На главную / Биографии и мемуары / Жизнеописание Льва Семёновича Понтрягина, математика, составленное им самим. Рождения 1908 г., Москва

Жизнеописание Льва Семёновича Понтрягина, математика, составленное им самим. Рождения 1908 г., Москва

| Печать |


Война и эвакуация

Ещё задолго до вторжения фашистской Германии в Советский Союз я жил с ощущением надвигающейся войны. Это были не месяцы, а скорее годы, может быть, два-три. Всякий свой план я мысленно оговаривал: если не начнётся война. Я даже произвёл некоторую подготовку к войне, а именно купил себе валенки, которые мне во время войны очень пригодились.

С этим же ощущением надвигающейся войны жили и многие другие люди, особенно в последние месяцы. Помню, что месяца за два до начала войны одна моя приятельница сказала: «Мне надо отдохнуть, скоро начнётся война, поеду на юг, пока ещё не началась». 21 июня 1941 года вечером она позвонила мне и сказала, что вернулась с отдыха. Я сказал ей: «Ну что, зря съездила? Войны-то нет». Она сказала: «Будет!» Когда уже началась война, Андронов рассказывал мне, что один его знакомый дипломат выехал в Берлин недели за две до начала войны. Когда он прибыл туда в посольство, ему там сказали: «А зачем Вас сюда прислали, через несколько дней начнётся война».

Было известно, что немцы стягивают к нашей границе большое количество войск, а в наших газетах публиковались специальные сообщения ТАСС, в которых разъяснялось, что войска перебрасываются к нашей границе, чтобы предохранить их от английских бомбардировок. Поразительно, до какой степени наши газеты и правительство привыкли лгать, или они не умели и не хотели считаться с фактами. Я помню, что перед тем, как немцы в результате мюнхенского соглашения захватили часть Чехословакии, наши пограничные войска были полностью готовы к военным действиям. А 22 июня 1941 года никакой готовности не было. Они были захвачены врасплох.

Я очень хорошо понимаю, что наше соглашение с немцами, которое было заключено во время визита Риббентропа в Москву перед войной, было совершенно необходимым и правильным действием. Благодаря этому соглашению немцы сперва напали на Францию и Англию, а потом уже на Советский Союз. Если бы немцы сперва напали на нас, то французы и англичане просто думали бы, что Советский Союз очень слаб и поэтому немцы так успешно действуют. А после того, как они испытали их на себе, они поняли, что дело в другом.

22 июня, в воскресенье, утром кто-то из соседей пришёл к нам и сообщил, что в 12 часов будет важное правительственное сообщение. Мы включили радио и услышали: «Началась война!» Говорил Молотов. До сих пор и на всю жизнь запомнил я концовку его речи: «Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!» Меня охватило отчаяние. Мне казалось, что в стране начнётся такой же развал, который был в 17–19 годах после Октябрьской революции. Сразу стало видно, что, хотя дела на фронте были очень плохи, всё же полного развала в тылу не произошло.

В первые дни после начала войны поведение людей сильно изменилось. Поглощённые мыслью об общей беде, люди стали относиться друг к другу более мягко и доброжелательно. В трамвае, в общественном транспорте прекратились вспышки скандалов, которые были обычно там. Был чрезвычайный всеобщий испуг. Помню, как академик С. Л. Соболев, который был уверен в нашем поражении, говорил мне, что он сам и вся его семья будут истреблены немцами, так как он член партии, депутат Верховного Совета СССР.

В первые дни войны были какие-то слухи об успешных действиях наших парашютистов в тылу немцев, но потом все они прекратились. И стало ясно, что наши войска отступают по всему фронту, по-видимому, в полном беспорядке.

Началась эвакуация из Москвы заводов. Стали поговаривать об эвакуации Академии наук с обязательной эвакуацией членов Академии в тыл. Эвакуация производила самое мрачное впечатление. Было видно, что нет уверенности в том, что мы удержим Москву. Мне эвакуация приносила ещё дополнительную боль из-за мелкого личного обстоятельства: в новой квартире я успел прожить только полтора года.

Наконец стало известно, что Стекловский институт эвакуируется в Казань. Выезд был назначен на 22 июля. После того как началась война и до эвакуации в моей жизни произошло важное событие. Я вступил в мой первый, мало желанный для меня брак с Таисией Самуиловной Ивановой, Тасей. Это произошло потому, что я боялся остаться во время войны и эвакуации вдвоём с матерью, которой было уже за 60. Тася не была для меня чужим человеком. Она была падчерицей подруги молодости моей мамы. И поселилась у нас в квартире сперва ненадолго, на время поступления в вуз, ещё в начале 30-х годов. Как раз в это время мать заболела, и она осталась несколько дольше, не перейдя в общежитие. Потом она вообще стала жить в нашей семье, обучаясь сперва в ветеринарном институте, а затем в университете на биофаке, куда я ей помог перейти. Всё это время она находилась на моей психологической опеке.

После окончания университета она была направлена на работу куда-то в провинцию, но в отпуск опять приезжала к нам и жила у нас. Как раз это и произошло в начале войны. Я просил её поехать с нами в эвакуацию в память того, что мы помогали ей в течение многих лет. Но она заявила, что поедет с нами только при условии, если станет моей женой. На это мне пришлось согласиться, хотя этот поступок и не делает мне чести.

Тася была мало привлекательна для меня. Но она была сильная молодая женщина, довольно привлекательная физически. Во время эвакуации она была мне хорошей женой. Возможно, что этот брак сохранился бы на всю жизнь, но были два разрушающих его обстоятельства: неукротимый нрав моей матери, которая скандалила с Тасей по всякому ничтожному поводу, и моё собственное ощущение, что это не та жена, которую я хотел бы иметь. Хотя временами брак казался мне приемлемым. С Тасей мне было всегда чрезвычайно скучно, хотя я и вникал во все её дела, учебные и другие.

Особенно остро я почувствовал, что она не та жена, которую мне хотелось бы, когда мы вернулись из эвакуации. Я стал мечтать о том, чтобы переменить жизнь. Тася это, конечно, чувствовала и сильно меня ревновала. Устраивала скандалы, которые портили всё дело.

В самом конце войны я определил её внештатным сотрудником в какой-то биологический институт, где она могла делать кандидатскую диссертацию. Она начала её делать. Диссертация была посвящена морфологии саранчи в её развитии. Одно лето Тася уезжала в командировку, где много саранчи, собрала её там, даже привезла яйца, и стала тщательно изучать и резать саранчу. С этим она успешно справлялась сама.

Но написать диссертацию не могла. Писал диссертацию я, вникая во все перипетии, которые переживала саранча в процессе своего развития. Наконец диссертация была написана и защищена.

Перед защитой и во время защиты я так безумно волновался, как никогда в жизни при защите какой бы то ни было диссертации. Тем более, что сам я никогда никакой диссертации не защищал. Теперь я мог отпустить Тасю на волю, моя совесть была чиста: я дал ей путёвку в жизнь.

По этому поводу расскажу один разговор с Анатолием Ивановичем Мальцевым, известным русским алгебраистом. Я спросил его, как обстоит дело у его жены с диссертацией. Он сказал, что кандидатский минимум сдан, а диссертации нету, хотя она специалист по алгебре, так же, как и он. Я сказал ему: «Так вам же ничего не стоит сделать ей диссертацию». Он ответил: «Она не хочет. Говорит, ты хочешь со мной развестись». Видимо, моя идея о диссертации для развода не очень оригинальна.

После защиты диссертации Тася определилась на работу под Ленинград в Колтуши в Институт Павлова, где был директором академик Орбели. С ним мы были знакомы ещё по Казани.

Мы стали поддерживать с Тасей междугородный брак. Я ездил к ней, но она никогда не приезжала ко мне, так как не хотела встречаться с матерью. А летом мы вместе уезжали на курорт. У меня было очень пессимистическое настроение в смысле моих возможностей кого-нибудь полюбить. Была одна попытка, которая окончилась полным крахом, когда я попытался хоть немножко сблизиться со своей избранницей — хотел её поцеловать. Потом я встретился с замужней женщиной, в которую сильно влюбился. Она, однако, не соглашалась выйти за меня замуж и бросить мужа. Эта связь внушила мне веру в то, что я способен полюбить. Поэтому я смело пошёл на разрыв с Тасей.

Как-то Тася объявила мне, что не согласна больше жить отдельно от меня, либо давай разводиться, либо она вернётся ко мне в Москву. Я предпочёл первое, и мы развелись, кажется, в 1952 году. Но фактически брак прекратился ещё в 1950 году. После этого я на свободе начал заниматься поисками новой жены. Это заняло у меня целых десять лет! В течение многих лет я внимательно следил за жизнью Таси. Она защитила докторскую диссертацию. Что стало с ней теперь, не знаю. Когда Тася уезжала от нас с матерью в Ленинград, она, по-видимому, думала, что мы не сумеем прожить вдвоём без неё и попросимся к ней с поклоном, чтобы она вернулась назад. Этого не случилось.

* * *

Первый месяц войны, проведённый в Москве, запомнился мне огромным количеством клубники, которое мы съели. Когда мы вернулись обратно в свою квартиру, вся она была усыпана хвостиками от клубники. Но это совсем не военное обстоятельство, что же касается военных обстоятельств, то страна очень быстро переводилась чёткими правительственными распоряжениями на военное положение.

Полностью был ликвидирован весь гражданский транспорт, использующий бензин. Вклады на сберкнижках граждан были заморожены. В месяц выдавалось только 200 рублей с одной книжки. Было предложено сдать все радиоприёмники на хранение, с тем чтобы немцы не имели возможности сеять панику среди населения путём радиопередач. Очень многие, и я в том числе, издевались над обещанием вернуть приёмники. Однако, когда война стала подходить к концу, мы их получили обратно. Это было одно из проявлений того порядка, который сохранялся в стране.

Москва и её окрестности были полностью затемнены, и все граждане усердно следили за светомаскировкой. Их усердие приводило к анекдотическим происшествиям. Так, однажды ночью к нам в квартиру позвонили соседи и сказали, что у нас на балконе стоит прожектор. В действительности же на балконе стоял чемодан, и свет луны падал на металлический замок, который блестел.

Нелепое смешное происшествие произошло с А. Н. Колмогоровым, который возвращался к себе на дачу в белом костюме. Кто-то пристал к нему с тем, что он нарушает светомаскировку своим белым костюмом. Тогда он разделся до трусиков и пошёл в таком виде, положив одежду в рюкзак. Но тут же попался какому-то военному патрулю. Его голый вид вызвал подозрение. Оно усилилось, когда Колмогоров заявил, что он академик, но не смог предъявить никаких документов. Он был задержан до утра в милиции, пока не выяснили по телефону его личность.

С первых же дней войны очищались от всякого хлама подвалы домов, с тем чтобы подготовить их под бомбоубежища. Было произведено несколько учебных воздушных тревог, которые объявлялись по радио и при помощи паровозных и заводских гудков. По этому сигналу мы все отправлялись в подвал нашего дома. Но ни одного налёта на Москву немецких самолётов за месяц не было допущено.

Как я уже сказал, Стекловский институт эвакуировался в Казань. Туда же эвакуировались и многие другие учреждения Академии наук. Я думаю, что это были в основном учреждения физико-математического Отделения и технического Отделения, а может быть и какие-нибудь другие ещё.

Кроме того, крупным центром эвакуации стал Свердловск. Там находился Президент Академии наук Комаров и значительная часть Президиума. Насколько понимаю, руководил эвакуацией Отто Юльевич Шмидт, бывший тогда вице-президентом АН СССР. Было решено не эвакуировать учреждения Академии наук, находящиеся в Ленинграде, хотя ленинградцы обращались к Отто Юльевичу с просьбой эвакуировать их. Мы поддерживали эту просьбу, но Шмидт заявил нам, что нет никаких оснований для эвакуации ленинградцев: «Это паника. Ленинграду не угрожает никакая опасность, потому что он защищён морской артиллерией и немцы к нему не подступятся». Это решение привело в дальнейшем к трагической гибели значительной части научных сотрудников ленинградских учреждений. Только небольшая часть смогла прорваться сквозь блокаду из Ленинграда.

Эвакуация московских учреждений в Казань была организована замечательно. Во всяком случае, так было с нами. Мы имели возможность взять с собою в багаж большое количество вещей. Конечно, это была не мебель, а наиболее необходимые вещи, в первую очередь — одежда и другие наиболее необходимые предметы быта. Фарфоровую посуду, тарелки, чашки и тому подобное я решил не брать, так как это тяжёлые вещи и я считал, что можно будет купить их в Казани. Частично это и подтвердилось в дальнейшем.

Мы ехали в купированном мягком вагоне, причём моя семья из трёх человек занимала полностью четырёхместное купе. Ехать нам было удобно и хорошо. Не помню, чем мы питались, было ли питание организованным или мы ели то, что взяли с собой, — не знаю. Путешествие продолжалось три дня, и мне не хотелось, чтобы оно кончалось... Неизвестно, что ждёт нас в Казани... По прибытии в Казань нас сразу отвезли в здание Казанского университета, где в различных его комнатах уже были расставлены кровати. Мы попали в спортивный зал, где стояло несколько десятков кроватей. Через один−два дня к нам пришёл кто-то и сказал, что прибыл багаж. Он лежит во дворе, в куче. Мы пошли его забирать. Всё оказалось цело.

Через несколько дней началось расселение эвакуированных по квартирам казанцев с помощью насильственного уплотнения. Казанцев это не радовало и раздражало. Но некоторые казанцы, понимая обстановку, старались сами подобрать себе подходящих жильцов на время войны. Так случилось и с нами.

Ко мне подошёл казанский математик В. В. Морозов с предложением поселиться в квартире, где жил он на правах жильца. Хозяева его сочли тоже нас наиболее подходящими. Мать и жена поселились в очень маленькой комнатке, а я поселился в большей комнате с Морозовым. Он как сосед вёл себя очень деликатно, совершенно не мешал мне спать, кроме одного-единственного способа. Проснувшись утром рано, он тихонечко закуривал, не производя никакого шума, но дым папиросы сразу же будил меня.

Морозов, конечно, не мог этого думать, а я стеснялся ему сказать.

Позже, когда прибыла новая волна эвакуированных, произошло дополнительное уплотнение. Нас хозяева переселили в одну комнату побольше, а к ним вселился ещё Плеснер с женой. Жилищные условия, в которых мы провели эвакуацию, были относительно хорошие. Моя семья имела отдельную комнату. Конечно, в ней было тесно, например, расскажу, что я имел в этой комнате свой стул. И если я сидел в одну сторону лицом, передо мной был мой крошечный письменный стол с пишущей машинкой. Стоило повернуться под прямым углом, как я оказывался перед обеденным столом. Один угол был завешан тюками с одеждой. Три стены, не выходящие на улицу, были заняты кроватями. Пустого пространства в комнате не было. Зато мы никогда не мерзли. Хозяин нашей квартиры был какой-то «хозяйственник». Будучи заинтересован в том, чтобы в его квартире было тепло, он воровал дрова и для нас. А ведь многие эвакуированные жили в проходных комнатах и страшно мёрзли. Были и такие, которые жили по две семьи в одной комнате. Семья наших хозяев была немногочисленной: мать, отец и дочь. Отношения с ними были неплохими. А вот Люстерник описал квартиру, в которой он оказался с женой, следующими стишками:

«На каждой кровати отдельная пара.

Рекорд побивает крикливая Клара.

Хозяйки стараются этак и так.

Судьба занесла нас в казанский бардак».

Мои отношения с Тасей были вполне удовлетворительными, и Татьяна Андреевна скандалила с ней не слишком часто. У нас было много совместной деятельности. Одна из них — вписывание формул в работы. Летом 1942 года у нас уже был огород, на котором мы усердно трудились.

Местные власти отвели под огород для Академии наук прекрасный участок с великолепной плодородной почвой. Мы имели там две сотки земли, на которых посеяли разнообразные овощи: морковь, свеклу, репу и другое. Всё это росло и доставляло нам массу радости. Осенью огород дал прекрасный урожай, который обеспечил нас собственными овощами на всю зиму.

С этим огородом произошла одна забавная беда. Оказывается, лошади любят кататься по мягкой земле. Для этого катания они избрали наш участок. Они повадились ходить и кататься по нему постоянно. Пришлось принять чрезвычайные меры: место, по которому катались лошади, я обложил осколками бутылок, с острыми, торчащими вверх краями. После этого лошади покинули нас, и огород продолжал процветать, а истоптанное место пришлось перекопать заново.

В километре или двух от нашего огорода проходил трамвай, а до трамвая мы таскали овощи на своих спинах. Их было немало. Некоторые казанцы почему-то недоброжелательно относились к наличию у нас собственных овощей. Они говорили: «И ташут, и ташут, как муравли!» Было у нас и другое место, отведённое специально для картошки. Там мы её и выращивали. На картофельном поле было решено создать колхоз из желающих. Остальные, нежелающие, индивидуально возделывали свои участки. Колхозников постигла неудача, так как они оглядывались друг на друга и каждый не хотел работать больше других. В результате этого они или вовсе не работали, или работали очень мало и получили плохой урожай.

Наиболее усердными огородниками были И. М. Виноградов и я. Многие удивлялись: почему академик и член-корреспондент так стараются на огороде, хотя они и без того достаточно обеспечены. Мне кажется, в этом сказалась наша русская природа и то, что наши родители были ещё тесно связаны с землей. Напротив, евреи очень неохотно занимались огородом, во всяком случае, не были им увлечены. У меня огородная деятельность была какой-то разрядкой. Она несколько отвлекала меня от мрачных мыслей, возникавших ввиду плохого положения на фронтах. В это время шло немецкое наступление на юге России, на Сталинград.

Летом 1942 года мы провели один месяц в доме отдыха под Казанью, на Волге. Это как-то напоминало немного прежнюю жизнь. Ездили на лодке на противоположный берег Волги. Волга в этом месте была широкой, и переезд не представлялся мне простым делом.

Первое время нашего пребывания в доме отдыха мы с радостью наблюдали, как по Волге снизу вверх по течению шли суда, гружённые нефтью. И вот это движение прекратилось. Немцы вышли к Волге и перерезали эту коммуникацию. В доме отдыха было некоторое количество ленинградцев, эвакуировавшихся из осаждённого, голодающего Ленинграда. Они производили совершенно ужасное впечатление своим истощённым видом и своим ненормальным отношением к пище. Голодный психоз преследовал их, они всё время старались уберечь и спрятать, накопить как можно больше пищи в запас.

Осенью 1942 года, уже после возвращения из дома отдыха на нашу казанскую квартиру, я перенёс очень тяжёлое лёгочное заболевание. Это было острое проявление того лёгочного заболевания, которое тлело во мне со времени моей поездки в Балаклаву, где я неосторожно вёл себя с солнцем и морем. В Казани начала повышаться температура каждый день почти на целый градус. Врач, который поставил диагноз «крупозное воспаление лёгких», сказал, что нужно искать сульфидин. Тогда это было новое лекарство, и достать его было трудно. Но раньше, чем мы его добыли, температура достигла 41 градуса и после этого в одну ночь упала почти до нормальной. Произошёл кризис, болезнь миновала. Я жестоко ослабел, не мог сойти с кровати. Мне казалось, после такого тяжёлого заболевания мне нужно усиленное питание.

В эвакуации научные работники были обеспечены пищей наравне с рабочими, несущими тяжёлую физическую работу. Именно: я получал 800 граммов хлеба в день, а мои члены семьи по 400. Кроме хлеба мы получали ещё какое-то количество водки, а что касается масла, сахара и мяса, то их было ничтожно мало. Эти продукты приходилось покупать у спекулянтов по чрезвычайным ценам. Помню, одно время масло было по 200 рублей за килограмм. Можно было также менять хлеб и водку на рынке на другие продукты, но это считалось незаконным, и милиционер мог конфисковать и хлеб, и водку, так что можно было ничего не получить, кроме неприятностей. Я пытался получить из Академии какую-то помощь в смысле питания, но мне ничего не дали. Пришлось осуществлять усиленное питание при помощи хлеба и редьки с собственного огорода.

Иногда Академия наук производила своим членам разовые выдачи пищи. Однажды мы получили восемь килограммов какао-бобов. Мы пропускали их через мясорубку и получалась маслянистая масса. Прибавляя к ней некоторое количество сахара, можно было получить нечто вроде шоколада. Это была очень интересная пища. Привлекательной пищей был также кофе, который можно было купить в Казани в совершенно произвольном количестве совершенно свободно в виде нежаренных зёрен. Вероятно, это было то кофе, которое шло через Советский Союз в Германию перед войной. Оно осело в тех местах, где его застала война. Мы его покупали в большом количестве и даже привезли в Москву.

Кроме того, что мы получали по карточкам, а это был в основном хлеб, мы могли пользоваться ещё столовой, организованной для нас Академией наук. Столовая эта организовывалась несколько раз заново. Менялось помещение, и питание устанавливалось новое. Но каждый раз питание быстро ухудшалось и всегда было почти совершенно отвратительным. Самое лучшее, что я помню в этих столовых, — это так называемый бигорох, т. е. обед, состоящий из горохового супа и гороховой каши.

В питании строго соблюдался табель о рангах. Академики, члены-корреспонденты, доктора, кандидаты — все снабжались по-разному. По этому поводу я помню остроумную шутку А. Д. Александрова. Он говорил так: «Академики — это почтенные, членкоры — это полупочтенные, лауреаты — это полусволочь, остальные — просто сволочь». Согласно этой системе в той самой столовой, где нас кормили бигорохом, была отдельная комнатка для академиков, куда не пускали уже и членкоров. Но это только теоретически. Я часто туда проникал. Удобство заключалось в том, что пальто можно было повесить на стену, а не держать на том стуле, где сидишь. Но иногда эту комнатку контролировали академические дамы и выводили членкоров.

Быт в Казани был тяжёлым не только в вопросах питания, но также и в других. Один из важнейших вопросов — где мыться? — был не прост. В нашей квартире была ванна, но она не работала. Как правило, мы ходили в баню, брали там отдельный номер на всю семью по моей орденской книжке, иначе была огромная очередь. Были периоды, когда мыться в банях не рекомендовалось из-за эпидемии сыпного тифа. Правда, она не была серьёзной, но всё же представляла опасность.

Некоторые институты устроили собственные бани. Так, была баня в институте Капицы. Мы иногда пользовались ею. В нашем институте, конечно, ничего не было, так как наш институт не располагал никакой материальной базой. Мыться дома в кухне, пользуясь маленькой печкой, было трудно и неудобно, но и это приходилось иногда делать. Иногда зимой замерзал водопровод. Тогда приходилось носить воду на пятый этаж из уличной колонки. А иногда замерзала и канализация. Тогда рекомендовалось ходить в уборную в институте.

Были трудности с посудой. Я имею в виду не тарелки, которые мы заменили пиалами, приобретёнными в Казани, а посуду, в которой можно было бы хранить, например, воду, принесённую с улицы. Добыть лишнее ведро было невозможно. В качестве такой посуды, в которой можно было бы хранить жидкое содержимое, кто-то, может быть даже и я, придумал покупать стеклянные шары, предназначенные для осветительных приборов на потолке. Такой шар становился нижним своим краем на консервную банку, а сверху можно было наливать воду. Шар самого большого размера имел вместимость восемь литров. Моя мать пыталась даже солить капусту в таких восьмилитровых шарах. Это привело к беде. Прокалывая капусту, что полагается делать, она проколола четыре шара. Таким образом, пришлось выбросить двадцать четыре килограмма капусты, опасаясь употреблять её.

Но все бытовые трудности были ничто перед той бедой, которая нависла перед моей страной. У нас в квартире не было радиотрансляционной сети, и мы ходили слушать сводки на улицу. Война шла плохо для нас, и у меня не было никакой уверенности, что она благополучно кончится.

Мечта о возвращении в Москву казалась мало реальной, хотя я бережно хранил ключи от квартиры и регулярно выплачивал за неё квартплату. Но были и такие, которые перестали посылать квартплату за свои московские квартиры. Их квартиры были конфискованы и заселены другими гражданами. Я не разделил этой участи. В мрачные минуты моя жена Тася злобно издевалась над моими мечтами о возвращении в Москву, над хранением ключей и посылкой квартплаты.

Мрачные мысли о том, что будет с нашей страной и со всеми нами, в случае если война будет проиграна, преследовали меня. Мне казалось, что советскую интеллигенцию в случае проигрыша войны может постичь та же самая участь, которая постигла русскую буржуазию и русскую интеллигенцию после Октябрьской революции: эмиграция или жалкое прозябание в собственной стране.

Во время войны было очень много мрачных моментов. В 1942 году — выход немцев на Волгу, а в 1941 году — 16 октября, когда в Москве многим казалось, что Москва будет сдана врагу в ближайшие дни, так что все бежали из неё сломя голову. Что тогда в действительности произошло, я не знаю. Одна моя партийная приятельница, драпанувшая из Москвы 16 октября, проездом была в Казани и находилась в полном ужасе: она сбежала, а Москва ещё не взята.

Не помню, когда именно, но под Казанью начали рыть противотанковые рвы. Некоторые решили уезжать из Казани дальше на восток. По этому поводу распространялась перефразировка лермонтовских стихов: «Бежать, но куда же? На время — не стоит труда, а вечно бежать невозможно». Страшное впечатление производили те сведения, которые доходили до нас о положении в Ленинграде.

Вот что рассказала мне после войны о ленинградской блокаде, которую она перенесла, та моя ленинградская знакомая, к которой я воспылал нежными чувствами ещё в Болшеве. Она что-то делала, стоя у окна, уронила какой-то предмет на пол и наклонилась. В это время немецкий снаряд ударил в подоконник, взорвался над нею и пробил шарф, которым она была укрыта, но её не зацепил.

Она находилась в блокированном Ленинграде вместе с мужем, маленькой дочкой и родителями мужа. Все они испытывали ужас перед всё возрастающим голодом. Когда блокада была прорвана и была установлена «дорога жизни» через Ладожское озеро, она вместе с мужем и ребёнком решили эвакуироваться, бросив на верную смерть родителей мужа. Когда поезд шёл уже по неблокированной территории, их дочка умерла. На каждой станции входила специальная бригада санитаров, они говорили: «Сдавайте трупы. У кого есть трупы? Сдавайте трупы». Труп ребёнка пришлось сдать, так что она не знала, где похоронена её дочка, и это её угнетало в течение многих лет.

В 1942 году я начал мечтать о том, чтобы съездить в Москву хотя бы на несколько дней. Некоторые математики ездили. Довольно часто ездил С. Л. Соболев, бывший тогда директором нашего института в Казани. Иногда ездил Колмогоров. В одну из таких поездок Колмогоров, оставшись без присмотра Александрова, женился. Вернулся уже женатым.

Ещё до войны, когда мы ездили на Черное море в Батилиман, а там же бывали Александров и Колмогоров вместе, я имел возможность наблюдать, как тщательно Александров следил за Колмогоровым, чтобы он не увлёкся какой-нибудь женщиной. Одно время у Александрова были карбункулы на животе во время пребывания в Батилимане, и он по этому поводу не ходил на ужин. Колмогоров приходил один, оставался с одной молодой девушкой. После двух или трёх таких вечеров Александров пришёл вместе с ним и после ужина строго сказал ему: «Ну, Андрей, пошли домой». Колмогоров послушался.

Я несколько раз обращался к Соболеву с просьбой дать мне командировку в Москву, мотивируя это желание тем, что у меня в Москве остались оттиски и рукописи, нужные мне для работы, но всегда получал от Соболева отказ. Потом я нашёл разумное объяснение этим отказам. Дело в том, что фонды на командировки в Москву были ограничены и Соболев использовал их сам, а предложить мне ехать без командировочных он не решался. Тогда я обратился с просьбой к вице-президенту Орбели, и он разрешил мне поехать в Москву, предупредив меня только, что моя командировка не будет оплачена. Всё должно происходить за мой счёт. Однако разрешение на поездку в Москву было получено!

Как раз в это время, в ноябре, должна была состояться сессия Академии наук в Свердловске. Мы её нарекли обжорной сессией. На неё я поехал с женой. Было решено, что из Свердловска мы поедем прямо в Москву, не останавливаясь в Казани. Так и сделали. Сама поездка в Свердловск и пребывание в Свердловске были очень интересными.

В поезде нашим соседом оказался профессор А. Я. Хинчин. Он оказался очень милым, общительным человеком. Много рассказал о себе, главным образом о своём психическом заболевании. Рассказал, как обычно он чувствует неотвратимо приближающийся к нему приступ психоза и ничего не может с этим сделать. Уже после окончания войны в Москве Хинчин умер в состоянии психоза. Когда кто-нибудь пытался разговаривать с ним, Хинчин говорил: «Как я могу разговаривать, ведь я знаю, что я умираю».

Другой тяжело психически больной математик был И. И. Привалов. В начале войны у него возникла мания, согласно которой он был причиной войны. Он даже пытался покончить жизнь самоубийством, чтобы прекратить войну. Но умер естественной смертью.

Не помню, в чём заключалась научная сторона Свердловской сессии. Основное впечатление осталось от того, что нас в Свердловске обильно и вкусно кормили. Я не мог съесть всего того, что имел право есть, опасаясь заболеть и потерять возможность есть. Я помню, что в тарелку гречневой каши я клал сто граммов сливочного масла. До пирожных я никогда не мог добраться, опасаясь переесть. На предыдущей аналогичной сессии одна жена академика умерла от переедания. Во время этой ноябрьской сессии в Свердловске там находился Московский государственный университет в эвакуации, который первоначально был эвакуирован в Ашхабад, а потом переведён в Свердловск. Там я встретился с профессором В.В.Степановым. Он был совершенно голодный и говорил о себе так: «Я — голодный человек». Уезжая из Свердловска, мы везли с собой пирожные и плюшки, которые передали на Казанском вокзале моей матери, проезжая через Казань.

И вот я в Москве! Помню, с каким огромным волнением входил я в свою московскую квартиру. Московская квартира оказалась в полном порядке. При отъезде мы должны были оставить запасные ключи в домоуправлении. Домоуправление внимательно наблюдало за состоянием квартир. Так, например, окна были заклеены, чтобы зимой не было слишком холодно. Квартира слегка отапливалась, был газ, работал лифт, водопровод. Всё это меня совершенно поразило.

В Москве мы пробыли около месяца. Так как было холодно, то было проведено следующее мероприятие. Из текстильных трубок был составлен длинный шланг, и газовая горелка была проведена в ту комнату, в которой мы жили, так чтобы её можно было отапливать газом. Это была общепринятая тогда система отопления газом отдельных комнат. Она была, конечно, очень опасной, можно было отравиться, но ею все пользовались. Не помню, что я делал в Москве. Помню только, что где-то добыл пишущую машинку и писал своей матери длинные обстоятельные письма (помимо занятий математикой) почти каждый день. Вообще во время войны писание писем занимало огромное место в моей жизни. Все мои друзья были разбросаны по различным частям Советского Союза, и со всеми я переписывался.

Жизнь в Казани не была переполнена одними только трудностями и тяжкими переживаниями. Было и много хорошего. Прежде всего, я успешно занимался математикой, но об этом позже. Я гораздо больше общался, чем это было в Москве, с сотрудниками Академии наук, так как все мы жили не очень далеко друг от друга. Общение доставляло, в основном, мне большую радость. Среди лиц, с которыми я часто встречался, были Александров, Колмогоров, Люстерник, Ландау, Лифшиц. Общение со всеми ними было очень интересным и привлекательным для меня.

Но были и исключения. Назову прежде всего Гельфонда. Он эвакуировался в Казань гораздо позже нас и пережил в Москве несколько реальных немецких налётов, которые, по-видимому, произвели на него подавляющее впечатление. По прибытии в Казань он однажды посетил меня. Пробыл у меня часа два или три. За всё это время я не мог вытянуть из него почти ни одного слова. Так что он навёл на меня безумную скуку. Гельфонд был знаменит значительным числом жён и разводов. Но, что несколько необычно, инициаторами разводов были жёны, а не он. Ландау утверждал, что жены сбегали от Гельфонда, не перенося той страшной скуки, которая от него исходила. После его визита к нам я уже старался избегать общения с ним. Зато часто встречался с его отцом, который был милый и приятный человек.

Испортились у меня отношения также с Плеснером, который до войны был моим другом. Причиной этой порчи было проживание в одной квартире. У нас с Плеснером происходило множество мелких конфликтов. Об одном из них расскажу. В наших комнатах была общая печь, выходящая в обе комнаты. Нужно было установить ту долю дров, которую должны были вносить мы, с одной стороны, и Плеснер, с другой стороны. Плеснер заявил, что, поскольку печь греет его комнату гораздо сильнее, чем нашу, его доля должна быть меньше. А я имел противоположную точку зрения. Мне удалось преодолеть его сопротивление только после того, как я заявил, что если он так будет себя вести, то я поставлю в своей комнате отдельную печь и не буду топить общую совсем.

Математический институт помещался в здании Казанского университета и занимал небольшое помещение. Рядом с этим помещением была отделена квартира академику Чудакову, который занимал в Академии какой-то ответственный пост, кажется вице-президента. А уборная от этой квартиры выходила в Математический институт, но запиралась ключом, который находился у Чудакова. Это дало повод Люстернику сострить. Он дал новое название нашему институту: математический институт имени Стеклова при уборной академика Чудакова.

В институте происходили заседания, на которых председательствовал С. Л. Соболев, бывший тогда директором института. Его поведение как председателя было несколько забавным. Если к назначенному времени заседания Совета кто-нибудь опаздывал, Соболев объявлял заседание закрытым. А когда опоздавший приходил, он говорил ему: «Вот видите, из-за Вашего опоздания я отменил заседание Совета. В следующий раз я лишу Вас продовольственных карточек за опоздание». Этого он сделать, конечно, не мог. И тут же объявлял, что заседание заново открывается. Своим вздорным поведением на посту директора Соболев так всем надоел, что, когда мы вернулись в Москву, мы постарались от него избавиться и добились того, чтобы на этот пост вернулся обратно И. М. Виноградов.

В институте велось несколько семинаров. В одном из них я участвовал. Его вёл Н. Г. Чеботарёв. Семинар был посвящен изучению квазиполиномов. Выяснялось, при каких условиях все нули квазиполинома имеют отрицательные действительные части. Чеботарев решал эту задачу как-то очень сложно, не выходя в область комплексного переменного, и не получил общих результатов. Я решил эту задачу совершенно полно, выйдя в плоскость комплексного переменного. Это была одна из моих хороших работ, которая впоследствии приобрела довольно широкую известность * См. работу 1942 г. «О нулях некоторых элементарных трансцендентных функций» и добавление к ней, написанное в 1953 г. Опубликовано в кн.: Понтрягин Л. С. Избранные научные труды. Т. II. — М.: Наука, 1988. .

В Казани я много и регулярно занимался математикой. Лекций я не читал, заседаний было мало, делать было нечего. Я занимался математикой. Делал это с большим увлечением, стоя в очередях за пищей и за деньгами в банке и в других местах, а также сидя дома. Я даже завёл такой порядок, которого раньше в моих занятиях математикой ещё не было. Я вставал вовремя, завтракал и после завтрака начинал заниматься математикой до самого обеда. После обеда отдыхал некоторое время и после этого опять продолжал заниматься до вечера.

Если во время занятий кто-нибудь приходил к нам и мне приходилось общаться с ним, у меня было ощущение физической боли, вызванное необходимостью оторваться от занятий, чего я всё-таки сделать не мог. Я разговаривал и в то же время продолжал думать. Раньше в Москве я никогда так регулярно и систематически не занимался. В Москве очень часто занимался по ночам, но в Казани этого не было. Темой моих занятий были прежние топологические задачи теории гомотопий.

В Казани я получил ряд новых результатов. Кроме того, я занялся двумя совсем новыми для меня вопросами анализа. Уже упомянута была работа о нулях квазиполиномов, и ещё я занялся изучением эрмитовых операторов в гильбертовом пространстве с индефинитной метрикой. Это уже был функциональный анализ, которого раньше я не знал. Так что мне пришлось его довольно тщательно изучать. Полученный результат также в какой-то степени приобрёл широкую известность. Позже ряд математиков стал заниматься в том же направлении, и по этому поводу были написаны даже целые книги * См. работу «Эрмитовы операторы в пространстве с индефинитной метрикой». Опубликовано в кн.: Понтрягин Л. С. Избранные научные труды. Т. II. — М.: Наука, 1988. После этой основополагающей работы теория самосопряжённых операторов в пространстве с индефинитной метрикой получила развитие в работах Крейна, Лангера и др. (см. монографию: Азизов Т. Я., Иохвидов И. С. Основы теории линейных операторов в пространствах с индефинитной метрикой. — М.: Наука, 1986). Эта теория находит самые разнообразные применения в дифференциальных уравнениях, теории колебаний и волноводов, оптимальном управлении и др. .

Таким образом, пребывание в Казани не было бесплодным в смысле математической деятельности. В Казани же я занимался оформлением для печати, т. е. писанием, своих ранее полученных результатов. Я писал рукопись на машинке, а затем Тася вписывала формулы.

Весной 1943 года было назначено возвращение нашего института в Москву. Это было несколько странное и неожиданное для нас решение в смысле военных действий, так как немцы в каждую из предыдущих вёсен развертывали наступление. В этот раз, по-видимому, правительство было уверено в том, что большого наступления немцев уже не будет. Мы не решились возвращаться в Москву весной со всем институтом, а остались в Казани ещё до осени. Весной поехали в Москву, просто чтобы побывать там и устроить огород.

Весеннее наступление немцев в 1943 году произошло с большим опозданием. Я помню, как было о нём сообщено по радио. Сообщение об этом наступлении немцев звучало необычно. Оно выглядело, как сообщение о большой нашей победе. Так оно и случилось! На Орловско-Курской дуге немцы были разгромлены. По-видимому, этот разгром был заранее предусмотрен и планировался. Немецкое наступление началось именно тогда, когда это было для русских удобно и известно заранее по крайней мере.

* * *

В Москве на этот раз мы с Тасей занимались огородом. Институт получил какие-то участки земли на территории, принадлежащей ЦАГИ, где-то за городом, не помню где. Помню, как мы начали рыть целину. Это было трудное дело. После того как мы проработали часа два или три, вдруг раздался окрик часового. Он заявил: «Здесь объект, копать нельзя». Мы пошли к начальству с жалобой, что мы проработали так долго зря. Тогда нам сказали, что нам безвозмездно дадут уже вскопанную землю. И перевели на новый участок. Правда, он был вскопан очень плохо, просто трактор перевернул верхний слой почвы и всё. Мы начали его рыхлить, и к нашему удивлению нам стали попадаться куски картошки, которые в нём лежали. Какая-то женщина, которая шла мимо, сказала: «Что вы тут делаете? Здесь же уже посажена картошка!» Тогда мы снова пошли к начальству и получили новый уже вполне хороший участок, на котором посеяли наши овощи и картошку. Осенью, когда мы приехали в Москву окончательно и пошли собирать урожай, оказалось, что он в значительной части уже убран какими-то жуликами. Так что мы мало что сумели получить с нашего подмосковного огорода.

Заговорив об огороде, я вспомнил об одном забавном случае, который произошёл с нами в Казани в самом начале нашего пребывания там, осенью 1941 года. Сотрудниками нашего института было решено выкапывать и брать себе морковь на каком-то большом казанском огороде, так как копать её было некому. Мы просто могли выкопать сколько угодно моркови и унести с собой. Это казалось привлекательным. Мы рыли морковь вчетвером — Александров, Колмогоров, я и Тася. Во время нашей работы к нам подошёл военный чин и потребовал документы от Александрова и Колмогорова — такой странный у них был вид. Но документов у них не оказалось. Их хотели отвести в милицию, и тогда я предъявил свою орденскую книжку и заверил, что это сотрудники нашего института. Их оставили в покое.


 


Страница 13 из 28 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^