На главную / История и социология / Эрнст Нольте. Фашизм в его эпохе. Часть 3

Эрнст Нольте. Фашизм в его эпохе. Часть 3

| Печать |



Итальянский фашизм 

Глава 1 История

Итальянский фашизм и Аксьон Франсэз

Отношение между Аксьон Франсэз итальянским фашизмом нельзя представить себе как отношение причины и следствия. Хотя нельзя отрицать прямые влияния, итальянский национализм, имевший из всех элементов фашизма наибольшие контакты с Аксьон Франсэз, невозможно генетически вывести из нее. Но, конечно, нельзя говорить и о простом параллелизме. Если практику небольшой политической группы можно сравнить с практикой победоносного массового движения в течение двадцати лет его неограниченного господства, то, с другой стороны, отчетливая, замкнутая в себе доктрина Аксьон Франсэз не стоит на одном уровне с много раз колебавшейся, непрерывно развивавшейся доктриной фашизма. По той же причине нельзя рассматривать их отношение как отношение проекта к его осуществлению. Но, во всяком случае, в отношении практики, организации и стиля в законченном здании можно с некоторым трудом различить первоначальный набросок. Доктрина Аксьон Франсэз должна скорее рассматриваться как парадигма, привлекающая к себе фашистские движения с менее связными, не столь последовательными доктринами, а не как их причина. Таким образом, Аксьон Франсэз и итальянский фашизм – хотя они оба являются и практикой, и теорией – относятся друг к другу как философия и жизнь: насколько жизнь ярче, богаче и разнообразнее, настолько ей недостает направления и настолько она нуждается в нем.

Но это направление нельзя сконструировать. Оно лишь тогда выглядит убедительно, если вначале объективно рассмотреть историческую жизнь, во всем ее многообразии и всей особенности. 

Итальянская завязка европейского узла

Отношение между национальным государством и антифеодальной революцией, имевшее основное значение для всех европейских государств, было в Италии совсем иным, чем во Франции. Во Франции Революция была после создания национального государства; можно было полагать даже, что она поставила его под угрозу, поскольку исключила лежавшую в основе государства королевскую власть и поставила под вопрос его внешнее преобладание, провозгласив принцип национальностей. В Италии же национальное государство было следствием революции, и элементы этой революции, при всем внутреннем напряжении, никогда не расходились между собой, как это было во Франции. Джоберти, премьер-министр Сардинии в 1848 году, вовсе не был Мирабо, а Мадзини, как триумвир римской республики, никоим образом не был Робеспьером. Массы народа никогда не приходили в настоящее движение, и то, что называлось “moti popolari” * Народными движениями (итал.) , направлялось против иностранцев, в течение столетий преграждавших Италии путь к единству. Никакое цареубийство не пугало и не разделяло умы, а победа Кавура и Виктора Эммануила открыла более свободный путь в будущее, чем это смогла сделать Французская революция. В отличие от Франции, дореволюционный руководящий слой, после своего поражения, не продолжал играть важную роль. Папское правление в церковном государстве исчезло навсегда, как и правление Бурбонов в Неаполе. Офицерский корпус нового государства не был связан со старым, хотя «черная аристократия» Рима в течение десятилетий продолжала жаловаться на Савойский дом, как на бессовестных разбойников. Папа своим “non expedit” * «Не подобает» (лат.) основательнее исключил себя и своих людей из политической жизни, чем это могла бы сделать самая кровавая работа гильотины; с другой стороны, государство было достаточно благоразумно, чтобы не посягать всерьез на господство церкви в народной жизни. То, что во Франции с ненавистью разошлось на две стороны, вечно связанных друг с другом нескончаемой борьбой, – Ancien Régime и фракции революционной партии – в Италии жило уже несвязанным или еще неразделенным, в более или менее мирном соседстве. Конечно, Мадзини и Гарибальди хотели бороться вовсе не за Савойскую монархию, а за демократическую республику. Но они терпели, когда их победы и их поражения шли на пользу их противнику, который был все же их соратником; и они умерли не гонимыми и проклятыми, в непримиримом озлоблении, как большинство немецких революционеров. С другой же стороны, либеральный граф Ковур и полубуржуазное королевское семейство не нуждались в том, чтобы держать в ссылке буржуазно-революционную фракцию, как это было в Германии: революция с двумя вершинами, создавшая национальное государство, дала нации единство и духовную связь, недостававшую Франции и Германии.

Таким образом, итальянское Risorgimento * Обновление, восстановление (здесь: движение за воссоединение Италии) было последним успешным духовно-политическим направлением в Западной Европе, имевшим вполне цельное и позитивное отношение к великому движению эмансипации. Мадзини и Джоберти были вполне согласны в том, что закон жизни – прогресс, что этот прогресс надо понимать прежде всего как тенденцию к равенству всех людей в свободе, и что лишь внутри этой тенденции принцип национальности может найти свое оправдание. Как сильно ни расходились эти два важнейших мыслителя Рисорджименто в метафизическом обосновании этих принципов, они опять сближались друг с другом в критике некоторых проявлений Французской революции: ее индивидуализма, ее гедонизма, ее подчеркивания прав вместо обязанностей. И в этом смысле Рисорджименто было первой и единственной в Европе политической победой критического либерализма.

Но это была крайне непрочная победа. Ведь сам Джоберти написал в 1843 году книгу о “primato morale e civile degli italiani” * «Моральном и гражданском первенстве итальянцев» (итал.) , основывая свое доказательство главным образом на существовании церкви. Между тем, первенство плохо совмещается с равенством, а гордость церковью, быть может, заменяет церковный ритуал. И у Мадзини встречается понятие “mare nostro” * «Наше море» (итал.), о Средиземном море а также очень сомнительная точка зрения на природные условия при рассмотрении вопроса о границах. А его теория, по которой Австрия должна быть уничтожена восстанием угнетенных ею народов, несомненно нагружена некоторой двусмысленностью. И если Тэн и Ренан склонялись перед вторжением новых реальностей и меняли свое направление, то у Джоберти и Мадзини тоже есть отдельные высказывания, позволяющие предвидеть новые пути развития.

И еще надо прибавить следующее. Если политически активная буржуазия Италии проявляла столь неизменную склонность к либерализму, то лишь по той причине, что она безусловно ощущала себя на стороне переворота, и потому что никакое народное восстание не подвергало опасности ее позицию. Коммуна не стала, как во Франции и Германии, переживанием, разделившим эпохи: если и было в Риме народное восстание в 1870 году, то оно требовало присоединения папского * В подлиннике leoninische, вероятно, от имени папы Льва 1 Великого (440 – 461) города к новому королевству.

Вступление в политику народных масс и связанное с этим испытание либеральных идей были для Италии, как и для всей Европы, проблемой ближайших десятилетий. Сыновья героев Рисорджименто решили эту проблему с ловкостью, но без блеска, и с медлительностью, которую можно было бы назвать мудрой даже в том случае, если бы она всего лишь помогла избежать непредвиденного. Лишь очень постепенно расширялся круг избирателей, и лишь с большим запозданием Италия вступила в соревнование держав за колонии. Поражение при Адуа в 1896 году было первым серьезным ранением молодого национального чувства, заодно морально уничтожившим одного из последних ветеранов Рисорджименто Франческо Криспи. Оно впервые пробудило также национализм, если еще не в видимой форме публикаций и организаций, то вначале в умах отдельных людей (прежде всего Энрико Коррадини). Но эту реакцию даже отдаленно нельзя сравнить с той, которую вызвало во Франции поражение 1871 года.

Примерно к тому же времени относятся первые успехи социалистической и анархистской агитации. Жесткие меры подавления масс мало помогали, и всеобщая забастовка 1904 года вызвала у буржуазии такой испуг, что Пий Х практически отменил “non expedit” и открыл этим путь к устройству массовой католической партии, которая должна была занять еще более отрицательную идеологическую установку по отношению к Рисорджименто, чем социализм. Но как раз родство либерализма с социализмом побудило первых националистов усомниться в партии, откуда они пришли, и искать союза с католиками. Хотя это возбуждение, по своему масштабу и глубине, не шло ни в какое сравнение с тем, что вызвало во Франции дело Дрейфуса, оно все же обещало бóльшие последствия, так как было направлено в первую очередь против социалистов, и лишь во вторую – против демократов и либералов.

Но к этому времени столь устрашающий социализм стал уже одной из карт в политической игре Джованни Джолитти. Он хотел доставить перевес реформистскому крылу социалистической партии, а затем включить ИСП * Итальянскую Социалистическую Партию (PSI, Partito Socialista Italiano)   в правительство, как левое крыло буржуазной демократии. В 1910 году казалось, что он совсем близок к этой цели. Революционная фракция во главе с Костантино Ладзари почти потеряла значение, тогда как направления Филиппо Турати и Леонида Биссолати спорили между собой уже только о подходящем моменте для начала сотрудничества. В то же время премьер-министр так хорошо провел дипломатическую подготовку запланированной колониальной войны из-за Ливии, что, насколько это было в человеческих силах, войну можно было вести без значительных потрясений политического и духовного равновесия. Поэтому казалось, что и предполагаемое введение всеобщего избирательного права не приведет ни к каким опасностям.

Если бы план Джолитти удался, он сразу выдвинул бы Италию во главу политического развития всей Европы, и в то же время разрешил бы великую задачу, оставшуюся от Рисорджименто. В ретроспективном рассмотрении вряд ли можно было бы указать более убедительный пример исторического детерминизма.

Но война вызвала в Социалистической Партии большее сопротивление, чем предполагал Джолитти. На политическом съезде в Реджо Эмилиа в 1912 году никому не известный до того партийный секретарь из Форли, Бенито Муссолини, сокрушительной убедительностью своей речи добился исключения из партии правых реформистов во главе с Биссолати и Бономи и доставил революционной фракции решающее превосходство. Вскоре после этого он стал директором газеты Avanti! * Аванти! (итал. «Вперед!») – газета ИСП , и его влиянием в первую очередь объясняется успех Социалистической Партии, теперь безусловно враждебной правительству и получившей наибольшее число голосов на первых всеобщих выборах 1913 года. И хотя Джолитти выиграл войну, он проиграл настоящую – политическую – битву. Победа непримиримых социалистов вызвала, на стороне их противников, усиление националистов и консерваторов во главе с Саландра; и поскольку это первое потрясение мирного состояния Европы все же не удалось удержать под контролем и оно стало одной из существенных причин мировой войны, то Джолитти в действительности направил движение на путь, который должен был привести к гибели его самого и весь итальянский либерализм. Весь этот ход развития, во всяком случае на его первых стадиях, вовсе не был неизбежен. В значительной степени он зависел от «темперамента», и если бы не было этого темперамента, мог бы оказаться иным.

Но то, что этот темперамент принял именно это, а не иное направление, что он мог вызывать эмоции и убеждать, объясняется рядом случайных обстоятельств, и не в последнюю очередь духовным развитием в целом. И в самом этом развитии значительную роль играло непредсказуемое. Нетрудно понять, что свидетели и потомки Рисорджименто находили горькие слова осуждения для бесцветности трансформизма * Trasformismo – либеральная политика сделок с левыми партиями и эры Джолитти, что при виде триумфа бессердечного позитивизма они с ностальгией вспоминали старые и самые старые времена; и что эта критика в принципе не была обращена против либерального характера 19 века.

Конечно, Альфредо Ориани, в котором Муссолини хотел видеть – без серьезных оснований – единственного предшественника фашизма, восхвалял героев и воинов прошлого, но он никогда не доходил при этом до одобрения войны как таковой и никогда не забывал, что «воин» Гарибальди «не любил войны». Конечно, Джозуэ Кардуччи отвергал убожество современности и связывал его начало с тем днем, когда «на Капитолий взошел рыжеволосый галилеянин», но этот старый республиканец остался очень далек от того, чтобы связать свое язычество с социальными движениями своего времени полемическим и реакционным путем, с помощью «теории восстания рабов».

Случилось, однако, непредсказуемое событие: явился человек, сильнейшим образом влиявший на интеллигентное юношество и вряд ли внутренне связанный с Рисорджименто – Габриэле д’Аннунцио. Для молодого поколения Италии он был Ницше и Баррес в одном лице, обходивший трудности построения понятий с помощью чарующей мелодии речи – искусства, которым он владел, как Бодлер или Рильке. Он был далек от философии и мучений немца, но, подобно ему, восхвалял «устрашающую энергию, ощущение власти, инстинкт борьбы и господства, избыток порождающих и плодотворных сил, все добродетели дионисийского человека, победителя, разрушителя и творца». Подобно Барресу, он был, уже в начале девяностых годов, провозвестник отечества; но в нации он видел лишь предпочтительное поле действия собственного Я и, в отличие от француза, ему было чуждо объективное содержание переживания, связанного с поражением 1870 года.

Д’Аннунцио и в самом деле был дионисийский человек более современного и подлинного склада, чем какой-либо другой европеец: все, что языческие и христианские столетия связали строгими законами как первичное и священное – любовь и смерть, инцест и убийство, мистерия и правда, религия и искусство – стало для него действительными или воображаемыми средствами самопознания и самоизучения своего Я и своей «жизни». Его влияние в Италии было огромно. В значительной степени благодаря ему общеевропейское стремление к обновлению на рубеже 20 века приняло в Италии гораздо более иррациональный характер, чем во Франции и Германии – вопреки традициям этой страны.

Старейший из флорентийских авангардистских журналов, Леонардо, основанный в начале 1903 года Джузеппе Преццолини и Джованни Папини, обратил свое внимание преимущественно на это изменение духовной атмосферы: преодоление позитивизма, возрождение спиритуализма, пробуждение веры и мистики; его программа – это попытка сформулировать неясные стремления, и в конечном счете он открывает свои страницы также магическому идеализму и оккультизму.

Молодые сотрудники Гермеса, во главе с Джузеппе Антонио Боргезе, исповедует некий эстетический империализм. В Regno * Реньо (Царство (итал.) (где также часто выступает Парето) выражается главный лозунг национализма Коррадини: это экспансия жизни, а не просто защита унаследованных ценностей, как это делала Аксьон Франсэз.

В 1908 году Преццолини и Папини основывают второй, более значительный журнал La Voce * Ла Воче (Голос, итал.) , где являются все эти инициативы, но в более отчетливом и зрелом виде. Прежде всего, проясняется национализм: он освобождается от римско-имперской риторики Коррадини, от его резкой антисоциалистической направленности и развивается в более зрелое понимание социальных явлений. Неудивительно поэтому, что журнал выступил против триполитанской войны. Философские основания были также выяснены, хотя и не формулированы в подробных дискуссиях Бенедетто Кроче с Джованни Джентиле, вряд ли предвидевших тогда свой будущий антагонизм и как раз в то время, в тесном сотрудничестве, сделавших свой журнал Critica * Критика (итал.) утонченным органом интеллектуального обновления. Выяснено было отношение к футуризму и синдикализму, к Джолитти и Бергсону, Барресу и Моррасу.

Но когда вспыхнула мировая война, для журнала Ла Воче и почти всех его сотрудников стремление к “новому” и к “действию” тоже оказалось сильнее соображений целесообразности или обязанности. Вместе со всеми “молодыми” силами он действует в пользу решения, выделяющего Италию из всех европейских стран: добровольного вступления в войну. И Преццолини отправляется в Рим в качестве политического корреспондента единственной ежедневной газеты, основанной с целью вынудить это вступление: Popolo d’Italia * Пополо д’ Италиа ( Итальянский народ, итал.) Бенито Муссолини. 

Замечания о методе

Хотя этот очерк далеко не достаточен, чтобы изобразить картину итальянского общества, в нем все же намечены некоторые из проблем Италии. Вместе с ними были упомянуты важнейшие направления и имена, связанные с истоками течений, слившихся в потоке фашизма. «Движение обновления» как таковое не было началом фашизма, а только его предпосылкой; из него вышли также некоторые из самых выдающихся противников фашизма: Джованни Амендола, лидер авентинской оппозиции; Гаэтано Сальвемини, первый антифашистский историк; Джузеппе Антонио Боргезе, выдающийся поэт, историк литературы и политический обозреватель. К истокам фашизма относятся националисты во главе с Энрико Коррадини, легионеры, выступившие в Фиуме под руководством д’Аннунцио и отделившиеся от Социалистической Партии бывшие марксисты, последовавшие за Муссолини. Эти три группы доставили фашизму его вождя, его мораль и его идеи. Поэтому фашизм нельзя понять без рассмотрения природы итальянского национализма, происшествий в Фиуме и социалистического периода Муссолини. Из этих трех элементов развитие Муссолини наименее известно, и в то же время наиболее важно; поэтому духовная биография Муссолини должна быть, уже сейчас и тем более в дальнейшем, путеводной нитью нашего изложения. Она доставляет в то же время неоценимое преимущество, изображая как раз тот вид марксизма, который вызвал наибольший испуг у буржуазии и создал тем самым важнейшую предпосылку фашизма.

Этот методический принцип не означает, что мы присоединяемся к тезису, приравнивающему фашизм муссолинизму. Но даже когда Муссолини в 1920 – 1921 годах был, по-видимому, на несколько месяцев исключен из фашистского движения, в партии не могло утвердиться ничто, не получившее, или не вынудившее в конечном счете его согласия. В еще большей мере это верно, разумеется, для времени его господства.

Можно предвидеть упрек, что о «духовной биографии» Муссолини не может быть и речи. Говорят, что этот человек, с его поверхностным образованием, хотя и наделенный журналистским чутьем, часто пытался замаскировать свою жажду личной власти мишурой бессвязных мыслей, но в действительности всегда руководствовался лишь принудительным стечением обстоятельств.

Конечно, было бы несправедливо применять к Муссолини мерку Бенедетто Кроче, или хотя бы мерку университетской науки. Можно согласиться, что его любовь к греческой философии всегда приводит к плачевным результатам, когда он демонстрирует ее не совсем абстрактным образом; но часто повторяемое утверждение, будто из всех работ Макса он знал только Коммунистический манифест, столь же неверно, как тезис, что он вряд ли знал что-нибудь из Ницше, кроме «Живи опасно». Напротив, его знакомство с современной философией и политической литературой выдерживает сравнение с приличными образцами. И он не получил в родительском доме скептического воспитания. Поэтому без конкретных оснований лучше, пожалуй, не сомневаться в правдивости Муссолини и не считать заранее его самопонимание не заслуживающим доверия.

Остается большая методическая трудность, состоящая в том, что надо включить в узкие рамки отдельной жизни некоторый широко разветвленный исторический феномен. Здесь невозможно избежать вставок и ретроспективных замечаний. Остается серьезная проблема периодизации, не допускающая вполне удовлетворительного решения. В случае Аксьон Франсэз мы не встретились с такими трудностями, поскольку можно было сравнительно легко отделить политическую историю доктрины от ее значения, и поскольку не могло быть речи о каком-либо значительном личном развитии Морраса. Но итальянский фашизм – это и есть его история. И эта история неразрывно связана с биографией Муссолини.


Муссолини как марксист (1902 – 1914)


До сих пор можно встретиться с удивлением, называя Муссолини марксистом. И противники, и друзья приписывали ему вообще лишь некоторый неопределенный революционизм, умонастроение, распространенное в Романье * Романья – часть папского государства вокруг Рима еще с папских времен и принявшее анархистское направление после 1870 года вследствие деятельности эмиссаров Бакунина, с которыми вскоре связался отец Муссолини Алессандро. Говорили, что для него имело решающее значение его мелкобуржуазное происхождение, откуда произошло его честолюбивое и потому чисто индивидуальное возмущение. В самом деле, отец его владел небольшим участком земли и был кузнецом (“fabbro ferraio” * Слесарем (итал.) ), а мать была учительницей. И если семья в действительности жила бедно, то это объяснялось политической увлеченностью отца, часто чересчур отвлекавшей его от его ремесла. Между тем, во всей Италии в то время вряд ли был где-нибудь пролетариат в строго марксистском смысле этого слова, и во всей Европе не было вышедшего из этого класса социалистического вождя. И во время рождения сына (1883 ) Алессандро был не более анархистом, чем его уважаемый образец Андреа Коста, который в прошлом был секретарем Бакунина, но впоследствии решительно сблизился с немецкими социал-демократами и марксизмом.

В то же время заслуживающие доверия рассказы, а также воспоминания самого Муссолини изображают нам крепкого мальчишку чем-то вроде предводителя шайки ребят, бродивших по склонам холмов вокруг Форлимпополи и в ущельях близ реки; они описывают также его яростное возмущение, когда в десять лет, в коллегии салезианцев в Фаэнце, его сажали в столовой с несколькими другими, отдельно от остальных учеников,  за особый “стол для бедных”. Трудно представить себе, почему возмущение несправедливостью не могло быть законным исходным пунктом его многолетних социалистических  настроений. И если уже в начале его социалистического периода Муссолини часто называют “duce” * Вождь, полководец (итал.); при фашизме – «дуче», особый титул Муссолини , то это обстоятельство не обязательно предвещает в нем “дуче фашизма”.

То, что он с ранних лет имел темперамент “Condottiere” * Первоначальное значение – «проводник» (итал.); в Средние века – начальник наемного отряда, кондотьер , было предпосылкой его жизни, но это еще не предопределяло ее направления. Вторым, столь же важным элементом его жизни надо считать то обстоятельство, что отец с ранних лет внушил ему социалистические представления и познакомил его с социалистической литературой. Духовную атмосферу юности Муссолини передают не изобретенные или приукрашенные фашистскими биографами рассказы о его героических деяниях или честолюбивых мечтах, а, пожалуй, следующее простое высказывание самого Муссолини, относящееся к 1912 году: ”Мы формулируем нашу ересь. Мы не можем представить себе патриотический социализм. В действительности социализм имеет всечеловеческий и универсальный характер. С первых лет юности, когда через наши руки проходили большие и маленькие учебники социализма, мы выучили, что на свете есть только два отечества – отечество эксплуатируемых и отечество эксплуататоров”. Это раннее обладание политической верой (“fede”) было для Муссолини не менее важно, чем психическое предрасположение стать кондотьере.

Муссолини был всю жизнь кондотьером, обладающим верой или ищущим веру. Вся его история состоит в отношении этих двух элементов. Они прочно соединялись друг с другом лишь в первый, самый продолжительный период его политической жизни, всецело посвященный службе Социалистической Партии.

Гражданской профессией Муссолини было преподавание: вначале он получил диплом преподавателя народной школы, потом – преподавателя французского языка и литературы в средней школе. Но этой специальностью он занимался очень недолго; уже во время эмиграции в Швейцарии он по существу был пропагандист и сотрудник социалистических журналов. Во время второй эмиграции он был в австрийском Трентино секретарем “Camera del Lavoro” * Палаты труда (итал.) и редактором еженедельной газеты; после высылки из Австрии он был до 1912 года секретарем провинциальной федерации в Форли и издателем еженедельной газеты La Lotta di Classe * Ла лотта ди классе – классовая борьба (итал.) . После съезда в Реджо Эмилиа он приобретает национальную известность; как директор Аванти! он, хотя и не “дуче”, но несомненно самая влиятельная, яркая и примечательная личность в партии. Какие бы возражения и сомнения он ни вызывал, сколь бы сомнительными ни казались некоторые из его тезисов – и не только его противникам – все же у него нельзя заметить никакого постоянного отклонения от партии. Чтобы вызвать разрыв с нею, понадобилось не меньшее событие, чем мировая война, и этот разрыв вовсе не был прихотью отдельного человека.

Никакой другой период жизни Муссолини не определяется так отчетливо и цельно идеями и проповедью одного учения. Лишь для этого периода можно полностью рассмотреть его содержание, включающее также неортодоксальные и запутанные высказывания (например, происходившие от чтения Ницше), и не только хронологически констатировать и психологически объяснить, но и систематически упорядочить это содержание.

Не может быть сомнения, что сам Муссолини считал себя марксистом. При каждом подходящем случае он восхваляет память “отца и учителя”, единственного, кто “проложил курс” пролетарского и марксистского движения. Он упрямо защищал даже наиболее спорные доктрины учителя, например, теорию обнищания, и вряд ли он оправдывал какое-либо политическое решение без ссылки на Маркса. Даже когда он требовал вступления в войну, Маркс был для него главной опорой.

Конечно, его марксизм – не теоретический и не философский. Никогда он не предпринимал, как Ленин, обширных экономических исследований, и никогда не интересовался различием между диалектикой Гегеля и Маркса. Но практически важные основные черты доктрины выступают у него с большой ясностью: это учения о классовой борьбе, о конечной цели и об интернационализме.

Классовая борьба между капиталистами и пролетариями представляет для Муссолини, как и для всех марксистов, фундаментальную действительность эпохи и имеет в ней универсальный характер; она доминирует над всеми другими видами борьбы и определяет даже самые независимые, на первый взгляд, формы духовной деятельности.

Источником ее является отделение средств производства от производителей в буржуазном обществе, откуда неизбежно происходит враждебное противостояние капитала и труда. Пролетариат производит богатство, но не может им пользоваться.

Цель классовой борьбы – экспроприация буржуазии и обобществление средств производства и обмена.

Противник пролетариата в классовой борьбе – это прежде всего государство, как “комитет обороны” господствующих классов. Армия – это в первую очередь орудие внутриполитического подавления, откуда вытекает антимилитаристская пропаганда (которую Муссолини доводил до восхваления дезертирства), составляющая необходимую часть пролетарской классовой борьбы.

Характер классовой борьбы предполагает возможность насилия, поскольку “ни один класс не отказывается от своих привилегий, если его к этому не принудят.” Представление Муссолини о насилии неосновательно пытались приписать Сорелю. Его отношения с Сорелем были далеко не так тесны и сердечны, как стали их изображать впоследствии. Правда, было время, когда он называл Сореля “notre maître”. * Наш учитель (фр.)

Но когда Сорель выступил со знаменитым обращением к Моррасу, в котором Эдуар Берт позже усматривал момент рождения фашизма, Муссолини с проклятиями рвет отношения с “наемным книжным червем” и до 1914 года не имеет с ним дела. И вовсе не Сореля, а Маркса он называет “великолепным философом рабочего насилия”. Конечно, нельзя отрицать, что уже очень рано он приобрел репутацию barricadero * Бунтаря (итал.) и бланкиста. Но безусловно, не его теоретические убеждения, а его темперамент привел к тому, что он вел беспримерно резкую антиклерикальную кампанию в Трентино, что он довел до кровавых эксцессов социальные конфликты в Романье, где сельскохозяйственные рабочие и испольщики столкнулись с землевладельцами, и что в 1914 году он был единственным руководящим марксистом, защищавшим неистовый народный мятеж “Settimana Rossa.” * «Красной недели» (итал.) Во всех случаях, где надо было занять теоретическую позицию, он оставался добрым марксистом: он выдвинул требование, чтобы итальянский пролетариат становился все меньше народом и все больше классом, в резких выражениях выступал против мании синдикалистов устраивать всеобщие забастовки и всегда настаивал на “подготовке”. Поэтому его антипарламентаризм также не носил анархистского или синдикалистского характера, то есть он не предлагал бойкота выборов. Классовая борьба для него, как и для Маркса, имеет много форм. Характерно не то, что он одобряет насилие, а то, что он видит в нем последнее средство.

Но классовой борьбе угрожает опасность. Внутри самой партии “социализм адвокатов”, с его предпочтением парламентских соглашений и его подчеркиванием самодеятельности развития, ведет к “полному отказу от марксизма” и тем самым к упадку. “Эмигранты буржуазии” пытаются заменить классовую борьбу классовым сотрудничеством; практицизм повседневной работы угрожает вытеснить революционную решимость: ”Когда допускается сотрудничество классов, действуют без стеснения. Идут все дальше. В Квиринал * Дворец в Риме, в то время занимаемый королем , в правительство. Карл Маркс при этом сбрасывается со счетов.”

В европейском конфликте революционеров и реформистов Муссолини занимал, таким образом, самую решительную позицию и успешнее всех ее защищал. Нигде в Европе социалисты не были так близки к официальному участию в правительстве (а не только неофициальному, как во Франции в период дела Дрейфуса). В Реджо Эмилиа Муссолини одержал верх не только над Биссолати и (косвенно) над Турати, но прежде всего над Джолитти. Если определить коммунизм как отщепление непримиримого крыла социалистической партии от ее реформистской, готовой к сотрудничеству части, то Муссолини можно с полным основанием назвать первым, и в известном смысле единственным в Европе коммунистом, поскольку во всех остальных европейских странах такой раскол произошел лишь под влиянием русского большевизма, формировавшегося и в 1902, и в 1914 году в совсем иной ситуации. Во всяком случае, он заложил этим основу не только итальянского послевоенного коммунизма (чем он похвалялся еще в 1921 году, в своей первой парламентской речи в качестве фашистского депутата), но и бессилию будущей социал-демократии во главе с Турати, составившему, быть может, непосредственную причину победы фашизма.

Его “волюнтаризм”, который неосновательно пытались противопоставить его марксистскому правоверию, есть всего лишь теоретическое выражение его непримиримости. В самом деле этот волюнтаризм полемически направлен против эволюционной теории того времени и в точности соответствует борьбе Ленина против доктрины “самотека”. Муссолини говорит: “Эта концепция изгнала из мира волю и насилие, она отрицала революцию. А между тем Маркс, говоря о "революционном развитии”, учил нас различать медленное экономическое развитие и внезапное столкновение в политической, юридической и социальной надстройке. Позитивистский эволюционизм изгнал из жизни и из истории катастрофы; но оказывается, что современные теории обнаруживают ложность слишком часто используемого изречения “Natura non facit saltus.” * «Природа не делает скачков»(лат.) Когда Муссолини говорит "воля”, он понимает под этим не что иное как “диалектику”. А когда он говорит об “идеализме”, он имеет в виду независимость политического сознания и стремление уйти от прямого давления хозяйственных интересов. Одинаково звучащие термины могут иметь совершенно разное значение. Энгельс называет “идеализмом” определенную метафизическую позицию, Ленин – определенную гносеологическую позицию. Для Муссолини этот же термин – оружие в борьбе против тенденций синдикализма, стремившегося стать независимым от социалистической партии: “Объединение как таковое – еще не сила… Объединение становится силой лишь в том случае, если оно сознательно. Рабочий,  всего лишь организованный (в хозяйственном смысле), становится мелким буржуа и прислушивается лишь к голосу своих интересов. К любому идеальному призыву он глух.” Один только “революционный идеализм” может уберечь Социалистическую Партию от вырождения в “разновидность корпоративистского и эгоистического движения за будущее рабочих (“operaismo” * От существительного operaio, рабочий (итал.); приблизительно «рабочизм» ).

И здесь Муссолини мыслит в точном соответствии с Лениным, говорившим о “спонтанности” и о “тред-юнионистском сознании”, вырабатываемом самим рабочим классом, который может быть выведен на правильный путь лишь сознательной волей профессиональных революционеров. И точно так же Муссолини хотел, чтобы партия стала “организацией воинов, солдат.”

С такой же решительностью Муссолини принял участие в споре о методе классовой борьбы. Неизбежность этого спора вытекала из того факта, что в 1914 году нигде в Европе общество не достигло той «зрелости», которая по марксистскому учению была предпосылкой пролетарской революции – а именно, поляризации общества на небольшое число эксплуататоров и «огромное большинство» эксплуатируемых (промышленных рабочих). Уже сам Маркс не хотел пассивно ожидать, пока созреют «экономические предпосылки»; например, он писал Энгельсу, что, возможно, пролетарскую революцию в Германии придется поддержать вторым изданием крестьянской войны. Это нетерпеливое предложение – не что иное, как предварение ответа большевиков, их победоносного рецепта союза рабочих и крестьян. Конечно, в смысле теории это парадоксальный и временный союз: сам Ленин, вплоть до времени своего господства, не хотел называть такую революцию социалистической.

Значение пропаганды среди крестьян Муссолини понимал не хуже Маркса и Ленина. Для такой пропаганды была особенно благоприятна «триалистическая» система Северной Италии, где труд и доход весьма неравномерно распределялись между собственниками земли, арендаторами-испольщиками (“mezzardi”) и наемными работниками (“braccianti”). Муссолини, решительно выступавший на стороне “braccianti” и объявивший ближайшей целью полное устранение аренды, превратил провинцию Форли в форпост социализма и вынудил господствовавших прежде республиканцев перейти к обороне. Но он хочет лишь использовать все демократические учреждения, “чтобы скорее наступил наш час”, и обращается к “braccianti”, потому что революция должна одновременно вспыхнуть «в городах и деревне”.

Социалистическая революция – это решение классовой борьбы. Она решает ее, потому что ее снимает. Но именно потому она не может быть мирным переходом. Крайнее обострение классовой борьбы – это предварительное условие ее снятия: “ Мы хотим, вместо того чтобы убаюкивать пролетариат иллюзиями о возможности устранить все причины кровопролитий, подготовить его к войне, ко дню “величайшего кровопролития”, когда два враждебных класса столкнутся в последнем испытании”.

В этом смысле марксизм Муссолини тождественен катастрофическому сознанию. Так же, как трезвый язык Ленина приобретает мощь и размах, когда речь заходит о революции, Муссолини изображает ее с большой силой и убедительностью: “Когда мы начнем большую симфонию, в нашем оркестре будут стальные инструменты.” И если Маркс и Энгельс опасались, что война, эта последняя и уже почти изжившая себя форма катастрофы, может замедлить ход революции, то Муссолини накануне мировой войны говорит с уверенностью: “Если буржуазия развяжет великую схватку народов, то она разыграет этим свою последнюю карту и вызовет на сцену мировой истории то, что Карл Маркс называл шестой великой державой – социальную революцию.”

Вряд ли какая-нибудь политическая доктрина прошлого страшила столь многих людей, и столь многим людям внушала небывалую прежде уверенность в себе, как учение о революционной классовой борьбе пролетариата. Вряд ли какое-нибудь учение, в его практическом действии, имело вначале такой потрясающий успех а при дальнейшем осуществлении привело к такой тяжелой неудаче. Возникшее вначале из философской конструкции, оно, казалось, отражало самое движение истории до тех пор, пока не было достигнуто новое относительно устойчивое состояние общества, и снова обретало силу, как только чрезвычайные события ставили эту устойчивость под вопрос. Но очень скоро выяснилось, что “пролетариат” как понятие плохо поддается однозначной формулировке, а как политический феномен и вовсе неоднозначен. В самом деле, обе составных части этого понятия уже привели к противоречию. Для Маркса назначение пролетариата было в том, чтобы, с одной стороны, сделать буржуазию излишней, а с другой стороны, в буре негодования ее смести. Маркс упустил из виду, что “пролетариат”, в смысле “неимущего” слоя, в высоко дифференцированном обществе и сам дифференцировался, и вследствие этого не мог больше революционно противостоять той действительности, частью которой он стал; а с другой стороны, “пролетариат”, в смысле слоя “работников физического труда”, сохранившего революционное настроение, стоял вне общества и потому не мог вести с ним борьбу.

Он не оставил также “феноменологии пролетариата” (глава о “классах” в третьем томе Капитала осталась ненаписанной). Марксизм вообще не очень знал, что делать с реальным настроением различных групп “пролетариата”, определяемым не только их экономическим положением, но и целым комплексом исторических условий. Это напоминало мистификацию: едва реакционные в прошлом массы освободились от влияния попа и обратились к революционному учению, как тотчас они забрели опять в “буржуазный”, то есть в социал-демократический лагерь. И эту тенденцию тоже следовало считать “реакционной”. Таким образом, революционная партия оказалась повсюду в Европе между двумя “реакционными” огнями, и нигде не имела в своем бесспорном обладании того пролетариата, который был ей столь необходим. В самом деле, при любой серьезной революционной угрозе “буржуазия” ( для которой тоже не было практически пригодного определения) сплотилась бы в единый компактный блок. И тогда неизбежно должны были возникнуть вопросы, чем, собственно, является пролетариат, то есть кто его представляет; как объяснить тенденцию самого пролетариата к “буржуазности”(Verbürgerlichung); и где искать необходимых для победы союзников. На первый вопрос Маркс и Энгельс ответили очень неопределенным понятием «авангарда»; «буржуазность» они лишь констатировали как английское явление, не пытаясь его объяснить(51); союзником же в «демократической революции» была для них, очевидным образом, «прогрессивная часть» буржуазии. Впрочем, они никогда не задавались вопросом, может ли рассчитывать на братьев по оружию партия, заранее – и с большим пафосом – объявившая себя будущим могильщиком своих союзников.

Ленин определил авангард как организационное ядро профессиональных революционеров, избрал союзниками крестьян, а тенденцию к буржуазности части рабочих объяснил тем, что империалистическому и монополистическому капитализму некоторых западных стран удалось «подкупить рабочую аристократию», поделившись с ней частью своих сверхприбылей. Ясно. что эти ответы неизбежно должны были привести к глубокому изменению марксизма: спонтанность масс должна была уступить место авторитету руководства; международная борьба между капиталистами и пролетариями должна была превратиться в конфликт между эксплуатируемыми и эксплуатирующими народами; наконец, победоносная революция могла быть лишь вступлением к решающему столкновению обоих неравных партнеров.

Перед первой мировой войной международный марксизм в самом деле стоял перед рядом проблем. Муссолини отвечал на них, по существу, не теоретическими доводами, а практическими действиями: борьбой против реформизма, синдикализма, недиалектического позитивизма. В этом смысле его действия могут быть закономерно поставлены в параллель со словами и делами Ленина.

Но его отличают от Ленина две характерных особенности. У него нигде нет параллели чудовищному изречению: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно.» Более того, он высказывается против «обоготворения» Маркса; он готов дискутировать со своими противниками на тему «живое и мертвое в марксизме»; он размышляет о (выраженной Преццолини) мысли, что марксизм может представлять собой отражение особых английских условий; по-видимому,  он признает существование некой «новой, молодой, индустриальной, отважной» буржуазии, в отличие от приходящей в упадок старой консервативной буржуазии. Этому противоречит его понимание, что в Италии социальные конфликты часто представляют собой лишь “prelotta-di-classe”, предклассовую борьбу. Но можно ли, исходя из марксистских предпосылок, вести «народ» на борьбу с буржуазией, едва приступившей к своей индустриальной задаче и функции?

Муссолини этого вопроса не ставит. Но как бы он ни был проникнут марксистской верой, он не был и догматиком, которого ничто не может отклонить от заданного пути. Этот человек, способный не только к сомнению, но и к поразительному постижению, был уязвим для потрясения своей “fede”. * «Веры» (итал.)

Диссоциация отдельных элементов кажется возможной, поскольку способность к постижению сопровождается в нем дальнейшей чертой характера – необычайной впечатлительностью, не позволяющей ему изолироваться или сохранять равнодушие к духовным течениям или необычным событиям.

Эта впечатлительность выступает, когда он излагает классовую борьбу с помощью категорий, не чуждых марксизму по своему исходному смыслу, но происходящих из иного духовного мира и проникнутых иной атмосферой.

Так, он прямо – то есть недиалектически – противопоставляет “небольшое решительное и смелое ядро”, которое должно стать подлинным носителем борьбы, “массе, хотя и многочисленной, но хаотичной, аморфной и трусливой”.(59) Нередко он говорит об “élite proletaria” * «Пролетарской элите» (итал.) , видя в ней динамическое меньшинство, полярно противоположное статическим массам. Для него это группа “сильных”, “героев”, способных побеждать. Революция – это “молниеносно возникающее различие сильных и слабых, апостолов и ремесленников, энтузиастов и трусов.” До этого “исторического  дня” только революционный идеализм может желать и представлять себе революцию, позволяя тем самым “отличать организации от организаций, и скотину от человека”.

Конечно, все это говорится не в смысле Парето, который как раз противопоставил свою теорию круговращения элит представлению о бесклассовом обществе; и, конечно, нельзя не  видеть, что эти выражения Муссолини не очень далеки от ощущений Маркса, Энгельса и Ленина. Маркс и Энгельс ничего не презирали больше “слюнявого бессилия” “коммунистов чувства” (“Gemütskommunistеn”). И Ленин написал безжалостные слова: «Угнетенный класс, не стремящийся знать оружие, владеть оружием, иметь оружие, – такой угнетенный класс заслуживает лишь, чтобы его угнетали, унижали и обращались с ним, как с рабом».

И в самом деле, марксизм никоим образом нельзя назвать невоинственным, негероическим, мягкосердечным, филантропическим. Но все же он никогда не становится идеологией победителей, героев, твердых и молодых. Не таков он и у Муссолини. Но изменение терминологии выявляет неопределенность, чреватую поразительными следствиями.

Как и молодые писатели из Леонардо или Воче, Муссолини не мог уклониться от мощного направления общеевропейской мысли, в главных своих частях предваренного Ницше, но повсюду, как будто волшебным образом, дававшего разнообразные и противоречивые ростки: это была “философия жизни”. Муссолини не стесняется на нее явно ссылаться: “Классическое понятие революции находит  в современной тенденции философии жизненный элемент. Наша концепция омолаживает. Напротив, реформизм – мудрый, респектабельно эволюционистский, позитивистский и пацифистский реформизм – отныне обречен на старческую слабость и упадок”.

Именно дух философии жизни (если и не только ее дух) побуждает Муссолини говорить, что социализм должен снова стать “движением, борьбой, действием”, что он должен освободиться от “идиллических, аркадийских, пацифистских концепций” реформистов. Именно дух философии жизни побуждает его чаще всех изречений цитировать изречение Гийо: “Vivre, ce n’est pas calculer, c’est agir.” * «Жить – это не значит рассчитывать, это значит действовать.»(фр.)

По смыслу все это никак не противоречит марксизму. Марксизм тоже есть некоторый вид философии жизни, предмет его – борьба растущей жизни с неподвижными оковами, которые ей временно нужны. Но он не строит свое понятие жизни, подобно Бергсону, на аналогии с “творческой эволюцией” в биологическом мире, а, подобно Гегелю, строит его на представлении о подъеме “трансцендентально” понимаемой истории – подъеме, допускающем завершение.

Граничная линия становится отчетливой, когда Муссолини говорит: “Оплодотворение – это ранение. Без кровопролития нет жизни.” Из понятия биологической жизни нельзя вывести представление о бесклассовом обществе. Бесклассовое общество означает переход из царства необходимости в царство свободы. Если называть “природой” господство основных закономерностей органической и животной жизни, то оно в самом деле есть антиприрода. Из сущности “жизни” очень легко вывести вечность и естественную необходимость войны. * В действительности, как известно из биологии, единственные виды, ведущие «войны» со своими собратьями по виду – это человек и крыса. «Жизнь» в авторских кавычках – это, конечно, конструкция Муссолини Хотя Муссолини приближается к тем выводам философии жизни, которые он в качестве марксиста не может принять, он все же не переступает границу. В самом деле, ведь главный принцип реформизма – изречение Бернштейна “Движение – все, цель– ничто” – также неизбежно следует из философии жизни. Но в действительности Муссолини никогда не становится последователем нового образа мыслей, как бы он к нему ни приближался; ему препятствует в этом его непоколебимая приверженность конечной цели социализма, ее “finalità” * «Конечной цели»(итал.) .

Конечная цель социализма – это не произвольно сконструированный идеал; она возникает с неизбежностью, не зависящей от забот и усилий отдельных  людей. И если Муссолини уже не так часто это подчеркивает и не так сильно на этом настаивает, как это делал “научный социализм" основоположников, то этот факт естественно объясняется изменением духовной атмосферы. Противниками давно уже были не утопизм и не философия свободы, а позитивизм и "буржуазная” теория эволюции. Незачем было нести в Афины сов * Древняя поговорка: сова считалась эмблемой богини Афины, покровительницы одноименного города . И все же, понятие необходимости остается для Муссолини самоочевидной предпосылкой,  и везде, где он ее формирует, он делает это с примечательным радикализмом.

Однако, идеал есть не что иное, как самый смысл исторического процесса, проявляющийся в разумной воле некоторого избранного класса. Этот смысл трансцендирует осуществляющее его движение, приводя его к новому состоянию (форме движения), принципиально отличному от всех предыдущих состояний. Поэтому Муссолини защищает решающий признак социализма, когда говорит о реформистах: “Бономи призывает: ”Пусть не будет речи о целях. Нам достаточно движения. Но какое движение имеется в виду? Ведь delirium tremens  * Белая горячка (лат.) тоже движение.”

Совокупность целей социализма, в сущности определяющих характер ведущего к ним процесса, Муссолини описывает самым ортодоксальным образом.

Социализм – это прежде всего “переход средств производства и обмена в руки пролетарского сообщества”, устраняющий тем самым нелепость частного присвоения продуктов коллективного труда. Муссолини сохраняет без всяких ограничений требование “экспроприации буржуазии”, которая остается для него предпосылкой “ассоциации”, исключающей классы. Лишь такая ассоциация способна осуществить “счастье” всех людей, поскольку она будет «обществом свободных и равных”. Она означает “окончательное исчезновение эксплуатации человека человеком”, и тем самым конец “предыстории человечества”: ”Социализм построит мост между человеком-зверем и человечным человеком, мост между предысторией и историей, мост, ведущий человечество от борьбы за существование к содружеству в существовании!…”

Если Маркс изображает будущее крайне схематически и бесцветно, то, конечно, он это делает из опасения впасть в необузданные мечты, наподобие Фурье. Его трезвость выражает уважение к неизвестному.

Когда Муссолини дополняет контуры Маркса некоторыми живыми красками, в этом выражается острое и нетерпеливое ощущение возникающего мира техники, уже отчасти воплотившегося в жизнь. Так, он с энтузиазмом приветствует первые полеты Латама и Блерио, потому что они обещают “ускорение жизненного ритма”. Хотя он изображает эти события в строго марксистском духе как “символы мира”, предвещающие конец “братоубийственного господства человека над человеком”, у него тут же слышится инородный тон, когда он восхваляет летчиков как “futura razza di dominatori” * «Будущую расу господ» (итал.) и “spiriti inquieti” * «Беспокойные души» (итал.) . Во многих местах замечается некоторый сдвиг акцентов, уводящий от основного гуманистического мироощущения Маркса к восторженному принятию нового технического мира, который, по-видимому, вызывает энтузиазм сам по себе. Муссолини не говорит уже о господстве человека над машиной, а описывает социализм как общество, “где жизнь станет более интенсивной и неистовой, повинуясь ритму машин”. Его не привлекает надежда на неслыханный расцвет искусства в будущем обществе; напротив, он в самом технократическом стиле предсказывает, что музы, “эти бледные обитательницы Парнаса”, погибнут в новом мире титанов, овладевающих природой.

Но это смещение акцентов скорее отражает характер эпохи, чем личность самого Муссолини.

Так же обстоит дело с вопросом о значении идеала, который Маркс никогда не рассматривал в явной форме; но, конечно, он не видел перед  собой  никаких реформистов. Он не мог еще верить, что самое положение пролетариата несовместимо с “отсутствием идеалов” (то есть с простой действительностью). Для Муссолини же наличие идеала – это признак, отличающий революционера от реформиста: ”Именно идеал – наша конечная цель – накладывает на нас неизгладимую печать…” Только идеал позволяет и оправдывает сопротивление тем сиренам непосредственной выгоды, которые насмешливо призывают: “Оставь свои проповеди, спустись с облаков на землю, держись действительности.”»

Но это и означает отсутствие идеала: приспособление к «действительности», к любым заданным условиям. Можно льстить себе надеждой овладеть этой действительностью и изменить ее; но на деле мы становимся ее рабами, мы поддаемся ее беспощадному закону. Поэтому Муссолини нападает в своей газете на речь Биссолати, произнесенную на миланском съезде партии, в которой нет “ни малейшего намека на будущее”. Поэтому после начала ливийской войны он рисует с беспримерным ожесточением образ ренегата, оправдывающего эту войну, которому теперь придется пройти весь путь соглашения со всей реальностью этого общества. Примером служит ему Паоло Орано (через 25 лет он же станет, по заданию Муссолини, инициатором фашистской расовой идеологии): “Паоло Орано находит итальяно-турецкую войну прекрасной, правильной, лучезарной, почти священной. Паоло Орано испытывает потребность ухватиться за шлейф татарообразного итальянского национализма… Паоло Орано отрекается, с бесстыдной гримасой искушенного комедианта, от всего, что он говорил и писал против милитаризма в течение пятнадцати лет своей революционной деятельности, и заводит гимн в честь убийственной сабли… Скоро Паоло Орано превратится в великого философа, дипломированного и признанного монархической властью. Я оставляю его на кладбище бесхарактерных людей.”

То, что Муссолини подчеркивает “идеал” с решительностью, отсутствующей у Маркса и Ленина, отнюдь не выводит его за рамки ортодоксального марксизма. Неясная формулировка, данная Марксом принципу осознания бытия, мстит за себя во всех вопросах марксизма: когда Маркс и Ленин с большим пафосом изгоняют “идеализм” через парадную дверь, он снова пробирается в переодетом виде через задний вход, под названием “революционной страсти” или “решимости рабочего класса”.

Различие проявляется, когда Муссолини заявляет, что партии разделяются не параграфами их программ, а складом их ума (mentalität); это различие нельзя уже не заметить, когда он, опять-таки опираясь на категории философии жизни, по-видимому, отделяет «веру» от всякой реальности, и даже превращает ее в основу реальности: «Можно ли свести социализм к теории? Мы хотим в него верить. Мы должны в него верить, потому что человечество нуждается в вере. Именно вера сдвигает горы, потому что она создает иллюзию, что горы движутся. Иллюзия и есть, может быть, единственная реальность жизни.»

Здесь проглядывает миф, позднеевропейский миф, предполагающий скептицизм, который он стремится  преодолеть. Но у Муссолини он возникает иначе, чем беспокойство неверующего, ищущего веру, как больной ищет лекарство. Более того, он транспонирует свое основное убеждение в миф или в «иллюзию», чтобы укрыть его от научной критики. Полстолетия истории и критики не прошли для марксизма бесследно. Но с другой стороны, он проявил силу воздействия, с которой не могла даже отдаленно сравниться никакая научная теория. Перефразируя выражение Сореля, можно было бы сказать, что марксизм был последней верой Европы. Но он подошел к рубежу, где  сам начал сознавать этот свой характер. На нем стоит Муссолини, на нем стоял Сорель; но Ленин и Каутский тоже сделали свой выбор.

Муссолини еще раз приближается к границе, где неизбежно кончается марксизм и начинается философия жизни, когда он говорит: «Каждая конечная цель есть акт веры.» Именно эта уверенность в себе яснее всего показывает возможность поворота: «Какая жизнь, какой энтузиазм, какая сила в наших рядах!» Когда и где, в каких рядах будет больше жизни, больше энтузиазма, больше силы? Будет ли тогда интенсивность веры мерой справедливости веры? Если другая партия проявит в уличных боях бóльшую «жизненность», будет ли это означать, что она сражается за правое дело?

Муссолини снова приближается к границе, но не переходит ее. Отдельные высказывания надо рассматривать в связи с целым. И оказывается, что его марксизм достаточно прочен, чтобы удержать его от слишком торопливого  стремления к этой границе. Классовая борьба и конечная цель социализма в его понимании не изолированы: с ними связан его интернационализм, и лишь всестороннее проникновение этих элементов составляет целое.

Интернационализм, так же как классовая борьба и конечная цель, это не просто пункт политической программы. Он заключен в реальности общественных условий, если даже его нередко скрывает реальность текущего момента.

Промышленность, торговля, наука стирают границы. У буржуазии тоже нет отечества: «В области экономики, – говорит Муссолини, –деятельность капитализма пробила границы и повсюду навязала свой способ производства, а в области культуры давно уже развился интернационализм мысли.» В начале своей политической жизни Муссолини выводил из этих предпосылок заключение, что война, во всяком случае в Европе, стала невозможной; но уже скоро он (как и Ленин) выдвигает требование превратить войну в гражданскую войну. Такое превращение не может быть изолированным событием: социалистическая революция неизбежно должна быть интернациональной.

В идиллической Европе начала века было лишь немного людей, принципиально критиковавших пацифистскую концепцию, в которой либерализм и социализм были согласны: в поле зрения Муссолини это были, главным образом, Моррас и Коррадини с их сторонниками. Муссолини очень внимательно следил за развитием национализма, без какой-либо скрытой симпатии. Напротив, он видел в нем предательство буржуазией ее собственного творения. Это было отвлекающее средство, применяемое буржуазией, чтобы задержать социалистическую революцию. Он проницательно замечает, что гимны националистов, восхваляющие войну, имеют внутриполитический смысл и прямо связаны с классовой борьбой. С «громогласным» итальянским национализмом он вступил в борьбу в 1910 году, как только тот официально выступил на политическую сцену, и никто не мог бы сделать это с бóльшим осуждением и презрением: «Монархия, войско, война! Вот три духовно-идеологических маяка, вокруг которых собрались бабочки столь поздно созревшего итальянского национализма. Три слова, три учреждения, три нелепости!»

Буржуазный национализм вступает в союз со всеми старыми, отжившими общественными силами. Их и надо устранить вначале. Их форпост в Италии – Ватикан, эта “vecchia vaticana lupa cruente” * «Старая ватиканская кровавая волчица» (итал) , как Муссолини говорит вместе с Кардуччи. Но Ватикан был бы бессилен, если бы его не поддерживала феодально-клерикальная Австрийская Империя. Таким образом, неизменное и глубокое отвращение Муссолини к «имперскому» Тройственному Союзу вполне объясняется его марксистскими предпосылками; для него не требуется ссылка на предполагаемые ex eventu * Случайные, непреднамеренные (лат.) ирредентистские * От выражения Italia irredenta, «неискупленная Италия»: так называли населенные итальянцами области, оставшиеся вне итальянского государства чувства, не нашедшие никакого отражения в его общественной деятельности.

Буржуазному предательству противопоставляется пролетарский ответ. Он состоит прежде всего в том, чтобы, сопротивляясь утонченному обману со стороны буржуазии, увидеть в «тумане патриотического романтизма» его истинную сущность: средство борьбы, применяемое классовым врагом. Для пролетарского антипатриотизма отечество – это «лживая фикция, пережившая свое время». Пролетариат преодолевает «понятие отечества с помощью другого понятия – понятия класса.» И снова Муссолини ссылается на Маркса, который, провозгласив боевой лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», стал «разрушителем старой патриотической идеологии».

Но духовного сопротивления недостаточно. Буржуазия не ограничивается пропагандой. Она переходит к действию, то есть к войне. Для Муссолини ответ пролетариата ясен: «В случае войны мы не пойдем к границе, а поднимем восстание внутри.» И когда началась война в Ливии, он предпринял серьезную попытку исполнить это намерение. Провинция Форли была единственной областью Италии, где война столкнулась с сопротивлением народа – правда, всего лишь беспорядочным сопротивлением. Установлено, что главную ответственность за это нес Муссолини, хотя его непосредственное участие в событиях оспаривалось. Несомненно, неудача была для него горьким разочарованием. Но он не отказывается от борьбы: «Я хочу создать антивоенное сознание, которого еще нет.» Одна из иллюзий рассеялась. Он предвидит, однако, близкий «исторический день»,когда буржуазия захочет не просто затеять колониальную авантюру, а разжечь всемирный пожар: «Но к тому времени мы должны быть готовы.»

В самом деле, очень трудно оспаривать интернационализм Муссолини, или выдать его за маску страстного националиста. И все же фашистская литература усердно занималась этим нелегким делом; но несмотря на все ее ухищрения,  от не поддающихся проверке рассказов до прямых фальсификаций, ей не удалось сколько-нибудь убедительно изобразить социалистический период Муссолини.

Действительная трудность, та «близость границы», которая все же присуща интернационализму Муссолини, находится не там, где ее хотели видеть его всевозможные льстецы и апологеты. Она кроется в абстрактном радикализме и юношеской наивности этого интернационализма. В девятнадцать лет он провозглашает: «Социализм не знает национальности»; молодой учитель французского языка и литературы в Онелья  пишет: «Угнетенные не имеют отечества, они считают себя гражданами Вселенной»; редактор Лотта ди Классе, вслед за Эрве, называет национальный флаг «Тряпкой, поднятой над кучей мусора»; а немного позже он изображает патриотический энтузиазм по поводу ливийской войны словами, звучащими, как государственная измена: «Мы заявляем во весь голос, что арабские и турецкие пролетарии наши братья, а наши непримиримые враги – турецкие и итальянские буржуа, без всяких тонких различий и лицемерных оговорок». И директор Аванти! Выступает с подчеркнутой суровостью против мнения одного французского социалиста, что социалистическое государство должно также иметь военные силы: «Мы придерживаемся противоположного мнения. Мы верим – принимая во внимание экономическую, политическую, культурную взаимозависимость наций и постоянно нарастающий пролетарский интернационализм, – что если социалистическая революция вспыхнет в одной стране, то либо другие последуют ее примеру, либо пролетариат будет настолько силен, что помешает любой вооруженной интервенции национальной буржуазии».

Этим очень уж наивным высказываниям резко противостоят другие, предвещающие будущее. Это не риторика о славе и величии Рима (которую так и не удалось отыскать), а совсем простые соображения, к которым Муссолини всегда был способен: «Италия все еще расколота на части, как во времена Джусти. У нас нет национальных проблем, а одни региональные проблемы, нет национальной политики, а только региональная политика». Вера в марксистский интернационализм и понимание незрелости итальянского общества все еще беспрепятственно соединяются друг с другом; но устоит ли это сомнительное единство перед серьезным испытанием?

Однако, никак невозможно утверждать, что ранний Муссолини был революционным синдикалистом, последователем Сореля или даже Парето. Несомненно, он был марксистом. Но вполне допустимо ставить под сомнение ортодоксальность его марксизма. При этом надо, разумеется, иметь в виду, что немногие марксисты занимали в этом смысле безупречные позиции. Ленина постоянно упрекали в «бланкизме». И разве у самого Маркса не заметны нетерпение и склонность к политическому насилию того же француза? Примечательно, что таковы были как раз итальянские социалисты, которые с пристрастием обвиняли Муссолини в непоследовательности, путанице мыслей и интеллектуальной неполноценности, не подозревая, в каком свете они выставляют сами себя, поскольку они позволили этому человеку руководить собой в решающие годы, а немного позже – полностью себя победить. Легко выбрать и эффектно соединить отдельные цитаты; но более справедливо, и не только по отношению к Муссолини, изложить его марксизм в целом, что дает возможность его окончательно оценить. Это приводит к следующим вопросам:

1. Какое место занимает Муссолини по отношению к марксизму в целом?

2. Где видны признаки возможного отчуждения?

3. Являются ли эти признаки чисто внешними?

Что касается понимания классовой борьбы, то реформистское истолкование содержится в марксизме точно так же, как и революционное. Достаточно напомнить, что марксизм – это система мышления, которую оба ее основателя разрабатывали в течение 50 лет, и что предисловие Энгельса к книге Маркса Классовая борьба во Франции (написанное в 1894 году) составило прямо-таки magna carta * Великая Хартия (Вольностей) – декларация, ограничившая королевскую власть в Англии (1215 г.) реформизма, чрезвычайно далекую от баррикадного духа  Коммунистического манифеста. Но в Капитале революционный протест еще занимает свое место, наряду с одобрением медленной работы реформ. Духом марксизма можно было считать и волю к революции, и призыв к терпению – к ожиданию, когда условия достаточно созреют.

В отношении конечной цели Маркс, в отличие от утопистов, – холодный реалист, обливающий слишком смелые и чрезмерные ожидания ледяным душем противоречивой и бурной действительности; но он не только трезвый практик, он также верующий, полный нетерпения, который надеется увидеть в близком будущем «совсем другое», новое агрегатное состояние мира.

Абстрактный интернационализм Коммунистического манифеста – отнюдь не последнее слово Маркса и Энгельса в вопросе об общественных противоречиях и о значении наций. Статьи в Новой Рейнской Газете во время революции 1848 года производят совсем иное впечатление. Они полностью проникнуты страстным убеждением, что большие и прогрессивные нации имеют большее право, чем «мелкие нации» (“Natiönchen”), что теория братства народов – бессмыслица, если она оставляет без внимания различные уровни цивилизации отдельных народов. И еще в статьях Маркса о британском господстве в Индии можно заметить, что его «ближайшая воля» вынуждена одобрять колониальное принуждение, и лишь его «отдаленная воля» сможет обратиться против любой формы  угнетения.

Муссолини высказывается за дух, веру и отдаленную волю марксизма против его понимания, реализма и ближайшей воли; тем самым он делает многозначное однозначным. Но этот выбор не случаен, не произволен и не только индивидуален: это выбор левого марксизма вообще, это также выбор Ленина и Розы Люксембург, Троцкого и Либкнехта, Гэда и Эрве. Он гораздо больше, чем противоположный выбор, соответствует жизненной установке Маркса, и гораздо меньше – подлинным условиям Западной Европы в начале 20 века.

В рамках буржуазной системы левый марксизм должен означать, таким образом, нечто иное, чем внутри феодального или полуфеодального строя. Его противники и его друзья, его самосознание и его шансы на победу становятся иными. Две его ветви можно отличить, назвав их коммунизмом и большевизмом. Муссолини и Ленин противостояли друг другу как представители этих направлений.

Несомненно, в мышлении Муссолини признаки возможного отчуждения от марксизма выражены гораздо сильнее, чем, например, у Ленина. Как мы показали, они происходят от принятия некоторых категорий философии жизни. Таким образом, доведенный до однозначности марксизм, тотчас же становится у Муссолини опять амбивалентным.

То, что у Маркса и Ленина было само собой разумеющимся, даже никогда не выступающим на передний план элементом, – храбрость и сила, мужество и героизм, жизненная сила и способность к изоляция – все это у Муссолини становится самостоятельным, сознает само себя и даже время от времени стремится превратиться в общие понятия, уже несовместимые с марксизмом. («Нет жизни без пролития крови» – не значит ли это, что нет жизни без войны и политической революции?).

То, что у Маркса и Ленина было научным пониманием неизбежного хода истории и ее самоустранения (Selbstaufhеbung) в царстве свободы, у Муссолини становится «верой», и эта вера, в свою очередь, стремится стать простым элементом развивающегося  élan vital * Великая Хартия (Вольностей) – декларация, ограничившая королевскую власть в Англии (1215 г.) .

Наконец, абстрактная радикальность его интернационализма примечательным образом связана с его бездумным энтузиазмом перед растущим могуществом техники, так что и здесь нельзя исключить возможность диссоциации.

Это потенциальное отчуждение самым резким образом выражается в отношениях Муссолини к Ницше. Хотя они спорадичны и каждый раз как будто прерываются на несколько лет, впечатлительность Муссолини приводит его не только к ряду интересных, но сомнительных попыток синтезировать мысли Ницше и Маркса, но даже к параллельному сопоставлению прямо несовместимых вещей. После того, как он без конца восхвалял разные ступени и эпохи эмансипации, он не стесняется излагать с очевидной симпатией представление Ницше о “восстании рабов”. По-видимому, он и в самом деле не ощущает, что парадоксальным и абсурдным образом сближает две противоположных возможности современного истолкования истории – концепцию “осуществления” Гегеля-Маркса и концепцию “покушения” Ницше-Морраса.

Без сомнения, это крайний случай, первое и самое радикальное проявление того, что в голове Муссолини и в будущем будут складываться непостижимые “соседства”.

Но в целом смешение марксизма с мыслями совсем иного происхождения – вовсе не изолированное явление. Пока марксизм является частью сложного, духовно разнообразного общества, конфликты с другими идеями, при взаимном проникновении идей, составляют как раз элемент и критерий его жизненности. Сравнение сочинений Грамши и Сталина демонстрирует, чем обязан марксизм либеральному обществу, которое он самым резким и проницательным образом критикует. Склонность Муссолини к Ницше показывает, насколько оно могло быть ему опасно.

Это не чисто внешняя опасность. Она говорит нечто и о самом объекте опасности. Представления о свободно развивающемся индивиде, освобожденном от разделения труда и от эксплуатации, о мирной всечеловеческой ассоциации производителей вовсе не были изобретены марксизмом. Они были развиты с полной ясностью уже Фурье и Сен-Симоном. Точно так же, понимание фундаментального значения классовой борьбы и тезис о том, что сознание определяется общественным положением, существовали до Маркса: все это он нашел во французской буржуазной историографии. Своеобразной чертой марксизма является лишь “доказательство”, что классовая борьба должна с внутренней необходимостью привести к бесклассовому обществу. Марксизм тоже есть синтез – синтез великих и наивных проектов эпохи Просвещения с реальностями и необходимостями 19 века, так же, как “прусская” государственная философия Гегеля, критическая концепция прогресса Конта и национально-гуманистическая мысль Мадзини. И марксизм также может подвергнуться опасности распадения на составные элементы. Когда Муссолини интерпретировал его в категориях философии жизни, он заложил основу диссоциации, которой недоставало только катализатора.


Война как революция


Этим катализатором стала война. Она подвергла марксизм во всех странах испытанию на прочность, и ни в одной стране он не вышел из этого испытания без внутреннего и внешнего ущерба. Муссолини оказался в начале войны уже не просто «редактором» Аванти!, не игравшим никакой “ведущей роли”, а самым влиятельным и в то же время самым своевольным человеком в той социалистической партии Европы, которая оказалась в самой трудной ситуации, единственной, имевшей возможность действовать в духе довоенных представлений.

Социалистический Интернационал  оказался неспособным помешать войне всеобщей забастовкой, и это нельзя было считать простой “неудачей”. Это было следствием того факта, что европейские страны не чувствовали себя однородными в общественном отношении. Именно марксистское учение больше всего способствовало осознанию этих различий.

Французские социалисты имели серьезные марксистские основания рассматривать войну как нападение феодальной военной державы на прогрессивную, хотя и буржуазную демократию. Поэтому они без сомнений могли стать солдатами своего отечества, и самый известный из всех антимилитаристов, Гюстав Эрве, сделал этот решительный шаг с наибольшим шумом. Для французских социалистов не было пропасти между требованиями действительности и их социалистической совестью.

Напротив, для Ленина и Троцкого было с самого начала очевидно, что надо стремиться к низвержению царской монархии, поскольку для всех марксистов царизм был самой реакционной и самой средневековой силой в Европе. В соответствии со своими убеждениями они приняли необычайное решение – против “действительности” (от которой не смог уклониться даже такой человек, как Георгий Плеханов); чтобы провести это решение, от них потребовалась вся их революционная решимость. Таким образом, они все же не остались “в стороне от кровавого пути мировой  войны”, которая, как Ленин выразился впоследствии, пощадила лишь “мелкие  сообщества некоторых небольших государств”, оставив их в равнодушном наслаждении своей незначительностью.

Немецкие социалисты находились в двусмысленной ситуации. Германия, реакционная в отношении западных демократий, но прогрессивная по сравнению с русским самодержавием, занимала в глазах марксистов невыносимое промежуточное положение. Согласно Марксу, решение этой дилеммы состояло в том, чтобы революционизировать Германию, а затем побудить ее вступить в войну с восточным врагом европейской свободы. Но немецкие социал-демократы полагали, что уже половина этого плана спасет их совесть. И разочарование, вызванное их поведением у всех социалистов Европы, по существу никогда не было преодолено. Даже “нет” Розы Люксембург и Карла Либкнехта не могло удовлетворительным образом разрешить этот парадокс, приближаясь к абстрактному отрицанию войны в духе пацифизма. И все же, оно дало им возможность бороться и в конце концов умереть за свое дело.

Тройственный союз связывал Италию с центральными державами. Поэтому вначале была опасность, что она будет втянута в войну. Муссолини был единственный руководитель социалистов Европы, решительно угрожавший восстанием своему правительству, и в самом деле, вскоре был объявлен итальянский нейтралитет. Но этот единственный в европейской катастрофе успех марксистской ортодоксии был довольно сомнителен: если он и не вполне сыграл на руку правительству, его мотивы, во всяком случае, не противоречили общественному мнению. Безопасность нейтралитета, сверх того, загнала социалистический корабль в безветренную мертвую заводь. Этот нейтрализм должен был стать неотличимым от буржуазного пацифизма, а на практике сомкнуться с дружественными Австрии католиками и консервативной буржуазией Джолитти, против активных сил остальных левых, единодушно стремившихся к войне – либо из дружбы к французской демократии, либо из ирредентистского стремления присоединить Триент и Триест.

Но эта ситуация могла быть выгодна как раз такому человеку, как Муссолини. Первая реакция его на войну характерным образом заключалась в том, что он усмотрел в ней приговор истории, завершивший борьбу революционеров и реформистов: ”Происходящее доказывает, напротив, что предсказания, на которых эволюционистский, градуалистский, поссибилистский и позитивистский реформизм основывал свои надежды, были непомерно преувеличены. Возможность войны остается, и история полна непредвиденного.” Но если революция, как ответ на возможность войны, оказалась невозможной, то сама война была в это время образом революции. Конечно, не любая война, и уж во всяком случае не война ради войны, а эта, определенная война, поскольку она видимым образом содействовала развитию в направлении революции. Даже самый верный своим принципам марксист не может с чистой совестью отгородиться от этой войны башней из слоновой кости, прикрытием своих нерушимых истин. В самом деле, марксизм всегда признавал национально-оборонительную войну: разве не дозволено и даже не следует прийти на помощь народу, подвергшемуся нападению? И национально-освободительная война также имеет свое место в марксистском учении: разве австрийское господство в Трентино и Триесте не является последним наследием эпохи порабощения Италии? Непротивление злу никогда не было марксистской доктриной: разве победа Германии не угрожает демократическим свободам всей Европы?

Такой марксист,  как Муссолини , который хотел “делать историю, а не переживать ее”, для которого действие стало самостоятельной ценностью больше, чем для всех других, не мог оставаться в стороне, спокойно рассматривая происходящее из своего угла.

Для марксиста, понимавшего себя конкретно и исторически (как всегда, несомненно, понимал себя Маркс), в итальянской ситуации решение вступить в войну на стороне Антанты было возможно.

Для марксиста, находившегося под влиянием философии жизни и Ницше, оно было необходимо.

Все предпосылки Муссолини вели к решению, к которому он пришел в октябре 1914 года, выразив его в своих последних словах, опубликованных в Аванти!: “Нам досталось единственное в своем роде преимущество жить в трагический час мировой истории. Хотим ли мы – как люди и социалисты – быть бездействующими зрителями этой величественной драмы? Не хотим ли мы быть ее участниками? Не будем же спасать “букву” партии, если это значит убить “дух” социализма.”

Но Муссолини нелегко было отказаться и от буквы учения. Август и сентябрь были для него временем внутренней борьбы, которой нельзя отказать в серьезности и объективности. Человек, который всегда придавал столько значения своей правоте, в настоящем или прошлом, на этот раз не боится открыто сознаться в своих сомнениях и трудностях: “Мне не стыдно признаться, что в течение этих двух трагических месяцев мое мышление испытало колебания, неуверенность и опасения.”

Пытались поставить под сомнение терзания совести Муссолини и серьезность его решения, утверждая, что в начале войны он выразил симпатии к Германии, и только после окончания битвы на Марне сделал ставку, со взглядом оппортуниста, на верную карту.

Документы этого не подтверждают. С первых дней он занимает недвусмысленную позицию против Австрии и Германии, вследствие их “разбойничьих” ультиматумов Сербии и Бельгии; несколько позже он страстно обличает “неслыханное и разбойничье поведение” в Бельгии, и вскоре обнаруживает, что немецкая опасность – не пустая фраза. Завершение войны в пользу Антанты очевидно ля него уже 5 сентября, то есть до окончания битвы на Марне – после англо-франко-русского соглашения, исключающего всякие сепаратные договоры.

Его отрицательное отношение к войне вытекает не из гуманитарных соображений, а опять-таки из принципов революционной фракции: война – это крайняя форма классового сотрудничества. Кроме того, война с Австрией была несовместима с принципами социализма. Но уже 16 августа он комментирует бескомпромиссное письмо Амедео Бордига, в принципе соглашаясь с ним, причем он различает “logica pura dei principi” * «Чистую логику принципов» (итал.) от “posizione storica del socialismo” * «Исторического положения социализма» (итал.) , оправдывающего позицию бельгийских социалистов и обосновывающего противоположную оценку прусского юнкерского режима и французской демократии.

Складывается впечатление, что он хочет избавиться от собственных сомнений и трудностей, с крайней резкостью полемизируя  против “delirium tremens nazionalista” * Белой горячки национализма (лат., итал.) , против тех профессиональных поджигателей войны, которые еще в июле поддерживали тройственный союз и хотят затеять войну ради войны. Он даже публикует 22 сентября от имени дирекции газеты манифест против этой войны и проводит по собственной инициативе нечто вроде опроса членов партии, пожалуй, более всего содействовавшего тому, чтобы партия приняла безусловно антивоенный курс.

Тем временем, однако, он все больше приходил к мысли о безжизненности чистых принципов, и “действительность” охватывала его тысячью рук. Патриархи социализма, которых он больше всего уважал, высказались за вступление Италии в войну: Амилькаре Чиприани, Эдуар Вайян, Петр Кропоткин. “Молодые” деятели его поколения тоже были за вмешательство в войну: Гаэтано Сальвемини, Джованни Амендола. Преццолини в газете Воче взывал к нему: “Дорогой Муссолини, надо на что-нибудь решиться. Для этого еще есть время. Отбросьте же эту двусмысленность. Пусть ваша воинственная душа выступит как единое целое.” Все, кто был дружественно расположен к Франции, как он сам, все, кто ненавидел Германию и Австрию, как он сам, давно уже были в лагере Антанты. Гарибальдийские легионы уже воевали на французском фронте. Все более ощутимым становилось опасение, что абсолютно непримиримая позиция нейтралитета лишает партию и Италию свободы маневра и может составить весомое преимущество для центральных держав. То, что он пишет 13 октября, звучит как призыв погибающего: “Кто решится теперь сказать, что Социалистическая Партия не сделала больших уступок исторической и национальной действительности…Чего же хотят еще? Чтобы мы стали придворными шутами демократической войны? Чтобы мы тут же выбросили на свалку все наши убеждения лишь потому, что нас ошеломила некая новая реальность?»

Историческая реальность одерживала верх, но, по-видимому, Муссолини все еще надеялся по-иному совместить ее с принципами. 18 октября появилась статья “Dalla neutralità assoluta alla neutralità attiva ed operante” * “От абсолютного нейтралитета к активному и действенному нейтралитету”(итал.) , которая повторяла и соединяла все аргументы последних месяцев и должна была привести к новой ориентации партии. С этих пор партия не должна была больше занимать непоколебимо “абсолютную” позицию, а должна была платить свою дань «железным необходимостям пространства и времени». Можно с уверенностью утверждать, что Муссолини при этом не собирался предавать свои принципы, а хотел только сделать их более гибкими и “историческими”. Но почему именно он должен был повести партию по пути самых непримиримых заявлений? И как должно было подействовать это, по-видимому неизбежное приспособление к действительности, если его первым шагом оказывалась рекомендация вступить в агрессивную войну?

В действительности это была последняя статья, написанная Муссолини как директором Аванти! Уже на следующий день в Болонье собралось руководство партии, где точка зрения Муссолини не нашла ни одного сторонника; и хотя ему предлагали почетный путь отступления, он немедленно отказался от руководства Аванти! Его объяснения при этих обстоятельствах позволяют глубоко проникнуть в его мотивы: “Я понял бы наш абсолютный нейтралитет, если бы вы имели мужество идти до конца, то есть поднять восстание. Но это вы а приори не рассматриваете, потому что знаете, что это вам не удастся. Но тогда скажите со всей откровенностью, что вы выступаете против войны, потому что боитесь штыков… Если вы этого хотите, если у вас такое настроение, я готов идти впереди вас: нейтрализм вне законности… Что ж, надо решиться. Остается абсолютный нейтралитет в рамках закона, отныне невозможный.”

Здесь нет никаких содержательных оснований. Нет речи о демократии, о жизненных потребностях Италии, о неискупленных областях. Невозможность радикальной связности приводит революционера на путь, где он окажется вместе со своими злейшими противниками. Кажется, он все же надеялся перетянуть на свою сторону партию, или ее бóльшую часть. Не прошло и нескольких дней, как он убедился в противном. 25 октября он пишет своему другу Торквато Нанни: “Я пытался  вывести партию из тупика, в который она забрела, но при столкновении меня сбили с ног.”

Муссолини не был человеком, готовым подчиниться партийной дисциплине. Но от него можно было ожидать, что он будет молчать, или, по крайней мере, ничего не будет писать против партии, и,  кажется, он дал такое обещание своим товарищам по партийному руководству. Но он не сумел себя заставить скрыть то, что считал своей правдой, и через несколько недель между ним и его прежними друзьями пролегла пропасть непонимания, презрения и ненависти, которую никогда уже не удалось перейти.

По-видимому, в конце октября у него возникает идея создать для себя собственную трибуну. И уже 15 ноября выходит первый номер Popolo d’Italia. * Пополо д’Италиа (Итальянский народ, итал.) Нетрудно себе представить, что социалисты почуяли «подкуп» и «предательство». Казалось невозможным, что совершенно неимущий человек собственными силами в несколько дней создал из ничего ежедневную газету. Но в действительности, еще будучи директором Аванти, Муссолини вел переговоры с руководителем одной болонской газеты, считавшейся органом аграриев. Он получил от него затем ценную поддержку в типографском отношении. Но до сих пор нет удовлетворительного объяснения, откуда взялся капитал. Тотчас же возникли разговоры о французских деньгах, но это предположение так и не смогли доказать. Самая вероятная гипотеза состоит в том, что деньги были получены через правительственные органы; в Италии было, в самом деле, много кругов, заинтересованных в ослаблении Социалистической Партии. Таким образом Муссолини, создавая свою газету, несомненно был картой в чьей-то игре. Но совершенно необоснованно утверждение, что деньги и собственная газета были мотивом его перехода к интервенционизму. Как раз это и можно усмотреть в публикациях Аванти!, сразу же после появления новой газеты беспрестанно задававших вопрос: “Chi paga?” * «Кто платит?» (итал.) .Через несколько недель бывший любимец партии стал  “venduto alla borghesia” * «Продавшимся буржуазии» (итал.) и “transfuga” * «Перебежчиком» (итал.) , заслуживающим “священной ненависти  итальянского пролетариата”. Когда 24 ноября он явился на собрание членов миланской секции, которая должна была принять решение об его изгнании, его речь сопровождалась ураганом проклятий, свиста и угроз. Социалистическая Партия подвергла “предателя моральному суду Линча”: ни одна социалистическая газета Италии не стала на его сторону, он не смог привлечь к себе ни малейшей части партии. Это было его первое, и самое важное по своим последствиям поражение. Он остался один.

Но у него были серьезные основания считать, что с ним поступили несправедливо. Труднейшее решение его жизни касалось в самом деле вопроса, разбившего весь социализм на два лагеря, и как раз из «духа» марксизма можно было вывести многое в его пользу. Когда это решение было представлено как следствие низменного расчета, ему казалось, что его не просто плохо поняли, а опозорили. Как можно было называть его «перебежчиком»? Кто переходит на сторону врага? Тот, кто избегает этим трудностей своего положения и надеется на лучшую жизнь в другом лагере. Что же было невыносимо в его положении? Что он мог выиграть, перейдя к противнику? Впоследствии Муссолини спрашивал с трогательной наивностью, свидетельствующей, насколько социализм был его собственным «миром»: разве он не имел в свои 28 лет всего, что может пожелать человеческое сердце? Руководство Аванти! в глазах социалиста значило больше, чем должность буржуазного премьер-министра. Прежние товарищи Муссолини его не понимали.

Но и Муссолини не понимал поведения своих прежних друзей. Он не ощущал, насколько гуманитарная традиция социализма (не так уж безусловно совпадающая с марксистской) должна была ужаснуться образу мыслей человека, готового принести в жертву сотни тысяч молодых жизней только для того, чтобы «в этом участвовать». Он видел в их поведении только недостаток революционной решимости и личную трусость.

Из этого обоюдного непонимания развилась крайне резкая полемика, часто проникнутая низменной враждебностью, которая заложила основу социалистическому пониманию фашизма и фашистскому пониманию социализма.

Во всяком случае, диссоциация произошла. Муссолини был теперь полководец без армии, верующий без веры.

Однако, небольшая группа людей, для которых он был «дуче», вскоре снова сомкнулась вокруг него. Уже в октябре, когда Муссолини еще боролся с самим собой, из рядов синдикалистов и социалистов выделились интервенционистские fasci * Fascio – пучок, связка (итал.); в переносном смысле: союз, объединение. Происходит от лат. fascis. Во множественном числе fasces означало пучки прутьев, которые (вместе с топорами) носили ликторы, шедшие впереди римских магистратов в качестве почетной стражи под руководством Филиппо Корридони, Микеле Бьянки, Массимо Рокка, Чезаре Росси и других. В декабре они соединились со сторонниками Муссолини в “fascio d’azione rivoluzionaria” * «Союз революционного действия» (итал.) , зародыш фашизма. Единственным существенным пунктом программы было осуществление интервенции на стороне Антанты; в остальном же Муссолини выдвинул трудно поддающееся опровержению требование: “Усилить социалистические идеалы и пересмотреть их в свете критики, приняв во внимание ужасные уроки современных фактов.”

Таким образом, Муссолини берется предпринять ревизию социализма, оставляющую нетронутыми его “идеалы”, но принимающую во внимание новую действительность. Это вполне в духе марксизма. Но сможет ли он справиться с этой задачей, он , вовсе не холодный и отстраненный от действительности мыслитель, а человек, подверженный  всем влияниям текущих событий? Сможет ли он сохранить свою “fede” * «Веру» (итал.) , оторвавшись от власти могущественного духа, отпустив путеводную нить, которой он до тех пор держался даже в самых смелых своих затеях?

Уже первая его попытка формулировать свои мысли в собственной газете показывает, как неуверенно он чувствует себя на новом пути.

Когда он говорит, что в определенных условиях может быть более революционным желать войны, чем не желать ее; что Маркс призывал пролетариат помогать решению буржуазных задач, например, задачи национального объединения; что нельзя мерить одной меркой войну нападающей страны (Германии) и страны, подвергшейся нападению (Бельгии) – все это можно истолковать в социалистическом смысле. Но затем он выводит слишком уж «абсолютное» следствие: «Жизнь – относительна; абсолютное существует лишь в холодной и бесплодной абстракции.» И это следствие тем более удивительно, что оно подготавливает почву для возобновления древнейших «вечных истин», которые социализм как раз хотел сокрушить: обычные объяснения войны, – говорит он, – недостаточны; «…существует неизбежная борьба народов; более того, мы не можем скрыть от себя, что человек – воинственное существо, может быть, самое воинственное в зоологическом мире.» Главным авторитетом здесь оказывается Прудон, объявивший войну «божественной». Но Муссолини не знает, что это знаменитое изречение принадлежит Жозефу де Местру, и не отдает себе отчета в том, что системы мышления напоминают небесные тела – центры тяготения, действующие на больших расстояниях и оставляющие индивиду не очень свободный выбор между ними. Он хочет отойти от Маркса лишь в том, в чем тот «устарел», отрицая его лишь для того, чтобы вернуться к Мадзини, Прудону, Бакунину, Фурье и Пизакане, но сомнительно, сможет ли планета, обратившись в комету, выбрать свой путь по собственному усмотрению.

Отныне мышление Муссолини уже не может быть отделено от его жизни, а потому не допускает больше систематического рассмотрения. Но это не исключает возможности проследить некоторые главные мотивы на протяжении отдельных отрезков жизни.

Время войны – это единственный период в жизни Муссолини, не политический в собственном смысле слова. После вступления в войну “fasci d’azione rivoluzionaria” * «Отряды революционного действия» (итал.) вскоре распались; когда Муссолини в 1917 году вернулся с фронта, он остался до конца войны лишь журналистом, влияние которого нелегко оценить.

Этот внеполитический период следует, однако, за второй большой политической победой его жизни. Хотя интервенционистские течения были многочисленны и разнообразны, и хотя они значительно усилились зимой 1914-15 года, вопреки немецкому противодействию, сопротивление Джолитти и парламентского большинства не допустило бы интервенции, если бы в “сияющие дни” мая на улицы нескольких больших городов Италии не вышли массы решившегося на войну меньшинства и не навязали  свою волю противящейся нации. В центре шумных и воодушевленных демонстраций были д’Аннунцио в Риме и Муссолини в Милане. Муссолини, при бурном одобрении огромной толпы, угрожал главе государства: «Если вы, монарх, не воспользуетесь статьей 5 конституции и не объявите войну врагам европейской цивилизации, если вы колеблетесь – что ж, вы потеряете свою корону». Эта была, впрочем, пустая угроза, потому что правительство этого короля только что подписало лондонский пакт: таким образом впервые в современной Европе совместное действие государственной верхушки и меньшинства населения привело к насилию над парламентом, и тем самым над большинством, так что «качественный» принцип занял место «количественного».

Но хотя Италия вступила в войну, в соответствии с желанием Муссолини, и хотя война в конечном счете завершилась, как он хотел, его духовное развитие в этот период характеризуется рядом поражений.

В качестве господствующего мотива у него выступает враждебность к Германии. Соединение разочарованной любви и поразительно сильного ощущения национальной слабости породило аффект, подлинность которого бросается в глаза. Марксизм стал для его беглого ученика немецким и прусским, в сущности не чем иным, как великогерманским притязанием на господство, и никто не продемонстрировал столь очевидным образом, как немецкие социал-демократы, что «всякое предательство, всякий позор и всякое коварство по существу является немецким.» При этом Муссолини оказывается хорошим знатоком Sozialistischen Monatshefte (Социалистического ежемесячника) и делает немецкому ревизионизму в точности те же упреки, какие впоследствии делались фашизму. Он не упускает случая прямо приписать эту ересь Марксу и Энгельсу: «… милитаристский и империалистический «ревизионизм» опять примыкает к марксизму и может сослаться на его основателей, уже упомянутых Маркса и Энгельса, которые были фанатические националисты и убежденные милитаристы». Это немцы в течение столетий угнетали итальянцев, а теперь намеревались похитить у них душу с помощью своей «культуры», они их эксплуатировали экономически, и даже при помощи великогерманских теорий увлекли германизмом наших поэтов и вождей, которые начали высокомерно смотреть на свой народ как на низшую расу, как на простых “mandolinisti” * «Мандолинистов» (итал.) .  Муссолини не останавливается перед прямым признанием своей  личной  вины: если социализм был перед войной сильным козырем в великогерманской игре, то это и  “mea culpa, mea culpa, mea maximа culpa.” * «Моя вина, моя вина, моя великая вина» (лат.) Беспрестанно требуя объявить войну Германии, он тем самым ведет также войну со своим собственным прошлым, и вместе с тем войну за свое будущее, как защитника латинской культуры и последователя Мадзини. Тем самым все общие места военной пропаганды приобретают у него вполне личную окраску.

Поэтому было последовательно, когда он в 1915 году очень решительно высказался против вступления в войну Японии: европейцы, – говорил он , – должны сами справиться с немцами, иначе их высокомерие еще больше возрастет. Но двумя годами позже он пишет статью под названием Avanti, il Micado! * «Вперед, Микадо!» (итал.) , где предлагает интервенцию Японии в Европе через Россию – ставшую большевистской. А в 1918 году он возлагает все надежды на американцев. Не значит ли это, что война, в ее самом внутреннем и самом духовном смысле, оказалась напрасной?

Как будто подчеркивая этот вопрос, его атаки против немцев принимают все более нервный и резкий характер. Он истерично призывает принять меры против quinta arma * Пятого вида оружия (итал.); русский эквивалент – «пятая колонна» , который Германия умеет везде вводить внутрь народов: “эта обширная, скрытая, подпольная, ужасная организация…которая угрожает парализовать – ударом в спину – нации четверного согласия”; он бесцеремонно клеймит социалистов как внутренних союзников врага, как предателей “с кинжалом в руке”, и безрассудно намечает программу гражданской войны: “С бомбой в руке против немцев и их друзей в России и других странах”.

Но, конечно, ему не хотелось, чтобы его смешивали с теми, кто также соединял враждебность к немцам с враждебностью к социалистам (хотя в не столь подчеркнутой и личной форме) – с националистами. И он возобновляет с ними старую дуэль, начатую в 1910 году и продолженную в 1914 году, непосредственно перед его переходом к интервенционизму. Исходным пунктом для него была первая русская революция. Франческо Коппола возложил на нее ответственность за несостоятельность русской армии «с выпадами злости и отчаяния человека, начитавшегося де Местра и опьяненного им.” Едва пришли первые сообщения о наступлении Брусилова, Муссолини пишет против Копполы статью под заглавием: “Bandiere Rosse” * «Красные знамена» (итал.) , во многом обнаруживающую его тайные надежды и чувства: “Итак, события громогласно опровергают реакционный тезис национализма и не менее реакционный тезис Циммервальда… Красные знамена, поднятые над галицийскими окопами, имеют величайшее символическое значение. Это революция, не боящаяся войны, это война, спасающая революцию. Знамена с кайзеровскими орлами не смогут устоять перед красными знаменами революции. КРАСНОЕ ЗНАМЯ ПОДНИМЕТСЯ и над Потсдамским замком, когда армии революции и западных демократий раздавят Германию Гогенцоллернов и Шейдемана”. Очевидно, что это и есть самая сокровенная и самая излюбленная мечта якобинского социалиста, каким Муссолини все еще остается: защищать и распространять революцию во главе революционной армии. Но и в России эта мечта не осуществилась: ее погубила в зародыше роковая деятельность “немецких агентов” с Лениным во главе, так что в этом случае Франческо Коппола оказался прав.

Но Муссолини не признает себя побежденным. Он нападает в следующей статье на Энрико Коррадини, который привлек к суду “демократию”, возложив на нее ответственность за все слабости Антанты в ведении войны. Не хочет ли Коррадини, – вопрошает Муссолини, – привести нам в пример Германию и Турцию? Разве царизм, например, не был “паразитическим режимом”? Он ни в коем случае не хочет, чтобы его критику демократии смешивали с критикой националистов. Те критикуют демократию как таковую; Муссолини требует диктатуры в качестве средства, а демократию рассматривает как цель. Клемансо для него – идеал демократического диктатора,   в последней фазе войны он ему больше всех аплодирует, больше всех ему доверяет. Ллойд-Джордж и Вильсон для него тоже демократические диктаторы. В этой фазе исход дуэли остается нерешенным, но бросается в глаза, что в некоторых не столь важных вопросах Муссолини уже во время войны приближается к терминологии и образу мыслей националистов – например, в вопросе о “великой державе”, в адриатической проблеме и в новой оценке католицизма как положительной политической силы, укротившей латинской ясностью первоначальный мистицизм христианства. Конечно, этот конфликт предоставляет много возможностей для отождествления с противником.

Но самый личный, самый интенсивный конфликт – это конфликт с Лениным и большевистской революцией. Во время своего пребывания в Швейцарии Муссолини имел соприкосновение если не с самим Лениным, то с людьми из его окружения; он читал некоторые работы Ленина; в начале войны этот русский принял решение, прямо противоположное его решению, и все же близко родственное ему; Анжелика Балабанова, его прежняя наставница, находилась теперь с Лениным в России. Но для преобладающих интересов Муссолини характерно, что его дуэль с Лениным вначале тоже кажется лишь одним из аспектов борьбы против Германии – так же, как и его конфликт с марксизмом. Сначала Ленин появляется лишь как тень, едва заметная в свете восторженно приветствуемой февральской революции. Но вскоре его начинает серьезно беспокоить “гнусное предательство экстремистов, состоящих на службе Германии”.Он видит прежде всего опасность, угрожающую Антанте в случае выхода России из войны, и утешает себя мыслью, что полмиллиона американцев стóят больше, пяти миллионов мужиков. Но за этими внешнеполитическими акцентами все время слышится ревность неудачливого революционера, который испытал кратковременное удовлетворение, когда Ленина можно было объявить, после его бегства из-за июльских событий, “чучелом революционера” (“rivoluzionario di  stoppa” * Буквально: революцинером из пакли (итал.) ). Но агитация ленинцев продолжается, русские войска все больше разлагаются, и из этого опыта большевизма Муссолини делает вывод, который должен привести к значительным “тоталитарным” последствиям : “Мораль русских событий ясна: кто покушается на моральное здоровье армии, виновен в измене, а кто терпит это покушение, тот сообщник изменника.” Впрочем, непосредственно перед победой большевистской революции очень странный вид гордости приводит его к (несправедливому) притязанию на собственное авторство: он утверждает, что первый проповедовал бланкизм, который привел, с одной стороны, к интервенции, а с другой – к ленинизму. Но в самый момент переворота он дает ему куда более простые и эмоциональные объяснения: “ Гинденбург не вошел в Петербург просто потому, что в Петербург вернулся Ленин, alias * Он же (лат.) Ульянов, или – согласно подлинному крещению и расе – Цеорбаум. * В подлиннике Ceorbaum. Такая фамилия неизвестна. Может быть Муссолини смешивает Ленина с Мартовым (настоящая фамилия которого Цедербаум). По-видимому, Муссолини не знает, что Ульянов – настоящая фамилия Ленина; ссылка на крещение непонятна С помощью нынешнего восстания максималистов Германия захватила Петербург без единого выстрела. Три остальных господина, составляющих большевистскую тетрархию, носят следующие имена: Апфельбаум  * Настоящая фамилия Каменева , Розенфельд * Настоящая фамилия Зиновьева , Бронштейн * Настоящая фамилия Троцкого . Как каждый может убедиться, мы посреди самой подлинной Германии.” Поистине, это крайне своеобразная амбивалентность суждения и чувства: от симпатии, переходящей почти в отождествление, до того примитивно-мифологизирующего возмущения, которое выразили Моррас и Гитлер (и не только они). Оно будет сопровождать его до самой смерти, хотя впоследствии, в течение длительного времени, будут одерживать верх и более уравновешенные суждения.

Поначалу кажется, что тезис о “продажности” Ленина явно подтверждается ходом событий. Мирный договор, заключенный в Брест-Литовске, кажется Муссолини самым убедительным подтверждением, что он поступил правильно, отмежевавшись от социализма, что он был прав, обвинив социалистов в трусости.

Пока Муссолини еще революционер в рамках проторенных дорог войны,  ему кажется, что Брестский мир поддерживает его триумф над Лениным, превратившимся в контрреволюционера: “Мир, убивающий революцию, это шедевр Ленина!”

Но в Москве дела идут иначе, чем следовало бы из этих предпосылок. Уже через полгода Муссолини приходится восхищаться “грубой энергией Ленина”, противопоставляя ее вялости итальянской буржуазии, не желающей взять на себя свою историческую ответственность. И совсем уже неубедительно, когда он заимствует из Critica Soсiale * Общественной критики (итал) Турати статью о советском терроре, пытаясь подвести воду гуманитарного возмущения к своей мельнице, всегда моловшей куда более грубое зерно. Но при этом, для интеллектуального подкрепления, он вдруг снова ссылается на Карла Маркса, как на главный авторитет, осуждающий “несвоевременную” революцию.

Дуэль с Лениным принимает другой характер, чем Муссолини хотел и предвидел. Самое невероятное из его обвинений состоит в том, что у Ленина насилие составляет не исключение, а всю систему власти. Но ведь это именно он всегда, снова и снова, приравнивал революцию к войне! И в своей газете он неутомимо ведет кампанию за тотализацию и обострение войны. Он неустанно нападает на еще оставшихся в Италии немцев и немецкую собственность, требует концентрационных лагерей и конфискации, он хочет одеть рабочих в военную форму и выделить иностранцев опознавательным знаком, его излюбленным словом становится “inquadrare” * Здесь: зачислить в кадры (итал.) , он требует безжалостных террористических налетов на немецкие города, и даже оправдывает убийство из-за угла: ”Что до меня, то я одобряю убийство из-за угла – если оно помогает мне победить.”

Все это не предвещает ничего хорошего для исторической позиции, которую он занял теперь вместо марксистской – для позиции Мадзини. Он хочет действовать в духе Мадзини: Италия должна стать во главе наций, борющихся за свою свободу. И, конечно, он внушает больше доверия, чем позиция националистов, требующих аннексировать не только Фиуме, но и всю Далмацию, и больше всего, по-видимому, рассчитывавших как раз на унаследованную враждебность к соседним славянским нациям. Муссолини не вынес из своего социалистического прошлого вообще ни малейшего внимания к побережьям, скалистым островам и венецианским львам; даже внимание к Фиуме должны были чуть ли не навязать ему его новые друзья. Но в конце концов и он хочет получить Далмацию до Наренты, и очень сомнительно, сможет ли дружба с угнетенными народами габсбургской империи устоять перед неизбежными конфликтами интересов в послевоенное время.

Понятно, что он впадает в тона псевдорелигиозной одержимости, когда звучат, наконец, колокола победы, и итальянский флаг развевается над Триентом и Триестом. Понятно, что он считает себя также победителем «черных и красных жрецов». нейтрализма, которые «робко крадутся с подавленным видом», в то время, как массы народа – и рабочие в том числе – празднуют победу. Но не забыл ли он в упоении коллективным триумфом свои духовные поражения, испытанные на этом извилистом пути, не пренебрег ли он аргументами, которые можно выдвинуть против него?


Борьба за социал-демократию


Вряд ли можно сомневаться, что Италия после окончания войны оказалась в наилучшем положении из всех европейских держав Антанты. Принцип национальностей наградил свое самое верное дитя щедрыми дарами: не только были достигнуты крайние пределы распространения языка – приобретены Триент, Триест и Пола – но эти пределы были перейдены, так что настоящие национальные границы были повсюду неприступны. Извечный враг нации, Австрия, была совершенно уничтожена. Между Альпами и морем простиралась теперь самая замкнутая и безопасная национальная область европейского континента. Совсем иным было положение Франции, которой через открытую границу по-прежнему противостоял тот же, вряд ли серьезно ослабленный враг, национальное существование которого защищал принцип национальностей; совсем иной была даже ситуация Англии, не знавшей, как справиться с кризисом своей империи, ставшим неизлечимым вследствие войны! Если в этой внешнеполитической картине были все же темные места, это произошло лишь потому, то не смогли или не захотели следовать заветам Мадзини. По Лондонскому договору удалось получить главную часть Далмации, но от Фиуме пришлось отказаться. Далмация, то есть восточный берег Адриатического моря, была областью с богатыми историческими воспоминаниями времен венецианского господства; но численность итальянского населения была там относительно невелика, и это население было все сосредоточено в приморских городах. Фиуме был, напортив, преимущественно итальянским городом (хотя далеко не “italianissima” * «Самым итальянским» (итал.) ), но он был необходимой гаванью для  всего хорватского хинтерланда, и такой симбиоз был в его собственных интересах. Однако после крушения Австрии он был, как и Далмация, занят итальянскими войсками, а еще не сконструированная Югославия могла оказать лишь словесное сопротивление. Можно понять, что Италия предъявила теперь притязание на Фиуме; но еще более понятно, что такое грубое нарушение действующего договора и некоторого почтенного принципа встретило на мирной конференции неблагосклонный прием. Почему Италия отказывала Югославии в том, чтó она сама себе позволила в Южном Тироле? Почему она не могла согласиться на самое очевидное решение – обмен? Можно было заподозрить что итальянскую политику определяют националисты, использующие принцип национальностей как предлог, но руководствующиеся исключительно соображениями власти и престижа. (Союзники, конечно, не хотели прибегнуть здесь к единственно законному, по их представлениям, критерию всех неразрешимых вопросов власти – к войне, и предпочитали обрушить на союзника моральное негодование). Это внешнеполитическое напряжение отодвинуло на задний план все события в Италии до договора в Рапалло, и даже после него.

А между тем, этот вопрос имел несравненно меньшее реальное значение, чем внутриполитические конфликты. Спор интервенционистов и нейтралистов вовсе не был снят и преодолен в час общего бедствия и общей решимости; война, которая должна была “создать” или “утвердить“ нацию, в действительности еще глубже ее расколола, потому что сама возникла вследствие раскола, подобного гражданской войне. Если интервенционисты могли указать на победу, как на высшее утверждение своей воли, то бывшие нейтралисты отвечали на это, что приобретения можно было, вероятно, получить и без войны, что чудовищные потери были слишком высокой ценой за них, и что, во всяком случае, подлежат наказанию те, кто несет непосредственную и исключительную вину за гибель 700000 молодых людей. Если даже эти упреки происходили от “негероического” умонастроения, они должны были все же пробудить в интервенционистах глубоко запрятанное чувство неуверенности и сомнения в себе. В самом деле, хотя итальянские войска, несомненно, хорошо сражались, они не добились убедительных успехов; они не смогли даже захватить столько территории, сколько Австрия готова была отдать четырьмя годами раньше. И нельзя было даже утверждать, что Италия существенно содействовала связыванию вражеских сил: австрийские оборонительные позиции в Альпах были слишком выгодны по природным условиям, чтобы там можно было применить многочисленные армии. Для спасения своего морального облика оставалось цепляться за битву при Витторио Венето и лживо выдавать ее за решающее сражение войны, между тем как это был всего лишь последний удар, добивший брошенную армию уже распавшегося государства. Но препятствия, встреченные в Париже, можно было легко объяснить разговорами о “vittoria mutilata” * «Изувеченной победе» (итал.) , причем не предполагалось знакомства с текстом договора и с подлинной ситуацией в Фиуме: это доставляло всем чувствительным людям удобную для понимания черно-белую схему. Таким образом две лжи превратили содержание “подлинного” интервенционизма в политически действенное средство, которым воспользовались прежде всего националисты.

Но и прежний нейтрализм не ограничивался ретроспективными рассуждениями. Социалисты могли укрепиться в убеждении, что лишь радикальное изменение общественных структур может навсегда преградить путь силам интервенционизма. Но среди них не было единства в том, как должно выглядеть это изменение. Бóльшая часть партии впала, по крайней мере на словах, в роковое заблуждение, что революция должна следовать ленинскому образцу. Она ошибалась, тем самым, почти во всем, в чем только можно было ошибиться: в структуре собственной партии, в характере общества, в степени зависимости государства, в настроении народа. Но вначале она имела значительные успехи, потому что ей удалось повлиять на ту еще не сформировавшуюся силу, от которой зависел исход событий.

Этой третьей силой была огромная масса крестьян, буржуа и рабочих, которые прошли через эту первую в итальянской истории демократическую войну и теперь принесли обратно на родину не столько свои воспоминания, сколько свою волю к глубоким реформам: реформе аграрных отношений, устройства армии, трудового законодательства, избирательного права. Но их добрая воля неизбежно рассеялась бы и пропала, если бы она не примкнула к некоторой уже сформированной политической группе. Лишь небольшая часть ее, может быть, стала бы вместе с националистами попросту восхвалять войну, вместо того, чтобы превратить ее результаты в практически ощутимые общественные перемены. Но, с другой стороны, было не так уж много тех, кто решительно повернул к ленинцам: массы не склонны к доктринально-требовательному радикализму. Большинство поддерживало общее иллюзорное настроение, именуемое революционным, участвовало в бесконечных забастовках, захватах земли и т.п., но не могло выразить никакой собственной политической воли. Если бы социалисты-реформисты, во главе с руководителями крупных профсоюзных организаций, сумели освободиться от бессмысленной и внутренне неискренней связи с ленинцами внутри самой Социалистической Партии и пойти вместе с этими массами, это породило бы, возможно, большую партию реформ, способную начать снизу глубокие социальные перемены и защитить их сверху: социал-демократию. Казалось, к этой задаче были призваны левые интервенционисты,  одинаково далекие и от национализма, и от ленинизма.

В 1919 году это представляло для Муссолини политическую возможность, и в этом направлении в самом деле двигалась его политическая воля. Но эта воля была обременена прошлым и ослаблена впечатлительностью, не способной уклониться от возбуждающих текущих событий.

Несомненно, его понимание происходящего должно было привести его на этот путь. Критический пересмотр марксизма, начатый им во время войны, в корне изменил его взгляды, настолько, что возникает вопрос, как он мог примирить с этими градуалистскими  * Градуализм – предпочтение постепенных перемен тезисами свой беспокойный темперамент. Теперь он убежден, что капитализму предстоит еще долгая жизнь, и что поэтому классовое сотрудничество ставится в порядок дня. Если некогда он говорил о “giornata storica” * «Исторических днях» (итал.) , то сейчас он увидел, “что чрезвычайно сложная мировая экономика не может быть изменена путчами”. Деление общества на буржуазию и пролетариат примитивно, в высоко дифференцированных и индивидуалистических обществах Запада революции вроде ленинской невозможны. (Поэтому еще в апреле 1919 года он заявляет, что Италии никоим образом не угрожает большевизм. С острой и правильной наблюдательностью он критикует тактику Социалистической Партии, внушающей массам надежды, которые  она не может или не хочет осуществить; он заявляет, что его задача – “вернуть к разуму” эту партию. Нетрудно понять, в чем он теперь усматривает “разум”: это тот самый реформизм Турати, на который он некогда так резко нападал (и которому тот, впрочем, еще не решался следовать), и пример французской СGT * Confédération Générale du Travail – Всеобщая Конфедерация Труда (фр.), французская профсоюзная организация реформистского направления под руководством Жуо.

Фашизм, основанный 23 марта 1919 года на немногочисленном собрании в Милане, состоявшем главным образом из бывших левых интервенционистов(180), мог быть понят как начало национального социализма, зародыш социал-демократии или, может быть, лишь ее подготовительная стадия. В самом деле, он был задуман как временное слабо связанное объединение, без каких-либо догм или “finalità remote” * «Отдаленных целей» (итал.) , прагматически посвященное решению определенных задач.(181) И эти задачи – те самые основные социальные изменения, которые ленинизм связывает с несостоятельными догмами и тем самым подвергает опасности: Республика, аграрная реформа (“la terra ai contadini” * «Землю крестьянам»(итал.) ), упразднение сената, конфискация церковных имуществ, частичная экспроприация капитала, экономические советы (“Consigli nazionali” * «Национальные советы» (итал.) ) наряду с политическим парламентом. Во всяком случае, Муссолини сохраняет еще здесь вполне ясное представление, что “революция” должна коснуться именно права собственности, и молодой фашизм не только много раз приводит как образец своей программы Курта Эйснера, но с гордостью указывает на “carattere popolare e sovversivo” * «Всенародный и сокрушительный характер» (итал.) своего учредительного собрания.

Однако, уже тогда было много причин не доверять революционному характеру этой “антипартии”, и вряд ли было случайностью или ошибкой, что Турати, д’Арагона или Буоцци не хотели довериться этим помощникам.

Уже крайняя подвижность Муссолини в адриатическом вопросе могла вызвать подозрения. На некоторые недружелюбные голоса во французской печати он отвечает, называя все еще союзные угнетенные нации габсбургской империи “queste tribù” * «Этими племенами» (итал.) и выставляя против них свою собственную трехтысячелетнюю культуру. Итальянцев, говорящих о компромиссном решении, он все более резко клеймит как “политиков отказа” (“rinunciatarî”). Человек, создававший в конце войны итальянское «Движение сторонников Лиги Наций» и приветствовавший президента Вильсона вдохновенными речами, слишком уж быстро переходит к злобному антивильсонизму. Поддавшись приступу гнева против «Высшего совета волков, лис и шакалов в Париже», он бросается в объятия теории пролетарских народов, хотя, по-видимому, знает, с какой целью ее выдвинул Коррадини и, конечно, не может упустить из виду, что против нее можно привести те же возражения, что и против «примитивной» теории пролетарского класса.

И если в примечательной фазе его дуэли с Лениным он обвиняет своего великого партнера в том, что тот снова вводит в России  капитализм, то его союзникам, демократическим антибольшевикам, может показаться крайне подозрительным, что Муссолини применяет также мифологему антисемитизма: сотрудничество еврейских банкиров Лондона и Нью-Йорка с их собратьями по расе в Москве препятствует победе белой армии и представляет собой акт мести против арийской расы и христианства.

Эти и подобные им отклонения от главного пути надо приписать прежде всего тому, что в послевоенное время Муссолини находится почти в отчаянном положении. Долгие годы он владел массами, а теперь к нему почти никто не прислушивается. Все отвращение, которое теперь открыто выражается к ненавистной войне, направляется в первую очередь против него. Это отвращение укрепляет Социалистическую Партию, для которой он – главный Иуда и предатель. У него больше нет опоры в массах, и потому все достойные его политические планы должны остаться призрачными; у него остаются контакты лишь с военно-политическими авантюристами. Незадолго до конца войны он завел связи с Arditi * Отважными (итал.) , специальными подразделениями, действовавшими в наземных боях наподобие летчиков: они предпринимали рискованные операции с кинжалом с зубах и гранатой в руке, за что их освобождали от тягостей окопной жизни. Arditi и их друзья втянули его в весьма отвратительную демонстрацию против Леонида Бессолати, который осмелился предложить обмен Далмации на Фиуме и сомневался в полезности границы на Бреннерском  перевале; эта демонстрация была направлена как раз против того человека, который должен был бы стать его важнейшим союзником в борьбе за социал-демократию. В апреле те же люди, после уличной драки, направились к зданию Аванти! и подожгли его; а Муссолини оправдывал это событие в своей газете, после того, как он и раньше призывал уже к гражданской войне против «клеветников»: «Мы будем защищать мертвых. Всех мертвых, даже если нам придется вырыть окопы на площадях и улицах наших городов.»

После парламентских выборов в ноябре 1919 года его положение окончательно выяснилось. Переговоры с левым блоком провалились, так как левые не хотели навлечь на себя его именем народный гнев. Оставшись в одиночестве, он получил едва 5000 голосов из более чем 250000. Социалисты праздновали по всей Италии решительную победу. Получив 156 мандатов, они стали сильнейшей партией; в коалиции с пополари они имели бы абсолютное большинство. О Муссолини больше не было речи. Он казался политическим мертвецом.

Но двумя месяцами раньше Габриэле д’Аннунцио с несколькими сотнями добровольцев осадил Фиуме, и когда социалисты использовали первое заседание парламента для пустого жеста по этому поводу, вечером того же дня толпы националистов устроили на улицах Рима охоту на социалистических депутатов, и несколько из них пострадали. И в то время, когда звезда Муссолини, казалось, клонилась к упадку, на политическом горизонте Италии взошли два светила: национализм и д’Аннунцио.


Национализм


Итальянский национализм не моложе французского; но во Франции национализм возник из внутриполитического события, вызвавшего большой международный отклик, в Италии же началом его было весьма ограниченное национальное поражение при Адуа, послужившее поводом для Энрико Коррадини перейти от литературы к политике. Внутриполитический конфликт также был не столь резко выражен, как во Франции: Коррадини был либеральнее, и потому процесс формирования национализма был медленнее, чем в соседней стране. Но когда в ноябре 1903 года вышел первый номер Regno * Реньо – царство, государство (итал.) , и когда Коррадини и его друзья обрушились на социализм с гораздо большей решимостью и односторонностью, как на своего главного врага, они переняли также с большей наивностью его постановку вопросов и терминологию.

Уже предисловие к Реньо говорит ясным языком. Газета должна быть голосом «против низости нашего времени. И прежде всего против низости нашего социализма...Все виды благородных идей сменились злобой низменных инстинктов жадности и разрушения». Но этот прямой вызов влечет за собой другой: против буржуазии, которая не защищает себя, против идеологии, из которой выросло “дурное растение социализма”. Итак, этот национализм с самого начала объявляет себя с удивительной прямотой выразителем и представителем той части буржуазии, которая разочаровалась в либерализме, поскольку он, как она полагала, недостаточно защищал ее от социализма; можно сказать – той буржуазии, которая принимала марксиста Муссолини всерьез и боялась его. Коррадини вполне однозначно предлагает в качестве рецепта внутренней политики то, что затем всё больше становится основой его доктрины: преобладание внешней политики, восхваление войны. Буржуазия никогда не сознавала, что ее спасение в том, чтó социализм больше всего ненавидит – в политике экспансии и империализма. Поэтому русско-японская война радостно приветствуется, как свидетельство “современности войны”. Не кто иной, как сам Вильфредо Парето самым решительным образом формулирует новую доктрину и ее предпосылки: буржуазия вообразила, что она может руководить народом на выборах, как захочет; но теперь народ, а точнее элита народа, использующая бездумно созданный самой буржуазией интеллектуальный пролетариат, идет к захвату государства, и главным образом имущества буржуазии. “Только война, в которую будет вовлечено множество наций, и которая будет достаточно долго продолжаться, может помешать регулярному ходу этого явления. Война может в конечном счете изменить этот ход, если изменятся безрассудно гуманитарные чувства буржуазии, уступив место более мужественным чувствам. Но, во всяком случае, в данный момент нет ни малейших признаков такого изменения”. В этом высказывании примечательно не то, что вся буржуазия открыто выражает здесь свои классовые интересы, а то, что понадобились долгие десятилетия, чтобы несовместимость либерализма и марксистской теории классовой борьбы была полемически высказана и привела ко взаимной враждебности этих теорий; но еще более примечательно, что часть буржуазии настолько перенимает предпосылки своего противника, что теряет всякое собственное «миропонимание»,  видит единственный выход в войне и проявляет тенденцию к отрицанию собственных исторических корней.

Коррадини полностью находится в пределах мышления и терминологии противника, когда он проводит знаменитое различие между “пролетарскими “ и «буржуазными” нациями и заявляет, что национализм хочет быть для всей нации тем, чем социализм был для пролетариата. Таким образом, опасность для буржуазии будет устранена тем, что граница понятия эксплуатации будет поднята на одну ступень вверх. Это понятие, однако, гораздо менее рационально и далеко не столь привлекательно, как марксистское. Оно, кроме того, никак не расширяется до требования солидарности всех пролетарских народов в борьбе против эксплуататорских буржуазных народов. Дело в том, что мечта Коррадини – это империализм, а его образец – Рим. Поэтому он предпочитает более отчетливо определенные в биологическом смысле пары понятий: статические и динамические, соответственно, старые и молодые народы. Образцом динамического народа для всех итальянских националистов была Германия, “мировая революция” которой против сытых и консервативных наций Запада рассматривалась с одобрением и восхищением. Внутренняя последовательность доктрины, несомненно, требовала, чтобы обе динамических нации соединились в мировой войне, чтобы заменить своей молодой имперской силой отмирающее бессилие богатых. Италия, однако, бывшая вначале в тройственном союзе, перешла на сторону Антанты, которая вызывала симпатии общественного мнения; Франческо Коппола оправдывал это путанным объяснением, что рядом с сильными динамическими нациями Италия могла бы играть лишь второстепенную роль, тогда как на стороне дряхлых наций она имела бóльшие шансы расширить свое господство. Это был неумный (а во время войны и очень вредный) аргумент умного человека, впрочем, характерным образом выражавший отчаянное положение людей, стремившихся в своих мечтах к мировому господству и неограниченной автономии, для чего не было и никогда не могло быть элементарных предпосылок.

Но, может быть, именно это и была причина, по которой в Италии, как ни в одной другой стране Европы, так воспевали войну как исцеляющую, освящающую и онтологическую силу, и почему никакая другая страна не вступила дважды без настоятельной необходимости в мировую войну. Отождествление права и силы, осмеяние “umanitarismo cristiano o democratico” * «Христианского и демократического гуманизма (итал.) , сведение истории к аморальной драке изолированных народов за кормушку даже в гитлеровской Германии не зашло дальше, чем в итальянском национализме Коррадини, Копполы и их друзей.

Насколько люди Аксьон Франсэз превосходили их в безудержной “современности”, настолько они уступали им в изображении “истории упадка”, хотя они всего лишь виртуозно развивали общие места консервативного мышления, от антииндивидуализма до антипарламентаризма (первое с более сильным подчеркиванием, как, например, Альфредо Рокко, второе с меньшим нажимом, как, например, Франческо Коппола). Однако, бросается в глаза, что Энрико Коррадини не останавливается также перед критикой Рисорджименто и формулирует свой историко-философский антисемитизм не менее резко, чем Моррас: “Римские орлы превратили Рим в римскую империю, в Pax Romana * Римский Мир (лат.), обозначение мирового порядка, установленного Римской Империей , Иудея же могла только грезить…Первый социализм заключен в Библии. В Библии – первая справедливость для низших. В Библии – первое насилие кротких над могущественными, первое высокомерие смиренных перед гордыми…Пророк – это революция.”

Философия Коррадини ограничивается “органической» метафизикой вечных законов жизни, которые человек не может и не должен нарушать; но его классицистическая эстетика сохраняет некоторую остаточную связь с понятиями “цивилизации” и “человечества”.

В целом итальянский национализм выглядит более молодым и гораздо более грубым братом французского, боксером по сравнению с фехтовальщиком, не обремененным предрассудками долгого и утонченного воспитания, но, при внимательном рассмотрении, также далекого от его отчаяния и жестокости.

Однако, именно эта его более крепкая и менее последовательная природа, вместе с влиянием марксистской терминологии и мышления, сделала его более подготовленным для столкновения с еретиками-социалистами. Он не стеснялся даже находить “позитивную” сторону в либерализме, демократии и социализме, рано и подчеркнуто говорить о “революции”, а иногда представлять свой идеал как национальную демократию, или даже национальный социализм. Его понятие “produttori” * «Производителей» (итал.) было при этом возможным исходным пунктом, наряду со стремлением разрешить проблемы пролетариата путем захвата колоний и колонизации. Уже среди основателей еженедельной газеты L’Idea Nationale * Л’Идеа Национале  – Национальная Идея (итал.) , заменившей в 1911 году исчезнувшую Реньо, находился бывший революционный социалист Роберто Форджес-Даванцати. Ливийская война вызвала сближение с национализмом целого ряда социалистических интеллигентов. В то время националисты могли, конечно, считаться лишь вспомогательным отрядом Джолитти и либералов. Но с началом Мировой войны они заняли собственную, отдельную позицию, и в послевоенное время национализм, верный своим традициям, стал стальным острием империалистической и антисоциалистической тенденции. Он создал свои штурмовые отряды (“squardre azzurre * «Синие отряды» (итал.) ) и завладел улицами Рима. Луиджи Федерцони представлял крайних правых в парламенте. Но сомнительно, мог ли национализм установить прямой контакт с широкими массами. Он возлагал свои надежды на воспоминания о войне и на оставшиеся после войны внешнеполитические проблемы. И когда стало известно о путче д’Аннунцио в Фиуме, Идеа Национале полностью его поддержала. То же сделал в Милане Муссолини. Таким образом, Фиуме объединил тех, кто обречен был оказаться вместе.


Д’Аннунцио в Фиуме


После окончания войны Фиуме был оккупирован итальянскими войсками, а впоследствии прибавились французские и английские контингенты: совместная оккупация союзниками лучше соответствовала этой невыясненной ситуации. Не было вероятности, что город просто отдадут Югославии, или, например, принесут в жертву хорватскому хинтерланду; но неопределенность вызывала недоверие, а в этом недоверии были заинтересованы прежде всего националисты, чтобы использовать его против правительства Франческо Саверио Нитти, внутриполитического курса которого они больше всего боялись, потому что он в конечном счете также стремился сконструировать социал-демократию. Возбужденное настроение привело в Фиуме к столкновениям; по единогласному решению союзного командования некоторые итальянские подразделения должны были быть выведены из города и размещены поблизости, в Ронки. Там несколько офицеров составили заговор с целью захватить Фиуме, и пригласили Габриэле д’Аннунцио принять на себя команду.

Во время войны д’Аннунцио присоединил к своей поэтической славе, как он и мечтал, военную славу. Он был награжден за храбрость золотой медалью, самым высоким и очень редким орденом Италии, потерял глаз и в конце войны имел чин старшего лейтенанта. Но он не был, собственно, солдатом, а скорее привилегированным авантюристом, менявшем мундиры и изобретавшем в венецианском дворце  самые рискованные предприятия, которые он затем сам осуществлял – на суше, на море и в воздухе – по собственному усмотрению. Его чтили как величайшего поэта нации, но также как человека, решающим образом содействовавшего в мае 1915 года вступлению Италии в войну. Таким образом, один человек в Европе, над массой дисциплинированно и упорядоченно умирающих, вел войну как великую авантюру, как чудовищное утверждение своего могучего Я; и в нем должны были видеть образец все те, чья духовная природа и позиция допускали подобные взгляды, – и прежде всего множество молодых офицеров. Конец войны означал для учителя и учеников одно и то же: конец опьянения, наступление повседневности, возвращение в мир, где воля сталкивается с твердым сопротивлением реальностей, не бросая им вызов с риском для жизни. Для д’Аннунцио и его последователей Фиуме представляло единственную в своем роде возможность снова зажить “большой” жизнью.

Трудно поверить, что главным побуждением этих людей была “любовь к отечеству”. Здесь речь шла не о защите, ценой потерь и жертв, покинутого куска родной земли от угрожающего врага; здесь побуждали собственные войска – без всякого кровопролития – уйти со своих позиций, дезертировать ради прогулки.

С юридической стороны, люди, с которыми д’Аннунцио направился из Ронки в Фиуме вечером 11 сентября, были в самом деле группой дезертиров. Но поход этих дезертиров был во многих отношениях поддержан регулярной армией, а в Фиуме командовавший там генерал, после недолгих борений совести, обнял со слезами великого поэта и уступил ему место. Это было первой демонстрацией того, чтó будут означать в будущем для этих передовых бойцов верность знамени и присяга повиновения. Франция и Англия вынесли оскорбление и отвели свои  части. Это был первый удавшийся блеф в послевоенной Европе, и он не остался последним.

Больше года д’Аннунцио правил в Фиуме в качестве “comandante”. * «Командира» (итал.) Никогда в мировой истории не было столь впечатляющей и богатой последствиями комедии.

Правительство в Риме приказало блокировать город, и одновременно направило туда подразделение Красного Креста. Итальянские солдаты, оцепившие город, поддерживали с легионерами д’Аннунцио наилучшие товарищеские отношения. Половина населения была настроена против командира, но перед его дворцом проходили одна за другой восторженные демонстрации населения; “gagliardetti” * «Вымпелы, флажки» (итал.) склонялись при появлении “salvatore” * «Спасителя»(итал.) ; сверкали кинжалы легионеров и угрожающе красовались черепа на их эмблемах. Диалог оратора с толпой доводил возбуждение до пароксизма, и на громогласный вопрос “A chi l’Italia?” * «Кому принадлежит Италия?» (итал.) тысячи голосов отвечали “A noi.” * «Нам» (итал.) Это взрывало все унаследованные представления! “Это сокрушающая жизнь! Это бушующая жизнь!”

И в самом деле, легионеры и дочери города праздновали этот небывалый час жизни в бесконечных любовных утехах. Д’Аннунцио видел уже зарю новой исторической эпохи, более прекрасной и великой жизни: «Версаль – это старческая слабость, дряхлость, тупоумие, хитрость, обман и жестокость, смотрящие на мир испуганными глазами; Ронки – это юность, красота, смелость, радостная жертва, обширные цели, глубокая новизна…Новизна жизни не в Одессе, а в Фиуме, не на Черном море, а на Карнаро».

Но эта новизна жизни была не что иное, как возрождение древнейшей культуры. В самом деле, поэт-солдат стоит на страже, как передовой боец Рима и его трехтысячелетней миссии, против наступающего варварства безродных славянских племен: «Если мы ее (Постумию) не удержим, то волна балканских племен, волна славянского варварства окажется в двадцати километрах от стен Триеста.»

Но высокое культурное самосознание не мешает д’Аннунцио, в гневе против сильных людей в Версале, которые его терпят, но не признают, объявлять себя предводителем крестового похода всех угнетенных народов: «Это новый крестовый поход всех бедных и эксплуатируемых наций, новый крестовый поход всех бедных и свободных людей против наций, присвоивших и накапливающих все богатства, против народов-разбойников.»

Хотя в гавань Фиуме лишь один раз зашло удачно захваченное судно, хотя верфи и фабрики почти не работали, д’Аннунцио даровал своему городу новую политическую и экономическую конституцию, впоследствии названную “Carta del Carnaro”, главным автором которой был синдикалист Альчесте де Амбрис; если современность состоит в смешении, то это была, во всяком случае, самая современная из конституций. Она заимствовала из средневекового прошлого названия обоих парламентов (“Consiglio degli Ottimi” * «Совет лучших», совет старейшин (итал.) ,”Consiglo dei Provvisori” * «Совет администраторов» (итал.) ) и значение автономных корпораций; подобно анархо-синдикалистам, она обличала паразитов и прославляла производителей; она стремилась к народному правлению с смысле Руссо, но возлагала на командира перенесенную на него “при опасности” неограниченную власть, как он уже это сделал сам; она освобождала женщин, как Просвещение, и вводила государственный культ, как античные полисы. В первый раз в современной конституции музыка становится “ istituzione religiosa e sociale” * Религиозным и общественным учреждением (итал.) , поскольку великий народ не только создает себе бога по собственному образу и подобию, но и слагает гимн своему богу. Для служения новой вере вскоре должно быть сооружено “Круглое здание”, не менее чем на 10000 слушателей. Таким образом, старое и новое станут элементами нового мира, призванного победоносно преодолеть капитализм и социализм.

Несомненно, эта программа содержит некоторые пункты, которые должны были сделать ее подозрительной в глазах консерваторов (прежде всего, лишь условное признание собственности). И в самом деле, д’Аннунцио все больше сближался с революционерами, во главе с Эррико Малатеста, а из некоторых его молодых офицеров развились чуть ли не законченные коммунисты. С планом «похода на Рим» соединяли волю к республике, и все это внушало некоторым из самых верных римских друзей все бóльшие подозрения. Поскольку после Локарнского договора д’Аннунцио стал серьезным противником итальянской внешней политики, и еще ухудшал свое положение нелепыми провокациями, авантюра быстро подходила к концу. Незадолго до рождества 1920 года Джолитти отдал регулярным войскам приказ об атаке. Д’Аннунцио, с помощью нескольких стойких сторонников, создает понятие “Natale di sangue” * «Родные по крови» (итал.) , но когда первые снаряды линейного корабля Андреа Дориа стали рваться на большой площади, где так часто раздавались возгласы “Italia o morte” * «Италия или смерть» (итал.) ,  и начали попадать во дворец Командира, поэт покинул свой город и направился к озеру Гарда, где он еще несколько лет оставался некоторой политической силой, затем превратился в воспоминание и, наконец, умер, став бременем для всех. Его легионеры в 1921 году рассеялись по всей Италии; большинство вступило в ряды фашистов, но многие ворчали на Муссолини, считая его “предателем”.


Самый мрачный год Муссолини


Обе реакции неудивительны. С одной стороны, фашисты гораздо более естественно, чем националисты, переняли «стиль» предприятия в Фиуме; но с другой стороны, год большой авантюры д’Аннунцио был для вождя фашистов самым мрачным годом его политической жизни, и его верность «команданте» вызывала сомнения.

В течение этого времени Муссолини, казалось, был не чем иным, как доверенным журналистом д’Аннунцио в Италии. Сразу же после марша из Ронки он объявил, что в Фиуме находится теперь «его» правительство, и что с этих пор он и фашисты будут повиноваться только ему. (Правительство в Риме не вменило ему в вину это заявление, составлявшее государственную измену, а также выражение “quel porco di Nitti  * «Эта свинья Нитти» (итал.) .Он хочет быть одним из легионеров д’Аннунцио: «дисциплинированным солдатом…в распоряжении Командира». И если в личных письмах он вначале обращается к поэту со словами “Mio caro D’Annunzio” * «Мой дорогой Д’Аннунцио (итал.) , то вскоре он переходит к более формальному приветствию и заверяет командира: “sono il vostro soldato” * «Я ваш солдат» (итал.) . Как мало подходила Муссолини эта подчиненная роль, видно уже из того, что анархистски-индивидуалистические черты его натуры ни в какой период не выступали так сильно, как в этот. Фашизм для него теперь «убежище всех еретиков, церковь всех ересей», и он ищет на ощупь обратный путь к мыслителю, важному для него в некоторое время его юности , когда говорит: “Оставьте свободный путь элементарным силам индивидов, потому что вне индивида не существует никакой другой человеческой реальности. Почему бы Штирнеру не стать снова актуальным? И вряд ли что-нибудь лучше описывает духовное отчаяние, позволяет яснее понять устойчивый – как можно думать –  склад характера этого будущего реставратора государственного мышления, чем следующий взрыв эмоций: “Долой государство во всех его видах и воплощениях. Долой государство вчерашнее, сегодняшнее, завтрашнее. Долой буржуазное и долой социалистическое государство. Нам, обреченным жертвам индивидуализма, для нынешней тьмы и завтрашнего мрака остается лишь ставшая уже абсурдной, но всегда утешительная религия анархии.”

Но протестантизм этого еретика “обоих Ватиканов, в Москве и в Риме” выражается прежде всего как язычество, которое, презирая всех “теологов” и все христианства, рассматривает современность прежде всего как “природу”, и в конечном счете, по-видимому, отказывается от Маркса в пользу Ницше: “Мы, в принципе презирающие все христианства, от христианства Иисуса до христианства Маркса, смотрим с чрезвычайной симпатией на этот “всплеск” современной жизни, в языческих формах культа и храбрости.” Отсюда возникает сознание решимости, часто напоминающее то, каким был одержим Гитлер: “Нынешний мир поразительно напоминает мир Юлиана Отступника. Победит ли еще раз “рыжеволосый галилеянин”? Или победит монгольский галилеянин Кремля? Свершится ли “переоценка всех ценностей”, как это случилось однажды в сумерках Рима?”

Но мифологема Муссолини и его радикализм всегда быстро “замыкаются в оболочку”; они не мешают его трезвому политическому анализу и развертыванию важной для него в каждый момент постановки задачи. Так, его критика Социалистической Партии остается неизменной и меткой: социалисты сами загораживают себе путь, раздражая без надобности средние слои, отталкивая фронтовиков и пытаясь надеть на итальянцев рубашку русского мужика. Глупо их одностороннее восхваление физического труда, а обманчивое единство революционеров и реформистов парализует тех и других; он говорит даже об “общем мнении Турати и своем”. Большей частью он аргументирует совсем как “функционер” социализма; так, он все еще истолковывает свой интервенционизм в том смысле, что он только и сделал возможной нынешнюю ситуацию, вызвал крушение сценария, “скрывавшего град Утопии”. Социалистическая партия должна теперь иметь мужество поднять знамя сотрудничества; потому что ее задача – завершить буржуазную революцию в стране, проблемы которой имеют пресоциалистический характер, а производительные силы находятся в рудиментарном состоянии”

И вот, перед нами захватывающее зрелище человека, которому обстоятельства навязали это понимание, и который в тот же момент его обесценивает, потому что он снова и снова выражает социалистам свое презрение, презрение его “темперамента”, никогда не перестающего вменять самому себе в заслугу основание итальянского коммунизма: “У вас никогда не было темперамента для “исторического дня”, или для “кровавой бани” в стиле Муссолини: делайте же, чтó вы можете делать, и перестаньте изображать из себя львов, потому что вы зайцы, и перестаньте говорить о баррикадах, потому что вы умеете идти только к избирательным урнам.” Для смешения элементов характерно, какие формы принимает его отношение к Ленину. Теперь он уже не отказывает русским коммунистам в героизме и воле к борьбе, но не признает, что они борются за коммунистическое общество. Большевизм разоблачает свое капиталистическое, воинственное, националистическое лицо, Ленин – величайший реакционер в Европе. Муссолини с величайшим удовлетворением принимает к сведению, что некоторые коммунисты считают его тоже «продавшимся»: “Это – нечто вроде нашего реванша.” В нем борются ужас и восхищение, когда он говорит (и по существу никогда не отказывается от этого суждения): “Опыт Ленина – это обширный, ужасный эксперимент in corpore vili  * На живом теле (лат.) . Ленин – это художник, работавший над человеком, как другие художники работают над мрамором и металлом… Шедевр не осуществился. Художник потерпел крушение. Задача превосходила его силы.”

Но если его отношение к Ленину содержит примесь симпатии, то симпатизирующее движение в сторону националистов все время наталкивается на препятствия. Хотя Муссолини восхваляет, как и они, капитанов индустрии, с гордостью принимая, среди своей революционной словесности, термин “реакционный”, он хочет сохранить различие своего свободолюбивого и демократического антибольшевизма от антибольшевизма националистов, и протестует против смешения национального движения с его частью, которую представляют националисты. И после подписания договора в Рапалло его положительная оценка самым решительным образом отличается от возмущения Idea Nazionale * Идеа национале – Национальная идея (итал., название газеты) , расценившей этот договор как “измену”. В отличие от националистов, он выступает за мирную политику в отношении Югославии и подчеркнуто требует: “Эта двусмысленность, смешивающая национализм и фашизм – возникшая в некоторых центрах – должна прекратиться”.

Эта позиция означала также никогда не преодоленный до конца разрыв с легионерами, обвинявшими его в “minimalismo adriatico” * «Адриатическом минимализме» (итал.) – несмотря на все попытки примирения. Комментарии Муссолини по поводу “Natale di sangue”  * «Натале ди Сангуэ» – «Родных по крови» (итал.) были выражены в сдержанном тоне. К концу 1920 года он вернул себе политическую самостоятельность.

Впрочем, в этом году судьба не всегда была к нему неблагосклонна. Конечно, в первые месяцы он опустился до нижней точки своей политической карьеры. Заявления двух бывших редакторов его газеты, обвинивших его в использовании денег, собранных “pro Fiume” * «Для Фиуме» (лат.) , для оплаты небольшого частного отряда, защищавшего Пополо д’Италиа, довели его почти до морального крушения, и только великодушие д’Аннунцио его спасло. Он говорил в то время об “остатках фашизма” и должен был почитать за счастье, что он “все еще на ногах” . Но в середине года фашизм добился своего первого большого успеха в Триесте и в Венеция Джулиа, в безжалостной, одновременно национальной и классовой борьбе. 21 августа он может уже говорить о “часе фашизма”, хотя все еще отмечает его временный характер.(235) Когда приближается к концу оккупация заводов рабочими (к которой он, впрочем, относится весьма положительно, его приветствуют, как спасителя, в “очищенном Триесте”, в “колыбели фашизма”, и он может в этом качестве произнести большую речь. 20 октября он впервые говорит о том, что фашизм находится выше буржуазии и пролетариата и может стать “forza dominatrice” * «Доминирующей силой» (итал.) нации. Но лишь события в Болонье и на равнине По (очевидным образом неожиданные для него самого) в течение нескольких месяцев, начиная с сентября, снова вернули его в большую политику как одну из решающих сил. Этот прибой фашизма совпадает с упадком волны социализма, достигшей своей высшей точки в оккупации заводов, а затем впавшей в усталость и разочарование.


Социалистический облик 1920 года


В действительности даже предприятие д’Аннунцио не вызывало бы и в отдаленной степени такого отклика, если бы оно не предоставили многим влиятельным людям и газетам единственный в своем роде случай отвлечь внимание от более важных событий, или противопоставить им новую надежду. В самом деле, этот год был великой эпохой Социалистической Партии и тех общественных движений, которые она берется представлять, но чьи интересы она нередко не умеет защитить, и которую снова и снова обвиняют в эксцессах этих движений. Уже 1919 год вполне отчетливо принял направление в сторону глубоких политических и социальных изменений, и это направление было подтверждено результатами ноябрьских выборов 1919 года, связавших его с определенными партиями – социалистами, а также пополари. Если бы эти партии вступили в союз, то они составили бы парламентское большинство и могли бы провести чуть ли не любое изменение – кроме «революции».

Что же означает здесь революция?

Революцией можно назвать любой процесс, внелегальным путем ведущий к изменению в политической руководящей верхушке. В этом смысле принуждение к интервенции в 1915 году можно назвать революцией. Но она привела лишь к тому, что в принципе можно было сделать и легальным путем, и оставила нетронутой политическую структуру страны.

О политической революции в отчетливо определенном смысле можно говорить лишь в том случае, если она изменяет самую политическую систему так, что с этим изменением не может совпасть никакая возможная констелляция внутри этой системы. В этом смысле фашизм совершил революцию, но он сделал это не одним ударом – о «фашистском государстве» вряд ли может быть речь до 1926 года.

Со времени Маркса установилась привычка связывать термин «революция» лишь с такими переворотами, которые вызывают фундаментальное изменение также в экономической структуре, и тем самым во владении и распоряжении собственностью. Но как раз сам Маркс вовсе не исключал, что такое изменение может быть продолжительным процессом, и он поэтому не боится называть буржуазию как таковую «революционной».

Конечно, революция может совпасть с политическим переворотом, отвечая тем самым четвертому и, как можно думать, высочайшему определению революции.

Такая политико-экономическая революция не является невозможной ни в логическом, ни в историческом смысле: такова была французская революция, а также русская. Но итальянский социализм мог думать лишь о революции пролетариата против буржуазии.

Ее неизбежность предсказал Маркс, и это предвидение совершенно неотвратимо, если оно означает следующее: устранение слоя людей, очевидным образом монополизирующего общественное богатство и управление трудом, и замена его абстрактным и более коллективным руководством трудом и имуществом в более универсальном обществе.

Но это предсказание оказалось в течение столетия совершенно неверным, если «пролетариат» понимается как определенная, заранее заданная группа населения, характеризуемая физическим трудом и противопоставляемая всему «остальному» обществу.

Ни разу за сто лет после Коммунистического манифеста пролетариату в этом смысле слова не удалось одолеть так называемую «буржуазию». И это не могло ему удаться. В самом деле, «буржуазию» нельзя отождествлять с одной из ее форм проявления, например той, которую описал Томас Манн. Понятие буржуазно-капиталистического способа производства следует понимать столь широко, чтобы оно охватывало все виды рационализированного и коллективизированного производства, характеризуемые преобладанием частной собственности на средства производства неопределенного числа людей. Это в принципе не исключает ни некоторого планирования, ни полного отсутствия собственности у некоторой группы. Пролетариат в марксистском понимании, подъем которого казался некоторое время тождественным с подъемом самого общества, снова вступает в отрицательное отношение к этому развитию, как только в повседневном производстве становится необходимой определенное, относительно высокое количество технической и интеллектуальной работы, представители которой, не охватываемые марксистским определением, во все большем числе порождаются общественным развитием. Буржуазное общество, даже в его самой случайной и несовершенной национальной особенности, также будет неразрушимо, и тем больше, чем дальше оно отойдет от исходной точки этого развития, если только пролетариат останется изолированным.

«Пролетарские» революции в России и Китае не нарушают этого правила. Технические и интеллектуальные кадры индустриального общества не обязательно должны порождаться буржуазно-либеральным путем; но если они уже есть, то «пролетариат» не может победить против них. Конечно, может случиться, что антифеодальная аграрная революция произойдет под руководством пролетарского ядра, что может привести к необычайным последствиям, безусловно не соответствующим марксистской картине.

Вдобавок к этому, недопустимо говорить без оговорок о «пролетарском ядре». В самом деле, вряд ли пролетариат сам по себе где-нибудь приходил к мысли, что он – нечто иное, чем часть буржуазного общества (конечно, обделенная часть); лишь буржуазные интеллигенты сообщили ему некоторую связную веру в его всемирную миссию. Отсюда вытекает, что революция в марксистском понимании – невозможная революция.

Разумеется, это не означает гротескного  утверждения, что все должно остаться таким, как оно есть, или даже утверждения, что фундаментальный переворот невозможен.

В отношении Италии надо поставить следующие вопросы:

Была ли Италия уже настолько буржуазной, что пролетарскую революцию следовало считать невозможной?

Была ли Италия все еще столь аграрно-феодальной, что возможна была пролетарско-антифеодальная революция?

Был ли социалистический руководящий слой, по своему воспитанию и складу ума, способен провести такую революцию во всей ее жестокости, и хотел ли он это сделать?

Был ли выбранный момент времени, после выигранной, если и «нежеланной» войны, благоприятен для такой революции?

Судьба итальянской революции заключена в том факте, что на все эти вопросы приходится ответить «нет», и в особенности на третий из них.

На партийном съезде в Ливорно (январь 1921 года), на котором откололись коммунисты, Костантино Ладзари, один из главных представителей марксизма, критически выступил против группы Ordine nuovo * Ордине нуово – Новый порядок (итал.) на том основании, что он ни разу не прочел в этой газете о «человечности» и «братстве». Это было трогательное высказывание, характерное для того духа буржуазного гуманизма, который лежал в основе итальянского социализма больше, чем какого-либо другого, и который вызвал уже реакцию молодого Муссолини. Напротив, даже Филиппо Турати еще незадолго до «похода на Рим» выражал надежду, что все расколотые в этот момент фракции социализма будут все же сотрудничать, чтобы соткать «саван буржуазному обществу». Нет сомнения: все эти люди были не настолько революционеры, чтобы желать крови и катастроф, и не настолько реформисты, чтобы решительно выйти из привычных форм мышления.

Но это было лишь отражение объективной ситуации. Предварительно можно сказать:

Социалисты делали вид, что хотят невозможной революции, и поэтому упустили из рук возможную.

Италия, страна старейшей в Европе буржуазии, была достаточно буржуазной, чтобы выступить даже против серьезной попытки пролетарской революции.

Она была недостаточно буржуазной, чтобы встретить ее без страха и безрассудства.

Поскольку Муссолини не мог совершить возможную революцию с социалистами и пополари (а только с ними она имела реальные шансы), он совершил с националистической буржуазией тотальную политическую революцию, которая была вместе с тем успешной контрреволюцией.

Но эти тезисы – всего лишь предварительный экстракт долгой и сложной истории.

Надо исходить из того факта, основного для всего послевоенного развития, что руководство Социалистической Партии, в отличие от общественного мнения, вместо требования Учредительного Собрания (Konstituente) выдвинуло в качестве немедленной цели «основание социалистической республики и диктатуры пролетариата». Это был лозунг всех движений, которые после волнений 1919 года были вызваны к жизни необычайно выросшей политической силой Социалистической Партии, использовавших этот лозунг, а потом – забывших его.

Но как различны были эти движения!

В Турине группа высококвалифицированных рабочих, соединившихся вокруг газеты Грамши Ордине Нуово, очень серьезно занималась проблемой управления производством самими производителями – основной проблемой социалистов. Здесь росли и испытывались идеи и практика “Consigli di fabbrica” * «Заводских советов» (итал.) ; но при этом неразумно было слишком частое использование русского слова “совет”.

Для народных масс, опекаемых в течение столетий, несравненной школой политики и сознательной ответственности было управление социалистическими общинами. Но новые мэры и общинные советы не только вызывали неизбежную неприязнь бывших должностных лиц, но нередко позволяли себе ненужные провокации. Над ратушами большей частью развевались красные знамена вместо трехцветных, из общественных помещений торопились удалить кресты и портреты короля, здесь и там издавались почтовые марки и суррогаты денег со знаком серпа и молота, а в маленькой общине Поджибонси даже сожгли на костре трехцветный флаг.

Условия, сложившиеся в сельском хозяйстве равнины По, вызвали классовую борьбу, принявшую самый ожесточенный, но все же не революционный характер. Перенаселение и система bracciantato (поденной оплаты) должны были привести беспощадно эксплуатируемых, занятых лишь несколько месяцев в году поденщиков либо к полному бессилию, либо к объединению, чтобы попытаться коллективно завоевать  достаточную оплату и равные условия для всех. Понятно, что “Лиги” braccianti * Поденщиков (итал.) были крайне тираническими организациями: слабость их позиции отражалась в их беспрекословной дисциплине. Они пытались прежде всего провести принцип “imponibile della mano d’opera” * «Налагаемого чиcла рабочих рук» (итал.) , по которому собственник или арендатор обязан был держать известное число рабочих, нужны они были ему или нет. С другой стороны, отдельный работник мог располагать своей рабочей силой лишь с согласия Лиги. Кто нарушал солидарность, подвергался беспощадному «бойкоту»: ни один торговец не продавал ему хлеба, ни один столяр не оказывал ему услуг, ни один врач не решался войти в его дом. Монопольная власть Лиг над рабочей силой часто доходила до того, что на арендатора накладывали “taglia” (налог) за то, что он посылал на работу своего сына, который не был членом Лиги. Вполне понятно, что эта система должна была вызвать много злости и раздражения, и не только среди собственников; к власти все настойчивее обращались с требованием восстановить и защитить принцип «свободы труда».

Другой областью была сеть кооперативов и потребительских обществ, устроенная в течение десятилетий упорной работы – и особенно успешно в Равенне депутатом Нулло Бальдини, который был чем-то вроде ученика Алессандро Муссолини и держал в руках маленького Бенито. Это была единственная в Европе широко задуманная попытка развить внутри капиталистического общественного строя некоторый организм, который мог бы опустошить его изнутри и, после образования новых руководящих групп, в конце концов его устранить: это была попытка, возникшая из вполне реформистского духа – но все ее учреждения, вместе с камерами труда, народными домами, культурными кружками составляли революционный факт, государство в государстве, где большие массы людей находили свою подлинную родину.

И опять-таки, совсем иными были мятежные стремления малоземельных крестьян Южной Италии, собиравшихся приступить к штурму латифундий – это было мощное революционное движение, однако, более или менее игнорируемое Социалистической Партией, поскольку она имела мало влияния на эти «отсталые» массы.

Но не были ли отсталыми также массы в городах? Разве не выходили они регулярно из под власти партии при бесчисленных бунтах против дороговизны? Разве не проявляли они чрезмерной чувствительности, при которой малейший повод мог вызвать требование забастовки? Во всяком случае, гротескное сопротивление введению летнего времени, или упрямый отказ платить взносы за вновь созданное социальное страхование не свидетельствовали о том, что это были массы, «воспитанные» в марксистском смысле, а не только опьяняемые революционными словами. Когда в конце августа рабочие перешли к знаменитой оккупации заводов, это были не просто массы, а рабочая элита, организованная в профсоюз металлистов (FIOM). Хотя в этом, беспримерном до тех пор явлении справедливо видели последнюю, высшую точку революционного движения, это не был по своему намерению политико-революционный акт. Муссолини был один из первых, приветствовавших этот вид «продуктивной забастовки». Эта акция провалилась, потому что ее организаторы имели недостаточное понимание «производства»: ведущий технический персонал отказался в ней участвовать (чему не приходится удивляться), поставки и продажа остановились, и последовали неизбежные международные реакции. Джолитти как глава правительства действовал очень осторожно, избегая насильственных мер;  при его посредничестве было в конце концов заключено соглашение, предоставившее рабочим совершенно неизвестные до этого права, но навсегда похоронившее все революционные надежды.

После 25 сентября у итальянского пролетариата осталась лишь возможность защищать права и преимущества, завоеванные двумя годами упорной борьбы. Защитить их можно было только с помощью влияния на правительство. Но партия продолжала говорить о «революции», как будто ничего не произошло: убеждения и образ мыслей вовсе не приспосабливаются автоматически к изменившимся условиям, так же как права и формы собственности. Муниципальные выборы 31 октября передали треть итальянских общин в руки социалистов, несмотря на то, что буржуазные партии соединились в блок. Партия осталась гигантом, но у этого гиганта были парализованы колени. Трагично было, что он продолжал говорить, как будто он был готов к быстрому бегу. Между тем, у дверей стояли уже те, кто должен был его устранить.

В целом, революционное движение было поразительно бескровным. Но его разнообразие, его хаос, а больше всего его громкие слова испугали столько сердец и задели столько интересов, что неизбежно образовался громадный капитал гнева, ненависти, жажды мести и презрения.

Правильно смотрел на вещи Эррико Малатеста, когда он сказал: «Если мы не пойдем до конца, то за страх, который мы теперь нагнали на буржуазию, нам придется расплатиться кровавыми слезами.» Это предсказание осуществилось в точности. И самое мрачное для Малатеста было то, что значительную роль сыграли в этом люди, которых он некогда высоко ценил.


Фашистское противодействие * В подлиннике Re-aktion, ре-акция


На вопрос, какое значение имела фашистская акция для поражения социализма, враждебные стороны дали противоположные ответы. Фашизм притязал на то, что он одержал победу над большевистской революцией и спас Италию. Но мало что говорит в пользу этого ответа. Ранние, единственно важные высказывания Муссолини столь же мало подтверждают его, как сами факты. Гораздо правильнее, очевидно, антифашистский тезис, что фашизм нанес революции последний удар после ее поражения.

Эту точку зрения поддерживают бесспорные факты: еще в октябре 1920 года во всей Италии насчитывалось всего 190 fasci * Фашистских отрядов (итал.) , а в конце года их было уже 800. Муссолини отказался участвовать в муниципальных выборах, предвидя полное поражение. Во время оккупации заводов фашисты не предприняли никаких акций.

Если верно, что оккупация заводов была высшей точкой, и в то же время последним шансом революционного движения, то антифашистский тезис безусловно справедлив. И в самом деле, в объективном отношении эта оценка в высшей степени вероятна.

Но с субъективной точки зрения все это выглядит иначе. Еще в ноябре 1920 года в Болонье нельзя было похоронить мертвого или нанять рабочего без разрешения “Camera del Lavoro” * «Палаты  труда» (итал.) . Еще в это время некоторые социалистические  городские власти пытались заменить торговцев и ремесленников муниципальными предприятиями. Еще в этот поздний час Италия полна была революционных речей. Понятно, что значительные слои буржуазного населения еще в это время ощущали угрозу своим самым жизненным интересам. Они думали не об опасности для государства, они видели опасность для самих себя. Было бы несправедливо требовать от них понимания, что вместе с опасностью для государства рано или поздно должна исчезнуть и опасность для них. Чтобы составить себе представление о силе возбуждения и борьбы, разыгравшейся в ближайшие месяцы, надо основываться не на статьях Муссолини, всегда впадающего по отношению к социалистам в менторский или насмешливый тон, а прочесть, например, страстные выпады молодого Дино Гранди в болонской  Assalto * Ассальто – атака, приступ (итал.) : «Прочь от нас! Не касайтесь нас! Избавьте нас от труда плюнуть в ваше мерзкое лицо!»

Весьма вероятно, что антифашистский тезис справедлив, но и фашистское истолкование можно понять.

Оба противоположных «абсолютных» тезиса нуждаются в уточнении еще и в другом отношении. Во-первых, нужно принять во внимание крайнее разнообразие в положении отдельных местностей Италии, по историческим причинам гораздо более индивидуализированных и глубже отделенных друг от друга, чем в любом другом государстве Европы. Если в Триесте и в Фриули фашизм одержал победу уже до оккупации заводов, то южно-итальянские местности (до Апулии) и острова едва ли что-нибудь слышали о нем даже накануне «похода на Рим». Но и в отдельных значительных городах и округах дело обстояло не так, чтобы до сентября 1920 года они находились под властью социалистического насилия, которое затем сразу же сменилось фашистским насилием. В Милане сразу же после окончания войны могло случиться, что отставной офицер спокойно расстреливал на улице красное знамя, или молодые люди трепали бороду Серрати. В апреле 1919 года было сожжено здание Аванти! Тем не менее, как раз в критические месяцы фашисты здесь не проявляли признаков жизни, и еще в июле 1922 года над ратушей второго города Италии развевалось красное знамя. В Сиене Casa del Popolo * Народный дом (итал.) был уже разрушен в марте 1920 года, но в середине 1922 года «красные» победоносно защищали город Парму от целой фашистской армии. Таким образом, фашистские насильственные действия были уже очень рано – они были предостережением, сигналом, а для многих надеждой. Но и обратно, социалисты сохраняли значительные позиции еще в 1922 году.

И все же, когда в конце 1920 года борьба вспыхнула с полной силой, одна из сторон имела поразительный, часто возмутительный перевес. Агрессорами были везде фашисты. Насилия социалистов, дававшие обычно повод для репрессий, были большей частью лишь реакцией на фашистские нападения. Фашистское насилие было везде систематически и сознательно направлено на уничтожение противника; напротив, сопротивление социалистов было бессвязно, спорадично и быстро уставало.

Основные черты событий не вызывают сомнения, даже если две стороны очень расходятся в их акцентировке и освещении.

Главное преимущество фашистских “squadre d’azione” * Отрядов действия (итал.) состояло в том, что они повсюду имели в своем составе людей с военным опытом и не особенно чувствительной совестью, бывших Arditi * Солдаты специальных подразделений, букв. «отважные» (итал.) или отставных офицеров. Они собирали вокруг себя, главным образом, школьников и студентов. Проверяя, например, по данным Кьюрко, насколько эти две группы определяют облик раннего фашизма, нельзя этому не удивиться. Фашизм был сформирован не просто  “буржуазией”, а двумя очень специальными слоями буржуазии, для которых было характерно “безрассудство”, и которые можно одинаково легко описать положительным или отрицательным образом (идеализм, презрение к смерти, жертвенность – грубость, цинизм, презрение к людям). Их противники были, пожалуй, во всем более “буржуазно” настроены, чем они, и этот их облик тоже может быть описан в положительных или отрицательных терминах. Уже тогда Муссолини говорил о фашистском леопарде, который делает, что хочет, с вялым скотом социалистических масс.

Мишенями скуадри были всегда социалистические учреждения – безразлично, революционные или реформистские по своему направлению: палаты труда, народные дома, социалистические муниципалитеты и т. д. Их грабили, поджигали, вынуждали к роспуску: часто от них не оставалось никакого следа. Что могли противопоставить социалисты этим spedizioni puninive? * Экспедициям наказания (итал.) Ничего в том же роде – фаши часто не имели даже резиденции, и в этом смысле не были ничем. Но поскольку их можно было рассматривать как удлиненную руку буржуазии и даже государства, они были в то же время всем.

В самом деле, опорой этих экспедиций была всегда финансовая поддержка влиятельных кругов и молчаливое, даже практическое согласие властей. То, что аграрии предоставляли в их распоряжение грузовики и платили за бензин, что промышленники видели в фашистах “законных защитников“ своих интересов, составляет главный тезис социалистического изложения этих событий, который подтверждает и фашист Кьюрко. Впрочем, он крайне банален; в объяснении нуждается тот факт, что большáя часть буржуазии не поддержала фашистов, которые вскоре стали рассматривать ее как враждебную силу. Иначе обстояло дело с поведением государства и властей. Непредубежденный наблюдатель может удивиться, что нередко сarabinieri * Карабинеры – итальянские жандармы, (итал.) перед нападением фашистов обыскивали Народные дома в поисках оружия, а затем предоставляли их собственной судьбе, – если даже отдать себе отчет в том, что социалисты мало сделали, чтобы приобрести симпатии полиции.

Методом этих нападений было сотрудничество, “грузовик и телефон”, как это коротко называли. Если в каком-нибудь городе неизвестные убивали фашиста, то через несколько часов из соседних городов мчались грузовики, полные вооруженных фашистов, чтобы устроить “экспедицию наказания”. Между тем, социалистические общины позволяли противнику подавлять себя одну за другой, даже не пытаясь организовать совместные действия. Подтвердилось наблюдение Муссолини, что простой народ большей частью цепляется за свой клочок земли, а его интернационализм остается чисто словесным. Националисты, привыкшие пользоваться телефоном и договариваться на расстоянии, оказались более гибкими и сильными, чем интернационалисты, видевшие и любившие только собственный уголок.

Так, в течение немногих месяцев несколько сот скуадри из молодых людей, поддержанные почти всеми установленными властями общества, в беспощадной, неприкрытой классовой борьбе разгромили огнем и мечом в важнейших областях Италии все те с великим трудом устроенные учреждения, где совершался процесс самовоспитания народа, – учреждения, казавшиеся, после попытки невозможной революции, невыносимой угрозой значительной части буржуазии. История этой борьбы удручает своей бесконечной монотонностью. Достаточно привести ее начало, несколько характерных примеров, и заметить проявившееся вскоре смещение акцентов, ставшее основной предпосылкой устойчивости фашизма.

Систематический фашистский террор начался как борьба национальностей в Триесте и Фриули. Здесь социализм очень неразумно связывали со “славянством”, поскольку партия, сохранившая с австрийских времен свои принципы организации, не исключала из своих рядов словенцев и столь же энергично выступала за мир между народами, как вела классовую борьбу. Но югославские круги заявляли претензии на Истрию, Фриули и Триест, окончательное решение еще не было достигнуто, и защита во всех отношениях преобладающих итальянцев – как национальная, так и социальная – дошла до напряженности, разрушившей почти всю сеть социалистических учреждений в этой области, от палат труда до культурных кружков. Поскольку власти стояли безусловно на стороне фашистов, эти «экспедиции наказания» (для которых находился обычно подходящий предлог) нередко принимали характер походов военных частей  и гражданской милиции на славянские деревни в Карсте, в Истрии и в области Гориции. Высшую точку этих походов составило разрушение совместной акцией фашистов и полиции отеля «Балкан» в Триесте, резиденции словенских организаций. Задолго до конца года социалисты проводили во всей Италии сборы в пользу «жертв фашизма» в Венеция Джулиа.

Но это была пограничная область Италии с исключительными условиями. Решающий прорыв в коренной области Италии удался фашизму лишь через полгода, вследствие событий в Болонье.

Болонью можно было назвать красной столицей Италии. Она была крупным промышленным городом, и к тому же центром Эмилии с ее бесконечными Лигами; сразу же после войны она перешла в почти неограниченное владение социалистов. Муниципальные выборы в октябре 1920 года также подтвердили это господство. Но между тем там образовалось “nucleo nazionalista” * «Националистическое ядро» (итал.) и “фашо” (под руководством Арпинати). Социалисты начали нервничать. В день первого заседания вновь избранного совета общины (21 ноября) опасались беспорядков. Очень характерно для ситуации, что социалисты не обратились для защиты к государственным властям, а разместили в украшенном красным знаменем здании ратуши, Палаццо д’Аккурсио, свою собственную охрану. Это имело роковые последствия. Когда фашисты в самом деле пытались прорваться  на полную людьми площадь перед дворцом и произвели несколько выстрелов, у неопытных охранников сдали нервы, и они, потеряв головы, бросили в толпу несколько заранее приготовленных ручных гранат. На встревоженном заседании совета неизвестный из публики произвел несколько выстрелов в «национальное» меньшинство, убив раненого на войне адвоката Джулио Джордани. И тогда произошло нечто совершенно необычное: хотя ответственность за события, очевидно, в первую очередь несли фашисты, хотя 8 убитых и 60 раненых на площади были сплошь социалисты и их сторонники, смерть националистического депутата возбудила всю ненависть, все раздражение, все возмущение, накопившиеся за долгие годы в буржуазии – и произвела дикий взрыв. Все, кто до тех пор решался лишь держать кулак в кармане, устремились теперь к фашизму. День за днем формировались новые штурмовые отряды, ночь за ночью рушились и горели опорные пункты социалистов, победители выборов во мгновение ока превратились в преследуемых, затравленных зверей. Затем очищенный таким образом город освободил и окружающую местность, длинными колоннами грузовиков стали выезжать экспедиции наказания, вынуждавшие к самороспуску Лиги и общинные самоуправления и восстанавливавшие принцип «свободы труда». Сами участники этих мероприятий и, конечно, большая часть населения полагали, что это не что иное как ответ на какое-то чудовищное злодеяние.

Столь же сложный и неоднозначный характер имело кровопролитие в Эмполи, облегчившее фашизму окончательную победу в Тоскане. Слух, что фашисты на грузовиках двинулись в поход, привел в возбуждение население этой твердыни подрывной деятельности, и вскоре возникло всеобщее, хотя и рудиментарное ополчение. Когда в город в самом деле въехали два грузовика с людьми, их встретили градом камней и выстрелов. Первому из них удалось ускользнуть; сидевшим во втором не помогли их отчаянные заверения, что они не фашисты, а военные техники в гражданской одежде; разъяренная толпа бросается на них, не слушая их, и забивает их насмерть палками и камнями; мегеры, казалось, готовы были рвать зубами тела своих жертв; когда нашли раненого, которому удалось сбежать и который просил стакан воды, его убили и бросили в Арно.

Здесь страх перед фашистами тоже вызвал безумное насилие, ставшее в свою очередь причиной того, что гораздо более обширное и целенаправленное фашистское насилие происходило в атмосфере симпатии и смогло победить.

Примерно так же обстояло дело с покушением в миланском Театре Дианы (23 марта). Подложенная анархистами бомба причинила страшные разрушения, разорвала на части 20 ни в чем не повинных зрителей и ранила много других. Кажется, что бомба была предназначена для полицейского управления, в виде протеста против некоторых скандальных нарушений права в пользу фашистов, и что молодые люди, получив ложное сообщение, в минут замешательства понесли это орудие смерти в театр. Но кто спрашивает в такие моменты о мотивах и связях? Увидели только ужасно изувеченные тела – и это было вполне понятно.

Таково было социалистическое насилие, по существу вызванное фашизмом, который вышел против него в поход: спорадическое, всегда дикое, никогда не обдуманное, сопровождаемое индивидуальным террором и жестокостями черни (“teppa” * «Подонков» (итал.) ). Социалистическая Партия не несла прямой ответственности за действия анархистов и черни, но ее в них обвиняли; и если либеральное общество почти нечувствительно к теоретическому оспариванию его существования, если оно способно постепенно, по мере своего прогресса, устранять практические опасности, то, как и всякое другое общество, оно приходит в ужас при виде выходящего на поверхность общественного дна. Если правильно применяемое государственное насилие, при минимальном его применении, достигает максимального эффекта, то насилие итальянских социалистов, при своей минимальной реальности, привело к максимуму ложной и зловредной видимости, и ни к какому выигрышу.

Совсем иной характер имело фашистское насилие. Мы его также проиллюстрируем тремя ранними примерами.

В апреле 1921 года вождь флорентийских фашистов, Marchese * Маркиз (итал.) Dino Perrone Compagni, отправляет письмо одному сельскому старосте в Тоскане, где в вежливых выражениях указывает ему, что его общиной не может руководить такая личность, как он, и что он советует ему до определенного срока подать в отставку, в противном же случае он не может нести “ogni responsibilità di cose e di persone.” * «Никакой материальной и личной ответственности» (итал.) Если он обратится к государственным властям, то срок ультиматума будет считаться истекшим на четыре дня раньше.

В деревнях знали, что маркиз не шутит. Можно было ожидать, что он доведет требования  и угрозы через посредника. Но аристократ презирает такие тайные пути. Он подписывается полным именем и адресом, пользуясь официальным бланком флорентийского фашо. То, что его письмо представляет собой уголовное преступление и пренебрежение к авторитету государства, по-видимому , даже не доходит до его сознания.

Один из самых знаменитых скуадристов Италии, Сандро Кароси, входит с несколькими товарищами в рабочее кафе, вынимает пистолет и с широкой улыбкой заставляет одного из присутствующих встать у стены с чашкой кофе на голове: он хочет показать свое искусство в стрельбе. Но выстрел попадает в голову и оказывается смертельным – и стрелок с шутливым отчаянием жалуется, что рука его потеряла верность. Газета сообщает об этом событии под заголовком “Uno sfortunato Guglitlmo Tell” * «Злополучный Вильгельм Телль» (итал.) , а правосудие не видит повода для вмешательства.

Старшина деревни Роккастрада отказывается подать в отставку. После мучительного ожидания 24 июля приезжают фашистские грузовики. Поджигают несколько домов, крестьяне бегут в поля. Наконец фашисты уезжают, население возвращается. Но уже через несколько минут снова ревут моторы, скрежещут тормоза, фашисты спрыгивают на военный лад, и уже поздно снова бежать. На обратном пути неизвестный застрелил фашиста, и на несчастную деревню обрушиваются демоны мести. Беспорядочные казни и поджоги превращают мирное селение не в поле боя, а в сцену из дантова ада.

Это насилие обиженных и испуганных верхних слоев – от мелкой буржуазии до аристократии, – циничное, систематическое, бесстыдное, лишенное всякой человечности к собственному народу.

Поэтому все серьезные современные наблюдатели начала фашизма рассматривают его как явление противодействия, как “Jacquerie borghese”  * «Буржуазную жакерию» (итал.) , в которой буржуазия вела победоносную отчаянную борьбу со своим классовым врагом.

Но эта социологическая классификация недостаточна. Не случайно фашистские методы оказали сильнейшее влияние именно на молодых людей, со своей стороны распространивших и усовершенствовавших эти методы. Для них это означало как раз тот “выход” из буржуазного общества, к которому они стремились, смешивая идеализм, авантюризм и жажду действия. В этом, вероятно, заключается также ответ на трудный вопрос, почему такие люди, как Гранди, Бальбо, де Векки, де Боно, Чано примкнули к фашизму, а не к национализму, к которому они ближе стояли по своему происхождению. Более неопределенное, менее установившееся было для молодых людей более обещающим в будущем, а прежним легионерам д’Аннунцио оно представляло бóльшую близость к их социальным проектам. Но не надо упускать из виду также элемент случайности. Если бы Муссолини после выборов 1919 года эмигрировал, как он это, кажется, планировал в течение какого-то времени, то все эти сильные эмоции и аффекты никоим образом не исчезли бы, и вероятнее всего связались бы с национализмом.

Однако, фашистское насилие не исчерпывается также психологией поколений и другими подобными соображениями. В нем живет нечто изначально злое – циничное презрение к людям и дьявольская радость от унижения другого человека, темная любовь к насилию ради него самого. Никогда не следует упускать из виду этот его «добуржуазный» характер.

Первые признаки этого обнаруживаются уже очень рано в своеобразной враждебности фашистского движения к государству, странным образом контрастирующей с его практической зависимостью от государственных органов и его теоретическим прославлением государства. При ближайшем рассмотрении видно, что эта враждебность не ограничивается противостоянием данной, определенной форме государства, а относится к любому государству вообще, поскольку ого ограничивает их волю, то есть против законности вообще.

Здесь мы тоже приведем три примера.

В начале мая 1920 года фашисты потребовали освобождения арестованных товарищей из Citadella Veneto * В венецианской крепости (итал.) . Возникло столкновение, в котором погибло три фашиста. После этого фашисты убили ответственного за это чиновника.

В июле 1920 года группа из 500 фашистов направляется в антифашистскую цитадель Сарцана, чтобы освободить заключенного там в тюрьму Ренато Риччи. При входе в город они приветствуют стоящих там на посту нескольких карабинеров возгласом “Viva l’Italia! Viva il Re! Siamo fascisti!” * «Да здравствует Италия! Да здравствует король! Мы – фашисты!» (итал.) Но когда фашисты не подчиняются приказу остановиться, карабинеры стреляют. Изумленные фашисты, потеряв голову, обращаются в бегство, оставив на месте несколько убитых. Обратный путь им преграждают антифашисты, и без нового вмешательства карабинеров вряд ли хоть один из них остался бы в живых. Но Пополо д’Италиа обвиняет капитана карабинеров, как преступника, и фашистам в самом деле удается развернуть успешную кампанию против человека, верного своему долгу.

В Модене фашисты протестуют против мер правительства. Начинаются переговоры с комиссаром. Этот последний, как можно понять, не думает оказать ставшее уже обычным почтение “gagliardetti” * Флажкам, вымпелам (итал.) и не снимает шляпу. Один из фашистов сшибает его шляпу с головы, возмущенный чиновник вынимает пистолет и стреляет. Столкновение расширяется, гибнут шесть фашистов. Теперь можно освятить семь новых “мучеников” и дать волю необузданному возмущению. По-видимому, никто не ощущает, что в маленьком чиновнике подверглось оскорблению и насилию само государство.


Неожиданный подъем Муссолини и его последняя борьба за связность


Как это заранее можно было бы предположить, столь взрывчатое событие, как подъем фашизма в конце 1920 года и начале 1921 года, не могло быть «делом» одного человека. Муссолини следит за изменением облика своего создания не только с удивлением, но и с беспокойством и критикой, сначала все более резкой, а затем медленно убывающей. Это неверно, что Муссолини в 1921 году доводит фашизм до порога победы, как говорит легенда; напротив, новый фашизм создает себе Муссолини по своей мерке и своим представлениям.

Уже самые первые начинания этого фашизма выходят за пределы того, чего первоначально хотел Муссолини. В ноябре 1920 года он пишет: «Фашизм непреодолимо пробивается во всех уголках Италии, между тем как пролетариат, оскорбленный, обманутый, «избитый», начинает рассеиваться». Два года назад он хотел «провести еще много славных боев» вместе с пролетариатом, прошедшим войну, а теперь ему приходится признать, что пролетариат остался в руках его врагов, и что нарастание фашизма происходит параллельно с капитуляцией пролетариата. В то же время он роет могилу главному мифу фашизма еще до того, как этот миф по-настоящему возник: «Большевизм, пораженный насмерть, теперь упал наземь с предсмертным хрипом.» Это звучит в точности так же, как если бы он испуганно взывал «Стойте, довольно!» к «спонтанному, непреодолимому движению». Надо очистить фаши, слишком многие люди привлечены в них «волной успеха». Человек, с ранних пор восхвалявший violenza * Насилие (итал.) читает теперь своим ученикам один урок за другим, заклиная их правильно понимать насилие. Оно должно быть рыцарственным, оно должно быть лишь ответом на преступление и вызов, но никогда не самоцелью. Социалистам нельзя отказывать в праве на политические демонстрации. Подлинная революция состоит в том, чтобы заставить Социалистическую Партию отказаться от своего тиранического притязания на господство, чтобы она была такой же партией, как другие. Надо уметь отличать у социалистов невиновных от преступников, честных людей от подонков. Фашизм не должен, как это сделал некогда социализм, терять «чувство меры», иначе его победа будет потеряна.

Но имеет ли он в самом деле влияние на ход событий? Когда фашисты с энтузиазмом встречают его в «освобожденной» Болонье З апреля, он вынужден признать в публичной речи – наполовину с торжеством, наполовину с сомнением: «…я часто ощущаю, что движение вырвалось уже из тесных границ, которые я ему наметил.»

Каковы же эти границы, и тем самым «цели», через которые переступил этот новый  фашизм, захватывающий целые города и прорывающий укрепленные позиции? По-видимому, речь идет не о чем ином, как об основном характере самогó первого фашизма. Он должен был быть, при той же конкретной программе, небольшим гибким орудием в руках отколовшегося лидера социалистов, часто считавшего себя после начала войны единственным социалистом Италии, чтобы обуздать мчащуюся по ложному пути, болезненно распухшую партию и повести ее в направлении, выработанном его тяжелыми усилиями. Новый фашизм оказался чем-то бóльшим, чем временное объединение для определенной цели. Однако, ничто не свидетельствует о том, что Муссолини хотел тогда видеть в нем нечто бóльшее, чем новую партию, наряду с другими.

Пока что его влияние состоит, главным образом, в истолковании этого феномена. И в этом истолковании первоначальные взгляды выражаются наряду с началом нового (хотя и подготовленного его прошлым) самопонимания.

Муссолини спрашивает: «Разве можно было бы изгнать ужасное русское опьянение итальянского большевизма без фашистских побоев, револьверных выстрелов и поджогов?», но, конечно, он не хочет этим сказать, что фашизм, для спасения Италии, отбил генеральное наступление «социал-коммунистов»; он хочет сказать, что насилие фашизма свернуло социализм с чуждого ему,  по существу ложного пути, и поэтому он продолжает: «таким образом, фашизм помог делу итальянского социализма». При этом он все еще говорит как «функционер» социализма, как «распорядитель социал-демократии»; он это делает в том же духе, в каком он осуждает съезд в Ливорно и раскол партии: «Будет ли это началом мудрости?»

Этому соответствует его положительное истолкование фашизма: в конкретном отношении его программа подобна программе Социалистической Партии; он хочет провести в Италии единственно возможную в ней революцию – аграрную.(291) То, что социалисты сообщают о подоплеке и финансировании экспедиций наказания, он отвергает как “turpiloquio” * «Непристойность» (итал.) , прибегая к своеобразному приему, полному обмана и самообмана, но все же оправдывающему фашистские предприятия: они были заслуженным ответом на “клевету”. Как мало предводители скуадри спрашивали мнение дуче или даже информировали его, с поразительной отчетливостью показывает полузапутанный, полуиронический комментарий Муссолини (в июле!) по поводу экспедиции наказания против газеты пополари в Тревизо: то, что фашисты даже не информировали об этом свою собственную газету, свидетельствует об их особом и сложном складе ума, выходящем за рамки старых партий.

Пожалуй, именно это ощущение бессилия перед элементарным, но также и невозможность спорить с социалистами по конкретно поставленным вопросам, уже очень рано заставляет его спасаться бегством в область мифа.

Фашизм, – говорит он, – представляет общий интерес; он произошел из “глубокой потребности нашего арийского и средиземноморского народа, который в данный момент ощущает, что основам его существования угрожает трагическая глупость”. Древнейшая культура, имперское притязание на господство Рима снова пробуждается в фашизме, его дело – повести Италию к новому завоеванию мира, который однажды был уже его собственностью.

Все это прямо клониться к национализму, но, конечно, с тем различием, что ни один изысканный господин из Идеа Национале никогда не сумел бы вести такие бессвязные и плебейские речи, как, например, предвыборная речь Муссолини на Пьяцца Бельджойозо в начале мая 1921 года. И, конечно, ни один из этих господ не позволил бы себе даже подумать то, что он сказал: при отвращении ко всем большевизмам, если бы пришлось выбирать, он предпочел бы большевизм Ленина, из-за его гигантских, варварских, универсальных размеров.

Но взрывы темперамента у Муссолини – всегда лишь симптомы, указатели направления; как таковые они никогда не представляют последнего и решающего слова.

Новые выборы в мае 1921 года (проведенные Джолитти в тщетной надежде существенно ослабить парламентские позиции социалистов и пополари) приносят ему парламентский мандат с триумфальным числом голосов. Это снова дает ему, в качестве главы фракции примерно из 35 фашистских депутатов, серьезную политическую позицию – впервые с 1914 года. И тут он сразу же бросается в свой последний бой за связность и цельность своей политической жизни, с самого ее начала. Эта борьба приводит его к трем самым серьезным поражениям в его карьере, и исход ее определяет все его будущее существование.

Едва прибыв в Рим, он дает интервью Giornale d’Italia * Джорнале д’Италия (Итальянская Газета, итал.) , где объясняет, что фашизм никоим образом нельзя смешивать с национализмом, что он имеет республиканское направление, и потому его фракция не будет присутствовать на церемониальном открытии парламента, так называемом seduta reale * Королевском заседании (итал.) , представляющем династическую манифестацию. Поскольку руководящие силы нации – пополари, социалисты и фашисты, то сотрудничество между ними не исключено.

Понятно, что это интервью вызывает большое возбуждение. Это буквально удар в лицо для  всех, кто голосовал за фашистов, потому что они  хотели увидеть разрушение социализма и стабилизацию общества в консервативном смысле. Фашизм как катализатор устрашающей коалиции социалистов с пополари, против которой решительно выступали Ватикан и крупная индустрия, династия и армия – вопреки всем предосторожностям, это была одна из самых провокационных мыслей, какие только можно было высказать, поскольку она заключала в себе прямую угрозу государственному строю!

Для Муссолини это возбуждение – прежде всего повод  обратиться с “ясными словами к новобранцам”. Многие новые фашисты не знают, очевидно, истории фашизма; и он, Муссолини, не допустит, чтобы “изменялись до неузнаваемости признаки того фашизма, который я основал”. Если слова имеют какой-то смысл, то выражение “республиканское направление” тоже должно что-то означать, не случайно символ фашизма – римская и республиканская ликторская связка. Он готов защищать эти идеи против всех; он не отказывается от связности этих идей, даже если бы все были  другого мнения; потому что он вождь, который ведет, а не вождь, следующий за другими. Но очень скоро ему приходится перейти к защите: хотя он призывает “Fascisti della vigilia, fascisti dell’azione, difendete il fascismo!" * «Бдительные фашисты, действующие фашисты, защитите фашизм!» (итал.) , он встречает у республиканцев, социалистов и пополари так же мало симпатии, как у националистов и либералов; и он позволяет себе взрывы яростной вражды ко всем, слишком полагаясь на свою фракцию. При решающем голосовании оказывается, однако, что большинство фракции в этом вопросе, который он сам воспринимает как основной, высказывается против него. Для Муссолини это первое тяжелое поражение в борьбе с новым фашизмом. Но он принимает это поражение и довольствуется компромиссами, чтобы скрыть размеры расхождения.

Конечно, совершенно невероятно, чтобы он вел в этом случае борьбу за связность некоторой политической догматики. Он без колебаний допускает сотрудничество фашистов в парламенте с национал-либералами Саландры, составив вместе с ними “национальную правую”, и в своей первой речи в палате сильно подчеркивает свою антидемократическую и антисоциалистическую установку (не в последнюю очередь также для того, чтобы отметить триумф “еретика”, “которого эти люди исключили из своей ортодоксальной церкви”, и по которому они, как можно полагать, “втайне тоскуют”). Но вряд ли это всего лишь тактический шаг с целью обеспечить себе свободу маневра по отношению к консерваторам и националистам В кусочном мышлении и чувствовании Муссолини есть несколько центральных областей, которые он устойчивым образом принимает всерьез, хотя даже с ними не всегда сохраняет жесткую связь. Можно полагать, что сюда относится его республиканизм, но несомненно – инстинктивная привязанность к “soсialismo pensante” * «Мыслящему социализму» (итал.) , к честным людям среди этих подрывных элементов, то есть к великой, хотя все время ускользающей возможности 1919 года, и в конечном счете к воспоминаниям детства. Во всяком случае, летом 1921 года он ведет себя именно так, как можно было бы ожидать при этих предположениях, и трудно поверить той чисто тактической мотивации, которой он уже вскоре должен был успокаивать своих сторонников.

Борьба между фашистами и социалистами по поводу “умиротворения” (“pacificazione”) мало напоминает суверенные шахматные ходы, скорее эта борьба не на жизнь, а на смерть. Муссолини начинает с того, что в отчетливых и недвусмысленных выражениях выкладывает один из сильнейших козырей своей партии – миф о необходимости борьбы с большевистской опасностью: «Когда говорят, что в Италии все еще существует «большевистская» опасность, то принимают за действительность некоторые неясные ощущения опасности. Большевизм побежден. Более того – от него отреклись и вожди, и массы». Насилие достигло своей цели; теперь фашизм должен доказать в области гражданского соревнования, что он может быть жизненным элементом будущей Италии. Эту будущую Италию Муссолини вовсе не представляет себе «фашистской»; в одной из речей в палате общин он называет три больших силы, которые в искреннем сотрудничестве должны повести страну к более счастливому будущему: это исправляющийся социализм, пополари и, наконец, фашизм (конечно, тоже в улучшенном виде). Это все тот же старый план, видоизмененный обстоятельствами: построение трехчленной социал-демократии, и план этот дальше чем когда-либо от осуществления, но все же не настолько далек, чтобы не подвергнуть опасности некоторые сильные симпатии к фашизму. Сверх того, практические мероприятия не заставили себя ждать: всем фаши было строго запрещено устраивать в дальнейшем экспедиции наказания против экономических организаций и корпораций. Он горько и резко жалуется на изменение фашизма: «В последнее время фашизм в некоторых зонах стал совсем не похож на первоначальный… который был движением в защиту нации,  а не организацией, попросту служащей защите определенных частных интересов с помощью репрессий». С этим резким и разоблачительным языком самым удивительным образом соединяется несомненная симпатия к Турати и его людям, вступление которых в правительство вольет новую кровь в руководящий слой. Таким образом, Муссолини еще далек от представления, что омоложение – не политическая и социологическая, а попросту биологическая проблема, так что общественные отношения на заводе могут быть мгновенно обновлены или даже революционизированы, если руководство переходит от осторожного отца к импульсивному младшему сыну.

Но что скажут на это молодые и старые скуадристы, столь же далекие от неосуществимых политических представлений, как и от социалистических воспоминаний детства, все политическое самосознание которых зависит от убеждения, что надо вести огнем и мечом внутреннюю войну за выживание находящегося под угрозой отечества?

Они протестуют, они находит сторонников, они бунтуют. Они созывают съезд в Болонье, не пригласив Муссолини даже pro forma, и угрожают расколом. Дино Гранди объявляет Эмилию «колыбелью фашизма»; «аграрный» фашизм и «новые» фашисты принимают брошенный им вызов, и оказывается, что в их распоряжении находятся важнейшие области Италии: Эмилия, Романья, Венето, Тоскана, Умбрия. Бальбо, Гранди, Фариначчи, Арпинати, Кальца-Бини, Больцон выступают против Муссолини. Тайные встречи, казалось, подготовляют дворцовый переворот. Муссолини, по-видимому, поражен резкостью этой реакции. При подписании «мирного договора» (3 августа 1921 года) он еще с уверенностью заявляет, что он либо исправит фашизм усилиями * В подлиннике mit den Ruten, «розгами»; по-видимому, Муссолини имел в виду «фасции» римских ликторов своей веры, своего мужества, своей страсти, либо сделает его жизнь невозможной; но вскоре к его заявлениям примешиваются темные и раздраженные тона. Ему безразлично, что Эмилия хочет отделиться. Цели фашизма большей частью достигнуты. Если фашизм означает уже не освобождение, а тиранию, не охрану нации, а защиту частных интересов и самых непрозрачных, бесчувственных, жалких каст Италии, то это будет уже не его фашизм. «Фашизм может обойтись без меня? Конечно, но и я могу обойтись без фашизма.» Уже через восемь дней он выходит из руководящих органов: «Побежденный должен уйти.»

Но в действительности его поражение объясняется не этим, а тем обстоятельством, что расхождение все же произошло лишь наполовину. Он устрашился второго решительного разрыва в своей политической карьере. Дело было не в том, что он не вполне ясно представлял себе условия альтернативы. Он знал, что в этом кризисе речь шла не просто о трудности развития, а о том, чтобы положить конец одной политической концепции и начать другую.

Может быть, в этот момент Муссолини можно было отделить от фашизма. Но социалисты исчерпали себя в близоруком триумфе, а правые сделали все, чтобы удержать Муссолини на своей стороне. И в темпераменте Муссолини было немало задатков, облегчавших ему этот выбор – так же, как в его философии жизни, и даже в его понятиях (например, в представлении, что мир движется «вправо»). Думал ли он еще о борьбе, когда предлагал провести намеченный в начале ноября национальный съезд не в Риме а в Милане? Это предложение было отклонено, что показало ему ситуацию с безжалостной серьезностью. Но, между тем, Бальбо и Гранди поняли, насколько фашизм не может обойтись без Муссолини – без его обширного опыта, его газеты, его личности, увлекающей массы. Поэтому съезд, следуя предложению Гранди, без борьбы отменил мирный договор и принял, по воле Муссолини, превращение «движения» в партию. Оба антагониста обнялись, и несколько позже, под звуки приветствий марширующих масс, Муссолини был избран дуче фашизма, того нового фашизма, который имел со старым движением очень мало общего – если не считать ничего не значащее имя. Партия, хотевшая овладеть Италией, окончательно завоевала себе человека, который мог управлять страной. Для Муссолини это прежде всего означало внутреннюю капитуляцию перед национализмом. Что нация – это твердая точка и высший критерий (как бы странно эти абсолютные принципы ни выглядели на фоне громко провозглашенного Муссолини релятивизма), это была лишь общая исходная позиция, не исключавшая острейших конфликтов по всем конкретным вопросам. Национализм можно определить как такое политическое движение, которое хочет разрешить возникающие на определенном этапе капиталистического развития внешнеполитические и внутриполитические трудности буржуазного национального государства, приручая массы, а вовсе не уступая им; он пытается укрепить это приручение крайним обострением внешнеполитических проблем изолированной нации, причем он радикально отбрасывает те идеологии, которые сопровождали подъем этой массы. До этих пор Муссолини ничего подобного не хотел. Он хотел содействовать созданию социал-демократии, как спонтанному выражению врастающих в государство масс, он поддерживал разумное решение адриатической проблемы, он видел себя и свою деятельность в рамках светского процесса демократизации. После съезда в Риме он очень быстро начинает все это отвергать и все больше вживаться в мышление правых: «Например, думают, что война должна перейти в революцию. Вероятно обратное… великая реставрация». Но кто же основал на этом ложном тезисе важнейшее решение своей политической жизни? Не дает ли здесь Муссолини пощечину самому себе?

Кому принадлежит тезис о «процессе против 19 века», чьи это насмешки над идеями энциклопедии? Это скорее напоминает речь и мышление Морраса, чем якобинца, панегириста Коммуны Муссолини!

А этот разговор о «людях, предавших наших братьев в Адрии», ведь это как раз то, чего Муссолини всегда – с немалым трудом и хитростями – до сих пор старался избежать?

Вполне последовательно, таким образом, что Муссолини теперь отчетливо отвергает также старый фашизм с его «первоначальным снаряжением», позволявшим ему казаться движением левых (и он ссылается при этом на тезис Копполы!). Он говорит теперь, что требование вернуться к истокам «инфантильно».


Начало национал-фашизма


Несомненно, съезд в Риме – это конец истории неизвестного Муссолини, ортодоксального, а потом еретического социалиста, и тем самым конец неизвестного фашизма.

Но было бы недостаточно видеть здесь новое только в том, что Муссолини теперь перешел к национализму. Переход одного такого человека не может оставить неизменным дело, которому он полезен, в особенности если этот период выражает изменение некоторой сверхличной ситуации. Национализм, каким он был известен до тех пор, имел своими носителями главным образом людей, однозначно принадлежавших по происхождению, воспитанию и взглядам буржуазии и национальной традиции, дело которых они могли тем самым продолжить без внутреннего разрыва. Между тем, новый национализм Муссолини и его друзей никогда не мог незамеченно явиться на другой стороне баррикады, и потому нес на себе отпечаток отречений и определялся чаяниями, неведомыми национализму старого типа. И опять-таки, иную природу имел национализм тех немногих радикальных идеологов, которые не убоялись его крайних, враждебных традиции следствий. Союз этих трех элементов и есть национал-фашизм: его история и начинается Римским съездом.

История эта в основных чертах известна, и вряд ли в нашу задачу входит еще раз изложить ее in extenso * Подробно (лат.) . Могло бы показаться, что она перекрывает предысторию и делает ее излишней. Но только исходя из этой предыстории можно понять последний и самый своеобразный облик итальянского фашизма, Repubblica di Salò * Республика Салò (итал.) , и только в середине прожекторного луча, соединяющего начало с концом, “нормальный” национал-фашизм попадает в освещение автономной критики; и то, что умеряет национал-фашизм, и то, что его обостряет,  в конечном счете заложено в Муссолини этого раннего периода: и тенденция рассматривать фашизм как синтез, и начатки некоторой политической расовой доктрины. Лишь в свете этих аспектов можно обрисовать известную историю.

1922 год был годом подготовки фашистского переворота и захвата фашистами власти. Эта подготовка была двоякого рода. С одной стороны, она осуществлялась скуадризмом, новые предприятия которого затмили все прежнее. Муссолини больше не пытается их тормозить, более того, он требует, чтобы насилие применялось в крупном размере, парализующем жизненные центры врага. Целые местности переходят теперь под контроль скуадри, взявших себе за обычай просто  “высылать“ из них нежелательных лиц, прежде всего социалистических руководителей, так что даже депутаты парламента, и среди них Джакомо Маттеотти, должны жить в чужих городах на положении «беженцев”. Города “завоевываются”; сам Муссолини применяет выражения, напоминающие полководца во вражеской стране: “Римини в наших руках – это звено, недостававшее нам, чтобы соединить Эмилию и Романью, в то же время фашистский Римини – это плацдарм для вторжения в соседние Марке… Марке не смогут долго сопротивляться нашему судьбоносному продвижению”.

Во всем этом было нечто неправдоподобное. Правительство допускает, чтобы вооруженная партийная армия завоевывала и терроризировала страну. Оно не только не препятствует этим акциям, но большей частью легализирует их задним числом, например, санкционирует отставки социалистических муниципалитетов, вынужденные побоями, выстрелами и касторкой. При этом фашистская акция направляется не только против “социал-коммунистов” (отождествление, которое Муссолини еще в 1921 году объявил недопустимы); оно касается также пополари, демократических либералов и самого государства. Например, летом 1922 года десятки тысяч чернорубашечников оккупировали Болонью, целыми днями располагаясь лагерями на городских улицах с целью вынудить отставку префекта. И в самом деле, государство уступает.

Действительно ли государство, как таковое , было столь слабо (или столь замешано в заговоре)? Был ли это кризис парламентской системы, как таковой? Вполне естественно, что оказавшиеся под угрозой интересы объединяются. И то, что в этом случае оказавшиеся под угрозой не смогли образовать коалицию, чтобы защитить свое существование, нельзя считать нормальным. Действия скуадристов на улицах, рассматриваемые сами по себе, непременно должны были бы вызвать образование антифашистского министерства из социалистов, пополари и демократов, которое до июля 1922 года несомненно было бы в состоянии положить конец фашистскому террору. Но Муссолини, с помощью своего парламентского искусства, сумел дважды воспрепятствовать возникновению такого правительства, так что Италия встретилась с кризисом 1922 года под властью правительства, глава которого (Луиджи Факта) был человек с небольшими способностями и чрезмерным оптимизмом, а члены этого правительства были антифашисты и филофашисты, взаимно парализовавшие друг друга.

Итальянский фашизм смог победить лишь потому, что не сумели своевременно договориться силы, для которых либеральное государство было предпосылкой их существования, и тем самым взаимного конфликта. Они похожи были на людей, не ценящих воздух, потому что все их внимание занято дележом пирога.

Конечно, и это сравнение хромает. Пирогу можно уподобить антагонизм Джолитти и Нитти, вражду Дон Стурцо и Джолитти, даже позицию Ватикана, выступавшего против соглашения пополари с социалистами; но решающее значение имело беспокойство за свое существование, по сравнению с которым страх перед фашизмом отступал на задний план. Коммунистическая Партия заняла в это время следующую позицию: “Если буржуазия в самом деле пойдет до конца и задушит социал-демократию белой реакцией, то этим она – что вовсе не является парадоксом – создаст наилучшие условия для своего поражения в революции”. Если коммунисты впали в столь непостижимое ослепление, столь гротескную переоценку собственных сил, то не служила ли эта ложная уверенность тому, чтобы оправдать неосновательный страх? И максималисты тоже говорили перед открытой могилой точно так же, как если бы они были в 1912 году на съезде в Реджо Эмилиа. Так смертельно больной размахивал картонным мечом и одержал свою последнюю победу, загоняя в пропасть своего помощника. Марксист Муссолини выполнил для фашиста Муссолини решающую предварительную работу.

Но в глазах либеральных партий фашистскому парламентарию Муссолини весьма помогало его “старофашистское” прошлое. Его желание легальным путем привлечь фашизм к сотрудничеству с государством, то есть участвовать в коалиционном правительстве, казалось столь искренним, что даже такой человек, как Факта, рассчитывал, что сможет приручить и укротить фашизм. Вероятно, тактика Муссолини была успешной по той причине, что он и в самом деле еще не принял решения, и по сравнению с каким-нибудь Бальбо мог считаться умеренным.

Но при этом слишком легко упускали из виду, что в самом Муссолини действовали стремление к “вере”, опьянение величием и логика последовательного развития, так что недалек уже был день, когда Бальбо показался бы по сравнению с ним умеренным. Уже можно было предвидеть дуче и полубога, когда вождь партии патетически изрекал: из будущих фашистских школ и университетов выйдет новый руководящий класс нации, фашизм будет продолжаться не меньше столетия, он находится лишь в своей начальной фазе, как христианство во время Христа.

Развитие событий решающим образом подтолкнул поход Итало Бальбо против Равенны в последние дни июля. Не довольствуясь тем, что он устроил военную оккупацию города тысячами скуадристов и иллюминировал огнем “социал-большевистские пещеры”, этот “кондотьере” потребовал и получил от государственных властей грузовики и бензин – якобы для ухода, а в самом деле для того, чтобы пройти “огненной колонной” всю окружающую местность, оставляя там повсюду – из патриотизма – сожженные дома и избитых людей. На это “Alleanze del Lavoro” * «Союз труда» (итал.) (в котором были объединены реформисты, максималисты, анархисты и коммунисты) ответил провозглашением всеобщей забастовки, которая должна была быть “законной” и напомнить правительству его обязанность защищать демократические свободы. Это было самое очевидное, и в то же время самое безрассудное решение, какое только можно было принять. Нации весьма убедительно напомнили бесчисленные и  бесцельные забастовки недавнего прошлого; выступление “sovversivi” * «Подрывных элементов» (итал.) за государство, которому они по-прежнему отказывали в политическом сотрудничестве, казалось невероятным; тем самым выпустили из рук последнее оружие против возможной попытки фашистского восстания и доставили противнику просто неоценимый предлог выставить себя как защитника порядка. В действительности мобилизованные фашисты разгромили всеобщую забастовку во всей Италии, незадолго до ее уже объявленного окончания, захватив также последние крепости, еще оказывавшие им сопротивление, и разрушив все, что еще оставалось от Палат труда и социалистических учреждений. Полиция и фашисты действовали почти везде совместно. Это было Капоретто социалистов.

Теперь между фашистами и Римом стояла только армия, и в лучшем случае то энергичное правительство, которое еще предстояло создать. Приготовления опять идут двумя путями, и опять Муссолини оставляет для себя открытыми все возможности.

Он приказывает главному командованию фашистской милиции разделить Италию на зоны, как область операций, и правительство никак на это не реагирует.

Перед самым походом на Рим он проводит в Неаполе большой смотр. Председатель парламента присылает ему приветственную телеграмму, школы не работают, и все власти государства и города слушают вполне однозначную речь Муссолини, сидя  на самых почетных местах.

Но важнее политическая подготовка. В это же время Муссолини ведет переговоры с Джолитти, Нитти и Саландра, подавая каждому надежду, что именно он встроит в государство необузданную, но многообещающую национальную силу фашизма; он покоряет капиталистов обещанием отнять у государства все экономические функции; он избавляется мастерскими маневрами от д’Аннунцио; он дает Ватикану «самые лояльные заверения»; и прежде всего он успокаивает армию и монархию, заявляя свою лояльность: «Надо иметь мужество быть монархистом». В ряде больших речей он излагает перед нацией свои мысли, которые лучше всего резюмируются знаменитым местом его речи в Удине: «Наша программа проста: мы хотим управлять Италией».

Два обстоятельства побудили выбрать насильственное решение: во-первых, по-видимому, неизбежный приход к власти Джолитти; во-вторых, план Факта устроить в Риме в день победы, 4 ноября, большое национальное торжество,  с речью д’Аннунцио в качестве кульминации, которое должно было привести к общему умиротворению и примирению. По первому пункту Муссолини заметил на решающем заседании узкого руководства 16 октября: «Надо помешать Джолитти прийти к власти. Он прикажет стрелять в фашистов, как приказал стрелять в д’Аннунцио».

Таким образом, было два весьма специфических мотива, побудивших эту «национальную революцию» предпринять поход на столицу: (1) Желание помешать тому, чтобы она стала революцией (когда стреляют); (2) Стремление предотвратить демонстрацию национального примирения.

Сам по себе “поход” был ни с чем не сравним. В Северной Италии фашисты почти везде оккупируют общественные здания, а часто и казармы, причем власти почти нигде не оказывают им сопротивления; где они это делают, повстанцы отступают – обычно без борьбы. Вообще революция проходит в атмосфере большой сердечности: в Триесте фашистские вожди как раз распивали шампанское с генералом и верхушкой местных властей, когда пришло сообщение о “мобилизации”, и собравшиеся в наилучшем настроении шутили, что теперь они должны расстрелять друг друга. Но  зачем же стрелять? Местные  манифесты завершались восклицаниями вроде следующих: “ Viva l’Italia! Viva il Re! Viva l’Esercito!” * «Да здравствует Италия! Да здравствует король! Да здравствует армия!» (итал.) , или: “Nel nome di Dio, della Patria rinata, del Re Vittorio, di tutti i morti per l’Italia” * «Во имя Бога, возрожденного отечества, короля Витторио, всех павших за Италию». (итал.) . Фашисты и националисты (столь надежный свидетель, как Кьюрко, придает единству действий черных и синих рубашек важнейшее значение) во многих местах выступали под командой бывших офицеров; один из командовавших квадрумвиров был генерал. Было решено, и само собой разумелось, что чернорубашечники не будут стрелять в “grigioverde” (защитные мундиры ); ожидали взаимности, и в этом не обманулись. Большой заголовок Пополо д’Италия за 28 октября гласил: «Tutte le caserme di Siena occupate dai fascisti. I grigioverdi fraternizzano con le Comicie Nere” * «Все казармы Сиены заняты фашистами. Защитные мундиры братаются с черными рубашками».(итал.) .

Поход на Рим мог теперь начаться при благоприятных условиях. Квадрумвиры Бьянки, Бальбо, де Боно и де Векки устроили свою штаб-квартиру в Перудже в отеле Бруфани, прямо напротив префектуры; достаточно было бы лейтенанта полиции и 10 человек, чтобы нанести смертельный удар фашистской революции, но высший чиновник государства нашел, что передача власти совместима с его долгом. Итак, колонны двинулись на столицу: с севера тосканцы под командой маркиза Перроне Компаньи и генерала Чеккерини, с востока – две колонны во главе с Джузеппе Боттаи и Улиссе Ильори, резервы же стояли у Фолиньо, под командой генерала Замбони. Всех участников было меньше 40000 человек, очень плохо вооруженных, частично только дубинками, без единой пушки; в общем, они больше напоминали романтические шайки разбойников, чем армию. Все подразделения остановились примерно в 30-40 км. от Рима, отчасти задержанные горстью карабинеров, все без продовольственного снабжения и с очень скудными боеприпасами; изнуренные продолжительными дождями, они ждали приказа об атаке, который все не приходил.

Между тем, Рим завоевывался в это время в салонах Квиринала. Когда вечером 27-го пришли первые сообщения о фашистском восстании, кабинет Факта не мог придумать ничего лучшего, чем подать в отставку. Но даже это крайне слабое правительство, теперь уже временно исполнявшее свои обязанности, настолько ощущало смысл государственной власти, что решило объявить осадное положение и опубликовало это решение. У жалкого короля, уже уступившего в 1915 году нажиму улицы, этого ощущения не было. Он думал о своей семье (опасаясь, возможно, что его двоюродный брат, герцог Аоста, хочет захватить с помощью фашистов его трон?), и он боялся за свою безопасность (высшие офицеры его армии сказали ему, что 100000 фашистов стоят против римского гарнизона в 7000 человек; в действительности же в Риме было 28000 солдат, под командой антифашистски настроенного генерала еврейского происхождения, и в военном смысле фашисты не имели против них никаких шансов.). Кроме того, он не любил парламента и больше всего боялся, что после разрыва с фашистами снова поднимет голову социалистическая революция.

И вот, произошло невероятное: король отказался подписать декрет, осадное положение пришлось отменить. Тем самым не только страна, но и сам Муссолини – парадоксальным образом – были оставлены на произвол судьбы. В самом деле, до этого момента он, по всей видимости, не думал сам стать главой правительства, и тем более “тоталитарного” правительства. Он думал скорее о решении Саландра-Муссолини, так же, как националисты в Риме, и повсюду его фашистские посредники (Гранди, Чано, де Векки, Маринелли). Но в новых обстоятельствах он уже не хотел этим удовлетвориться и (по собственному побуждению, или, по некоторым источникам, под давлением его радикальных сотрудников) потребовал из Милана полную власть. После того, как ее упустили из рук в Риме, он уже и так имел эту власть, и на этот раз король уже не мог отказать в своей подписи. Вечером 29 октября Муссолини вошел в спальный вагон и попал в Рим задолго до своих легионов, которые вошли туда днем, маршировали там, и могли проявить свою воинскую доблесть разгромом “подрывных” газет.

Ирония не всегда противоречит научной объективности и рассудительности. Она становится  даже их необходимой частью, если речь идет о событиях, которые десятилетиями подвергались ложной героизации. Поход на Рим был образцом консервативной и бескровной революции; но сам по себе такой вид революции столь же смехотворен, как мирная и бескровная война.

Конечно, иронии не может принадлежать последнее слово. Возможно, что “консервативная революция” так же принадлежит к парадоксальным центральным понятиям этого столетия, как и “холодная война”. Одно и то же имя может означать различные явления.

Этот термин нередко применяется, когда господствующие слои и системы с помощью государственного переворота укрепляют свои позиции, устраняют противников и ограничивают права подчиненных слоев. Если в таких случаях вообще применимо понятие  революции, то можно говорить о консервирующей революции.

Мы имеем дело с революцией консерваторов, когда слой, лишенный политической власти, пытается вернуть свои прежние позиции во внелегальной борьбе с новой формой государства.

Но фашистская революция не отвечает ни одному из этих представлений. Ее можно лишь назвать “революцией с помощью консерваторов”. Если даже имеющееся здесь противоречие не проявляется в самом акте переворота, оно все же потенциально присутствует. Революционная партия и ее вождь имеют собственное значение, не созданное полученной ими поддержкой. Нелепо сводить такое событие, как “взрыв” фашизма в месяцы после декабря 1920 года к денежным субсидиям (хотя в них и не было недостатка). И если хотят объяснить такого человека, как Муссолини, представляя его “честолюбивым мелким буржуа с неприязнью к поднимающемуся пролетариату”, это свидетельствует о намеренной слепоте. Когда упускают из виду, что уже летом 1922 года фашистская партия насчитывала больше членов, чем все остальные партии, вместе взятые, то в этом видно слишком уж определенное намерение. Можно, конечно называть фашистскую революцию разновидностью консервативной революции, но надо иметь в виду, что сама она может стать при некоторых условиях и революцией против консерваторов, поскольку она никогда не была только за них. Конечно, это “против” будет лишь по видимости совпадать с подлинной революцией (ведущей к подъему безвластных и неполноправных слоев), поскольку при всей фактической близости к народной революции она ей идеологически враждебна по самому своему существу и удаляется от обоих противоположных полюсов, по видимости приближаясь то к одному, то к другому.

И хотя поход на Рим был в самом деле комедией, это была такая комедия, что при виде завязанного ею узла пропадает смех.

Кабинет, сформированный Муссолини, имел резко выраженную правую ориентацию, этот “кабинет национальной концентрации” никоим образом не был однопартийным правительством. Муссолини взял на себя председательство и министерство внутренних дел, а так- же, временно, министерство иностранных дел; все другие важные министерства были возглавлены националистами, либералами и внепартийными консерваторами ( такими, как «Duca della Vittoria”  * «Вождь победы» (итал.) , генерал Диас, и “Duca del Mare” * «Вождь моря» (итал.) , адмирал Таон ди Ревель); представлены были также пополари. Фашисты получили, как правило, должности статс-секретарей.

Муссолини встретили с большими и искренними  надеждами. Его противники были больше всего парализованы убеждением, что только он сможет подавить коммунистов и обуздать фашистский экстремизм. Сверх того, никто не сомневался, что надо изменить форму правления, создав в парламенте отчетливое большинство и предоставив главе правительства бóльший авторитет. Если в этот момент Муссолини поддержали столь авторитетные лица, как Орландо, Джолитти и Бенедетто Кроче, то это никоим образом нельзя объяснить недостатками характера этих безупречных людей. Поле смятения прошедшего года с подавляющей силой проявлялось стремление к устойчивости, и насильственный характер смены правительства, как полагали, можно было считать просто некрасивым способом вернуться к порядку и безопасности, не слишком дорого за них уплатив.

И в самом деле, в первые полтора года правительство Муссолини во многом оправдало ожидания либералов и консерваторов. Молодой премьер-министр в своей первой речи в палате торжественно взывал к помощи бога в его великом деле; к возгласу “Viva l’Esercito” * «Да здравствует армия» (итал.)

присоединились также левые депутаты; забастовки прекратились, как будто по волшебству; поезда сразу же стали ходить по расписанию; безучастие бюрократии,  в присутствии динамического главы правительства,  превратилось в рвение и энтузиазм. При закладке новой автомобильной дороги Муссолини, сделав первое движение лопатой, заявил: “Вся нация должна стать одной верфью, одной фабрикой”; и в начале 1924 года никто не оспаривал его гордое заверение: “Весь ритм итальянской жизни ускорился.” Нельзя было также отрицать, что Муссолини умеренно и разумно разрешил важнейшую внешнеполитическую проблему, Фиуме-Далмации, что во внутренней политике не были введены ни специальные суды, ни исключительные законы, что продолжали выходить газеты оппозиции.

И в самом деле, вряд ли можно сомневаться, что Муссолини в то время понимал еще fascio * Cвязку, пучок (итал.) нации как расчлененное, внутренне напряженное единство и хотел лишь укротить, а не исключить оппозицию, что он тем самым вполне искренне предпринимал “возвращение к конституции”.

Но этого не хотели ни его люди, ни его противники, этого не допускала и его собственная импульсивная натура, склонная к насилию, и меньше всего – внутренняя логика системы.

Нельзя захватить государство вооруженными бандами, стоящими вне всякой конституции, а затем их распустить, как будто ничего не произошло, – как этого требовали от Муссолини либералы. Чтобы поднять чувство собственного достоинства скуадри, он вставил безудержный выпад в свою первую парламентскую речь, в остальном выдержанную в умеренном тоне: “Я мог бы превратить этот серый и невзрачный зал в бивак для отрядов” * В подлиннике die Mаnipeln; итал. manipolo означает также римскую манипулу . Поэтому скуадри были институциализированы – превращены в фашистскую милицию, партийную армию, присягавшую на верность лишь партийному вождю, а не королю, но все же считавшуюся органом государства. Но, конечно, о государстве в либеральном смысле слова и вообще не могло быть речи, если разрушалась одна из его важнейших опор: формирование политической воли в свободной игре мнений, без воздействия насилия. И Муссолини не оставил сомнения в том, что он в любом случае намерен удержать власть, и даже обосновал это теоретически формулировками Парето. Поэтому выборы в апреле 1924 гола были уже фарсом, хотя они и доставили фашизму неожиданно сильное большинство, не объяснимое одним только террором. Жестокости скуадристов (например, ужасные, совершенно произвольные убийства в Турине в декабре 1922 года) можно было считать спонтанными актами и достойными сожаления рецидивами; но нельзя было не видеть, что они были также картой в политической игре Муссолини, которую он хотел держать в руке, снова и снова угрожая своим врагам спустить с цепи чернорубашечников. Фашистская милиция была, таким образом, не только легализированным покушением на конституцию, но попросту означала легализированное беззаконие. Ее существование было направлено, тем самым, не только против либерального государства, но в сущности против государственности вообще.

Поэтому можно с полным основанием утверждать, что и второе важное конституционное изменение этих ранних лет, превращение “большого фашистского совета” в государственный орган, должно было означать не включение партии в государство, а «включение государства в партию».

Наконец, развитие мышления Муссолини давало либералам достаточный повод для беспокойства. Правда, он умерил, руководствуясь осторожностью государственного деятеля, свое представление о народе без пространства и его неизбежной экспансии и открыто признал идеологическую капитуляцию фашизма перед национализмом; но,  сверх того, он составил себе взгляды на свободу, государство и природу человека, больше напоминающие де Местра и Морраса, чем Коррадини, и еще усилил путаницу тем, что нисколько не боялся позитивных ссылок на Ленина и большевизм.

Но вся неприязнь, все сомнение, все опасение, странным образом соединившиеся в итальянском народе с согласием и надеждой, превратились в единый вопль возмущения и ужаса, когда страна узнала об убийстве социалистического депутата Джакомо Маттеотти. Это было не худшее из насилий скуадристов, и Маттеотти был отнюдь не первый убитый депутат; но этот человек, со своей храбростью и своим благородством, стал прямо символом оппозиции, и Муссолини незадолго перед этим высказывался таким образом, что на него можно было по крайней мере возложить моральную ответственность. В один день почти вся Италия стала антифашистской. Как будто чудом исчезли партийные значки, газеты резко обвиняли “режим убийц”; Муссолини, покинутый и отчаявшийся, сидел в пустой прихожей Палаццо Киджи, и его противники не без основания полагали, что десяток решительных людей мог бы теперь без труда арестовать “преступника”.

Это была удивительная реакция, делающая честь стране и ее народу, напоминающая луч света перед темным будущим двух ближайших десятилетий. Но трагедия была в том, что этот свет, в некотором смысле, лишь породил будущую тьму.

В самом деле, это была несправедливость по отношению к Муссолини. То, что в нем увидело возмущенное общество, не было его действительностью, а только одной из возможностей, хотя и получившей свое выражение, но еще вовсе не выбравшей определенную реальность. За несколько дней до убийства он произнес в палате большую речь, в которой он, отнюдь не щадя фашизма, обратился к оппозиции, как могло казаться, с искренними словами, пытаясь побудить ее к сотрудничеству: он говорил, что ни в коем случае не хочет упразднить парламент, но оппозиция должна быть “разумной”, то есть не принципиальной.

Хотя было бы ошибочно видеть в этих словах обращение Муссолини к парламентаризму, но можно предположить, что, исходя из более сильной позиции, он хотел вернуться к старым коалиционным планам 1921 года, а не принести себя и страну в жертву фашистскому экстремизму. Поэтому нет причины сомневаться в искренности его жалоб: “Только враг, долгими ночами замышлявший нечто дьявольское, мог осуществить это преступление, поразившее нас ужасом и вырвавшее у нас крики негодования… Я могу сказать без лишней скромности, что близко подошел к концу моих усилий, к завершению моего труда, и вот судьба, зверство, преступление прервали – я верю, что это еще можно исправить – процесс духовно-нравственного возрождения”.

Но дело нельзя было поправить. Полгода оппозиция оставалась на Авентине, а Муссолини подвергался перекрестному огню ее (моральных) пулеметов. Не было недостатка в почти заклинающих предложениях Муссолини: он не хочет, – говорил он, – общей нивелировки умов, потому что Италия, доведенная до этого, стала бы невыносимой; оппозиция могла бы повлиять на фашизм и исправить его, если бы была к нему близка; но если она всегда будет обстреливать его извне, то она вынудит его тесно сомкнуться и принять непримиримую тактику.

Есть указания на то, что Муссолини думал в то время уйти в отставку и предложить королю в качестве своего преемника Филиппо Турати, но по другим источникам кажется вероятным, что в нем снова пробудились тогда его идеи 1919 года.

Впрочем, можно понять, что Авентин не хотел верить человеку, способному с одинаковой искренностью говорить противоположные вещи, в зависимости от того, обращался ли он к сенату или к собранию чернорубашечников. Даже сегодня нельзя с уверенностью сказать, каково было его “подлинное” лицо.

Муссолини не был свергнут, потому что его поддержали король и папа, сенат и индустрия, страшившиеся новой конфронтации с социалистами и коммунистами. Но одну из возможностей Муссолини навсегда утратил, именно ту, которая меньше всего отвечала его fede * Вере (итал.) и его темпераменту, но больше всего – его пониманию ситуации: быть не диктатором, а главой социальной демократии. Еще в знаменитой речи 5 января 1924 года, “прояснившей ситуацию” и означавшей окончательное принятие фашистского тоталитаризма, заметен оттенок печали, даже отчаяния, и вместе с тем – парадоксальным, но вполне понятным образом – заметно усиление связи с монархий и консервативными силами.


Национал-фашистская тоталитарная диктатура развития


Лишь теперь, более чем через два года после назначения Муссолини премьер-министром, происходит тотальный захват власти, но и это делается не по заранее составленному плану, а последовательными толчками, занявшими два года. Этот процесс подгонялся покушениями на Муссолини;  последнее и самое серьезное по своим последствиям (в Болонье) дало повод к ряду вопросов и до сих пор недостаточно выяснено. С начала 1927 года можно считать “фашистскую Италию” сконструированной, а следующие годы укрепили этот режим;  решающий вклад внесли в это Латеранские соглашения. Очень тяжелым испытанием его прочности был мировой экономический кризис, который удалось выдержать без серьезных потрясений –  не в последнюю очередь благодаря новой технике власти. Все же этот кризис был одной из причин, вызвавших колониальную войну с Эфиопией. Если бы это была ее единственная причина, то она стала бы не завершением эпохи, а ее кульминацией, в чем и состояло намерение Муссолини. Но поскольку различные причины изменили положение Италии и образ мыслей Муссолини, можно считать концом этого периода начало 1935 года. После переходного времени примерно в два года Муссолини оказывается в ситуации, совершенно отличающейся от предыдущей, хотя по блестящему началу ее лишь очень проницательный взор мог бы предвидеть ее жалкий конец.

Описанный период занимает второе место по продолжительности, а также второе место по удаче в политической жизни Муссолини; его важнейшим событием было, несомненно, установление того, что называется тоталитарной властью.

После 3 января Муссолини больше не сопротивляется “ripresa totale, integrale” * «Полному, всеобщему возобновлению» (итал.) фашистского действия, чего так долго требовали его экстремисты. Скуадризм  снова поднимает голову и вступает в спор с противниками на свой лад.(363) Вновь назначенный генеральный секретарь Фариначчи принимается со всей энергией своего фанатизма за “smatteottizzare” * «Маттеоттезирование» (итал.). то есть устранения по образцу убийства Маттеотти , усиливает “intransigenza rivoluzionaria” * «Революционную непримиримость» (итал.) фашизма, угрожает противникам “terza ondata”  * «Третьей волной» (итал.)

и попросту отказывает антифашистам в праве считаться итальянцами. Вскоре оппозиция теряет всякую свободу действия; если вначале довольствуются беззастенчивым изъятием ее газет, то после покушения в Болонье все враждебные режиму газеты запрещаются, учреждается специальный верховный суд, наказание “confino” (изгнанием на отдаленные острова) превращается в превентивную меру, произвольно применяемую префектами, практически без права обжалования и контроля.(365) Конечно, даже потенциальные противники должны были жить на скалистых островах, поскольку Муссолини, с его “feroce volontà totalitaria” * «Яростной тоталитарной волей» (итал.) , давно уже отказал всем партиям в праве на существование и хотел превратить нацию в “гранитный” или “монолитный” блок. По-видимому,  он забыл, что лишь два года назад Италия без оппозиции, без борьбы общественных и духовных сил представлялась ему “невыносимой”. Теперь он говорит, что оппозиция в таком режиме, как фашистский, нелепа и излишня; всю необходимую оппозицию он найдет в своей груди и в сопротивлении вещей.

В самом деле, не только оппозиция, но и государство находится в нем. Часто цитировавшуюся формулу: “Все в государстве, ничто вне государства, ничто против государства” (Tutto nello Stato, niente al di fuori dello Stato, nulla contro lo Stato”) не следует понимать как этатистское противопоставление государства всему частному, индивидуальному или коллективному. Это государство, напротив, характеризуется тем, что оно не может быть отчетливо отделено от партии или противопоставлено ей: государственный аппарат и партийный аппарат – это орудие власти в руках Муссолини, причем партия, ввиду ее большей современности, а также ввиду ее идеологического достоинства, из года в год приобретает все большее значение.

Законодательство, закрепившее «муссолинизацию» государства, это так называемые “Leggi fascistissime” * Букв. «самые фашистские законы» (итал.) ; не случайно их создателем был Альфредо Рокко.

“Leggi di difesa” * «Законы об обороне» (итал.) вводят специальные суды, устанавливают верность режиму как критерий выбора государственных служащих, отказывают эмигрантам в государственном гражданстве, запрещают тайные общества и допускают административное преследование не только за нежелательные политические действия, но также за намерения, мысли и разговоры.

“Leggi di riforma costituzionale” * «Законы о конституционной реформе» (итал.) делают главу правительства начальником министров, превращают парламент в партийное собрание, отождествляют в практическом смысле исполнительскую и законодательную власть, возвышают большой фашистский совет как важнейший орган государства. “Leggi di riforma sociale” учреждают “корпоративное государство”, о котором было написано бесчисленное множество книг, и природу которого можно описать единственной фразой Муссолини: “Мы контролируем политические силы, мы контролируем моральные силы, мы контролируем экономические силы, и таким образом мы находимся в корпоративном фашистском государстве”. Корпоративизм – это система партийного государства, доставляющая в распоряжение своего вождя рабочую силу как “повинующуюся массу”.

В совокупности эти законы дают Муссолини положение, не имеющее прецедентов в истории конституций. Его можно даже сравнить с положением Гитлера. Поскольку большой совет должен быть “выслушан” по вопросу о наследовании трона, но только Муссолини созывает большой совет и устанавливает его порядок дня, то дуче монархии держит в руках даже самые жизненные ее интересы, не говоря уже о том, что король так же лишен права инициативы, как парламент. Даже верховное командование армией становится чисто номинальным правом, так же как теоретическая возможность отказать в подписи и тем самым не “санкционировать” какой-нибудь закон. Гинденбург имел гораздо больше власти по отношению к Гитлеру, чем итальянский король в отношении Муссолини. Муссолини не решился лишь посягнуть на существование института монархии, и здесь, в отличие от Гитлера, ему не могла помочь смерть. И если двор несомненно мог стать трудно уязвимым центром кристаллизации враждебных режиму сил, способных выступить в подходящий момент, то эта возможность стала реальностью лишь в очень поздний момент (относительно гораздо более поздний, чем 20 июля в Германии).

Более своеобразно и более значительно отношение фашизма к католической церкви – первоклассной моральной силе, которая сама “тоталитарна” и, как можно подумать, должна вступить в непримиримый конфликт с любым тоталитарным притязанием иного рода. Но не следует смешивать различные тоталитаризмы: это неопределенное понятие не так уж помогает. В самом деле, “тоталитарность”, обращающаяся ко всему человеку и обязывающая всего человека, присуща любой религии, любому мировоззрению и любому воззрению на жизнь, в том числе и либерализму. Но только в случае либерализма эта форма и в самом деле чисто формальна, то есть не подлежит окончательной конкретизации, а потому категорический императив Канта является ее классической формулировкой. Либерализм оставляет существующие религии свободными, он их терпит, поскольку не считает истину очевидной, а сущность свободы не считает определимой. В материальном смысле он лишь потому не тоталитарен – предоставляя человека произволу его настроений – что в формальном смысле он более тоталитарен, то есть более беспощаден, чем все другие мировоззрения. Но в аналогичном смысле либерально и западное христианство. Разделяя сферы божьего и кесарева, оно нетоталитарным образом предоставляет политическому человеку множество возможностей, но тем решительнее притязает на спасение его души. Античный мир никогда не знал такого разделения и такой свободы, даже полис, по своей идее, был вполне тоталитарным единством духовного и политического.

Поэтому либеральный, сломленный тоталитаризм западной церкви теоретически вполне совместим с таким тоталитаризмом, который посягает лишь на всего политического человека, то есть на его “тело”, предполагая, что он признает (или хотя бы «не отрицает») его “душу”, то есть религиозное отношение человека к богу.

Прежде всего надо различать долиберальный или религиозный тоталитаризм и послелиберальный или политический тоталитаризм. В пределах политики существует тоталитаризм, несовместимый с религиозной формой, и тоталитаризм, (возможно лишь по видимости) совместимый с нею.

Это доставляет первый критерий различения коммунистического и фашистского тоталитаризма.

Различие отчетливо видно в развитии Муссолини. В самом деле, в послевоенные годы он весьма решительно отходит от своего прежнего антиклерикализма и ненависти к религии и выражает высокое уважение к церкви. Это развитие нельзя считать простым оппортунизмом, в зачаточной форме оно находилось уже в старой философии жизни Муссолини, и оно необходимым образом связано с его новыми консервативными взглядами. Уже в его первой парламентской речи содержалась похвала церкви; с тех пор он не переставал добиваться ее расположения, и Латеранские соглашения увенчали эти усилия. Полностью предоставив церкви “заботу о душе”, он мог еще более решительно обозначить область, на которую он притязал “in maniera totalitaria” * «В тоталитарном стиле» (итал.) : воспитание гражданина, которое он тотчас же яснее определил как “воинственное воспитание”. При переговорах у представителей церкви могло, конечно, возникнуть представление, что это различие обманчиво и бессмысленно по отношению к такому человеку, как Муссолини, для которого важна была только та сторона, на которую он претендовал. Но он не отрицал другую сторону, и церковь уступила. При этом потенциальная враждебность очевидна даже в торжественных официальных заявлениях Муссолини, когда,  например, в своей большой парламентской речи о “conciliazione” * «Примирении» (итал.) он приводит общее место радикального консерватизма об укрощении Римом христианского восстания рабов, или когда он следующим образом разъясняет католический характер фашистского государства: “Фашистское государство целиком и полностью притязает на этический характер: оно католическое, но оно фашистское – даже главным образом, исключительно и по существу фашистское”.

Хотя папство сохранило по отношению к Муссолини гораздо бóльшую самостоятельность, чем монархия, оно также не составляло серьезного ограничения власти Муссолини; его сопротивление ограничивалось энцикликами (“Non abbiamo bisogno” * «Нам нет нужды» (итал.) ), и лишь на позднейшем этапе войны приобрело также практическое значение. Здесь можно было бы, конечно, сделать разительное возражение. Можно было бы сказать, что итальянскому фашизму недоставало двух важнейших родовых признаков, свойственных политическому тоталитаризму вообще: террора, вынуждающего единство политического поведения, и разработанной идеологии, накладывающей свою печать на всю духовную жизнь.

Что касается террора, то его определение не предполагает , что он стремится к физическому уничтожению противника, или тем более направляется против неполитических групп населения (например, кулаков или евреев). Во-первых, итальянский фашизм пришел к власти с применением столь сильного террора, что дальнейшее усердие могло быть отчасти и не нужно; во-вторых, и после победы он не менее жестко применялся к политическому и духовному руководству противника, чем, например, в Германии. И поскольку он победил здесь после гораздо более сильного и ожесточенного сопротивления, его меры должны были вызвать гораздо более распространенный испуг, ограничивавшийся, впрочем, почти исключительно слоями населения, сочувствовавшими социализму и коммунизму, а потому почти не нашедший отражения в большой иностранной печати.

Что же касается идеологии, то разговоры о том, что действие предшествует учению, указывают, разумеется, на недостаточную духовную содержательность фашизма. Однако с 1929 года каждый молодой член партии получал, кроме партийного билета и оружия, еще экземпляр сочинения Муссолини Dottrina del fascismo * Учение фашизма (итал.) ; и намерение центра власти обеспечить исключительное господство своей идеологии важнее для определения этого понятия, чем его конкретное осуществление.

Таким образом, в 1927 году итальянский фашизм демонстрирует уже и важнейшие родовые признаки политического тоталитаризма вообще,  и специфические особенности национал-фашистского тоталитаризма: инструментальную функцию в непогрешимой руке основателя и вождя и принципиально враждебное примыкание к консервативным общественным силам. В исследовании индивидуального явления можно продвинуться, лишь не упуская из виду также цели любого тоталитаризма.

Название “национал-фашизм” вначале кажется относящимся к методу (сплочения нации в единую энергетическую связку), но в то же время оно означает цель: нация есть объект всех усилий, и в то же время их субъект. Имеется в виду, в некотором очень широком смысле, “благополучие” нации. Разумеется, “благополучие” может пониматься в очень различном смысле, и может иметь очень различные предпосылки. Для Муссолини, в первый тоталитарный период его власти, речь шла прежде всего о том, чтобы предельным напряжением сил вывести Италию на уровень развития, уже достигнутый другими нациями. Поскольку эта цель не могла иметь принципиальных противников, власть одного человека, сколь бы она ни была неограниченной и сколь бы спорны ни были ее методы, не должна рассматриваться как деспотизм; ее следовало бы считать тоталитарной национал-фашистской диктатурой развития.

И в самом деле, фашизм – это не только касторка и manganello * Здесь: полицейская дубинка (итал.) ; после своей победы он означает также энтузиазм стройки, трудовой порыв, в котором находят свое место многие лучшие силы юношеского стремления к действию. В течение тридцати лет слишком часто повторяли, что итальянская жизнь нуждается в глубоком обновлении, что Италия должна стать наконец современным государством, что надо положить конец бюрократической медлительности; неудивительно, что это новое состояние духа должно было воодушевить и фашизм.

Смелые слова находят отклик в молодых сердцах – а разве не было смелым обещание Муссолини: «Через десять лет, товарищи, Италия будет неузнаваема»? Воодушевление, вызванное человеком на молотилке, берущим в руки отвоеванные у болота снопы, было не только результатом ловкой режиссуры, и тем более не было вынуждено террором. Противники Муссолини были правы, указывая на то, что Италия испокон веку была страной чрезвычайных «мер улучшения», что освоение Понтинских болот не имело большого значения по сравнению с культивированием дельты По, осуществленным в прошлом веке.(380) Но никогда эти необходимые дела не были так отчетливо доведены до сознания нации, не были так связаны с другими делами национального роста (например, со строительством дорог, развитием авиации, автомобилизма и т.д.), и никогда государство так не отождествлялось с ними в лице своего руководителя. Каждая тоталитарная диктатура должна основываться на чем-то необходимом, бесспорном, чем-то, что ее, может быть, лишь временно занимает и может опасным образом выйти за пределы ее возможностей, но в первое время устраняет возражения ее противников и вынуждает одобрение народных масс. Этими необходимыми, общепонятными мерами были в России конца 1917 года мир и аграрная революция, в Германии 1933 года – пересмотр мирного договора; в Италии это было улучшение залежных земель, освоение отсталых местностей проведением дорог, водоснабжение и т.д. Муссолини мог быть уверен, что не встретит возражений, говоря: «Во вполне возделанной, культивированной, снабженной водой и дисциплинированной, то есть фашистской Италии хватит еще места и хлеба для десяти миллионов человек» (1928). Для имеющих уши, чтобы слышать, в этих фразах был заметен отзвук прежних споров молодого социалиста с мечтами националистов о колонизации Ливии, той Ливии, где за пятнадцать лет не нашла себе места и тысяча крестьянских семей. Были основания считать, что в практическом смысле Муссолини все еще находился намного «левее» имперской воинственности националистов. Разве не сказал он с гордостью при освящении Литтории: «Вот война, которую мы предпочитаем!»? И разве не была в некотором смысле «левой» сама «диктатура развития», с ее устремленностью в будущее, отсутствием пиетета перед прошлым и ее направленностью на практические задачи?

Истолкование ситуации Италии, которое дает Муссолини, по-видимому, в ряде случаев подтверждает такой взгляд.

Италия, с его точки зрения, – молодая капиталистическая страна, которая,  в отличие от Англии или Америки, не может позволить себе расточение энергии и капитала в забастовках, локаутах и других трудовых конфликтах; задача в том, чтобы с помощью битвы за урожай (“battaglia del grano” * «Битвы за зерно» (итал.) ) и других подобных усилий “возместить в течение немногих лет полвека потерянного времени”.(384) В будущем Италия больше не должна быть “отсталой”. Во время мирового экономического кризиса он выражает весьма реалистическую, вовсе не героическую надежду, что как раз более слабое развитие экономической системы позволит Италии лучше ему сопротивляться. Многое говорит за то, что он видел в фашизме (который именно по этой причине не был «экспортным товаром») не что иное, как необходимую в данное время и в данных условиях концентрацию энергии для более быстрого развития отсталой страны.

Если представить себе Муссолини, ежедневно вырабатывающего, как высший и самый усердный государственный служащий, чрезвычайное рабочее задание, дающего весьма рассудительные интервью французским, английским и американским агентствам, ведущим с Эмилем Людвигом «европейские» беседы, то надо признать, что разговоры о хорошем, «отечески заботливом», разумном диктаторе возникли не без оснований.

Но те, кто так смотрел на Муссолини, должны были упускать из виду или преуменьшать другое, не менее подлинное явление: того Муссолини, который сидя на белом арабском коне, принимал с видом цезаря парады, или, взобравшись на башню броневика, обращался к своим чернорубашечникам, среди бушующей многотысячной толпы, кричащей «дуче, дуче, дуче»; Муссолини, выше всего ставившего Imperо * Власть, господство (итал.) , и уже тогда больше не имевшего сотрудников, а только подручных, которым он никогда не предлагал стула.

Он должен был не упускать из виду информацию, распространяемую не только социалистами и коммунистами, но также иноязычными национальными группами, точно так же сдерживаемыми страхом перед железной рукой режима – южными тирольцами и славянами, которые не только в были разных отношениях бесправны, как многие другие меньшинства Европы, но слышали прямо из уст дуче, что планируется уничтожить их этническую индивидуальность.

Наконец, он должен был не замечать в самом себе глубоко запрятанного бывшего марксиста, стоявшего на том же уровне, что и Ленин, а теперь вынужденного довольствоваться ролью вождя контрреволюции и усердного премьер-министра отсталой страны среднего значения, марксиста, сохранившего склонность к конкретному социальному анализу, но вместе с тем и потребность в универсальной перспективе.

Как иначе можно было бы объяснить, что он приписывает корпоративной экономике достоинство всемирного спасения, хотя он достаточно ясно отмечает ее служебный и исключительный характер, а также ее зависимость от мировой капиталистической системы? «Как прошлое столетие увидело капиталистическую экономику, – говорит он, –  так нынешнее столетие увидит корпоративную экономику. Нет другого средства, товарищи, преодолеть трагическое противоречие капитала и труда, которое является главным пунктом уже преодоленного нами марксистского учения. Надо поставить капитал и труд на один уровень, надо дать им обоим одинаковые права и обязанности». Этот тезис выглядит так, будто фашизм после равенства перед законом устанавливает теперь равенство перед трудом; он повторяется слишком часто, чтобы можно было отнести его к простой социальной демагогии. Хотя впоследствии Муссолини решительно отрицал его фактическую правильность, самое его существование доказывает, как мало утвердился в уме Муссолини излюбленный консервативный тезис о фундаментальном неравенстве людей. Во всяком случае, из этого тезиса Муссолини очень легко вытекают универсальные перспективы: вне принципов фашизма нет спасения, Европа и весь мир неминуемо должны стать фашистскими. Его не беспокоит, что вследствие этого Италия снова лишится своего преимущества: ему чуждо радикальное воззрение Гитлера, что новая форма жизни должна ревниво охраняться, как привилегия. (Конечно, в национал-социализме, а именно в его расовой доктрине, тоже кроется универсальная тенденция; она может даже считаться признаком, отделяющим национал-фашизмы от национализмов.)

Точно так же, тенденция к универсальности проявляется в возвращении к римской традиции, все более решительно выступающем у Муссолини и приводящем его к претенциозному антитезису «Рим или Москва». Здесь речь идет не о беспроблемном противопоставлении в стиле Морраса или Гитлера, как это видно из того обстоятельства, что Муссолини очень внимательно прослеживает судьбы европейского коммунизма и реферирует с очень характерным удовлетворением, хотя и не без некоторой неприязни, тезис одной книги, согласно которому новейшее развитие коммунизма в Советском союзе означает не что иное, как «триумф фашизма».

Во всяком случае, он остается не в меньшей степени бывшим товарищем Ленина, чем сыном волчицы; то и другое действует в одном направлении – к восстановлению политической веры, от которой он с немалой горечью должен был отказаться между 1918 и 1925 годом. Он не может довольствоваться мирной и заурядной работой модернизации в стране среднего значения: «Фашизм – это не только партия, это режим; это не только режим, это вера; это не только вера, это религия…»

Каждая вера скрывает в себе представление о высочайшем акте, в котором человек разоблачается, оказываясь тем, чтó он есть. Для Муссолини, даже в его марксистское время,  это никогда не было свободной от самоотчуждения работой – для него это была революция. И если с 1914 года эта война отождествлялась для него с революцией, то с 1920 года ее место заняла просто война, хотя он это не особенно подчеркивал. И в роли диктатора развития он не слишком ясно давал понять, что в этом, а не в каком-нибудь мнении об отношении капитала и труда, состояло ядро его fede * Веры (итал.) ; впрочем, нельзя сказать, что он очень уж старался это скрыть: «Я не верю в вечный мир, более того, я считаю его  унижающим и отрицающим те фундаментальные добродетели мужчины, которые выходят на свет лишь  в кровавых усилиях». Конечно, нельзя считать простым отвлекающим маневром во время экономического кризиса его вызывающе воинственные речи в Ливорно и Флоренции в 1930 году, где он сравнивал нацию со снарядом и предвидел освобождение от оков в Средиземном море. И вряд ли были только ответом на события в Австрии его заявления 1934 года, где он требовал превращения Италии в “nazionе militarista” * «Милитаристскую нацию» (итал.) и “guerriera” * «Воинственную» (итал.) , или предвидел экспедиции наказания через границу. В самом деле, его ум был занят в эти годы,  постоянно и страстно,  одной проблемой – демографической, лишь в этой связи приобретающей свой полный смысл. Он непрерывно следит за статистикой, распределяет похвалы и порицания между городами и местностями в зависимости от прироста населения, констатирует не без удовлетворения “старение” других европейских народов, но испускает при этом тревожные призывы по поводу угрозы белой расе. Из противоречия между плодовитостью и индустриализацией он беззаботно выводит реакционные последствия: он хочет “окрестьянить” (“ruralizzare”) Италию. В то же время, несмотря на мировой экономический кризис, он останавливает эмиграцию. Его как будто преследует мысль, что отечество может потерять мужчин, «то есть будущих солдат». То, что фашизм был вначале «диктатурой развития», не должно заслонять от нас тот факт, что его внутренняя, и даже не скрываемая тенденция всегда была направлена на войну.


Последний независимый поворот (1935-1937)


Конечно, вначале эта тенденция была далека от всякой возможности осуществления. В самом деле, Муссолини не мог думать о войне с Францией и Англией за господство на Средиземном море, да и не хотел такой войны. И если он высказывался за пересмотр договоров и время от времени делал угрожающие или презрительные заявления в адрес великих держав, то с 1922 до 1935 год он все же всегда оставался в пределах «западной цивилизации». Конечно, не было простым комплиментом его высказывание в интервью одной парижской газете в 1927 году, где он различал степени культурной и человеческой близости и отмечал теснейшее отношение итальянцев к французам, в то время как немцы находятся, за англичанами, уже вблизи русских, от которых итальянцев отделяет «пропасть». Направленность его собственного взгляда на Лондон и Париж, преобладание в его чтении французских и английских произведений вполне подтверждают это суждение. И он никогда не доходил до того, чтобы отделить фашизм от Запада идеологической пропастью; напротив, он без стеснения причислял к фашистским все тенденции в западных странах, направленные на усиление государственного авторитета, ограничение забастовок, контроль над экономикой. Именно на этом основывалась его популярность во всех консервативных кругах Европы: фашизм казался им неким туземным рецептом против недугов западной культуры, далеким от странной неумеренности немецкого национал-социализма. Они не опасались или не знали, что образование и образ мыслей Муссолини были западными лишь в своем обширном поверхностном слое., а корни его – Маркс и Ницше – были немецкими.

Естественным синтезом диктатуры развития и войны должно было быть колониальное предприятие в крупном масштабе. Но мир был поделен, старые колониальные державы лишь с трудом отстаивали свои владения, и Муссолини никак не мог рассчитывать на их согласие.

Ситуация изменилась, когда в Германии пришел к власти национал-социализм. Это, как по волшебству, изменило значение Италии для мировых держав, а вместе с тем их готовность к предоставлению концессий. Но это событие изменило ситуацию также  в принципиальном смысле, и можно было попытаться использовать ее и политически.

Необычность и опасность национал-социализма Муссолини ощутил острее, чем большинство государственных деятелей Запада. Вот как он охарактеризовал его в 1934 году: «Расизм на 100 процентов. Против всего и против всех: вчера против христианской цивилизации, сегодня против латинской цивилизации, завтра, если удастся, против  цивилизации всего мира…опьянен неотвязной похотью к войне». Несколько позже он сопровождает шутку по поводу мнимой чистоты германской расы примечательным взглядом на некоторые неизбежные следствия этой расовой доктрины (которую он вместе с тем объявляет «еврейской»): «Посмотрим, удастся ли нацизму сделать из этого расово-чистое стадо. При самых благоприятных предположениях… на это потребуется 6 столетий расовых браков, и не меньше расовых кастраций».

Если эти высказывания правильны, то из них неизбежно следует, что национал-социализм – не что иное как самая радикальная форма того «германизма», к которому он еще в юности питал отвращение, с которым сражался в мировую войну, и на который всегда смотрел после войны с недоверчивой бдительностью. В таком случае, если «западная цивилизация» все еще оставалась наивысшей ценностью, неизбежно было еще раз начать мировую войну и на этот раз довести ее до радикального завершения, чему тогда помешали социалисты и вильсонианцы.

Но тогда Муссолини мог еще обосновать это понятие цивилизации и верить в него. После 15 лет национал-фашизма это стало трудно, или невозможно. В одном человеке соединялись теперь два несовместимых языка – языки разных периодов его развития. Основатель фашизма очевидным образом полон гордости, поскольку «его» принципы одержали верх в большом государстве: «Вот другая большая страна, создающая унитарное, авторитарное, тоталитарное, то есть фашистское государство, с некоторыми акцентами, которых фашизм мог избежать, потому что он действовал в иной исторической среде». И к этой гордости примешиваются мотивы восхищения. В статье, анонимно опубликованной в Пополо д’Италиа 26 февраля 1935 года, он удивленно и растроганно пишет об успехе национал-социалистской кампании за повышение рождаемости: «Факт заключается в том, что немецкая нация ответила на призыв… это доказывает, что Германия не хочет покончить с собой, как скупые старческие народы Запада, а верит в свое будущее». Поскольку в предыдущие десять лет Муссолини ничем не занимался больше демографической проблемы, и ничем не был так разочарован, как неудачей попыток ее решения, очень вероятно, что в этом состоял решающий мотив его сближения с Германией. И если речь идет не о конфликте высших и низших цивилизаций, а о борьбе жизнеспособных и упадочных народов, то надо выбрать, на чью сторону правильнее встать в решающей схватке, которая отодвинет на задний план все другие, менее важные и временные расчеты.

Но Муссолини не принял решения, а лишь воспользовался случаем для «маневра» в узко национальных интересах – захвата Эфиопии. Несомненно, он хотел использовать напряженное положение мировых держав, чтобы добиться их согласия. Конечно, он потерял уже тем самым свободу выбора в своей игре. Успех должен был связать его с Англией и Францией, потому что без их согласия он не мог бы удержать новую колонию. Даже полная победа в союзе с Гитлером обесценила бы все жертвы и усилия похода в Эфиопию, поскольку в этом случае Италия получила бы в свое распоряжение гораздо более подходящие области вблизи метрополии. Маневру должны были послужить римские переговоры с Лавалем в январе 1935 года, а также соглашения в Стрезе. Муссолини не получил формального согласия, но имел основания рассчитывать на терпимость. И вот, произошло нечто, напоминающее события 1921 и 1922 года: так же, как скуадристы Муссолини разбили тогда безоружного противника при благожелательном нейтралитете государственной власти, армии и маршалы Муссолини с октября 1935 года до мая 1936 года завоевали с помощью всех технических средств, при самом бесчеловечном ведении войны, беспомощную страну, не имевшую даже ни одного боевого самолета, в то время как некоторые великие державы с колебанием применяли «санкции», сами опасаясь большей частью, как бы они не возымели успеха. Это была последняя в европейской истории колониальная война и, может быть именно поэтому, самый жестокий и целенаправленный в этой истории акт захвата – основание «империи», возникновение которой нисколько не было похоже на историю вызывавшей зависть английской. Муссолини сопровождал войну то старыми речами о «цивилизаторской миссии», то более современными рассуждениями о «жизненной необходимости». Когда 9 мая 1936 года он провозгласил «возрождение империи на судьбоносных холмах Рима» (“la riapparazione dell’Impero sui colli fatali di Roma”), неистовый восторг его народа достиг апофеоза.

Был ли когда-нибудь баловень судьбы, сравнимый с Муссолини? В 1921 году внутренний паралич превосходивших его силой противников привел его к победе фашизма, в 1922 году изоляция местных партийных руководителей («расов» * «Расами» назывались феодальные князья Эфиопии, притязавшие на независимость от императора (негуса). Этот титул применялся как прозвище конкурировавших с Муссолини местных партийных лидеров ) доставила ему господствующее положение, на которое его заслуги перед партией не давали ему права, а в 1935 году нависшие над миром облака будущего конфликта позволили ему благополучно завершить последний колониальный захват.

Но точно так же, как его враги в 1920 году не поняли веления исторического момента, он не понял его теперь. Он добился такого, о чем за несколько лет до того не мог и мечтать, и теперь наступило время закрепления и защиты. Его проницательность должна была подсказать ему, что Италия может удержаться лишь вместе с несколькими партнерами, а сам он может сохранить свое положение лишь как несравненный и единственный в своем роде. Двойственный союз с гораздо более сильной и неудовлетворенной страной – и с гораздо более последовательным и узким человеком того же типа – со временем неизбежно должен был погубить его вместе с его государством, какими бы блестящими ни были первые успехи.

Но эта проницательность носила штатский костюм, уже давно бывший не по вкусу Муссолини. Против нее были сильнейшие стороны его существа: вера в жизнь и в войну, как ее высочайшее испытание, опьянение величием, неспособность сдерживаться, предпочтение  больших перспектив. Конечно, он вряд ли сам принимал всерьез созданный им самим миф о «гнусной осаде». Западные державы не особенно затрудняли ему обратный путь, да и сам он вначале не отказывался  делать намеки и предложения. Он давал понять, что Италия стала теперь консервативной страной, что ее новое сближение с западными державами не только желательно, но и необходимо. Но это нельзя было устроить сразу, а терпение никогда не принадлежало к добродетелям Муссолини.

С середины 1936 года участились визиты в Рим высших национал-социалистских деятелей: это были Франк, Ширах, Гиммлер, Геринг, фон Бломберг. Конечно, их мундиры несравненно лучше подходили к картине массового фашистского собрания, чем неприметные костюмы западных государственных людей. Муссолини дал свое первое интервью Фелькишер беобахтер, и точно так же, как прежде связь с националистами, связь установилась здесь через мост антибольшевизма. Очень рано, и без настоящей необходимости, он говорит об оси «Рим – Берлин» и делает недвусмысленные намеки на требования, которые он намерен предъявить западным державам, особенно Франции. Теперь он окончательно вступил на путь итальянских националистов, в конечном счете всегда думавших о союзе с динамической Германией для раздела мира, против отживших свой век богатых западных наций. Но он умел соединить этот путь (исходя из московских процессов) с перспективами, менее обычными для  националистов и составлявшими его собственный, личный триумф: «Звезда Ленина, отныне угасшая, опускается за горизонт, в море бесполезно пролитой крови, между тем как все выше поднимается в небе плодоносное и сияющее светило Рима».

Ему могло казаться, что в блеске своего несравненного престижа он может теперь спокойно совершить поездку в Берлин. Но эта поездка оказалась последним независимым шагом его пути.


Деспотия завоеваний и государство-спутник


Эта поездка произвела на Муссолини глубокое и неизгладимое впечатление. Он привык к проявлениям преданности – но для него было ново, что министр (Геббельс) во время всей его речи стоял с вытянутой в приветствии рукой; его всегда окружал народный восторг – но немецкая серьезность воодушевления растрогала его сильнее, чем подвижность его соотечественников; он нередко присутствовал при маневрах, но сила и точность упражнений самой могущественной в мире армии превзошла все, что он видел; он нередко встречался также с лестью, симпатией и дружбой со стороны иностранцев – но вполне искреннее уважение такого человека как Гитлер было для него новым и захватывающим переживанием. Этот стиль внешней политики соответствовал «темпераменту» Муссолини, как ничто испытанное им ранее, и он безрассудно возвысил заповедь личной этики до принципа отношений между двумя государствами, столь фундаментально различными в своих интересах: «Говорить ясно и открыто, и если мы друзья, то идти вместе до конца».

Нетрудно было предвидеть, чтó означало это решение. Это не был союз двух диктатур развития, желавших помогать и поддерживать друг друга. Поскольку популярной основой власти Гитлера были «народные» проблемы побежденной Германии, он очень рано и часто выражал свою волю к завоеванию жизненного пространства на востоке Европы, встречая при этом так мало принципиального сопротивления, что его систему можно было назвать (пользуясь термином его ранних речей) «тоталитарной пространственно-политической диктатурой завоевания». Что касается Италии, то она тоже имела некоторые территориальные притязания на своих границах. Не случайно проблема «Далмации» стала первым поводом итальянского разочарования после войны. Сверх того, националисты всегда имели в виду Тунис, Корсику и Албанию. Но все эти честолюбивые замыслы никогда не находили в итальянском народе решительной поддержки, да и сам Муссолини остался им гораздо более чужд, чем некоторые его последователи. Союз с Германией непреодолимо сталкивал его на этот пространственно-политический путь; и поскольку обе стороны новой политики встречали мало симпатии в народе и даже в партии, его система власти отныне должна была называться «тоталитарной пространственно-политической деспотией». Структура итальянского фашизма не содержала никакой возможности воспрепятствовать, или хотя бы контролировать столь необычайную перемену внешнеполитических целей. Ряд важнейших членов большого совета – не говоря уже о короле – были с самого начала враждебны политике дружбы с Германией, но перед fondatore dell Impero * Основателем империи (итал.) они значили еще меньше, чем последние сардинские парламентарии перед Джолитти. И если внешнеполитическим тенденциям Гитлера нельзя отказать в величии колоссального и неслыханного, то дневники графа Чано изображают удручающее зрелище мелочного и пустого вожделения к добыче, овладевшего теперь импульсивным умом Муссолини.

Но пространственно-политический элемент далеко не исчерпывает содержание политики Гитлера. В основе ее лежала легко узнаваемая лишь в своих поверхностных аспектах воля к радикальному исцелению “мировой болезни”, в которой Гитлер усматривал подлинную причину грозившей Германии опасности. Эту сторону своего мышления Гитлер всегда особенно тщательно скрывал – хотя и не мог скрыть до конца; она позволяет описать его систему, в его самом внутреннем ядре, как “тоталитарную деспотию исцеления”, где “исцеление” означает не что иное, как спасение германской, соответственно, арийской расы от болезнетворных и в конечном счете убийственных влияний. Поэтому власть Гитлера, в своих негативных воздействиях, неизбежно является “деспотией уничтожения”. Оказывается, что эта доктрина исцеления есть не что иное как мифологизирующее истолкование первичной эмоции: эта эмоция – страх. Остается спросить, какова основа этого страха: чей это страх – и перед кем.

В итальянском национализме, а также в Муссолини, тоже имеются по крайней мере следы этого страха, а у него самого даже зачатки антисемитизма и политической расовой доктрины. Но в целом “философия жизни” Муссолини – подлинное выражение политически молодой, однородной, никем не угрожаемой нации.

Впрочем, даже в этом впечатлительность Муссолини не противится более сильной воле и более страстной мысли. Лето 1938 года было началом фашистской расовой политики. Если даже нет особой причины хвалить “гуманность” Муссолини, можно сказать, что он пошел дальше Коррадини, но не дошел до Гитлера, поскольку он не мифологизировал изолированно взятый еврейский вопрос, стремясь только к политическому исключению и сепарации. В этом он сходился с Моррасом.

Во всяком случае, это не было простое подражание. Как это часто бывало у Муссолини, некоторый элемент, раньше связанный с другими и потому относительно скрытый, был приведен в действие лишь при определенных обстоятельствах. Уже молодой Муссолини не без симпатии воспроизводит высказывание Ницше о противоположности евреев и Рима, а после Мировой войны из под его пера не так уж редко выходили антисемитские выпады, большей частью в связи с полемикой против большевизма. В 1934 году его антигерманизм приобрел антисемитскую окраску, а перед его поездкой в Германию у него уже вышел конфликт с одним итальянским еврейским журналом..

Но высказывания против антисемитизма встречаются у него чаще и более подчеркнуты – не только в беседах с Эмилем Людвигом. У Муссолини были и некоторые личные причины для благодарности: как в его марксистский, так и в фашистский период еврейки сыграли в его жизни гораздо бóльшую роль, чем женщины вообще: это были Анжелика Балабанова и Маргерита Г. Сарфатти. Он очень высоко ценил Соннино и Луццатти. Основатель римского фашизма был еврей (Энрико Рокка), так же как теоретик корпоративизма (Джино Ариас); кроме того, уже в первые годы движения среди фашистов было множество евреев.

С другой стороны, не следует упускать из виду, что среди противников фашизма было много евреев: Тревес, Модильяни, Карло Росселли и другие. Из автономного развития итальянского фашизма можно поэтому сделать два вывода о проблеме взаимоотношений национал-фашизма и еврейства: 1. Еврейство и национал-фашизм не при всех обстоятельствах должны быть враждебны друг другу; 2. Несмотря на то, что при относительно небольшой общей численности (около 70000) евреи чрезвычайно сильно участвовали в духовной и политической жизни, в Италии не возник сколько-нибудь заслуживающий внимания антисемитизм.

В действительности исходным пунктом фашистской расовой политики была не ненависть к евреям, а боязнь “метизации” (“Mestizentum” * Расового смешения (от слова «метис») ) в Империи. Сразу же после завершения военной кампании были введены очень строгие постановления, согласно которым “без ясного, определенного, неизменного расового сознания империи не держаться”. В этой связи Муссолини хочет, чтобы было составлено еврейское законодательство, полагая, что после этого можно будет объявить “дурачками” всех, кто говорил об иностранных влияниях (среди которых были король и папа). Но это законодательство не скрывало, что его образцом были нюрнбергские законы, и вряд ли можно сказать, что оно было существенно мягче. То, что из экономической «дискриминации» (запрещение нанимать более 100 человек, владеть более 50 га земли, и т.п.) исключались семьи участников войны и ветеранов фашизма, легионеров из Фиуме и т.д., касалось фактов, которых не было в Германии; но даже сыновья павших в бою фашистов не вправе были жениться на итальянках и учиться в итальянских школах. Чтобы еще сильнее подчеркнуть самостоятельность и национальное достоинство, было прибавлено запрещение всем государственным служащим (в самом широком смысле) жениться на иностранках любой расы.

Из дневников Чано видно, насколько эти меры были непопулярны в Италии. Те же неоценимые документы изображают Муссолини, полностью утратившего то “senso del limite” * букв. – Ощущение предела (итал), в переносном смысле – чувство возможного) , которое он некогда себе приписывал, такого, каким он теперь был: хвастливым, циничным, несдержанным, принимающим самые важные решения под действием минутных побуждений. Впрочем, не нужны даже эти интимные документы. Процедуры и речи принимают все более однотипный и ритуальный характер, все более плоскими и незначительными становятся мысли. Человек, развивший в молодости хотя и чересчур симптоматическую, но своеобразную версию марксизма, один из первых признавший новые императивы рабочего движения, казавшийся в течение некоторого времени духовным вождем всех новейших и молодежных стремлений в Европе – этот человек повторяет теперь лишь несколько формул, которыми куда решительнее умеют пользоваться его новые друзья: о праве молодых, быстро размножающихся народов, об опасности большевизма, о вреде критики и о предпочтительности (политически) верующих крестьянских масс.

Из значительных тоталитарных личностей эпохи, Муссолини – не самый глубокомысленный, но, пожалуй, самый широко мыслящий, не самый важный, но самый человечный, не самый однозначный, но самый разнообразный. В некотором отношении он был и самым либеральным из них. Он больше всех их потерял из-за своей собственной системы. Гитлер и Ленин полностью остались тем, чем были, поскольку они с самого начала представляли лишь свои собственные, неизменные убеждения. Один Муссолини заключал обе системы в самом себе. Исследование влияния фашизма на духовную жизнь Италии во многом оказывается излишним, поскольку фашизм смог так основательно упростить своего дуче.

Однако, было бы рискованным считать началом “деспотизма” Муссолини его поездку в Германию. Если его поведение при аншлюссе Австрии вызвало в Италии значительное беспокойство, то во время ответного визита Гитлера в мае 1938 года даже опытные наблюдатели не могли заметить ничего омрачающего отношения дуче с народом. Казалось вызывающим, что он велел присвоить самому себе, а также королю, звание Primo maresciallo dell’Impero * Первого маршала империи (итал.) – процедура, неслыханная в истории конституций, – что он даже в протокольном отношении сделал почти равными fondatore dell’Impero * Основателя империи (итал.) и Re Imperatore * Короля и императора (итал.) , так что король, и без того бывший декоративной фигурой, мог воспринять это как вызов. Во время интервенции в Испании он казался главным распорядителем, а Гитлер – лишь его помощником. Дни Мюнхена стали вершиной всей жизни Муссолини. Его вмешательство сделало возможной эту конференцию, он был единственный участник, владевший всеми ее языками, и должно было казаться, что впервые в национальной истории Италия заняла ведущее место на большом европейском конгрессе. Когда он вернулся в Италию, его приветствовали с искренним чувством миллионы людей – некоторые даже на коленях – как спасителя мира и Европы.

И все же, этот блеск не был подлинным, и триумф не имел основания. Он, захотевший установить полное равноправие (Autonomie) отечества, разорвав тем самым мягкие связи средиземноморского партнерства с Англией и Францией, слишком скоро должен был ощутить, насколько более ограничивающему неравноправию (Heteronomie) он подвергает себя и своих соотечественников.

Вероятно, происшедший перелом яснее всего виден из двух анонимных газетных статей. 15 сентября 1938 года он защищает в «письме к Рэнсимену» требования Гитлера к Чехословакии, прибавляя к этому: «Если бы Гитлер заявил претензию аннексировать три с половиной миллиона чехов, Европа имела бы основания волноваться и возмущаться. Но Гитлер об этом не думает.

Он говорит это в тоне друга и посвященного в дело, и при этом, вероятно, вспоминает, как он некогда был борцом за дело самоопределения и принял живейшее участие в формировании чешских легионов в Италии.

Но через несколько месяцев Гитлер превращает семь миллионов чехов в варварский колониальный народ протектората, вовсе не спрашивая его совета. И Муссолини оправдывает в Giornale d’Italia * Джорнале д’Италиа (Итальянская Газета, итал.) самоуправство своего союзника и даже явно заявляет о своей солидарности. Муссолини не думает о том, что для более слабого опасно вступать в союз с более сильным вне всяких принципов (кроме, разве что, личной дружбы и коллективной жизненной силы). Никто не нашел в себе мужества и никто не был в конституционном положении, чтобы ему на это указать, и меньше всего его зять Чано. Чано позволил заключить в мае «Стальной пакт», статья III которого с крайней простотой предусматривает, что каждый из партнеров поддержит другого всеми военными силами, если тот окажется вовлеченным в войну. Здесь содержится, таким образом, безусловность, смеющаяся над всеми традициями дипломатии и яснее всего показывающая, что в таком случае об отношениях двух национальных государств можно говорить лишь в некотором условном смысле. В действительности два политических вероисповедания объединились здесь в высшем акте, содержащем их fede * Веру (итал.) – в войне. Но если Муссолини таким образом еще раз выразил – на самом высоком и судьбоносном уровне – то различие между Италией и фашизмом, из которого он исходил в 1922 году, то национал-фашизм, слишком тесно связанный со своим исходным пунктом – нацией – не способен был достигнуть безусловной солидарности подлинных и универсальных союзных обязательств. Если Муссолини не раз позволял себе руководствоваться в словах и поступках слепой ревностью, то Гитлер был очень далек от того, чтобы предоставить своему союзнику даже право обсуждения перед началом войны.

Национал-фашизм не мог ни построить благоразумную коалицию наций, ни породить безусловную солидарность высшего мировоззрения. В этом заключалось уязвимое место его войны, что не только привело вскоре к гибели слабейшего партнера, но и не доставило сильнейшему никакого серьезного преимущества сверх его собственной силы.

Ход событий общеизвестен: первоначальное “non-belligeranza”  * «Неучастие в войне» (итал.), нейтралитет Италии, которое принесло престижу Муссолини и его вере в себя никогда не залеченную рану; опрометчивое нападение на Францию, принесшее мало чести и окончательно преградившее обратный путь к союзникам; поход против Греции, возникший как ревнивая реакция на немецкий образ действий в Румынии и оказавшийся одной из самых тяжких неудач войны; война в Северной Африке с переменным успехом, где итальянские танковые дивизии оказались на дне моря или под немецким командованием; участие в нашествии на Советский Союз, окончательно разрушившее доверие итальянского народа к Муссолини, потому что он еще меньше понимал это, чем всю войну в целом; наконец, высадка союзников в Сицилии 10 июля 1943 года, почти не встретившая сопротивления и нанесшая режиму смертельный удар.

В этой связи лишь одно событие заслуживает особого внимания. Речь идет об оккупации Югославии в апреле 1941 года, в которой итальянские войска, освободившиеся наконец из албанского плацдарма, играли лишь второстепенную роль. Но если для Германии Югославия была просто второстепенным театром военных действий, то для Италии, как сразу обнаружилось, она означала нечто совсем другое. К удивлению непосвященных оказалось, что в течение 12 лет Муссолини держал наготове отряды хорватских сепаратистов, в том числе группу Анте Павелича, и теперь направил их в побежденную страну, чтобы ее расколоть. Но Муссолини заставил едва возникшее хорватское государство выпить горькую чашу, превратившую его с самого начала в партийное государство усташей: он не только аннексировал большие части Далмации, но даже присоединил к Италии область Любляны. Таким образом Муссолини разрешил к концу своей жизни еще и “адриатическую проблему” (хотя и без особых собственных усилий), и притом самым радикальным образом: он уничтожил неудобного соседа, превратив его земли из областей другого государства в “марки” и государства-спутники. Уже после Первой мировой войны мысли Муссолини принимали иногда подобное направление, но д’Аннунцио и националисты гораздо чаще и решительнее использовали адриатическую военную трубу. После похода на Рим Муссолини проводил в отношении Югославии политику примирения. Но тенденция к возвращению бывших венецианских областей продолжала жить внутри фашизма; решительно усилив ее проявления, Муссолини придал своему фашизму недостававший ему до этого фундаментальный характер национал-фашизма, который, как мы уже видели, отличается от национализма также и тем, что он требует уничтожения соседнего государства, самое существование которого кажется ему угрозой собственной позиции силы и историческим остаткам некогда доминировавших в его области позиций. Чем была для Морраса Германия, тем была для Гитлера Россия, а теперь для Муссолини Югославия. Но и он испил смертельный яд от этого намерения, больше всех направленного против истории. Новые провинции означали непрерывное пролитие итальянской крови и потерю итальянского престижа; здесь же были заложены основы того единственного государства, которое после войны отняло у Италии некоторые из ее прекраснейших городов и самых цветущих областей.

Корень трагедии лежал в самой сущности национал-фашизма, не позволявшей ему иметь ни союзников , ни товарищей, а всего лишь видимость того и другого. Но эта трагедия находит свое сильнейшее выражение и завершение не в событиях, а в ощущениях и мыслях Муссолини. В самом деле, нельзя заранее исключить гипотезу, что быстрая победа Германии, означала бы также триумф “оси”. Но Муссолини был бы в любом случае побежден.

То обстоятельство, что в новой и беспримерной ситуации Муссолини опять руководствуется своими старыми мыслями, без непосредственного рассмотрения создавшихся условий, не свидетельствуют о гибкости его ума и его способности к переменам. Обоснование нового вступления в войну, которое он дает себе и другим, в точности то же, что в 1914 году: Италия не может не участвовать в столь огромном событии. Муссолини не думал о том, что совершенно изменившиеся исторические ситуации могут неизбежно приводить к совершенно иным заключениям, что теперь отсутствовали конкретные предпосылки его прежних соображений. И при этом он, в отличие от 1914 года, уже очень рано пустился в мелочные расчеты; даже недостойные, подобающие лишь сателлиту выражения, которые ему приходилось употреблять уже в 1940 году, не заставили его почувствовать разницу между началом эпохи и ее концом.

Если его первая мотивировка заимствуется в неизменном виде из его философии жизни, то вторая – не что иное , как бездумно примененная формула из его революционного прошлого: “Никогда еще не случалось, чтобы консервативный дух восторжествовал над революцией, это не случится и теперь”. Но его мышление до 1914 года, и даже до 1935 года никоим образом не вело к предположению, что Берлин и Токио представляют идеи будущего по отношению к Москве и Вашингтону.

Легкомысленно начатая война, сверх того, еще плохо ведется. Муссолини все же яснее понимает это, чем те из его людей, которые сваливают все бедствия на “предательство”, потому что в конце концов предательство тоже нечто говорит о том, кого предали. В декабре 1940 года он сказал Чано, что итальянцы 1914 года были лучше, и что это не делает чести режиму. И в самом деле: стоило ли отнимать у старейшего культурного народа Европы его легкость и неповторимость, достоинство и разнообразие, слабость и красочность его жизни, если после двадцати лет тоталитарного in- quadramento * Букв. «зачисления в кадры» (итал.), военизации у него нельзя вызвать даже те воинские доблести, которые в нем выработал столь часто подвергавшийся критике довоенный режим?

Муссолини хулит свой режим как раз за то, что его было “слишком мало”. Поэтому в военные годы, чем больше масса народа отстраняется от фашизма, тем отчаяннее пытаются усилить идеологическое индоктринирование, еще более укрепить влияние партии и создать армию борцов за веру. Бывший релятивист и еретик дает высокому партийному функционеру (Карло Равазио) отчетливый приказ “заботиться об ортодоксальности партии, и спаситель Европы, враг большевизма решительнее, чем когда-либо, выставляет в качестве образца коммунистическую fede * Веру (итал.) , признавая тем самым, что он проиграл свою вечную дуэль с Лениным: в России, – говорит он, – половина солдат все же дерется, потому что они настроены коммунистически, и дерутся они против фашизма. Верность своей вере у них сильнее любви к отечеству. Иначе нельзя объяснить поведение и сопротивление русских.

Чувствовал ли Муссолини свое поражение – свое поражение против всех, против Гитлера и Ленина, против Рузвельта и Турати? Хотел ли он выйти из игры, осторожно сваливая ответственность на других? Во всяком случае, его поведение перед 25 июля не исключает такого предположения. Казалось, он не замечал тайных переговоров короля с фашистскими и дофашистскими политиками, не замечал даже озлобления в высших кругах иерархии. Никто не мог его принудить созвать большой совет: он сам на это согласился. Он знал подготовленную Гранди резолюцию * В подлиннике Tagesbefehl, что в военном языке означает « приказ по части, предназначенный для командного состава» (Wahrig, Deutsches Wörterbuch) , и по уставу мог отказаться включить ее в порядок дня. Для него не составило бы трудности приказать арестовать после заседания весь большой совет. Ничего этого он не сделал.

Но с другой стороны, нет достаточных оснований полагать, что он действовал с сознательным намерением окончить свою политическую игру. Кажется, что он действовал в одной из глубоких абулических * Абулия – психическое расстройство, вызывающее ослабление или паралич воли депрессий, нередко случавшихся с этим человеком действия. И если в десятичасовой страстной дискуссии, к которой Муссолини лишь удивленно и вяло прислушивался, выразилось немало гнева и обиды людей, создавших для фашизма армию скуадри и водивших эти отряды, – людей, которых Муссолини двадцать лет третировал как лакеев – то резолюция все же не требовала смещения Муссолини, на что большой совет и не имел полномочий: она требовала лишь восстановления нормальной (то есть фашистской) конституционной жизни и передачи узурпированного Муссолини верховного военного командования королю. Муссолини проявил плохое понимание людей, слепо положившись на благосклонность короля, которого он нередко тяжко оскорблял. После его ареста внушительное здание фашизма распалось, как карточный домик, даже элитарные подразделения фашистской милиции не шевельнули пальцем, и давно уже изолированная партия исчезла из жизни нации, как будто ее никогда не было. Пропасть не разверзлась; казалось, жизнь продолжалась без перерыва – впрочем, в том числе, по приказу Бадольо, продолжалась война.

Муссолини же апатично позволяет перевозить себя из одного места в другое, и мысли его заняты только смертью и мертвыми; он надписывает на фотографии, протянутой ему одной почитательницей: “Mussolini defunto” * «Покойный Муссолини» (итал.) .


Возвращение к истокам? – «Республика Салó»


Но этот умерший вынужден был воскреснуть. Дружба Гитлера освободила Муссолини, вряд ли к его радости, но без сомнения удовлетворив его потребность дать свидетельство о самом себе и против самого себя.

Закон, которому должно было следовать новое государство, Муссолини наметил в общих чертах уже в своей первой речи после освобождения, произнесенной по мюнхенскому радио 18 сентября 1943 года.

Позорное предательство монархии по отношению к ее “верному слуге”, – говорил он, – побуждает фашизм решительно вернуться к более старым и чистым республиканским традициям итальянского движения за единство страны, связанным с именем Мадзини. Теперь лозунгом должно стать возвращение к истокам (что он сам 20 лет назад назвал “инфантильным”!), и в смысле этих истоков новая государственность будет национальной и социальной в высшем смысле слова. Паразитическая плутократия будет уничтожена, и труд станет, наконец, субъектом производства. Предатели и, в частности, вероломные члены большого совета, должны быть истреблены. Вокруг подразделений милиции должна быть построена новая вооруженная сила.

Но Муссолини не упомянул о преамбуле этого закона: об оккупации Италии немцами. Могла ли эта программа быть реализована человеком и партией, не сохранившими и тени независимости? Новый глава государства не мог даже посетить свою столицу; республиканское правительство расположилось в виллах на озере Гарда, под строгой охраной СС; в него не вошли самые важные и известные деятели фашизма, поскольку против них был инсценирован большой процесс по обвинению в предательстве, с более чем недостаточным юридическим основанием. Вокруг Муссолини остались лишь решительные фанатики, и они вместе с немцами не позволили Муссолини пощадить даже отца его внуков. Таким образом фашизм символически освободился от людей, изменивших его облик в 1921 году, и это произошло, как и первая метаморфоза, против нерешительной воли Муссолини. Но тем ужаснее был искажен характер этого вернувшегося фашизма 1921 года: он был подобен чужой армии в своем отечестве. Каким образом война на стороне национал-социалистской Германии – которая никогда не была популярна – могла теперь стать основой единства режима и народа? Подразделения милиции, вновь быстро образовавшиеся из наемников  * В подлиннике  “aus Landsknechten”, из ландскнехтов и убежденных фашистов, остались отрядами гражданской войны – настоящей армии Repubblica Soсiale Italiana * Итальянская «Социальная Республика» (итал.) никогда не имела. И на этот раз не было никакого чувства энтузиазма, никакой уверенности в победе; постоянное, хотя и мучительно медленное продвижение фронта союзников сопровождалось ростом партизанского движения, забастовками, неуловимой, но тем более беспощадной пропагандой внутреннего врага в городах. На этот раз целями “экспедиций наказания”, нередко очень коварных, могли быть только фашисты: одной из многочисленных жертв стал летом 1944 года Джованне Джентиле, который за год перед этим был последним человеком, открыто защищавшим Муссолини. Если за двадцать лет до того “национальное чувство” поддерживало и укрепляло фашистов, то сейчас оно так же сильно обратилось против них, более или менее отождествляя их с немецким врагом отечества. Гитлер чрезвычайно содействовал этой пропаганде своими мерами: он как будто принял ее тезисы за основу своих действий, очевидным образом рассматривая как недействительные свои заверения о нерушимости бреннерской * Имеется в виду граница между Италией и Австрией, проходившая через Бреннеркий перевал границы; он явно вступил во владение австрийским наследством и сделал все приготовления к отделению Триеста, Гориции и адриатического побережья. Терялись приобретения Первой мировой войны; глубоко затронуты были и чувства самого Муссолини; но он даже не решился на энергичный протест. Как и повсюду в Европе, национал-фашизм оказался самым ненадежным из детей своей нации.

Между тем, на этой колеблющейся почве, среди этого общего развала Муссолини преследует, со всем упорством и внутренним участием, одну цель, которую несправедливо считали только демагогической уступкой: эта цель – социализация. Но при обосновании этой цели он выбивает почву из под собственных ног, обессмысливая все, что он сделал перед тем.

Как он объясняет на первом заседании совета министров республики, речь теперь идет о том, чтобы определить место, функцию и ответственность труда в подлинно современном национальном обществе. Таким образом оказалось, что за два десятилетия фашизм не предоставил труду надлежащего места, и что Италия, вопреки всему фашистскому летоисчислению, все же не была подлинно современной страной. Муссолини пытается любыми средствами обойти эти заключения, подчеркивая непрерывность фашистской революции, и в особенности большое значение Carta del Lavoro * Хартии труда (итал.) . Только столкновение с лицемерным монархом свернула фашистскую революцию с ее пути (ha deviato il corso della rivoluzione fascista”  * Отклонила путь фашистской революции (итал) ); король и Бадольо отвергают теперь прогрессивное законодательство республики, чтобы сохранить в неприкосновенности свои эгоистические классовые привилегии. Можно было бы напомнить Муссолини, что фашистская революция вообще могла осуществиться лишь благодаря «столкновению с королем»; и можно было бы спросить, какова была эта революция, позволившая правящим кругам сохранять в течение двух десятилетий свои эгоистические привилегии и сошедшая со своего пути из-за “активного сопротивления капиталистов”.

Впрочем, практические меры фашистского периода говорят об этом вполне однозначно. Практическим ядром Хартии труда (а вовсе не “уступкой”) было прикрытое многими красивыми и неопределенными словами положение, что неограниченное право руководства (“gestione”) предприятием признается за собственником. Это положение разрешило спорный вопрос вполне в духе фашистской идеологии, отняв все достижения «большевистских» лет (1919-20). Но теперь, в 1943 году, выдвигается принцип, что труд должен быть включен в ядро производственного механизма и активно взаимодействовать, то есть также участвовать в gestione  * Руководстве (итал.) . Должны быть снова учреждены Consigli di fabbrica * Заводские советы (итал.) , и рабочим должно быть гарантировано избрание своих представителей тайным голосованием. Но как раз упразднение этих опасных учреждений составляло одну из самых решительных тоталитарных мер, принятых после 3 января 1925 года.

Дуалистическая структура фашистских синдикатов, устраивавшая повсюду параллельные союзы работодателей и работников, а затем связывавшая их через государственные органы, не была эстетическим недостатком корпоративизма, а была его внутренней сущностью, и как раз эта сущность вызывала немалое восхищение. Конечно, противники Муссолини всегда указывали, что мнимое равенство прикрывает в этой системе неограниченную власть капиталистов, представляющих самих себя, над рабочими. Теперь Муссолини одним росчерком пера, и даже отчетливыми словами признал, что эти критики были правы: вместо прежних учреждений создавался Единый профсоюз труда и техники (“Confederazione generale del lavoro e della tecnica”), а капитал как таковой был исключен из профсоюзного представительства.

В конечном счете это должно было привести к государственному управлению капиталом, и Муссолини столь упорно действовал в этом направлении, что к концу марта 1945 года(!) все предприятия, насчитывавшие больше ста рабочих, соответственно, с капиталом более миллиона, должны были быть изъяты из частной инициативы. Еще решительнее было подчеркнутое Муссолини требование «самым коренным образомо изменить положение производителей в самом производстве», причем надо было избежать власти бюрократии – например, с помощью раздела доходов. В 1921/22 годах фашизм разбил разбушевавшиеся спонтанные силы народа и двадцать лет держал его безмолвным в смирительной рубашке своей системы; именно это вызвало столько симпатий к его системе во всем мире. Теперь же Муссолини пытался пробудить и ободрить эти самые спонтанные силы. Конечно, это происходит очень нерешительно. Он приводит в пример тот примечательный факт, что один из заместителей мэра Милана – не член партии. Закон о “consulte comunale elettive”  * «Выборных объединенных советах» (итал.) должен был осторожно приоткрыть в одном месте свинцовый панцирь государственной власти, снова призвав к ответственному сотрудничеству граждан, отученных от всякой политической деятельности (в форме, напоминающей “libertés” * «Свободы» (фр.) Морраса). Муссолини думал даже о допущении оппозиционной партии, но не мог провести этого плана из-за сопротивления Фариначчи и других экстремистов. Но он твердо держится мнения, что партия единства должна “контролироваться” другими лояльными группами. Он даже в определенных выражениях отказывается от тоталитарных идеологических притязаний: “… ни от кого не потребуются отречения, идеологические раскаяния, коленопреклонения, жесты малодушия”.

Таким образом Муссолини хочет создать, наконец, государство “производителей”, где ни один не работающий не имеет политических прав, но где ни один работающий не исключен из политической жизни. Это очень странные требования для автократического дуче авторитарного и милитаристского фашизма, который, вслед за националистами, столь основательно смирял и дисциплинировал массы, никогда их при этом не “принимая”. Но эти требования вовсе не странны для бывшего марксиста и зачинщика социал-демократии, который лишь 3 января 1925 года окончательно отказался от своих старых идей. Это ранний Муссолини дает Итальянской Социальной Республике следующее определение: “Она будет республикой итальянских рабочих, и она уже взялась за решительное осуществление всех тех требований, которые в течение сорока лет были написаны на знаменах социалистических движений”. Таким образом, он объявляет ИСР не продолжением фашизма, а осуществлением идей сорока лет социалистической деятельности (с 1880 до 1920 года), в которой столь большое участие приняли его отец и он сам!

Противники Муссолини говорили о демагогии человека, которому осталось только домогаться благосклонности рабочих, когда он потерял опоры своей власти – монархию, армию и индустрию. Но тот, кто рассматривает жизнь Муссолини в целом, не может разделить это суждение. Слишком уж заметно смыкаются здесь периоды, разделенными восемнадцатью годами фашизма, периоды, принципы которых долго оказывали влияние даже на самый фашизм, умеряя его наиболее радикальные возможности. Но можно ли по этой причине утверждать – как это уже не раз делали – что Муссолини в глубине души всегда оставался социалистом?

Слабость этого высказывания состоит в том, что оно предполагает понятие социализма чересчур однозначным. Муссолини никогда не был социалистом в классическом смысле слова: его впечатлительность, его темперамент даже в марксистское время приводили его слишком близко к границе допустимого. Если марксизм Муссолини в некотором внешнем смысле подготовил его будущий фашизм, как его дополнение и предпосылка, то при более пристальном рассмотрении он оказывается также приспособленным для превращения в фашизм, и как раз в этом состоит единственное в своем роде симптоматическое значение явления Муссолини. Правильнее будет сказать, что определенные социалистические ощущения, укоренившиеся в ранней юности, были определяющей частью его духовного наследства; они были слишком слабы, чтобы привести его на путь последовательной жизни, но достаточно сильны, чтобы снова стать действенными в подходящих условиях.

Но и в последний период эти ощущения вовсе не вытеснили «фашистские» элементы его мышления. Ядром их опять оказалось переживание и прославление войны, войны как таковой. Для него война – это великий сравнительный экзамен народов, раскрывающий их внутреннюю сплоченность. Он грубо противопоставляет военную доблесть немцев и русских, проявленную в Витебске и Сталинграде, позорному поведению тех итальянских солдат, которые сдали без боя Пантеллерию. Он имел в виду, конечно, «пагубные элементы, происходящие от тех четырех миллионов рабов, которые Рим, к своему несчастью, нес в своем лоне». Незадолго до своего падения он говорит о них в угрожающем и обвинительном тоне, и потому в конце жизни перенимает без ограничений также политическую расовую доктрину Гитлера. Однако, эта доктрина была разработкой тех великогерманских теорий, против которых он боролся в своей юности, а это означало разрыв той самой нации, открытие которой было вторым большим переживанием его жизни.

Чтобы пойти до конца по стопам Гитлера, осталось только определить ту расу, интеллектуальное руководство которой вызвало великое восстание рабов, и которая ответственна за все мировое зло. Не случайно Муссолини оставался далеким от этого тезиса по крайней мере до начала войны: в самом деле, вся его жизнь была единственным в своем роде живым опровержением этой теории. Впрочем, во время войны он говорил, также как Гитлер, о мировой болезни, вызванной демоплутократией и иудаизмом, которую надо исцелить огнем и мечом. Еще больше, чем спорадические высказывания, меры последнего времени свидетельствуют о том, что новейшие взгляды Муссолини так же легко уживаются со вновь проявившимися старейшими, как некогда его увлечение Ницше – с его марксистским радикализмом. Например, создается Ispettorato Generale della Razza * Генеральная инспекция по расовому вопросу (итал.) во главе с Джованни Прециози, которого можно было бы назвать итальянским Розенбергом. Остается вопрос, не убоялись ли бы Муссолини и Прециози последних практических последствий этих мер; и они были избавлены от такого решения лишь потому, что и в этой области у них не было никакой независимости.

Насколько сильным остался в Муссолини его “фашизм”, показывают также его последние высказывания о коммунизме в “Газете единства” и по “Радио единства”, нередко исполненные триумфа по поводу победы этого “антилиберального и антидемократического” учения, но главным образом выражающие нескрываемую зависть. Впрочем, это –лишь отражение окончательного поражения; более глубокого понимания загадочной близости и дальности Муссолини и Ленина у самого Муссолини найти нельзя.

Наконец, вполне подходил к фашистской традиции и новый миф, который Муссолини принялся создавать уже очень рано. Крайне трудное положение, в которое король поставил монархию и страну – сначала своим сотрудничеством с фашизмом, а затем затянувшейся капитуляцией – доставляли превосходный исходный пункт для апологии и атаки. Этому посвящена последняя книга Муссолини и его многочисленные статьи в Corrispondenza Repubblicana * Республиканской корреспонденции (итал.) . Вскоре, – говорит он, – массы охватит ностальгия по фашизму и тоска по тем дням, «когда знамя отечества развевалось от Альп до экватора в Сомали, и когда итальянский народ был одним из самых уважаемых народов Земли”. Своеобразная самовлюбленность, все усиливавшаяся с годами, вызывает у него гротескное утверждение, будто антифашистские партии в Южной Италии подражают программе социализации ИСР, и приводит его к тому, что после всех его ошибок, неудач и крушений он хочет внушить итальянцам на будущее глупейшее из фашистских изречений: “Mussolini aveva ragione” * «Муссолини был прав» (итал.) .

Наибольшее значение надо приписать высказываниям, сделанным Муссолини незадолго до конца. В течение полутора лет он был немногим более, чем пленником; теперь он говорит, наконец, с некоторыми доверенными людьми вполне откровенно, и из всех вырывающихся у него эмоций, сильнее всего его враждебность к немцам. Естественно, это прежде всего враждебность к тем, кто противился его планам социализации, кто не считался с его предложениями, кто вел войну без политического и стратегического воображения, – войну, которая, как он думает, была бы выиграна под его руководством. Но за этой критикой современных событий проявляется более ранняя антипатия, более глубокая критика, направленная против немецкой “сущности” вообще, и в конечном счете против той антиевропейской и безыдейной “воли к власти”, которую он заклеймил уже в 1914 году. Поистине, фашизм, и особенно Муссолини, первый и сильнейший сторонник северной ориентации, сталкиваются здесь со странным основным вопросом: “Как можно было, в самом деле, когда-либо говорить об объединенной Европе с этой взрывчатой и недовольной Германией?”

Но это не единственное воспоминание, как будто забытое, но вновь проявившееся с большой силой. Еще удивительнее следующая мысль, которую он поверяет одному журналисту 20 апреля 1945 года посреди апологетического “Завещания”: “Если бы превратности этой войны были благоприятны для оси, я бы предложил фюреру в момент победы всемирную социализацию, то есть: границы исключительно исторического характера…единая денежная система…подлинное и радикальное устранение всякого вооружения…” Мы не будем задаваться здесь вопросом, чтó думал Муссолини, высказывая все эти наивные мысли, и мог ли он еще связывать с ними какое-нибудь определенное намерение. Одно только обстоятельство, что он все это сказал, свидетельствует, что интернационализм его юности все же не был для него бесследно исчезнувшей прихотью, что в нем по-прежнему жила, хотя и бессознательно, “finalità” * «Конечная цель « (итал.) марксизма.

Но с этой тенденцией к пацифизму самым резким образом контрастирует гораздо более горячее, гораздо чаще повторяемое убеждение, что только воин – человек, причем нет уже речи ни о какой идее.

Но именно эти три представления или комплекса идей – враждебность Германии, марксистский социализм и неизбежность войны – вызвали, в своей несовместимости, первый и самый значительный по своим последствиям конфликт, пережитый Муссолини в 1914 году. Через 30 лет эти проблемы стояли перед ним, хотя и в изменившемся виде, но еще более непримиримые между собой. Это они, в его смертный час, еще раз переплелись, поразительно связанные между собой.

После провала последних переговоров он сказал во дворе миланской префектуры оставшимся у него подразделениям чернорубашечников и высшим функционерам отчаянные и храбрые слова: “Мы дойдем до Вельтлина и там дадим последний отчаянный бой: мы умрем с солнечными лучами на лице, со взглядом, направленным на вершины гор, последнюю улыбку отечества.”

Но потом он не проявил особой решимости. В конце концов он и его люди присоединились к немецкой колонне, направлявшейся на север вдоль озера Комо. Возле Донго их задержали партизаны, немцам разрешили ехать дальше, а итальянцев взяли в плен, без всякого сопротивления. Наконец, с одного из немецких грузовиков стащили подозрительного человека, с наброшенной на него немецкой шинелью и надетым на голову стальным шлемом. Это был Муссолини. Война захватила этого врага немцев в немецкой одежде, и воин не решился сопротивляться, не искал смерти в борьбе. Из рядов партизан ему крикнули: “Почему ты предал социализм?” Все, что было важно в его жизни, еще раз предстало перед ним, и он не мог выстоять ни перед чем.

Последние часы прошли в апатии и во сне. Смерть, которой он умер, не многим отличалась от убийства, и все же это была, в некотором смысле, милость. Он умер смертью воина и революционера, хотя по существу не был ни тем, ни другим. Но он почуял своей интеллектуальной и нервной впечатлительностью будущую войну и революцию как главную действительность своего времени, задолго до их реального возникновения, и это делает его тем более представительной фигурой, что он прошел через все политические идеи и позиции своей эпохи, из которых фашизм был самым важным для мира, но вряд ли самым любимым для него.



Глава 2 Установленная доктрина

История итальянского фашизма, рассматриваемая вместе с тем как история интеллектуального развития Муссолини, представляет единственное надлежащее изложение фашистской доктрины. Лишь в этом случае доктрина выступает во всей ее изменчивости, в ее противоречиях и вынесенных из жизни понятиях, но больше всего в ее постоянном взаимодействии с конкретными политическими ситуациями. Нельзя также упускать из виду, что сам Муссолини попытался формулировать эту доктрину, а именно, в статье Enciclopedia Italiana * Итальянская энциклопедия (итал.) впоследствии без конца воспроизводившейся под названием Dottrina del fascismo * Доктрина фашизма (итал.) и официально признанной каноническим текстом.

В дальнейшем мы не пытаемся дать полное изложение и интерпретацию, а ограничимся изображением некоторых основных тем, чтобы показать, что представляет собой эта официальная версия фашизма.

Важное и поддающееся проверке указание дает ее исторический раздел. Здесь, чтобы описать юношеское развитие Муссолини, идет речь о Сореле, Пеги, Лагарделе, о Pagine Libere * Свободных страницах (итал.) Оливетти и о Lupa * Волчице (итал.) Паоло Орано. Изображается только “революционный синдикалист” Муссолини, романтическое и модное явление, самой своей туманностью вызывавшее восхищение европейского буржуазного мира. Нет речи о непримиримом марксизме, и даже о тех, кто серьезно повлиял на Муссолини – о Ницше и Бергсоне. Это в точности тот Муссолини, который старался по возможности устранить единственное сколько-нибудь надежное описание его юности, книгу его бывшего друга Торквато Нанни, “потому что не так уж важно было, чтобы все знали в то время мое прошлое иконоборца”. Если подставить вместо иконоборца “марксиста”, то еще легче понять, почему в течение 20 лет никто не мог получить в итальянских библиотеках подшивки Аванти! или Лотта ди классе. Фашизм можно определить как такое движение, которое не имеет мужества встретиться с собственной предысторией. Можно продолжить, что чем меньше этого мужества, тем ближе соответствующее истолкование к академической схеме.

Природа этой схемы состоит в том, что к фашизму применяются традиционные понятия академическо-философской дискуссии ( форма, материя, самосознание, осуществление, свобода, государство). Вследствие этого историческая сущность и компромиссный характер фашизма исчезают в изяществе априорной конструкции, а сам он, очищенный от всякой необычности и опасности, вводится как младший сын в мир общепризнанных понятий.

Эта схема очевидным образом кладется в основу, например, в определении Серджо Панунцио: “Так же, как нет материи без формы, а форма без материи пуста, синдикализм не может быть понят без корпоративизма, и обратно, корпоративизм не существует без синдикализма”. В принципе сходно с этим определение Джованни Джентиле: "Фашизм направлен против либерализма не как система авторитета направлена против системы свободы, а как система истинной и конкретной свободы направлена против системы абстрактной и ложной свободы".

Достаточно привести единственное предложение из Доктрины, чтобы заметить ее близость к этой схеме: “Фашистское государство… есть образ, внутренний закон и дисциплина цельного человека. Оно пронизывает волю и дух. Его принцип, центральная идея человеческой личности, включающейся в гражданское общество государства, проникает вглубь и водворяется в сердце человека действия и мыслителя, художника и ученого – как дух духа”.

Это, конечно, красивые и впечатляющие слова. Но они так же мало говорят о специфической форме фашистского государства, об его отношении к своеобразной реальности партии, о конкретном положении духовного человека в действительности этого государства, как равномерно падающий дождь, капли которого стучат в окна зала, мало говорят о разнообразных делах, происходящих в этом зале. Заимствуя у Джентиле гегельянскую терминологию – в этом сочинении гораздо сильнее, чем во всех других – Муссолини достигает замечательной мистификации, но при этом отрезает фашизм от его настоящего духовного значения (которое надо искать в его отношениях с Марксом и Ницше), основывая его на более ранней ступени духовной истории. Затем, впрочем, он ампутирует и эту основу, почти нацело устраняя ее отношения к понятиям цивилизации и свободы, так что остается лишь обоснование сильного государства и осуждение анархии.

Там, где гегельянство служит для выражения оригинальных тенденций Муссолини, оно является просто терминологическим прикрытием идей философии жизни. К ним относится “спиритуалистический” антитезис к экономическому материализму, “так называемого научного или марксистского социализма”, который привел волюнтаризм молодого Муссолини к грубому конфликту с вульгарно понятым марксизмом; к ним относится также отказ вычеркнуть из истории демолиберальное 19 столетие в пользу де Местра. Одно из немногих утверждений, которых Муссолини твердо держался во все периоды своей жизни, состоит в том, что “нет пути назад”, и это давало ему легкий доступ к гегелевскому понятию синтеза. Что этот принцип нельзя сохранить, отбросив понятие “прогресса”, что фашизм, в своей внутренней тенденции, стремится уйти назад еще гораздо дальше 1789 года, этого ему, конечно, не сказал Джованни Джентиле; но тем убедительнее это сказал Адольф Гитлер, писавший ему в 1941 году: “Мне часто кажется , что последние 1500 лет были только перерывом в развитии человечества, и что теперь это развитие намерено вернуться на старый путь”. Впрочем, враждебность Муссолини к истории в чем-нибудь проявляется каждый раз, когда Муссолини говорит собственным языком, без более высоких претензий. Это прежде всего происходит в разделе, направленном против пацифизма, исходящем из романтического предположения, что одна лишь война ставит самостоятельного человека перед альтернативой жизни и смерти, и тем самым ведет его к высшему испытанию.

Вот пример фашистского стиля Муссолини без философской фальсификации: “Фашизм вносит этот антипацифистский дух также в жизнь индивидов. Гордые скуадристские слова “мне на это плевать” – это не только акт стоической философии, экстракт не только политического учения: они означают воспитание для борьбы, принятие кроющихся в ней опасностей; это новый стиль итальянской жизни”. Конечно, остается неясным, как соединить такие изречения (если они хотят быть чем-то большим, чем идеология бокса) с неизбежной “повседневной безопасностью” гражданской жизни, с непрозрачной рациональностью современного мира. Но Муссолини попросту не принимает всерьез противоречие между субъектом большой войны – государством – и стоящей над ним системой, лишающей его свободы решений и автономии: “То, что называют кризисом, может разрешиться лишь государством и внутри государства”. Через несколько лет мировой экономический кризис научил его чему-то другому. Впрочем, надо признать, что он сумел превратить его бедствия в народный энтузиазм по поводу завоевания Impero * Империи (итал.) . Остальные «типично фашистские» высказывания – о необходимости популяционной политики, о государстве как воле к могуществу и власти, об империализме как доказательстве жизненной силы – встречаются на каждом шагу и в менее официальных сочинениях, статьях и речах.

Однако, Доктрина принимает содержательную и полемическую определенность, лишь включив в себя общие места консерватизма, которые в такой форме и в таких выражениях не встречаются у Муссолини до 1920 года, или встречаются лишь в редких случаях, но которые в этом сочинении занимают центральное место.

Фашистский человек – это не отдельный от всех других, стоящий за себя индивид, живущий сиюминутным личным удовольствием; напротив, он воплощает в себе «нацию и отечество, моральный закон, соединяющий отдельных лиц и целые поколения в цепь традиции и призвания». Конечно, подчеркивание этой «традиции, связанной с историческими воспоминаниями, с языком и обычаями, с обязывающими предписаниями общественной жизни» звучит весьма странно в устах человека, который хочет сделать Италию «неузнаваемой» в течение десяти лет, и который ближе всего принимает к сердцу искоренение трехсотлетней итальянской традиции «рабства». Знатоку его развития и темперамента покажется столь же удивительным его высказывание «против всех индивидуалистических абстракций на материалистической основе в духе 18 столетия, против всех утопий и якобинских новшеств». Этот знаток, конечно, заметит, что, например, критика количественного понимания демократии кажется здесь совпадающей с тем, что он писал в своих самых ранних статьях, но помещается в другой контекст и меняет свой смысл. Если здесь он подчеркивает «неизменное, плодотворное и спасительное неравенство людей», то это звучит совсем иначе, чем слова его юности, восхвалявшие “élite proletaria”  * «Элиту пролетариата» (итал.) ; и уж совсем поразительно, когда он основывает критику либерализма не чем иным, как ссылкой на Германию, поскольку “его доктрина кажется чужой немецкому духу”. Но еще более характерно для этого сочинения, что он приводит в нем длинную цитату из единственного писателя – не Маркса или Ницше, не Сореля или Парето, а Ренана, которому он приписывает “предчувствие фашизма.” Содержание цитаты – это и в самом деле основной для самокритики либерализма страх, что “каждая утонченная культура и каждый высший порядок могут быть уничтожены низменной демократией”. Но именно этот страх, по-видимому, не находит выражения во всех предыдущих сочинениях Муссолини. В этом, пожалуй, одно из главных отличий Муссолини от Гитлера и Морраса и, как можно предположить, важнейшая причина, почему у него нет антисемитизма. Однако, заимствование консервативных изречений – отнюдь не безразличное явление. Оно свидетельствует о перемене политико-духовной атмосферы и позволяет подозревать, при впечатлительности Муссолини, дальнейшее развитие, которое приблизит его к Моррасу и даже к Гитлеру.

Для понимания “фашизма” Доктрина фашизма далеко не является столь фундаментальным сочинением, как Enquête sur la Monarchie * Исследование о монархии (фр., Морраса) или Mein Kampf * Моя борьба (нем.) Гитлера) . Ядро ее составляет неопределенная философия жизни, политическим выражением которой можно считать фашизм в его определенных аспектах – насколько эта философия фиксирована и приведена в действие гораздо более старым консерватизмом. Эта взрывчатая двойственность наряжена в праздничные одежды гегелевской терминологии, которая, впрочем, не является лишь внешним украшением, а наилучшим образом подходит к тому обстоятельству, что и философия жизни, и консерватизм выступают здесь без своих самых радикальных последствий: представления о восстании рабов, фундаментального ощущения страха и импульса антисемитизма. Доктрина фашизма – характерный пример компромиссного характера итальянского феномена, и в особенности его консервативно-академического истолкования; богатство его содержания, и вместе с тем задатки его более радикального развития надо искать не в тексте, а во всей его истории.



Глава 3 Неудобные предшественники

Если бы можно было сделать отношение к предшественникам единственным критерием сравнения политических направлений, то нельзя было бы представить себе большей противоположности, чем отношение итальянского фашизма к Аксьон Франсэз. Здесь – бесконечные цитаты и ссылки, там – крайне неуклюжие манипуляции со “старыми философами и поседевшими молодыми философами, в поисках предшественников и пионеров”. Здесь – гордое созерцание длинного ряда знаменитых имен, там – неизменное и лишь словесное восхваление единственного писателя местного значения. Здесь – самое интимное знание, там – самое большее, редкие и поверхностные взгляды в прошлое.

Причины этого не следует искать, прежде всего, в том, что направленный в будущее динамизм противостоит вспоминающему прошлое статическому мышлению. Молодой Муссолини был также “динамичен”, и вопреки этому имел очень чуткое, очень обширное историческое сознание. Причины, которые привели фашизм к еще более трудным отношениям с его предшественниками, чем с его собственной ранней историей, коренятся, напротив, в сущности итальянской национальной традиции и настолько очевидны, что вряд ли стоит выходить из общих рассмотрений и вникать в отдельные проблемы.

В Италии не было двух смертельно враждебных идейных направлений: политически плодотворной традицией было только Рисорджименто, разумеется, внутренне разнообразное движение, но прежде всего воспринимавшееся как единство. Одна только партия, реакционная в самом гротескном смысле – темпоралистская * В подлиннике temporalistische, от Temporalien – “права и доходы, связанные с церковной должностью” (Wahrig, Deutsches Wörterbuch). Имеется в виду защита светской власти пап в церковной области Италии католическая партия – могла занимать открыто враждебную позицию по отношению к Рисорджименто. Все другие партии, в том числе национализм и фашизм, должны были уместиться на одном корабле.

Но этому кораблю и его пассажирам угрожали, как Сцилла и Харибда, одна истина и одна необходимость; Муссолини с большой ясностью формулировал ту и другую.

14 июля 1918 года Муссолини празднует в Генуе день взятия Бастилии и говорит о героях Рисорджименто: “Все они… были наследники бессмертных идей Французской Революции”.

Вскоре после 3 января 1925 года он дает руководителям фашистской газеты следующую директиву: “С демократией надо бороться также, и прежде всего, в тех ее социальных и философских принципах, которые происходят от чрезмерно эксплуатируемой Французской Революции”.

К этому первому и основному парадоксу прибавляется второй. Разве Мадзини и Гарибальди не были республиканцы? Как должен относиться к этому республиканскому убеждению фашизм, ставший монархическим? Ведь оно неизбежно напоминало об одной из самых щекотливых ситуаций его прошлого!

Может быть, прославление античного Рима, все больше определявшее духовный облик итальянского фашизма, было не чем иным, как попыткой забыть оковы, принуждавшие его к невозможному отречению и как раз поэтому связывавшие его с лишенным величия компромиссом.

Было три возможных выхода из этой дилеммы. Можно было включить противоречие в диалектическое отношение роста, сказав, например, что еще незрелый демократизм Рисорджименто лишь в фашизме вырастет до “настоящей” демократии.

Можно было поставить под сомнение первое из противоположных утверждений Муссолини, заявив, что Рисорджименто в действительности не имело ничего общего с демократией и либерализмом.

Наконец, можно было признать наличие конфликта и разорвать неудобную и бесполезную связь.

Все три этих возможности можно найти у Муссолини, по крайней мере в зачатках.

Первая из них, на первый взгляд простейшая, во всяком случае лучше подходила для больших речей.

В декабре 1923 года диктатор объясняет, что между Гарибальди и чернорубашечниками нет никакого противоречия, а напротив, их связывает “историческая и идеальная непрерывность”, а немного позже он внушает милиции, что она воплощает мечту Рисорджименто.

Это притязание он повторяет перед всем миром в большой парламентской речи по поводу Латеранских соглашений: “Мы не только не отрекаемся от итальянского Рисорджименто, мы его дополняем”. По этому случаю он подвергает резкой критике попытку “некоторых католических кругов” осудить Рисорджименто.

Слабость Рисорджименто Муссолини усматривает в том, что оно было делом ничтожного меньшинства: таким образом фашизм оказывается чем-то вроде продолжения Рисорджименто на более высоком и всеобъемлющем уровне.(7)

В 1932 году открытие памятника Аните Гарибальди дает повод торжественно подтвердить этот тезис. Муссолини заявляет гарибальдийцам, шествующим в своих красных рубашках: “Чернорубашечники, умевшие в годы позора бороться и умирать, также и в политическом смысле следуют идеальному курсу краснорубашечников и их вождя”.

О многих точках зрения, говоривших против такого истолкования, наглядно свидетельствует, впрочем, тот факт, что он должен был назначить столь важную персону, как квадрумвир де Векки, главой руководящего журнала Rassegna Storica del Risorgimento * Историческое обозрение Рисорджименто (итал.) , с особым заданием рассматривать этот предмет “с фашистских позиций”. Как он заявил немного позже, этот журнал был раньше профессорским изданием в смысле старых времен, но фашизм “во многих аспектах” есть продолжение движения, которое в 19 столетии дало отечеству единство, а в 20-ом должно дать ему могущество.

Здесь очевидно, что Муссолини в действительности понимает под "продолжением” не “усиление”, а скорее приближается ко второй из описанных возможностей, склоняясь к разделению “аспектов” Рисорджименто. Это вполне соответствует методу Морраса, и поскольку здесь тоже речь идет о представителях критического либерализма, такой метод может рассчитывать на тот же успех. Например, у Мадзини подчеркивается одна только встречающаяся у него критика Франции и индивидуализма Революции, чтобы заставить забыть гораздо более фундаментальную для него принадлежность к “миру” Французской Революции. И в этом смысле Муссолини утверждает, что Мадзини и Гарибальди вовсе не были либералы, что Рисорджименто не имеет ничего общего с либерализмом и демократией.

Но когда он говорит, что либерализм и демократия были “два плохо переваренных нами импортных продукта”, то нельзя сбросить со счета потенциально враждебные Рисорджименто выводы; в самом деле, трудно допустить, что ввозу этих продуктов способствовали папа и Бурбоны. Кто хочет быть “полным, категорическим, окончательным отрицанием” всего мира Французской Революции, тот должен считать Рисорджименто неудобным и компрометирующим соседством.

Поэтому Сальваторелли с полным основанием сделал понятие “анти-Рисорджименто” лозунгом антифашистской полемики. И в фашизме нашлось направление, которое не пыталось отразить этот упрек тонкими различениями, а прямо радикализировало его и истолковало в положительном смысле. К этому сводится истолкование фашизма как “контрреформации”, принадлежащее Курцио Малапарте; журнал Асверо Гравелли Anti-Europa * Анти-Европа (итал.) уже самым своим названием объясняет свою позицию; но решительнее и дальше всех заходит в прошлое Джулио Эвола, для которого антисемитизм и антихристианство – главное условие освободительного возвращения к “языческому империализму”.

Это форма общеевропейского радикального консерватизма, входящая как составная часть во все фашизмы, и Муссолини тоже оставил некоторые примеры в этом роде. Но в Италии она осталась главным образом литературной. Дуче в большинстве своих официальных высказываний стоит ближе к другому полюсу фашистской идеологии, к академической интерпретации Джованни Джентиле, для которого фашизм “в согласии с учением Мадзини есть самая совершенная форма либерализма и демократии”.

Чтобы основательно понять фашистскую идеологию, надо иметь в виду оба этих полюса. Но в них нет ничего специфически итальянского, и если кусочное мышление Муссолини в идеале опирается на то или другое из них, в зависимости от ситуации, то их выражение в реальности фашистской Италии, напротив, всецело зависит от воли и меняющихся склонностей дуче. Фашизм, в свою очередь, сильнее всего проявил свою собственную инициативу по отношению к Муссолини не своей теорией, а основной структурой своей практики.



Глава 4 Практика как предпосылка

До похода на Рим

Первенство дела над доктриной, которое так часто провозглашал фашизм, есть лишь отражение того примечательного факта, что, независимо от мнений и намерений Муссолини, фашизм навсегда остался связанным с его определенными первыми действиями. Эти действия не были совершены по приказу и не исходили еще от установившейся организации, но наложили на облик фашизма определенный отпечаток, и этот облик продолжал развиваться более автономно и убедительно, чем любой пункт доктрины. В известном смысле практика предшествовала в фашизме организации, и даже импульсу центрального руководства. Но, разумеется, эта практика была не “actus purus” * «Чистым действием» (лат.) , а реакцией на определенные ситуации человеческой группы с однородным типом мышления и ощущения. Ситуацией, вызвавшей фашистскую практику, было послевоенное революционное беспокойство в Италии, “большевизм”. Это волнение угрожало экономическим, моральным и духовным позициям, которые недостаточно назвать словом “буржуазные”. Оно имело крайне разнообразные аспекты, и в своих основных чертах может быть описано еще как фаза антифеодальной революции. Партии буржуазного центра пытались поэтому разобраться в событиях, использовать их и направлять. Напротив, наименее буржуазные маргинальные слои буржуазии, бывшие офицеры, солдаты элитарных подразделений и студенты, по своей природе были наиболее склонны считать все революционное большевистским и устранять его прямым нападением; естественно, они стали называть свое поведение “настоящей” или “подлинной” революцией.

Таким образом, фашизм, вследствие самой практики своей начальной фазы, получил гораздо более однозначное и неразборчивое антибольшевистское направление, чем это соответствовало убеждениям Муссолини. При этом некоторые характерные черты практики фашизма меньше всего зависят от его истории; напротив, эта практика – главный элемент, определяющий его историю.

23 марта 1919 года состоялось тщательно подготовленное собрание, основавшее фашистское движение и принявшее его программу, но более характерными для фашистской практики, более определяющими для будущего фашизма были спонтанные события, происшедшие в Милане три недели спустя.

15 апреля, вследствие всеобщей забастовки протеста, было два собрания – собрание бастующих рабочих на Арене и контр-демонстрация “патриотов” на Соборной площади. Рабочие, в согласии с профсоюзами и с Социалистической Партией, приняли решение возобновить работу на следующий день. Анархисты в знак протеста покинули собрание; к ним примкнули различные элементы из толпы и молодые парни, и они направились на Соборную площадь. Несколько сот патриотических демонстрантов, большей частью бывших фронтовиков, решительно набросились на них, действуя на военный лад; они легко одержали верх над беспорядочной и беспомощной толпой. На мостовой остались четверо мертвых и тридцать раненых. “Патриоты”, приученные использовать результаты победы, направились теперь к зданию Аванти!, захватили его, разрушили мебель и машины, а остальное подожгли. Победа была одержана, противник был уничтожен; недоставало лишь торжества. Колонна – «офицеры и солдаты всех родов войск, студенты, рабочие – направляется под черными знаменами Ардити и несколькими трехцветными знаменами к местопребыванию Пополо д’Италиа. Вызывают Муссолини; когда он появляется на балконе, толпа устраивает ему «бешеную овацию» и не успокаивается, пока он не произносит несколько слов.

Очевидно, что эти действия не были организованы, поскольку вначале они были лишь реакцией на непредвиденные действия противника. Но «патриоты» имели огромное преимущество – в них еще живы были военные навыки порядка и повиновения, а также привычка переходить в контратаку. Это была не бездумная спонтанность большинства социалистических и коммунистических демонстраций. Несомненно, некоторые люди тут же приняли на себя руководство, и среди них прежде всего бывший капитан Ардити Ферруччо Векки, хвалившийся впоследствии, что его первым трудом была не книга, а действие – разрушение Аванти! Но с этой оговоркой все происшедшее было спонтанным поведением толпы. Нет доказательства, что Муссолини организовал эти события, или даже участвовал в них. Но его газета стала рупором Ардити, и таким образом он неразрывно связал свое имя с первым радикальным контрреволюционным действием в Италии.

Противодействие, далеко выходящее за пределы своего первоначального повода и испытывающее потребность в торжестве и самовосхвалении – такова основная картина фашистской практики: это экспедиции наказания с песнями и знаменами. Такая практика может обходиться почти без организации, и вовсе не нуждается в центральном руководстве; но она может быть действенной лишь во вполне определенных условиях.

Нельзя сказать, чтобы ранний фашизм был вовсе лишен организации. Собрание, основавшее это движение, ограничилось выбором Giunta esecutiva * Исполнительного комитета (джунта, итал.) (куда вошли, в частности, Муссолини, Векки, Микеле Бьянки, Марио Джампаоли). Но уже вскоре начали поступать отчеты пропагандистов, старавшихся распространить сеть fasci (связок) на всю Италию. Для развития работы были назначены две комиссии, commissione propaganda e stampa * Комиссия по пропаганде и печати (итал.) , (куда вошли, в частности Муссолини, Маринетти, Бьянки) и commissione amministrativa * Административная комиссия (итал.) (главным членом которой был Джованни Маринелли). Место джунты вскоре занял Центральный комитет, органами которого были исполнительная комиссия и генеральный секретарь (вначале Умберто Пазелла). Связь между центром в Милане и отдельными фаши в стране была слабой; в первое время из недостатка организации делали даже добродетель, гордо противопоставляя свое разнообразие и бессистемность “строго упорядоченным организациям с их членскими билетами”. На первом национальном конгрессе во Флоренции (октябрь 1919 года) приводилось число фашистов в 40000, число уже устроенных фаши 100, и столько же находящихся в ходе организации. Но даже через год число фаши не увеличилось, хотя, начиная с лета 1920 года, Муссолини говорил о “гордом развитии” фашизма; поэтому к приведенным числам надо относиться осторожно. Во всяком случае, в течение полутора лет после основания фашизма, несмотря на некоторые первоначальные успехи, продвижение фашизма невелико, его организация рудиментарна, центрального руководства почти нет, а устава нет вообще.

Единственное значительное, бросающееся в глаза средоточие власти в фашизме – это Пополо д’Италиа; еще в середине 1920 года фашизм – это движение вроде Аксьон Франсэз, имеющее своим центром газету, причем руководитель газеты занимает доминирующее положение, институционно не закрепленное партией. Второй фактор, усиливающий позицию Муссолини, состоит в том, что миланский фашо намного значительнее всех других; например, фашо Феррары насчитывает летом 1920 года всего лишь 40 человек, и обычные горожане не отличают его от других союзов и групп.

В общем, почти до конца 1920 года фашизм влачил свое существование без сильной организации, без заметного руководства, без впечатляющего стиля. Из всех элементов его основной картины прежде всего получил удивительное развитие его стиль. Но первый импульс к развитию этого стиля пришел не из рядов фашистов.

Его размах, огонь и словесные формулировки произошли из предприятия д’Аннунцио в Фиуме. В этом “città olocausta” * «Городе-жертве» (итал.) в совместной жизни команданте и тысяч легионеров сформировался новый стиль жизни и речей.

Уже во время войны поэт изобрел боевой клич “Eia, eia, eia, alalà” * Eia – «да ну, неужели» (итал.), alalà – бессмысленный набор звуков ; теперь он прибавил к нему подсказывающий вопрос, адресованный толпе: “A chi Fiume?” (“la forza? L’Italia?”) * «Кому принадлежит Фиуме?» (Кому принадлежит «сила? Италия?») (итал.) , на который следовал единогласный ответ “A noi!” * «Нам!» (итал.)

“Gaglardetti”(остроконечные флаги) несли перед подразделениями легионеров, черепа и скрещенные кости угрожающе смотрели с их черных рубашек. Все они приветствовали друг друга поднятой рукой, носили кинжалы и обещали враждебному правительству в Риме, что с кинжалами и гранатами возьмут штурмом Квиринал. Или они пели:

“I nostri bersaglieri con Ceccherini in testa

Andranno da Cagoia e gli faràn la festa” * «Наши стрелки с Чеккерини во главе Пойдут к Кагойа  и зададут ему трепку» (итал., имеется в виду Нитти)

Их подразделения носили странные имена-заклинания: “Disperata” * «Отчаянная» (итал.) , “Me ne frego” * «Мне наплевать» (итал.) и т.п. Они хором обращались к “командиру”, заверяя его в своей верности и преданности:

“Quando vorrà il comandante,

Dove vorrà il comandante!

Uno per tutti, tutti per uno”. * «Когда захочет командир, Где захочет командир! Один за всех, все за одного». (итал.)

Но наибольшее впечатление производили спектакли больших народных собраний, когда чуть ли не  все население стекалось на площадь перед дворцом командира (часто в ярких цветных одеждах, выстраиваясь в буквы для снимков с воздуха), и когда одурманивающие речи поэта приводили народ и солдат в состояние дионисийского экстаза, и возглас “Italia o morte!” * «Италия или смерть» (итал. , издаваемый тысячами голосов, доносился через залив до осаждающих войск на другом берегу.

Все эти элементы вскоре присвоил себе фашизм, и лишь в более обширных масштабах всего государства и социальной борьбы они приобрели свою высшую действенность. Это приблизительно совпало с тем моментом, когда угасание революционного движения доставило фашизму его решающий шанс. Но большие победы над отступающим врагом не могли быть достигнуты по образцу спонтанных миланских событий. Для местных организаторов настал их звездный час.

В начале мая 1920 года в Триесте были сформированы первые squadre d’azione * Отряды действия (итал., squadra – армейское отделение) : это было крупнейшее открытие фашизма. Самые подходящие члены фашо соединялись в маленькие подразделения, с более или менее примитивным вооружением, и по заранее составленному плану систематически использовались для нападений на “внутреннего врага”. Высшее руководство принадлежало правлению триестского фашо, в то время самого сильного в Италии и возглавляемого своей джунтой. Действия скоро распространились на всю область Венеция-Джулиа, и отдельные фаши с готовностью помогали друг другу даже без прямого приказа. Именно в этой пограничной области с ее борьбой национальностей фашистские скуадри стали определенным образом рассматриваться как буржуазная милиция и вспомогательная полиция; это особенно подчеркивало их агрессивный характер и, разумеется, облегчало их вооружение. Каждая скуадра имела тщательно и любовно выбранное имя (“Disperata” * «Отчаянная» (итал.) , “Disperatissima” * «Самая отчаянная» (итал.) ,’Lupi Neri” * «Черные волки» (итал.) и т.д.); каждая по возможности обзаводилась собственным “gagliardetto” * “Флажком” (итал.) , который вскоре стал рассматриваться как религиозный объект (отсюда требование, чтобы сограждане оказывали ему почести). Излюбленными символами, изображаемыми на “флажках”, были ликторские связки и черепа (“teschio”).

Есть много изображений таких скуадри (особенно у Кьюрко). На них большей частью видны группы от 10 до 25 человек с решительными лицами; часто они держат в руках дубинки и пытаются имитировать нечто вроде однотипного обмундирования. Большей частью это, очевидным образом, бывшие фронтовики, но часто можно увидеть и совсем молодые лица. Бросается в глаза множество учащихся и офицеров, так что общее впечатление нередко до иллюзии напоминает немецкие студенческие корпорации. При виде этих изображений кажется непонятным желание Муссолини выдать фашизм за левое движение.

Точно так же возникает и действует воинствующее фашистское движение в Болонье, а затем и в других частях Италии. Нигде не обходится без организации; но это делают местные главари, не очень спрашивая Милан. Здесь закладывается основа власти «расов», и некоторые их них до самого конца фашизма остаются бесспорными хозяевами своих «местных сил» (особенно Фариначчи в Кремоне). В Болонье приобретает популярность черная рубашка: первоначально это было не что иное, как рабочая рубашка браччанти в Эмилии, тех самых поденщиков, Лиги которых разрушали экспедиции наказания, а руководителей их убивали или избивали. Болонья была также первым городом, где победа фашистов была отпразднована в широких масштабах, и празднество должно было увенчать присутствие единственного из фашистов, уже имевшего имя – Муссолини.

Это торжество, состоявшееся 3 апреля 1921 года, носит уже все черты фашистского стиля и потому заслуживает рассмотрения.

По поводу праздника одной партии во всех окнах главных улиц Болоньи были вывешены флаги Италии. Согласно пристрастным, но все же правдоподобным сообщениям, с раннего утра большие массы людей вышли с радостными лицами на улицы. Участники войны гордо несли свои ордена. Непрерывно раздавались шаги марширующих колонн. Со всех сторон раздавались песни, возгласы “Evviva l’Italia” * «Да здравствует Италия!» (итал.) Один за другим прибывают на вокзал поезда с иногородними фашистами, их приветствуют звуки оркестров. После полудня формируется большая колонна для приема Муссолини. Впереди нее двадцать разукрашенных автомобилей, за ними следует батальон велосипедистов из 300 человек, сопровождаемый по бокам мотоциклами с колясками. Затем идут четыре батальона пехоты; каждая рота носит имя какого-нибудь национального героя, и толпа их оживленно приветствует. Когда прибывает поезд Мусолини, раздаются звуки Giovinezza * «Джовинецца» («молодость», итал., название песни) , и все «флажки» и знамена склоняются в его честь. Из десятков тысяч уст возносится к небу “Alalà!” Молниеносным маневром “Compagnia Mussolini”  * «Рота Муссолини» (итал.) окружает автомобиль, куда садится кондотьере с сопровождающими его лицами. К шествию присоединяются бесчисленные ряды фашистских подразделений. Во всех домах, на всех тротуарах раздаются ликующие возгласы народа. Муссолни с энтузиазмом приветствуют как “Duce” * «Дуче» (итал.) и “Salvatore d’Italia” * «Спасителя Италии» (итал.) . От Палаццо д’Аккурсио доносится звук большого колокола, и на обширной площади, стоя в автомобиле, Муссолини принимает парад своих частей.

Конечно, нелепо было бы предполагать, что «вся» Болонья принимала Муссолини таким образом, поскольку всего лишь за несколько месяцев до этого большинство населения голосовало здесь за социалистов. Но еще нелепее было бы верить, что всю эту «атмосферу» восторженного согласия могли создать террористические действия нескольких сот человек. Чтобы партия, почти неизвестная шесть месяцев назад, могла встретить такое одобрение, должны были быть не только поставлены под угрозу значительные интересы, но и затронуты глубокие чувства. Болонья была итальянской «Москвой»: здесь в присутствии мэра провозгласили «Совет», здесь не разрешили вывешивать национальное знамя. Теперь невозможная революция пролетариата сменилась возможной контрреволюцией тех, кому она угрожала. В ней отразился фашистский стиль, который никогда не был подлиннее, чем здесь, потому что не было еще впечатляющего влияния великого имени и государственной власти, позволявших произвольно манипулировать также энтузиазмом. Здесь сама собой вздымалась волна, на которой фашизм шел к своим целям, и которую ему впоследствии приходилось снова и снова искусственно вызывать. У этого стиля есть свои законы. Партия, желающая ими пользоваться, никогда уже не может от них отказываться.

И потому внимательный наблюдатель Муссолини мог бы, вероятно, предсказать, что он должен проиграть свою борьбу с Гранди и другими «расами», потому что партия этого рода не могла довольствоваться ролью одной из многих партий, просто «вразумляя» своих противников.

Но, с другой стороны, Гранди и ему подобные тоже могли понять, что этот стиль настоятельно требовал одного человека, сосредоточивающего на себе все почести и всю веру. Если Гранди оказался прав со своей тенденцией к тотальности, то Муссолини оказался прав со своей (впрочем, развившейся лишь позже) волей к партии, то есть к центральному руководству и дисциплине.

Первый заслуживающий внимания результат импульса руководства – это программа и устав, принятые Съездом в Риме в декабре 1921 года. Они были еще несовершенной, но основной предпосылкой развития партии дуче. Поэтому они тоже заслуживают внимания.

Statuto-Regolamento Generale del Partito Nazionale Fascista * Общий устав-регламент национальной фашистской партии (итал.) устанавливает в качестве главного руководящего органа Центральный Комитет, в который входят члены партийной директории и по одному представителю регионов Италии. Он считается вполне демократическим, как “непосредственное выражение воли членов партии”, поскольку выбирается на ее национальных съездах. Сверху Центральный Комитет возглавляет директория и, в частности, генеральный секретарь; снизу же каждый местный представитель заведует провинциальными союзами, входящими в соответствующий регион. Директория состоит из 11 членов, включая генерального секретаря. Ранговые отношения внутри директории в уставе не указываются; тем более нет речи о каком-то “дуче”; впрочем, имя Муссолини фактически всегда называется первым, и то обстоятельство, что генеральный секретарь – верный Микеле Бьянки, укрепляет его власть.

Партия строилась из отдельных фаши – партийных секций, которые можно было основывать везде, где число членов было не менее 20. Фаши также имели директорию и политического секретаря. Они были подчинены строгой дисциплине, но повторные и усиливавшиеся требования, чтобы они сообщали о своем учреждении, показывают, насколько самостоятельны они были до тех пор. В пределах провинции все фаши должны были объединяться в провинциальные федерации. Эти федерации также имели директории и политических секретарей (впоследствии знаменитых “federale” * «Федеральных» (итал.) , соответствовавших немецким гауляйтерам).

Для структуры фаши особенно характерно то, что они, по крайней мере номинально, тождественны со squadre di combattimento * «Боевыми отрядами» (итал., squadra – отряд) . Каждый фашо образует из своих членов одну (или несколько) скуадри. Деление скуадристов на “principi”  * От лат. principes –  слодаты второй линии, после копьеносцев (hastates) и “triari” (резерв) * От лат. triarii – солдаты третьей линии (резерв) учитывает различия в возрасте и физической годности; но в принципе между партией и ее боевыми частями нет никакого различия; поэтому итальянская фашистская партия с самого ее начала была милитаризирована намного сильнее НСРПГ. Вначале скуадри также организуются «снизу» по демократическим принципам: их члены выбирают своего командира. Все скуадри имеют собственные «флажки»; в высшей инстанции они подчиняются “Ispettorato Generale” * «Генеральной инспекции» (итал.). , входящей в генеральный секретариат. (Отсюда происходит примечательная двойственность подчинения, особенно проявившаяся во время похода на Рим).

Другое весьма своеобразное явление в рамках отдельных фаши – это так называемые Gruppi di competenza * Группы квалификации (итал.) . Они включали людей, профессионально занятых на важнейших общественных работах (железные дороги, почта, трамваи, электрические и водопроводные станции и т.д.), а также других специалистов. В основе лежало здесь, конечно, намерение подавить забастовки; в национал-социалистской партии эти структуры также не имели параллелей. Итальянская фашистская партия была не только сильнее милитаризирована, но и сильнее “этатизирована” * «Огосударствлена» (итал.) .

В отличие от Германии, в партию непосредственно входили женщины (Gruppi femminili * Женские группы (итал.) ), студенты (Gruppi universitari * Университетские группы (итал.) ) и молодежь ( Avanguardie giovanili fasciste * Фашистский молодежный авангард (итал.) ). В целом это, несомненно, устав партии, желающей “управлять Италией”. Если в исходной форме фашистской практики нельзя не видеть тенденций к экспансии и возрастанию, то организованная на этой основе партия сохранила эти черты, взяв на себя задачи, в нормальных условиях свойственные государству. Не надо большой проницательности, чтобы предположить, что демократические составные части этого государства – всего лишь реликты его хаотического начала и скоро уступят место расширенным правам руководства.

Раньше всего это развитие проявилось, конечно, в “военном секторе”. Direttive per l’organizazzione delle squadre fascisti * Директивы по организации фашистских отрядов (итал.) , созданные в начале 1922 года, еще соответствуют уставу, дополняя его лишь в ряде подробностей. Но подчеркивается уже иерархический принцип построения, в значительной мере воспроизводящий под римскими терминами строение армии. Каждая скуадра (от 20 до 50 человек) делится на squadriglie * Маленькие отряды (итал.) из четырех человек род командованием сaporale * Капрала (итал.) , четыре скуадри образуют сenturia * Центурию (итал.) , под начальством сenturione * Центуриона (итал.) (капитана), четыре центурии составляют когорту под командованием seniore * Старшего (итал.) (майора), наконец, от 5 до 9 когорт образуют легион , под командованием сonsole   * Консула (итал.) ( полковника). Решающее значение имеет тот факт, что все должности – выборные, с тем ограничением, что высших офицеров выбирают лишь другие офицеры.

Через несколько месяцев в Regolamento di disciplina pеr la milizia fascista Регламенте дисциплины фашистской милиции (итал.) {end-tooltip} (начало октября 1922 года) ранговый порядок был подчеркнут еще сильнее, а выборность была полностью отменена. Члены милиции должны “слепо, почтительно, абсолютно повиноваться” своим начальникам. Они должны выполнять свою службу с “глубоким мистицизмом”, и от них отчетливо требовалось стремление к абсолютному правосудию, “также вне и всегда свыше писанного и формального закона”. Чтó понималось здесь под абсолютным правосудием, не вызывает сомнений, поскольку осуждаются все те, кто из ложной человечности не применяет к внутреннему врагу Италии принципа "око за око, зуб за зуб”, а предателям угрожают “самые тяжелые наказания”. Таким образом, эта группа вооруженных людей создает себе свою собственную мораль, собственный кодекс наказаний, и почти нарочито противопоставляет их законам государства. Неудивительно, что у нее есть собственные знаки отличия (золотые медали, отличия за ранения и т.д.), собственные церемонии (например почитание “флажков”), что главное командование имеет собственные “fogli d’ordine” (ведомости), и, наконец, что вся Италия открыто делится на военные «зоны». В этой атмосфере демократический выбор руководителей уже невозможен, и поэтому отчетливо устанавливается: «Руководители выбираются высшими уровнями власти и назначаются в подразделения фашистской милиции…»

Таково было положение вещей незадолго до похода на Рим. Само собой разумеется, государство, видящее, что в нем развивается такой псевдогосударственный организм, должно либо ампутировать его, либо стать его жертвой, как человек, погибающий от раковой опухоли. Но самое удивительное, что во главе этой организации стоял генерал, и что само государство влило в нее живую кровь, поощрив или по крайней мере не препятствуя участию в ней своих офицеров.

Понятно, что в профсоюзной области распространение фашизма встретилось с несравненно бóльшими трудностями. Хотя Муссолини уже очень рано провозгласил “Sindicalismo Nazionale” * «Национальный синдикализм» (итал.) , хотя у него было много друзей среди руководителей наименьшей из трех профсоюзных организаций, “Unione italiana del Lavoro” * Итальянскй союз труда (итал.) , и в особенности Эдмондо Россони, еще в конце 1921 года фашизм в этой области почти не имел успехов; наконец, Россони покинул свою прежнюю организацию и полностью посвятил себя построению фашистского синдикализма. Но гораздо важнее речей на съездах было возникновение первого фашистского синдиката.

Местом действия этого события, описанного Кьюрко, была деревня Сан-Бартоломео ин Боско в провинции Феррара, еще красной в начале 1921 года. Там подвергся «бойкоту» местной Лиги, по возвращении с войны, фронтовик Альфредо Джованни Боско, сын землевладельца; он принял вызов и послал Лиге форменное “объявление войны”. Вначале он основал вместе с несколькими товарищами кружок фронтовиков. Под давлением бойкота его пришлось распустить. Через некоторое время Вольта устроил в том же месте монархический кружок “Patria e Libertà” * «Родина и свобода» (итал.) . Но и этот кружок не выдержал враждебности Лиги. На третий раз молодой человек основал уже фашо. Между тем, общая ситуация изменилась, слух о деяниях фашизма проник в деревню, и обнаружилось недовольство Лигой. Теперь юстиция начинает также энергично преследовать “сapolega” * «Главу Лиги» (итал.) , и Вольта со своими сторонниками одерживает верх: Лига превращается в “sindacato fascista”  * «Фашистский синдикат» (итал.) , она сохраняет свое местопребывание, свое строение и своих людей; меняется лишь знамя и руководство.

Подобные же события происходили в течение 1921 года в бесчисленных местах. Наступление фашизма исключило из деятельности лидеров местных профсоюзных организаций, и лишенные руководства массы в некотором смысле встали под “защиту” фашистов, которым лишь осталось выполнить задачу “inquadramento” * Здесь: «наведения порядка» (итал.) . История самым ясным образом демонстрирует предпосылки фашистского синдикализма: это результат борьбы непрофсоюзных сил; он предполагает с самого начала пассивность членов новой организации, которая в самой милиции была достигнута лишь после трудной борьбы. Гораздо больше фантазии фашизм проявил в разработке своего стиля. Уже очень рано Муссолини подчеркивает важность “lato coreografico e pittoresco” * «Хореографической и живописной стороны» (итал.) То, что в апреле 1921 года в Болонье было еще в значительной степени спонтанным порывом после необычных событий, через полтора года в Кремоне было с начала до конца организованным, легко повторяемым спектаклем, с мундирами (даже для женщин), с торжественно развивающимися знаменами, с парадом колонн, проходящих с поднятой рукой перед дуче, приветствующим их таким же образом, с призывом к павшим (“appello dei martiri”  * «Призывом к мученикам» (итал.) и, наконец, с восхвалением Муссолини (“nostro amato capo e maestro” * «Наш любимый вождь и учитель» (итал.) ). Сколько рассчитанного знания и холодной режиссуры было уже тогда на вершине руководства, видно, например, из относящегося к тому же времени замечания Муссолини: “Демократия лишила народную жизнь ее “стиля “ – линии поведения, цвета, силы, живописного, неожиданного, мистического – всего того, что важно для настроения масс. Мы играем на всех струнах лиры, от насилия до религии, от искусства до политики”.

Впрочем, как раз эту сторону стиля изобрел вовсе не Муссолини. Он, в отличие от Гитлера, даже не делал набросков эмблем и знамен. Он лишь номинально создал движение и лишь изредка произносил большие речи перед народом. На чем же было основано его положение вождя, которое он смог быстро восстановить после большого кризиса, и которое позволило ему летом 1922 года отдавать приказы весьма разнообразным “расам”, хотя он лишь номинально создал движение и лишь изредка произносил большие речи перед народом? Если отвлечься от неоспоримого личного превосходства и способности увлекать людей, для этого можно привести три причины: его положение руководителя старейшей и важнейшей партийной газеты, его ведущую роль в парламентской фракции и чисто локальные амбиции большинства “расов”. Импульс руководства партией, исходивший от Муссолини, нельзя представлять себе тоталитарным, или просто диктаторским. Например, централизация была навязана самим ходом событий, а работа по ее практическому осуществлению была большей частью делом Бальбо и Бьянки. Все большие события 1922 года планировались и возглавлялись другими, включая и самый поход на Рим.

Если принять во внимание, какой масштаб приняла между тем организация (scuola di propaganda e cultura fascista * Школа фашистской пропаганды и культуры (итал.) в Милане, кавалерийские части, группы летчиков, местная фашистская тайная полиция и т.д.), то можно утверждать, что хотя в момент захвата власти Муссолини мог считаться господином своей партии, эта партия все же была сильнее его, поскольку она была, ввиду своей структуры, более однозначной и тоталитарной по своему курсу. 


После захвата власти (до 1931 года)


Если можно держаться мнения, что 28 октября 1922 года не было решающим моментом в развитии политических концепций Муссолини, то для партии с походом на Рим начинается новый период. Процессы, определяющие ее развитие, можно проще всего описать как обособление, экспансию и иерархизацию.

Она обособляется от групп, с которыми до этого жила в некотором симбиозе, например, с масонами. По заслуживающим доверия сообщениям, масоны поддерживали фашизм крупными суммами денег и, во всяком случае, еще в 1923 году в большом фашистском совете заседало не менее пяти масонов. Это, с одной стороны, доказывает “национальный” характер итальянского масонства, а с другой – первоначальную близость фашизма к либеральным воззрениям. Но для фашизма важнее была дружба с церковью; поэтому Муссолини мог продемонстрировать собственную политическую последовательность в желательном для церкви смысле, декретировав в начале 1923 года несовместимость членства в НФП * Национальной Фашистской Партии с масонством:.члены большого совета, которых это касалось, ушли в отставку. Для столь могущественного в прошлом итальянского масонства это решение практически было смертным приговором.

Только либералы, столь решительно поддерживавшие фашизм, очень быстро увидели, каждый в отдельности, стоявшую перед ними альтернативу. Джованни Джентиле, вступивший в правительство Муссолини еще в качестве либерала, скоро перешел к фашистам; значительное число либералов, избранных на выборах 1921 года по спискам “blocco nazionale” * Национального блока (итал.) , не было снова включено в кандидаты в 1924 году; немногие оставшиеся кандидаты были всего лишь прикрытием и попутчиками фашистов. Три влиятельных экс-премьера, Джолитти, Орландо и Саландра, перешли в оппозицию лишь после 3 января 1925 года (но не пошли на Авентин); однако, уже в 1924 году отделение фашизма от его либеральных приемных родителей было завершено.

Еще раньше и радикальнее было выяснено отношение к националистам. Если можно с полным основанием говорить об идеологической победе национализма над еще не определившимся и нащупывающим свой путь фашизмом, то, напротив, организация национализма была просто заживо проглочена в ходе слияния (начало 1923 года), которое в действительности было аннексией. Не уцелела даже Идеа Национале, через некоторое время объединенная с Трибуной.

Точно так же, в 1923 году было устранено соседство пополари, состоявшее лишь в том, что они входили в правительство.

Еще до убийства Маттеотти фашистская партия избавилась от большинства тех неопределенных отношений с поддерживавшими ее силами, которые были характерны для ее юности: она приобрела вполне своеобразные очертания.

Конечно, этот процесс обособления не был тотальным, да и не мог быть по своим предпосылкам. Напротив, он происходил наряду с ярко выраженным примыканием к более сильным и более старым общественным силам: монархии (армии), церкви, крупной индустрии. Это примыкание вовсе не означало потерю самостоятельности, а выражалось в готовности к компромиссу.

Готовность к компромиссу весьма отчетливо проявилась во всех важнейших секторах фашистской экспансии.

Учреждение милиции (Milizia Volontaria per la Sicurezza Nazionale, MVSN * Добровольной милиции национальной безопасности (итал.) ) выражало одну из самых неизбежных жизненных потребностей фашистского режима; вместе с тем оно означало просто чудовищное вторжение в область, казалось, относившуюся к компетенции армии. Наряду с несколькими сотнями тысяч солдат теперь было (номинально) большее число вооруженных и организованных людей, имевших собственное верховное командование, особое обмундирование и, прежде всего, приносивших присягу верности лишь вождю партии и главе правительства. Но армию успокоили тем, что офицерами милиции почти везде были назначены отставные армейские офицеры, и в особенности тем, что в случае мобилизации предусматривалось «поглощение» милиции армией. Таким образом, милиция была неоценимым способом обеспечения для сверхштатных офицеров, тем более, что у армии были лишь небольшие зачатки собственной подготовки и карьерного  продвижения офицеров, и что, в особенности, милиция не располагалась в казармах. Казалось, здесь не было угорзы самостоятельного и потенциально опасного развития. Впрочем, кроме “Moschettieri di Mussolini” * «Мушкетеров Муссолини» (итал.) , подразделения, обеспечивавшего охрану дуче, было еще возраставшее число “battaglioni CCNN” (Camicie Nere”) * «Батальонов CCNN” («черных рубашек») (итал.) , находившихся в первое время в распоряжении военного командования в качестве чего-то вроде легкой пехоты. Два легиона профессиональных чернорубашечников уже в ранний период воевали в Ливии, в качестве “Milizia Coloniale” * «Колониальной милиции» (итал.) , а кроме того был учрежден целый ряд специальных милиций (“Milizia Forestale, Stradale, Confinaria, Ferroviaria, Postelegrafonica, Portuaria, Universitaria” * Милиция лесная, дорожная, пограничная, железнодорожная, почтово-телеграфно-телефонная, портовая, университетская» (итал.) .

Если в начале тридцатых годов эти зачатки угрожающего армии развития не проявлялись сильнее, то это было связано, с одной стороны, с основными условиями мирного времени (точно так же, в национал-социалистской Германии были лишь зачатки Ваффен-СС); с другой стороны, причину можно искать в последствиях кризиса после убийства Маттеотти, вынудивших Муссолини заставить милицию присягнуть королю и (временно) назначить армейского генерала ее командиром. Если, таким образом, облик милиции вначале определялся некоторым двойным компромиссом, то очень скоро обнаружилось, что это просто вспомогательная политическая полиция для подавления революционеров.

Амбивалентен был и фашистский синдикализм. Россони, усвоив старые планы создания “sindacati misti” * «Смешанных синдикатов» (итал.) , хотел собрать работодателей и работников в единую большую “сonfederazione” * «Конфедерацию» (итал.) . Промышленники, превосходно организованные в могущественной “Confederazione dell’Industria” * «Конфедерации Индустрии» (итал.) , по понятным причинам были против этого предложения. Муссолини принял решение в их пользу. Практически фашистский корпоративизм свелся к тому, что работодателям навязали в качестве представителей фашистских чиновников, и это представительство, под воздействием государства, соединилось с почти неизменным представительством самих промышленников. Нетрудно видеть, что при этом все преимущества оказались на стороне работодателей. Не известно случаев какого-либо сопротивления с их стороны; между тем, фашистские синдикаты работников приходилось поддерживать удивительными приемами: например, введением различия между «законно признанными» и “фактически существующими» организациями, причем лишь законно признанные (то есть фашистские) профсоюзы имели право заключать коллективные договоры, обязательные для всех(!). Таким образом, принуждение и приманки были соединены в оружие, которому не могла противостоять даже столь мощная прежде CGL * “Сonfederazione Generale del Lavoro” (Всеобщая Конфедервция Труда, итал.) . Этим Муссолини освободил Италию от всех трудовых конфликтов – неудивительно, что его поддерживали промышленники. И все же, эта по-видимому столь удобная система, устранившая вместе с социальным беспокойством важнейший источник прогресса и контроля в капиталистическом способе производства, вместе с тем несла с собой и прямые серьезные опасности для хозяев экономики. В самом деле, третейский суд, которому они были подчинены, в действительности принадлежал не «государству», а партии, и в последней инстанции Муссолини. Тем самым, борьба различных влияний вовсе не прекратилась, а была изъята из поля зрения общественности и рационального рассмотрения. В партии всегда было левое крыло, и Муссолини редко отказывался от “антибуржуазных” высказываний. Только война избавила этих хитроумных промышленников от ответа на робкий вопрос, не променяли ли они дьявола на Вельзевула.

Не исключено, что отступление перед церковью было связано с переменой убеждений Муссолини, хотя его фундаментальное неверие не вызывает сомнений. Эта перемена была уже предпосылкой захвата власти; она была особенно подчеркнута школьной реформой Джентиле, в значительной степени оставившей в руках церкви народную школу, и нашла свое завершение в Латеранских соглашениях. Но Муссолини не уступил в вопросе о внешкольном образовании, тоталитарно предоставив его фашистской партии: он не выносил католических “бойскаутов”, стоявших вне Balilla * «Балилла» детская фашистская организация, от прозвища мальчика, отличившегося в войне с Австрией . Точно так же он не уступил в вопросе о церковном участии в областях, граничащих с политикой (“Католическое Действие”), впрочем, предоставив секретарю партии Джурати выражать наиболее резкие угрозы и на некоторое время пробудить к жизни скуадризм. При этих обстоятельствах трудно судить, кому Латеранские соглашения принесли бóльшие выгоды: если, с одной стороны, дело обстояло так, что даже экстремисты не отожествляли “fascistizzazione”  * «Фашизацию» (итал.) c уничтожением церкви, то, с другой стороны, церковь не препятствовала намерению партии охватить все население своей пропагандой и воспитать его с своем духе. Даже в бурный период кризиса после убийства Маттеотти партия не отказалась от дальнейшего развития своих новейших организаций, таких, как Balilla и Dopolavoro * «После работы» (итал.; название организации для развлечений и спорта) .

К началу 1927 года партия окончательно избавилась от всех конкурентов в области политики, и построение ее организации было в основном завершено. К ядру fascisti * «Фашистов» (итал.) присоединились равные по партийному рангу женские и юношеские организации (Fasciste * «Фашистки» (итал.) , Avanguardisti * Авангардисты (передовые бойцы, итал.) , Balilla, Giovani Italiane * Итальянская молодежь (итал.) , Piccolo Italiane * Маленькие итальянцы (итал.) , Universitari fascisti * Университетские фашисты (итал., студенческая организация) ); далее следовали организации, также прямо подчиненные партийной директории, Associazione nazionali fascisti * Национальные фашистские ассоциации (итал.) (pubblico impiego  * Общественные работы (итал.) , insegnanti * Преподаватели (итал.) , ferrovieri * Железнодорожники (итал.) , dipendenti industrie stato * Работники государственных предприятий (итал.) , postelegrafonici * Работники почты, телеграфа и телефона (итал.) ); в качестве внешнего круга к ним примыкали различные профсоюзы, Opera nazionale Dopolavoro * Национальные дела после работы (букв., итал.) , Istituto nazionale della Cultura * Национальный фашистский институт культуры (итал.) и т.п. Эти круги охватывают в конечном счете весь народ. В это время число мужчин, состоявших в партии, было несколько больше 800000. Чтó означает это число, лучше всего видно из того обстоятельства, что перед войной даже в крупнейших городах Италии политические ассоциации редко насчитывали больше 100 человек, и что даже Социалистическая Партия в ее лучшие времена после войны имела не больше 100000 членов. Фашизму суждено было создать первую сверхорганизованную массовую партию.

В годы после похода на Рим развитие внутреннего строения партии в точности следует направлению, в котором уже раньше изменялось построение милиции. 13 октября 1923 года большой совет устанавливает новые правила, означающие решительную иерархизацию и централизацию. Хотя провинциальные секретари должны были и впредь выбираться местными съездами, они подлежали теперь утверждению дуче. Точно так же, национальный совет (из провинциальных секретарей) сохранил некоторое право вносить предложения относительно партийной директории (“proporrà una rosa di nomi”  * «Предлагает некоторый список имен» (итал.) ), но выбор пяти его членов, и тем самым генерального секретаря, остается привилегией дуче. Еще важнее решение, что директория не может принимать политических решений важного значения без их предварительного одобрения дуче.

Статус вождя окончательно устанавливается уставом, опубликованным 12 октября 1926 года, связанным по содержанию с “Leggi fascistissime” * Букв. «самыми фашистскими законами» (итал., официальное название этих законов) . Характерно и удивительно обоснование в преамбуле, все еще именующее фашизм “una milizia al servizio della nazione” * «Общественную жизнь» (итал.) : оно определяет как норму фашизма военное положение, “сейчас, для  победы над теми, кто угнетает волю нации, завтра и всегда, чтобы защищать и развивать мощь итальянского народа”. Разумеется, “основная картина фашистской практики” осталась неизменной, и уже тогда у наблюдателя мог бы возникнуть вопрос, откуда они возьмут теперь того противника, которого они должны были подавить во славу самим себе, своей сокрушительной реакцией. Устав закрепляет могущественное и безвольное орудие, которое в руках своего господина может искать себе более сильного противника, чем несколько “covi social-comunisti” * «Гнезд социал-коммунистов» (итал.) или слабое либеральное государство.

Провинциальные секретари и их собрание, национальный совет, теряют всякое самостоятельное значение; они назначаются генеральным секретарем партии и становятся в будущем лишь промежуточной инстанцией. Вся  власть теперь переходит к большому совету и дуче как его председателю. Дуче созывает большой совет и может назначать часть его членов по собственному усмотрению. Поскольку другие члены большого совета, входящие в него по должности, также назначаются Муссолини другими путями, он в действительности дирижирует этим верховным органом, как марионетками в кукольном театре, и не вызывает удивления, что вскоре секретарь партии открывает уже его заседания лозунгом “Viva il duce” * «Да здравствует дуче» (итал.) , по которому все его члены встают. Таким образом, то обстоятельство, что большой совет назначает генерального секретаря (потом “секретаря партии”), вице-секретарей и остальных членов партийной директории, оказывается пустой формальностью; впрочем, и ей не суждена была долгая жизнь. Пути приказов теперь вполне однозначны: дуче назначает (практически) секретаря партии, этот – провинциальных секретарей, те, в свою очередь, назначают секретарей отдельных фаши. Секретари получают безусловное преимущество над соответствующими директориями; о начале движения напоминает лишь название “секретарь”, да еще положение, что на общих собраниях фашистам должно гарантироваться “ampia facoltà di discussione”  * «Полное право обсуждения» (итал.) . Но эти собрания происходят раз в год, и кроме дискуссий у них нет ни функций, ни прав. Волшебным словом фашистов должно быть не право, а обязанность; поэтому вступающий в партию фашист приносит присягу безграничной преданности: “Я клянусь исполнять без рассуждений приказы дуче и всеми моими силами, а если надо моей кровью, служить делу фашистской революции”. Насколько партия отождествляет себя с государством и даже отечеством, показывает самое интересное и самое мрачное положение устава, согласно которому изгнанный из партии – “изменник отечеству” и должен быть исключен из политической жизни.

В следующей версии устава (декабрь 1929 года) это положение изменено: выражение “vita politica” * «Политическая жизнь» (итал.) превратилось в “vita pubblica” * «Общественную жизнь» (итал.) . Это означает, по-видимому, то же, что означал проводимый Лигами бойкот, – теми Лигами, против которых фашисты выступили в поход, защищая свободу труда и человека; но масштабы были несравненно шире. Поскольку “террор” привыкли отождествлять с массовыми убийствами, эта беспрецедентно террористическая формула не вызвала тогда в Европе должного понимания.

В остальном этот устав и следующие фазы организации различаются лишь деталями заданной основной схемы. Заметнее всего усиление позиции секретаря партии, который становится по должности одновременно членом нескольких важнейших национальных комитетов, а также может быть привлечен к заседаниям совета министров.

Примечательно то обстоятельство, что иерархизация структуры партии, ослабление полномочий и подчинение дисциплине ее низовых органов объясняются не только волей к власти центральных инстанций, но также и другой причиной. Во время кризиса, связанного с убийством Маттеотти, самое настоятельное оппозиционное требование состояло в нормализации положения в стране: требовали положить конец хаотическому положению в ряде провинций, произволу “alti commissari”  * «Высших комиссаров» (итал.) и “fiduciari politici” * «Политических уполномоченных» (итал.) партии. Cюда относится известный циркуляр Муссолини префектам, на который снова и снова ссылались, доказывая якобы существовавшее в Италии первенство государства перед партией. Но даже если этот циркуляр вообще помешал закреплению власти “гауляйтеров”, то надо принять во внимание, что значительная и все возраставшая часть префектов состояла из людей партии, вовсе не представлявших “государство” в традиционном смысле слова. Это укрепило вовсе не “авторитет государства”, а в конечном счете позицию верховного вождя государства и партии. Только от него зависело, какая сторона этой его двойной природы одержит в будущем верх.

Бóльшие шансы были на стороне партии. Рациональная природа государства препятствует ему беспредельно расширять культ вождя. У партии нет таких ограничений. И если во время кризиса Маттеотти Муссолини еще высказывался в смысле, предполагавшем его отчужденное и ироническое отношение к лести, то после 3 января он уже не сопротивляется потоку бесстыдного восхваления, превратившего его в нового Мидаса, под руками которого все превращалось в золото. Ф.Т. Маринетти и здесь с футуристическим инстинктом предвидел будущее и уже в середине 1925 года обращался к Муссолини как к «великому, непобедимому дуче». Вскоре хвала несравненному спасителю, который всегда прав, распространилась повсюду – от дворца министерства до заводского цеха, от университета до учебников народной школы, и покрыла, как удушающий слой фальшивого золота, некогда столь бдительное и критическое сознание итальянцев. Везде, куда приезжал Муссолини, его окружал “ritmo cadenzato”  * «Размеренный ритм» (итал.) твердо выученного хорового пения: “Дуче, дуче, дуче!”; и немного позже уже казалось немыслимым, что этот цезарь-победитель, в качестве председателя совета министров, все еще должен называться “l’on. Mussolini” * Полностью: “L’onorabile Mussolini” («достопочтенный Муссолини, итал.) (депутат Муссолини).

Партия руководила народом во всех торжественных манифестациях, и великие памятные дни движения, 23 марта и 28 октября, давно уже затмили национальный праздник победы 4 ноября. Партия осуществила торжественную публичную присягу молодых рекрутов, в которой Муссолини во время мировой войны пророчески усмотрел очертания великого будущего, присягу, при которой она торжественно выдавала на “leva fascista” * «Фашистских призывах» (итал.) своим младшим членам партийные билеты и оружие. Для своих символов, «флажков», партия установила при официальных церемониях эскортирование собственной вооруженной силой, а для важнейших из них – даже воинские почести государственной армии.

Муссолини понимал, какое значение имела для него партия. Он открыто высмеял представления более умеренной группы фашистов, что партия уже выполнила свою задачу и может теперь раствориться в нации, восхваляя партию как “organizzazione capillare del rеgime” * «Капиллярную систему режима» (итал.) , проникающую во все места и имеющую основное значение.

И в самом деле, государственный аппарат может охотно и почтительно служить выдающемуся руководителю – но только такая партия, как фашистская, и ее вождь могут в иррациональном порыве утверждать и стимулировать друг друга. А поскольку партия не имела никакой собственной воли в отношении Муссолини, можно сказать, что она была стимулом, с помощью которого Муссолини мог одерживать верх над некоторыми сторонами своей натуры, мешавшими развитию других.


Эра Стараче (1931 – 1939)


Это окончательно выяснилось в эру Стараче (с октября 1931 года). Если предшествующие секретари партии (Джунта, Фариначчи, Аугусто Турати, Джурати) могли еще в известной степени вести себя с Муссолини как самостоятельные личности, то Акилле Стараче был всего лишь слугой своего господина. Его вознаграждение состояло в том, что он, со своей стороны, мог быть абсолютным господином партии, которую он лишил последних остатков активности и инициативы. Именно поэтому продвижение по всем намеченным направлениям происходило без всяких препятствий: эра Стараче была временем максимального расширения и влияния партии, завершения фашистского стиля, наибольшей действенности руководящего импульса Муссолини.

Вскоре после назначения на должность Стараче вступление в партию было облегчено, и в нее устремились сотни тысяч новых членов; с этого времени вряд ли было преимуществом входить в партию, но не входить в нее стало весьма чувствительным неудобством. Членство в партии было предварительным условием чиновничьей карьеры, а практически – даже любой публичной и доходной деятельности. (Небольшое ядро “старых борцов” сумело, впрочем, компенсировать себя рядом особых привилегий, вполне бюрократическим образом закрепленных в “ordine di preferenza” * «Порядке предпочтения» (итал.) ).

Точно так же, закону расширения соответствовало слияние в 1937 году всех юношеских организаций в единственную, Gioventù Italiana del Littorio (GIL) * Итальянская ликторская молодежь (ИЛМ) (итал.) , а несколько позже членство в ней было сделано обязательным в “Carta della Scuola” * «Хартии школы» (итал.) . Экспансия не ограничивалась количественным расширением, а все сильнее проникала в жизнь отдельного человека.

Уже в 1934 году был издан закон о военной подготовке, по которому в нее должны были вовлекаться уже восьмилетние дети, а позже это ощутимо выразилось в учреждении «высшего командования» и «начальника штаба» ИЛМ. Все бóльшее значение придавалось также военному и политическому воспитанию взрослых; с этой целью была устроена “Sabato fascista”  * «Фашистская суббота» (итал.) , и на каждого гражданина была заведена “libretto personale di valutazione dello stato fisico e della preparazione del cittadino” * «Личная книжка оценки физического состояния и подготовки гражданина» (итал.) .

Экспансия и интенсификация прямо коснулись и милиции. Поскольку из “battaglioni d’assalto” * «Штурмовых батальонов» (итал.) формировались дивизии, нельзя было сохранить ни прежний характер внепрофессиональной деятельности, ни прежнее представление об (индивидуальном) включении милиции в армию в случае мобилизации. “Крупные подразделения милиции” превратились, таким образом, в регулярные войска, сражавшиеся в составе армии лишь в качестве целых подразделений. Но уже абиссинская война ослабила эту связь, и стала заметна тенденция превратить эти войска в самостоятельное, потенциально направленное против армии орудие партии. Знаменитая “Colonna Celere” * «Летучая колонна» (итал.) под личной командой секретаря партии Стараче совершила примечательное деяние (захватила Гондар), причем он сам отдавал приказы. Испанская война чрезвычайно усилила эту тенденцию, поскольку на чернорубашечников пришлась главная нагрузка этой интервенции. Но хотя милиция с самого начала пользовалась некоторыми бросающимися в глаза привилегиями (например, могла отдавать римское приветствие также армейским офицерам), ее все же не удалось превратить в элитарную часть, сравнимую по значению с Ваффен-СС. Сложные причины этого мы не будем здесь рассматривать. Впрочем, можно сказать, что еще в 1938 году Италия опережала Германию в развитии партийной армии.

С тайной полицией дело обстояло не так. Прежняя “polizia segreta fascista” * «Тайная фашистская полиция» (итал.) не получила надлежащего развития, по-видимому, ввиду ее локальной ограниченности. OVRA по имени больше относилась к партии, чем гестапо, но она подчинялась чиновнику (Боккини) и никогда не была собственным орудием какого-либо видного партийного лидера. По существу, однако, в этом различии организаций выразилось идеологическое различие: Италия никогда не была деспотией уничтожения, а потому не могло развиться и ее важнейшее орудие.

Но было бы, конечно, неверно заключить отсюда, что тоталитарное давление на население было легче. Характерна здесь регламентация духовной жизни. Ufficio propaganda * Отдел пропаганды (итал.) был одним из старейших отделов секретариата партии; но еще до того, как он развился, через несколько промежуточных ступеней, в пресловутый  Minculpop (Ministero per la Cultura popolare * Министерство народной культуры (итал.) ), первоначальные сомнения Муссолини, следует ли применять к искусству и философии те же мерки, что и к политической жизни, уступили место беззастенчивому требованию тотального inquadramento * Здесь: регулирования (итал) . Istituto fascista di cultura * Фашистский институт культуры (итал.) , общая организация интеллигенции в самом широком смысле слова, насчитывала около 100000 членов, и об основательности ее работы говорит, вместе с тысячью других подробностей, то характерное обстоятельство, что еще в марте 1943 года Муссолини счел «скандальным» положительное высказывание одной университетской газеты о Бенедетто Кроче.

И здесь недоставало некоторых учреждений для элиты, например, высших партийных школ или орденсбургов * Орденсбурги (Ordensburge) – центры подготовки руководящих кадров в нацистской Германии , если не считать scuola di mistica fascista * Школу фашистской мистики (итал.) под руководством Вито Муссолини. Их заменяли физические упражнения и испытания храбрости для фашистских иерархов * В подлиннике  Gerarchen от итал. Gerarchi, «иерархи» или «главари» , нередко производившие весьма живописное впечатление.

Экспансия и интенсификация партийного влияния проявлялись не только на уровне населения, но не менее отчетливо на уровне государственной верхушки. При этом было не очень важно, что секретарь партии получил статус и ранг министра. Гораздо серьезнее было, что большой фашистский совет все больше становился высшим органом управления государством, что он попросту давал совету министров “указания”, имевшие силу приказов. Хотя, вследствие господствующего положения Муссолини в обоих советах, это смешение власти могло не иметь практического значения, оно было все же не простой игрой, поскольку оно документально отражало возрастающее значение партийного элемента в самой личности Муссолини. То же можно сказать о превращении парламента в Camera dei Fasci e delle Corporazioni * Палату фаши и корпораций (итал.) , где провинциальные секретари партии вместе с министрами и статс-секретарями составили новый вид партийного собрания. Во внешней политике это преобладание партии получило всемирно-историческое выражение в том, что “стальной пакт” соединил фашистскую Италию с национал-социалистской Германией, то есть режим с режимом.

Завершение господства партии соответствовало завершению фашистского стиля. Чтобы сделать этот процесс наглядным, приведем три примера.

О начале абиссинской войны было сообщено не в заявлении государственного деятеля, а в речи, произнесенной перед руководителями народа и партии на гигантском “Adunata delle forze del regimе” * Сборе сил режима (итал.) . Это собрание было подготовлено неделями непрерывной пропаганды, и ни один итальянец не сомневался, какова будет его цель. Наконец, 2 октября звон церковных колоколов сообщил о большом событии. К этим респектабельным звукам примешивался вой сирен, и во всех городах Италии из бесчисленных громкоговорителей звучали Giovinezza * «Джовинецца» («молодость» (итал.), песня) и Marcia Reale * Королевский марш (итал.) . Штаб-квартирой был Палаццо Видони, где командовал Стараче. Fiumane di popolo”  * «Народный поток» (итал.) лился по улицам по направлению к установленным местам сбора. В Риме эти массы, как будто по волшебству, превращаются в колонны, раздаются старые военные песни, несметная толпа без конца выражает свой восторг перед Палаццо Венеция; когда появляется дуче, происходит нечто вроде “scatenarsi di una tempesta” * «Раската грома» (итал.) . Резкими, звучными словами Муссолини объявляет свое решение; его слушает 20 миллионов человек, 20 миллионов глубоко ощущают (как нам говорят) свое внутреннее единство с этим несравненным человеком; согласно правдоподобным сообщениям, особенно сильные манифестации происходят в “quartieri popolari” * «Народных кварталах» (итал.) . Это последнее романтическое начало войны в Европе, и это действительно высшее достижение фашизма, главное убеждение которого состоит в чрезвычайном объединяющем действии войны.

Каким образом фашисты умели использовать объединяющую силу традиции, в то же время подрывая ее изнутри, особенно отчетливо и отвратительно проявилось в мессе, которой открылся “Campo Dux” * «Лагерь (итал.) Вождя” (лат.)

1938 года: это был лагерь у ворот Рима, где юношеские батальоны регулярно проходили военную и спортивную подготовку. В начале мессы пели Джовинецца. Затем следовала молитва за Муссолини – fondatore del’Impero * Основателя империи (итал.) . Секретарь партии правит мессу собственной персоной: фашистская Италия – католическая страна. Когда поднимают просфору, 15 тысяч штыков в едином порыве вздымаются к небу: католическая Италия – “sopratutto” * «Прежде всего» (итал.) фашистская страна, и она чтит своего бога острием меча.

Не только традиция, но и сама природа не может противостоять искусству ее друзей и спасителей. 20 июня 1937 года Муссолини следующим образом выступает перед 60000 фашистских женщин: “Вы должны быть хранительницами домашнего очага (возгласы топы: Да, да!), вы должны своим бдительным вниманием, своей неизменной любовью дать первую чеканку потомству, которое мы хотим видеть многочисленным и храбрым (из толпы: Да, да!)”. Можно ли себе представить более омерзительную, более противоестественную сцену, чем эти 60000 марширующих женщин, хором одобряющих рождение многочисленных детей, которых ждут от них государство и партия? Вряд ли когда-либо было нагляднее доказано философское положение, что к некоторым добродетелям и предметам не следует стремиться как к таковым, потому что в таком случае они теряют свой смысл, или даже обращаются в свою противоположность. Конечно, итальянцы – за отдельными исключениями – не смотрели тогда так далеко. Но все они ощущали определенные меры, которыми Муссолини хотел изменить облик своего народа, и которые Стараче, на свой лад, еще подчеркивал и ухудшал. В сущности, эти меры были чрезвычайно последовательны. Они соответствовали старым мечтам фашистских экстремистов и стремились “деевропеизировать” итальянцев, отвлечь их от Парижа и Лондона. В первое время Муссолини мог не видеть, что ориентация, как таковая, сохранилась и лишь изменила направление; но народ лучше его понимал, что вновь введенный “passo romano” * «Римский шаг» (итал.) – не что иное как подражание прусскому строевому шагу. Речи Муссолини все еще прерывали, нередко на каждой фразе,  “возгласы преданности и любви”; но уже перед началом войны ему приходилось открыто отвечать на критику, от которой он пытался отделаться, заклеймив ее как “буржуазную”, но в которой, в конечном счете, выразилось элементарное настроение народа, не желавшего войны на стороне старого врага против прежних союзников. Лишь очень поверхностным образом это недовольство относилось к Стараче, которого даже высокие партийные лидеры винили в том, что он подавляет страну “свинцовой тяжестью своей лично-секретарской тирании”. В действительности дело было не в секретаре партии, и Муссолини не решил проблему, сняв с должности Стараче в конце 1939 года. Но это завершило некоторую эру, и вместе с ней, как выяснилось в дальнейшем, последний период, отмеченный печатью партии.


Эпилог


Нельзя сказать, что влияние партии сразу рухнуло. Точно так же, неверно, будто руководство Муссолини встретилось теперь с единодушной оппозицией всего народа. Временами в Италии было весьма распространено желание не опоздать, впоследствии неудачи сменились новыми успехами, и популярность Муссолини часто еще выдерживала испытания; может показаться, что по крайней мере развитие фашистских организаций еще долго продолжалось в том же направлении.

В партии никогда не было столько членов, как во время войны: в июне 1943 года их было почти 5 миллионов. Ни одно назначение на важную должность не могло произойти без предварительной консультации с партией; ни один законопроект, хотя бы отдаленно затрагивающий ее интересы, не мог быть внесен иначе как совместно с секретарем партии, никогда ей не поручались столь обширные задачи: она должна была проводить гражданскую мобилизацию, и каждый итальянец ощущал в повседневной жизни ее требования и руководство. Муссолини подчеркивал и восхвалял ее роль сильнее, чем когда-либо: “Вы знаете, что я прославляю партию. Партия – это поистине душа, двигатель нации”. И вряд ли можно более очевидным образом выразить первенство партии перед государством, чем он это сделал в удивительном определении, завершающем два десятилетия развития: “Партия будет делать большую политику, государство будет представлять большую политику”.

Но все это можно уподобить страшному и бессмысленному росту волос и ногтей на трупе. В самом деле, важнейшей предпосылкой этой политики все время была фатально пошатнувшаяся в начале войны вера в величие Муссолини, – пошатнувшаяся, потому что он не сумел ни помешать войне, ни сделать ее собственной войной, ни избавить Италию от войны. И глубокая неуверенность руководства Муссолини сразу же обнаружилась при выборе нового секретаря партии; после первой неудачи он все более нервно пытался найти для этой важной должности подходящего человека. Мути, Серена, Видуссони, Скорца соревновались друг с другом, и их сплошные неудачи не вызывают удивления. Два их них были герои-чернорубашечники с “золотыми медалями”, очень решительные, но безмозглые; третий был старый предводитель скуадристов, и самым выдающимся деянием в его послужном списке было нападение на Джованни Амендола, которое привело к его убийству; у четвертого не было и этого отличия. Муссолини пожинал плоды столько раз воспетого им фашистского воспитания: можно было сразу же с уверенностью сказать, что оно не смогло произвести ни одного Джолитти, и тем более Муссолини.

Но как могли эти молодые люди справиться со своей задачей, если сам их господин так плохо выдержал испытания этой войны? Дневники его зятя дают подробное, ошеломляющее изображение импульсивности и безудержности его эмоций и его мышления. Из его необузданных решений одним из самых опасных для партии было распоряжение в январе 1941 года, чтобы все сколько-нибудь годные “иерархи”, в том числе министры, были отправлены на фронт. В этом случае он опять поставил личную этику на место государственного ума. При переплетении партии, государства и народной жизни эта поспешная мера неизбежно должна была вызвать дезорганизацию в широком масштабе, а сверх того много “malumori” * «Недовольства» (итал.) , сразу же отразившегося на моральном состоянии нации, и в конечном счете немало способствовавшего событиям 25 июля 1943 года. Кажется парадоксальным, что именно эта военная мера имела такое значение для распада воинственного фашизма; но это можно понять в связи с другими причинами, и точно так же понятно, что первоначальный импульс обновления должен был превратиться в утонченную систему клик, покровительства и коррупции.

Не только великий экзамен войны, но и закон собственного развития привел фашистскую партию к распаду на ее исходные составные части: небольшую группу революционеров-раскольников или радикальных идеологов и большую массу буржуазной милиции, лишь прикрывавшую свои желания революционными фразами, а в действительности готовую отступить. Вместе они подобны были Антею и поддерживавшей его земле, и только их единение породило силу, так долго удивлявшую мир. Но когда война дала возможность одной из этих групп, используя ненавистную всем ситуацию, всерьез поставить под угрозу интересы другой, все гигантское строение организации должно было рухнуть, потому что она не хотела больше поддерживать сама себя. Стиль ее стал пошлым и бессильным, потому что он не опирался теперь даже на видимость целого; и достаточно было нескольких неудачных выражений в речи некогда боготворимого человека, чтобы его высмеяли – на юге и на севере, у фашистов и антифашистов.

Муссолини забыл, в чем состояла основная картина фашистской практики, и тем самым практическая сущность фашизма: это была чрезмерная реакция на действия более слабого, торжествующая собственную победу. И в начале итальянский фашизм в самом деле был тем, чтó так часто приводится как его определение: вооруженной силой буржуазии для насильственного подавления попыток невозможной пролетарской революции в западноевропейской стране старой буржуазной традиции, хотя и с умеренным вначале индустриальным развитием. Но фашизм был чрезмерной реакцией, и потому потерял связь с этой ситуацией. Он мог найти себе другого врага и даже искусственно вызвать его провоцирующее действие, он мог освободить свое насилие от грубого способа выражения, расширить его радиус действия (например, путем “экспедиций наказания через границу»), он мог развить свой стиль. Формальный характер описанной картины делает невозможным то содержательное определение, которое напрашивается у Морраса, а также у Гитлера.

Но было нечто, на что фашизм, по самой своей сущности, был неспособен: бороться вместе с более сильным против более сильных. В таком случае фашизм должен был внутренне ослабеть, а фашисты должны были разделиться: национал-фашистские буржуа стали опять национальными буржуа, но больше не фашистами, а национал-фашистские революционеры перешли к более сильной власти и больше не были ни революционны, ни национальны. Когда Муссолини говорил о “предательстве” членов большого совета, он положил в основу политической оценки, как он это часто делал, принцип личной этики. Но в действительности дуче фашизма в этот момент уже нельзя было предать, поскольку он сам привел к гибели итальянский национал-фашизм. Но так и должно было случиться в этом мире, который призвал к жизни и дал самосознание национал-фашизму именно тем, что лишил его неизбежных для него предпосылок.


Следующая часть:

Фашизм в его эпохе. Часть 4

 
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^