На главную / Русская интеллигенция / А.Н. Кленов. Мудрые советы

А.Н. Кленов. Мудрые советы

| Печать |


СОДЕРЖАНИЕ

  1. А.Н. Кленов. Мудрые советы (текущая позиция)
  2. Страница 2
  3. Страница 3
  4. Страница 4
  5. Страница 5

Передо мной лежит сочинение Александра Солженицына под названием "Как обустроить Россию", с подзаголовком "Посильные соображения". Я внимательно изучил эти соображения и был очень удивлен тем, что мне пришлось прочесть. Больше, чем содержание, меня удивила литературная форма этой статьи. Если бы те же мысли изложил таким языком кто-нибудь другой, то вряд ли кто захотел бы их напечатать, и уж конечно ни у кого не хватило бы терпения все это прочесть. Но автор статьи – знаменитый русский писатель, имеющий большие заслуги перед нашей литературой. Его ранние рассказы и два первых романа обещали нам возрождение свободного русского слова, а трехтомный "Архипелаг" стал историческим событием, заставив весь мир поверить немыслимой правде о России. И хотя Александр Исаевич давно не радует нас художественной прозой, посвятив себя истории или, лучше сказать, исторической публицистике, все, что он пишет, заслуживает внимания уже потому, что все это напечатают и прочтут.

Читатели Солженицина давно заметили, что он пользуется в своей публицистике искусственным, вычурным языком. Можно понять, почему он избегает лексики советских журналов, но в попытках расширить свой словарь,  Александр Исаевич нарушает законы вкуса и здравого смысла.  Просторечие уместно в художественной литературе, да и то не везде: оно может быть естественно в речи персонажей, но производит впечатление искусственности, когда автор говорит от себя. Уже в первых сочинениях Солженицына заметно его влечение к просторечью, и в описаниях народной жизни, например, лагерной жизни Ивана Денисовича, это понятно. Но впоследствии Солженицын стал писать статьи и произносить речи, а это уже другой вид литературы, где требуется иной язык. В каждом развитом языке есть такие стили, приспособленные к разным целям, и русский язык, право же, достаточно развит, чтобы этим нельзя было пренебречь. Александр Исаевич, конечно, понимает, что просторечие неуместно, скажем, в научной статье, где важнее всего точная передача смысла. Статья, о которой я пишу, не научная, а политическая, но обращенная к образованному читателю и содержащая, главным образом, рассуждения. Мы и нуждаемся теперь в спокойном, рассудительном подходе к нашим делам; между тем просторечные, а то и попросту придуманные автором слова то и дело прерывают его мысли вспышками нарочито заготовленных, малоинтересных в своей очевидности эмоций.

Неловко говорить такие вещи о знаменитом писателе, но ведь и Гоголь впал в дурной стиль, поучая современников "Выбранными местами". Нравятся ли вам существительные "запущи", "прозор", обокрад", "новозатейщина", "смотка"? Прилагательные "слепородной", "внутрищекашны", "людоторный"? Глаголы "выбедняли", "распропащаем", "засквернели", "беззаконствовать"? Статья Солженицына пестрит такими  словами, и все они – ни к чему. Может быть, автор пытался создать впечатление, что к читателю обращается человек из народа, неуклюже выражающий сокровенные думы своей нации? В этом роде составляли прокламации первые народовольцы, выступавшие анонимно,  – а Солженицын подписал свою статью, и все знают, что он человек грамотный, умеющий писать правильным языком. Значит,  – думает читатель,  – он все это пишет нарочно, как писали в свое время другие грамотные люди, взяв себе псевдонимом фамилию камердинера Кузьмы. Увы, неудачный способ изложения погубил бы статью Солженицына, что бы в ней ни говорилось: она смахивает на пародию.

Но Солженицын очень серьезен в своей статье. Без сомнения, его волнует судьба России, и недаром он прервал свое долгое молчание в политике,  чтобы все это сказать. Молчал он все годы "перестройки", и понятно, почему молчал. Перемены в нашей жизни направились в сторону парламентской демократии и рыночного хозяйства западного образца; между тем Александр Исаевич демократию не любит, а рынок представляет в приличном русском виде без современных извращений. Ему очень не хочется, чтобы Россия пошла по западному пути, у него есть другие предложения.  В сущности он изложил их еще в 74-ом году, в известном "Письме вождям", но вожди не последовали его советам. Сейчас он уже не скрывает, что относится к этим вождям без всякого уважения: он называет Брежнева "чушкой", то есть свиньей, и вряд ли надо объяснять, что он и раньше держался того же мнения. Политика требует некоторого притворства, чему можно найти примеры и в других его сочинениях; разбирая эту последнюю статью, мы не будем рассчитывать на полную искренность автора, а постараемся понять его недомолвки, намеки и умолчания.  Вы скажете, что судить можно только о сказанном? Совершенно верно, но при условии, что автор добросовестен. Добросовестный автор не должен, например, высказывать свои мысли в виде неизвестно чьих предположений: "А если верно, что...", и дальше писать нечто такое, от чего можно будет потом отпереться. Либо ты веришь, что это верно, либо нет, иначе получается некрасивая вещь, обозначаемая иностранным словом "инсинуация". Добросовестный автор не должен нарочно пропускать в своем изложении предмет, несомненно его беспокоящий и относящийся к теме статьи; он может сказать, что этот вопрос его не интересует, но внимательный читатель сам заметит, чтó пропущено, и догадается, почему. Как мы увидим, Солженицын – недобросовестный автор: не стесненный никакой цензурой, он часто хитрит и притворяется. Но хитрости его очень прозрачны, в сущности он наивен и, как может показаться, никого не способен обмануть. Почему же он все-таки хитрит?

Потому что его подлинные взгляды очень непопулярны, не подходят к понятиям современной публики и в прямой форме вызвали бы неодобрение. Прежде всего, Солженицын – враг демократии, он сторонник авторитарной системы правления, в чем однажды неосторожно признался – в том же "Письме к вождям". Но в наше время почти невозможно открыто выступать против демократии: что бы ни имелось в виду под этим словом, самое слово приобрело сакральный характер. Далее, Солженицын – русский националист, но в наше время национализм господствующих наций не вызывает сочувствия и чаще всего называется неприятным словом "шовинизм". Наконец, Солженицын – монархист, но вовсе не в том смысле, как это понимают в нынешней Европе: ему нужна настоящая самодержавная власть. Это уже и вовсе нельзя сказать, потому что на Западе, где Александру Исаевичу приходится жить, такую власть считают средневековой и столь же неуместной, как езда в карете; да и у нас в России мало кто примет такое предложение всерьез, а тех, кто его примет, не примут всерьез все остальные.

Вот и приходится Солженицыну притворяться. Посмотрим сначала, как он толкует национальный вопрос. Сейчас он согласен предоставить независимость неславянским республикам, впрочем, только союзным. Что касается автономных, то им придется остаться с Россией, хотят они того или нет. "Для некоторых, даже и крупных наций,  – говорит он,  – как татары, башкиры, удмурты, коми, чуваши, мордва, марийцы, якуты,  – почти что и выбора нет: непрактично существовать государству, вкруговую охваченному другим".

Вы узнаете эту аргументацию: Солженицын в точности повторяет рассуждения Сталина, тоже не желавшего даже на словах признать волю этих народов. "Непрактичность" – очень замечательный довод: Россия должна объяснить своим автономным народам, что для них практично, и что нет. Не кажется ли вам, что "непрактичность" означает здесь просто физическую невозможность, в том смысле, что русские могут блокировать окруженное государство и вынудить его к повиновению? В былые времена по этой причине и не было окруженных государств, но то было право сильного, а в наши дин, когда можно отказаться от насилия – почему же им не быть? Вот вам пример недомолвки, и очень важный: Александр Исаевич не хочет прибавить, что "непрактичность" означает насилие.

Разберемся теперь, как Солженицын относится к "Империи". Могло бы показаться, что он хочет отделаться от всех этих завоеванных Россией народов, но расстается он с Империей не добровольно, а с тяжелым сердцем. "Да уже во многих окраинных республиках,  – говорит он,  – силы так разогнаны, что не остановить их без насилия и крови – да и не надо удерживать такой ценой!"  Впрочем, удержать силой все равно невозможно, так что нет здесь особенного великодушия. "Как у нас все теперь поколесилось,  – пишет он дальше,  – так все равно "Советский Социалистический" развалится, все равно! – и выбора настоящего у нас нет".

Верно, что выбора уже нет, но когда-то был выбор. Об  этом свидетельствует замечательное место: "Наши деды и отцы, "втыкая штык в землю" во время смертной войны, дезертируя, чтобы пограбить соседей у себя дома,  – уже тогда сделали выбор за нас, пока на одно столетие, а то, смотри и на два". Это место нетрудно расшифровать. Ему предшествует следующее: "надо понять, что после всего того, чем мы заслуженно гордились, наш народ отдался духовной катастрофе Семнадцатого года (шире: 1915 – 1932), и с тех пор мы – до жалости не прежние, и уже нельзя в наших планах на будущее заноситься: как бы восстановить государственную мощь и внешнее величие прежней России". Как видите, "прежняя Россия" внушает Солженицыну полное уважение, да в этом нельзя и усомниться, прочитав "Август": никакой "тюрьмы народов" он в ней не усматривает, а просто не видит путей "вернуться к тому, с прискорбным исключением, спокойному сожительству наций, тому даже дремотному неразличению наций, какое было почти достигнуто в последние десятилетия предреволюционной России". Можно подумать, что народы, завоеванные Российской империей, были довольны своим положением; правда, было одно "прискорбное исключение", которое Исаич почему-то не называет. Может быть, исключение составляли поляки? В самом деле, трудно себе представить, что они дремотно не отличали себя от русских, и что русские чиновники дремотно не различали их как особую нацию. Может быть, это финны? Может быть, не были довольны своим положением евреи? А может быть, кавказцы? Впрочем, автор объясняет нам, что "Россия не завоевала Грузию насильственно, а только Ленин в 1921"; очевидно, он имеет в виду, что Грузия была захвачена не силой, а мошенническим путем, когда русские войска пришли в виде союзников, а потом не ушли. В общем, была настоящая идиллия, и можно даже почувствовать, что требовалась бóльшая дискриминация: не надо было дремать, не различая наций.

Но русские нарушили свой долг, проиграли войну, и прекрасная Империя погибла. Навсегда ли? Нет, пожалуй, на сто лет, а может быть и на двести. Вот вам историческая задача: восстановить Российскую империю, когда придет время. Но пока приходится хитрить и, как видите, Александр Исаевич хитрит очень наивно: все видно насквозь.

Обратите внимание на вставку о дезертирах. В 1916 году, по данным Родзянко, около полутора миллионов русских солдат дезертировало из армии, они слонялись в тылу, пытаясь пробраться в родные места. Русский народ не желал больше воевать, и это Александр Исаевич не может простить русскому народу. Началось это задолго до лета 1917-го года, когда возник вопрос о разделе помещичьих земель, и нельзя удивиться точности его анализа: надо полагать, что с такой же ясностью он видит и нынешний аграрный вопрос. Конечно, помещики были соседи уходивших с фронта крестьян, и уходили они просто для того, чтобы пограбить соседей – сколько империй погибло от таких мелких причин!

Нет, не по доброй воле Александр Исаевич расстается с Империей, не рад он тому, что не будет никакой Империи, что, может быть, сто или двести лет все эти нации будут обходиться без России. Он не может сказать об этом прямо, а только повторяет: нет сил на Империю. А если бы были силы? Его подлинное отношение к отпадающим нациям  заключается в прозрачном лицемерии следующей фразы: "А если верно, что Россия отдавала свои жизненные соки республикам,  – так и хозяйственных потерь мы от этого не понесем, только экономия физических сил".

Вдумайтесь в эти слова. Прежде всего обратите внимание на вводные слова: "А если верно". Так верно или неверно, Александр Исаевич? Верите вы, что республики высасывали из России жизненные соки, или не верите этому? Очень хотелось бы знать, что вы на самом деле думаете, а вы скрываете свою мысль. Нехорошо это, Александр Исаевич.

Конечно, перед нами очень наивная хитрость. В другом месте той же статьи Александр Исаевич выдает подлинную мысль: выбранный московский мэр Гавриил Попов, оказывается, заботится лишь о пропитании своего города, который и без того пользуется "другими материальными и культурными условиями, нежели остальная коренная  Россия". Вот вам и решение вопроса: здесь, после справедливого замечания об особых московских привилегиях, автор объясняет, что привилегии-то Москва имела перед "остальной коренной Россией". Слово "коренная" имеет здесь понятный смысл: Солженицын говорит этим, что "некоренная Россия", то есть нерусские нации, имели те же незаконные привилегии, что и Москва. Можете ли вы иначе понять прилагательное "коренная" в этом контексте? Так что настоящее мнение Александра Исаевича о том, куда шли жизненные силы России, он, в сущности, и не скрывает.

Зачем же, все-таки, это условное начало: "А если верно"? Вижу только одно объяснение: оно дает возможность формально отпереться.  Если кто-нибудь обвинит Исаевича в том, что он бросил обвинение нерусским нациям, он может возразить, что, дескать, всего лишь обращается к другим, кто так думает, и уговаривает их отпустить эти нации.  Но тогда ему надо было бы выразиться прямо и честно, по-русски это говорится вот как: "Некоторые утверждают, что республики высасывали из России жизненные соки. Я с этим не согласен. Но и эти люди не должны удерживать отпадающие нации, потому что, с их точки зрения, нерусские нации обременяют Россию".

Не правда ли, смешно, что Солженицына приходится учить, как выразить свою мысль ясным русским языком? Полно, неужели вы думаете, что он не умеет это делать? Превосходно умеет, значит, не хотел. Перед нами простейшая инсинуация, намек понимающему читателю – с возможностью отпереться. И еще замечательное выражение: "экономия физических сил". Подумайте, с каких позиций Солженицын рассматривает наш национальный вопрос. Его точка зрения – откровенный национальный эгоизм, трагедия других наций его нисколько не волнует. Точно так же человек смотрит на тонущего ближнего, констатирует, что вытащить не может, но формулирует создавшееся положение с удивительным спокойствием: можно сэкономить физические силы. Впрочем, я забыл, что это место надо читать  в условном наклонении.

Но республики отпадут безусловно, а реванша придется ждать больше двухсот лет. И когда пройдут столетия, потомки спросят себя, что же значило в двадцатом веке – жить не по лжи?

 


________

 

Нетрудно понять, что Солженицын особо обращается к славянам, к русским, украинцам и белорусам. Русских он убеждает отказаться (на ближайшие сто или двести лет?) от единой и неделимой России, а также проповедует им подобающее обстоятельствам христианское смирение. Глава, обращенная к ним, носит название: "Слово к великороссам"; это почти забытое слово заставляет вспомнить статью Ленина, тоже обращенную к великороссам, но убеждавшую их проявлять национальную гордость. Естественно, Александр Исаевич внушает им гордости не проявлять, так что с Лениным он и в этом не согласен. Русские, не желающие отказаться от имперских претензий, составляют теперь очень незначительную часть русского народа. По-видимому, Александр Исаевич думает об остатках старой эмиграции, с которыми он теперь связан. Иначе трудно объяснить, почему он убеждает "великороссов" отказаться от Польши и Финляндии: внутри страны о них не думает никто. Занимаясь этим вопросом, Александр Исаевич проявляет редкую историческую эрудицию. Очевидно, он ничего не знает о трех разделах Польши, потому что объясняет ее захват "взбалмошной фантазией Александра I". Мало того, он полагает, как видно, что Польшу и Финляндию отпустил русский царь. "Неужели,  – спрашивает он,  – Россия обеднилась от отделения Польши и Финляндии? Да только распрямилась". Но после отделения Польши и Финляндии Россия всегда оставалась советской, а советская Россия никак не могла "распрямиться" по сравнению с самодержавной. В каком же году и каким образом отделились Польша и Финляндия? Очевидно, до семнадцатого года – по манию царя. Попробуйте иначе объяснить это место, или не признать Солженицына оригинальным историком.

Здесь Александр Исаевич обращается к украинцам и белорусам; и я не удивился бы, если бы он назвал украинцев малороссами, как им и полагается называться по-старому. Но, должно быть, в сложившейся ситуации неудобно напоминать украинцам, что они – те же русские, но только не великие, а малые.

Дальше он говорит разные исторические наивности – кстати, очень похожие на казенные мифы обеих империй – царской и советской. Он говорит, что было Воссоединение украинцев и белорусов с Россией, в другом месте употребляет слово "возврат". Если понимать эти слова в обычном смысле, а не в казенном бессмыслии, то они должны означать, что сначала была Россия, включавшая в себя Украину и Белоруссию, потом эти земли кто-то оторвал от России и, наконец, они в Россию вернулись. Но все было не так. Древняя Русь вовсе не была единым государством, она состояла из независимых княжеств, связанных династическим родством. Говорили тогда на языке, больше похожем на украинский, и Киев, стольный город великих князей, потом был украинским городом. Я вовсе не поддерживаю претензии украинских националистов и оставляю в стороне вопрос, был ли святой Владимир русский или украинец: он, конечно, не понял бы, что это значит.

Потом Александр Исаевич поучает западных украинцев, что у них плохой, испорченный язык, потому что язык их подвергся польскому и немецкому влиянию, а не русскому. Это искажение языка он приписывает "австрийской подтравке", то есть думает, что австрийская власть формировала этот язык в своих политических целях. Хотел бы я знать, что сказал бы об этом Иван Франко. В этих рассуждениях Солженицына есть нечто столь чуждое рассматриваемому предмету, что я сомневаюсь, читает ли он по-украински: думаю, что нет.

Конечно, Солженицын призывает украинцев и белорусов войти в Российский Союз, то есть признать политическую власть Москвы. Но тут же он предупреждает, что ни в коем случае не отдаст украинцам значительную часть их земли: оказывается, южная часть Украины – это вовсе не "старая Украина", а "Новороссия", Донбасс – тоже не Украина; в общем, вопрос, что отойдет Украине и что России, будет предметом бесконечных споров. В другом месте он настаивает, чтобы этот вопрос решался не всенародным голосованием, а отдельно на местах, где надо провести районные референдумы или что-то в этом роде. Вероятно, здесь есть какой-то резон, потому что вся республика может высказаться против воли Донбасса или Крыма; но ясно, почему Солженицын возбуждает такой вопрос. Он хочет обеспечить процедуру, при которой Украина никогда не сможет отделиться, да и вообще его заверение, что украинцы и белорусы смогут сами решать свою судьбу, нельзя принимать всерьез. Для него все уже ясно: вместо Советского Союза должен быть Российский Союз.

Трудно сказать, чего захотят украинцы и белорусы, но быть "младшими братьями" они не хотят. Они потребуют подлинного равноправия, и если сохранят какой-нибудь союз с Москвой, то это будет не Российский союз.  Самая постановка вопроса в статье подразумевает старшинство русских, невыносимое для этих народов. Я согласен с автором, что раздел был бы жесток, и совсем не хочу жестокого раздела. Пусть три славянских государства станут независимы, и тогда заключат между собой договор – если захотят.

Солженицын обращается также к "малым народам", объясняя им, что они должны остаться в России. Мы уже видели, в чем состоит его аргументация: слабых окружим и не выпустим. Приняв эту сталинскую доктрину, он одобряет и придуманный Сталиным Совет Национальностей. "Численный вес народа,  – говорит он,  – не должен быть в пренебрежении; так может прозябать ООН, но не жизнеспособное государство". Это значит, что права народа должны зависеть от его численности, и напрасно он презирает ООН: это учреждение тоже основано на силе, в Совете Безопасности все зависит от постоянных членов. Наш мир еще стоит на праве сильного, так что, в сущности,  Солженицын борется против очень слабых, почти нереальных зачатков более человечного права. Итак, он ясно излагает программу принуждения малых народов, но в конце прибавляет некоторую утешительную словесность: "Каждый, и самый малый народ,  – говорит он,  – есть неповторимая грань Божьего замысла". Это, в сущности, ни к чему не обязывает. Затем он приводит более серьезное изречение: "Перелагая христианский завет, Владимир Соловьев написал: "Люби все другие народ, как свой собственный."" Не сомневаюсь, что Владимир Соловьев был способен к такой любви. Но способен ли к ней Александр Исаевич Солженицын? Думаю, что нет.  Он прописывает свои политические пилюли и считает нужным их подсластить. А любит он, в сущности, только русский народ, но не тот, что есть, а прошлый. Я предпочитаю будущий. Мне скажут, что я утопист; может быть, но будущее все-таки будет, а прошлое – нет.

Наконец, предлагаемое Солженицыным решение национального вопроса страдает неполнотой в одном очень существенном пункте, и можно не сомневаться, что неполнота эта не случайна. Вообще говоря, никакого автора нельзя упрекать, в том, что он о чем-то не пишет, а судить его надо по тому, чтó он счел нужным написать. Но если есть очень важные вещи, прямо относящиеся к рассматриваемому вопросу, и автор не считает нужным написать об этих вещах ни слова, то возникает предположение, что он нарочно хочет о них умолчать. И в таком случае молчание становится красноречивым намеком, адресованным понимающему читателю; как мы видели, Александр Исаевич не стесняется делать такие намеки.

В том разделе статьи, где Исаич обращается к "малым народам" и уподобляет их граням Божьего замысла, он перечисляет "наименьшие народности", и внимания его удостаиваются ненцы, пермяки, эвенки, манси, хакасы, чукчи и коряки, после чего он высокомерно добавляет: "и не перечислить всю дробность". Не могу оставить в стороне противоречие между казенной риторикой Солженицына – насчет граней божественного алмаза – и его подлинным чувством, прорывающимся в этом месте. Конечно, обозначить малочисленные народы как "дробность" может только русский шовинист, человеку с другим настроением такое слово и не пришло бы на ум.

Отдав должное наивности, которую здесь обнаруживает Александр Исаевич, посмотрим, какие же народы он не заметил. Не заметил он немцев и евреев, и можно спросить, почему. Здесь, конечно, придется довольствоваться предположениями, но другие сочинения Солженицына дают нам достаточно материала, чтобы это объяснить. Солженицын считает эти обе нации, и немцев, и евреев, чуждыми России, и надеется, что они уйдут добровольно. Его эмоции по отношению  к двум незамеченным нациям не вызывают сомнений. Немцев он не то чтобы любит, но уважает, а евреев очень определенно не любит и считает вредными для России. Я берусь это доказать подробнее, анализом его произведений, и доказать это не так уж трудно, потому что Александр Исаевич наивен и не умеет по-настоящему хитрить. Но зачем это доказывать? Кто не видит, что "Ленин в Цюрихе" просто-напросто антисемитский памфлет в духе известных протоколов, приписываемых сионским мудрецам, тому не помогут никакие доказательства. Есть некоторый минимум человеческого понимания, который мы вправе предположить у читателя: например, все мы понимаем настроение человека по его судорожно искаженному лицу, сдавленному голосу и сжатым кулакам. Если кто-нибудь все-таки не понимает, с каким чувством он имеет дело, и ссылается на отсутствие точных формулировок, можно лишь пожалеть такого читателя, совсем потерявшего доверие к собственному суждению. Во всяком случае, Александр Исаевич не оставляет этим двум злополучным народам никакого места в своем "Российском Союзе". Его нисколько не тревожат страдания, вынесенные ими по вине коммунистов, а между тем, и немцам, и евреям досталось больше, чем другим. Не считая, конечно, выселенных народов, из которых Солженицын вспомнил лишь крымских татар, да и то потому, что не хочет отдать им Крым. Как мы видим, Александр Исаевич очень избирательно сострадает, и уж совсем ни при чем здесь Владимир Соловьев.


______

Теперь нам надо разобраться, какова хозяйственная программа Солженицына. В главе "Неотложные меры Российского Союза" он представляет себе свое государственное изобретение уже осуществленным, и обращается, по-видимому, к будущим вождям этого нового государства.  Но поскольку никакого Российского Союза еще нет, а меры называются неотложными, то они предлагаются, очевидно, Горбачеву и его соратникам, .то есть президентской власти, находящей у него некоторое одобрение. Итак, перед ними еще одно "Письмо вождям": Александр Исаевич принимает всерьез только реформы сверху и неизменно надеется лишь на сегодняшнюю наличную власть. Но посмотрим же, какие меры он предлагает.

Некоторые из этих мер очевидны, и с ними согласится каждый. Надо прекратить поддержку "тиранических режимов, насаженных нами в разных концах Земли". Разумеется, здесь Александр Исаевич переоценивает насаждавшие силы Хрущева и Брежнева: наши жалкие правители попросту хватались за возникавшие возможности вмешиваться в чужие дела, сами же ничего не могли насадить. Конечно, поддержку тиранических режимов надо как можно скорее прекратить, но мне не совсем ясно, как понимать выражение "отрубный единомгновенный отказ". Дело в том, что нарушение уже принятых обязательств привело бы в некоторых случаях к невыплате долгов, а нам многие должны; кроме того, есть еще международное право, признающее преемственность обязательств. Если бы Российский Союз отказался от договоров, заключенных Советским Союзом, то это выглядело бы в смысле права так же, как поведение большевиков, отказавшихся признать обязательства российского правительства. Поэтому в предложении Солженицына, по существу правильном, можно усмотреть и некоторую большевистскую бесцеремонность.

Правильно и предложение прекратить гонку вооружений, даже отложить вылазки в космос. Капитальные вложения в промышленность тоже надо резко ограничить, особенно – прекратить "долгострой".

Насчет номенклатурной бюрократии у меня тоже нет расхождений с Александром Исаевичем, но полагаю, что Горбачев и его соратники на это не пойдут. Они умеют работать только внутри того же, пусть перекрашенного советского аппарата и, значит, Александр Исаевич предлагает им разогнать самих себя.

В число неотложных мер Российского Союза Александр Исаевич включает здесь и покаяние коммунистов; такая мера, пожалуй, не имеет особенного хозяйственного значения, хотя Солженицын и связывает экономический расцвет Западной Германии с "наполнившим ее облаком раскаяния". Кроме того, непонятно, какое значение может иметь покаяние для неверующих; может быть, коммунисты должны сначала уверовать, но это для нас не самый неотложный вопрос.

Наконец, в заключение той же главы Александр Исаевич напоминает, что "еще высится над нами – гранитная громада КГБ": вот в этом случае я безусловно одобрил бы "отрубный единомгновенный отказ" от такого учреждения. Оно уже не представляет большой опасности: только из штата Вермонт КГБ еще кажется громадой, а мы тут в России видим кучу мусора. Но, конечно, убрать этот мусор будет нелегко. И потом, хотелось бы, чтобы вместо КГБ не появилась какая-нибудь другая охранка. Дальше Солженицын приводит весьма интересное мнение по этому поводу: "Папа Иоанн Павел II высказал (1981, речь на Филиппинах), что в случае конфликта национальной безопасности и прав человека приоритете должен быть отдан национальной безопасности, то есть целости более общей структуры, без которой развалится и жизнь личности". Признаюсь, это место меня тревожит. Мне не удалось раздобыть речь римского папы на Филиппинах, но нам, безусловно, предстоит целая эпоха конфликтов между правами человека и "целостью общей структуры". До сих пор эта целость структуры у нас имела столь подавляющее превосходство над правами человека, что в ближайшие годы всякая попытка ограничить права, даже оправданная и юридически ясная, будет вызывать понятную подозрительность. И, конечно, мы не хотели бы получить вместо "государственной безопасности" какую-нибудь "национальную безопасность": надеюсь, папа римский вовсе не это имел в виду.

Но, повторяю, все эти предложения Солженицына в общей форме не оспаривает никто, кроме наших воров-аппаратчиков. Вот только способ проведения этих неотложных мер вызывает у меня опасение. Ясно, что Александр Исаевич хочет создать в России крестьянское землевладение, приняв за образец реформу Столыпина. Конкретные предложения Солженицына по этому вопросу не очень отличаются от мер, предложенных в начале века, и не принимают во внимание изменения в характере производства, происшедшие с тех пор. Современный фермер – это вовсе не тот зажиточный крестьянин, которого хотел иметь Столыпин. В начале века Россия была преимущественно крестьянской страной, а теперь фермеру приходится кормить своим трудом множество некрестьянского населения – в Америке до ста человек. Это создает проблему технического вооружения и снабжения сельского хозяйства, которую наш автор оставляет без внимания, но в таком случае, увы, перед нами ретроградная утопия. Конечно, даже простое расширение приусадебных участков может обеспечить нас овощами, но не следует забывать, что эти участки мало кто вскапывает лопатой; лошадей теперь почти нет, и вспахиваю огороды взятые из колхоза и совхоза трактора. Если распустить колхозы и совхозы, кому отдать машины? Наконец, зерновое хозяйство теперь зависит только от машин, а у нас нет даже проекта, как использовать эти машины в условиях частного хозяйства. В западных странах совсем другая структура промышленности, торговли и кредита. Без такой системы можно, конечно, раздать землю частным владельцам, но тотчас останемся без зерна. Увы, как только дело касается конкретного вопроса – притом особенно близкого Солженицына вопросу о земле – то сейчас же обнаруживается, что он утопист.

Утопии этого рода древни, как мир. В сущности, мечта всех консерваторов всех времен – возвращение к хорошему прошлому. В этом хорошем прошлом главное место занимала лошадь. Джонатан Свифт придумал общество лошадей, использующих людей как тягловый скот. Лев Толстой отводил лошадям более обычную роль, но сулил крестьянину и его лошади одинаково интересную жизнь. Если бы мы даже согласились вернуться в патриархальную деревню, нас слишком много на земле, чтобы этим способом прокормиться. Время лошадиных утопий прошло.

Аграрная программа Солженицына, как я уже говорил, заимствована у Столыпина, и эта идейная родословная наводит на некоторые размышления.  Дело в том, что Столыпин стал теперь идолом наших доморощенных фашистов, образующих общество "Память" и пишущих в журналы "Наш современник" и "Молодая гвардия". Разумеется, покойный Петр Аркадьевич тут ни в чем не виноват: можно по-разному относиться к его деятельности, но он был, несомненно, государственный человек и не был бы в восторге от таких потомков. Да эти люди, собственно,  и не знают, кто был их герой: вряд ли они стали бы рекомендовать нам премьер-министра, упорно убеждавшего царя дать гражданское равноправие евреям.  Но с этих господ что возьмешь? Вот только общая привязанность к Столыпину, сближающая Александра Исаевича с каким-нибудь Васильевым, заставляет все-таки задуматься. Я имею в виду того Васильева, кто не исключает собственную кандидатуру на российский престол; очень прошу всех других Васильевых на меня не обижаться.

Знаете ли, меня очень беспокоит вопрос, с кем у меня общие идеалы. И если такая близость мне неприятна, я спрашиваю себя – откуда она взялась?

Могло бы показаться, что Александр Исаевич хочет восстановить в России, капитализм, поскольку он упорно отстаивает частную собственность.  Но дальше он делает ряд заявлений, заставляющих усомниться в этом. Оказывается, надо разрешить только мелкую собственность, а крупную – государство должно жестко ограничить. "Мне кажется ясным,  – говорит он в главе "Хозяйство",  – что надо дать простор здоровой частной инициативе и поддерживать и защищать все виды мелких предприятий, на них-то скорее всего и расцветут местности,  – однако твердо ограничить законами возможность безудержной концентрации капитала, ни в какой отрасли не дать возможности создаться монополиям, контролю одних предприятий над другими." И дальше выясняется, что предполагается жесткий контроль над ценами: "Старая Россия по веку жила с неизменными ценами". Общее заключение: "Нельзя допустить напор собственности и корысти".

Все это означает, что государство должно сохранить за собой очень жесткие функции управления экономикой, так что желательное для Солженицына народное хозяйство – это вовсе не капитализм, а что-то вроде нэпа. В самом деле, государство должно следить за тем, чтобы никто не обогащался сверх установленной границы, следовательно, должно устанавливать эту границу и так или иначе, если не прямой экспроприацией, то запретительными налогами контролировать величину состояний и размеры частный предприятий. Эта деятельность государства носит не только экономический, но и моральный характер: правительство не просто заботится о развитии производительных сил и материальном благополучии населения, но активно сражается со злом, определяя, что в хозяйственной жизни добро, и что зло. Право же, это совсем не то, что имел в виду Петр Аркадьевич Столыпин, а больше напоминает сторонников нэпа, "правых" большевиков.

Я хотел бы подчеркнуть, что жесткие ограничения на размер предприятий и капиталов создают условия, при которых не может образоваться свободный рынок. Конец нэпа явно демонстрирует непреодолимые противоречия, возникающие из таких ограничений.  Современные промышленные мероприятия просто не могут существовать в малых размерах. Есть виды производства, где неизбежны огромные массы оборудования, сложнейшие технические связи, и это как раз основные производства, без которых не может существовать современное хозяйство. Как можно представить себе электростанции, химический комбинат, машиностроительный завод в руках частного владельца, если никто не имеет права владеть крупным предприятием, или соединиться с другим в акционерное общество? Ясно, что крупные предприятия у Солженицына должны быть государственными: другого выхода нет. Но признание этого, опять-таки, означает нэп.

Таким образом, доктрина Солженицына соединяет национализм и жесткий государственный контроль, преследующий моральные цели. Пользуясь забытым термином двадцатых годов, я определил бы это учение как национал-большевизм. Читатель может сам судить о том, хороша или плоха эта доктрина, и как она относится к политике советской власти во время нэпа. Мне кажется, что Солженицын, детство которого прошло в в последние годы нэпа, сохранил об этом времени некоторые представления, но не очень понимает, в каких условиях жил Столыпин и чего он хотел. И, конечно, его не устраивает интернационализм, он хотел бы совместить "хороший" нэп с правильной национальной линией.

_________


 

Солженицын, конечно, понимает, что поддержание руководства, способного контролировать размеры предприятий и земельных участков, деятельность банков и отношения с иностранным капиталом – требует строгой централизации. Если "вся провинция, все просторы Российского Союза вдобавок к сильному (и все еще растущему по весу) самоуправлению должны получить полную свободу хозяйственного и культурного дыхания", то непонятно, каким образом гарантировать, что они дадут "простор" только мелким предприятиям и будут достаточно осторожны в делах с иностранными фирмами, чтобы не пострадали возлагаемые на государство моральные функции. Очевидно, что для этого понадобится жесткое всесоюзное (или всероссийское?) законодательство, а следовательно карательные полномочия в руках центральной власти. И хотя Александр Исаевич говорит о законах против монополий, он, конечно, знает, что такие законы, существующие в Соединенных Штатах и других западных странах, вовсе не достигают поставленных целей. В самом деле, они очень мало ограничивают те явления, против которых он выступает – концентрацию капитала, образование гигантских концернов; и они вовсе не имеют морального влияния, например, не сдерживают безудержный рост потребления и расточительность. Западное государство мало заботится о моральных целях, оказывая им lip service, словесное почтение. Нет, Александр Исаевич видит перед собой более серьезную центральную власть, наделенную сильными полномочиями,  – иначе ей не сдержать своеволие местных властей. Уже сейчас эти местные власти норовят суверенно законодательствовать в пределах каждой области и запросто выходить на внешний рынок, не говоря уже о республиках, которые и впрямь должны быть суверенны.

В условиях свободного предпринимательства эти проблемы разрешимы: например, в Америке отдельные штаты законодательствуют в свое удовольствие, имеют свои отдельные налоги. Но нигде в западном мире не ставятся и не достигаются моральные цели, никто не пытается контролировать размеры частной собственности и вкусы потребителей. Я не хочу сказать, что эти цели нежелательны; но если они ставятся перед государственной властью, то это может быть только центральная власть, способная подчинить себе всякую местную инициативу. Что из этого выйдет – другое дело. Вероятно, создание морально здорового общества – вообще не дело государственной власти. То, чего хочет Александр Исаевич, предполагает удивительное согласие между центром и провинцией, властью и обществом, то самое согласие, которое русские философы обозначали словом "соборность". Как мы увидим дальше, он явно предполагает, что такое согласие будет царить в руководящих органах Российского Союза, в собраниях, каким-то образом выбираемых или назначаемых вместо парламента. Всякий, кто наблюдал за ходом человеческих дел, знает, что это согласие может означать только одну вещь: что реальная власть находится в другом месте, а собрание выполняет чисто декоративные функции. Я оставляю в стороне возможность чуда, и мне трудно отделаться от впечатления, что именно эту возможность молчаливо предполагает Александр Исаевич. Чудо может привести, наконец, в согласие умы и сердца русских людей.  Но государство чудес не творит.

Например, что может сделать государство для семьи и школы? Единственное, что может предположить Солженицын,  – это освободить женщину от работы и вернуть ее в семью для воспитания детей. Оставим в стороне вопрос, как будет воспитывать детей эта женщина, и захочет ли она расстаться с работой. Допустим, что большинство женщин не хочет работать, а хочет сидеть дома и воспитывать детей; как же можно этого добиться? Надо,  – говорит Александр Исаевич,  – увеличить мужской заработок; впрочем, он тут же замечает, что ожидается безработица, и об этом говорить рано. Государство может лишь выплачивать какие-нибудь пособия, да и то непонятно, откуда их взять.

По поводу школы Солженицын говорит, что "школьные учителя должны быть отборной частью нации", но не объясняет, кто и как будет их отбирать. Вряд ли это смогут сделать государственные чиновники, поскольку трудно заставить молодых людей идти в учителя. Он говорит, что надо увеличить зарплату учителям; это и так ясно, но непонятно, откуда взять средства. В общем, о школе ничего интересного он не говорит; ясно одно: над школой должен быть твердый контроль. По поводу частных школ он говорит, что в них "не должно быть безответственного самовольства программ, они должны находиться под наблюдением и контролем земских органов образования". Ясно, что государственные школы тем более должны быть "под наблюдением и  контролем"; но земские органы образования могут проявить то же "безответственное самовольство", и уже местами проявляют его, так что и над ними понадобится "наблюдение и контроль". В общем, мы будем иметь земский наробраз. Каждый раз, когда может возникнуть какая-нибудь свободная инициатива, Александр Исаевич настораживается. Его не устраивает школьная система, какая существует в западных странах. То, что ему в самом деле нужно – это "наблюдение и контроль".

Наконец, Солженицын подробно объясняет, каким должен быть наш государственный строй. Правда, вначале он убеждает нас: "А скажем так: государственное устройство – второстепеннее самого воздуха человеческих отношений. При людском благородстве – допустим любой добропорядочный строй, .при людском озлоблении и шкурничестве – невыносима и самая развилистая демократия. Если в самих людях нет справедливости и честности – то это проявится при любом строе".

Здесь перед нами столь богатая россыпь общественной мысли, что не знаю, за что раньше взяться. Конечно, если бы люди стали справедливы и честны, то все политические проблемы нацело исчезли бы, и вообще не нужно было бы государства: можно было бы оставить от него почту и, пожалуй, монетный двор, если люди будут все же не столь благородны, чтобы вести свои дела без наличных. Как объясняет нам автор в другом месте, русские купцы заключали сделки без письменных доказательств, на слово: отсюда уже один шаг до безденежного хозяйства. Не знаю, как объяснить Александру Исаевичу, что государственная власть как раз и выражает человеческое несовершенство. Дальше он говорит, что политика – не самое главное в жизни человека, и я с этим совершенно согласен. Но раз уж приходится заниматься политикой, то должен быть в этом какой-то здравый смысл, не правда ли? Можно, конечно, рассуждать о том, что лучше вообще не запирать двери, но люди недостаточно честны и справедливы, так что приходится заниматься вопросом об устройстве замков; а уж если заниматься законами, то надо позаботиться, чтобы они действовали должным образом. Конечно, "политика – совсем не желанное занятие для большинства". Польский сатирик Лец выразил эту мысль еще лучше: "Никто не стал бы заниматься политикой, если бы нам не пришлось жить на этом свете". Но, увы, приходится жить на этом свете Александру Исаевичу, и невозможно ему избавиться от политики.

Дальше я оставлю в стороне все нравственные увещания Солженицыне не потому, что я с ними не согласен, а потому что государственный строй предполагает человека дурным и стремится лишь ограничить его дурные склонности.  Сделать человека хорошим государство не может, и не следует нагружать этой задачей государственную власть: в тех случаях, когда она принималась за это дело, выходили плачевные результаты. В лучшем случае государство может создать условия для свободного развития общества, а остальное зависит не от власти, а от нас самих. Прошу читателя простить мне эти банальности, но мне кажется, что нарочитое презрение к политике у Александра Исаевича лишь маскирует его подлинные намерения. В действительности он хочет создать в России сильную попечительную власть, весьма непохожую на демократию, и я собираюсь это доказать.

Конечно, Александр Исаевич прямо не признàется, что он монархист, но я и не ожидаю от него такой откровенности.  В романе "Август 14-го" о монархии очень определенно рассуждает генерал Нечволодов, но автор не отвечает за своего героя. В других случаях он тоже прикрывает свои подлинные взгляды, например, выражением "авторитарная власть". Выражение это пустили в ход фашисты, но скорее всего он этого не знал: он просто намекал на самодержавную монархию. Впрочем, в рассматриваемой нами статье есть место, где автор недвусмысленно объясняет свою точку зрения ссылкой на двух очень известных писателей. Главу "О государственной форме" он начинает следующим образом:

"Освальд Шпенглер верно указывал, что в разных культурах даже сам смысл государства разный, и нет определившихся "лучших" государственных форм, которые следовало бы заимствовать из одной великой культуры в другую. А Монтескье: что каждому пространственному размеру государства соответствует определенная форма правления и нельзя безнаказанно переносить форму, не сообразуясь с размерами страны.

Для данного народа, с его географией, с его прожитой историей, традициями, психологическим обликом,  – установить такой строй, который вел бы его не к вырождению, а к расцвету. Государственная структура должна непременно учитывать традиции народа. Так говорит Господь: остановитесь на путях ваших и рассмотрите и расспросите о путях древних, где путь добрый, и идите по нему" (Иерем. 6, 16)".

Данным народом здесь является, конечно, русский народ, и устами пророка ему рекомендуется обратиться к "путям древним", то есть к его старой истории. Но в этой истории была не только самодержавная традиция Москвы; была в ней и демократическая традиция русского Севера, были свободные республики – Новгород и Псков. Попытка свести русскую государственную традицию к одному Московскому царству – это давняя, злостная фальсификация русской истории.  Но посмотрим, какую же традицию имеет в виду автор. Здесь нам помогут его литературные ссылки. Сочинение Шпенглера называется "Закат Европы"; оно выражает безнадежный пессимизм по поводу европейской либеральной демократии и предсказывает ей скорую гибель. Очевидно, Новгород и Псков здесь ни при чем: Шпенглер тяготеет к германскому империализму.

Ссылка на Монтескье окончательно решает дело. Слова о "размерах государства" не оставляют сомнения, какая мысль Монтескье здесь имеется в виду. Монтескье сопоставил все известные ему виды власти и пришел к заключению, что формы правления зависят от размеров страны, а именно демократия возможна лишь в малых странах, большие же могут быть только монархиями. Ясно, что в этом и заключается государственная мудрость, заимствуемая у Монтескье. Если читатель все еще не понимает, какой форме правления привержен Солженицын, то я уже ничем не могу ему помочь. Я понимаю, что человек с авторитарным складом ума, но связывающий со словом "монархист" отрицательные представления, не может произнести сочетание слов "Солженицын – монархист". Такому читателю не надо читать ни Шпенглера, ни Монтескье, ни других авторов, рекомендуемых Александром Исаевичем. Впрочем, этого читателя я могу не принимать во внимание: он уже давно перестал читать мою статью. Я не могу расстаться с Монтескье, не напомнив очень существенную поправку, внесенную историей в его учение; отцы американской конституции хорошо знали Монтескье, одного из главных вдохновителей их политики. Их весьма беспокоила его точка зрения на возможные размеры демократического государства, поскольку уже в то время тринадцать американских штатов занимали огромное пространство. Они решились все же основать одну большую республику, обеспечив ее прочность системой федеральных связей, как это подробно объясняет известный Солженицыну историк Токвиль. Возникшее таким образом государство оказалось весьма прочным, и Солженицын, по-видимому, в этом не сомневается, благоразумно избрав его своим местом жительства. Нельзя требовать непогрешимости даже от великих людей; и если кому-нибудь желательно восстановить в России самодержавие, то не надо прятаться за спину Монтескье.

Ясно, что Солженицын не может любить демократию, но в этом он не решается признаться. Он и здесь прикрывается ссылками на авторитеты: посмотрим, на кого он ссылается и зачем. Жертвой его становится великий историк Токвиль. Мы узнаём о нем следующее:

"А. Токвиль, изучая США в XIX веке, пришел к выводу, что демократия – это господство посредственности".

Не знаю, что и думать по поводу этих заявлений. Алексис де Токвиль опубликовал в тридцатые годы прошлого века знаменитую книгу "О демократии в Америке". Он был убежденный сторонник демократии, и книга его в течение полутора веков была главным источником демократического мышления. Аристократ де Токвиль отказался от взглядов своей среды, проследив в истории победный ход демократии. Он видел ее слабости и опасности, он от них предостерегал. Второй том его книги завершается знаменитым пророчеством. В будущем веке,  – говорит Токвиль,  – главное значение будут иметь два государства, Соединенные Штаты и Россия. Они будут оспаривать друг у друга власть над землей. Первое из них руководствуется принципом свободы, второе – принципом рабства.

Александр Исаевич легко найдет это место: книга Токвиля имеется в двух превосходных русских переводах. Он сможет убедиться, что я правильно передаю мысли Токвиля. Токвиль был сторонник демократии и непримиримый враг русской монархии; почему же Солженицын ссылается на него для посрамления демократии? Я не думаю, что Александр Исаевич сознательно обманывает читателей: скорее всего, он узнал о Токвиле из разговоров, а сам его не читал.

_______

 


Солженицын не решается прямо заявить, что не хочет для России демократии. Вместо этого он предлагает некий государственный строй, при котором можно будет говорить о демократии, но не иметь ее, точно так же, как  у нас было до сих пор. Вначале он сообщает нам, что "Достоевский считал всеобщее-равное голосование "самым нелепым изобретением XIX века". Но, как известно, Достоевский писал это, переменив уже свои взгляды и став монархистом. Дальше автор объясняет нам, что "тайное" (голосование) – тоже не украшение, оно облегчает душевную непрямоту или отвечает, увы, нуждам боязни". И дальше: "Но на Земле и сегодня есть места, где голосуют открыто"; открыто голосуют лишь в маленьких республиках вроде швейцарских кантонов, о которых он и пишет в другом месте. Но мы помним из ссылок на Монтескье, что размеры России делают ее непригодной для демократии, тем более для прямой демократии с открытым голосованием. Посудите сами, нужны ли Александру Исаевичу выборы, и какие выборы ему нужны.

Дальше выясняется, что он хочет не прямых, а многостепенных выборов, "потому что при таких выборах тянется цепочка личного знания кандидатов". Очень трудно это понять: при многостепенных выборах в парламент попадают люди, которых избиратель никогда не видел, а выборщики, которых он знает, только один раз и участвуют в политике, а потом исчезают. Между тем, при прямых выборах депутат добивается избрания, выступая в своем округе, и хотя он не обязательно так хорошо известен избирателям, как выборщик, но зато реально участвует в обсуждении законов, так что избиратели могут за ним следить, влиять на него и даже его отозвать. Мнение Александра Исаевича в пользу многостепенных выборов можно разделять или нет, но его довод представляется мне предельно нелогичным.

Больше всего Солженицын выступает против политических партий. "Соперничество партий, – говорит он,  – искажает народную волю". Каким же образом может проявиться народная воля? На этот счет у него есть две идеи: "демократия малых пространств" и "государственно-земский строй".

"Демократия малых пространств,  – учит он,  – веками существовала в России. Это был сквозь все века русский деревенский мiр, а в иные века – городские веча, казачье управление". Отсюда ясно, какие виды самоуправления имеет в виду Александр Исаевич. Оставим в стороне казачье самоуправление. Казаки были войском, особенно преданным самодержавию, а к демократии имели очень специальное отношение, поскольку привлекались для разгона демонстраций.  Нет, это не большевистская пропаганда: загляните в старые газеты, да и художник Серов изобразил казаков-демократов тоже до революции. Оставим в стороне "городские веча": это была вовсе не "демократия малых пространств". Можно посмотреть на исторической карте, сколько места занимал Господин Великий Новгород. Чтобы внушить нам желательную форму демократии, Александр Исаевич сказал три неправды, и только одна из них заслуживает опровержения. Русская деревенская община, так называемый "мир", вовсе не был коренной формой народного самоуправления, как думали наивные русские народники. Эта община получила юридическое значение лишь в 16-ом веке, вследствие фискальной политики Ивана Грозного, и смысл ее был в том, что вся деревня должна была коллективно отвечать за уплату налогов. Власть "мира" препятствовала появлению в России свободного крестьянства, и Столыпин как раз пытался своей реформой разрушить эту власть. Кто молится на "мир", то не может любить Столыпина, и обратно. Как видите, Александр Исаевич не умеет свести концы с концами в своей статье.

Нам предлагается образец "демократии малых пространств", имеющий мало общего с тем, что обычно называют демократическим самоуправлением. Вспомним, как обращались с крестьянским "миром" исправник и становой пристав, и расстанемся с ним навсегда.

Конечно, над всеми видами земской власти должна стоять какая-то верховная власть; посмотрим, как представляет себе эту власть Александр Исаевич. "Имеется в виду,  – говорит он, – разумное сочетание деятельности централизованной бюрократии и общественных сил. Такое сочетание бывало периодами и в Московской Руси: местное самоуправление вело не только местные дела, но и часть общегосударственных, однако под надзором центральной власти". К сожалению, автор не говорит, чтó он имеет в виду. Единственными случаями, когда местные представители могли как-то влиять на общегосударственные дела, были Земские Соборы 17-го века, а центральной властью, надзиравшей над ними, был царь с боярской думой. Теперь их должна заменить, по-видимому, президентская власть, с которой и начинается глава "Предложения о центральной власти". Если принять историю Земских Соборов за образец нашей будущей демократии, то нетрудно понять, на что будет похоже будущее народное представительство, и какое отношение оно будет иметь к "центральной бюрократии".

Дальше объясняется, как надо выбирать президента:

"Подлинный авторитет он будет иметь только после всенародного избрания (на 5лет? 7 лет?). однако для этого избрания не следует растрачивать народные силы жгучей и пристрастной избирательной кампанией в несколько недель или даже месяцев, когда главная цель – опорочить конкурента. Достаточно, если Всеземское Собрание выдвигает и тщательно обсуждает несколько кандидатур из числа урожденных граждан государства и постоянно живших в нем последние 7-10 лет.  В результате обсуждений Всеземское Собрание дает по поводу всех кандидатов единожды и в равных объемах публичное обоснование и сводку выдвинутых возражений. Затем всенародное голосование (в один-два тура по способу абсолютного большинства) могло бы производиться без напряженной изнурительной избирательной кампании".

Как видите, это очень своеобразная, бесшумная демократия, в которой избирателям все сервируется в готовом виде.  За исключением некоторых деталей, все это мы уже знаем. Но что же представляет собой Всеземское Собрание?  Избирается оно многостепенным образом; на что же оно будет похоже? "Нынешняя система равномочных палат Совета Союза и Совета Национальностей совсем не плоха, если бы выполнялась без показничества и без мошенничества". Затем говорится, что "Палата Национальностей могла бы остаться во Всеземском Собрании вообще без изменений", да и Совет Союза тоже легко исправить.

А дальше по существу предлагается пожизненное президентство: если по истечении срока президентства Всеземское Собрание большинством в две трети в каждой палате признает, что "нет видимых причин не оставить его на следующий срок", то и не надо проводить всенародное голосование, и так далее, а если президент умрет, то его заменит на всю свою жизнь вице-президент. Вот вам и демократия!

В особых случаях несколько миллионов граждан могут потребовать плебисцит (кто будет разрешать кампанию и проверять подписи? Чиновники пожизненного президента?). "Кроме таких плебисцитов и редких выборов президента,  – успокаивает нас Александр Исаевич,  – никакие более всенародные голосования не стали бы нужными".

Остается заметить, что политическим партиям во Всеземском Собрании не будет никакого места. Автор всячески подчеркивает, что депутаты всех степеней должны представлять лишь самих себя, но никак не свою партию, хотя партии и не запрещаются. Такая фикция была когда-то в Государственной Думе, но все знали, каким образом Дума делилась на партии. Даже в отдаленном будущем, когда к Всеземскому Собранию прибавится совещательная Дума с депутатами  от сословий, в ней должна быть запрещена деятельность партий. Последнее слово солженицынской демократии – восстановление сословий. "Процедуру выборов (или назначения) своих депутатов в Соборную Думу каждое сословие определяло бы само".  И в этой думе не должно быть не только партий, но и голосований. Как же так,  – спросите вы. А очень просто: "Мнение без голосования – вовсе не новинка. Например, у горцев Кавказа долго держался порядок не общего голосования, а – "опрос мудрых"". "Опрос мудрых" поставлен в кавычки самим автором, и я не могу понять, почему.

Этим и завершаются предложения Солженицына: в будущем, после длительного приспособления, мы будем иметь пожизненного правителя с совещательным собранием единодушно – без голосования – высказывающим свое мнение. И время от времени, для развлечения публики, будет устанавливаться какой-нибудь плебисцит. Все это исчерпывающе ясно. Недостает только названия: я мог бы предложить, как назвать этот государственный строй, но, надеюсь, Александр Исаевич сам его назовет.

1991.

 
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^