На главную / История и социология / Эрнст Нольте. Фашизм в его эпохе. Часть 3

Эрнст Нольте. Фашизм в его эпохе. Часть 3

| Печать |
Борьба за социал-демократию

Вряд ли можно сомневаться, что Италия после окончания войны оказалась в наилучшем положении из всех европейских держав Антанты. Принцип национальностей наградил свое самое верное дитя щедрыми дарами: не только были достигнуты крайние пределы распространения языка – приобретены Триент, Триест и Пола – но эти пределы были перейдены, так что настоящие национальные границы были повсюду неприступны. Извечный враг нации, Австрия, была совершенно уничтожена. Между Альпами и морем простиралась теперь самая замкнутая и безопасная национальная область европейского континента. Совсем иным было положение Франции, которой через открытую границу по-прежнему противостоял тот же, вряд ли серьезно ослабленный враг, национальное существование которого защищал принцип национальностей; совсем иной была даже ситуация Англии, не знавшей, как справиться с кризисом своей империи, ставшим неизлечимым вследствие войны! Если в этой внешнеполитической картине были все же темные места, это произошло лишь потому, то не смогли или не захотели следовать заветам Мадзини. По Лондонскому договору удалось получить главную часть Далмации, но от Фиуме пришлось отказаться. Далмация, то есть восточный берег Адриатического моря, была областью с богатыми историческими воспоминаниями времен венецианского господства; но численность итальянского населения была там относительно невелика, и это население было все сосредоточено в приморских городах. Фиуме был, напортив, преимущественно итальянским городом (хотя далеко не “italianissima” * «Самым итальянским» (итал.) ), но он был необходимой гаванью для  всего хорватского хинтерланда, и такой симбиоз был в его собственных интересах. Однако после крушения Австрии он был, как и Далмация, занят итальянскими войсками, а еще не сконструированная Югославия могла оказать лишь словесное сопротивление. Можно понять, что Италия предъявила теперь притязание на Фиуме; но еще более понятно, что такое грубое нарушение действующего договора и некоторого почтенного принципа встретило на мирной конференции неблагосклонный прием. Почему Италия отказывала Югославии в том, чтó она сама себе позволила в Южном Тироле? Почему она не могла согласиться на самое очевидное решение – обмен? Можно было заподозрить что итальянскую политику определяют националисты, использующие принцип национальностей как предлог, но руководствующиеся исключительно соображениями власти и престижа. (Союзники, конечно, не хотели прибегнуть здесь к единственно законному, по их представлениям, критерию всех неразрешимых вопросов власти – к войне, и предпочитали обрушить на союзника моральное негодование). Это внешнеполитическое напряжение отодвинуло на задний план все события в Италии до договора в Рапалло, и даже после него.

А между тем, этот вопрос имел несравненно меньшее реальное значение, чем внутриполитические конфликты. Спор интервенционистов и нейтралистов вовсе не был снят и преодолен в час общего бедствия и общей решимости; война, которая должна была “создать” или “утвердить“ нацию, в действительности еще глубже ее расколола, потому что сама возникла вследствие раскола, подобного гражданской войне. Если интервенционисты могли указать на победу, как на высшее утверждение своей воли, то бывшие нейтралисты отвечали на это, что приобретения можно было, вероятно, получить и без войны, что чудовищные потери были слишком высокой ценой за них, и что, во всяком случае, подлежат наказанию те, кто несет непосредственную и исключительную вину за гибель 700000 молодых людей. Если даже эти упреки происходили от “негероического” умонастроения, они должны были все же пробудить в интервенционистах глубоко запрятанное чувство неуверенности и сомнения в себе. В самом деле, хотя итальянские войска, несомненно, хорошо сражались, они не добились убедительных успехов; они не смогли даже захватить столько территории, сколько Австрия готова была отдать четырьмя годами раньше. И нельзя было даже утверждать, что Италия существенно содействовала связыванию вражеских сил: австрийские оборонительные позиции в Альпах были слишком выгодны по природным условиям, чтобы там можно было применить многочисленные армии. Для спасения своего морального облика оставалось цепляться за битву при Витторио Венето и лживо выдавать ее за решающее сражение войны, между тем как это был всего лишь последний удар, добивший брошенную армию уже распавшегося государства. Но препятствия, встреченные в Париже, можно было легко объяснить разговорами о “vittoria mutilata” * «Изувеченной победе» (итал.) , причем не предполагалось знакомства с текстом договора и с подлинной ситуацией в Фиуме: это доставляло всем чувствительным людям удобную для понимания черно-белую схему. Таким образом две лжи превратили содержание “подлинного” интервенционизма в политически действенное средство, которым воспользовались прежде всего националисты.

Но и прежний нейтрализм не ограничивался ретроспективными рассуждениями. Социалисты могли укрепиться в убеждении, что лишь радикальное изменение общественных структур может навсегда преградить путь силам интервенционизма. Но среди них не было единства в том, как должно выглядеть это изменение. Бóльшая часть партии впала, по крайней мере на словах, в роковое заблуждение, что революция должна следовать ленинскому образцу. Она ошибалась, тем самым, почти во всем, в чем только можно было ошибиться: в структуре собственной партии, в характере общества, в степени зависимости государства, в настроении народа. Но вначале она имела значительные успехи, потому что ей удалось повлиять на ту еще не сформировавшуюся силу, от которой зависел исход событий.

Этой третьей силой была огромная масса крестьян, буржуа и рабочих, которые прошли через эту первую в итальянской истории демократическую войну и теперь принесли обратно на родину не столько свои воспоминания, сколько свою волю к глубоким реформам: реформе аграрных отношений, устройства армии, трудового законодательства, избирательного права. Но их добрая воля неизбежно рассеялась бы и пропала, если бы она не примкнула к некоторой уже сформированной политической группе. Лишь небольшая часть ее, может быть, стала бы вместе с националистами попросту восхвалять войну, вместо того, чтобы превратить ее результаты в практически ощутимые общественные перемены. Но, с другой стороны, было не так уж много тех, кто решительно повернул к ленинцам: массы не склонны к доктринально-требовательному радикализму. Большинство поддерживало общее иллюзорное настроение, именуемое революционным, участвовало в бесконечных забастовках, захватах земли и т.п., но не могло выразить никакой собственной политической воли. Если бы социалисты-реформисты, во главе с руководителями крупных профсоюзных организаций, сумели освободиться от бессмысленной и внутренне неискренней связи с ленинцами внутри самой Социалистической Партии и пойти вместе с этими массами, это породило бы, возможно, большую партию реформ, способную начать снизу глубокие социальные перемены и защитить их сверху: социал-демократию. Казалось, к этой задаче были призваны левые интервенционисты,  одинаково далекие и от национализма, и от ленинизма.

В 1919 году это представляло для Муссолини политическую возможность, и в этом направлении в самом деле двигалась его политическая воля. Но эта воля была обременена прошлым и ослаблена впечатлительностью, не способной уклониться от возбуждающих текущих событий.

Несомненно, его понимание происходящего должно было привести его на этот путь. Критический пересмотр марксизма, начатый им во время войны, в корне изменил его взгляды, настолько, что возникает вопрос, как он мог примирить с этими градуалистскими  * Градуализм – предпочтение постепенных перемен тезисами свой беспокойный темперамент. Теперь он убежден, что капитализму предстоит еще долгая жизнь, и что поэтому классовое сотрудничество ставится в порядок дня. Если некогда он говорил о “giornata storica” * «Исторических днях» (итал.) , то сейчас он увидел, “что чрезвычайно сложная мировая экономика не может быть изменена путчами”. Деление общества на буржуазию и пролетариат примитивно, в высоко дифференцированных и индивидуалистических обществах Запада революции вроде ленинской невозможны. (Поэтому еще в апреле 1919 года он заявляет, что Италии никоим образом не угрожает большевизм. С острой и правильной наблюдательностью он критикует тактику Социалистической Партии, внушающей массам надежды, которые  она не может или не хочет осуществить; он заявляет, что его задача – “вернуть к разуму” эту партию. Нетрудно понять, в чем он теперь усматривает “разум”: это тот самый реформизм Турати, на который он некогда так резко нападал (и которому тот, впрочем, еще не решался следовать), и пример французской СGT * Confédération Générale du Travail – Всеобщая Конфедерация Труда (фр.), французская профсоюзная организация реформистского направления под руководством Жуо.

Фашизм, основанный 23 марта 1919 года на немногочисленном собрании в Милане, состоявшем главным образом из бывших левых интервенционистов(180), мог быть понят как начало национального социализма, зародыш социал-демократии или, может быть, лишь ее подготовительная стадия. В самом деле, он был задуман как временное слабо связанное объединение, без каких-либо догм или “finalità remote” * «Отдаленных целей» (итал.) , прагматически посвященное решению определенных задач.(181) И эти задачи – те самые основные социальные изменения, которые ленинизм связывает с несостоятельными догмами и тем самым подвергает опасности: Республика, аграрная реформа (“la terra ai contadini” * «Землю крестьянам»(итал.) ), упразднение сената, конфискация церковных имуществ, частичная экспроприация капитала, экономические советы (“Consigli nazionali” * «Национальные советы» (итал.) ) наряду с политическим парламентом. Во всяком случае, Муссолини сохраняет еще здесь вполне ясное представление, что “революция” должна коснуться именно права собственности, и молодой фашизм не только много раз приводит как образец своей программы Курта Эйснера, но с гордостью указывает на “carattere popolare e sovversivo” * «Всенародный и сокрушительный характер» (итал.) своего учредительного собрания.

Однако, уже тогда было много причин не доверять революционному характеру этой “антипартии”, и вряд ли было случайностью или ошибкой, что Турати, д’Арагона или Буоцци не хотели довериться этим помощникам.

Уже крайняя подвижность Муссолини в адриатическом вопросе могла вызвать подозрения. На некоторые недружелюбные голоса во французской печати он отвечает, называя все еще союзные угнетенные нации габсбургской империи “queste tribù” * «Этими племенами» (итал.) и выставляя против них свою собственную трехтысячелетнюю культуру. Итальянцев, говорящих о компромиссном решении, он все более резко клеймит как “политиков отказа” (“rinunciatarî”). Человек, создававший в конце войны итальянское «Движение сторонников Лиги Наций» и приветствовавший президента Вильсона вдохновенными речами, слишком уж быстро переходит к злобному антивильсонизму. Поддавшись приступу гнева против «Высшего совета волков, лис и шакалов в Париже», он бросается в объятия теории пролетарских народов, хотя, по-видимому, знает, с какой целью ее выдвинул Коррадини и, конечно, не может упустить из виду, что против нее можно привести те же возражения, что и против «примитивной» теории пролетарского класса.

И если в примечательной фазе его дуэли с Лениным он обвиняет своего великого партнера в том, что тот снова вводит в России  капитализм, то его союзникам, демократическим антибольшевикам, может показаться крайне подозрительным, что Муссолини применяет также мифологему антисемитизма: сотрудничество еврейских банкиров Лондона и Нью-Йорка с их собратьями по расе в Москве препятствует победе белой армии и представляет собой акт мести против арийской расы и христианства.

Эти и подобные им отклонения от главного пути надо приписать прежде всего тому, что в послевоенное время Муссолини находится почти в отчаянном положении. Долгие годы он владел массами, а теперь к нему почти никто не прислушивается. Все отвращение, которое теперь открыто выражается к ненавистной войне, направляется в первую очередь против него. Это отвращение укрепляет Социалистическую Партию, для которой он – главный Иуда и предатель. У него больше нет опоры в массах, и потому все достойные его политические планы должны остаться призрачными; у него остаются контакты лишь с военно-политическими авантюристами. Незадолго до конца войны он завел связи с Arditi * Отважными (итал.) , специальными подразделениями, действовавшими в наземных боях наподобие летчиков: они предпринимали рискованные операции с кинжалом с зубах и гранатой в руке, за что их освобождали от тягостей окопной жизни. Arditi и их друзья втянули его в весьма отвратительную демонстрацию против Леонида Бессолати, который осмелился предложить обмен Далмации на Фиуме и сомневался в полезности границы на Бреннерском  перевале; эта демонстрация была направлена как раз против того человека, который должен был бы стать его важнейшим союзником в борьбе за социал-демократию. В апреле те же люди, после уличной драки, направились к зданию Аванти! и подожгли его; а Муссолини оправдывал это событие в своей газете, после того, как он и раньше призывал уже к гражданской войне против «клеветников»: «Мы будем защищать мертвых. Всех мертвых, даже если нам придется вырыть окопы на площадях и улицах наших городов.»

После парламентских выборов в ноябре 1919 года его положение окончательно выяснилось. Переговоры с левым блоком провалились, так как левые не хотели навлечь на себя его именем народный гнев. Оставшись в одиночестве, он получил едва 5000 голосов из более чем 250000. Социалисты праздновали по всей Италии решительную победу. Получив 156 мандатов, они стали сильнейшей партией; в коалиции с пополари они имели бы абсолютное большинство. О Муссолини больше не было речи. Он казался политическим мертвецом.

Но двумя месяцами раньше Габриэле д’Аннунцио с несколькими сотнями добровольцев осадил Фиуме, и когда социалисты использовали первое заседание парламента для пустого жеста по этому поводу, вечером того же дня толпы националистов устроили на улицах Рима охоту на социалистических депутатов, и несколько из них пострадали. И в то время, когда звезда Муссолини, казалось, клонилась к упадку, на политическом горизонте Италии взошли два светила: национализм и д’Аннунцио.

 


Страница 4 из 21 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


Защитный код
Обновить

наверх^