насколько зависит внешний вид человеческого тела от модного костюма эпохи; понять это можно, лишь сравнивая образцы моды с фотографиями того же времени. Даже фотографируясь обнаженными, «модные» дамы принимают позы, навязываемые модной в данный момент одеждой.

Но не только одежда, а и все вещи, характерные для той или иной культуры, влияют на поведение и внешний вид ее носителей. Как образно говорит Ганс Фрейер, рыцари и дамы времен миннезингеров не могли бы сидеть на высоких готических стульях и естественно двигаться в готических залах, если бы положения их тел не были выдержаны в том же стиле. Слово «естественно» (natürlich) я употребил вполне сознательно: человек, как я не раз уже повторял, по своей природе (Natur) культурное существо, и частью его природы является врожденная готовность сделать предписываемое культурой ритуализованное поведение своей второй натурой.

С достоинством носить предписанный костюм стало обязанностью, но временами это должно было быть настоящей пыткой. К тому же предписывавшееся большинством высоких культур строго ритуализованное поведение было не просто обязанностью, но рассматривалось как символ статуса, а потому питалось также из врожденных инстинктивных источников импонирования. Как мы знаем, все усвоенные и мастерски заученные движения становятся самоцелью и удовольствием. Но какие еще формы движения столь тщательно заучивались, отшлифовывались, доводились до совершенства, как поднятые до уровня эстетических шедевров формы общения людей высокой культуры? «Tenue» [Здесь: внешний вид, осанка, манера держаться, выправка, а также одежда, мундир (фр.)], которой такой человек придерживается и которой владеет, не только производит впечатление подлинности, «как если бы, – по выражению Фрейера, – это было самое естественнное на свете»: для носителя традиции она и есть самое естественное на свете, и в системе его мотиваций она действует почти так же, как если бы возникла эволюционным путем и была закреплена генетически.

Граф Бальдассаре Кастильоне, придворный, живший в 15 – 16 вв., написал о своей профессии книгу «II Cortegiano» ["Придворный" (ит.)]. (Я знаю ее, к сожалению, только по цитатам, приведенным у Фрейера.) Он тоже говорит о несомненной подлинности того, что слишком легко принимают за тонкий слой внешнего лоска. Посмотрев глубже, можно разглядеть под этим слоем категорию бытия, представляющую собой уже не изысканный внешний вид, а подлинное человеческое достоинство, не внешнее приличие, а внутреннюю порядочность. Приличие (Anstand) и порядочность (Anständigkeit) образуют единое целое – во всяком случае в том, что касается процессов их передачи традицией и общности филетических основ. В обоих случаях имеется врожденная открытая программа, в конкретных деталях заполняемая данной культурой; в обоих случаях основой является врожденная восприимчивость к эстетическому и этическому, то есть восприятие образов.

Часто можно услышать избитые изречения в таком роде: хорошие манеры – ничего не стоящая формальность. Но на самом деле вежливый от природы человек при всем желании – или против желания — не может, как правило, вести себя по-настоящему грубо; мне, во всяком случае, приходилось видеть это лишь в редких, исключительных случаях. Горький опыт научил меня опасаться людей, пытающихся создать впечатление, что их грубость – только показная. Тот, кто разыгрывает «рубаху-парня»*, чтобы безнаказанно говорить гадости, почти наверняка прикрывает грубой скорлупой полное отсутствие золотого ядра.

Четко очерченные пути, по которым культурная ритуализация направляет едва ли не все формы социального поведения человека, сдерживают, естественно, и его агрессивность – впрочем, большей частью лишь по отношению к членам той же культуры и того же общественного класса. Это может приводить к парадоксальным последствиям, воспринимаемым нами как возмутительные. В эпоху миннезингеров дворяне множества мелких суверенных государств принадлежали к одному классу, а крестьяне к другому. Когда два таких государства воевали между собой, рыцари сражались со всей «Fairne?» [Fairness (англ.)]турнирной борьбы, так что риск погибнуть в поединке вряд ли был больше, чем в чисто спортивном турнире. Но от misera plebs [Здесь: презренная чернь (лат.)] – крестьян – ожидали, что она будет решать исход войны между господами в настоящей, неритуализованной кровавой борьбе. С побежденными и плененными рыцарями обращались как с дорогими гостями, а с пленными пехотинцами [В подлиннике Fußvolk – пехота (буквально «пеший народ»)] как со скотом.

Внутри небольших культурных групп перенаправление агрессивного поведения осуществляется с помощью самых разнообразных форм культурной ритуализации. Согласно Эйбль-Эйбесфельдту, у индейцев вайка принято, чтобы родители подстрекали детей к дракам – подчиненным, впрочем, строгому ритуалу. Напротив, африканские бушмены, как обнаружил тот же исследователь, весьма успешно приучают детей к мирному поведению. Индейцы и бушмены находятся в разном экологическом положении: первые часто воюют с соседними племенами, вторые, по-видимому, никогда.

Во многих культурах, даже относительно примитивных, из боевого поведения развился благодаря ритуализации особый тип соревнований, который мы называем спортом. О предотвращающем борьбу действии спорта я подробно говорил в книге об агрессии,* так что здесь можно на этом не останавливаться.

По поводу третьей функции ритуализации – создания автономных мотивов социального поведения – достаточно сказать, что каждый носитель культуры, разумеется, ощущает как высочайшие ценности радость выполнения отшлифованных движений, владение своей tenue, сотворенный культурой мир вещей, созданное ею искусство, поднятый на уровень этики кодекс приличия и порядочности, а стремление все это поддерживать и защищать – мощный мотив, управляющий поведением человека.

Остается сказать о последней функции – поддержании сплоченности групп и изоляции их друг от друга. В разделе о псевдовидообразовании, я упоминал о том, что уже мельчайшие мыслимые этнические группы и субкультуры структурируются и сплачиваются ритуализованными нормами поведения и одновременно отделяются ими от других сравнимых сообществ. Даже в социальных группах, объединяемых не общими культурными символами, а всего лишь личным знакомством и дружбой, как бывает, например, у серых гусей или у маленьких детей, сплоченности «своей» группы заметно способствует враждебность к какой-нибудь «чужой», а на уровне культурных групп, сплачиваемых общими культурными ценностями, это явление – укрепление группового единства посредством противостояния враждебным группам – видно несравненно яснее.

 


Страница 3 из 10 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


Защитный код
Обновить

наверх^