Вячеслав Пьецух. Рассуждения о писателях |
| Печать | |
СОДЕРЖАНИЕ
НаваждениеЧто бы там ни выдумывали люди болящие, неудачники и пострадавшие ни за грош, мир устроен таким гармоническим образом, что каждая человеческая судьбина развивается соответственно качествам судьбоносна, что, попросту говоря, нам по заслугам причитаются и миниатюрные наши радости и капитальные наши беды. Тут буквально каждое лыко в строку: если тебе вроде бы ни с того ни с сего свалился кирпич на голову, то это не значит, что тебе нечаянным образом свалился кирпич на голову, а значит это, что либо ты жену обижаешь, либо пьешь не в меру, либо доски воруешь для дачных нужд. То же самое касается и судеб литературных: выдающийся русский писатель Николай Успенский потому прошел у нас незамеченным и кончил жизнь под забором, перерезав себе горло перочинным ножиком, что он был бытовой негодяй и понаделал ближним немало гадостей; Лев Толстой, обитая в своей царской Ясной Поляне, умудрился сделаться несчастнейшим из людей, и это немудрено, поскольку «в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и воздержании от мяса», как деликатно заметил Чехов; за что Достоевскому выпали каторжные работы, за то ли, что он по молодости впал в социалистическую ересь, или за то, что он совершил одно тяжкое преступление против нравственности – это еще вопрос; Некрасов умер в ужасных муках, потому что он был жадина, картежник и грабил товарищей по перу. С другой стороны, кого ни взять из больших наших писателей, все они прожили жизнь счастливую, сравнительно обеспеченную, невероятно богатую впечатлениями, мыслями, чувствами, и заслужили признательность современников, ибо, несмотря на мелкие свои слабости, прямо служили Богу; правда, неизвестно, за какие заслуги Михаил Шолохов прожил в безбедной праздности тридцать лет. Да и то сказать – мир потому и прекрасен, что существуют исключения из самых жестоких правил. В частности, великий русский писатель Николай Семенович Лесков, стоящий в нашей культуре вровень с Гоголем и Толстым, разве что он эпопеи не сочинял, создавший самобытную эстетику, открывший целое направление в национальной культуре, по сей день считается демиургом второго ряда. Истоки этой очевидной несправедливости, – если, конечно, исходить из того, что кирпичи просто так на голову не падают, – можно в его биографии поискать... Итак, Николай Семенович Лесков, дворянин во втором поколении благодаря тому обстоятельству, что его отец дослужился по акцизному делу до чина колежского асессора, родился в 1831 году на Орловщине, в Кромском уезде, о каковой территории в нашем народе сложилась присказка «Орел да Кромы – первые воры», а между тем она дала России столько первостепенных писателей, сколько никакая другая территория не дала. Образование Николай Семенович получил малое, он окончил только три класса губернской гимназии, с тех пор нигде уже не учился, в точных науках был слаб, басурманскими языками не владел, «латинские берзости не текох». Молодость провел так, как ее на Руси и положено проводить: широко отведал винца с хлебцем и любви по прейскуранту в срамных заведениях на Андреевском спуске в Киеве, нуждался, влюблялся, попадал в истории и много путешествовал по стране. Шестнадцати лет он поступил мелким чиновником в Орловскую судебную палату и вскоре женился на Ольге Васильевне Смирновой, которая кончила тем, что сошла с ума и вплоть до 1909 года прожила в петербургской больнице св. Николая, на подоконнике, отнюдь не ориентируясь ни во времени, ни в пространстве. Потом Николай Семенович перешел на частную службу, в английскую торговую компанию, и вдругорядь женился на Екатерине Степановне Бубновой, умнице и красавице, которую он принял разведенной да еще и с тремя детьми. В начале шестидесятых годов он переехал с семьей на жительство в Петербург, поселился возле Таврического сада, в Фуршатской улице, в доме № 62, и ни с того ни с сего занялся литературой – было ему тогда около тридцати; это впрочем, бывает, что люди внезапно впадают в писательство, как в болезнь, уже будучи далеко не молодыми, сложившимися людьми, которые к тому же исповедуют самые плоские интересы, то есть, по-видимому, дело обстоит так, что литературный дар рождается вместе с ними, но проклевывается поздно и невзначай; или, может быть, дар как бы нисходит с неба и, вселившись в какого-нибудь «избранника праздного», вдруг превращает его в ближнее чадо Бога – ведь серьезные писатели суть все прямые дети Божий как Христос; но вообще это дело темное, каким именно образом столоначальники – Лесков до столоначальника дослужился – каким именно образом столоначальники становятся художниками и наоборот, во всяком случае, Рембо только в ранней юности сочинял, Аксаков-отец взялся за перо на старости лет, а талант Блеза Паскаля и вовсе прорезался после того, как его лошади напугали. Писательским трудом вырабатывал Николай Семенович, по его мнению, недостаточно – вкупе с окладом жалованья чиновника по министерству народного просвещения выходило чуть больше двух тысяч целковых в год – и всю свою жизнь жаловался на бедность, хотя обитал в сказочно многокомнатных квартирах, устраивал журфиксы, держал прислугу и вообще в его время можно было отлично пообедать за двугривенный серебром. Жена его была далеко не Сниткина, и даже не то чтобы Софья Андреевна, переписавшая за мужем «Войну и мир», но однако и не Елизавета Салтыкова-Щедрина, супруга Михаила Евграфовича, которая говорила – «Мишелевы глупости» о сочинениях своего прославленного супруга. Так вот и со второй женой Лесков разошелся; разойдясь, он поселился вместе с сыном Андреем Николаевичем, офицером, завершившим карьеру в чине полковника Генерального штаба Советской Армии, и одолел последние десять лет жизни болящим холостяком. Умер Лесков благостно – уснул и не проснулся, каковая смерть, или, напротив, освобожденье, по народному поверью, предназначается только для чистых душ. О характере этого демиурга...Лесков был человек недобрый; как-то, когда он сидел с приятелями в гостиной, ему доложили, что пришел Данилевский, известный склочник, и Николай Семенович нарочно залез под стол, чтобы дать гостю возможность наговорить гадостей про хозяина, а потом внезапно выглянуть из-под скатерти и таким образом выставить Данилевского в самом дурацком виде. Лесков был хороший товарищ, готовый помочь всякому литературному бедолаге, если тот вдруг пропивался, лишался куска хлеба, заболевал. Лесков был человек малообщительный и не имел друзей в правильном смысле слова, а знался все больше с писательской мелочью, вроде женоподобного Болеслава Маркевича, шута Лейкина, какого-то Иванова-Классика, краеведа Пыляева, бытовика Терпигорева, темного Василевского-Буквы... – Чехова же и Гаршина не любил. Лесков был мужчина крутого нрава и однажды в ревельской пивной избил стулом двух тамошних немцев, которые вздумали неодобрительно отзываться о русских и России. Лесков был человек раздражительный; стоило кухарке спеть что-нибудь за стряпней или немного разгорячиться гостям сына Андрея, как он с оскорбленным видом принимался жаловаться на то, что у него в доме вводят «бордельный режим», направленный прямо против русской литературы. Лесков был человек желчный; если на улице ему попадался знакомый цензор, или литератор из враждебного лагеря, или кто-нибудь походя разворачивал перед ним недружественную эстетическую программу, он немедленно шел домой срывать зло на близких, например, донимал сына старинной отцовской песней: дескать, вот я в твои годы... – на что сын резонно ему отвечал, что, дескать, вы отец, в мои годы в нетрезвом виде дрались с саперными юнкерами. Лесков был человек злопамятный; после того как его обокрали до нитки в Праге, пределы отечества он больше не покидал. Лесков был человек наивный; считая себя записным собирателем, он аккуратно посещал по воскресеньям антикварные магазины и, в конце концов, превратил кабинет в музей, но, как потом оказалось, в его собрании не было ни одной по-настоящему ценной вещи. Лесков был подвержен посторонним влияниям; из любви к Толстому он проникся симпатией и к вассалу его Сютаеву, а проникнувшись симпатией к Силаеву, принципиально взял на воспитание девочку-сироту и заботился об оной как о родной, хотя ни она его не любила, ни он ее не любил, а впрочем, из двенадцати пунктов лесковского завещания, кажется, семь пунктов касаются сироты. Лесков был человек верующий, безукоризненно порядочный, строгий той строгостью, которая личит не художнику, а директору департамента – детей своих он сек собственноручно и аккуратно; под старость немного чудаковатый: под старость он отказался от мяса, высчитывал дату смерти и носил балахон по щиколотку, который застегивался на женскую сторону. Заодно еще внешность Николая Семеновича обрисуем на всякий случай, ибо Пушкина в лицо знают все, и Гоголя знают все, а облик Лескова мало кому известен, до того основательно его оттерли на задний план: он был мужчина плотный, буйноволосый, вечно нахмуренный, с крупным, матерым носом и таким выражением на лице, точно ему сильно не по вкусу его эпоха, точно он вообще сильно не рад тому, что его родили на белый свет. Таким образом, и в биографии и в характере Николая Семеновича Лескова обнаруживается многое из того, за что не по справедливости, но законно его можно было бы низвести до положения демиурга второго ряда. Однако в действительности на это были совсем другие, неосновательные причины; странно вымолвить, но Лескова еще при жизни третировали в связи с тем, что он был писателем отнюдь не демократических убеждений, что он был привержен монархии, христианству в неукоснительно православной его редакции, кастовости, то есть существующему порядку вещей и крепко недолюбливал всякого рода революционеров. Еще в начале своей литературной карьеры он выступил со статьей о петербургских пожарах шестьдесят второго года, которые он неосторожно связал со студенческими волнениями и прокламацией «Молодая Россия», по слухам, инспирированной Чернышевским, и с того времени самое имя Стебницкий – Николай Семенович писал в те поры под псевдонимом Стебницкий – стало синонимом мрачной реакции, отъявленного консерватизма, короче говоря, прямо ненавистным сделалось это имя. Затем последовали его повести «Некуда», «На ножах», выставлявшие революционную демократию в самом прискорбном виде, и от Лескова отвернулись все прогрессивно настроенные журналы, издатели и пишущая братия, для которых литератор и даже как бы не человек. Если принять в расчет, что во второй половине девятнадцатого столетия «красные» убеждения были нормой, а охранительная платформа почиталась наравне с конокрадством и растлением малолетних, то будет вполне понятно, почему пламенно мыслящая общественность сразу оттерла Лескова на задний план. Правда, и Достоевский отнюдь не был писателем революционно-демократического крыла, и он даже сочинил роман «Бесы», за который его Ленин возненавидел, но у Достоевского имелось в активе героическое прошлое и репутация страдальца по убеждению – как известно, он был приговорен к расстрелу за то, что публично читал письмо Белинского к Гоголю – и оттого ему много спускалось с рук. У Лескова же не было за плечами ни одного поступка, ни даже шалости либерального толка, и оттого он был обречен на славу среднего литератора, одиночество и сомнительные знакомства; брат его, впрочем, как-то в нетрезвом виде залез на дерево и произнес целую антиправительственную речь, но в читательских кругах об этом знали нешироко. Вообще говоря, художник и политическая платформа – серьезная тема для размышлений. Положим, во Франции тут еле-еле наберется материала для беседы за чашкой кофе, поскольку во Франции художник – это одно, а что он думает об учении Сен-Симона – совсем другое, и это другое не касается никого, но в нашей запальчивой стороне, где, так сказать, эпидемия политикоза издавна охватывает даже тех, кто едва знает грамоте, эстетика и политика находятся в тесной принудительной связи, и даже они до такой степени неразлучны, что банальные диссиденты вроде Радищева с Чернышевским ходят у нас в серьезных писателях и до сих пор пристально изучаются в средней школе. Между тем ясному глазу видно: значительный художник, будь он хоть анархистом, хоть клептоманом, придерживайся он самых причудливых, например, метеорологических убеждений, интересен культурным людям только в той степени, в какой он значителен как художник. Ну кому сейчас любопытно знать, что Эзра Паунд был фашистом, Михайло Ломоносов пил горькую, а Фрэнсис Бэкон сидел за взятки? Да никому, кроме их биографов и любителей исторических анекдотов... Вместе с тем нам решительно все равно, что Демьян Бедный известен как книжный вор, граф Хвостов был добродушнейшим из людей, а Потапенко отличал изощренный вкус, поскольку все это были третьестепенные литераторы, лишь потому застрявшие в памяти поколений, что прежде, в досоциалистическую эпоху писателей было мало, и в народе их знали наперечет. Так что приходится удивляться, как это в глубоко культурной стране, где посредственных живописцев на улице узнают, где чтение – не модное занятие среди университетских профессоров, а способ существования, как это современники сподобились разжаловать гениального писателя в рядовые только за то, что он не любил бомбистов, а потомки не потрудились пересмотреть литературную табель о рангах и расставить наших демиургов на соответствующие места. Этому еще оттого следует удивляться, что гениальность Лескова несомненна даже для осторожного и уклончивого ума, что литературная табель о рангах у нас предположительно строится таким образом: Пушкин, Гоголь, Толстой, Достоевский, Лермонтов и Лесков – это все чины генеральские, далее следуют статские советники, коллежские асессоры, и так вплоть до губернских секретарей, в каковых состоят сочинители детективов. Во всяком случае, из первой шестерки Лескова выкинуть невозможно, ибо он явил читателю новое мирозданье, что, собственно, и отличает гения от таланта и прочих разновидностей творчески организованного ума, ибо он великий стилист, вряд впоследствии превзойденный, по крайней мере, у Толстого всегда можно при желании отыскать какое-нибудь неприятное место, вроде «...достал только что купленную с новым способом открывания папиросницу», а у Лескова ничего подобного не найдешь, ибо он написал «Чертогон», «Язвительного», «Левшу» и до такой степени прояснил Россию, русского человека, что читать страшно, как бы читаешь и только того и ждешь, что на следующей странице тебе укажут дату твоей кончины. И еще тому приходится удивляться, что консервативные, или, говоря по-русски, охранительные убеждения суть не самые человеконенавистнические и тупые. Справедливо говорят французы: «Лучшая новость – это отсутствие новостей» – справедливо и мы говорим: «Лучше синица в руке, чем журавль в небе», зная наверняка, что среднестатистический житель Земли – дурында, и уповая на то, что мир устроен по-божески, с креном во благо, а также отправляясь от учебников по истории, из каковой истории нам известно, что вот Швеция не пережила ни одной революции и умудрилась стать чуть ли не самой процветающей страной мира, а Россия пережила подряд три революции и все никак не очухается от потрясений, которые ей учинили прогрессивно настроенные слои. То есть это нужно было бы в ножки поклониться Достоевскому да Лескову, за то что они предвидели пагубность революции и загодя показали нам ее оскаленный, дикий лик, а после зарубить у себя на носу, де: «Кто прямо ездит, дома не ночует», да только русский человек, как известно, задним умом крепок – в этом-то и беда. Если бы не такое досадное его качество, вряд ли обошли наш народ вспыльчивые юноши, которые писали в своих прокламациях за 66 лет до поворотного Октября: «Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, знамя красное, и с громким криком: да здравствует социальная и демократическая республика Россия, – двинемся на Зимний дворец истребить живущих там» – вряд ли благодушный наш народ перетянули бы на свою сторону фанатики с бомбами в узелках, которым ничего не стоило убить соотечественника, исходя из какого-нибудь вздорного, механического учения, и, собственно, того ради, чтобы спустя полвека на Лубянской площади, на Старой площади и в Кремле обосновались малограмотные сатрапы, устроившие новую военизированную империю, куда более глупую и бесчеловечную, чем захудалый наш Третий Рим. Иначе говоря, писатель может любить крашеных блондинок, питаться вареным сеном, пьянствовать напропалую или, напротив, в рот не брать хмельного, исповедовать зороастризм, боготворить царя Навуходонасора – это никакого значения не имеет, главное, его профессия такова, что воленс-ноленс он непосредственно служит Господу как священник, провожая под локотки нетрезвое человечество от врат Царства Божия до врат Царства Божия, от пункта грехопадения до вожделенного того пункта, где Спаситель с распростертыми объятиями ожидает блудных своих детей. Во всяком случае, Пушкин ветреник и монархист, Гоголь – мрачный мистик, помешавшийся на своей личности, и тоже монархист, Толстой – сектант, тиран и ненавистник всяческого прогресса, Достоевский – желчный националист, Лермонтов – просто неприятный человек, а между тем все это были прямые гении... И удивительное дело: из них один гений Лесков поплатился за свою непоказанную платформу и остался в понимании нашей наивной публики так ... занятным сочинителем из поповского быта и аранжировщиком анекдотов. Подозреваем, что Лесков еще в одном кардинальном пункте провинился перед читателем, иначе трудно понять его сравнительно хладнокровное отношение к такой огромной величине. Именно Николай Семенович тем задел за живое русского человека, что он выставил его в натуральном виде и пригласил нас полюбить себя «черненькими», в то время как настоящие патриоты способны соотечественника только «беленьким» полюбить, что Лесков, может быть, невзначай, объективно воссоздал наш национальный характер со всеми его «пригорками-ручейками», а мы не так боимся вражеского нашествия, как разоблачения нашей бедовой сути. Достоевский ведь вовсе не о России писал, он сочинил свою собственную страну и свой собственный народ, как Джонатан Свифт свою Лиллипутию сочинил, чего западный мир так и привязался к нашему Достоевскому, ибо Русская земля для него чужда и непостижима, а Карамазия, по крайности, постижима. Толстой писал вроде о России, но, сдается, о России выхолощенной, рафинированной, которую легко спутать с окрестностями Версаля, потому что князь Болконский, будь он истинным русаком, обязательно экономил бы на полковой казне и шинелях второго срока, граф Безухов, при всех его качествах благородного человека, целыми деревнями проигрывал бы в «стуколку» крепостных, а Платон Каратаев с утра проповедовал бы непротивление злу насилием, но вечерами непременно таскался по кабакам. И только Лесков, может быть, представил Россию такой, какова она есть, во всем ее тягостном многообразии и богатстве. Посему естественно будет предположить, что русский читатель почитал-почитал, осердился и в сердцах отказал Николаю Семеновичу в олимпийстве; да и как тут, действительно, было не осердиться, когда что ни страница, тебя выставляют дурнем, хотя бы и мыслящим, чувствительным, утонченным, а все же дурнем, который не в состоянии понять своей выгоды, который не ко времени злобен и не к месту братолюбив, который вообще наделен от природы настолько иррациональным характером, что сам на себя не может надивиться со времен стояние на Угре. И то сказать: мы, грешные люди, любим себя и дорогую нашу Россию расслабленно, с сахарином и в высшей степени подозрительно относимся ко всяким там чаадаевым да Лесковым, любящим эту материю с перцем, нервно, точно они одновременно и любят и ненавидят, на манер того, как третируют своих жен-красавиц обманутые мужья. Разумеется, лестно прочитать о себе у Достоевского «Широк, слишком широк русский человек, я бы сузил», и у Толстого лестно о себе прочитать, да вот хоть про дубину народного гнева, а у Лескова читать про себя противно. Покуда в сторону «Чертогон», где прижимистый купчина раз в году пропивает свои барыши с битьем венецианских зеркал и выкорчевыванием финиковых пальм из кадок, а поутру похмеляется парой чая за шесть копеек, в сторону и «Язвительного», где мужики взбунтовались против немца-управляющего, который в наказание привязывает разгильдяев к стулу на три часа, вместо того, чтобы всыпать ума в задние ворота, а вот остановимся на «Левше». Это большое недоразумение, будто «Левша» представляет собой гимн русской изобретательности, а также сердечной привязанности между Россией и русаком. Это даже не то чтобы не совсем так, а совсем не так. Припомним фабулу этой вещи... Англичане подарили государю Александру Павловичу механическую диковинку – заводную блоху в натуральную величину, которая может «дансе» танцевать, а национал-патриот Платов, войсковой атаман и бородинский герой, желая уесть европейскую цивилизацию, приказал тулякам придумать что-то такое, что возвысило бы русского человека над фанаберией англичан. Туляки, опечатанные в избе, придумали подковать механическую блоху, что вышло не в пример филигранней и с некоторой долей юмора, да вот незадача: «дансе» танцевать блоха уже не могла, потому что тульские подковки ее слишком утяжелили. Впрочем, государь Александр Павлович тут умышленной диверсии не нашел, а, напротив, похвалил туляков и даже одного из них, именно Левшу, командировал на Британские острова. Там наш Левша вел себя самым положительным образом: он сдержанно одобрял достижения западноевропейской технологической мысли, отказался жениться на англичанке и принять британское подданство, неукоснительно брал на заметку разные военные обстоятельства, и все просился назад, домой, в самоварную Тулу. Весь обратный путь Левша на пари пропьянствовал с каким-то английским шкипером, и не желая уступить фанаберии англичан, допился до белой горячки, по приезде был помещен в «холодную» как лицо, не помнящее своего имени, простыл, заболел и умер. Поскольку домой он вез ту военную тайну, что англичане давно не чистят дула ружей толченым кирпичом, то умирая, он все твердил: «Скажите государю, чтобы и у нас кирпичом ружья не чистили, а то, не дай бог войны, они стрелять не годятся». Между прочим, из этой фабулы вытекает, что, во-первых, изобретательность русского ума имеет некоторым образом курьезное направление, поскольку Левша сотоварищи заморскую игрушку таки испортили, хотя и остроумно «подковали» европейскую техническую мысль, во-вторых вытекает, что наша Россия бессердечно относится к своим детям, точно они ей до смерти надоели, поскольку английского шкипера-пропойцу в посольстве помыли и спать уложили, а русского мастера-самородка, привезшего на родину секрет государственной важности, упрятали в каталажку, отчего он впоследствии и помре. Одним словом, это даже естественно, что общественность, воспитанная на преданиях об Алеше Поповиче, сильно не полюбила писателя, сочинившего такой пронзительно-горестный анекдот. Не терпит, ох не терпит русский человек, когда его гладят против шерсти, когда его не рапсодиями угощают на тему «Смотрите, немцы: мы лучше вас», над которыми еще Гоголь потешался, а формулами вроде «...чтобы там ни говорили, мы составляем пробел в порядке разумного существования», или «чтобы заставить себя заметить, нам пришлось растянуться от Берингова пролива до Одера», которые вывел Петр Яковлевич Чаадаев, государственный сумасшедший. Удивительно дело: англичане высоко чтят своего Оскара Уайльда, несмотря на то, что он страдал одной непривлекательной патологией, а Лесков у русских числится чуть ли не в забытых писателях, даром что он был человек самых здоровых наклонностей, только за то и числится, что Николай Семенович колол правдой глаза народу и не симпатизировал революционерам, которые довели страну до неслыханного позора. Наваждение какое-то... – иначе не назовешь. Хотя вот что не исключено: настолько богата наша литература, что немудрено несколько затеряться такому писателю, который у греков шел бы непосредственно за Гомером, а у немцев встал бы на место Гёте. Наконец, и то нужно принять в расчет, что и впрямь каждая судьбина развивается соответственно качествам судьбоносца, что, попросту говоря, нам по заслугам причитаются и миниатюрные наши радости и капитальные наши беды. Страница 11 из 20 Все страницы < Предыдущая Следующая > |
Комментарии
Ответить | Ответить с цитатой | Цитировать