Александр Чудаков. Ложится мгла на старые ступени. Часть I |
| Печать | |
СОДЕРЖАНИЕ
Книга имеет подзаголовок «роман-идиллия». И это определение к ней очень подходит. Противоречия здесь нет. Не стоит, прочитав в аннотации: «в книге рассказывается о жизни группы «ссыльнопоселенцев» на границе Сибири и Северного Казахстана» представлять себе мрачное и суровое жизнеописание в духе «Котлована» или «Колымских рассказов». На границе Казахстана и Сибири притаился маленький городок, который кто-то «наверху» ошибочно посчитал подходящим местом для того, чтобы ссылать заключенных. А городок, в романе называемый Чебачинск, между тем, оказался настоящим оазисом. В сталинское время семья Александра Павловича Чудакова переехала сюда из Москвы самостоятельно, не дожидаясь ссылки. Жили и трудились вместе, несколько поколений одной большой семьи, стараясь сохранять то, что осталось от страны с названием Россия. Читать эту своеобразную робинзонаду, написанную настоящим русским языком, живым, гибким и подвижным, невероятно интересно. Послевоенная жизнь в маленьком городке с одноэтажными домами, где учителя живут рядом с учениками, кузнец и сапожник – фигуры известные всему городу, где перемешаны все слои жизни, и благодаря постоянному притоку свежих людей со всех концов страны есть возможность о многом узнать из первых рук. Армреслинг в ЧебачинскеДед был очень силён. Когда он, в своей выгоревшей, с высоко подвёрнутыми рукавами рубахе, работал на огороде или строгал черенок для лопаты (отдыхая он всегда строгал черенки, в углу сарая был их запас на десятилетия), Антон говорил про себя что-нибудь вроде: «Шары мышц катались у него под кожей» (Антон любил выразиться книжно). Но и теперь, когда деду перевалило за девяносто, когда он с трудом потянулся с постели взять стакан с тумбочки, под закатанный рукав нижней рубашки знакомо покатился круглый шар, и Антон усмехнулся. – Смеёшься? – сказал дед. – Слаб я стал? Стал стар, однако был он прежде млад. Почему ты не говоришь мне, как герой вашего босяцкого писателя: «Что, умираешь?» И я бы ответил: «Да, умираю!» А перед глазами Антона всплывала та, из прошлого, дедова рука, когда он пальцами разгибал гвозди или кровельное железо. И ещё отчётливей – эта рука на краю праздничного стола со скатертью и сдвинутою посудой – неужели это было больше тридцати лет назад? Да, это было на свадьбе сына Переплёткина, только что вернувшегося с войны. С одной стороны стола сидел сам кузнец Кузьма Переплёткин, и от него, улыбаясь смущённо, но не удивлённо, отходил боец скотобойни Бондаренко, руку которого только что припечатал к скатерти кузнец в состязании, которое теперь именуют армреслинг, а тогда не называли никак. Удивляться не приходилось: в городке Чебачинске не было человека, чью руку не мог положить Переплёткин. Говорили, что раньше то же мог сделать ещё его погибший в лагерях младший брат, работавший у него в кузне молотобойцем. Дед аккуратно повесил на спинку стула чёрный пиджак английского бостона, оставшийся от тройки, сшитой ещё перед первой войной, дважды лицованный, но всё ещё смотревшийся (было непостижимо: ещё на свете не существовало даже мамы, а дед уже щеголял в этом пиджаке), и закатал рукав белой батистовой рубашки, последней из двух дюжин, вывезенных в пятнадцатом году из Вильны. Твёрдо поставил локоть на стол, сомкнул с ладонью соперника свою, и она сразу потонула в огромной разлапой кисти кузнеца. Одна рука – чёрная, с въевшейся окалиной, вся переплетённая не человечьими, а какими-то воловьими жилами («Жилы канатами вздулись на его руках», – привычно подумал Антон). Другая – вдвое тоньше, белая, а что под кожей в глубине чуть просвечивали голубоватые вены, знал один Антон, помнивший эти руки лучше, чем материнские. И один Антон знал железную твёрдость этой руки, её пальцев, без ключа отворачивающих гайки с тележных колёс. Такие же сильные пальцы были ещё только у одного человека – второй дедовой дочери, тёти Тани. Оказавшись в войну в ссылке (как чесеирка, – член семьи изменника родины) в глухой деревне с тремя малолетними детьми, она работала на ферме дояркой. Об электродойке тогда не слыхивали, и бывали месяцы, когда она выдаивала вручную двадцать коров в день – по два раза каждую. Московский приятель Антона, специалист по мясо-молоку, говорил, что это всё сказки, такое невозможно, но это было – правда. Пальцы у тёти Тани были все искривлены, но хватка у них осталась стальная; когда сосед, здороваясь, в шутку сжал ей сильно руку, она в ответ так сдавила ему кисть, что та вспухла и с неделю болела. Гости выпили уже первые батареи бутылок самогона, стоял шум. – А ну, пролетарий на интеллигенцию! – Это Переплёткин-то пролетарий? Переплёткин – это Антон знал – был из семьи высланных кулаков. – Ну а Львович – тоже нашел советскую интеллигенцию. – Это бабка у них из дворян. А он – из попов. Судья-доброволец проверил, на одной ли линии установлены локти. Начали. Шар от дедова локтя откатился сначала куда-то в глубь засученного рукава, потом чуть прикатился обратно и остановился. Канаты кузнеца выступили из-под кожи. Шар деда чуть-чуть вытянулся и стал похож на огромное яйцо («страусиное», подумал образованный мальчик Антон). Канаты кузнеца выступили сильнее, стало видно, что они узловаты. Рука деда стала медленно клониться к столу. Для тех, кто, как Антон, стоял справа от Переплёткина, его рука совсем закрыла дедову руку. – Кузьма, Кузьма! – кричали оттуда. – Восторги преждевременны, – Антон узнал скрипучий голос профессора Резенкампфа. Рука деда клониться перестала. Переплёткин посмотрел удивлённо. Видно, он наддал, потому что вспух ещё один канат – на лбу. Ладонь деда стала медленно подыматься – ещё, ещё, и вот обе руки опять стоят вертикально, как будто и не было этих минут, этой вздувшейся жилы на лбу кузнеца, этой испарины на лбу деда. Руки чуть заметно вибрировали, как сдвоенный механический рычаг, подключённый к какому-то мощному мотору. Туда – сюда. Сюда – туда. Снова немного сюда. Чуть туда. И опять неподвижность, и только еле заметная вибрация. Сдвоенный рычаг вдруг ожил. И опять стал клониться. Но рука деда теперь была сверху! Однако когда до столешницы оставался совсем пустяк, рычаг вдруг пошёл обратно. И замер надолго в вертикальном положении. – Ничья, ничья! – закричали сначала с одной, а потом с другой стороны стола. – Ничья! – Дед, – сказал Антон, подавая ему стакан с водой, – а тогда, на свадьбе, после войны, ты ведь мог бы положить Переплёткина? – Пожалуй. – Так что ж?.. – Зачем. Для него это профессиональная гордость. К чему ставить человека в неловкое положение. На днях, когда дед лежал в больнице, перед обходом врача со свитой студентов он снял и спрятал в тумбочку нательный крест. Дважды перекрестился и, взглянув на Антона, слабо улыбнулся. Брат деда, о. Павел, рассказывал, что в молодости тот любил прихвастнуть силой. Разгружают рожь – отодвинет работника, подставит плечо под пятипудовый мешок, другое – под второй такой же, и пойдёт, не сгибаясь, к амбару. Нет, таким хвастой деда представить было нельзя никак. Любую гимнастику дед презирал, не видя в ней проку ни для себя, ни для хозяйства; лучше расколоть утром три-четыре чурки, побросать навоз. Отец был с ним солидарен, но подводил научную базу: никакая гимнастика не даёт такой разносторонней нагрузки, как колка дров, – работают все группы мышц. Подначитавшись брошюр, Антон заявил: специалисты считают, что при физическом труде заняты как раз не все мышцы, и после любой работы надо делать ещё гимнастику. Дед и отец дружно смеялись: «Поставить бы этих специалистов на дно траншеи или на верх стога на полдня! Спроси у Василия Илларионовича – он по рудникам двадцать лет жил рядом с рабочими бараками, там всё на людях, – видел он хоть одного шахтёра, делающего упражнения после смены?» Василий Илларионович такого шахтёра не видел. – Дед, ну Переплёткин – кузнец. А в тебе откуда было столько силы? – Видишь ли. Я – из семьи священников, потомственных, до Петра Первого, а то и дальше. – Ну и что? – А то, что – как сказал бы твой Дарвин – искусственный отбор. При приёме в духовную семинарию существовало негласное правило: слабых, малорослых не принимать. Мальчиков привозили отцы – смотрели и на отцов. Те, кому предстояло нести людям слово Божие, должны быть красивые, высокие, сильные люди. К тому ж у них чаще бывает бас или баритон – тоже момент немаловажный. Отбирали таких. И – тысячу лет, со времён святого Владимира. Да, и о. Павел, протоиерей Горьковского кафедрального собора, и другой брат деда, что священствовал в Вильнюсе, и ещё один брат, священник в Звенигороде, – все они были высокие, крепкие люди. О. Павел отсидел десятку в мордовских лагерях, работал там на лесоповале, а и сейчас, в девяносто лет, был здоров и бодр. «Поповская кость!» – говорил отец Антона, садясь покурить, когда дед продолжал не торопясь и как-то даже незвучно разваливать колуном берёзовые колоды. Да, дед был сильнее отца, а ведь и отец был не слаб – жилистый, выносливый, из мужиков-однодворцев (в которых, впрочем, ещё бродил остаток дворянской крови и собачьей брови), выросший на тверском ржаном хлебе, – никому не уступал ни на покосе, ни на трелёвке леса. И годами – вдвое моложе, а деду тогда, после войны, перевалило за семьдесят, был он тёмный шатен, и седина лишь чуть пробивалась в густой шевелюре. А тётка Тамара и перед смертью, в свои девяносто, была как вороново крыло. Дед не болел никогда. Но два года назад, когда младшая дочь, мать Антона, переехала в Москву, у него вдруг начали чернеть пальцы на правой ноге. Бабка и старшие дочери уговаривали сходить в поликлинику. Но в последнее время дед слушался только младшую, её не было, к врачу не пошёл – в девяносто три ходить по лекарям глупо, а ногу показывать перестал, говоря, что всё прошло. Но ничего не прошло, и когда дед всё же показал ногу, все ахнули: чернота дошла до середины голени. Если б захватили вовремя, можно было бы ограничиться ампутацией пальцев. Теперь пришлось отрезать ногу по колено. Ходить на костылях дед не выучился, оказался лежачим; выбитый из полувекового ритма целодневной работы на огороде, во дворе, загрустил и ослаб, стал нервным. Сердился, когда бабка приносила завтрак в постель, перебирался, хватаясь за стулья, к столу. Бабка по забывчивости подавала два валенка. Дед на неё кричал – так Антон узнал, что дед умеет кричать. Бабка пугливо запихивала второй валенок под кровать, но и в обед, и в ужин всё начиналось снова. Убрать второй валенок совсем почему-то догадались не сразу. В последний месяц дед совсем ослабел и велел написать всем детям и внукам, чтобы приехали проститься и «заодно решить кое-какие наследственные вопросы» – эта формулировка, говорила внучка Ира, писавшая письма под его диктовку, повторялась во всех посланьях. – Прямо как в повести известного сибирского писателя «Последний срок», – говорила она. Библиотекарша районной библиотеки, Ира следила за современной литературой, но плохо запоминала фамилии авторов, жалуясь: «Их так много». Антон подивился, прочитав в письме деда о наследственных вопросах. Какое наследство? Шкаф с сотней книг? Столетний, ещё виленский, диванчик, который бабка называла козеткой? Правда, имелся дом. Но он был старый и ветхий. Кому он нужен? Но Антон ошибался. Из тех, кто жил в Чебачинске, на наследство претендовали трое. Страница 1 из 22 Все страницы < Предыдущая Следующая > |