Юдифь Львовна Цельникер. Воспоминания |
| Печать | |
СОДЕРЖАНИЕУниверситет и война На нашем курсе учились в основном студенты 17-18 лет, только что кончившие школу, в отличие от старших курсов, где было много людей старших возрастов, окончивших рабфак и имевших производственный стаж. Среди студентов биологического факультета преобладали девушки. Много было москвичек из центральных школ. Они держали себя развязнее, чем мои одноклассники, и я чувствовала себя с ними скованной и глупой. Но только до первой сессии. На сессии я убедилась, что я не слабее остальных. На первых двух курсах мы изучали математику, физику, химию, геологию, немецкий язык (английский тогда еще не был так широко распространен, как сейчас, и я начала его изучать факультативно, как второй язык) и ряд биологических дисциплин — анатомию и морфологию растений, низшие растения, зоологию позвоночных и беспозвоночных, анатомию человека. Лекции по основным биологическим дисциплинам нам читали известные ученые, очень хорошо эрудированные, большинство с дореволюционным образованием. Таков был профессор Лев Александрович Зенкевич. Казалось бы, что можно найти привлекательного в червях и глистах, но он говорил о них так, что слушать его было очень интересно и то, что он говорил, надолго запоминалось. Лекции по анатомии растений читал проф. Строгонов, ученик Тимирязева. У него учился еще Андрей Белый, о чем он упоминает в своей книге «На рубеже двух столетий». Низшие растения читал Лев Иванович Курсанов. С этими лекциями высоко образованных ученых контрастировали лекции по политэкономии, которые читала доцент Окунева. Не говоря уже о том, что она примитивно излагала предмет (возможно, это не ее вина, а такова была общая установка свыше), она неправильно говорила по-русски. Ее излюбленными словечками было «жиздится», «кажимость». На ее лекциях мы развлекались тем, что записывали все эти «перлы». В конце 1-го курса у нас была летняя практика по геоботанике. Ее проводил зав. гербарием МГУ Михаил Иванович Назаров. Мы выезжали в разные места Подмосковья, собирали там растения, а на следующий день в Университете определяли их название и семейство, к которому они принадлежат по определителю. Михаил Иванович прекрасно знал окрестности Москвы. Официальная часть занятий продолжалась до 3-х часов дня, после этого Михаил Иванович разрешал желающим уйти (таковых обычно не находилось), приводил нас на берег речки или ручья, поблизости от какой-нибудь старинной усадьбы, мы разводили костер, пили чай, и он рассказывал об истории этого места. Мне очень нравились эти занятия, и потом, во время каникул, когда я отдыхала под Коростышевом, я собрала там гербарии и привезла в Университет. Я стала помогать Михаилу Ивановичу в гербарии — после занятий приходила к нему и переписывала этикетки. В награду за это он показывал мне гербарий знаменитого путешественника XVIII века, первого исследователя Сибири Палласа. Оформление гербария Палласа сильно отличалось от привычного для нас сейчас — вместо прямоугольных гербарных листов в его гербарии листы были овальными и украшены затейливыми завитушками в стиле барокко. Михаил Иванович казался мне в то время глубоким стариком, ведь он был седым. Но как сейчас мне кажется, ему вряд ли было больше 60 лет. Он умер во время войны в Ашхабаде, когда Университет был туда эвакуирован. Помню, что на 2-м курсе глубокое впечатление произвели на меня практические занятия по анатомии человека. Вначале мы изучали кости. В этом не было ничего ужасного. Но в один прекрасный день пришел служитель, открыл цинковый ящик, вынул из раствора формалина и положил перед нами труп мужчины, и в придачу несколько отпрепарированных рук и ног. Несколько дней после этого я не могла прийти в себя, мне все мерещился этот труп и чудился запах формалина. Кроме лекций и практических занятий на факультете было много научных кружков. Я записалась в кружок дарвинизма, которым руководила кафедра дарвинизма. Ее сотрудники были лысенковцами. Тогда Лысенко не был еще столь всемогущ, как впоследствии, но его активно пропагандировали. Мне нравилось учение Лысенко тем, что он говорил о больших возможностях человека изменять природу и получать богатые урожаи. На кружке я делала доклад о вегетативной гибридизации и прививках томатов на картофель. Моим «оппонентом» была моя однокурсница Маша Зайцева. При Университете был очень хороший клуб. Там была очень богатая библиотека. Кроме того, часто устраивались концерты, проводились интересные лекции по литературе, искусству. Большим успехом пользовались вечера, на которых известные в то время чтецы-декламаторы Яхонтов и Журавлев читали стихи Пушкина, Лермонтова, Маяковского. Очень интересным был цикл лекций о музыкальной форме. Лекции иллюстрировались музыкальными произведениями с очень хорошими исполнителями. Из них мне наиболее запомнились Мария Гринберг и Мария Вениаминовна Юдина В это время проходил 40-летний юбилей Художественного театра. Художественный театр, наряду с Малым, был в это время лучшим драматическим театром СССР. В Клубе были проведены 4 лекции по этому поводу, после которых выступали лучшие артисты театра — Качалов, Хмелев, Еланская, Андровская — и исполняли отрывки из произведений, которые ставились в разные периоды истории театра. Особенно запомнилось, как Качалов исполнял отрывки из пьесы Л.Андреева «Анатэма». Довольно часто на нашем факультете проводили многолюдные и многочасовые комсомольские собрания. Многие из них были посвящены одному и тому же наболевшему вопросу — борьбе с троцкистами и вредителями. Поскольку все время арестовывали все новых и новых крупных деятелей партии, на каждом собрании клеймили все новые имена. В 1938 году арестовали Бухарина. На старших курсах у нас учился его племянник Володя Бухарин. Он только что женился и при регистрации переменил фамилию — взял себе фамилию жены — Юркевич. На нашем комсомольском собрании его обвинили в том, что он хотел скрыть свое происхождение и исключили из комсомола. Потом я долго ничего о нем не слышала, а затем прошел слух, что он учится в аспирантуре в Свердловске. Ходили также слухи, будто бы он как-то приезжал в Москву и зашел в гости к Светлане Алиллуевой. В это время туда пришел Сталин, увидел Володю и спросил, как он поживает. Володя ответил, что он хотел бы поступить в аспирантуру, но не знает, примут ли. На это Сталин сказал: «Конечно, примут, не сомневайся». И после этого его приняли в аспирантуру в Свердловске. Примерно в 70-е годы Юркевич снова появился в Московском Университете уже как профессор и заведующий кафедрой биохимии растений. В 1981 году мы с сестрой возвращались из туристической поездки на Лену. Рядом с нами в самолете сидел человек, с которым мы разговорились. Он сказал, что родился на Ленских приисках и очень любит эти места. Я спросила: «Что, Ваши родители постоянно здесь живут?», на что он ответил: «Нет, я родился здесь случайно». В дальнейшем разговоре выяснилось, что он сын того Бухарина (Юркевича), которого при мне исключали из комсомола. Его сын рассказал, что родители, понимая, что их неминуемо ждет арест, решили уехать в такое место, где их никто не будет искать. Они поехали на Лену, работали там учителями, а потом, после смерти Сталина, Юркевич поступил в аспирантуру. Я спросила его сына, верны ли слухи о том, что этому способствовал сам Сталин, но сын сказал, что никогда об этом ничего от отца не слышал. Среди моих однокурсников выделялась группа более серьезных студентов, более продвинутых в науках и более интеллигентных. Некоторые из них были старше нас и уже успели поработать по специальности. Таким был Андрей Каменский. В детстве он был КЮБЗОвцем — членом кружка Юных зоологов при зоопарке, потом несколько лет работал в экспедиции на севере. Он имел уже свои печатные работы. На 2-м или 3-м курсе ему, как выдающемуся студенту, дали Сталинскую стипендию. Такая «награда» котировалась очень высоко. На весь факультет таких стипендий было всего две или три. Когда началась война, его, как, впрочем, и других студентов 3-го курса, на фронт не брали. Но он пошел добровольцем и погиб 23 февраля 1942 года. Я с завистью смотрела на компанию, в которой вращался Андрей, и мне очень хотелось попасть в их круг. Однажды на лекции я заметила, что моя соседка Оля Бочарова — девушка из этого кружка — плачет. Я спросила, в чем дело, и она сказала, что сегодня день ее рождения и ей грустно оттого, что недавно был арестован ее отец. Постепенно мы с ней подружились, она стала мне доверять и делиться своими взглядами. Она сказала, что в нашей стране нет свободы, что все, о чем вещает радио о счастливой жизни в нашей стране — обман, что массовые аресты — несправедливость и разговоры о том, что эти люди — шпионы и вредители — ложь и т. п. Я была в ужасе и стала ее разубеждать. Я старалась ей доказать что жизнь в нашей счастливой и свободной стране все время улучшается и говорила ей: «Мне страшно, как ты будешь дальше жить! Ведь после окончания Университета мы все поедем в деревню и будем там преподавать. Представляешь, как это страшно, жить двойной жизнью: ты будешь внушать детям одно, а думать совсем противоположное!» Сейчас я не понимаю, как я могла не замечать в нашей тогдашней жизни очевидных вещей, того, что люди по существу превращены в рабов государства: они не могут свободно переходить с работы на работу, за прогул или даже за 10-минутное опоздание их сажают на несколько месяцев в тюрьму, запрещены аборты и значит, желание или нежелание иметь ребенка регламентируется государством. Я уже не говорю о массовых арестах — я верила тогда, что они справедливы, хотя по здравому размышлению, очень странно, что такое большое число людей хотело бы вредить советской власти, если она так хороша. Конечно, как думала я, да и многие вокруг, при арестах бывают ошибки — «Лес рубят — щепки летят» как говорили тогда. О том, что все колхозники работают, как рабы, бесплатно и не имеют права уехать в город, я узнала лишь потом, когда во время войны попала в деревню. Помню, как мы Олей гуляли под ручку, и она сказала такую фразу: «Вот я смотрела на своего отца...» Я ее перебила и воскликнула: «Да видно ты плохо смотрела!». Она тут же вырвала свою руку и убежала. Когда я поняла, что мои попытки разубедить Олю не имеют успеха, я сказала ей, что если не смогу сама ее разубедить, обращусь в комитет комсомола, чтобы там с ней поговорили. Все это меня очень мучило. Под влиянием всех этих разговоров я стала внимательно вдумываться и более критично относиться к тому, что происходит на наших комсомольских собраниях и пришла к заключению, что наши комсомольцы не чувствуют себя хозяевами в своей организации, несвободны в выражении своего мнения, несамостоятельны, и что в организации нужна какая-то перестройка. Я решила написать об этом Сталину. Письмо я показала одному из членов комитета комсомола. Он был гораздо старше и не столь наивно глуп, как я. Он сказал: «Дура! Никому не показывай и уничтожь!» Я так и сделала. К счастью, я не осуществила своего намерения рассказать в комитете комсомола об Олиных взглядах. Представляю, как бы я сломала ее жизнь! Но интересно, что Оля, перед которой я не скрывала своих намерений, ни тогда, ни после не обижалась на меня — она понимала, что мои намерения — следствие не подлости, а детской наивности и глупости. Малоимущие студенты Университета получали стипендию. Она была небольшой — 120 р. на первом курсе и 140 р. — на втором. Обучение было бесплатным. Но в одно прекрасное время была введена плата за обучение — 200 р. в год. Это повергло всех в большое уныние, целому ряду способных студентов пришлось уйти, но и тем, кто остался, было трудно, ведь богатых людей среди нас не было. Как отражение унылого настроения, царившего в этот период, мы часто на переменах хором пели: «Черный ворон, что ты вьешься над моею головой». Событиями 1939 и 1940 годов было заключение пакта о ненападении с Германией и присоединение к нашей стране территорий Западной Украины и Бессарабии. Для большинства такой поворот событий был неожиданным и непонятным. В честь этой новой «дружбы» в Большом театре поставили оперу Вагнера «Валькирия». Постановка была прекрасной. Ни до, ни после этого музыка Вагнера, как «идеолога фашизма», и в особенности оперы из «Кольца Нибелунгов» у нас не исполнялись. В конце второго курса мы должны были выбрать себе узкую специальность. Я решила стать физиологом растений, так как мне хотелось заниматься повышением урожайности и я считала, что для такой работы нужно прежде всего хорошо изучить физиологические процессы растений. Моими коллегами, избравшими ту же специальность, были Лида Семенова и Маша Зайцева. С Машей я вскоре подружилась и, как оказалось, на всю жизнь. На 3-м курсе нас ждали новые предметы — генетика, микробиология, биохимия растений, физиология растений и физиология животных. Курс по генетике читал очень известный ученый проф. А. С. Серебровский. Хотя генетика в то время не располагала теми знаниями о строении хромосом, генов и механизмах наследственности, которые были добыты много позже, уже в 50-е годы, тем не менее, основные закономерности наследственности были в общих чертах известны. Серебровский умер в июне 1948 года, к счастью, не дожив всего одного месяца до скандально знаменитой августовской сессии ВАСХНИЛ, после которой в биологии воцарилось Лысенковское мракобесие. Биохимию растений преподавал А. Р. Кизель. Держался он академически строго. В моем представлении именно так должен был выглядеть и вести себя типичный немецкий профессор. Это был крупный ученый. Именно тогда, когда мы были на 3м курсе, в 1940 году, вышла в свет его книга «Химия протоплазмы». Она была последним словом того времени в биохимии растений. Тогда делались первые шаги в изучении нуклеопротеидов — веществ, ведущая роль которых в составе живых организмов и в процессах наследования стала ясна лишь много позже. Кизель был одним из первых, кто начал изучать эти вещества. Его работу потом продолжили его ученики — будущий академик, а в то время доцент кафедры биохимии растений А. Н. Белозерский, ученик Белозерского академик А. С. Спирин. Во время войны, когда Университет был эвакуирован, Кизель остался в Москве и его, как немца, арестовали. Что с ним сталось после этого мне осталось неизвестным Очень скучными и неинтересными были лекции проф. В. Н. Шапошникова по микробиологии, но не потому, что они были плохими по содержанию — просто лектор говорил так тихо, что ничего нельзя было разобрать. По этому поводу я написала стихи: Что-то лектор бормочет чернеющей сзади доске, А до нас долетают уныло-неясные звуки, И вздыхают ботаники в горькой тоске: Ах, когда же избавит Господь нас от муки! Уже первая лекция по физиологии растений — нашей основной специальности — нас поразила. В аудиторию влетел человек небольшого роста с копной густых растрепанных волос и кипой книг под мышкой и еще на бегу начал читать лекцию. Это был Дмитрий Анатольевич Сабинин. Его манера чтения лекций сильно отличалась от того, к чему мы привыкли. Лекции по всем остальным предметам читались «академически»: нам давали готовые знания по тому или иному вопросу как бы в статике. Задача, которую ставил перед собой Дмитрий Анатольевич, была иная — он хотел нам показать, как добыты те или иные знания, с тем, чтобы мы научились самостоятельно думать и анализировать факты. Он вычерчивал на доске таблицы с результатами различных авторов и объяснял, как эти ученые трактовали полученные результаты, в чем были их ошибки в постановке опытов и трактовке результатов, если они пришли к неверным выводам. На таких лекциях нельзя было пропустить ни единого слова — иначе потеряешь всю нить рассуждений и доказательств, и все время нужно было напряженно следить за логикой лектора и думать. Время от времени логическое изложение материала прерывалось афоризмами (мы называли их лирическими отступлениями) такого типа: «если хочешь похоронить какую-нибудь теорию, — заставь студентов ее заучивать. Они донесут ее до экзамена и тут же забудут». «Биохимики, когда исследуют живое, уподобляются людям, которые берут целый горшок, разбивают его на черепки и по черепкам пытаются восстановить его свойства». «Ученые делятся на романтиков и классиков. Первые разбрасывают кругом свои идеи и окружают себя толпой учеников. Вторые корпят всю жизнь над одной проблемой и не создают своей школы. Примером ученого первого типа был Палладин, второго — Тимирязев». Нам не совсем было понятно тогда, зачем он приносил на лекции книги. Потом оказалось, что он хотел бы, чтобы студенты в перерыве их посмотрели. Но мы об этом не догадывались. Кроме Д. А. Сабинина лекции по спецкурсу (одному из разделов) физиологии растений читал нам проф. П. А. Генкель. Ему было лет 40, он только что защитил докторскую диссертацию и получил звание профессора. Он очень гордился этим и на лекциях то и дело повторял: «Мой отец, профессор, как и я, говаривал мне в детстве...» (Его отец был крупный ботаник, профессор Пермского Университета). В том году П. А. Генкель читал курс лекций впервые. Он как из рога изобилия сыпал на наши головы фамилии разных авторов, показывая свою, действительно обширную эрудицию, но такой логической связи всего излагаемого, как у Дмитрия Анатольевича, у него на лекциях не было. Весной 1941 года мы с Машей впервые посетили «взрослое» научное заседание — мы были на Тимирязевском чтении. Это торжественное заседание, которое ежегодно устраивается в память К. А. Тимирязева. Право выступать на Тимирязевском чтении считается очень престижным. Оно дается один раз в жизни выдающемуся ученому. В тот год с докладом выступал ученый-классик Дмитрий Николаевич Прянишников. Речь шла об азотном обмене растений. Чтение произвело на нас большое впечатление очень красивым, правильным русским языком, безупречной научной логикой, богатством и значимостью обсуждаемого материала. После этого я в течение многих лет бывала на Тимирязевских чтениях, но с таким, как это, я, пожалуй, ничего не могу сравнить. В конце года мы сдавали Дмитрию Анатольевичу экзамен по специальности. Я благополучно ответила на все вопросы. После этого он стал спрашивать меня, читала ли я другие книги по специальности, кроме учебников, как я поняла прочитанное. Ведь это было первое личное знакомство Д. А. с будущими студентами его кафедры. У нас завязалась оживленная и непринужденная беседа. Но вдруг раздался стук в дверь и женский голос сказал: «Я корреспондент газеты „Московский большевик“. Разрешите присутствовать на экзамене». Я так и застыла с раскрытым в ужасе ртом — ведь я уже сдала экзамен, а теперь еще новое испытание... Профессор, который до этого держался очень просто, сделал строгое официальное лицо, но, видя мой ужас, повернулся ко мне, незаметно подмигнул, и сказал: «Я хочу задать Вам очень сложный вопрос. Вам трудно будет на него ответить, так как в учебниках этого нет, но если Вы читали текущую иностранную научную литературу...» После этого он задал мне какой-то очень простой вопрос, на который я легко ответила. Примерно через неделю меня вызвали в деканат и объявили, что я позорю Московский Университет и что экзамен по физиологии растений мне придется пересдавать. Я ничего не понимала. Тогда мне показали газету, в которой корреспондентка расхваливала меня, приводя все эпитеты, которые ей внушал профессор (о чтении современной научной литературы), а затем приводила якобы цитату из моего ответа: «В листьях деревьев при фотосинтезе образуются жиры и масла и капают на землю». Я клялась, что ничего подобного не говорила, тогда в деканате сказали, чтобы я показала эту газету Профессору и чтобы он написал опровержение. Д. А. был в восторге, страшно развеселился, бегал по кафедре, показывая всем эту газету. Летняя практика по специальности началась у нас в ботаническом саду МГУ. Параллельно мы с Машей Зайцевой решили поработать на кафедре дарвинизма (поскольку мы ходили на заседания кружка дарвинизма при кафедре). Нашей задачей было сделать прививки культурного сорта картофеля на дикий, чтобы вывести сорт, устойчивый к фитофторе. Такая методика получения новых сортов основывалась на учении Лысенко о вегетативной гибридизации. Мы только боялись, чтобы Д. А. не узнал об этой нашей работе, так как он, как мы знали, был антилысенковцем и мы боялись, что он может выгнать нас с кафедры. В ботаническом саду мы впервые присутствовали на заседании кафедры и познакомились с ее сотрудниками. Там все для нас было ново и удивительно, и больше всего удивляла веселая непринужденная атмосфера общения сотрудников друг с другом. Профессор шутил, перебрасывался с сотрудниками едкими замечаниями, очень интересно рассказывал о новых исследованиях ростовых гормонов, которые начались на одной из опытных станций на Кавказе. После небольшой практики в ботаническом саду планировалось, что мы поедем сначала на опытную станцию в Геленджик, а потом на Белое море, где в то время только что организовали биологическую опытную станцию Университета. Но всему этому не суждено было сбыться. Началась война В воскресенье солнечным утром 22 июня 1941 года мы с папой отправились на рынок. Когда мы вернулись, нас встретила соседка (это были уже другие соседи — прежние получили квартиру и уехали) с объявлением о войне. Я воскликнула: «Как интересно!». Она заплакала и сказала: «Вот узнаешь потом, как будет интересно!». Я побежала в Университет. Ночью там собрался многолюдный митинг и, как мне помнится, все выступавшие были уверены, что мы легко разгромим немцев и через одну-две недели война кончится. Домой я возвращалась на рассвете, в 3 часа ночи. Все было необычно в эти сутки, даже то, что посреди дороги трамваи вдруг остановились, и дальше я шла пешком мимо сплошной вереницы пустых трамваев, в толпе идущего с митингов народа. На следующую ночь я проснулась дома от звуков выстрелов. Все старшие жители нашей квартиры были уже на улице и смотрели, как в светлеющем летнем ночном небе летают светящиеся снаряды. Никто не боялся. Потом оказалось, что эта тревога — учебная. В последующие дни и особенно ночи мы, как комсомольцы, по очереди дежурили в комитете комсомола на факультете. В одно из таких дежурств, когда мы дежурили вместе с Машей Зайцевой, ее послали отвезти деньги и вывезти в Москву студентов 1-го и 2-го курсов, которые из-за войны застряли без продуктов и без денег на биологической станции Университета под Звенигородом. Мой отец работал в то время в учреждении, которое занималось планированием строительства авиационных заводов — Гипроавиапроме. Уже на второй день войны отец получил приказ выехать вместе с семьей к новому месту работы. Я не хотела покидать Университет и Москву, считала, что мой долг, как комсомолки, быть вместе со всеми, и долго сопротивлялась. В конце концов родители уговорили меня, чтобы я хотя бы получила пропуск на выезд (передвижение по стране уже не было свободным), чтобы в случае необходимости потом приехать к ним. Куда они едут, по тогдашней привычке все делать секретным, не говорили. Я с отцом поехала к месту его работы за пропуском. Отец пошел в учреждение, а я осталась ждать его на улице. Через некоторое время он вышел, с побелевшим расстроенным лицом и сказал, что мне, как совершеннолетней, пропуска не дают. Выражение его лица меня поразило. На обратном пути я беспрерывно плакала — не от предчувствия разлуки — этого я как-то еще не успела осознать — а оттого, что я впервые увидела моего сильного и храброго отца слабым. Итак, мои родители должны были в скором времени уехать из Москвы, а мне предстояла поездка в совхоз (нам тоже не говорили, куда именно) для уборки сена, куда посылали весь наш курс. Выезжать нужно было в тот же день. Чтобы мне с родителями окончательно не потерять друг друга, мы условились писать на адрес Груни Ефимовны Сухаревой. Нас привезли на станцию Луховицы (под Рязанью) в совхоз «Красная Пойма». Шалаши из сена, в которых нас поместили, располагались среди необозримых лугов в пойме Оки. В них жили одни девушки. Наши немногочисленные юноши вступили в народное ополчение и ушли по направлению к Смоленску, навстречу очень быстро продвигавшимся немецким войскам. Нашей задачей было сушить и копнить сено. Стояли ясные жаркие дни, и мы с вилами в руках, ходили по лугу, одетые лишь в лифчики и трусики. Очень скоро лица у многих обгорели, и тогда они стали натягивать на лица чулки с дырками для глаз. Однажды к нам на луг приземлился самолет. Мы все, как были, сбежались и стали требовать у летчика документы. Летчик только посмеивался и говорил: «Куда я попал, сколько голых девчат! Девушки, отпустите меня, вы что, не понимаете, что я вооружен и, если бы я захотел, мог бы вас всех перестрелять!» " Не отпустим, скажите, для чего Вы здесь сели, докажите, что Вы не шпион" — возражали мы. В конце концов сошлись на том, что одна из девушек вскочила верхом на нашу водовозную клячу и поскакала за председателем сельсовета. Он посмотрел документы летчика и велел нам отпустить его. Туда же, на луг, к нам как-то приехал наш сокурсник из народного ополчения. В их батальоне сражались студенты и преподаватели Московского Университета. Он рассказал, что они были вынуждены вступить в бой с немцами под Вязьмой, не имея оружия, и лишь в бою подбирая оружие убитых. Очень большая часть ополченцев попали в окружение, были убиты или пропали без вести. Среди них был талантливый молодой зоолог Леша Сергеев. Ему было 26 или 27 лет, перед войной он защищал диссертацию, и его работу так высоко оценили, что присудили ему вместо кандидатской степени докторскую. Он был звездой факультета. Ходили слухи, что он попал в плен, что кто-то видел его, работавшим переводчиком у немцев, а потом, вскоре после войны, его жена получила такую записку «Я жив, писать не могу». Больше о нем ничего не известно. Через некоторое время нас перевели на прополку свеклы и поселили в большом зале клуба ближайшего поселка. В поселке жили немцы, попавшие в Россию еще очень давно, при царе Горохе. Они разговаривали на каком-то странном тарабарском наречии (возможно, диалекте немецкого языка), совершенно непонятном для нас, хотя мы учили немецкий язык и, казалось бы, хоть что-то должны были понимать. Ровно через месяц после начала войны, 22 июля, начались бомбежки Москвы. Хотя совхоз был расположен юго-восточнее Москвы, тем не менее, немецкие самолеты летали на бомбежки мимо нас. Нас будили и выгоняли для безопасности в ближайшую канаву. Поговаривали, что жители совхоза — немцы — подают фашистам ориентировочные сигналы. Не знаю, так ли это было. Я решила съездить в Москву, забрать из квартиры свои зимние вещи и узнать, нет ли вестей от родителей. Маша попросила меня пойти проведать ее маму. Когда я пришла к Маше, я застала на квартире ее брата, студента-физика, старше нас на год. В этот день он уходил на фронт. Он сказал, что идет на фронт добровольцем, но просил не говорить об этом его маме и просил также увезти маму в совхоз к Маше. У меня были еще дела в Москве и мы условились, что я встречусь с его мамой через трое суток на Казанском вокзале. И ночью и днем то и дело голос диктора из радиорепродукторов на улицах вещал: «граждане, воздушная тревога». После этого радиорепродукторы непрерывно и противно гудели. Всех прохожих загоняли в бомбоубежища. Одна из тревог застала меня недалеко от Курского вокзала, где большое скопление народа загнали в туннель метро. Там мы просидели около двух часов в полной темноте. За трое суток в Москве мне ни разу не удалось поспать. Когда я пришла на Комсомольскую площадь, она оказалась вся запружена народом. Люди сидели на своих вещах, видимо, ожидая отправки на Восток. Когда объявляли тревогу, все они бежали в убежища, не заботясь о вещах. Вещи никто не трогал. Я встретила Машину маму Лидию Владимировну, и с большим трудом мы втиснулись в электричку, которая шла до Раменского. Люди словно обезумели. Те, кто не мог попасть в вагон, через окна передавали своих детей пассажирам, очевидно считая, что если дети уедут из Москвы, то хоть таким путем они спасутся. Больно думать, как много детей могло таким образом потеряться. В Раменском мы долго ждали и пересели на местный поезд только к вечеру. Поезд двинулся дальше уже в темноте. Временами объявляли воздушную тревогу, тогда поезд давал непрерывные короткие гудки. В вагоне было темно, и если кто-то закуривал папиросу, на него тут же шикали и требовали погасить. К рассвету мы доехали до своей станции Луховицы. До совхоза нужно было идти лесом три километра. Уже подходя к дому я почувствовала, что силы мои на исходе. Я попросила Лидию Владимировну подождать, оставила вещи и пошла в совхоз за Машей. Все студенты еще спали вповалку на полу в зале клуба. Маша, еще толком не проснувшись, увидев меня, заплакала и стала обнимать, приговаривая: «Ты жива, а мене привиделось, что ты попала под бомбежку». Я трясла ее и говорила «Да проснись же ты, твоя мама приехала и ждет с вещами в лесу!» Так прошло два месяца. Немцы неуклонно наступали на Москву. Поговаривали, что занятия в Университете не начнутся. К тому времени выяснилось, что родители мои в Куйбышеве. Они мне выслали пропуск, и я решила уехать к ним. Настроение у родителей было тяжелым. Немцы продолжали наступать. Кроме того, мы ничего не знали о судьбе наших родных: перед войной Мируня и Яша жили в Ленинграде, Яша незадолго до войны женился и ждал ребенка. Моя бабушка по отцу жила в Баку, но оттуда немцы были далеко. Две маминых сестры и брат были в Киеве. Там же была Варя. Дедушка, к счастью, в 1941 году умер, и поэтому не был впоследствии расстрелян в Бабьем Яре. Еще один мамин брат с семьей жил в Молдавии. По приезде я устроилась на работу лаборанткой на Безенчукскую опытную станцию недалеко от Куйбышева. Моим начальником был молодой агроном Георгий Николаевич Кудашев. В Безенчуке я впервые начала жить самостоятельно и оказалась к этому совсем не готовой, тем более, что эта новая жизнь сильно отличалась для привычной мне городской жизни. Моя зарплата была 200р., но цены на рынке так быстро росли, что прокормиться на такую зарплату было немыслимо. На опытной станции время от времени выдавали какие-то продукты, но я не умела ими как следует распорядиться и в результате чаще всего голодала. Иногда я ходила на железнодорожную станцию, и, если везло и в это время туда прибывал эшелон с эвакуированными, можно было в общей толпе схватить тарелку супа. До сих пор с волнением вспоминаю, как однажды, когда я с одной из рабочих, 84-летней бабой Наташей, шла на обед, она спросила меня, что я буду есть. Я ответила, что есть мне нечего. Тогда после обеда баба Наташа принесла большой ломоть хлеба и, перекрестив его и подавая мне, сказала «Деток моих помяни!». Постепенно я как-то приспособилась. Я была молодой и сильной, и меня начали то и дело звать помочь в хозяйстве, чаще всего, привезти на быках дров или сена. За это меня кормили и даже давали с собой хлеба или молока. От Маши я регулярно получала письма. Она писала, что в Университете начались занятия, что она проходит на кафедре большой практикум по физиологии растений и подробно описывала задачи, которые она выполняет. Я читала эти письма и плакала. Потом Маша написала, что скоро их эвакуируют, а затем письма прекратились. Я начала регулярно ходить на станцию и встречать эшелоны, надеясь встретить среди них эшелон Университета. К родителям мне удавалось съездить не часто — поезда ходили очень нерегулярно и за один выходной день обернуться в Куйбышев и обратно было трудно. Как-то, когда я приехала к родителям, они сказали мне, что отца посылают дальше на восток. Нужно было и мне увольняться и ехать с ними. Но по приезде в Безенчук я получила повестку, в которой мне приказывалось явиться на следующий день на сборный пункт, имея при себе зимнюю одежду и 10дневный запас продуктов. Такие повестки получили все работники опытной станции, даже женщины, имевшие детей, если старшему из них было больше 8-ми лет. У меня даже не было возможности известить своих родителей, куда я направляюсь, тем более, что я и сама этого не знала. И вот на следующий день мы выступили в поход. С нами пошла и баба Наташа, хотя по возрасту она не подлежала мобилизации. Но она, как она говорила, не хотела отстать от народа. Потом, когда начались сильные морозы, ее отправили домой. В поход выступили полсотни человек и лошади. Лошади везли возы с сеном для собственного пропитания и наши вещи, а люди в основном шли пешком. На середине пути, когда наше собственное сено кончилось, мы стащили по дороге стог сена, принадлежавший НКВД. НКВДешники за нами гнались, но сено было съедено и ничего доказать было нельзя. Первые дни пути мы шли мимо полей с неубранными хлебами, бабы смотрели на это и плакали. Как-то под вечер ко мне подошел Кудашев и спросил: «О чем Вы думали сегодня целый день?» Я ответила, что вспоминала Университет, своих товарищей и жалела, что я не с ними. Он очень рассердился и начал ругать меня: " Разве Вы не понимаете, что страна гибнет? Ведь неубранный хлеб — это знак величайшей народной трагедии. А Вас в это время волнует только Ваша судьба!" Во время этого похода я начала вести дневник. Привожу отрывки из дневника. «30 октября (кажется)1941 года. Третий день мы находимся в пути — 56 человек и 21 лошадь. Сегодня остановились у переправы, варили пищу, бабы стирают в речке и немного повеселели. Погода стоит ясная, теплая, вдали синеют холмы, местность сделалась бугристой и степь от этого как будто оживилась. Лошади уже устали, вчера ночью три лошади не ели, с утра одна из них упала, обозленные люди готовы взорваться по всякому пустяку, орут, ругают начальников и свою жизнь. Дома у них остались голодные ребятишки. У многих с собой нет хлеба, вчера ходили и собирали куски...» «2 ноября — шестой день пути. Вчера переехали через Волгу, шли по холмам вдоль берега и открывались красивейшие виды — лес на другом берегу, холмы, горизонт, подернутый дымкой — спокойная ясная осень, как на картинах Левитана. Ночь была лунная, девчата начали петь и так красиво разносились звуки по степи. Сейчас опять кричали бабы, хлеба у всех осталось мало».
По дороге мы заходили в деревни, там нас хорошо встречали, кормили, оставляли ночевать, приговаривая «Где-то и наши родные так же бродят...» Однажды даже истопили для нас баню, и тут я впервые познакомилась с баней «по-черному», в которой на высоте ниже человеческого роста стоит дым, и мыться можно только согнувшись. Когда от духоты становится невмоготу, люди выскакивают на улицу. И даже лучше, если на дворе в это время уже зима и лежит снег...
Когда кончились продукты, пришлось остановиться в одном из сел по дороге и три дня поработать в колхозе. За это нам дали два мешка пшена и на привалах мы варили кашу. Мне досталось работа на конных граблях. Кобыла, на которой я работала, была приучена к мату и без него не хотела трогаться с места. Я умоляла моих спутников-подростков сказать ей привычные для нее слова, но они только смеялись и кричали: «Скажи сама!» Но выход нашелся — я кричала кобыле грубым голосом, подражая интонациям подростков «Ах ты черт паршивый!» и это ее обманывало. Местные колхозники во время этой нашей остановки не работали. Когда я спросила их о причине этого, они ответили: «А зачем? Все равно председатель кому захочет, тому и даст хлеба». Во время этого пути я увидела, что в сельском обиходе имеется определенная организация и свои жесткие правила. Так, уже в первые дни пути были четко распределены обязанности: была конюх с помощниками, повариха и другие должности. Когда однажды кто-то сел обедать, не покормив предварительно лошадь, его вытащили из-за стола и избили. 5 ноября, пройдя 200 км., мы прибыли к месту назначения — в село Чауши. Туда же прибыли люди и из других мест. Нас разместили по избам. Спали мы на земляном полу вповалку, не раздеваясь, мужчины и женщины вместе. Иногда между ними возникали близкие отношения, но все относились к этому очень просто, никого это не шокировало. Много раз я просыпалась ночью оттого, что кто-нибудь из мужчин начинал ко мне приставать. Сначала я была в ужасе, но потом привыкла к этому. Почти не просыпаясь, я махала кулаком куда попало и говорила: «Пошел к черту», и незадачливый «претендент» тут же отползал, не настаивая. Через некоторое время в нашу деревню пришли новые работники из мордовских и чувашских деревень. Разместить их было негде, и в нашей избе они всю ночь проводили, сидя на корточках у стены. Молодой парень из вновь прибывших как-то подошел ко мне и попросил: «Разреши мне лечь рядом с тобой, я уже несколько ночей не спал». Ночью я услышала шепот своих соседей. Женщина просила своего соседа прогнать чужака, так как нам тесно, а он отвечал: «Как я его прогоню, может быть, он с Дифой спит!» Мы должны были рыть противотанковые рвы. Дно рва вспахивал трактор, а мы должны были выкидывать вспаханную землю наверх. Работа была тяжелой и непрерывной, так как нужно было успеть выкинуть землю между двумя проходами трактора. Из дневника: «8 ноября. Вчера был праздник, но для нас он был отмечен тем, что с утра женщины мерзли и плакали на ветру, работали мало, больше старались согреться у костра. Ругались последними словами. Вообще у нас ни один день не проходит без этого, все время ругают партийцев, часто зря, но много в этом и правды. Все ждут конца войны, хотя бы и с победой немцев. Большинство наших начальников хорошие люди и по-человечески относятся к рабочим, но люди так озлоблены, что хорошего ничего не видят. С полудня выпал снег и за сегодняшную ночь намело уже сугробы. Сегодня с утра была замечательно красивая картина — снег, встающее солнце, синее небо с темными тяжелыми облаками и лес на холме вдали — березки с красноватыми еще не опавшими листьями и темно-зеленые ели. Иногда мне становится очень тяжело и чувствую, что очень устала от такого наплыва впечатлений, надо остановиться и разобраться во всем». Вскоре нам принесли газету с речью Сталина 7 ноября 1941 года. Вечерами я начала ходить по избам и читать вслух эту речь. Народа в комнате набиралось много, а еще больше толпилось в сенях, стараясь хоть краем уха что-то услышать. Слушали, затаив дыхание... Началась зима, причем в тот год она была особенно суровой. Морозы доходили до 40 с лишним градусов. Я была очень плохо одета — ведь меня мобилизовали, когда погода была еще теплой, и зимней одежды у меня с собой не было. Я была одета в ситцевое платье, ватник и шерстяной платок. На ногах были ботинки. К счастью, одна из моих спутниц дала мне свои запасные чесанки Когда почва промерзла, нам пришлось рыть землю ломами. Через некоторое время меня назначили бригадиром и дали мне в подчинение около 100 человек. В мои обязанности входило наблюдение за дисциплиной и, самое главное, учет выработки Сводки о выработке я каждое утро должна была отправлять в главный штаб. Это не значит, что я не должна была работать физически — просто в такие морозы можно было согреться только непрерывной работой. Георгий Николаевич Кудашев повел меня знакомиться с моими подчиненными. Они жили в зале сельского клуба, где были построены многоэтажные нары. В зале была большая чугунная печка, а освещалось все это помещение лучиной. Посередине помещения стоял стол, за который мы и сели. В слабом свете лучины я увидела зверские искаженные лица, которые выкрикивали: «Как мы тут будем жить, нам ни просушиться, ни приготовить ничего нельзя. Сейчас мы вам покажем!» и все это сопровождалось весьма крепкими выражениями. Я была ни жива ни мертва от страха, а мой спутник сидел и спокойно улыбался. Эта его улыбка еще более раздражала людей. Наконец они выкричались и замолчали. Тогда он спокойно сказал: «Вот вы семечки щелкаете, а нас не угостите!» Мгновенно раздался громкий хохот, и настроение изменилось. Тогда Кудашев начал говорить. Его иногда хотели перебить, снова вспыхивали ругательства и злобные выкрики, но он говорил: «Я вас не перебивал, теперь вы послушайте меня...» В общем, все обошлось мирно. Впоследствии я быстро нашла общий язык со своими подопечными. Если они иногда озлобленно кричали на меня, я стала понимать, что их гнев относится не ко мне, а вызван общими тяжелыми условиями жизни, и научилась каким-то образом, чаще всего шутками, гасить их озлобленное состояние. Хуже складывались мои отношения с теми людьми, с которыми я жила в одной избе. Во всяких бытовых мелочах чувствовалось, что я непохожа на них. Я была человеком из иного мира. Это не было связано с национальностью. Они иногда спрашивали меня «Это правда, что ты еврейка? И твои отец и мать евреи?» Я отвечала утвердительно, но они возражали: «Ты врешь! Ты такая же, как и мы. А у евреев, как говорят, должны быть уши с шерстью, как у собаки!» Евреев в тех краях не видели, и если обычным ругательством было «Иди ты к жиду», это все же не было настоящим антисемитизмом, и звучало равносильно тому, как если бы они сказали «Иди к черту». Вскоре я начала чесаться — у меня завелись платяные вши. Поскольку в помещении раздеться было нельзя, мне приходилось уходить в степь, и там на морозе раздеваться до гола и трясти одежду. Вообще о гигиене никто не думал. За все два месяца, что мы были «на окопах», мы ни разу не были в бане. Рядом со мной спал молодой парень — мордвин Ванюшка. Оказалось потом, что у него трахома и его отправили домой. Вспоминаю, что когда я оставалась одна в степи и била вшей, у меня в голове все время назойливо звучала музыка из 6-й симфонии Чайковского, из его романсов. А ведь до войны я часто с Машей спорила и доказывала, что романсы Чайковского вредны, что они сентиментальны, что они расслабляют человека... Во время пребывания на окопах нам полагался паек, кажется 600 или 800 грамм хлеба и 100 г. мяса. Мы уходили на работу, держа за пазухой кусок пайкового хлеба, который, несмотря на эту предосторожность, все же насквозь промерзал. В течение 12 часового рабочего дня на морозе это была наша единственная еда. Из мяса наша хозяйка варила нам суп, который мы ели вечером из общей миски. Я так привыкла к этому, что когда мечтала о том, как я вернусь домой, почему-то воображала, как мы сядем за стол и станем все есть из одной миски. Но несмотря на то, что у нас был мясной обед, все же меня грызло постоянное чувство голода. Через некоторое время к нам приехала комиссия, проверявшая нашу работу. Один из членов комиссии сел со мной в избе, наполненной до потолка пшеницей (в 1940 году был богатый урожай, и запасами пшеницы были наполнены пустующие избы). Он стал проверять мои записи о выработке и спросил, как я рассчитываю объем вынутой почвы. Я ответила «По формуле трапеции». Он страшно удивился и спросил «Кто Вы?» (По моему виду этого понять было нельзя — я была плохо одета, лицо было обмороженным и красным, так что трудно было даже разобрать, какого я возраста. Я ответила «Я москвичка, студентка». Оказалось, что он тоже москвич и уехал из Москвы в октябре. Я начала расспрашивать его о делах в Москве, о том, целы ли Университет, Консерватория и Большой театр, о том, какие театры остались сейчас в Москве, а какие эвакуировались. Через 1,5 месяца пребывания на окопах я начала прихварывать — у меня появились нарывы в горле и на ногах. Это заболевание, вероятно, было связано с тем, что я иногда жевала зерна пшеницы, добывая их из- под снега. Потом я прочла в газетах, что в перезимовавшей под снегом пшенице могут развиваться какое-то микробы, которые вырабатывают токсины, вызывающие у человека септическую ангину. В конце декабря меня отпустили домой. Как я потом узнала, в начале января отпустили и остальных. Я дошла до главного штаба и получила свою зарплату бригадира — 700 р. Оттуда мне предстояло ехать на машине до Сызрани. В машине я встретила того человека, который приезжал вместе с проверочной комиссией, и с которым мы так увлеченно говорили о Москве. Его семья жила в Сызрани, и он привел меня к себе, приглашая остановиться и передохнуть. Но я спешила ехать дальше — ведь я не знала, что с моими родителями, остались ли они в Куйбышеве или уехали в Сибирь. На вокзале я пробралась на перрон и начала искать эшелон, отходящий на восток. В одной из теплушек ехали мобилизованные. Я зашла к ним. Они сидели вокруг печурки и при слабом отблеске огня по складам читали газету. Я предложила: «Давайте я вам почитаю». «А ты разве умеешь?» ответили они. Кончался короткий зимний день, стало темнеть. Мои спутники стали вести себя подозрительно беспокойно, и я решила уйти. Один молодой человек вызвался меня проводить. «Тебе нельзя было с нами оставаться — сказал он по дороге, — но извини их, ведь мы едем уже больше трех месяцев. Наши семьи остались (не помню, что он сказал — в Курске или Орле) и мы не знаем, что с ними сталось. Не суди их строго!» Я хотела вернуться к своему знакомому, но по недомыслию, уходя, не посмотрела адрес его дома. Я долго ходила по улицам города, но все дома и улицы казались мне одинаковыми, и мне пришлось вернуться на вокзал. Утром я снова пошла бродить по путям и наткнулась на эшелон, составленный из пригородных вагонов. Там ехали эвакуированные. Я попросила разрешения войти погреться, и меня с неохотой пустили. Кто-то из ехавших рассказывал анекдоты. Я улыбнулась. Рассказчик понял, что я не та, за кого они меня принимали, и спросил, кто я. Я ответила так же, как и моему ревизору «Студентка, москвичка». Они спросили, как меня зовут, и когда я ответила «Юдифь», по всему выгону раздался радостный крик «Наша!». Оказалось, что это едут евреи, эвакуированные из Западной Украины. С ними была молодая девушка лет 17. Ее звали Роза. Она была одета в летний сарафан, ватник и тапочки на босу ногу. Вскоре эшелон тронулся, но, дойдя до ближайшей станции — кажется Батраков — вновь остановился. Я заночевала в этом вагоне. Мы с Розой легли рядом, и она рассказала мне свою короткую историю. Она была родом из небольшого пограничного городка в Западной Украине, старшая дочь в большой семье, комсомолка. Когда немцы стали стремительно наступать, власти собрали всех комсомольцев города и вывезли под Ростов. Она работала там в совхозе. Внезапно немцы прорвались и туда. Она побежала к железной дороге и, в чем была в поле, успела вскочить на проходивший эшелон. Ее спутники в вагоне собрали деньги и купили ей ватник. Меня уговаривали взять Розу с собой, но как я могла это сделать — ведь я не знала сама, где я буду жить и найду ли я свою семью в Куйбышеве. Утром было объявлено, что эшелон поставили на запасный путь, и когда он тронется дальше — неизвестно. Я ушла. На станции встретила баб, которые тоже искали, на чем бы уехать. Наконец, мы нашли состав из открытых платформ, который отправлялся на восток. Перед переездом через мост охранник хотел нас ссадить. Бабы собрали по пятерке, и все было улажено. При этом они сказали охраннику: «С нее денег не бери, она едет с окопов». По прежнему стоял сильный мороз и мне посоветовали завернуться с головой одеялом (оно было у меня с собой), снять ботинки и непрерывно растирать ноги. Так я и сделала, тем не менее, в течение этого пути (проехать мне нужно было километров 40 до Безенчука), меня беспрерывно колотил озноб и было ощущение, что у меня внутри все превратилось в лед. В Безенчуке я должна была получить документы и ехать в Куйбышев. Контора опытной станции находилась в 12 км. от железной дороги. Вместе с завхозом станции мы поехали туда, но на обратном пути попали в снежный буран и сбились с дороги. Пока мы плутали, стемнело. Завхоз решил дать возможность лошади свободно выбирать дорогу, считая, что ее чутье нас выведет к дому. Но ничего не выходило. Наконец, через много времени, мы услышали далекий гудок паровоза и направились туда. Я по неопытности не успела осознать опасность, которая нам грозила, но завхоз, как старожил, здорово испугался. Через пару дней, уладив все дела в Безенчуке, я была в Куйбышеве. Родителей я застала на месте. Не входя в комнату, я зашла в дровяной сарай, и на морозе скинула с себя провшивленную одежду. Потом ее отнесли в санпропускник. Дома меня ждало радостное известие — в войне наступил перелом, наши войска начали наступать и немцев отогнали от Москвы. Я медленно приходила в себя. Я была истощена, с обмороженным лицом, мной овладела какая-то странная апатия. Слишком много мне пришлось увидеть, что не соответствовало моим наивно-романтическим представлениям о жизни. Я впервые увидела, как в действительности живет большинство советских людей в нашей «самой счастливой» стране и поняла, что все, о чем пишут газеты, о чем вещает радио — сплошная ложь. С этого времени мое отношение к «товарищу Сталину», к политике партии изменилось на 180 градусов. У мамы оставались какие-то запасы круп и муки. Я беспрерывно варила себе «затируху» (т. е. заваривала муку в кипятке), но никак не могла наесться. Через месяц я устроилась на работу бригадиром на парники. В это время Куйбышев стал как бы второй столицей. Туда переехали посольства и ряд правительственных учреждений. Теплично-парниковое хозяйство, куда я поступила, выращивало свежие овощи для этих учреждений. Источником тепла для обогрева парников зимой служил преющий навоз, который привозили из различных конюшен. Его особым образом подготавливали («зажигали»), и им выстилали дно парников. Кроме штатных рабочих, у нас работали «принудчики» — в основном продавщицы, осужденные за мелкие хищения или жульничество на 3-6 месяцев принудительных работ с вычетом части зарплаты. Работали мы по 12 часов, без выходных. Мы имели некоторые льготы в отношении питания: кроме обычных карточек мы получали в день по килограмму хлеба. Правда, хлеб был сырой и тяжелый, и я его съедала тут же на работе, не принося домой. Иногда подкидывали какую-нибудь другую пищу — так, один раз дали лошадиные кишки. Из них мы варили на работе горьковатый суп. Поскольку парники относились к пищевому ведомству, за нашей гигиеной следили и раз в 10 дней коллективно водили в баню. Среди принудчиков был 15-летний мальчик Павлушка Мельников. Он попался на том, что, работая на конфетной фабрике, стащил конфету. Поскольку в мужское отделение бани попасть было практически невозможно — там непрерывно мылись солдаты — Павлушка ходил в баню вместе с нами, в женское отделение. Павлушка привязался ко мне и, выходя в 5 часов утра на работу, я регулярно заставала на крыльце Павлушку. Мы вместе шли на работу, весело болтали, вместе возвращались с работы. Один раз я случайно подслушала, как женщины стыдили Павлушку и говорили: «Что ты за ней ходишь, ты еще ребенок, а она уже невеста. Кроме того, она еврейка». Павлушка плакал и возражал: «Неправда, она не еврейка, она москвичка!» Первый месяц моей работы бригадиром закончился скандалом: я внимательно следила весь месяц за выработкой каждого и добросовестно начислила зарплату. Но оказалось, что в этот месяц рабочие получили вдвое меньше обычного. Потом меня научили, как я должна записывать выработку и начислять зарплату. Скандал получился и с раздачей хлеба, которая тоже входила в мои обязанности — после тщательного развешивания в первый день нескольких порций хлеба мне не хватило. Постепенно я всему научилась. Большим событием в Куйбышеве того времени был концерт, на котором исполнялась 7 симфония Шостаковича. Кажется, это было ее первое исполнение (не знаю точно, исполнялась ли она сначала в Куйбышеве, а потом в Ленинграде или наоборот). Мне удалось попасть на этот концерт. На нем присутствовал Шостакович. Когда после окончания симфонии его стали вызывать на сцену, он вышел, очень смущенно и неловко кланялся, а затем спрыгнул со сцены и убежал. Однажды меня вызвали на почтамт. Звонил мамин брат Яша. Он сказал, что воевал под Ленинградом, и их часть была вывезена по ледовой дороге. Сейчас он находится в госпитале и лечится от дистрофии. В августе у него родился сын Ося, но семья осталась в Ленинграде. Ему удалось увидаться с ними перед отъездом.. Яша просил меня, если он и жена погибнут, найти и усыновить Осю. Получились сведения и от других маминых родных. Мируня и киевские брат и сестры с семьями смогли благополучно эвакуироваться. О Варе ничего не было известно. В феврале маму вызвали в Москву для работы в Областной невро-психиатрической клинике, где она работала и до войны. Мы остались жить вдвоем с папой. Я регулярно получала письма от Маши и узнала, что Университет был эвакуирован сначала в Ашхабад, а затем переехал в Свердловск. В конце апреля пришло письмо от Оли Бочаровой. В нем была всего одна фраза «23 февраля погиб Андрей Каменский». Уже после возвращения в Москву я узнала, что осенью он воевал под Москвой и погиб при обстреле их части под Ржевом, еще не успев вступить в бой. После его гибели многие наши сокурсники назвали своих родившихся после войны детей его именем. 1 мая объявили выходным днем, а 30 апреля нам выдавали водку. Мне налили 3х литровый бидон водки. После получения известия о гибели Андрея мне было очень тяжело, хотелось забыться так, чтобы ничего не помнить. Я взяла бидон и стала пить через край, не чувствуя вкуса. Не знаю, сколько я выпила, должно быть, много, но в том нервном состоянии, в котором я была, никакого действия на меня водка не оказала. В середине лета я узнала, что Дмитрий Анатольевич вернулся в Москву, и что в Москве возобновляются занятия в Университете. Я написала маме, чтобы она пошла на кафедру и попросила Д. А. вызвать меня для продолжения занятий. Дмитрий Анатольевич принял маму очень любезно, но отговаривал ее от того, чтобы вызвать меня в Москву. Он показывал маме разоренную кафедру, говорил о том, как тяжела сейчас жизнь в Москве и заметил, что ведь в Куйбышеве есть сельскохозяйственный Институт и я могла бы там учиться. На это мама возразила «Она ни у кого не хочет учиться кроме Вас!» Как потом оказалось, эти ее слова произвели на Д. А. глубокое впечатление. Тем не менее, в Москву мне все же удалось вернуться. Часть учреждения, где работал папа, возвращалась в Москву. Папа устроил меня к ним на работу копировщицей. В ноябре 1942 года мне удалось вернуться в Университет. Страница 4 из 8 Все страницы < Предыдущая Следующая > |