На главную / Искусство / Жан-Поль Креспель. Повседневная жизнь Монмартра во времена Пикассо (1900–1910)

Жан-Поль Креспель. Повседневная жизнь Монмартра во времена Пикассо (1900–1910)





Глава 4
Компания Пикассо

В течение тех пяти лет, когда Пикассо жил в «Бато-Лавуар», дом этот, по выражению Андре Сальмона, оставался «теплоцентралью современного искусства». Творческая активность Монмартра находилась тогда в самом зените; позднее крупные художники тоже работали в мастерских Холма, но больше уже не существовало группы, имевшей такое влияние, утратился сам воодушевляющий дух мастерской Пикассо. В бедняцких комнатках «Бато-Лавуар» рука об руку трудились гениальность и воображение. В этот уникальный период именно Пикассо был катализатором авангардистских идей. Благодаря магнетизму своей личности довольно скоро он сделался главной фигурой Монмартра. К нему приглядывались даже художники монмартрской богемы и приверженцы примитивизма, заворожённые всем выходящим из-под его кисти. Уже тот факт, что Виллет, Пулбо, Депаки высмеивали кубизм в юмористических изданиях, свидетельствует об их понимании серьёзности процессов, шедших в «Бато-Лавуар». К Пикассо стекались художники, писатели, критики, представители разных школ, преодолевшие условности академической живописи, привлечённые его яркой личностью не менее, чем его картинами, которые знали не все, и тем более мало кто понимал. Широкой публике он оставался совершенно неизвестен, она открыла его только в момент скандала с «Парадом» в 1917 году; но к этому времени он уже был теоретиком и практиком нового искусства, которое создавалось художниками, способствовавшими обновлению художественного видения нашей эпохи.

В 1906–1907 годах его мастерскую посещают друзья и друзья друзей, обогащая своим опытом, своими размышлениями, и покидают его, в свою очередь, обогащенные контактом с его личностью и творчеством. Гертруда Стайн, портрет которой он тогда писал, вспоминает бесконечный поток посетителей.


Фернанда «розовой любви»

Особый климат сложился в мастерской Пикассо, конечно, в значительной мере благодаря любви. Приехав весной 1904 года мрачным и одиноким, переживая тяжкий период сомнений, осенью Пикассо впервые встретил свою любовь. И жизнь его коренным образом изменилась.

История встречи Пикассо с Фернандой Оливье похожа на многократно виденный фильм. Её так часто рассказывали, что кажется просто неприличным возвращаться к ней. И всё-таки это необходимо, раз уж в эпоху Пикассо она оказала такое влияние на жизнь Монмартра.

Пышная, как это было модно в начале века, соблазнительная Фернанда Оливье попала в «Бато-Лавуар» после различных приключений. Настоящее имя этой роскошной блондинки с правильными чертами лица, крупной, но стройной и элегантной, — Фернанда Бельвалле. «Оливье» — всего лишь псевдоним, «боевое имя», какие придумывали себе дамы, живущие вне брака, — натурщицы, актрисы, кокотки, «жрицы красоты», подвизающиеся на курортах и в казино. Происходя из семьи мелких ремесленников, изготовлявших поделки из цветов и перьев, она с детства привыкла рассчитывать только на себя. Фернанда росла в среде, совсем незнакомой с искусством, но, по счастливой случайности, у неё был дядя, который в дождливые дни водил её совсем маленькую в Лувр: он считал это весьма экономным — развлекать, не тратя ни копейки… Будучи крайне застенчивым, он приказывал ей опускать глаза, когда они проходили мимо «Источника» Энгра. Такие прогулки возбудили в ней интерес к живописи, но пока ещё не к художникам, это придёт чуть позже… Отчаянная по характеру, как и все девчонки предместья, в семнадцать лет она ушла из дома и поселилась с Полем-Эмилем Першероном, скульптором, который был намного старше её.

Этот союз был таким кратким! Муж оказался почти сумасшедшим, и ей пришлось бежать, прихватив лишь своё тряпье. Во всяком случае, так рассказывала она, других источников мы не имеем! Фернанда познакомилась с Раулем Дюфи и Отоном Фриезом (любовником своей сестры) и начала позировать в мастерских Холма. Заметив любознательность Фернанды, два гаврских фовиста решили приобщить её к современной живописи.

Пикассо появился в «Бато-Лавуар» вскоре после Фернанды. Несколько раз они случайно встречались. Сначала он обратил на неё внимание в лавке красок на бульваре Клиши, где обычно покупал для себя материал; второй раз он заметил её среди художников на площади Равиньян. После дальнего плана — ближний: она — среди жильцов у единственного водопроводного крана, с кувшином. На этот раз они заметили друг друга и сразу друг другу понравились… Их история разворачивалась стремительно. Как-то вечером разразилась гроза. Фернанда торопилась под крышу, а Пикассо, выйдя в коридор перед дверью мастерской, преградил ей дорогу. Шутя, он протянул ей котёнка, которого держал в руках. Она с улыбкой взяла крошку, почувствовав, что побеждает. Пикассо пригласил её к себе… В своих воспоминаниях Фернанда без затей рассказывает, как была околдована: «Сияние, внутренний огонь, исходивший от него, был каким-то магнетическим, противиться я не могла. Он хотел меня, я хотела его».

Для Пикассо это — великая любовь; ему двадцать три года, а влюбился он впервые. До сих пор он знал лишь оплаченные ласки или случайные встречи. Полюбил он яростно и ревниво — как испанец. Чтобы другие представители богемы не делали Фернанде предложений, он запирал её в мастерской и сам ходил за покупками к зеленщику и бакалейщику. Это вполне устраивало ленивую Фернанду; она проводила дни на диване, читая книги из муниципальной библиотеки, попивая чаёк и покуривая турецкие сигареты: чем не цветок сераля!

Удивленный и даже обескураженный силой собственной страсти, Пикассо пытался скрыть её, шутливо сообщая друзьям: «Она, конечно, хороша, но стара!» Фернанда была на четыре месяца старше его, вместе им не было и сорока пяти.

Кроткого нрава, привыкшая довольствоваться малым, умевшая выкрутиться и при отсутствии денег, Фернанда была идеальной любовницей. В первую зиму она два месяца не выходила из мастерской, так как у неё не было подходящей обуви. Её не пугали никакие тяготы жизни начинающего художника, её возлюбленного: она любила его, он — её… Какое значение имеют при этом холод и голод?

Однако ладья Афродиты-Кифереи не всегда скользит по спокойному морю. Родившись под грозовые раскаты, эта связь не избежит бурь и в дальнейшем. Бывали и споры, и ссоры, и расставания, и возвращения. Гертруда Стайн * G. Stein. The Autobiography of Alice B. Toklas. Harcourt Brace and Co, New York, 1933. рассказывает о затяжной ссоре в начале 1907 года. Сняв комнату на самой вершине Холма, Фернанда зарабатывала на жизнь (или уверяла, что зарабатывает) уроками французского для иностранцев. Она обладала безупречной дикцией, интуитивно чувствовала язык, а некоторые выражения, свойственные лишь предместьям, придавали урокам известную пикантность. Но учеников оказалось слишком мало, и когда она поняла, что ей придется продать золотые серёжки, подарок Пикассо, на которые он потратил все деньги, полученные от Воллара за все картины «розового периода», она сдалась и пошла на мировую.

Годы, последовавшие за встречей у водопроводного крана, не были шиты золотыми нитками, и пока Гертруда Стайн и Сергей Щукин не начали регулярно покупать картины, каждый день жизни молодой четы походил на чудо. Не раз Пабло и Фернанду спасал Пако Дурио; словно чувствуя, что им совсем плохо, он с утра пораньше приносил к их двери корзину с продуктами. Пикассо знал, от кого подарок, но как истый испанец не стыдился бедности и с лёгким сердцем принимал помощь от добряка Пако.

Вламинк видел, какие испытания обрушиваются на влюблённых. Он рассказывал, что, если Пикассо с Фернандой приходили обедать к «Азону», в соседнее бистро, где у них был кредит, и окружающие слышали, как Фернанда заказывает котлету для собаки Фрики, все понимали, что у них нет денег даже на то, чтобы купить животному сколько-нибудь обрезков у мясника.


Время друзей

И всё-таки молодость и любовь свершали чудо, превращая зыбкую жизнь «Бато-Лавуар» в радостную: оттуда чаще слышались песни и смех, а не рыдания. С середины дня, когда Пикассо, работавший ночами, вставал и умывался, начинали приходить друзья. В хорошую погоду он принимал их на площади, у фонтана Валлас, где под восхищённые взгляды детворы одним росчерком мела рисовал на тротуаре фигурки животных. Кажется, весь Монмартр — не только художников, но и жителей — притягивало к нему, и можно только поражаться тому чудесному дару завоевывать и сохранять дружбу, которым обладал этот невысокий человек с красивыми обсидианового цвета глазами. Всю свою жизнь, за исключением последних лет, когда «госпожа Жаклина» начала ставить препоны, он был постоянно окружён друзьями.

Друзья чётко делились на две группы — испанцы и французы. Испанцы с годами менялись, мало кто из них оставался в Париже на постоянное жительство. Первое время приходили товарищи по барселонской Академии изящных искусств и группе «Четыре револьвера». Среди них — Пальярес, бедняга Касахемас, Нонелл, братья Эчеверриа, братья Гонсалес, приобщившие его к скульптуре; экспрессионист Игнасио Сулоага, человек светский, с ним Пикассо любил потолковать об Эль Греко. Все они через несколько месяцев или лет уезжали и лишь эпизодически появлялись в Париже. Так, Сабартес в 1905 году уехал в Уругвай, но, вернувшись через тридцать лет, стал секретарём Пикассо и его задушевным товарищем. Позднее он написал книгу о жизни художника.

Первая волна сменилась второй, оказавшей более длительное и сильное влияние. Фернанда Оливье перечисляет их в своих мемуарах. В первую очередь надо назвать художника Рикардо Каналса, давшего Пикассо дельные советы по гравюрам серии «Скромная трапеза»; Фернанда увидела их, впервые переступив порог его мастерской. Каналс жил в «Бато-Лавуар» и часто приглашал Пикассо к своему столу, который накрывала его жена Бернадетта, властная женщина, раньше позировавшая Полю-Альберту Бартоломе, когда он ваял фигуры для «Стены коммунаров» на Пер-Лашез.

В этот период Пикассо отдавал предпочтение Рамону Пишо, старому знакомому по группе «Четыре револьвера». Высокий, стройный, как Иисус, под маской иронии Пишо прятал щедрое и чувствительное сердце. Не вызвав интереса своей живописью, он смирился и начал зарабатывать на жизнь, «шерстя» лавки букинистов и доставая редкие книги американскому миллиардеру Пьерпону Моргану. Хуану Грису Пикассо покровительствовал, он приглашал его к себе и помогал ему до тех пор, пока Грис, оставив юмористические рисунки, не сделался самостоятельным художником-кубистом. После войны Пикассо стал относиться к Грису с открытой враждебностью, это поссорило его с Гертрудой Стайн, защищавшей Гриса.

Был ещё Маноло, Мануэль Уге, своеобразный испанский «племянник Рамо», заводила, легендарный персонаж монмартрской богемы. Этот невысокий мужчина, с душой такой же чёрной, как и его волосы, был самым давним другом Пикассо, старше его почти на десять лет, что объясняло его снисходительный, а порой и ироничный тон. Враждебно относясь к кубизму, он не жалел язвительных словечек в его адрес.


Грубые шутки Маноло

Неплохой скульптор, близкий по духу Майолю, тоже каталонцу, Маноло в момент прибытия Пикассо в «Бато-Лавуар» слыл хулиганом. Хвастаясь, он заявлял: «Я делал всё, только что не убивал…» Гипербола не лишена оснований, хотя его проделки были в духе комедии дель арте.

Внебрачный сын испанского генерала, ставшего плантатором на Кубе, и весёленькой вдовы из Барселоны, скончавшейся, когда сыну не исполнилось ещё и четырнадцати, он вырос на улице, рано пошёл по дорожке Барио Чино, научившись у воров, сутенёров и отверженных опасаться полиции и избегать её сетей. Его отец, приехав в Испанию, вспомнил о существовании сына и решил его разыскать. Он обратился в городскую полицию и узнал такое! Встреча отца и сына, о которой Маноло с удовольствием рассказывал на сборищах в «Бато-Лавуар», была не из приятных. Задав своему отпрыску вопросы по поводу известных полиции похождений, генерал принялся его увещевать. Повествуя об этой встрече Андре Сальмону, Маноло использовал все обороты своей речи, смешавшей сразу несколько языков. В переводе это значило: «Ты не можешь себе представить, как он мне надоел, читая нотации почти три часа кряду! Потом он дал мне дуро и велел уходить, напомнив, что теперь будет следить за мной. Я быстренько смылся и постарался, чтобы он больше меня не нашёл, потому что, пока он разглагольствовал, я стащил у него золотые часы. Такой подлец!» * Souvenirs sand fin. Gallimard, 1955–1961.

Он из-под полы продавал лотерейные билеты и прятался в нефе собора, пока полиция разыскивала его по всему городу. Именно здесь, куря сигарету за сигаретой, он с удовольствием рассматривал фигуры, украшавшие колонны возле хоров, и научился ценить скульптуру. В другой раз приключения привели его к строящейся церкви Святого семейства в Барселоне, где провидец-архитектор Антонио Гауди вздымал головокружительные витки спирали, создавая единственное в своем роде религиозное строение современности. Так Маноло приобщился к искусству. Сначала это занятие давало ему дополнительный приработок, средства к существованию: из кусков масла для витрин бакалейных лавок он лепил то коровок, то букеты цветов.

Во Францию Маноло приехал в 1900 году, бежав от призыва в армию. Пробыв в казарме всего несколько дней, он проникся отвращением к коллективной жизни и предпочёл дезертирство длительному пребыванию в тесноте казармы. Отвращение к армии, вероятно, и впрямь было слишком сильным, потому что, будучи ярым националистом, он произносил страстные речи в защиту монархии и лично Альфонса XIII.

Пикассо обрадовался, встретив Маноло на Монмартре; он любил слушать его истории, которые с каждым днем становились всё интереснее. Фернанда проявляла большую сдержанность. Этот «типичный испанец, небольшого роста с очень чёрными глазами, очень чёрной шевелюрой и очень чёрным лицом, ироничный, весёлый, увлекающийся, ленивый, крайне нервный, умеющий подчиняться, когда надо, но одним движением освобождавшийся от всякого влияния», не внушал ей симпатии. Он отпугивал её не зря. На Монмартре, как и в Барселоне, он жил за счёт своей фантазии, то есть за счёт всяческих уловок. Тут он проявлял почти гениальность. По бедности он не мог купить себе даже глины и инструмент для работы, но три года подряд прогуливался с эскизом, который якобы сделал. Включив своё произведение в призы лотереи, он предлагал любителям странные, пёстро раскрашенные билеты по пять франков, напоминавшие билеты испанских лотерей, с выбитыми на длинных деревянных планках номерами.

Лотерейные билеты продавались три года, а выигрыш всё не объявлялся. Если кто-либо из подписчиков спрашивал, состоялся ли тираж, он, не задумываясь, отвечал: «Лотерея кончилась. Выиграл большой поэт Андре Сальмон». Подобное враньё часто ставило Сальмона в неловкое положение.

Маноло не упускал случая «подзаработать». Воспользовавшись тем, что монашенка, раздающая стулья в церкви Сен-Жермен, отошла, он собирал у молящихся мелочь на церковные нужды или милостыню в кружку, «взятую напрокат» у алтаря Святой Девы. «Для бедных!» — тянул он. «Бедным» был он сам!

Как-то в кафе вокзала Сен-Лазар он услышал разговор двух посетителей, беседовавших о фотографии. Один выражал сожаление, что у него нет денег на аппарат, о котором он так мечтает. Маноло вежливо вмешался в разговор и сказал, что именно такой аппарат у него есть и что он согласен отдать его подешевле, но, к сожалению, вещь заложена в ломбарде.

Обрадованный фотолюбитель, уверенный, что заключает выгодную сделку, предложил заплатить и за аппарат, и за хранение. Официанту кафе, попросив его принести фотоаппарат, вручили какую-то старую квитанцию, на которой не было отмечено, что именно заложено. Маноло удалился с испанской величавостью, понимая, что ему не стоит видеть выражения лица покупателя, когда официант вернётся с заложенной вещью — рваным матрасом, унесённым из дома знакомого, когда-то приютившего Маноло!

«Ишь, — заканчивал плут рассказ о своём подвиге, — какая шельма, хотел заплатить за новенький аппарат всего двадцать франков!»

Это, конечно, кажется фарсом, но нахал не щадил даже друзей, принимавших и кормивших его. Как-то Пако Дурио нужно было срочно уехать в Бильбао к больной матери, и он попросил Маноло присмотреть за мастерской. Маноло сразу сдал одежду Пако старьёвщику и страшно негодовал, что тот отказался брать брюки — короткие, не продашь: Пако Дурио был ростом с карлика.

Вернувшись, добряк Пако простил его. Но вскоре, уезжая в отпуск, снова неосторожно отдал ключи Маноло. Теперь Маноло за 500 франков продал Воллару несколько картин Гогена из коллекции Дурио. Это было уже слишком; приехав, Пако взял его за горло и потребовал назвать имя покупателя. Оправдываясь, Маноло объяснял: «Я умирал с голоду. У меня не было выбора: или смерть или твои Гогены. Я предпочёл твоих Гогенов».

Керамист в бешенстве отправился к Воллару и всё ему рассказал. Чувствуя, что совесть нечиста, и боясь привлечения к ответственности за пособничество, неповоротливый креол не стал спорить, согласившись вернуть картины, если ему отдадут обратно 500 франков.

«Ишь, — повторял этот прохвост во всех бистро Холма, — каков хитрец Пако: купить целую коллекцию Гогена всего за 500 франков!»

Ван Донген тоже пострадал от Маноло, но меньше. Он одолжил Маноло, якобы для выставки его друга, пятнадцать рам, а потом увидел их у торговца на улице Абесс; денег у него не оказалось, и он не смог их выкупить.

Макс Жакоб тоже попался в ловушку. Маноло пригласил его пообедать в хороший ресторан, проявив невероятную щедрость. Поддавшись искусу всласть покушать, Жакоб согласился. Оба они заказывали такие блюда, что метрдотель проникся к ним уважением. Завершая обед коньяком «Наполеон», Маноло королевским жестом пригласил официанта: «Пожалуйста, счёт и… полицию!»

Не желая скандала, взбешенный хозяин выставил их за дверь: «Ладно уж, полиция — это, пожалуй, слишком!»

Вламинк рассказывал об этом персонаже устрашающие истории. С монетой в 20 франков Маноло решил испытать власть денег. Повстречав такого же бродягу, но ещё более обездоленного, он показал ему монету: «Она твоя, если ты съешь собачье дерьмо».

Маноло думал, что ничем не рискует… Но ему пришлось отдать монету! Как-то в номере плохонькой гостиницы «Пуарье» («Грушевое дерево»), что напротив «Бато-Лавуар», ночью ему мешали вздохи и стоны, доносившиеся через тонкую перегородку. Он не мог заснуть и утром гневно выговаривал хозяйке: «Ваши жильцы могли бы не так шумно заниматься любовью!»

— Рядом с вами была старушка, — ответила та. — Она к утру скончалась.

Самую фантастическую хитрость Маноло придумал вместе со своим дружком Баслером, евреем из Польши, искусствоведом и маклером. Каждый отправился к знакомым другого и сообщил, что тот умирает в полной нищете, так что не на что купить даже погребальный саван. Друзья, обрадованные, что наконец отделались от попрошайки, давали по 100 су!

Это был типичный для Монмартра персонаж. Причём, несмотря на все его проказы, цинизм и неблагодарность, Маноло принимали во всех домах. Ему почему-то верили. И в конце концов оказалось, что ему можно верить!

Один из благодетелей, Фрэнк Хэвиленд, потомок династии торговцев фарфором из Лиможа, молодой человек, утончённый и с хорошими манерами, которого все называли «богачом», по совету Мориса Рейналя решил предоставить Маноло шанс «исправиться». В 1910 году он объявил, что берёт его на полный пансион, чтобы дать ему возможность нормально работать. Хэвиленд предложил ему поселиться в каталонском городке Сере в своем недавно купленном небольшом имении. Предложение казалось рискованным: никто никогда не видел скульптурных работ Маноло. О его таланте можно было судить только по украшениям, которые он делал по совету отходчивого Пако Дурио.

Маноло обосновался в Сере, и все его похождения кончились. Или почти кончились!

К тридцати пяти годам он испытал желание остепениться. К тому же он встретил Тототу, поклонницу буддийских культов из Латинского квартала, вскоре ставшую спутницей его жизни. Он начал работать; в этом пиренейском городишке ничего другого делать не оставалось. За несколько лет он создал серию миниатюрных скульптур, необычайно колоритных. Даниэль-Анри Канвейлер, который в это время уже заключал контракты с Пикассо, Браком, Дереном, заинтересовался его работами. Он принял эстафету у Фрэнка Хэвиленда; но Маноло, хотя и показал себя с хорошей стороны, не особенно изменился. Много лет спустя Канвейлер с юмором рассказывал, как Маноло запросил у него дополнительную сумму, пояснив, что на этот раз фигура будет большого размера. Спустя восемь месяцев Канвейлер получил заказ — изваяние сидящей на корточках женщины — не выше табурета. В ответ на протестующее письмо Канвейлера Маноло заявил: «А если бы она встала, она была бы не меньше полутора метров в высоту!»

После «большой войны» объявили амнистию, и Маноло получил право вернуться в Испанию. Некоторое время он курсировал между Барселоной и Сере, затем окончательно устроился на небольшом курорте возле Барселоны и сделался почтенным доном Мануэлем Уге, профессором Академии изящных искусств. Его самая известная работа «Каталонка» стоит на площади Сере, имя Уге получила одна из улиц этого города.

Когда-то Мореас, послушав в «Клозри де Лила», как Маноло читает свои стихи (он ведь был ещё и поэтом), сказал: «Господин Маноло — достойный человек!» Мореас оказался прав.


Место встречи поэтов

Незадолго перед тем как покинуть «Бато-Лавуар» и «по-буржуазному» устроиться у подножия Холма на бульваре Клиши, Пикассо написал мелом на двери мастерской: «Место встречи поэтов».

Точнее не скажешь.

Большинство его друзей-французов, сыгравших роль провозвестников и зачинателей, были поэтами.

Именно они создали вокруг него атмосферу любви и восхищения, такую благоприятную для творчества. Постепенно у него развился обострённый вкус к знакам внимания, но он не всегда отличал рассчитанную лесть от искреннего восхищения. Этим и объясняется раздражение, возникавшее в его доме в последние годы.

Трижды посетив Париж (в 1904 году он приехал уже надолго), Пикассо в культурном плане был человеком мало просвещённым, не получившим соответствующего образования. Он умел читать-писать, вот и всё. Он приобрёл некоторое эстетическое воспитание, участвуя в дебатах, собиравших в «Четырёх револьверах» художников, поэтов, писателей, журналистов. Рамон Пишо познакомил его с принципами импрессионизма; Бёрн Джонс и Данте-Габриэль Россети рассказали ему о германском югендстиле и северном экспрессионизме; от друзей он узнал и о разнообразных течениях, вышедших из лона символизма. Позднее он признавался, что работы Тулуз-Лотрека и Стейнлена увидел сначала в юмористических журналах.

В литературе, философии, поэтике он был профаном, как всякий истинный идальго. Так, например, он совсем не знал французской литературы. К ней его начал приобщать Макс Жакоб, когда Пикассо приехал в Париж во второй раз. Поэт, всего-то на пять лет старше, с первого дня знакомства занялся его образованием.

Их встреча произошла в дни выставки произведений Пикассо у Воллара. Максу Жакобу, иногда выступавшему в качестве искусствоведа, понравились представленные работы, и он, поздравив художника с успехом, оставил визитную карточку. Организатор выставки Маньяк сразу понял, как выгодно покровительство такого поэта, и пригласил его в мастерскую Пикассо. Макс Жакоб обрадовался, что к его мнению отнеслись столь серьёзно, и в тот же день поторопился прийти на бульвар Клиши. Пикассо, с которым Маньяк уже поговорил, вышел ему навстречу, протягивая обе руки. Между низкорослым испанцем с завораживающим взглядом и французом, странноватым, похожим на клоуна, переодетого в классного наставника, контакт возник мгновенно. Макс Жакоб производил комическое впечатление, но это впечатление, как пишет Д.-А. Канвейлер, смягчали его необыкновенные выразительные глаза: «необычайная нежность его взгляда одновременно таила в себе мировую скорбь». С удовольствием играя роль критика, он провёл весь день, знакомясь с рисунками и картинами, выражая своё впечатление красноречивыми жестами. На следующий день Пикассо пришёл с ответным визитом в тесную квартирку на набережной Флёр. Он явился в сопровождении друзей-испанцев, как тореро со своей квадрильей.

Почти не понимая друг друга, Макс Жакоб и его гости принялись во весь голос распевать пассажи из симфоний Бетховена. Такое общение длилось далеко за полночь. Постепенно гости уснули прямо на полу, бодрствовал лишь Пикассо, и Макс начал читать ему свои стихи. Эти минуты высокого эмоционального накала они помнили до конца своих дней. «Ты самый большой поэт современности», — заявил Пикассо. Он понял не все слова, но, вслушиваясь в ритмику стиха, по интонации Жакоба почувствовал качество его поэзии. Макс Жакоб сказал позднее, что тот день «вдохновил его на всю жизнь». С этого момента они виделись ежедневно. Поэт, охваченный любовью, «которая не решается себя назвать», обожал невысокого испанца всеми фибрами своей мужественно-женственной души, он был очарован им, его преданность не знала границ.

Когда Пикассо приехал в третий раз — самые тяжёлые его дни в Париже! — Жакоб упросил своего кузена Гомпеля, владельца сети магазинов «Пари-Франс» на бульваре Вольтера, взять Пикассо кладовщиком. Так этот бедняк стал меценатом для того, кто был ещё беднее.

Начиная с 1904 года, пока не нашлись серьёзные любители-покупатели, Жакоб старался быть при Пикассо и антрепренером, и помощником во всех его делах, часто жертвуя собственным поэтическим творчеством. Когда появились соперники, покушавшиеся на внимание «моего малыша», как он его называл, Макс Жакоб, борясь за место рядом с ним, прибегнул ко всему тому, чем обладал, — к юмору, дерзким выходкам, мистификациям, взяв на себя роль интеллектуального «стимулятора». Необычайно изобретательный, он приносил картины Пикассо коллекционерам и, благодаря своему дару убеждения, каждый раз хоть что-нибудь продавал. И тогда он поднимался к площади Равиньян с полной корзиной продуктов.

Обнаружив, как мало знает его новый друг, и видя его тягу к знаниям, Жакоб принялся приобщать его к французской литературе, начав с поэзии. Преодолевая его плохое знание французского языка, он открывал ему красоту поэзии Ронсара, Бодлера, Рембо, Верлена, Малларме. Пикассо не всё понимал, но целиком отдавался поэзии, и это оставило в нём неизгладимый след. Благодаря Жакобу почётное место среди знакомых Пикассо всегда отдавал поэтам. Достаточно было назваться поэтом, чтобы, словно по мановению волшебной палочки, пробудить его интерес и симпатию.

Когда Пикассо окончательно перебрался в Париж, Макс Жакоб покинул бульвар Барбес, где жил у своего брата-портного, чтобы быть поближе к «Бато-Лавуар». Он устроился в доме 7 по улице Равиньян, в глубине двора, в каморке, раньше служившей кладовой для помойных баков. По выражению Пикассо, тогда и началась «эпоха взаимного влияния поэтов и художников».

Комната Макса, за которую он платил 35 франков, была убогой донельзя. Из мебели — только матрац на кирпичах, старое кресло, покрытое лоскутом красного бархата, и столик; на нём поэт рисовал гуаши и раскладывал пасьянс. Комната тогда была совсем тёмной, лишь позднее владелец дома прорубил там окно, и поэту приходилось постоянно держать зажжённой керосиновую лампу. Подчеркивая нищету комнаты, с ней контрастировала яркая ширма, расписанная Пикассо в период увлечения Тулуз-Лотреком.

В этой конуре неустроенного холостяка тошнотворный запах керосина и остывших окурков смешивался с парами эфира. Научившись у модисток, Макс Жакоб вместо наркотиков использовал эфир, свободно продававшийся в аптеках. Стоит отметить, что эфир и сегодня не входит в число запрещённых наркотиков. Пока не появился Аполлинер, первое место рядом с Пикассо принадлежало Жакобу — посланнику французской культуры, незаменимому помощнику, исполнявшему иногда даже роль шута. Поначалу Жакоба раздражало присутствие Фернанды Оливье, и он осыпал её кисло-сладкими комплиментами. При встрече он церемонно целовал ей ручку и раскланивался: ну прямо как в Трианоне! Хитрющая Фернанда подыгрывала, жеманничала и была с ним исключительно любезна. Он убедил девушку постоянно носить в своей сумочке слиток меди — металла, по его словам, соответствующего её астральному знаку.

В конце концов он смирился с её присутствием. А Фернанда была слишком ленива, чтобы бороться с ним, тем более что она брала реванш в другом. К тому же он умел развлечь её, и в своих воспоминаниях она отдаёт должное комическому дару Макса. Если компания не располагалась в мастерской беседовать, читать стихи, петь, пародируя кого-нибудь, Макс уводил всех в цирк, в кино или ещё дальше — в «Клози де Лила» на Монпарнас.

Средства на пропитание поэт добывал самыми разными способами, в основном составлением гороскопов. Его литературные произведения либо не продавались, либо давали смехотворные доходы — 30 франков за сказочку для детей «Король Кабул и поварёнок Говен». Один из гороскопов, составленный по заказу газеты «Энтразижан» для политического деятеля Жозефа Кайо, когда тот стал президентом правительственного Совета, принёс ему известность. Поль Пуаре восхищался его способностями и всегда советовался с ним, прежде чем запустить новую серию. Он даже направлял к нему клиентов. В понедельник, приёмный день, у двери Жакоба ждали фиакры. Кое-какие деньги ему приносили гуаши, срисованные с открыток. Рисовал он единственной кисточкой и обычными школьными красками, добавляя в них то тушь, то кофе, то пепел от сигарет. Уходя ужинать в город, он всегда брал с собой несколько гуашей, в надежде продать их кому-нибудь из своих более удачливых друзей.

22 сентября 1909 года в комнатке на улице Тавиньян ему явился Христос. Воспоминание об этом сохранилось в «Защите Тартюфа»: «О, комната моя, во глубине двора, позади лавочек в доме 7 по улице Равиньян! Ты останешься для меня часовней, подарившей мне незабываемое воспоминание. Я лежал на матраце, положенном на кирпичи; владелец дома вырезал окно в цинковой крыше, чтобы было больше света.

— Кто стучит так рано?

— Отвори, отвори и не одевайся!

— Господи!

— Тяжел мой крест, я положу его.

— Как его внести? Дверь так узка.

— Через окно.

— Отче, отогревайтесь. Так холодно.

— Смотри на крест!

— Всю жизнь буду смотреть».

Это первый этап его обращения; обращения трудного, потому что священники, которым он описывал своё видение, вернее, свои видения (их было много), смеялись ему в лицо. Только во время войны святые отцы, знавшие, как обращать евреев, согласились приобщить его к религии. И 18 февраля 1915 года он прошёл крещение, перейдя в католическую веру. Пикассо, ставший его крёстным, сначала хотел назвать его «Фиакр» * Имя кельтского монаха, святого, покровительствующего садовникам. , потом оставил ему одно из его имен, самое смешное — Киприан.

Хотя в его поведении и привычках было много двусмысленного — он часто домогался мальчиков, и друзьям не раз приходилось кидаться на помощь, чтобы его не избили, — на Холме Жакобу симпатизировали. Простые люди считали его своим, и он относился к ним с городской изысканностью, почтительно кланяясь бакалейщику и консьержке, приподнимая свой цилиндр, по которому щётка прошлась против ворса. За его спиной часто посмеивались и отпускали грубые шутки, но он оставался к этому абсолютно равнодушен. А к его советам охотно прислушивались, в них было много народной мудрости. Он непоколебимо верил, что верёвочка с узелками помогает от радикулита, а индийские каштаны — от ревматизма.

В своём чуланчике он гадал посетительницам на картах таро или на кофейной гуще, не делая различий между домохозяйками, живущими по соседству, и холёными дамами, которых направлял к нему Пуаре. Никто не знает, разыгрывал ли он комедию, принимая дам-попечительниц, приходивших к нему как к «бедняку». Униженно рассыпаясь в благодарностях, он принимал принесённые ему ношеные вещи — штопаные носки, свитера и даже небольшие суммы денег… Зачем отказывать добрым женщинам! А по вечерам, элегантный, в специально пошитом его братом-портным костюме, надушенный и оживленный, он фланировал в салонах, незаметно оставляя на столах роскошно изданные сборники своих стихов, или подцеплял на злачных улицах бледных мальчиков, делая потом захватывающие признания.

Вламинк, относившийся к Жакобу с симпатией, любил наводить его на тему «особых» знакомств. Иногда это был полицейский, иногда каменщик, иногда подручный из мясной лавки… На улице он однажды завязал знакомство, всё честь по чести, с молодым человеком, ставшим потом знаменитым: Леоном Жуа, впоследствии генеральным секретарем Всеобщей конфедерации труда.

«Тебя когда-нибудь придушат», — пугал его Вламинк, но с любопытством продолжал расспрашивать его об этих похождениях. В конце концов Макс Жакоб как-то спросил: «А что, Морис, ты, кажется, тоже входишь во вкус?»

«Больше я никогда не интересовался его победами!» — возмущенно восклицал фовист.

Эзе грубовато выразил мнение, сложившееся на Холме о Максе Жакобе: «У него были очень дурные привычки, но достаточно было дать ему пару оплеух, и он отставал!»

В 1910 году к нему пришла литературная известность, но не принесла ему денег. Д.-А. Канвейлер выкупил у него все его рукописи за какую-то смехотворную сумму, и Жакоб, как Хуан Грис, в одиночестве остался на Монмартре, когда вся компания «Бато-Лавуар» устремилась к славе и богатству. С отъездом Пикассо их отношения стали не столь тесными, а затем постепенно испортились. Оставшись среди полунищих бродяг, Макс чувствовал несправедливость того, что его бросили здесь, на Холме, и, по-прежнему продолжая восхищаться Пикассо, исподтишка его критиковал.


Великая любовь Аполлинера

Отношения Пикассо с Аполлинером сложились совсем по-другому. В них преобладало чувство взаимного восхищения без примеси сантиментов. Дружба с Аполлинером определённо способствовала известности Пикассо. Восхищаясь его живописью, Аполлинер говорил о гениальности Пикассо с такой силой убеждения, что в конце концов под его влиянием Пикассо был признан главной фигурой авангардного искусства. Этого Макс Жакоб не сделал или, вернее, не мог сделать, поскольку не обладал таким авторитетом.

Пикассо и Аполлинер познакомились при содействии «барона» Моле, одного из экзотических персонажей богемы начала века, в зале бара «Фокс» на улице Амстердам, где поэт коротал вечера перед отправлением поезда, на котором уезжал на ночь в Везине к матери. Любовь с первого взгляда существует и между мужчинами. Едва увидев его, Пикассо почувствовал такое же притяжение, как и при встрече с Максом Жакобом. Они сразу перешли на «ты», словно друзья, встретившиеся после долгой разлуки.

Очарованный новым другом, Пикассо повёл Макса Жакоба в «Фокс», чтобы представить его Аполлинеру. Мгновенно установившееся взаимопонимание между поэтами прозвучало в восклицании, выразившем общее кредо: «Долой Лафорга! Да здравствует Рембо!»

Аполлинер был тогда полным молодым мужчиной с мягкими чертами лица, маленьким чувственным ртом гурмана и крупным с горбинкой носом: черты Наполеона, наложенные на лицо унтер-офицера. Пленённый внешним видом Аполлинера, Пикассо сделал десятки портретов, набросков, шаржей, изобразив его и поэтом, увенчанным лаврами, и боксёром, и ярмарочным силачом с гантелями. Аполлинер казался толстым, но это впечатление было обманчивым. Маркусси, например, увидев его однажды раздетым, понял, в чём секрет: Аполлинер, как капуста, укутывался во множество одёжек. Без них он оказывался почти стройным!

После встречи в баре «Фокс» Аполлинер взял за правило ежедневно, покинув банк Лепер на улице Пелетье, где он работал в редакции биржевых новостей «Гид рантье», подниматься к площади Равиньян. Начиная с 1907 года, зная, что материальное положение Пикассо стало устойчивым, он часто обедал в «Бато-Лавуар»; там у него было, как выражалась Фернанда, «своё место за столом». Молодожёны тогда ещё не имели возможности класть салфетки к каждому прибору, и гости вытирали рот скатертью. Попутно «красавица Фернанда» добавляет, что Аполлинер не был так деликатен, как Макс Жакоб, приходивший к часу обеда или ужина, только будучи приглашённым. Умному, любезному, очаровательному Аполлинеру легко прощали его бестактность.

«Милый, образованный, остроумный и какой поэт! — восклицает Фернанда. — Не скажу, чтобы он обладал рафинированным вкусом, но он был по-детски непосредственным, что просто очаровывало. Он был артистичен, парадоксален, порой высокопарен, чаще прост и наивен».

Жан Метценже, поселившийся на Монмартре уже после отъезда Пикассо, добавляет: «Слушать его было подлинным удовольствием. О самых простых вещах он выражался так, что сразу ощущалась его способность к поэтическому восприятию; последователи пытались претворить эту форму в какую-то систему. Сравнивая один предмет с другим, он выбирал самый дальний, имеющий особенно много отличий. Эффект неожиданности, достигаемый таким сравнением, не раздражал, так как сближение всегда было оправдано» * «Le Cubisme» était ne, Editions Presence, Paris, 1972. .

Живопись Пикассо оставила глубокий след в его сознании, и, можно сказать, с бедняков «голубого периода» и грациозных акробатов «розового» началась деятельность Аполлинера как критика. До этого им были написаны лишь две небольшие статьи о немецкой живописи — как проба пера. Современная живопись была ему неведома, а то немногое, что он о ней знал, он услышал от Вламинка в вагоне поезда, когда они вместе ездили в Везине. После посещения мастерской Пикассо он опубликовал подряд две посвященные ему восторженные статьи, содержавшие не столько эстетический анализ, сколько чувство восхищения.

Он взволнованно писал о «женщинах, которых больше не любят», о «нищих, истерзанных жизнью», о «детях, которых никто не целует», о «девочках, удерживающих равновесие на большом акробатическом мяче» — о меланхолическом декадентском мире, пять лет назад открытом Пикассо. Не претендуя на глубину, Аполлинер обладал мастерством интересно рассказывать о живописи. Что же касается его интуиции распознавать наиболее яркое, сильное, приходится признать, что Аполлинеру это не удавалось. Живопись он не понимал. В этом убеждены все, кто его знал. Вламинк рассказывает:

«Та же парадоксальность ума, которая побуждала его читать бульварные романы вроде „Ника Картера“ и „Ростовщиков Сьерры“, заставляла его воскликнуть у какой-нибудь лубочной картинки: „Ну чем хуже Сезанна?“ А потом и убеждать: „Да это лучше Сезанна!“ Его суждения были и алогичны, и абсурдны, и противоречивы».

И все-таки благодаря своему озорному интеллекту, огромному поэтическому чувству, гениальному словотворчеству Аполлинер оказывал мощное влияние на всё, стремящееся к новаторству. Без него Пикассо, да и другие художники «Бато-Лавуар», а также Леопольд Сюрваж и Марк Шагал гораздо позже достигли бы славы. Своими непререкаемыми оценками он заставил поверить в их гениальность. Тут его роль поистине определяющая.

В жизни он был совсем не похож на ту беспокойную, легкоранимую личность, какой предстаёт в своих стихах и письмах; скорее, в жизни он проявлял противоположные склонности, например, острый интерес к неприличным историям, вроде книги «Одиннадцать тысяч фаллосов», купленной во время учёбы в коллеже Святого Карла в Монако. Не отличался он и особой элегантностью: небрежно одетый, в твидовых потёртых костюмах с оттопыренными карманами, куда он засовывал свои рукописи; к тому же он так любил поесть, что вполне мог сойти за обжору. Поражала и его эрудиция в области гастрономии — для расширения знаний он пользовался книгами Национальной библиотеки, — с ней могла сравниться только энергия, с какой он действовал вилкой. На закате своих дней Вламинк с юмором вспоминал, какие соревнования по чревоугодию они устраивали. Дело заключалось в том, что в ресторане они заказывали все стоявшие в меню блюда — от закусок до десертов… И договаривались, что первый, взмолившийся о пощаде, платит по счету. Так, однажды, прежде чем признать себя побеждённым, Аполлинер прошёлся полтора раза сверху донизу по меню ресторана Дюваля. Правда, счёт пришлось оплатить Вламинку, так как поэт отличался не только чревоугодием, но и скупостью.

Они составляли странную пару — он и Мари Лорансен. Она — полная противоположность Аполлинера, высокая, тоненькая, стройная, с выступающими ключицами. Он влюбился до сумасшествия, и это чувство породило самые нежные стихи во всей французской литературе.

Мари, по словам Франсиса Карко, была грациозной девушкой с миндалевидными глазами лани. Фотографии так неудачны, что на них она напоминает худющую близорукую козу. Очевидно, она принадлежала к той категории хорошеньких дурнушек, которые привлекают не красотой, а живым и умным выражением лица. Вот почему Мореас так её воспевал:


Злато родится

В зеницах

Прекрасных её очей.


Инициатором этой связи был Пикассо: встретив как-то в галерее девушку, работавшую в Академии Гумберта по Браку, он решил, что Аполлинер, страдающий от одиночества, найдёт в ней родственную душу. «Я приглядел тебе женщину», — посмеиваясь, объявил он другу. Он организовал встречу почти в шутку, но скоро стало ясно, что интуиция не подвела Пикассо. Аполлинер и Мари Лорансен действительно нашли друг друга. Оба — внебрачные дети, оба имели вкус к эксцентричности, позволявшей обычно молчаливой Мари неожиданно разражаться смехом-ржанием. Такое ребячество раздражало компанию «Бато-Лавуар». Её терпели ради Аполлинера, никогда не считая своей. Фернанда Оливье, которой Мари как женщина была антипатична, описывает её в своих воспоминаниях девицей порочного вида. Наверное, Фернанда не простила ей карикатуру, нарисованную Мари и подписанную «Madame Pikaco». Макс Жакоб, любивший собирать сплетни, утверждает, что Мари пришлось сделать аборт, а он сложил песенку, выводившую Аполлинера из себя:


Твои грудочки ласкаю

И от жажды умираю

Тебе сделать ангелочка,

Лорансен Мари, и точка.


Пятьдесят лет спустя, встретив после долгой разлуки Алису Дерен, Пикассо с наслаждением запел эту песенку.

Умная и желающая преуспеть, Мари Лорансен не обращала внимания на подобные шутки и всегда старалась извлечь для себя пользу из бесед, слышанных у Пикассо.

«Тому немногому, что я знаю, я обязана художникам, моим современникам, — пишет она в своих воспоминаниях * Carnet des Nuits. Cailler, Genève, 1956. , — Маттису, Дерену, Пикассо, Браку. Возможно, они будут недовольны, услышав от меня свои имена. Ну что же, как поёт в своей арии Кармен: „Меня не любишь ты, так что ж! Зато тебя люблю я…“»

Признание, которое достаточно точно освещает отношения, сложившиеся между ней и друзьями Пикассо.

Мари Лорансен сумела виртуозно соединить кубистские теории и маньеристские гравюры эпохи романтизма. Всё же Фернанде Оливье, с ненавистью писавшей, что эта страдающая бледной немочью живопись выросла из «Газеты для дам и девиц», нельзя отказать в проницательности. Только любовное ослепление и легкомыслие Аполлинера могли поставить её имя рядом с художниками-кубистами.

Её жизнь рядом с ним нельзя назвать радостной. Привыкший к случайным связям Аполлинер-любовник был и робок, и груб одновременно. В начале 1914 года измученная Мари ушла от него и вышла замуж за красивого немца с Монпарнаса, которому открыла всю горечь своих утрат:


Под мостом Мирабо Сена течёт

И наша любовь…



Поэты и математики

Другие поэты, посещавшие мастерскую Пикассо, хоть их и не назовёшь статистами, не играли той роли, какая принадлежала Максу Жакобу и Гийому Аполлинеру. Из них ближе других был Андре Сальмон, правда, на очень краткий период, что бы там ни говорили. Его воспоминания не должны ввести нас в заблуждение относительно той роли, которая была уготована ему возле Пикассо. Причём, роль эта ограничивается годами, предшествовавшими его женитьбе в 1909-м. После того он переехал на Монпарнас, где сдружился с Кислингом, Зборовским, Модильяни. Однако эта дружба не уберегла его от весьма серьёзных неточностей, когда он начал о них писать. Дело в том, что Сальмон, редактор «Пари-журналь», исповедовал преступное кредо журналистики: сенсационность любой ценой. Ради пикантных анекдотов он не задумываясь передёргивал и подменял факты, а чтобы подкрепить свои утверждения, соединял события, не имевшие одно к другому никакого отношения. Одним словом — «привирал». Вот почему его воспоминаниям можно верить лишь отчасти.

На Монмартре он жил сначала в странной квартире на улице Сен-Венсан, выходившей окнами на некое кладбище настольных и стенных часов, оставленных здесь на хранение владельцами. Потом, в 1908 году, Сальмон переехал и несколько месяцев прожил в мастерской «Бато-Лавуар», расположенной под мастерской Пикассо, иначе говоря, на первом этаже со двора. Только в течение этого времени он и входил в компанию Пикассо, хотя Пикассо познакомился с ним тогда же, когда и с Аполлинером.

Сальмон тоже принадлежал богеме, но одевался опрятно, почти изысканно — тщедушный, неуклюжий, довольно робкий молодой человек, узнаваемый во многих забавных шаржах Пикассо. С невозмутимым видом, подчёркнуто светским тоном он рассказывал самые скабрёзные истории, имевшие, однако, большой успех. Присутствие Сальмона в «Бато-Лавуар» особенно памятно его женитьбой 14 июля 1909 года. Он без памяти влюбился в свою странноватую избранницу, невзрачную, как лошадь похоронных дрог. На этот случай Аполлинер сочинил, кажется, экспромтом такое стихотворение:


Развесили флаги сегодня в Париже,

И празднично выглядит он,

Потому что женится мой друг Андре Сальмон * Пер. М. П. Кудинова. .


Среди других участников компании Пикассо можно назвать поэта Пьера Реверди, у которого позднее был бурный роман с Коко Шанель и который после удалился в Солемскую обитель; критика Мориса Рейналя, впоследствии историка кубизма. Привыкший к достатку Рейналь жил на левом берегу и устраивал у себя ужины, повергавшие в оцепенение приходивших художников.

Встречи в «Бато-Лавуар» оживляли некоторые лица театрального мира. Появлялся Дюллен, талант которого там не разглядел никто. «Он был горбат, некрасив и гнусавил», — рассказывал Пикассо Женевьеве Лапорт * Si tard le soir. Pion, 1972. . Ему предпочитали Гарри Бауэра, забавлявшего своим высокопарным красноречием. Он остроумно пользовался полученным там прозвищем и, стучась в дверь мастерской, объявлял: «Откройте, это Кабо * По-испански El Cabo — командир, по-французски le cabot — бродячий актер. ».

Марсель Олен не отличался такой жизнерадостностью, в нём угадывалось даже что-то сатанинское. Талантливый актёр и прекрасный поэт, он любил устраивать «ужасные трюки». Склонный пошуметь, подраться, придумать какую-нибудь провокацию, он мог подстроить пакость даже друзьям. Обещая накормить в ресторане Макса Жакоба, он заводил его в злачные места. Утрилло он спаивал, что было совсем нетрудно! Пикассо как-то отомстил за всех, в день генеральной репетиции отправив ему на сцену венок из фарфоровых бессмертников. Шутка спустя несколько лет оказалась мрачно пророческой. Милый хулиган Марсель Олен не вернулся с войны. Он героически пал под Верденом, подняв в атаку солдат.

Ещё один близкий к Пикассо богемный персонаж, Пренсе, в некотором роде даже повлиял на его развитие. Этот оператор страхового общества за столиком бистро на листках бумаги объяснял Пикассо и Браку простейшие принципы пространственной перспективы. За что его и прозвали «математиком кубизма» — термин, подхваченный многими историками направления. Не боясь ошибиться, можно сказать, что такого звания он не заслуживает. Беседы, которые он вёл с Пикассо и друзьями, — всего лишь одна из многих составляющих, подготовивших то определение кубизма, которое они позднее ему дали.

Этот рыжебородый зубоскал оказался жертвой житейской драмы. Его хорошенькая жена Алиса, с которой Пикассо познакомился, впервые попав в Париж, известная своей импульсивностью и непредсказуемостью, внезапно ушла от него к Дерену. Став «рогоносцем Холма», Пренсе пытался утопить отчаяние, переходя из бистро в бистро и старательно избегая этой парочки, державшей себя вызывающе. Андре Варно утверждал, что, в отличие от римлян, Пренсе, наоборот, в горе сбрил бороду. Потом он искал утешения в гашише, шахматах и наконец обрёл спокойствие в Солемской обители, где и кончил свои дни, предаваясь теологическим дискуссиям с таким же жаром, с каким прежде спорил о проблемах эстетики.


Французские друзья

Начиная с 1907 года в окружении Пикассо французские художники стали преобладать над испанцами. Он вступал в яростные споры с Дереном и Браком. Брака в «Бато-Лавуар» привёл Аполлинер, чтобы показать ему «Авиньонских девушек», наделавших много шуму на Холме. К Пикассо приходили из любопытства и чтобы посмеяться. Дерен пугал Канвейлера, что тот однажды найдет испанца повесившимся за своей картиной. Тогда она называлась ещё «Авиньонский бордель», в память о доме терпимости, расположенном на Карер д’Авиньон в Барселоне. Как и Дерену, «Авиньонские девушки» не нравились Браку. Как-то после длительной дискуссии с Пикассо он ушёл, сделав заключение: «Несмотря на все объяснения, смотреть на твою картину — всё равно что жевать паклю и пить керосин». Тогда Брак ещё придерживался фовизма вместе с двумя другими гаврскими художниками — Отоном Фриезом и Раулем Дюфи. Но, размышляя над виденным в «Бато-Лавуар», Брак довольно скоро перешёл на позиции Пикассо, его творческие поиски начали двигаться в параллельном направлении, и он сделался одним из активных деятелей кубизма.

До этого он был благопристойным молодым человеком, носившим костюмы из тёмно-синей саржи; под влиянием Пикассо он сменил одежду, предпочтя спецовку и добавив к ней серую шляпу. На распродаже он купил их сразу несколько. Изменились его поведение, речь, теперь он вставлял в неё грубоватые словечки. Нередко Брак участвовал в розыгрышах, которые так любили жильцы «Бато-Лавуар».

Он по-прежнему оставался благопристойным молодым человеком, но как простой работяга по воскресным дням устраивал пирушки, приглашал друзей в свою мастерскую на улице Орсель или отправлялся танцевать с девочками «Мулен де ла Галетт». Вальсировал он неподражаемо.

Из всех художников наибольшее влияние на Пикассо оказывал Дерен. Они беседовали на равных, часами обсуждали живопись прошлых веков или отправлялись в Лувр изучать древнеегипетское искусство. Ещё в большей степени, чем Матисс, поднимавшийся на Монмартр лишь посмотреть, что там делается, Дерен отличался неутомимой любознательностью и начинал теоретизировать по всякому поводу. Правда, он обладал одной слабостью — во всем сомневаться, и потому его суждения нередко оставляли собеседников в растерянности. Но его многогранный интеллект буквально завораживал любого, и для молодых художников в течение всего десятилетия после Первой мировой войны он продолжал быть более авторитетным, чем Пикассо.

В ресторанчики на Холме, где Дерен встречался с компанией «Бато-Лавуар», он часто приходил с Вламинком, разительно отличавшимся от него и внешне, и по характеру. Вламинк, высокий, крупного телосложения, казалось, всегда искал кого-нибудь, кому можно «набить морду». Дерен, почти такого же роста, был тощим и неуклюжим. За войну он раздобрел и сделался таким же колоссом, но только несколько дряблым.

Пикассо любил пройтись в компании этих двух друзей из Шату по крутой улице Равиньян. Они спускались — грудь колесом, поигрывая мускулами. «На Холме, — вспоминал он, — нас уважали за нашу выправку, из-за бицепсов нас принимали за боксёров». Влюбленный в природу Вламинк жил в зелёном пригороде, в Рюэле, среди лесов Жоншер. Он приходил на Монмартр только за тем, чтобы ещё раз удостовериться, как отвратительна ему артистическая среда. Поэтому его редко видели в «Бато-Лавуар». Бравируя своими анархистскими пристрастиями, он удивлял компанию, предсказывая неизбежность «сумерек цивилизации» или излагая сюжеты собственных романов. Он ведь писал и прозу, а за последние годы опубликовал более двадцати книг, о характере которых говорят сами названия: «Всё отдам», «Из одной постели в другую», «Души манекенов»… Рассказывая о них, он смеялся до слёз и приговаривал: «Хуже, чем Мирбо, старина, хуже, чем Мирбо!» Правда, эта массовая продукция с иллюстрациями Дерена, придающими ей некоторую прелесть, популярна ещё и сегодня.

Нельзя, конечно, не упомянуть об отношениях Пикассо с Матиссом. Матисса все уважали как старшего, хотя Андре Сальмон обычно утверждает обратное. Естественно, в такой богемной среде благопристойная внешность, очки в золотой оправе и профессорские жесты вызывали удивление. В шутку ему дали дружеское прозвище «Доктор». Но ни в коем случае не следует представлять Матисса и Пикассо братьями-врагами. В определённом смысле они были соперниками, как «южный и северный полюс живописи», но испытывали друг к другу уважение и чувство дружбы, крепнувшее с годами. Лучшее доказательство тому — одиннадцать картин Матисса, оставшихся после его смерти в доме Пикассо, которые он получил в обмен на свои картины, как это принято у художников.

С 1909 года мастерская Пикассо сделалась чем-то вроде форума: приходили друзья, торговцы, коллекционеры, критики, и в итоге это стало мешать творчеству. Уже два года он был лишён возможности работать по ночам: каждый вечер гости засиживались допоздна. Узнав, что на бульваре Клиши сдаётся квартира с мастерской, Пикассо решил переехать. И, вернувшись в Париж после лета, проведённого в городе Орта в Испанских Пиренеях, он оставил «Бато-Лавуар», завершив важный период развития современного искусства и уникальную эпоху в жизни Монмартра.



 


Страница 7 из 14 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^