Ирина Ремовна Фомина. Папа |
| Печать | |
СОДЕРЖАНИЕ
Продолжаем публиковать главы из воспоминаний об отце Ирины Фоминой, дочери Рема Григорьевича Хлебопроса. 26 марта 2020 добавлена Глава 4. Корни. Продолжение следует. [Ирина Ремовна Фомина – дочь Рема Григорьевича от первого брака, кандидат биологических наук, ведущий научный сотрудник Института фундаментальных проблем биологии РАН.]
Не знаю, как будут написаны другие главы, но первая получается воспоминанием о моём раннем детстве. Папа в нём был самым ярким впечатлением, но писать только о нём не получается. Я ведь видела его только дома, где жили мы вчетвером. Дом был создан папой, если под этим словом понимать маленький мир, в котором живёт маленький ребёнок. Все, кто к нам приходили: моя няня, соседи, студенты, коллеги по работе, родня, в том числе мамина – все появлялись благодаря папиному неподдельному интересу к людям, желанию помочь каждому. И ему приходили на помощь, часто не дожидаясь его просьбы.
Глава 1. Кудри
Наверное, нужно начать с детства. Моего детства. Особенно потому, что брат и сестричка не видели его не седым. «Кудьи, кудьи!», – шептала я восторженно, ползая по папиной спине. Он сонно мурлыкал мне что – то, а я прижимала ладошками чёрные, густые пружинки и, отнимая ладошки, смотрела, как они снова и снова поднимаются пышною шапкой. Мне было около двух; точно, меньше трёх, так как меня не водили в ясли, а эти воспоминания – утренние и дневные; но, наверняка, больше года, так как папа уже не видел. Его красивые глаза с длинными ресницами, какими они были до взрыва термостойкой колбы в марте 1956, я впервые увидела на фотографиях. Та, где он с мамой, стояла в их комнате на радиоприемнике, а та, где один, лежала в альбоме. В самых ранних моих впечатлениях (хорошее слово – впечатление – это то, что отпечаталось в памяти), папа – это очки и улыбка, и «кудьи». Картавить я начала не со своего имени «Иаа», по – другому оно не произносилось, а «кудьи» с мягким знаком, все – таки было похоже на то, что произносили другие. Поиграв с папиными кудрями, я бежала, точнее, ковыляла, но мне казалось, что бегу в нашу с Таней комнату, где, если немножко постараться, то дверца шкафа откроется и можно посмотреть в зеркале, вдруг мои волосики стали гуще и начали завиваться. Волосиков было мало. Я поднимала их и кричала папе: «И Иее кудьи? Иее!». «Будут!», – врал он с честной улыбкой и помогал мне снова забраться на диван. И снова дремал, слушая радио, а я прижимала ладошками черные, густые пружинки… Диван был громоздкий, старый и занимал почти всю комнату. Огромный радиоприёмник был под стать дивану. Кроме них в комнате помещался только стул, на спинку которого папа вешал свою рубашку и брюки, чтобы, подремав после утренней лекции, снова идти в техникум после обеда. А я возвращалась в детскую – светлую, просторную. В ней можно было покатить большой мячик, и он так долго катился от стены до окна, что я успевала до него доковылять. Но играть одна не умела. Начинала всхлипывать и смотреть на часы на стене. «Когда вот эта короткая стрелочка придёт вот сюда, мама придёт с работы и Таню из садика приведёт». Короткая стрелочка, мне казалось, стоит на месте, если на неё смотреть. А если долго не смотреть, то немножечко передвигается… Иногда дочки соседей сверху (Щегловы, тоже Таня и Ира) приходили посидеть со мной, пока с работы не вернётся мама. Она преподавала в Политехническом институте, не сильно далеко, но папин Горный техникум был рядом. Мама говорила, что сначала она работала лаборантом на Уралвагонзаводе и туда добиралась очень долго, оставляя меня, ещё грудную, с няней. Таня почти год жила в Горьком у маминых родителей. Мама ездила меня рожать в Горький. Ехала с Таней и со мной ещё не рождённой, а вернулась только со мной. В 2011 году в Нижнем Новгороде проходил съезд физиологов и биохимиков растений России, и я, наконец, побывала в городе моего рождения. Родных там нет, повода ехать в Горький раньше как – то не возникало. Дедушка, офицер, служил в Горьком в начале 50 – х. В 1956 он с семьёй (на тот момент состоявшей из него, бабушки и младшего сына) переехал в Нижний Тагил, и жили они в квартале или двух от нас. Четырехлетнюю Таню он привез до того, как переехал, т. е. почти сразу после трагедии с папой, и в моей годовалой жизни появилась старшая сестра. Я очень хорошо это помню, каким – то секундным фотографическим воспоминанием, отложившимся в памяти. Папа (это, конечно, по рассказам) был в глазной клинике в Москве. Кто – то в очках (наверное, дедушка) стоял в кухне возле окна. Мама занесла меня на кухню. И я сверху увидела красивую девочку, сидящую за столом. «Ирочка, это твоя сестра Танечка». Мне все всегда говорили, как понимающей. Именно так и надо, наверное. Никто ведь не знает, когда ребенок начинает понимать и хоть что – то запоминать. Вот мы рядом с мамой. Уставившись на фотоаппарат в ожидании «птички», я отвела взгляд от сестры. Как правило, с первого взгляда и на долгие годы, я, просыпаясь, сразу смотрела на Танину кровать; встав, ходила за ней по пятам, копировала жесты, мимику, с радостью донашивала одежду и обувь и выклячивала – выплакивала её игрушки, карандашики и альбомы. «А свои опять сломала и порвала?» «Танюша, она просто хочет во всём на тебя походить». «Не сем! Кудьи Иыы буут папы!» «Ты уверена?» «Папа казал!». Я долго не выговаривала, точнее не проговаривала слова даже с хорошо дававшимися мне звуками. Спешила высказать главную мысль. Таню, с года читавшую наизусть стихи маминым голосом, – негромким, но очень чётким – это раздражало. То, что я наизусть тоже быстро и легко запоминала любые, в том числе непонятные мне слова и фразы, называла попугайством. Возможно, правильно. Она, если что – то не понимала, обязательно спрашивала у папы: «Почему тяжёлый самолёт летит и не падает?» И он объяснял. Он умел объяснять законы физики, а Таня умела слушать. Меня же гораздо больше волновали законы любви. А стихи и сказки, а потом и кинофильмы мне были интересны ровно настолько, насколько правильно я с первых строчек / кадров угадывала, кто кого любит, и будет ли счастливый конец. Всё остальное запоминала, наверное, и правда, как попугай. Например, «кустракиты» («То березка, то рябина, куст ракиты над рекой…»). Лет до восьми – девяти я была уверена, что это такое дерево «кустракита», пока на уроке пения нам не раздали тексты. Все поют, а я пытаюсь справиться с приступом хохота и кашляю. Дома потом, конечно, рассказала. Папе очень нравилось, что я умею хохмить над собой. Это я уяснила с Таниного пятилетия – 31 декабря 1957 года. Значит, мне – чуть больше двух с половиной лет. Но память хранит – может, потому, что папа часто вспоминал – несколько кадров. Таня, одетая во что – то невозможно красивое, белое – это был костюм снежинки, мама шила для выступления в садике. В квартире полно народу, Таню буквально завалили подарками. Среди подарков – кукла с закрывающимися глазами. Я, конечно, прошу Таню дать мне её подержать. «Фигушку с маком!», – и она прячется от меня за чьими – то ногами. Ног много. Даже совсем запрокинув голову, я не вижу лиц. А на ручки меня никто не берёт. Папе нельзя, маме некогда, все заняты ещё и новогодними поздравлениями. Замечает меня, забившуюся в угол, папина мама. Наверное, именно тогда она приехала, чтобы немного понянчить меня вместо няни. Бабуля даёт мне кусок сладкой булки с маком, и я начинаю хохотать. Хохоча, разыскиваю между многих ног папины и кричу ему: «Тачка дая Иее фигусу маком, а буя – буку маком». Папа тоже начинает хохотать и всем объясняет, чтó именно я сказала и почему это очень смешно… Детская память, как стёклышки калейдоскопа, вдруг складывается в узор, и кажется, что на него можно нанизать – натрясти другие узоры. Но няньку, почти девочку из деревни, судя по маминым рассказам, я совершенно не помню. То есть не помню её лицо. Не помнила и голос. Мамины рассказы не помогали. Они были слишком негативные. Меня, очень капризную, трудно было уговорить кушать кашу. Ясно, я, как все младенцы, предпочитала мамино молочко. Но декретный отпуск был короткий. Мама вышла на работу. Кашку я есть не сильно хотела, а няньке было лень меня уговаривать, она её сама съедала. Я вся исхудала. С тяжёлой дистрофией попала в больницу. Там выяснилось, что у меня ещё и бронхоаденит. Больницу не помню, но однажды вспомнился голос. Мой голос. На улице какой – то малыш назвал нянечку «Няка». И я услышала свой голос, тоже повторяющий: «Няка, няка». И ласковое в ответ бормотание: «Евреечка моя, лысенька, а хозяин – то кудрявый». Няка, няка, я очень надеюсь, что ты жива и здорова. Иногда со мной, но уже постарше, уже иногда ходившей в садик, сидел кто – нибудь из студентов техникума. Особенно запомнился паренёк армянин по имени Пушкин. Сказки Пушкина мне читал и смеялся, что брата у него зовут Лермонтов. Пушкин был очень красивый, смуглый, с мягкими шёлковыми кудрями. «У настоящего Пушкина», – говорила я ему, – «кудри, как у папы, как пружинки». Дорогой дядя Пушкин, из всех стихов Пушкина, которые я читала, перечитывала и легко запоминала, я больше всего люблю те сказки, которые читал мне ты, когда я больная и несчастная, а на самом деле очень счастливая, жила в маленьком доме – три этажа, два подъезда – в самом центре Нижнего Тагила. И вокруг жили такие замечательные люди, что я, наверное, напишу об этом доме отдельную главу. Папа вспоминал о тебе часто, как об одном из лучших своих учеников. Бывало, и не редко, я оставалась дома одна, и уже не на пару часов, а на весь день. Слушала радиоприёмник. Слушая, засыпала, мечтая проснуться, когда мама или папа приведут из садика Таню. А позже, когда Таня сама придёт из школы; там она, на моё счастье, не оставалась на продлёнку. Меня в садик отвели, наверное, лет трёх с половиной. Но и тогда, если я простужалась, а простужалась я через два дня на третий, держали снова дома недели по две, а то и по три. И снова утро я начинала с плача. Очень хотела к детям, к людям. Уже в Красноярске вдруг сообразила, что можно припрятывать жаропонижающие таблетки, можно врать, что простуды нет, чтобы доплестись до школы, увидеться с подружками. Не сразу, но постепенно я перестала мучить Таню – как и мама интравертную, любящую побыть наедине с собой – своей неуёмной в то время общительностью, конечно, папиной. Однажды Таня «принесла» из садика ветрянку. В то время предписывалось – заболевших брить. Вот мы на фото, с уже чуть отросшими волосами, и уже не измазанные зелёнкой. А над нами папа, с кудрями и «честной» улыбкой, с которой он уверял, что побритые волосы отрастут более красивыми. Таню, в детстве послушную и серьёзную, долго уговаривать не пришлось. А жаль. Её густые светло – русые волосы стали реже и слабее. А мои, средне каштановые, «серо – буро – малиновые», наоборот, отрасли копной – не вьющейся, но пышной и пушистой. Однако бриться я согласилась только после рассказа папы, как он с сестрёнкой (тётей Майей) в детстве тоже болел ветрянкой, и их тоже побрили наголо. Это фото я выпросила у нашей двоюродной сестры Аллы, Майиной дочки, сказав ей, что именно с ним видно, насколько сильно мой брат Сашенька похож на папу, а сестрёнка Леночка – на тетю. Что ещё можно добавить к этому «некудрявому» фото? Что папе здесь лет девять – десять, тёте – пять, т. е. год либо 1940, либо даже 1941. Я пыталась уточнить у папы. Но точный год он не помнил. Война поделила его детство на «до» и «во время». У тети, возможно, ещё и на «после», а у папы детство кончилось ещё «во время»… Глава 2. УлыбкаНа первой фотографии папа с мамой и Таней, на второй – с мамой и со мной. Папа на обеих улыбается, а мама – только на первой – счастливой, спокойной улыбкой. Судя по Таниному возрасту, это фото сделано в Нижнем Тагиле в 1954 году, когда семья соединилась после года разлуки. Мама окончила Киевский университет на год позже из – за академического отпуска и в Нижний Тагил приехала с Таней в уже «построенный» папой дом. Он получил 2 комнаты в коммунальной квартире в доме сотрудников Горного техникума, а через год или два — отдельную квартиру в этом же доме. В Киеве они жили то у маминых (до отъезда деда Саши в Горький), то у папиных родителей и, конечно, мечтали, что после окончания университета будут жить своей семьёй. О том, как папа был распределён вместо аспирантуры в Киеве в сельскую школу на западе Украины и ездил в Москву, чтобы добиться другого распределения, можно прочесть, например, в его интервью Алле Путинцевой: «Самое страшное в жизни — отсутствие света». На второй фотографии, судя по моему возрасту, сделанной в конце 1956 или в начале 1957 года, «света» остался всего один процент. Но папа улыбается не только губами, но и глазами, из которых один так искусно был сделан в Москве, что я долго считала, что этот глазик просто совсем не видит, поэтому лечат тот, который видит свет… Удивлённая улыбка. Улыбок у папы было великое множество. Улыбался он практически всегда. Не только даже во сне, но и когда болели глаз и голова. Болели часто. Он тогда с какой – то удивлённой улыбкой говорил: «Мне надо полежать», – ложился на спину, положив правую руку на лоб, включал тихо – тихо радио, обычно музыку, а губы продолжали улыбаться. Молодой, жизнелюбивый, он именно удивлялся, что у него что – то болит. Не стонал, не стискивал зубы. Только на вопрос, сильно ли болит, кивал и шёпотом говорил: «Посиди тихонько, скоро пройдёт». Если не проходило несколько дней подряд, то папа исчезал лечить глазик. Много позже, наверное, уже в Красноярске, мне стало понятно, что лечат глаз ему в Москве, вынимая очередной осколок. Вынимала их гениальный хирург клиники имени Геймгольца доктор медицинских наук, профессор Грета Андреевна Петропавловская. Папа с ней очень сдружился за многие годы поездок. Уже взрослой, поселившись под Москвой в городе Пущино, я тоже с ней подружилась и, приезжая в Москву, старалась выкроить время, чтобы навестить её. Она неизменно мне напоминала нашу первую встречу. Озорная улыбка. В 10 – ом классе родители подарили мне поездку в Москву на зимние каникулы. Папа созвонился со своим двоюродным братом Мишей, я жила в его гостеприимной семье, ходила в гости к Мишиному брату Грише, тоже очень гостеприимному. С утра, как на работу, бежала в очередной музей или просто бродила по центру Москвы. Идиллию нарушило сообщение дяди Миши, что у папы плохо с глазом, он уже прилетел, Миша его уже встретил и он уже в клинике. Утром я поехала в клинику. С трудом, но нашла нужный корпус и нужную дверь. Получила на входе белый халат под завистливые взгляды родственников других больных. «Я – дочь Рема Григорьевича». «Деточка! А которая? Младшая! Он столько о вас обеих рассказывал!», – и разговорчивая медсестра повела меня по длинным коридорам. Вдали был слышен голос. Медсестра шёпотом пояснила, что это «сама Грета Андреевна!», – и оставила меня у дверей палаты. Голос был громким и сердитым. Сердилась и кричала она на папу. Как потом выяснилось, за то, что он не берёгся, много курил, с кем – то выпил коньяка и к ней прилетел с глазом, который спасти почти невозможно. Папа улыбался озорной улыбкой младшего братика, потерявшего варежки своей сестры. И так он улыбался потом каждый раз, когда она об этом вспоминала через много лет. «А ты помнишь, что Ира сказала? – Зачем вы кричите на папу? На него нельзя кричать. – Ирочка, а я подумала, что, может, действительно, нельзя». И пока она снова вспоминала подробно, чтó именно она предприняла, чтобы не допустить полной слепоты, он снова озорно улыбался. Восторженная улыбка. С восторженной улыбкой папа рассказывал, что Грета – – хирург от Бога. Что не сразу, но взялась за него, когда его привезли в Москву из клиники Нижнего Тагила. Отказывалась, сомневалась, что сможет что – то сделать. Дед Гриша (папин папа), приехал из Киева, ходил к ней, упрашивал, пытался дать взятку, и она выгнала героя войны из своего кабинета, крича на него так, что он выскочил за дверь и заплакал. Грета хмурилась: «Мне? взятку! Ирочка, ты представляешь?», – а папа, меняя восторженную улыбку на удивленную, однажды сказал, что это был один из немногих случаев в жизни его отца, когда тот плакал. Дедушки уже не было в живых. Сильный, в старости не дряхлый, а мощный, – отчего в детстве он казался мне великаном, хотя ростом был ниже папы, – Григорий (Герш) Евсеевич Хлебопрос прошёл войну с первой ночи до самого Берлина. Бабушка Рахиль, получив на него три похоронки и трижды узнав, что слухи о его гибели немного преувеличены, к концу войны сгорбилась и сильно поседела. А дед до 68-ми лет не выглядел старым и до последнего дня (не последнего: его организм несколько дней пытался побороть инсульт) работал на одном из киевских заводов бригадиром механиков * У меня есть фотографии папиных родителей. Я их, наверное, приведу в отдельной главе. Особенно мне дороги те, что сделаны во время их комсомольской молодости. Тогда дед сына назвал - Революция, Електрификация, Механизация, Автоматизация, через «Е», поскольку так на украинском языке пишется слово электрификация. В интервью (http://www.peoples.ru/science/physics/hlebopros/) приведена не совсем правильная аббревиатура - Революция, Електрификация, Мир. Тогда теряется буква «а», а папино имя - Рема.. Папа не мог поверить, что такого сильного человека нельзя было спасти, и всё чаще стал нам с Таней рассказывать о деде. Конечно, с восторженной улыбкой. Один из таких рассказов, правда не так подробно и цветисто, как он рассказывал нам, есть в вышеотмеченном интервью «Самое страшное в жизни — отсутствие света». Но был и другой, из этой же серии – о недолгой учёбе деда в Москве, в Коммунистическом университете национальных меньшинств Запада. Дед написал и подал Сталину на лекции проект организации Еврейской автономной республики путём объединения еврейских национальных районов, тогда расположенных на территориях разных федеративных республик, Украинской и Российской, а Биробиджан назвал антисемитским проектом. Именно за это, по словам папы, дед был отчислен из Коммунистического университета, но без скандала. Его вдруг вызвали в деканат и показали письма от жены, в которых она сообщала, что он не холостяк (как он писал при поступлении в анкете), а женат, имеет сына, и им без него трудно живётся. В университете готовили «экспортёров» революции, и студенты обязаны были быть холостыми. Не знаю, насколько этот рассказ правдив, деда спросить уже было нельзя, а бабуля, любившая мужа беззаветно, при наших приездах в Киев, вспоминая деда, погружалась в задумчивость с тихими слезами. Она и раньше так тихо плакала. Стоит над плитой, готовит что – то вкусное, а слёзы капают из светло – светло – серых глаз. Но вечером приходит с завода дед, она оживляется и смотрит влюблено, как он ест всё, что она наготовила… Печальная улыбка. Плакала бабушка о родителях, особенно о маме своей Мэлэхе, сёстрах, братьях, племянниках, расстрелянных полицаями в 1941 году в городе Черняхове. Мыкаясь в эвакуации, Рахиль надеялась, что они вняли её письму с призывом: «Бегите!». Мэлэха читать и писать не умела. Письма от детей, уехавших из Чернихова, ей читали оставшиеся рядом дети или внуки, они же писали под её диктовку ответы. Последнее письмо, адресованное не дочке, а её любимому внуку Ремочке, писала, рискуя жизнью, соседская украинская девочка и хранила его до конца войны. Рассказывая об этом письме нам с сестрой, уже взрослым, папа улыбался печальной улыбкой Будулая. Когда сериал «Цыган» вышел на экраны, я поначалу не воспринимала сюжет: не могла оторвать взгляд от папиного лица. Сходство было особенно сильным, когда Будулай, улыбаясь губами, смотрел печальными глазами куда – то вдаль, в свои воспоминания. Папа с внуком Денисом, Ленинград, крейсер «Аврора», ноябрь 1982 – Папа, ты знаешь, что похож на Будулая? – Или он на меня! И с озорной улыбкой папа хвастал, как к нему на Московском вокзале в Питере подбежали студентки, просили автограф. Когда он объяснил, что он не артист, а учёный, всё равно обнимались с ним и фотографировались. Письмо от Мэлэхи, по словам папы, было о том, что она завтра попадёт в рай, потому что за всё, что она пережила, ей простятся её немногочисленные грехи. В раю она встретится со всеми, кого у неё день за днем отнимали. Расстреливали сначала младенцев, потом малышей, подростков, юных, молодых, пожилых… Мэлэху и ослепшего за швейной машинкой, впавшего в старческое детство Лазаря каждый день гнали к месту казни и возвращали обратно. У папы белели губы и тряслись лицо и руки: «Им (полицаям) ведь не приказывали, убивая, издеваться. Они сами так придумали». Заметив, что и нас с сестрой трясёт, папа снова переходил к письму. Когда – нибудь, дай Бог, чтобы не скоро, она (Мэлэха) встретится и с дочкой Рахилью и с внучкой Майечкой, но не с любимым внуком, потому, что он мальчик, уже почти мужчина и, значит, сам отвечает за грешное пристрастие к свиному мясу и салу, к которому их всех приучил Герш. Конечно, он герой, пусть бьёт фашистов и всегда будет здоровым. Но еврей не может попасть в рай, если ест эту гадость. Божественная улыбка. Ел и очень любил сам натирать солью с чесноком белое, свежее сало и делал это умело, как дедушка Гриша. С открытой, божественной, моей самой любимой улыбкой он при этом часто вспоминал семейную легенду о дедовом деде Якове, который якобы был украинский столяр – краснодеревщик, сменивший веру из – за счастливой любви к дочери сапожника. Тот ему пояснил, что за крещёную девицу его всей семьёй прогонят из еврейской общины, и они все придут жить к столяру. Тот подумал и решил, что лучше он сам примет гиюр. Тетя Майя, слушая от меня эту историю, смеялась, пытаясь изобразить возмущение: «Он был столяром, но он был евреем!». Папа сидел рядом и хихикал: «Конечно, он же даже сало есть перестал». Иногда мне казалось, что он сам придумывает разные смешные, романтические, чудные истории о себе и о своих предках, причём придуманные о себе сразу воплощает в жизнь. Потому что «не бытие определяет сознание, а сознание – бытие». Это он повторял нам не раз. И именно так жил. Не как идеалист, и уж, тем более, не как оптимист. Оптимист надеется, что будет лучше. А он не надеялся, он сам творил свою жизнь, наполняя её, даже в самые трудные периоды, радостью общения и наслаждением творчества. Смущённая улыбка. Студенты Горного техникума сделали всё, что было в их силах, чтобы ослепший преподаватель не перестал работать. Он научился писать формулы на доске вслепую, а они приходили к нам домой помогать проверять контрольные, читали ему написанные решения, обсуждали оценки и смеялись его шуткам и рассказам. Не сильно большая разница в возрасте не мешала, а наоборот помогала. Но папу смущало не внезапное обращение на «ты» от студента, а неожиданное «Ремуся» от нашего соседа сверху. «Хорошо, при студентах не буду, Рем Григорьевич», – заверял профессор Щеглов в преподавательской комнате. Через час заглядывал в аудиторию: «Ремуся, сегодня педсовет». Рассказывая об этом дома, папа краснел и улыбался смущённой улыбкой. Вслепую он сам себе казался давно возмужавшим отцом семейства, а выглядел долго как мальчишка, который бежит в техникум с тросточкой просто для рисовки. Глава 3. Очки
Нижний Тагил, конец 1956 или начало 1957 года Расти «хорошим, очкастеньким мальчиком со скрипочкой» папе не было «написано на роду». Скорее – «нехорошим с рисочкой». «Рисочка – это половинка бритвочки. Цыганята её носят во рту», – «И ты так носил?», – «Конечно», – отвечал папа с «честной» улыбкой, но показать отказывался. Не знаю, где он её носил на самом деле, но искренне верю в правдивость его рассказа о том, как в 1942 году в Каттакургане, он, зайдя в класс, услышал «жиденький жидок», – «Я был очень тоненьким с виду», – и «разрисовал личико обидчика, как пасхальное яичко». Толпой его бить не стали. Вожак класса решил, что он вполне подходит ему в банду. «Так ты пошёл на завод, чтобы не стать бандитом?», – «Ты знаешь, наверное, и поэтому тоже. Но мама и тётя не возражали, т. к. карточки продовольственные у нас ещё до Воронежа украли. И пошли мы с Сёмкой на завод …».
Наверное, это в Нижнем Тагиле, примерно в 1954 – 55 году. Две женщины – бабушка и сестра деда (вдова с первых дней войны), – двое мальчишек – подростков и две их младшие сестрёнки, помыкавшись в эвакуации, от Украины до Воронежа и дальше, в конце концов остановились в Каттакургане. А папа ещё и от поезда отставал, беспризорничал, голодал, а потом, замеченный кем – то из офицеров, знавших деда, «жировал» любимцем арт – батареи. В Каттакургане ему выдали восстановленную запись свидетельства о рождении, взамен утерянного, с неправильным, 1931, годом рождения. Комиссия, восстанавливающая беженцам документы, не поверила, что такому тоненькому и тогда невысокому мальчику уже 12 лет. А папа от обиды заплакал, чем ещё больше всех убедил в своем малолетстве. Однако на завод уже начали брать одиннадцатилетних, и папа с Сёмой, в школе разделённые по разным классам (Сёма был на год старше), на заводе работали бок о бок, а заработанные хлебные карточки защищали от грабителей «спина к спине». Происходило это так. Папа прятал карточки на себе и бежал очень долго и очень быстро до дома, а крепкий Сёма, раскидав тех, что подходили к мальчишкам первыми, бежал следом, но держал дистанцию. «Вот так, побегав регулярно», – говорил папа с озорною улыбкой, – «я в студенческие годы стал чемпионом Украины».
Нижний Тагил, 1960 или 1961 год, т.к. мне на нём лет пять, максимум шесть, и я тоже что – то бежала под номером 19. Кстати, тогда, в студенческие годы, папа имел такое острое зрение, что на военной подготовке легко сдавал стрельбу, – «Да я на спор в туза попадал!» Это был уже давно не сорванец, а один из лучших студентов физического факультета, комсорг группы и председатель совета молодых учёных, запоем читавший не только научную, но и художественную литературу. Как это помогало ему потом, когда чтение, ставшее привычной потребностью, заменяло только радио или наше с Таней бормотание – научившись читать, мы по очереди читали ему наши детские книжки. Киев, год, наверное, 1950 – 51, папа сверху третий слева, Его речь всегда была зоркая и никогда не чёрно – белая. Наоборот, цветная! «Выходим на следующей остановке и идём вглубь квартала до розового домика», – мы шли в детскую поликлинику, и я не переспрашивала, откуда он знает, что домик розовый. Заранее выяснив подробности дороги, он спрашивал, а я рассказывала, что «не розовый, а скорее розоватый, с белым крылечком», – «А сирень какая, белая?», – «Да», – «Она пахнет нежнее». Несмотря на стаж курильщика, папа мог бы работать «нюхачём» на парфюмерной фабрике. Правда, «синтетическая дрянь» его раздражала, но в живые растения, с цветами и без, он погружал свой нос и наслаждался. «А персики, когда цветут, знаешь, как пахнут? А цветы какие!», – «Какие?» В Красноярске, как, впрочем, и в Нижнем Тагиле, мы персики в августе съедали, наверное, один – два всей семьёй. Когда папу кто – нибудь из друзей вёз на рынок, он тратил половину зарплаты, если не всю, чтобы купить своим девочкам что – то очень вкусное. Мы обязательно звали подружек, а папа сиял от счастья и рассказывал, что он и только он может выбрать самую жёлтую дыньку, самый красный помидор и самый персиковый персик. Завтра тебе бы исполнилось девяносто. Папа, спасибо! Твои очки не были розовыми. Мир, который ты видел и нам дарил, имел все краски радуги от самых мрачных до самых красивых. Реховот, 20 марта 2020 Глава 4. КорниПо друидскому гороскопу папа – дуб. Представить себе его длинно-тонкокостную фигуру, передавшуюся и детям, и внукам, и правнукам, в виде огромного мощного дерева, довольно сложно. Но именно таким его видели многие и запечатлели художники. Один из моих любимых папиных портретов, подарен мне на его день рождения 21 марта 1981 года У дуба должны быть крепкие и сильные корни. Были, и ещё какие! Майор Герш Евсеевич Хлебопрос Нам его называли Гришей, наверное, по его желанию; в документах 1943 года он уже – Григорий, как и у папы в каттакурганской метрике. Дорогой сестре Поле от Гриши, 21/II – 42 г. (надпись на обороте фотографии) Ксерокопию с дедушкиного Личного дела я заказала в Центральном Архиве Министерства Обороны Российской Федерации, когда пришла туда осенью 2017 года с запросом о его наградах: орден Красная Звезда – 22.07.1941 и орден Отечественной войны 2-ой степени – 26.10.1943. Мне нужна была короткая архивная справка, но очень внимательная женщина в приёмной выслушала меня и посоветовала не пожалеть времени и записаться на проходной для входа в архив и чтения Личного дела: «Вы ведь прямой потомок, сможете и ксерокопии заказать». В итоге, приезжать в Подольск пришлось трижды, о чём я ни одной минуты не жалею. Личный листок по учёту кадров Хлебопроса Герша Евсеевича, лично им заполненный, часть стр. 1 Личный листок по учёту кадров Хлебопроса Герша Евсеевича, часть стр. 2. Особый интерес вызвал у меня трудовой стаж и места работы сына столяра Евсея из м. (местечка) Коростышева. С мая 1919 года, т. е. с одиннадцати с половиной лет – ученик колесника; в неполных четырнадцать – рабочий текстильной фабрики; в 15 – мельник; в неполных 17 – председатель сельскохозяйственной коммуны; и так далее. Причём ученик колесника-рабочий-мельник ещё и учился в вечерней школе для взрослых в том же Коростышеве. Дореволюционный хедер дедушка не закончил, о чём у папы был очередной рассказ. Столяр Евсей был очень вспыльчивым, особенно, когда разорился. А разорился потому, что сыновья от первого брака, увидев, что Дыня нарожала деток больше, чем их покойная мама, потребовали раздела мастерской. Евсей мастерскую продал, и старшие дети ушли (кажется, папа говорил, что в Польшу). Евсей с семьёй тоже переехал как раз в Коростышев (знать бы, где они жили до этого?) и стал поднимать своё дело с нуля. Дедушка в детстве не был задирой, но в хедере почему-то подрался с сыном мельника. «А мельник – это же был ЧЕЛОВЕК! Перед ним не только местечковые шапки ломали. Так учитель – прохиндей! – высек только голодранца. Сильно высек. А дед Евсей – это же был бык огромный! Он побежал-побежал к хедеру и по дороге так краснел-краснел. Подбежал и одним рывком вырвал прохиндею бороду». Хорошие последствия от разорения Евсея, когда-то крепкого мастера с обширной клиентурой, были в том, что после революции у него нечего было экспроприировать, кроме сыновей и дочек. Сыновья быстро «покраснели», причём настолько, что читать кадишь по умершему отцу дед, как искренний атеист и комсомолец, отказался. Вот он, юный председатель коммуны. Здесь ему уже 19, если верить дате, Папа родился в телеге по пути из коммуны в районный центр. Это опять его рассказ. Дед повёз бабулю в райцентр, но роды начались в дороге, и он побежал назад за повитухой. «Когда они вернулись, я уже орал во всё горло». Герш Евсеевич был уже не председателем коммуны, а секретарем РК ВЛКСМ (как хорошо иметь Личный листок с датами!), и первенец был назван Революция Електрификация Механизация Автоматизация – Рема. В детстве, в школе, его звали Ромкой, и ему это нравилось. А в моём детстве мальчик из палаты напротив (я лежала в детской кардиологии с осложнением на сердце после гриппа), сын актрисы драмтеатра, очень красивый, в бархатной курточке, влетел к нам в палату, что-то вопрошая. Догадавшись, что я не поняла, вопросил по-русски: «Кто здесь дочь ромы?» Папа только что вышел из палаты, оставив мне ветку винограда и кулёк с карамельками. Виноград расклевали прямо при нём. А карамельки я, угостив всех, спрятала в тумбочку. Других новеньких в палате не было. Мне не было семи лет, «бархатному» мальчику было около десяти, и мы быстро договорились, что евреи и романы – родные братья. Карамельки очень помогли братанию. Он их у меня выиграл в подкидного дурака. РК ВЛКСМ Калининдорфского района, 1927 год, дедушка в центре. Рядом с ним не бабушка. Они ещё не встретили друг друга Рахиль Лазоревна Лейбман Нам её называли Рая, наверное, по её согласию, но не желанию. Однажды мы с сестрой заметили, что соседи обращаются к ней Рахиль Лазоревна. «А Рая – это сокращенно», – «Сокращенно – от Раиса», – «От Рахиль тоже можно»… «Нельзя было, папа. Она же бормотала «Рóхел», когда вызывала с неба свою маму», – «Да?», – и папа крепче сжимал мой локоть, а я – давно бабушка его правнучки – переводила разговор на бабушкину паническую боязнь воды. В том смысле, что в озере, даже очень мелком, можно утонуть. В старших классах, приезжая в Киев, я мчалась на это озеро (кстати, мелкое только у берега), пообещав бабуле, что через час она уже увидит с балкона 9-ого этажа, как я бегу обратно. Папа плавать не умел. Но его сестра плавала так неутомимо, что однажды в Севастополе, уплывая от очередного ухажёра, увидела, что и он плывёт легко, как дышит, и они поженились. Брак был недолгим. Моряк стал спиваться. Тётя с дочуркой вернулась в Киев, и дед «объяснил» зятю, примчавшемуся следом, что у евреев жену не бьют даже спьяну. «Объясняться» по-мужски дед умел и не состоял в «обществе трезвенников». Уходя на завод, он выпивал полстакана водки и закусывал чёрным хлебом с толстым куском сала, которое сам солил. Только это он не доверял бабушке, готовившей не просто изумительно, а просто «обжирательно», в том числе и украинский борщ со шкварками. В 1927 году бабушка заканчивала учиться в Одесском еврейском педагогическом техникуме. Бабушка слева. На обороте фотографии полустёртая надпись на идише, а ниже тётина: Как и Герш, Рахиль была из многодетной семьи, наверное, даже более бедной. Её мама Мэлэха (папа говорил: «Мылэха», – но не знал, как правильнее) и отец Лэйзер выросли в приюте при синагоге. Мэлэха была знатного рода. «Мне помнится, что Коган. Имя “царственная” не могли дать какой-то Лэйбман. И ни один Раввин не имел права их поженить. Представляешь?! Но их поженили», – и папа рассказывал, как сиротам на свадьбу община выделила мазанку рядом с приютом. А Лэйзеру дали работу: в приютской швейной мастерской он отстрачивал фуражки, простыни – всё, что заказывали. И Мэлэхе настрочил деток. Денег стало сильно не хватать. Тогда Мэлэха вскинула на голову корзину и пошла по улицам Черняхова царственной походкой: «Хозяюшки, кому стирочку?», – «Нам, пани жидочка», – слово «пани» не забывали добавить даже полицаи. Папа был уверен, что не забывали, они ведь много лет к ней так обращались. В мазанке был земляной, глиняный пол. Папу часто привозили в Черняхов на лето. Но и летом сидеть на полу голой попкой было холодно. Лэйзер, уже больной и слепой, поднимал внука к себе на тёплую лежанку. А Мэлэха рассыпала по полу опилки и подметала их. Опилки собирали на себя пыль и крошки. Пол начинал блестеть, как стёклышко. Начало 1929 года, бабушка вверху. На обороте надпись на идише, она очень хорошо сохранилась. И в радости, и в горе Сыграв комсомольскую свадьбу, молодые долго не спешили в ЗАГС. Так долго, что папа, пойдя в школу, не понял на перекличке в классе, что Лейбман – это он, Ремка Хлебопрос, и должен отвечать: «Здесь!» Папа задумался и стал пытаться отловить отца для серьёзного разговора. Дед, носившийся на коне по всей Житомирской области (они уже переехали в Малин), если не по всей Украине, отлавливался трудно: «Зачем им бумажки?! Мало слова коммуниста?! Скажи, что я сказал записать тебя – Хлебопрос!» Папа снова задумался, но гавкать на учительницу не стал. Помог папе «Дом колхозника», или что-то в этом роде. Поехав в Житомир с женой (не знаю, по какому поводу; возможно, к врачам; бабушка, родив тётю, долго болела), дед привёл её туда, где обычно останавливался. Постоянного посетителя встретили уважительно, но поселить в одной комнате с гражданкой Лейбман отказались. Дед взбесился, долго гавкал, но таки пошёл с гражданкой Лейбман в ЗАГС, а вернувшись домой, устроил ещё одну свадьбу. Созвав соседок, он из ружья, как диких уток, застрелил несколько курочек во дворе. Соседки кинулись их ощипывать, а он поскакал куда-то, и вернулся к уже накрытому столу. Бабуля гавкать не умела. Даже фашистов не называла «скотами», чтобы коровки не обиделись. Не потому что была тряпкой, наоборот. «Кто обзывает, тот сам себя позорит», – говорила она, ласково улыбаясь и вытирая слезы. Слезы – потому, что трёхлетняя Ирочка, впервые привезённая в Киево-Печерскую лавру (они долго жили в монастырском гостеприимном доме, в келье «со всеми удобствами в соседнем дворе»), повадилась бегать играть одна в песочнице под старым каштаном. Бабушка часами готовила обед на буржуйке в большом общем коридоре и не заметила, что Ирочка смахнула с сундучка в подол все дедовы ордена и медали (я думала, что это ёлочные игрушки) и потащила украшать ими песочный дворец. «Дура я! Дура старая!», – причитала бабушка, выкапывая «игрушки». «Иуу угай! Иуу бзывай!», – вторила я, поняв, что какой-то одной не хватает. Мы её так и не нашли. Дед пришёл с завода; увидел бабулин нос, распухший от слёз, и меня, не бегающую с радостным визгом, а чинно сидящую на тётиной кровати; тоже сел за стол и пошевелил усами. Бабуля стала ему что-то рассказывать, на идише. Дед снова пошевелил усами, подозвал меня, усадил на свою огромную ладонь: «Ты поняла, что это не игрушечки?» Я кивнула. Он улыбнулся: «Я же для этого и воевал, чтобы дети играли под небом мирным. Ты чтобы играла!». Я поняла, что с чинностью можно закончить и, обняв его, заверещала: «Летать хочу! Летать!». Никогда не ношеная на руках папой и дедой Сашей (маминым отцом, которому тоже было нельзя – наверное, из-за отмороженных в гражданку ног), я даже не понимала, насколько мне этого не хватало. А дед Гриша, поступавший в полное моё распоряжение между заводом и ужином, подарил невероятную радость – взлетать под потолок, замирая от страха и счастья, и снова оказываться в его сильных руках. Зам. Командира 183 Кр.ЗАП т. Хлебепрос Григорию Евсеевичу напамять о встрече однополчан На этом фото дед уже постарел, как и его однополчане. Более поздних его фотографий у меня нет. Дедушка скончался в 1975 году, успев посмотреть на маленького правнука. Для этого прилетал к нам в Красноярск на несколько дней. По утрам пил не водку, а таблетки от давления. Когда ему сказали, что надо снизить дозу алкоголя, он решил, что проще вообще не пить. Для него, живущего в чёрно-белом мире, это было проще. Удостоверение на рационализаторское предложение «Рецептура и способ приготовления резиновых смесей для чаш резиновых», Среди старых фотографий, которые по просьбе папы я забрала из киевской квартиры деда (он получил её – новенькую, благоустроенную, с длинной лоджией вдоль двух комнат и кухни – как раз, когда тётя вернулась к родителям из Севастополя), были и удостоверения на рационализаторские предложения. Всего восемь: 4 за 1964 год и 4 за 1973. А папа говорил, что у дедушки их было больше сотни, а также несколько изобретений. Он их все обсуждал с папой. Звонил нам, когда у нас появился телефон, а до этого писал. Ждал от сына советов. Папа советовал, как лучше оформить идею. Если не знал сам, то советовал, кого подключить к разработке как соавтора, и что посмотреть в учебниках. И дед штудировал учебники физики, химии, математики. Он никогда не терял интереса к новым знаниям, и в своих идеях по улучшению производства на резиновом заводе бригадир механиков был, фактически, самоучкой, причём самоучкой успешным и талантливым. Бабушка идеями построения коммунизма в одной отдельно взятой стране перестала интересоваться довольно быстро. Закончив Одесский еврейский педагогический техникум и пылко приступив к работе в еврейской школе, она, после закрытия еврейских школ на Украине, осталась без работы. Другую работу не искала и в общественную жизнь – ячейки, райкомы – не стремилась. Отъезд мужа в Москву в Коммунистический университет национальных меньшинств Запада восприняла без энтузиазма (см. Главу 2). Его возвращению обрадовалась, и до войны ни на один километр его от семьи не отпускала. Готова была ехать хоть на край света, кинув всех курочек и даже корову, лишь бы всею семьёй. «Краем света» оказался город Луцк, куда несостоявшийся «экспортёр» революции был направлен в 1939 году политруком роты 87-ого ОЗАД (отдельного зенитного артиллерийского дивизиона). Именно в Луцке, на оккупированной Советским Союзом территории Польши, папа, выглянув в окошко, увидел танки со свастикой. На папино и тётино счастье у них летом гостил двоюродный брат Сёма, то есть его надо было отвезти в Киев. Иначе, бабушка кинулась бы в Черняхов к своим родным. Мальчишки навьючили на себя тёплую одежду и одеяла, бабуля – дочку, и они побежали огородами. Вслед им – «коммунякам, оккупантам» – неслись насмешки хозяев дома, в котором дед остановился с семьёй на постое. Хозяева были польскими евреями, как и почти половина жителей Луцка * В 1939 г. еврейское население Луцка составляло 19 тыс. (46%) (Федерация еврейских общин Украины: Луцк https://www.fjc.org.ua/templates/articlecco_cdo/aid/1443479/jewish/page.htm). Страшно думать о том, что с ними стало… И хозяева дома, и их соседи были подчеркнуто вежливы с дедом, но с бабушкой и детьми – радушны, приветливы. Как и бабушкины родители, помнившие немцев со времён Первой мировой войны цивилизованными людьми, остановившими погромы и мародёрство, они не верили, что теперь всё изменилось. Добежав до дороги из города, жёны и дети «оккупантов» сели в грузовики, отправленные мужьями. Сами мужья обороняли город. «Прикрывая Луцк, 87-й отдельный зенитный артиллерийский дивизион за первые десять дней войны сбил 21 немецкий самолёт. При этом в первый день войны 3-я батарея дивизиона сбила 3 самолета» * Источник: Войска противовоздушной обороны страны в Великой Отечественной войне (1941—1945 годы) http://militera.lib.ru/h/pvo/03.html. Льщу себя надеждой, что третья батарея была дедушкиной. С марта 1941 года он был уже не политруком роты, а комиссаром батареи, а с октября – всего дивизиона. Орден Красная Звезда получил в июле 1941 года именно за оборону Луцка. Дед никогда не рассказывал ни дочке, ни внучкам о своих подвигах. Девочки должны готовить себя к семейной жизни и мирным, не мешающим этой жизни профессиям. «Вот бабушка ваша учительницей была. Хорошей учительницей», – бабушка подкладывала нам в тарелки кусочки фаршированной рыбки, – «Кушайте, рыбоньки мои!» Дедушка, бабушка и тётина дочка Аллочка. Значит год, примерно, 1967 Светлая память вам, родные мои. Папины корни! |