На главную / История и социология / Эрнст Нольте. Фашизм в его эпохе. Часть 2

Эрнст Нольте. Фашизм в его эпохе. Часть 2

| Печать |


Развитие Морраса до 1898 года

Кто же был Шарль Моррас? Какой путь он прошел, прежде чем стал в 30 лет на передний край французской политической жизни, чтобы затем оставаться в течение полувека одной из самых заметных ее фигур?

В отдельных чертах его развитие было вполне своеобразно, а в других характерно для всего поколения; в целом же – столь многообразно, что не укладывается в простые социологические или психологические формулировки.

Не вполне точно уже утверждение, что Моррас происходил из мелкобуржуазной среды. Его отец был мелким служащим, сборщиком налогов, и его семейные условия были скромны. Но его дед с материнской стороны был мэром старого провансальского порта Мартиг, и многочисленные отношения связывали семью с более широкой и свободной жизнью людей моря, судовладельцев и капитанов. Первое и любимейшее желание молодого Шарля было стать офицером флота, и он охотно возвращался к этой мысли впоследствии, но он оглох, и это заставило его вступить на путь поэзии, философии и политики. Как и во многих французских семьях, отец был неверующим, а мать верующей, но и она в известной мере склонялась к либеральным идеям. Среди родственников было значительное разнообразие политических взглядов, и Моррас справедливо сказал, что его политическая доктрина не произошла из семейной традиции. Но здесь надо сделать важную оговорку. Его мать, повлиявшая на его воспитание гораздо больше, чем рано умерший отец, запомнила, как ее мать упала в обморок при вести о революции 1848 года, и внушила своему сыну глубокий страх перед революцией. Этот глубоко буржуазный страх перед революцией был, возможно, важнейшим моментом в формировании Морраса; эта черта явно объединяет его с Ницше и характерным образом противопоставляет его пролетарию Муссолини.

Еще раньше он пережил другой испуг. Когда началась немецко-французская война, маленькому Шарлю Моррасу было едва 2½ года. В своих самых ранних воспоминаниях он свидетельствует о возбуждении и страхе этих дней. Когда он спросил, кто эти пруссаки, о которых все говорят, ему ответили: «Это злые люди, варвары с шишаками на голове».

Рано созревший мальчик находил утешение от этого ужаса в волшебном мире книг. Его чарует Гомер, и особенно Одиссея. Блеск и величие греческих богов неизгладимо запечатлелись в его уме.

После смерти отца в 1876 году маленькая семья переселяется в Экс-ан-Прованс, где Шарль поступает в управляемый священниками Сollège Catholique   * Католическую Коллегию(фр.) . Он быстро и интенсивно воспринимает духовный мир. В двенадцать лет его лихорадит идея революционной теократии Ламенне. Следующая настигающая его волна – это поэты-романтики, Мюссе, в особенности Бодлер, а впоследствии Верлен.

И вдруг разражается катастрофа, непостижимая и бессмысленная случайность. На пятнадцатом году жизни он теряет слух, все больше и больше, и становится почти глухим, так что он не может больше слушать лекции. Он всегда мечтал стать офицером флота, но теперь эта возможность исчезает, а также и более реальная перспектива нормального образования. Ему приходит на помощь молодой аббат, ставший впоследствии епископом, к которому Моррас навсегда сохранит глубочайшее уважение. Но на передний план выступает не религия, а философия. Его омраченная душа погружается в величественную и безнадежную тьму поэмы Лукреция о природе вещей; грубо столкнувшись с проблемой о происхождении зла, он ищет ответ у Канта и находит только скептицизм; еще сильнее и безнадежнее действует на него “роковой” Паскаль. Коротко говоря, Моррас теряет свою веру; за катастрофой его физической природы следует глубокое потрясение и изменение его духовной жизни.

И тут происходит нечто поразительное. В 1885 году семнадцатилетний Моррас – незрелый и неопытный – приезжает в Париж и всем своим существом бросается в объятия литературы. Он усердно сотрудничает в разных газетах католического и консервативного направления. Но это зависело лишь от случайности, от некоторых рекомендательных писем. Его внутреннее состояние никоим образом не установилось, и в течение ряда лет в нем уживаются самые разнообразные взгляды. Впоследствии он говорил об эпохе анархии, границы которой, впрочем, трудно определить. Но это настроение остается в течение нескольких лет всего лишь подспудным, никогда не превращаясь в симпатию к политическому движению анархизма или революционных партий. В этом смысле неверно утверждение Морраса: «К политике нас привела литература». Политику, то есть его контрреволюционную позицию на стороне немонархической правой, происшедший с ним кризис затронул меньше всего; но в литературе он решительно преодолел свое настроение, построив впоследствии на основе классицизма некоторый новый синтез – впрочем, составивший, в свою очередь, одну из предпосылок его политической теории. Однако в философии, к которой он так страстно и увлеченно обратился в начале своей жизни в Париже, подобного успеха он не достиг: «В эстетике и в политике я познал радость постижения первоначальных идей в их возвышенной ясности – но не в чистой философии».

Его философские поиски завершились встречей с Контом. Здесь он столкнулся с мыслителем, отказавшимся в своей философии от бога и от любой метафизики, но обещавшим при этом спасти и обосновать тот человеческий «порядок», до которого Моррас не мог доискаться в свои самые отчаянные часы. Но если Моррас и нашел в позитивизме свою духовную родину, то он вначале удалил из него все те элементы, которые у самого Конта все еще могут производить метафизическое впечатление: закон трех стадий, понятие прогресса, религию человечества; он сохранил из него один лишь “empirisme organisateur” * «Организационный эмпиризм» (фр.) , но как философскую родину такой остаток нельзя принять всерьез.

Из всех этих впечатлений первого десятилетия можно выделить некоторые переживания, составившие основу духовного и политического развития Морраса. Отчасти они были совсем новыми, а отчасти все больше усиливали и обостряли впечатления детства.

Уже в первые дни своего пребывания в Париже он был «поражен, взволнован, почти оскорблен» встретив на вывесках больших бульваров так много чужих фамилий, бросавшихся в глаза отталкивающими буквами К, W или Z. Таким образом, первым шагом к его позднейшему антисемитизму было эстетическое впечатление, вместе с наивным замешательством и ксенофобией молодого провинциала в мировом городе, сравнимыми с переживаниями Гитлера в Вене через 20 лет. В следующем году он, как и все, несомненно читал France juive Дрюмона, а панамский скандал доставил ему, как и многим другим, наглядный материал для его новых представлений. Но все же его антисемитизм еще далеко не принципиален и не так уж непримирим: в 1889 году он голосует на первых в своей жизни выборах за советника генерала Буланже, сенатора-еврея Наке, а в 1895 году его первая книга (Lе Chemin de Paradis) * Путь в Рай (фр.) выходит в еврейском издательстве Кальман-Леви.

Между тем, его важнейшее переживание детства подкрепляется и усиливается, когда он сталкивается с живым воспоминанием о Коммуне 1871 года. Самым характерным образом его волнует исключительно мысль об опасности, угрожавшей Лувру, наполняющая его трепетом и ужасом по поводу прошлого и будущего. Но, в отличие от Дрюмона, он не обращает никакого внимания на массовые расстрелы во время ужасных репрессий. Точно такой же была реакция Ницше. Отсюда происходит, очевидно, основное ощущение обоих, что культура – это «яблоневый цвет над пылающим хаосом» или «островок, затерянный в море беспредельного хаоса». Это ощущение еще усиливается, когда вскоре после этого ему рассказывают, что во время Коммуны при попытке спасения Лувра из толпы раздался голос: «Пусть оно сгорит, тем лучше!.. Долой рабство перед мертвым, да здравствует жизнь и жизненный огонь». Казалось, здесь действовало не просто варварское невежество, а работала некая ложная философия с дьявольской волей к разрушению. Как же можно было ответить на этот ужас, если не новым учением о ценности хрупкого, о существенно охранительной природе человека? Вспоминая прошлое, Моррас называет этот рассказ «исходным пунктом тех размышлений, которые привели меня к нынешней позиции». Но, без сомнения, эти впечатления истории уже усиливало в то время живое явление: пропаганда марксизма, которую он вскоре воспринял уже как «немецкую и еврейскую».

И опять на политику влияет его провинциальное происхождение. То, что было для него раньше родной стихией – его Прованс – становится для него в Париже чем-то горестно недостающим. Эта ностальгия побуждает его изучать провансальский язык и сблизиться с кружком парижских фелибристов, пытающихся продолжить в этом гигантском городе работу Мистраля. Наконец, он знакомится с самим учителем в долине Петрарки, у воклюзского источника; и у него возникают в памяти латинские слова: multa renascentur * Многие возродятся (лат., из Горация) . Но, в отличие от парижской группы литераторов, Моррас и некоторые из его друзей не довольствуются чисто эстетической и этнографической программой, они выдвигают далеко идущие политические требования: децентрализации государства, восстановления старых провинций, официального признания провансальского языка; иногда заговаривают даже о «суверенитете» провинций, что беспокоит некоторые правительственные круги. Нельзя отрицать, что Моррас начал с программы ( и в принципе никогда не отказывался от этой программы), которая кажется прямо противоположной всем фашистским устремлениям. Но, опять-таки, нельзя упускать из виду, что он возражал не против всякоо единообразия, а только против якобинского единообразия. И когда все призывы, которые он и его друзья обращали к стране и к местным традициям, столкнулись с невозмутимым равнодушием, у них постепенно созрела мысль, что необходимую реформу надо провести «сверху вниз».

И опять-таки, несомненно, пробудившиеся детские воспоминания Морраса, его любовь к Гомеру и светлому миру гомеровских богов в конечном счете заставили его занять также твердую позицию в эстетике: это был неоклассицизм, с его склонностью к вечному, существенному, неизменному, в противоположность романтическому соблазну эфемерным и модным, с его вниманием к смыслу, синтаксису и порядку высказывания, в противоположность романтической эмансипации слова и живописи звуков, с его стремлением к простоте и ясности, в противоположность зыбкости, нервности и бессвязности романтизма. Друг Морраса и его учитель в этой эволюции, Жан Мореас, вместе с основанной им École Romane * Романской школе (фр.) , составляют теперь лишь достояние истории литературы, а значительные критические работы самого Морраса о романтизме относятся к периоду после 1898 года. От переходного времени сохранила значение лишь одна книга, Le Chemin de Paradis * Путь в Рай (фр.) , вышедшая в 1895 году, но отчасти написанная уже в 1891; ее художественная ценность спорна, но ее политическое и идеологическое значение очень важно. С внешней стороны это всего лишь ряд “мифов и сказок”, говорящих о Фидии и Критоне, о Сибарисе, об Арле и поздней античности, о рыбаках и моряках. Но в предисловии объясняется их смысл: они должны демонстрировать необходимость гармонии, изображая разрушительную силу всего одностороннего и крайнего, безудержного сладострастия или фанатических религий. Но в этом предисловии объясняется также со всей прямотой чтó Моррас понимает под фанатическими религиями: это в первую очередь монотеистическое христианство, разрушившее живую гармонию классического язычества, христианство, под знаком которого – крестом страдающего божества – над Новым временем простерлась ночь. И эта ночь, главным образом, состоит в беспокойстве и восстании массы рабов, знавшей в античном мире и в средневековье свое место, свой порядок и свою выгоду, а теперь беспокойной, бесцельной и несчастной, волнующейся под предводительством глупцов, неспособных понять, что «бесчеловечность начинается не с пролития крови, а с намеренного возмущения сердец».Как говорится в знаменитом рассказе Les Serviteurs * Слуги (фр.) , это постигли рабы, разлученные в подземном мире со своим хозяином; предоставленные самим себе, они не знали, что делать: “Человеческие души не равны по происхождению. Зачатые на глиняном полу не достигают уровня тех, кого боги порождают на пурпурном ложе”. Поистине, эта книга полна удивительных выражениий; например, в ней бесконечность называется “obscène chaos” * «Непристойным хаосом» (фр.) , в ней презрительно говорится о “Christ hébreu” * “Иудейском Христе” (фр. , о глупости конгрессов против рабства, о “бедных протестантских и неохристианских гусях”, и так далее.

Моррас самостоятельно открывает здесь те формулировки радикального консерватизма,, которые обычно связываются с именем Ницше; впрочем, они уже носились в воздухе с тех пор, как первоначальный, то есть христианский консерватизм стал казаться старомодным и недостаточным, и главное значение его книги состояло в другом. Решающим было то обстоятельство, что Моррас назвал свою точку зрения “достаточно языческой и христианской, чтобы заслужить прекрасное имя католической, поскольку для него католицизм – не что иное как христианство, очищенное римско-языческой формой от своего ядовитого содержания. Тем самым Моррас превращает в политически действенную величину тот радикальный и псевдореволюционный консерватизм, который в своей чистой форме, развитой Ницше, способен был лишь к литературному существованию. И если бы Моррас сумел придать ему современные методы, сохранив как простое средство старое дерево, из корней которого должно вырасти новое растение, то он создал бы совершенно новое, еще безымянное политическое явление.

Но вместе с тем здесь намечается глубокая и решающая двусмысленность. Новая партия, по своему глубочайшему смыслу, должна была служить борьбе со всеобщим восстанием рабов, и тем самым должна была быть столь же всеобщей. В этом смысле Ницше мечтал о будущей “партии жизни”, имеющей целью “уничтожение всего вырожденного”. Но было ли какое-нибудь международное явление, в тени и под защитой которого это новое строение могло бы расти? Подходящим исходным пунктом не мог быть католицизм, им не могла быть ни наука, ни индустрия. Единственно подходящей была дееспособная, решительно сознающая себя, но вовсе не всеобщая группа – нация. Это противоречие какое-то время могло оставаться скрытым, но когда-нибудь неизбежно должно было проявиться.

Политической целью Морраса могла стать его собственная нация; это вытекало уже из сильнейшего переживания его детства. И в самом деле, он никогда не перестает думать о национальном враге, Германии, никогда не перестает им заниматься.Однажды, в 1894 году, он читает недавно вышедший перевод сочинения Фихте Речи к немецкой нации. Оно действует на него, как удар молнии. Теперь он постигает противника. То, что его глухо угнетало, становится ясным, открываются двери во тьму: у него есть ключ (j’en tenais la clé). Вот оно, ядро загадочного существа: немецкая одержимость собой, опьянение собой, монотеизм национального Я. Вот она, мрачная угроза! И с этого дня, со всех трибун, куда он имеет доступ, раздаются его комментарии о проповеднике-философе из Берлина, о его трудах и поступках. Но в том же человеке он видит пример и надежду: отныне Моррас страстно желает увидеть «une troupe de jeunes Fichte», * «Отряд молодых Фихте» (фр.) и немецкое восстание против Наполеона служит ему моделью и образцом – весьма обманчивым образцом, потому что у Фихте нет ничего похожего на изображенное Ницше “восстание рабов”, то есть на то специфическое явление конца века, о котором идет речь.

Наконец, к этому прибавляется совсем новое переживание, усилившее значение “нации” в мышлении Морраса. В 1896 году Газет де Франс посылает его репортером в Афины, на первую Олимпиаду. Он видит гармонию торжественного открытия, но видит также неистовые страсти толпы во время состязаний, когда она подгоняет и приветствует своего соотечественника. Ему представляется, что благородный идеализм барона Кубертена – всего лишь иллюзия, а реальность – это безмозглое поведение масс. Если столь отталкивающие черты обнаруживаются в мирном соревновании, то не предвещает ли это подготовку военного конфликта? В состязающихся нациях на олимпийском стадионе Моррас видит фундаментальную реальность эпохи. Это живое впечатлени у него останется надолго, оно будет сильнее теоретического отвращения к революции, которую он никогда не увидит своими глазами.

И в то же время он видит, как мала Франция по сравнению с миром, насколько ее превосходят немцы и англичане. В классически воспитанном уме рождаются аналогии: не похожа ли Франция на ослабевшую демократию Афин перед варварским могуществом македонского царя Филиппа? И разве не была некогда Франция – под властью своих королей – первой державой в мире и образцом для всех?

Моррас возвращается в Париж страстным противником демократии и решительным сторонником монархии. Завершились годы его учения и странствий. Наконец он «нашел свою пристань». Но еще не решено, будет ли он служить отечеству как писатель или политик. И лишь дело Анри заставит его вывести свой военный корабль в открытое море.

Таким образом, все развитие Морраса в его молодости становится обозримым. В нем смешиваются до неразличимости социальные, религиозные, эстетические основания и мотивы. Ни буржуазный страх перед революцией, ни национальная чувствительность, ни эстетическая склонность к ограниченному и совершенному, ни потеря веры не могут быть изолированы друг от друга, и ни один из этих мотивов в отдельности не достаточен для объяснения его личности. И только под действием событий этот сложный комплекс приобретает направление и завершение. В Афинах Моррас увидел истину – хотя, может быть, только часть истины. И только окончательно став взрослым, он перестает воспринимать события как потрясения: теперь они только укрепляют его позицию.

К этим соображениям надо прибавить, впрочем, некоторый решающий факт: в отличие от своего школьного товарища Анри Бремона, Моррас не стал теологом – каковы бы ни были причины его выбора; между тем это было бы естественно для одаренного ребенка из католической семьи, воспитанного в духовной коллегии. Он не нашел также своей родины в философии, как находил ее временами его учитель Ренан. Он не остался также писателем, хотя и занимающим время от времени политические позиции, но избегающим длительных политических обязательств, как его противник Андре Жид. Для него политика превратилась в самый исключительный и самый необходимый «синтез».Тем самым он прошел весь «курс» развития, характерный для Запада, как общества, секуляризирующего само себя. Этим он резко отличается от всех повседневных и случайных политиков, для которых условия общественного развития являются по-просту внешней средой. Не всякий идеолог является «интегральным политиком» в этом смысле. Между тем, интегральная политика, может быть, есть самый двусмысленный и опасный продукт европейского развития. Вспоминая о деле Анри, Моррас сказал: «Я пришел к политике , как к религии». С этой точки зрения Морраса можно сравнить, вероятно, только с Марксом. У них обоих политика неотделима от теологии, метафизики и эстетики, даже когда они сами отрицают такую связь. Это надо прежде всего иметь в виду, обращаясь от духовного развития Морраса к политическим событиям.

 


Страница 6 из 25 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


Защитный код
Обновить

наверх^