На главную / Биографии и мемуары / Юдифь Львовна Цельникер. Воспоминания

Юдифь Львовна Цельникер. Воспоминания

| Печать |




Институт леса

Прошло 9 месяцев бесполезных хождений, и я уже отчаялась. Устроиться на работу не по специальности на любую должность я тоже не могла — я была уже кандидатом наук и не имела права заниматься неквалифицированной работой. И вдруг я случайно узнала, что в Институте леса АН в лаборатории физиологии древесных растений нужен сотрудник. Ни на что уже не надеясь, просто для очистки совести я пошла туда.

Заведовал лабораторией физиологии чл. кор. АН СССР Л.А.Иванов. Ему было тогда 79 лет. Он спросил меня, где я работала и чем занималась. Когда я сказала, что я занималась изучением содержания нуклеопротеидов в почках плодовых деревьев, Л.А.Иванов сказал: «Я тоже в молодости занимался изучением нуклеопротеидов, Вы, вероятно, читали мою книгу». Я ответила отрицательно. «Ну, как же» — сказал Иванов, — «Превращения фосфора в связи с превращениями белков», она издана в 1905 году. «Неужели это тот самый Иванов, который в 1905 году издал такой зрелый классический труд, не потерявший своего значения и в настоящее время, и теперь он сидит передо мной?», — подумала я. В это трудно было поверить. «Конечно, я читала эту книгу» — сказала я и чуть не добавила «Неужели Вы все еще живы?» — «Кто Вас может рекомендовать?», — спросил Л.А. Иванов. Имя Д.А.Сабинина, по прежнему печальному опыту, я упоминать боялась, и, немного подумав, назвала Л. И. Курсанова. Через короткое время Л.А. позвонил мне и сказал, что я принята на работу. Лишь потом я узнала, что Л.А. звонил Курсанову и он дал мне рекомендацию. 9 мая 1949 года я приступила к работе.

Леонид Александрович Иванов. 1954

Леонид Александрович Иванов. 1954

В лаборатории физиологии древесных растений Л.А. занимался изучением транспирации лесных деревьев. Непосредственно у Л.А. Иванова в то время работали две сотрудницы в возрасте 40-50 лет. Кроме того, имелась группа сотрудников, которыми руководил Алексей Павлович Щербаков. Они разрабатывали систему удобрений для лесных питомников.

Когда Д.А. узнал, куда меня взяли на работу, он предупредил меня, что Щербаков — сотрудник КГБ и очень плохой человек. До того, как Щербаков поступил в Институт леса, перед войной, он был заместителем директора объединенного института биохимии и физиологии растений. Директором института был акад. А.Н.Бах. К тому времени он был очень стар, немощен и уже плохо соображал. Фактически управлял всем Щербаков. Он настолько «прославился» самодурством, интригами и пр. , что при первой возможности от него попытались избавиться. После окончания войны Академия Наук должна была получать в Германии по репарации научное оборудование. Щербакова отправили туда, а затем отказались взять обратно на прежнюю работу. Президиум АН предоставил ему свободную ставку, чтобы он устраивался по своему желанию, но ни один институт взять его не захотел. Лишь Л.А.Иванов, пожалевший его, взял к себе в лабораторию.

Вскоре начались полевые работы. Мы работали в Серебряноборском опытном лесничестве, принадлежавшим Институту, вблизи пос. Рублево. От Киевского вокзала туда ходил загородный автобус. После Кунцева места были очень мало населенными. Дорога на автобусе занимала около 2х часов. Деревянный домик, где помещалась наши лаборатория и где жили лесники и другие сотрудники лесничества, стоял одиноко у стены леса, где теперь проходит кольцевая. автодорога. Вековой сосновый лес был не нарушенный и малолюдный. До революции он был местом царской охоты, а в 40е-50е годы там были дачи Сталина, Молотова и других «вождей». Поэтому лес был «насыщен» милиционерами. Нам выдали справки, разрешающие работать в этом лесу. Часто во время работы милиционеры, которые томились от безделья, приходили поболтать и серьезно мешали работать. Прогнать их было нельзя, так как они тут же грозились отвести меня в отделение КГБ «для выяснения личности». Работа, в основном, была чисто технической: ежедневно мы ходили в лес с техническими весами и там занимались определением транспирации, периодически взвешивая отрезанные побеги. Эта однообразная и нудная работа позволяла потом рассчитать, сколько воды расходует лес. Л. А. был педантом: он требовал, чтобы рабочие тетради были разлинованы строго по стандарту и два раза в неделю приезжал проверять наши записи. С ним приезжала его вторая жена Мария Николаевна — дочь известного микробиолога, знаменитого своим долголетием академика Гамалеи. Она была очень толстой, густо накрашенной, очень глупой и нетактичной. Пожалуй, менее подходящей жены для Л. А. — человека тонкой культуры — трудно было бы себе представить. Мне кажется, Л. А. и сам понимал это.

Сотрудницы, как я скоро поняла, наукой не интересовались, их больше заботило то, чтобы «начальник» был ими доволен. Помню, как я удивилась, когда одна из них, Анастасия Аркадьевна Силина, просматривая мою тетрадку, сказала: «Эту цифру зачеркните, начальнику она не понравится». С ней мы сразу невзлюбили друг друга. Мы были людьми разных стилей поведения. Она, как говорил Л. А. , получила «монастырское воспитание», была томной, манерной и претендовала на главенствующую роль в лаборатории. Она и другая сотрудница — Дагмара Густавовна Жмур — имели высшее образование, но не по этой специальности. Поскольку я профессионально была подготовлена несравненно лучше, мое присутствие в лаборатории нарушало доминирующее положение Анастасии Аркадьевны и никак ее не устраивало. Дагмара Густавовна была человеком добрым и скромным. Мы с ней симпатизировали друг другу и были в хороших отношениях в течение почти 20 лет нашей последующей совместной работы.

Л. А. скрупулезно просматривал каждую цифру в тетрадках и, вместе с тем, внимательно и с любопытством присматривался ко мне. Незаметно он старался меня экзаменовать. В моем поведении было много детского и непосредственного. Это контрастировало с поведением остальных сотрудниц и было непривычно для Л.А.Иванова. Он сам держался строго, холодно и официально, даже, по моим тогдашним представлениям, чопорно. Иногда он подходил и говорил мне «Когда-то я был таким как Вы, а потом Вы будете такой, как я». Теперь, через 50 лет, как раз наступило такое время, но мне кажется, что и сейчас я осталась гораздо более простой и непосредственной, чем он тогда. Я попросила Л.А., чтобы он дал мне отдельную тему и начала заниматься засухоустойчивостью. Тогда это было актуально. Широко рекламировался «Сталинский план преобразования природы» — посадка лесных полос в засушливых степях, которые помогли бы бороться с засухой.

Владимир Николаевич Сукачёв. 1955

Владимир Николаевич Сукачёв. 1955

Директором Института леса был академик Владимир Николаевич Сукачев. Он был на 10 лет моложе Л. А. Иванова, был его учеником, и относился к нему с большим почтением. Сам же Иванов считал Сукачева еще молодым и неопытным, и впоследствии не раз говорил мне: «Владимир Николаевич не разбирается в людях — молод еще!»

У В. Н. Сукачева был характерный «квакающий» голос. О.В.Заленский, который в студенческие годы учился у него, умел очень искусно его имитировать.

При очередной моей встрече с О.В.Заленским он «изобразил» мне голос Сукачева, с которым в Институте я еще не успела встретиться. Вскоре в лесу за деревьями я услышала странно знакомый голос, и, когда увидела выходящего навстречу лысого очень полного человека, догадалась, что это Сукачев. Заленский рассказал мне, что во время лекций, пользуясь тем, что Сукачев был глухим, он подражал его голосу и говорил всякую чепуху. Но однажды Сукачев принес на лекцию слуховой аппарат. Заленский этого не заметил. Сукачев не подал виду, что он все слышал, а после окончания лекции сказал: «Я не предполагал, что студенты говорят обо мне столько гадостей. Никогда не буду больше надевать слуховой аппарат на лекциях». Несмотря на это, Заленский был до конца жизни любимым учеником В. Н. Сукачева.

Осенью 1949, после окончания полевых работ, я начала ходить на работу в Институт. Его основная часть помещалась в небольшом двухэтажном здании в переулке Садовских (недалеко от Тверской ул. , между площадями Пушкинской и Маяковского). Я ознакомилась с устройством Института, направлением работ, сотрудниками и атмосферой.

Основным «козырем» В. Н. Сукачева было учение о биогеоценозе. Он доказывал, что в природе все настолько тесно взаимосвязано — климат, почва, растительность, животный мир — что в каждом месте, в каждом отдельном живом комплексе — «биогеоценозе» — можно понять особенности структуры и функционирования каждого из этих компонентов и всей системы в целом, только изучая их вместе, а не в отрыве друг от друга. Теперь такая точка зрения является общепризнанной аксиомой, а тогда она была очень новой. К сожалению, за рубежом впоследствии такой взгляд на природу установился независимо от В. Н. Сукачева, и сам комплекс получил название не «биогеоценоз», а «экосистема». Согласно представлениям Сукачева была организована и структура Института: в нем были лаборатории ботаники и систематики, лесоводства, почвоведения, гидрологии, микробиологии, физиологии древесных растений, зоологии, генетики, болотоведения, древесиноведения, а также лаборатория, изучавшая экономические вопросы, связанные с лесом. При Институте были организованы стационары для полевых исследований. В первые годы существования Института (начиная с 1944 года) стационаров было всего два — один, в Серебрянном Бору, где я работала летом, и второй — в Теллермановском опытном лесничестве в зоне лесостепи. В связи со Сталинскими планами преобразования природы, в 1948-49 гг. были организованы новые стационары в зонах лесостепи, степи и полупустыни, а также на севере, в зоне тайги. На стационарах должно было проводиться всестороннее изучение всего природного комплекса, поэтому там работали представители почти всех лабораторий института. Довольно скоро после этого, кажется, в 1949 или в 1950г. была организована дополнительно так называемая «Комплексная экспедиция по полезащитному лесоразведению» с большим числом штатных единиц (порядка 300 человек). Ее директором был ученик В. Н. почвовед Сергей Владимирович Зонн, но научным руководителем был В. Н. Сукачев. Через пару лет оба учреждения — Институт леса и Экспедиция — слились в одно.

Состав Института был молодым: среди научных сотрудников без степени большая часть едва достигла 30 лет. Старшие научные сотрудники со степенью были в основном 30-40 летними, и даже заведующим лабораториями гидрологии, почвоведения и болотоведения, в то время кандидатам наук, — Александру Алексеевичу Молчанову, Сергею Владимировичу Зонну и Николаю Ивановичу Пьявченко было тогда по 47 лет. Другими лабораториями заведовали люди постарше, уже заслужившие себе известное имя, доктора наук: лесовод Владимир Петрович Тимофеев, генетик Леонид Федорович Правдин, древесиновед Ванин, зкономисты Мотовилов и Васильев, но и им было едва ли больше 60 лет. Ученым секретарем был Павел Борисович Виппер — лощеный молодой красавец, принадлежащий к семье знаменитого историка Виппера. Павел Борисович вырос в Риге и в его манере обращения очень чувствовалось европейское воспитание.

После сессии ВАСХНИЛ В. Н. Сукачев принял на работу ряд сотрудников-антимичуринцев, которых уволили с прежнего места работы и никуда не брали. Среди них выделялись известные «формальные» генетики Николай Петрович Дубинин и Марк Леонидович Бельговский.

В Институте часто проходили заседания Ученого Совета. На них обсуждались отчеты и планы работ, ставились научные доклады по разным темам. После докладов всегда было очень много выступлений. Но я не помню среди них особенно ярких и интересных, быть может потому, что темы этих заседаний были далеки от моих научных интересов. Выделялись среди них только острые, язвительные критические выступления Николая Владиславовича Дылиса, в то время кандидата наук, немного старше 30 лет, работавшего в лаборатории генетики. Наша лаборатория физиологии в Институте стояла как-то особняком, и наши научные проблемы не встречали понимания среди сотрудников Института. На это Л.А.Иванов время от времени жаловался в своих выступлениях.

На ученых советах Института проводились также защиты кандидатских и докторских диссертаций. Одну из них я помню, так как она была по тематике, близкой к нашей лаборатории. Это была докторская диссертация А. И. Ахромейко, посвященная изучению расходования влаги лесом. Его оппонентами были: физиолог растений Л. А. Иванов, и два другие, насколько мне помнится, почвовед и лесовод. На защите Ахромейко держался весьма нахально, подобно современному Жириновскому. Оппоненты находили у него много ошибок. При этом каждый говорил, что по его специальности работа не выдерживает критики, но, возможно, по двум другим специальностям она является ценным вкладом в науку. В результате диссертация была утверждена единогласно.

В Институте работал «методологический семинар». Им руководил Константин Аникандрович Тараканов, который работал в лаборатории им. Келлера, руководимой А. А. Шаховым и присоединенной к институту после смерти ее основателя академика Келлера. Лаборатория была чужеродным телом в Институте. Ее тематика никак не вписывалась в направление работ института, а сотрудниками были фанатичные сторонники Лысенко.

На семинаре обсуждались вопросы, по которым Лысенко был не согласен с классической наукой — вопрос об образовании новых видов, о внутривидовой борьбе, о наследовании приобретенных признаков и вегетативных гибридах. Присутствовал на этих занятиях и В.Н.Сукачев. Тараканов, который ко всем обращался на «ты», хлопал Сукачева по плечу и говорил «Владимир Николаевич, вот мы тебя будем спрашивать, а ты нам отвечай: как образуются новые виды — постепенно или скачкообразно?» Владимир Николаевич отвечал: «Конечно, Константин Тараканович, как говорит товарищ Лысенко, они образуются скачкообразно» и рисовал график, из которого было ясно видно, что все обстоит как раз наоборот. Тараканов этого не понимал и довольствовался ответом.

Через пару лет лабораторию Шахова передали в Институт физиологии растений.

Чтобы не возвращаться к рассказу о Тараканове и лаборатории Шахова, приведу два эпизода, произошедших, когда лаборатория уже была в ИФРе.

Однажды сотрудница лаборатории Михайлова делала доклад в Институте генетики АН, которым руководил в то время Лысенко. Она утверждала, что в ее опытах редька превращалась в брюкву. В ответах на вопросы сотрудников (сторонников Лысенко) выяснилось, что семена брюквы и редьки исследовательница хранила в бумажных пакетиках на одной и той же полке в шкафу, где были мыши, и что по внешнему виду семена этих двух видов растений неотличимы друг от друга. Таким образом вопрос о возможности превращения одного из этих видов в другой был закрыт даже для сторонников Лысенко. Но автор об этом, похоже, не догадалась.

Второй эпизод произошел с Таракановым. У него работал лаборантом генетик, недавний выпускник МГУ Костя Спекторов. Перед очередным Новым Годом я зашла к ним в лабораторию поздравить Костю. Он попросил: «Пожелайте мне, чтобы моего шефа хватила кондрашка, и я смог бы пару месяцев поработать для себя». Я охотно это пожелала. К нашему удивлению, это пожелание сбылось на следующий же день Нового Года. Костя был очень сконфужен и все повторял мне, что он это сказал нарочно, а на самом деле не желал своему шефу зла.

Кроме методологического семинара в Институте леса регулярно раз в неделю после работы проходили занятия кружка по политпросвещению. Руководили семинаром в качестве партийной нагрузки сотрудники Института — в один из годов П.В.Васильев, а в другой год Н. И. Пьявченко. Семинар обязаны были посещать все, и никакие мои отговорки, что я только недавно сдала кандидатский минимум по этому предмету, не помогали мне освободиться от этих занятий. Сотрудники делали доклады на заданные темы, а затем отвечали на вопросы. Ответы состояли из цитирования классиков марксизма. Я на этих занятиях развлекалась тем, что задавала вопросы, на которые нельзя было найти цитат из классиков марксизма. Например, я спрашивала, какая наука партийна, а какая нет, почему во время войны стали признавать религию, а до этого с ней боролись и т. п. Отвечающие путались, и занятия шли по непредсказуемому пути. В конце концов мне сказали, что я дезорганизую занятия и меня «оставят на второй год». Что это конкретно означало — было непонятно, так как все последующие годы, вплоть до смерти Сталина, занятия в этом кружке так и шли по трафарету.

Большую роль в жизни Института играло партбюро. Секретарем его был Александр Алексеевич Молчанов, а членами — Щербаков, Тараканов и еще несколько человек, по преимуществу лысенковцев. Они без конца строчили жалобы на В.Н.Сукачева, и к нам приезжали многочисленные комиссии. Хотя В. Н. в то время не высказывался прямо против Лысенко, но все же «антилысенковский» дух Института чувствовался. Лишь А. А. Молчанов неизменно спасал Институт от полного разгрома — говорили, что у него есть большой блат в ЦК партии.

Ко мне члены партбюро проявляли особое внимание: ведь я была ученица «мракобеса» (по выражению Щербакова), и меня надо было «перевоспитывать».

Для этого ко мне в комнату часто заходили члены партбюро Вихров и Баженов — молодые кандидаты наук, работавшие в Лаборатории древесиноведения. Как я теперь понимаю, задача «перевоспитания» была для них лишь предлогом. А истинной причиной такого внимания было то, что им просто приятно было поболтать с молодой и бойкой девушкой.

Особенно старался в моем перевоспитании Щербаков, рабочий стол которого стоял рядом с моим столом. Каждый раз, когда я в библиотеке или где-нибудь еще встречалась с Д. А. Сабининым, уже на другой день это становилось известно Щербакову, и он орал: «Опять Вы виделись со своим аморальным мракобесом! Вы дождетесь того, что и Вас и его арестуют!» Я старалась отмалчиваться, но пару раз все же не выдержала и ответила, что этот мракобес по всем качествам, и особенно по морали стоит много выше самого Щербакова. Ведь всем в Институте было известно, что Щербаков платит алименты по трем исполнительным листам.

Но все же осведомленность Щербакова заставляла меня быть осторожной, и я старалась реже встречаться с Д. А., чтобы не подводить его. Щербаков в Институте отвечал за работу коллектива агитаторов (а агитаторами обязаны были быть все молодые сотрудники Института и никакие ссылки на домашнние обстоятельства и занятость не позволяли от этого освободиться). Помню, как в моем присутствии Щербаков распекал за что-то матерными словами двух девушек — агитаторов. Иногда во время работы Щербаков начинал громко петь классические романсы. У него был красивый голос, хороший вкус в подборе репертуара и пел он с большим чувством. Я с удовольствием его слушала и только думала — как это такому подлецу дано такое очарование в голосе!

В то время Т. Д. Лысенко часто выступал в разных местах с публичными лекциями, и члены партбюро приносили мне билеты на эти лекции и заставляли на них ходить. Было непонятно, как образованные люди с серьезными лицами могут слушать всю ту чушь, о том, что пшеница «перерождается» в рожь, рожь в овсюг, а пеночка в кукушку и т. п. , которую он там порол. Иногда я записывала все его «хохмы» и записки эти у меня сохранились Один раз, когда Лысенко выступал в Политехническом музее, к нему пришла записка с вопросом: «Верите ли Вы сами в то, что говорите?» Лысенко прочитал вслух записку и сказал только, что жаль, что она не подписана. По поводу «откровений» Лысенко я написала басню.

Осел однажды по полю гулял,

Ушами шевелил и размышлял:

«На свете прожил я немало,

Жить в неизвестности мне дольше не пристало

Прославить я хочу ослиный род.

Из лошадей меня никто не признает,

Но я, назло известным мудрецам,

Ослячью философию создам».

Упершись лбом в забор, хвост выставив трубой,

Осел наш присмирел. Он думал дни и ночи.

Придумал, наконец. Ура! Все старое — долой!

Сбегайтесь, лошади, осел учить вас хочет.

И, в позу встав, дождавшись тишины,

Осел наш просипел: «Вы слушаться должны.

А если кто со мной не согласится,

За это может больно поплатиться!

Я разгадал наследственности тайну,

И мысль моя нова необычайно:

Я утверждаю, что в моем ослином теле

Частички лошади теперь уже созрели.

А если бы меня кормить овсом,

То я бы стал заправским жеребцом.

Ослицу накормите пищею достойной,

Так станет и она коровой дойной».

И много раз

Ослиный сиплый бас

В собраньях раздавался.

Он «иго-го» кричал, собою любовался

И чуда ждал. Но сколько ни старался,

Все в жеребца не превращался.

Народ молчал, а про себя смеялся.

Коль лопоухим ты рожден —

Молчи и делом занимайся,

И на трибуне никогда не появляйся.

Иначе будешь ты смешон.

Хоть лошади и вежливый народ,

Но плакать и тебе придет черед.

Разумеется, эти стихи можно было читать только в нашем тесном кружке «сабинят», и мы это делали каждый раз, когда собирались вместе.

В течение зимы у нас не раз проходили заседания лаборатории, где я теперь работала, на которых подводились итоги года. Моя работа была признана успешной: мне удалось разработать метод для оценки устойчивости листьев к обезвоживанию. Правда, некоторое время спустя я узнала, что аналогичный метод в 1941 году был опубликован в немецком журнале. В Москве журнал имелся только в одной специальной библиотеке, где хранились книги и журналы, полученные по репарации. Для того, чтобы читать эти журналы, существовали строгие правила: сначала нужно было получить специальное разрешение из Института, затем, уже в библиотеке, у меня отбирали всю чистую бумагу и вместо нее выдавали по счету несколько чистых листков. Когда я уходила, мои конспекты отбирали, пересчитывая число листков. Потом мне их переслали через первый отдел (секретную часть) Института.

Метод определения устойчивости листьев к обезвоживанию в последующие годы широко распространился в научных публикациях за рубежом, но, конечно, без ссылок на мою работу, которая была напечатана через несколько лет только по-русски.

Леонид Александрович, удовлетворенный результатами работы и теми «экзаменами», которым он незаметно меня подвергал, сказал, что он считает меня зрелым работником, не будет руководить мною и разрешает работать самостоятельно. Правда, в последующие годы, я продолжала, наряду с выполнением своей самостоятельной темы, примерно половину времени тратить на работу, которую он мне поручал.

В 1950 г. в «Ботаническом журнале» вышла моя первая печатная работа — выдержка из кандидатской диссертации. Она была посвящена изучению зависимости роста побегов цитрусовых и яблони от содержания нуклеопротеидов в точках роста побегов. В статье указывалось, что она сделана под руководством Д. А. Сабинина, и одно только упоминание его имени в печати в те времена было немалым достижением. В конце статьи была фраза, что установленный мною факт увеличения содержания нуклеопротеидов в почках зимой, в период покоя, нельзя объяснить с точки зрения теории проф. Генкеля, который считает, что в период покоя клетки обособлены друг от друга и обмен веществ в это время невозможен. П. А. Генкель очень обиделся и при случайной встрече с Л. А. Ивановым очень ругал меня. Л. А. рассказал мне об этом и спросил, в чем дело. В ответ на мой рассказ он сказал: «Раз это его так задело — значит, это серьезно. Если Вы хотите, можете продолжать эту работу». Этим разрешением я воспользовалась через несколько лет.

Леонид Александрович часто получал приглашения на заседания. Как правило, он на них не ходил, а просил меня пойти и рассказать ему о них. При этом он приговаривал: «Вы любите ходить на заседания, и когда я был такой как Вы, я тоже это любил».

Приход и уход с работы в то время очень строго контролировались. Для посещения заседаний (или библиотеки) нужно было получить разрешение в дирекции, обычно у заместителей В. Н. Сукачева Н.Е.Кабанова или П. В. Васильева. Помню, что на одно из заседаний Кабанов меня не пустил, так как считал, что его тема далека от темы моей работы. Когда я сказала Л. А. о причине, по которой я не смогла пойти на заседание, он пожаловался на это Сукачеву. В. Н. вызвал меня и сказал: «Не ходите за разрешением ко всяким дуракам, идите только ко мне».

Особенно подробно Л. А. расспрашивал меня о выступлениях В.Н.Сукачева, и обычно говорил: «В. Н. неправильно себя вел, он не разбирается в людях, молод еще». Однажды мне влетело от В. Н. за мои рассказы. Как оказалось, Л. А. отругал В. Н. за одно из выступлений и при этом сказал «Юдифь Львовна сказала мне, что Вы неправильно себя вели». Я, конечно, уверила В. Н. , что критика его поведения исходит от самого Леонида Александровича, а я только постаралась как можно объективнее рассказать о заседании. На это В. Н. недовольно заметил: "Нужно знать, что ему можно говорить, а что нельзя. «То же самое он сказал и после того, как мы передали Л. А. бумажку с предписанием от дирекции каждому заведующему лабораторией ежедневно по 8 часов бывать на работе. Л. А. обычно приходил в Институт два раза в неделю на 2-3 часа. Как было известно всем его сотрудникам, он строго соблюдал расписание дня: дома в течение дня работал, а потом в 4 часа после обеда ложился отдыхать. Если в Институте были заседания, которые к этому времени не оканчивались, все равно он ровно в 4 часа вставал и уходил, не обращая внимания на просьбы В. Н. Сукачева немного подождать

После получения бумажки об обязательном ежедневном посещении Института, он собрался уходить из лаборатории, так как был, конечно, не в состоянии выполнить это требование. С таким заявлением он пошел к Сукачеву. Тот уверил Л.А., что это к нему не относится, а нас отругал.

Наступала весна. Нам — мне и А. А. Силиной — предстояла поездка на юго-восток Украины на только что открытый степной стационар Института леса — Деркульскую опытную станцию. Предстояло отвезти туда оборудование и продукты. Для этого нам дали грузовую автомашину с брезентовой будкой. В начале мая я поехала с машиной сопровождать этот груз. Незадолго до этого было выстроено новое шоссе Москва-Симферополь, и весной его ремонтировали. На всем протяжении нашего пути нам встречались группы заключенных, выполнявшие эту работу. Всю дорогу шофер развлекал меня рассказами, как во время войны он служил шофером у советского военного атташе в Китайской провинции Син-Цзянь, населенной в основном русскими староверами. Как много позже писали в нашей прессе, в период ухудшения наших отношений с Китаем, их оттуда в массе выселяли. Помню нашу первую ночевку где-то под Орлом. Шофер загнал машину в ближайший лес, замаскировал ее, устроил меня для ночлега в кабине, а сам полез охранять груз наверх. Он дал мне топор и сказал, что если я увижу идущего человека, то должна сразу выскакивать и рубить его, пока он не собрался напасть на нас. За Харьковом мы съехали с основного тракта, ехали по безлюдной грунтовой дороге с редкими селениями, а ночью спокойно ночевали в степи. Стояла ясная теплая погода, в кустах всю ночь пели соловьи, цвела сирень.

Как оказалось, Деркульская опытная станция состояла из одного кирпичного одноэтажного дома и нескольких подсобных строений — небольшого домика для рабочих, конюшни с несколькими лошадьми и магазина. На некотором удалении была метеостанция. Все постройки располагались на надпойменной террасе небольшой речки Деркул, притока Северного Донца на расстоянии примерно 3 км. от нее.

Место это имело свою давнюю историю. В конце XIX века, в период очередного увлечения посадками лесных полос в степи, Докучаев посадил выше надпойменной террасы на плато лесную полосу, в которой в основном росли дуб и ясень. Ко времени начала нашей работы этому насаждению было более 60 лет. Посадкой и уходом за ним до революции руководил лесничий Юницкий. После него и остался кирпичный дом, в котором нам предстояло жить и работать. Во время гражданской войны лесничего убили (кто это сделал для меня так и осталось неясным). Его могила находилась вблизи дома. В 30е годы лесные посадки в степи продолжались. Нам предстояло их изучать.

Место было малонаселенным. Ближайшее и единственное в окрестностях село Городищи находилось на расстоянии 4 км от опытной станции. Около села была меловая гора, под ней протекала река, делавшая в этом месте петлю. На реке стояла старинная водяная мельница, в то время еще интенсивно работавшая. Лесные посадки, гора, мельница и речка посреди бескрайней ковыльной степи делали пейзаж очень живописным.

В тот первый год нашей работы в Деркуле сотрудников Института там было очень мало. Было несколько сотрудников, которые жили на станции постоянно. Кроме того, приезжали сотрудники других учреждений — ботаник из БИНа Анастасия Михайловна Семенова-Тяньшанская со своей аспиранткой и зоологи специалисты по беспозвоночным Меркурий Сергеевич Гиляров и Константин Владимирович Арнольди с группой студентов из Пединститута. Основная работа, коллектив сотрудников и распорядок жизни складывались на Деркульской станции лишь в последующие 1-2 года.

В селе был колхоз, который носил имя Докучаева. До этого колхозов было три, потом их объединили в один. Рабочие, которые приходили к нам из села говорили, что имя Докучаева колхоз носит потому, что их собрали «до кучи». Денег для найма рабочих нам выделяли достаточно, чтобы на несколько месяцев нанять на нас двоих четырех рабочих. Платили рабочим сущие пустяки, но они и этому были очень рады, так как в колхозе они работали «за палочку» (то есть, за отметку о трудодне, за который ничего не платили). Питались они за счет собственного приусадебного хозяйства. На усадьбах были вырублены плодовые деревья, так как за каждый ствол нужно было платить денежный налог, а продать плоды было некому — у всех было такое же хозяйство, а денег ни у кого не было. Не на что было купить одежду, обувь, пеленки для родившегося ребенка и пр. На усадьбах сажали овощи и пшеницу. Большинство рабочих были девушки — много мужчин погибло на войне, часть ребят были в армии. Многие, если представлялась хоть малейшая возможность, уходили из села. Поразительно, что молодых девушек, работавших у нас, имевших на смену всего по два ситцевых платья и выполнявших грязную работу с листьями и почвой, я никогда не видела грязными — они всегда приходили на работу в белоснежных платьях и платочках. Мылись рабочие, залезая внутрь заранее протопленной русской печи. Когда мы как-то пригласили рабочих пойти в нашу баню, которую топили по субботам, они обиженно ответили: «Что же мы, такие грязные, что только в бане и можем отмыться!» Говорили рабочие на испорченном украинском языке (с большой примесью русского из-за близости Донбасса и границы с Россией). Моя рабочая Марина Волкова была всего года на два младше меня. Мы с ней проводили вместе все рабочие дни недели и, естественно, очень оживленно общались. Обо всем она судила очень своеобразно, была остроумной, и многие ее высказывания я и сейчас помню, как «хохмы». Так, когда к нам приехала почвовед Евгения Андреевна Афанасьева, внешностью похожая на мужчину, с грубым голосом и одетая в галифе и кепку (в то время женщины в брюках еще не ходили), Марина, не стесняясь ее присутствием, громко воскликнула: «А чи воно жинка чи чоловик?». Меня она называла «Людильхи Вовны» и добавляли при этом «Який такий пип дав Вам це погане имья? Я ж не можу Вас назвать!» Через Марину я ближе познакомилась с жизнью села и взглядами жителей. Помню, как она рассказывала мне, что во время голода 33-го года (ей тогда было 9 лет) детей боялись выпускать на улицу — были случаи каннибализма. Я допытывалась у нее о причинах голода — ведь тогда об этом почти ничего не было известно, — но она не могла мне этого объяснить.

По воскресеньям часов с 4-5 утра на главной площади села собирался базар. Жители приносили на продажу цыплят, творог, молоко. Единственными покупателями были мы, остальные довольно многочисленные посетители базара просто смотрели. Радио в селе не было (как не было и электричества), а телевизор тогда еще вообще в СССР не существовал. Поэтому посещение базара было одним из развлечений. Вторым развлечением было посещение молитвенного дома. Церковь в селе была, но она была полуразрушена и занята под склад. Поэтому собирались в одной их хат. Я слышала, как на базаре пожилые женщины говорили друг другу «Пойдем в церковь, попоем». Еще одним развлечением для наших рабочих, живущих в селе, было чтение вслух на почте и обсуждение писем от нас и к нам. Они не считали это грехом, не скрывали и иногда моя рабочая обращалась ко мне с вопросами, если ей в письмах что-то оставалось непонятным.

Характерны два эпизода из жизни наших рабочих. После армии в село вернулся парень и одна из наших рабочих после недельного знакомства вышла за него замуж. Свадьба была очень пышной. А через месяц они разошлись. Когда мы спросили о причинах развода, рабочая ответила: «Люды кажуть, що вин дурак».

Второй эпизод был следующий: Около села остановился цыганский табор. Один из рабочих пошел к цыганам, чтобы они приворожили к нему девушку, на которой он хотел жениться. Цыгане попросили, чтобы он принес свои самые лучшие вещи, на которых они будут ворожить. Парень принес им часы и лучший костюм, после чего весь табор смылся. Девушка потом плакала и говорила: «Я бы и так за него вышла, без ворожбы, а теперь у него даже костюма нет для свадьбы!»

В степи и лесных полосах было много птиц и диких животных. Особенно многочисленными были суслики, которые при наших поездках на работу в лесные полосы (они находились в 7 км от станции) стояли вдоль дороги, громко свистели при нашем приближении и скрывались в норках. Было довольно много зайцев. Однажды нам удалось подсмотреть «хороводы» зайцев. Мы с сотрудницей стояли на гребне оврага, а внизу примерно с десяток зайцев бегали по кругу, иногда останавливались, становились на задние лапки, а затем снова бегали по кругу. По-видимому, это были какие-то брачные пляски. Мы стояли тихо, не шевелясь, и зайцы нас не замечали. Через некоторое время, после какого-то нашего неосторожного движения, зайцы разбежались. Рабочие часто приносили нам различных детенышей — то лисенка, то зайчонка, то сорочат или «копчиков» (это местное название соколов). Все они, кроме лисенка, быстро приручались, и, даже повзрослев, и живя на свободе, продолжали прилетать к нам. Однажды, когда мы с рабочей работали в лесу, на нас выбежал волк. Несколько минут он пытливо смотрел на нас, а затем убежал. Вообще степных волков там было порядочно. Осенью они забегали в село, резали овец, гусей и собак.

Среди памирцев. Впереди О.В.Заленский, П.А.Баранов, И.А.Райкова. М.Г.Зайцева, В.М.Свешникова, Ю.Л.Цельникер. Сзади О.А.Семихатова, А.П.Стешенко, Р.М.Рейнус, В.К.Василевская. 1957

Среди «памирцев». В первом ряду слева направо: Олег Вячеславович Заленский, основатели Памирской биостанции
Павел Александрович Баранов и Илария Алексеевна Райкова, Мария Гавриловна Зайцева, Валентина Михайловна Свешникова,
Юдифь Львовна Цельникер. Во втором ряду: Ольга Александровна Семихатова, Анастасия Петровна Стешенко,
Роза Михайловна Рейнус, Вероника Казимировна Василевская. 1957

Мы прожили в Деркуле в тот год до сентября, а в сентябре я взяла отпуск и поехала к своим друзьям на Памирскую биостанцию, расположенную на Восточном Памире в Чечекты близ Мургаба, на высоте 3800 м. Там же была станция Физического Института АН, на которой производилось изучение космических лучей. До Ташкента я летела на самолете, потом на поезде доехала до Оша, где у физиков и биологов была промежуточная база. Дальнейший мой путь на машине проходил по Большому Памирскому тракту. Тракт, длиной 400 км. шел от Оша в предгорье Восточного Памира до Хорога на Западном Памире. Примерно на середине его находилась биостанция. Подъем в горы с восточной стороны Памира очень пологий, и несмотря на то, что путь наш лежал через очень высокие перевалы (некоторые из них имеют высоту 5300 м), этот подъем был постепенным и как-то мало заметным. И окружающие вершины гор с этой стороны не казались очень высокими, так как перепады высот между дорогой и вершинами были не очень большими. Лишь по прибытии на станцию, да и то не сразу, я поняла, на какой большой высоте нахожусь, какой там разреженный воздух, как тяжелы всякие физические усилия. Пока не наступила адаптация, в течение двух-трех дней у меня от горной болезни сильно болела голова. Как говорили местные киргизы «тутек задавил». Станция находилась в широкой долине, а вокруг виднелись вершины гор. Снега на них к это время года не было. Лишь одна вершина, находящаяся уже на территории Китая — Мустаг Ата — высотой около 8 тыс. м. была покрыта снегом.

На биостанции в летний период работали около 10 научных сотрудников. На зиму они уезжали — кто в Москву, кто в Ленинград или Ташкент, так как постоянное пребывание на такой высоте было вредно для здоровья, да и бесполезно для дела. Климат этого места особенный: высокая инсоляция с большим количеством ультрафиолетовых лучей в составе радиации, небольшое количество осадков и сухость воздуха, короткий вегетационный период, резкие перепады суточных температур — делают условия существования растений предельно допустимыми (экстремальными?). Задачей биостанции было как можно более широкое изучение существования растений в этих уникальных условиях. Изучали видовой состав дикой растительности, особенности роста местных растений, их водный режим, морозоустойчивость. Исследовали возможности выращивания в этих условиях культурных растений. Но особое внимание и интерес О. В. Заленского лежали в области изучения фотосинтеза. Он был одним из первых, кто использовал для этой цели радиоактивный изотоп углерода С14. В то время использование радиоактивных изотопов для биологических исследований делало только первые робкие шаги.

Коллектив биостанции был молодой, веселый, дружный. По вечерам часто ходили к физикам на танцы (среди физиков, в отличие от биологов, преобладали мальчики), по случаю различных годовщин и юбилеев устраивали вечера с застольями. Я с интересом и удовольствием знакомилась с новой и необычной природой окрестностей биостанции, немного помогала своим друзьям в работе. Очень интересной была моя поездка вместе с сотрудником биостанции Тадеушем Кешковским на вершину горы на высоте 6тыс. метров. Там стояли самописцы, регистрировавшие температуру и влажность воздуха. Ленту у самописцев надо было еженедельно менять. Тадик отправился в поездку верхом на коне по кличке Партнер (конь был подарен биостанции пограничниками после того, как он отслужил положенный для него срок военной службы), а меня посадили на осла. Чтобы я не обгорела на коварном Памирском солнце, лицо мне замотали какими-то тряпками и надели темные очки. Перед каждым небольшим препятствием осел останавливался и упорно отказывался идти дальше. Приходилось слезать и с трудом тащить его вперед, а потом с таким же трудом залезать на осла. На обратном пути мы поменялись, я взгромоздилась на Партнера, а Тадик на осла. Партнер меня не слушался, а перед самой биостанцией полетел галопом. Тряпки на моем лице слезли мне на глаза, и я ничего не видела. Я тогда впервые ехала верхом, страшно боялась слететь и поэтому просто легла на спину коня, обняв его за шею. Именно в таком состоянии мы влетели на территорию станции, где сотрудники с трудом его поймали.

Через некоторое время я поехала дальше, на Западный Памир, в Хорог, где располагался Памирский Ботанический Сад. Его директором был Анатолий Валерианович Гурский. Пейзаж по дороге, когда мы перевалили на другую сторону хребта, совершенно изменился: склоны гор стали крутыми, пропасти глубокими. Вместо голых склонов, окружавших дорогу на Восточном Памире, кругом виднелись заросли растительности. Сам Хорог располагается на небольшой высоте с относительно мягким и жарким климатом. В саду пышно зеленели различные деревья, среди них было много плодовых. У Гурского работала всего одна сотрудница. Кроме того, в это время у него гостил аспирант Института зоологии АН СССР Олег Егоров. Постоянно он работал на Биостанции и изучал памирских диких баранов — архаров. Он обычно уходил один с ружьем, в легком полевом комбинезоне на несколько суток в горы, и возвращался, неся на плечах убитого архара. На этой высоте, при этом климате, это требовало большой физической выносливости. Судьба Олега была необыкновенной. Он учился на 3-м курсе Ленинградского Университета, когда началась война, воевал, на фронте попал в плен к немцам, бежал и попал к нашим партизанам. В Ленинградском Университете у него оставалась невеста, которой сообщили, что он пропал без вести. Вскоре она перевелась в Московский Университет на наш курс, где я с ней познакомилась. По специальности она было ихтиологом. Во время летней практики она поехала на Байкал и там во время бури утонула, так и не узнав, что Олег жив.

В Москву я вернулась через два месяца. Леонид Александрович принял к себе аспиранта — моего ровесника, прошедшего фронт, Дмитрия Владимировича Гирника и поручил мне заниматься с ним — готовить его в сдаче кандидатских экзаменов по физиологии.

25 февраля 1951 года Леониду Александровичу исполнилось 80 лет. В честь его юбилея в конференцзале Биоотделения АН СССР было устроено многолюдное заседание. В конце его, после многочисленных пышных поздравлений, выступил сам Л. А. , рассказывая, как это водилось тогда, о своей жизни и своем творческом пути. Помню, что начал он свое выступление необычно, сказав: «Вот вы все говорите, что я много сделал. За 80 лет всякий дурак много сделает!». Об истории жизни Л. А я потом узнала более подробно, когда мы привыкли друг к другу и наши отношения стали более теплыми. Правда, такими сердечными, как с Д. А. , они так и не стали. Обычно, когда я приходила к нему домой с очередными еженедельными отчетами о работе, в конце визита он начинал рассказывать о своих учителях и знакомых и различных случаях своей долгой жизни.

О биографии Л. А. и его научной деятельности уже много писали. Поэтому я не собираюсь здесь этого делать. Опишу только некоторые моменты его биографии, о которых он мне сам рассказывал и которые наверняка не вошли в его официальную биографию. Л. А. поступил в Университет на естественное отделение, увлеченный научно-популярными книгами Тимиряева. Некоторое время он специализировался у Тимирязева, но Тимирязев в то время редко бывал в Университете и большее внимание уделял работе в «Московских ведомостях». Поэтому Л. А. от него ушел и начал работать у ботаника Горожанкина, который занимался изучением водорослей. Дипломную работу он делал в ботаническом саду МГУ, где в одной комнате с ним сидело несколько других студентов и сотрудников. Обычно они сосредоточенно занимались до двух-трех часов, а затем садились пить чай, болтали, и работа больше не возобновлялась. Л. А. обратился к Горожанкину, с просьбой разрешить ему взять микроскоп домой, чтобы иметь возможность работать дольше. Как выяснилось впоследствии, на Горожанкина эта его просьба произвела плохое впечатление. Незадолго до этого Л. А. получил предложение после окончания университета сдать экзамены «для подготовки к профессорскому званию» (так тогда называлось нечто вроде аспирантуры). Л. А. заранее договорился с Николаем Константиновичем Кольцовым (очень известный впоследствии генетик и цитолог, директор Института цитологии и друг детства Л. А. ), что в день сдачи экзаменов Кольцов будет ждать Л. А. в парке Петровской Сельхоз Академии (нынешней Тимирязевки), и они после окончания экзаменов отправятся гулять. Но на экзамене его намеренно завалили. Когда Л. А. пришел и сказал об этом Кольцову, тот не мог этому поверить — ведь Л. А. специально приглашали на это место. По-видимому, как они оба тогда решили, отрицательную роль сыграла просьба Л. А. к Горожанкину дать ему микроскоп. Тот решил, что Л. А. ябеда и неуживчивый человек

После окончания университета Л. А. поехал работать на только что открывшуюся Бологовскую Озерную опытную станцию, директором которой был известный ботаник Бородин. Потом Д. А. подарил мне групповую фотографию, сделанную в день открытия и освящения Станции. На ней, кроме Бородина и Л. А, заснято еще несколько ученых, ставших потом очень известными — Любименко, Навашин, Максимов.

Потом Л. А. два года стажировался в Германии у авторитетного в то время ученого Пфеффера. Он изучал обмен фосфора, нуклеопротеидов и белков в растениях. Результатом этой стажировки и была его фундаментальная книга, вышедшая из печати в 1905 году. Вскоре Бородин стал заведовать кафедрой ботаники в Петербургской Лесотехнической Академии. После его ухода на пенсию Л. А. сменил его на этом посту, выдержав большой конкурс на занятие этого места. Здесь Л. А. проработал 40 лет — до начала великой отечественной войны. В Лесотехнической Академии Л. А. пришлось сменить тематику и заняться разработкой основ лесной физиологии.

Во время войны Л. А. вместе с другими академиками был эвакуирован в Казахстан на курорт Боровое. Там он встретил Марию Николаевну Гамалею, которая (по словам Бориса Владимировича Образцова, свидетелем этого) на глазах его первой жены очень активно ухаживала за Л. А. и стала его второй женой. После эвакуации Л. А. в Ленинград не вернулся, а стал заведовать лабораторией фотосинтеза в Институте физиологии растений в Москве. В 1944 году В.Н.Сукачев, пригласил его по совместительству возглавить лабораторию физиологии древесных растений в Институте леса, который Сукачев тогда организовал.

Для меня Л. А. был живой легендой. В его рассказах дома в его кабинете, после деловой беседы то и дело возникали живые образы людей, о которых я могла только прочесть в книгах — Тимирязева, Чехова, Толстого.

Старшая сестра Л. А. работала гувернанткой, одно время где-то вблизи Лопасни, где тогда жил Чехов. Как-то Леониду Александровичу пришлось обращаться к Чехову, как к врачу. Л. А. вспоминал, что Чехов подробно расспрашивал его о настроении студентов Университета. Его особенно интересовало, как они относятся к витализму и идеализму.

Несколько позже, когда сестра Л. А. работала в Узком и Л. А. у нее там бывал, он познакомился с Андреем Белым, философом Соловьевым и молодым князем Трубецким, семье которого принадлежало имение «Узкое». По свидетельству Л. А. эти трое дружили между собой и часто ездили на извозчике из Москвы в Узкое. В одну из таких поездок у Соловьева случился инсульт. Его привезли в Узкое и, лежа там, в бреду, он цитировал какие-то древнееврейские тексты.

В детстве по дороге в гимназию Л. А. часто встречал Л. Н. Толстого, который обычно прогуливался по Гоголевскому бульвару. На Л. А. производили большое впечатление его пронизывающие глаза «как у обезьян»- добавлял Л. А. Когда Л. А. был уже взрослым, он видел Толстого на заседании дворянского собрания. Как рассказывал Л. А. , заседания не начинали, ожидая Толстого. «И вот открылась дверь», — сказал Л. А., — и тут же резким голосом добавил: «Уходите». Я встала и стояла в нерешительности, не понимая, что произошло. Через несколько минут молчания Л. А. взял себя в руки и объяснил, что он очень волнуется и поэтому не может продолжать нашу беседу.

В молодости Л. А. хорошо пел и встречался с композиторами «могучей кучки». В начале 50-х годов на экраны вышел кинофильм «Мусоргский». Л. А. расспрашивал меня о нем и говорил, что ему очень хочется посмотреть фильм, но он боится, что его герои окажутся непохожими на тех, которых он помнит.

В те же годы в «Новом Мире» была напечатана повесть Трифонова «Студенты», и Л. А. интересовался у меня, действительно ли жизнь современных студентов похожа на ту, которую описал Трифонов.

После 80 лет Л. А. решил уйти на пенсию и попросил меня поговорить с Д. А. Сабининым, не захочет ли тот занять его место. Л. А. сказал, что Д. А. Сабинин — единственный человек, кому он хотел бы оставить свою лабораторию. Я долго не встречала Д. А. и не могла передать этого поручения. Через некоторое время Л. А. сказал мне, что надобность в разговоре отпала, так как В. Н. Сукачев отказывается взять Д. А.

В 1950-51 гг. в Институте леса начала энергично развертываться работа на других южных стационарах. Одним из главных стационаров был Джаныбекский, расположенный в полупустыне Прикаспия, севернее озера Эльтон. Руководил стационаром Алексей Андреевич Роде — крупный почвовед, узкой специальностью которого было изучение гидрологии почвы. Алексей Андреевич попросил Л. А. командировать меня на некоторое время в Джаныбек, чтобы наладить там измерение транспирации. Была выделена лаборантка, которую мне предстояло обучить этому.

Перед поездкой я пошла на заседание общества естествоиспытателей. Там А. А. Роде делал доклад о природе Джаныбека и об исследованиях, которые предстояло провести на стационаре. Заседание проходило в Большой Зоологической аудитории старого Университета. Там я встретила Д. А. Сабинина. С заседания мы вышли вместе. Д. А. попросил меня проводить его до остановки троллейбуса, чтобы поговорить. Он просил меня никому не рассказывать об этом разговоре. Далее он сказал, что рад за меня, что я работаю у настоящего честного ученого, и добавил: «Я понял, что никак не могу изменить свою судьбу. Мне невыносимо думать, что я поеду в Геленджик и буду там один на пустынном берегу, под вой ветра. Все мои попытки устроиться безрезультатны. Все говорят, что я должен каяться, но этого я не могу. Я стал никому не нужен». Я удивлялась необычному поведению Д. А., его тону, так непохожему на его обычный бодрый оптимистический тон, и, чтобы его утешить, сказала «А Л. А. Иванов сказал, что он никого не хотел бы видеть своим преемником в лаборатории, кроме Вас. Но у нас такая обстановка в Институте, что Вам нельзя туда идти». Чувствовалось, что Д. А. не хочется идти домой, но время было позднее, и мы расстались. Дома я лишь сказала маме, что Д. А. в очень плохом настроении, и это меня беспокоит, но о содержании разговора, как он просил, ничего не сказала.

Через несколько дней я уехала в Джаныбек, а Д. А. — в Геленджик.

Климат и условия жизни в Джаныбеке были гораздо более суровыми, чем в Деркуле. Сам стационар еще только строился, и первое время мы жили в поселке при железной дороге Москва-Астрахань, в нескольких километрах от стационара. В этом поселке и в нескольких окрестных поселках жило много религиозных сектантов, высланных сюда царским правительством. Среди них преобладали «субботники» — русские люди, принявшие иудейскую веру. Хозяйка дома, где мы жили, Сарра Абрамовна Рогожкина, рассказывала, что ее старшие братья и сестры — православные, а младшие, родившиеся после того, как их отец принял иудейскую веру, — субботники. Жили в поселках очень бедно. В отличие от черноземного Деркуля с огородами на приусадебных участках, здесь вокруг домов все было голо. Земледелие в этом районе возможно только на маленьких изолированных участках — в западинах, вкрапленных в совершенно ровную безводную равнину. Когда хлеба созревают, их приходится тщательно охранять от сусликов, которых там очень много. Поэтому летом вокруг каждого засеянного участка ходит круглосуточно человек со специально натренированной на ловлю сусликов собакой.

Вскоре на стационаре построили несколько домиков для лабораторий и столовую. Сотрудники жили в палатках. Питание было общественным. Была повариха. Продукты, так же как в Деркуль, завозили машинами весной с санаторно-курортной базы АН СССР. Их стоимость потом вычитали из зарплаты. На стационаре был один колодец с солоноватой мутной водой, но летом и он почти пересыхал. Поэтому его закрывали и запирали на замок, утром давали немного воды для умывания, а в остальное время дня им пользовалась только повариха.

Однажды мы с лаборанткой вернулись на стационар после поездки в окрестные посадки. Было очень жарко, мы были потные и пыльные. Лаборантка улучила момент и украла из колодца полведра воды для мытья. Об этом узнал А. А. Роде и на очередном собрании ругал несознательных товарищей, позволяющих себе воровать воду (к счастью, он не назвал нас по фамилии).

А. А. Роде очень внимательно и осторожно подходил к подбору сотрудников для работы на стационаре — брал их только по рекомендации уже известных ему людей и учитывал не только деловые качества, но и характер человека. Поэтому в Джаныбеке подобрался особый коллектив людей, увлеченных своей работой и совместимых друг с другом. Сам А. А. Роде был тяжело больным человеком. Из-за какой-то болезни позвоночника он едва передвигался на костылях. Тем не менее он постоянно ездил в экспедиции, много работал, и подавал всем пример дисциплинированности и выносливости. При внешней суровости и требовательности, он был очень справедливым человеком. Сотрудники его любили. В моей памяти он остался как один из немногих кристально честных крупных ученых и светлых личностей, с которыми я была близко знакома.

А. А. Роде очень любил фотографировать животных. В Джаныбеке он иногда часами высиживал у норки тарантула, дожидаясь с киноаппаратом, когда тарантулиха вынесет на спине своих детей и будет греть их на солнце. Когда он узнал, что у меня дома живет прирученная белка, он попросил у меня разрешения после возвращения в Москву осенью прийти ко мне в гости, чтобы снимать ее. Потом у него дома я с несколькими сотрудниками смотрела снятый им фильм.

22 апреля 1951 года был день рождения А. А. Роде. Ему исполнялось 55 лет. В домике поселка был устроен праздничный ужин, а потом мы долго сидели и пели хором.

В Москву я вернулась 1 мая и сразу же спросила маму, слышала ли она что-нибудь о Дмитрии Анатольевиче, успокоился ли он. Мама со странным выражением лица ответила: «Да, теперь успокоился». Вскоре раздался звонок телефона. Звонила Дагмара Густавовна Жмур. Она извинилась, что портит мне праздник, и сказала, что Д. А. застрелился. При этом она добавила: «Я не хотела, чтобы Вы впервые узнали об этом в Институте». Первое, что я на это ответила было: «Я знала». Очевидно, подсознательно я об этом догадывалась, но до сознания это дошло только после сообщения Д. Г.

Мама рассказала мне, что после моего отъезда к ней приходила Ольга Михайловна. Она провожала Д. А. в Геленджик и была очень обеспокоена унылым видом Д. А., его потухшим взглядом, пессимистическими высказываниями. Мама сказала ей, что Д. А. нельзя было отпускать одного, что необходимо кому-то из близких немедленно ехать к нему. Самым близким к нему человеком была старшая дочь Марина. Но она ехать не могла — в это время умирала ее мать — первая жена Д. А. Пока родные и близкие совещались и обсуждали, что делать, несчастье уже произошло. Мама упрекала меня за то, что я не рассказала ей о нашем последнем разговоре с Д. А. Если бы я была более внимательной — достаточно было бы в тот вечер не отпускать Д.А. от себя, а отвести его к маме. Она, как психиатр, знала бы, что делать, и несчастье можно было бы предотвратить. Возможно, Д. А. и ждал от меня такого приглашения. К сожалению, я об этом не догадалась.

Я побежала к Ольге Михайловне, и мы вместе с ней пошли к Гале Чихачевой — бывшей студентке кафедры, которая в Геленджике работала лаборанткой у Д. А. и первая обнаружила случившееся. Галя рассказала, что это произошло утром в воскресенье 22 апреля. Сотрудники уехали на базар, а Д. А. остался в доме один и выстрелил себе в рот из охотничьего ружья.

Потом я узнала, что Д. А. все же ходил к В. Н. Сукачеву и просил взять его в Институт, но В. Н. ему отказал. Со своей точки зрения В. Н. был прав — зная несдержанный характер Д. А. и большое число недоброжелателей в Институте, можно было с уверенностью сказать, что пребывание в нем Д. А. еще более осложнит обстановку и, может быть, даже поставит под угрозу само существование Института. Он и так все время висел на волоске.

Свою вину за то, что случилось с Д. А., я чувствую все время. Мое недостаточное внимание к нему в тот момент объяснялось и неопытностью, и некоторыми личными причинами. При этом я понимаю, что виновата не я одна: около него были близкие люди, которые встречались с ним гораздо чаще, чем я, и не могли не видеть, что у Д. А. тяжелый нервный срыв. Об этом мне говорила, например, Ольга Федоровна Туева. Но, вероятно, они не знали, что нужно делать в таких случаях.

Вскоре Ольга Михайловна проводила меня в Деркуль.

На протяжении последующих двух летних сезонов число сотрудников в Деркуле увеличивалось. Приехала моя сокурсница Ирина Александровна Грудзинская, c двухлетней дочерью Наташей. Она была сотрудницей лаборатории В.Н.Сукачева. Появился Марк Леонидович Бельговский — «формальный генетик», которого два года никуда не брали на работу, а потом зачислили в наш институт энтомологом. Приехал Борис Владимирович Образцов — зоолог позвоночных, «заслуженный брат народного», как его у нас в шутку называли или «прохвессор Тарзян», как звали рабочие. Приехали младшие научные сотрудники — почвоведы, микробиологи, гидрологи. Было много студентов. Наладился четкий ритм и организация жизни. Для всех многочисленных сотрудников был построен панельный 8-квартирный двухэтажный дом. Около дома на усадьбе была кухня, сплетенная из прутьев и обмазанная глиной, в ней — плита, а рядом на улице — стол, за которым наша повариха Дуся три раза в день нас кормила. Многие из нас на весь день уезжали в лес, тогда им вместо второго завтрака выдавали пол-литровую бутылку молока и два яйца. Кроме этого, нам приходилось брать с собой в лес 2-3 литра воды. В этом климате обильное питье было необходимо. Как-то я попыталась воздерживаться от питья воды днем и тут же поплатилась за это — у меня начался цистит и случился тепловой удар.

Кормила нас Дуся очень вкусно, хотя и небогато — выбор продуктов был невелик — в основном крупы, мука, топленое масло, которые нам весной привозили на машинах из Москвы. Молочные продукты, яйца, помидоры, покупали на месте. Кроме помидор, в Деркуле росли сливы и арбузы. Других овощей и фруктов там не было. В урожайный год рабочие приносили нам помидоры и сливы ведрами задаром — их был избыток, никто уже не хотел их покупать, и девать их было некуда. В комнатах сотрудников помидоры и сливы в середине лета лежали на полу навалом. Мяса было очень мало: иногда на базаре мы покупали живых цыплят, как-то, был такой случай, что мы ездили в ближайший город Беловодск и купили там живого бычка. Нашли человека, который его зарезал, а мясо засолили. При кухне был и наш «зверинец»- в основном это были птенцы сороки и копчика. Питание наше стоило очень дешево. Кроме зарплаты, находясь в экспедиции, мы получали ежемесячно по 900 (после 61 года — 90) рублей и тратили, вероятно, только половину этих денег. Продукты, привезенные из Москвы, выдавал Дусе дежурный сотрудник и он же заказывал меню, а расчет затрат и стоимости питания ежемесячно производил выбранный сотрудник (мы его называли «запипу» — зав. питательным пунктом).

В нашем распоряжении было две грузовых машины (полуторки с «будкой»). Утром в 7 часов утра они отвозили сотрудников и рабочих в лес, а в 5 часов забирали. По дороге рабочие часто пели на несколько голосов красивые украинские песни. После работы мы обедали. Когда обед был готов, Дуся растворяла дверь кухни и начинала накрывать на стол. Это было сигналом и для нас, и для наших питомцев. Первыми прилетали подросшие и уже свободно летающие птицы и садились на крышу кухни. Потом воровато прибегала кошка, а за ней степенно шествовали собаки. Их у нас было несколько — все братья и сестры. Мать их была гончей, хотя и не чистокровной, и следы породы в ее детях еще сохранялись. Считалось, что собаки имеют хозяев — местных жителей. Но те их не кормили и собаки либо подбирали объедки на кухне, либо ловили сусликов и ящериц. Удивительно, что собаки хорошо разбирались, кто приезжий (даже если он приехал в первый раз), а кто — местный житель. Последних они к кухне не подпускали. Осенью, когда мы начинали разъезжаться, собаки подходили к машине и каждого провожали воем.

За столом обычно было очень весело, все подшучивали друг над другом, рассказывали анекдоты и веселые истории. Душой общества был Марк Леонидович Бельговский, легко и быстро сочинявший шуточные стихи. Одно стихотворение я частично помню — это была пародия на популярную «Катюшу» и посвящено Лысенко.

Оно начиналось так:

Зацветали яблони на ветке,

Поплыли туманы над рекой.

В тех цветочках зрели яйцеклетки,

Опылялись собственной пыльцой.


А кончалось словами:


Пусть он вспомнит гены и гаметы,

Сочетанья хромосом поймет.

Пусть картошку бережет на лето,

А науку Мендель сбережет.

Марк Леонидович любил рассказывать неприличные анекдоты, но так как он был человеком остроумным, они у него никогда не звучали пошло.

Рабочие, которые очень внимательно наблюдали за нашей жизнью и своеобразно истолковывали ее, видя популярность Марка Леонидовича в нашем, по преимуществу женском обществе, говорили, что все мы — жены Марка Леонидовича. Поэтому и мы в шутку иногда называли себя «Первая жена, вторая жена» и т. д.

В Деркуле на совещании. Меркурий Сергеевич Гиляров, Борис Владимирович Образцов, Марк Леонидович Бельговский. 1954

«Старые лошади» в Деркуле на совещании.
Слева направо: Меркурий Сергеевич Гиляров, Борис Владимирович Образцов, Марк Леонидович Бельговский. 1954

В остроумии с Марком Леонидовичем состязался Борис Владимирович Образцов, а когда приезжал Меркурий Сергеевич Гиляров со своими студентами, он тоже присоединялся к ним. Возникала шутливая перепалка, а все остальные присутствующие буквально катались со смеху. Эта троица называла себя «старые лошади», хотя ни одному из них еще не было 50 лет.

После обеда мы ездили на речку (если шофер соглашался нас отвезти). У меня и у Марка Леонидовича были велосипеды, так что иногда мы с ним ездили на речку на велосипедах, захватив с собой двух (а потом 3-4-х летнюю) Наташу. Потом до темноты более молодые сотрудники и студенты играли в волейбол. Те, кто постарше, смотрели. В сумерках в центре усадьбы раздавались звуки аккордеона — это играла студентка-практикантка Алла (теперешняя жена А.И.Уткина Алиса Григорьевна) и среди деревьев начинали скользить тени — это студенты и отчасти сотрудники бежали к фанерному домику, в котором жил Образцов. Там мы все пели хором, слушали, как Борис Владимирович поет романсы или читает стихи. Это он делал мастерски, так что молодая аудитория до позднего вечера не хотела его покидать. Сам Борис Владимирович шутил: «У меня здесь дом терпимости — я вынужден терпеть всех своих посетителей». Но на самом деле он сам очень любил это молодое общество и скучал, если почему-то его не было.

Время от времени мы по разным поводам (или даже без повода) устраивали пирушки, сочиняли для них шуточные стихи, готовили хохмы. В начале августа 1952 года мы праздновали 50-летие Бориса Владимировича Образцова. Для этого события я и студентка Бэлла Стриганова сочинили пьесу. Она в сущности не имела сюжета. Ее достоинство было в том, что героями были члены нашего коллектива. В пьесе они совершали нелепые поступки и были легко узнаваемы, так как произносили свои любимые словечки. О существовании такой пьесы мы заранее сказали только Марку Леонидовичу и в столовой забавлялись тем, что обращались к тому или иному из присутствующих с какими-либо вопросами, а тот, не подозревая об этом, отвечал точно «по пьесе». Мы весело смеялись, а все другие не понимали причины этого. Когда на дне рождения пьесу стали читать вслух, ее герои, очень быстро узнав себя, стали сами читать свои роли. Таким образом мы сами себя развлекали — ведь почти никаких других средств развлечения у нас не было. Иногда к нам привозили кино, чаще всего в период перед сенокосом, так как киномеханик надеялся за свое старание получить надел для сенокоса. В день, когда ожидалось кино, дети рабочих, начиная с самых маленьких, уже с утра сидели в ожидании в зале на полу. Вечером, когда начиналось кино, они уже были настолько уставшими, что тут же валились на пол и засыпали.

Насколько я помню, киноаппарат крутили по очереди вручную, а после окончания каждой части фильма приходилось ждать, пока эту часть перемотают обратно. Тогда мы и посмотрели фильм «Тарзан». Он был очень популярен и у нас и у рабочих. После этого мы всем придумали клички и стали называть друг друга именами героев фильма. Поэтому то Б.В.Образцов и стал у рабочих «прохвессор Тарзян».

В середине лета кажется 1952 года к нам в Деркуль после смерти своей жены приехал 84 летний отец Марка Леонидовича Леонид Иванович. Агроном по специальности, он когда-то работал в сельскохозяйственном управлении в Полтаве. По его рассказам, однажды один из его сослуживцев показал ему газету с портретами членов политбюро, сказав при этом: «Каковы рожи!» Леонид Иванович ответил: «Да, рожи кирпича просят!» Вскоре его посадили на 4 года. После отбывания срока он не имел права жить в больших городах и поселился с женой в небольшом городе Порхове Ленинградской области. Вскоре после его приезда Марк Леонидович должен был на какое-то время уехать и попросил меня приглядывать за отцом. Отец был полон впечатлений лагеря, и ни о чем не мог говорить, кроме этого. В то время это было чрезвычайно опасно, может быть, не столько для него (если принять во внимание его возраст), сколько для Марка Леонидовича. Поэтому все свое свободное время я старалась проводить с ним и уводить его от остального общества.

Памятным событием тех лет был выход в свет статьи Сталина о языкознании. Нас в обязательном порядке заставляли изучать эту статью, а поскольку в Деркуле мы могли достать только украинскую газету, то вечерами мы собирались и вслух читали эту статью по-украински. Ее заголовок звучал так: «До деяких пытань мовознавства».

Осенью студенты и часть сотрудников уезжали. Жизнь частично замирала и становилось скучно. Марк Леонидович и я купили себе ведро семечек, и темными и холодными октябрьскими вечерами забирались в фанерный домик Бориса Владимировича, там залезали в свои спальные мешки, в темноте грызли семечки и наперебой ругали Сталина и Лысенко.

Водопровода, канализации и электричества в Деркуле почти все годы не было. Только под конец нашего пребывания там был приобретен движок, работавший несколько часов по вечерам. Это сильно затрудняло нашу работу — например, сушить образцы почвы и растений приходилось в сушильных шкафах на керосинках, за которыми постоянно нужно было следить, чтобы они не разгорались и не коптили. Нельзя было использовать более или менее сложные приборы, не было холодильников. Но тем не менее все возможное делалось для обеспечения работы. Так, когда мне потребовалось для анализов замораживать растительные ткани, для меня рабочие вырыли глубокую яму и зимой наполнили ее речным льдом. Сверху яму накрыли соломой, и, несмотря на жаркое лето, лед в ней сохранялся до конца августа. Каждую неделю я обязана была посылать Леониду Александровичу отчет о проделанной за эту неделю работе. Он мне регулярно отвечал. В одном из писем он просил меня провести какое-то исследование. На это я отвечала, что у меня для этого нет приборов. И получила гневное письмо из одной фразы: «Приборы нужно заменять мозгами».

Еще в первый год нашей работы в Деркуле выяснилось, что лесные насаждения в этом климате тратят на транспирацию в несколько раз меньше влаги, чем под Москвой. Чтобы выяснить, объясняется ли это только недостатком влаги в данный момент, или это свойство закрепилось у растений вследствие длительного произрастания в засушливом климате, я решила регулярно поливать участок леса и мерить там транснирацию. Мы с рабочей запрягали лошадь, брали бочку, наполняли ее водой в пруду и все лето поливали свой участок. Но вот однажды, когда мы с пустой бочкой возвращались домой, а я сидела на бочке спереди и правила, лошадь у меня понесла. Я слетела с бочки между бочкой с лошадью, но успела зацепиться за оглоблю и так мы без членовредительства смогли доехать до дома. У нас этот эпизод долго был предметом шуток. Обсуждали его и рабочие и. говорили о причинах происшествия: «У них ножки куценьки, вот им и не на что было опираться».

Регулярно один-два раза за сезон нас посещал В. Н. Сукачев. Он знакомился на месте с опытами каждого сотрудника, а затем устраивал совещания, в которых подводились итоги работы, выяснялись пожелания сотрудников и пр. Такие поездки он проводил ежегодно на каждый стационар.

Время от времени группа сотрудников брала одну из машин и отправлялась в дальние поездки по стационарам Института и опытным станциям других учреждений, где производились посадки леса в степи и велись соответствующие исследования. Мы побывали в Каменной степи и в Велико-Анадоле, где посадками леса еще в конце Х1Х — начале ХХ веков руководил знаменитый лесовод, сподвижник Докучаева, Высоцкий; на стационарах Института в Теллермановском опытном лесничестве и в Моховом (в зоне лесостепи), в Белых Прудах (в степной зоне). Там в это время работала сотрудница А. А. Роде, крупный почвовед Евгения Андреевна Афанасьева и сотрудник В. Н. Сукачева Владимир Григорьевич Карпов.

На больших стационарах Института, как я уже писала, исследования на одном и том же объекте велись по нескольким специальностям. Но к сожалению нужно сказать, что настоящая комплексная работа с единой задачей, единым скоординированным планом работ для всех специальностей велась только на Джаныбекском стационаре. Дело было отчасти в том, что каждый руководитель лаборатории, в которой работали постоянно сотрудники стационара, был как узкий специалист «подобен флюсу» и что называется «дудел в свою дуду». Так, у нас в Деркуле, сотрудники Лаборатории физиологии изучали водный режим деревьев, а сотрудники Лаборатории почвоведения под руководством С. В. Зонна регулярно определяли влажность почвы. Но эти исследования не были состыкованы ни по срокам, ни по местам исследования. Более того, даже если они и проводились в одном и том же месте и в одни сроки, на все мои попытки получить от Зонна их данные он отвечал отказом. Пришлось мне самой учиться у А. А. Роде и его сотрудницы Е.А.Афанасьевой подходам и методам изучения водного режима почвы, обзаводиться буром и определять необходимые показатели. В Теллермане руководитель работ был один Александр Алексеевич Молчанов. Под его руководством были накоплены бесценные многолетние данные о влажности почвы, метеоусловиях, состоянии и приросте древостоев и пр. Но это были наблюдения, которые велись без всякой определенной цели. Результаты этих исследований не были как следует обработаны и не были комплексно проанализированы. Причиной этого было то, что говоря о взаимосвязанности всех процессов, происходящих в биогеоценозах, В. Н. Сукачев не ставил конкретных задач, которые в каждом конкретном месте помогли бы вскрыть особенности и ведущие факторы взаимодействия разных компонентов биогеоценоза. Поэтому в ряде случаев многие проводимые измерения делались неизвестно зачем. Вершиной достижений Сукачевской школы была вышедшая в 1964 году монография «Основы лесной биогеоценологии», где излагалась теория учения о биогеоценозе с точки зрения специалистов разного профиля — учеников В. Н. Сукачева. Книга была переведена на английский язык и пользовалась большим успехом. Несколько позже вышла небольшая книжка — «Программа и методика биогеоценотических исследований», излагавшая методические вопросы биогеценологии.

Тем не менее, большинство сотрудников в то время еще не созрело для комплексной работы по биогеоценологии.

Исключением из этого был только Джаныбекский стационар под руководством А. А. Роде. Именно на этом стационаре перед началом каких-либо работ заранее ставилась конкретная цель исследования. После обсуждения итогов работ выявлялись обнаруженные непонятные природные явления и разрабатывались конкретные программы для их исследования. Вот один из примеров, наиболее близкий для меня (это, правда, было не в эти два года, а несколько позже). В результате исследований было обнаружено, что в почве под лесными полосами в Джаныбеке почти ежегодно к середине лета не остается доступной влаги. А между тем деревья не сбрасывают листьев и транспирируют. Нужно было выяснить, откуда они берут воду. А. А. Роде собрал весь коллектив сотрудников и попросил каждого специалиста высказать свои гипотезы и предложения, как можно эти гипотезы проверить. Было много споров, и в результате была выработана конкретная программа с точным указанием, какие методы измерений будут использованы, в какие сроки следует проводить измерения, и с какой повторностью. Закрывая заседание, А. А. сказал, что в первую очередь будет строго следить за точным выполнением этой программы, а в оставшееся время сотрудники могут делать все, что считают нужным по своей специальности.

Еще один светлый человек и настоящий ученый, с которым я в то время познакомилась, был Владимир Яковлевич Александров. Знакомство состоялось в Ленинграде, в БИНе (Институт Ботаники АН СССР). Там в это время уже была организована Лаборатория экологии фотосинтеза, которой руководил О. В. Заленский. У него работала одна из наших «сабинянок», моя подруга по экспедиции в Грузию, Оля Семихатова. Во время приездов в Ленинград я много времени проводила в этой лаборатории. Однажды Оля сказала, что на семинаре БИНа будет доклад В. Я. Александрова, и рассказала мне его историю. Он был к тому времени крупным цитологом, работавшим до1948 года в ЗИНе (Институт зоологии АН). Вместе с другим крупным ученым — Насоновым — в 1940г. они написали капитальный труд — книгу, которая, если не ошибаюсь, называлась «Реакция живого вещества на внешние воздействия». После сессии ВАСХНИЛ Александрова уволили и год или два никуда не брали на работу. Потом его приняли на работу в БИН, но и там он все время подвергался нападкам со стороны партийцев и лысенковцев.

На семинаре Александров рассказывал о результатах одной из своих небольших экспериментальных работ. В этом не было бы ничего особенного, если бы не тщательная продуманность постановки эксперимента и манера обсуждения Александровым своего материала. Он настолько скрупулезно анализировал все свои результаты, обсуждал все возможные гипотезы, почему цифры получились именно такими, что после доклада его уже не о чем было спрашивать — он все предусмотрел и обсудил сам. После доклада мы познакомились. Он уже читал в Ботаническом журнале мою статью о нуклеопротеидах и она его заинтересовала, особенно, может быть потому, что контрастировала со всеми этими лысенковскими бреднями, которыми тогда были наполнены даже хорошие научные журналы. Потом наше знакомство продолжалось много лет. Я бывала в его лаборатории, знакомилась с новыми исследованиями, с организацией работ и всегда восхищалась планомерностью и продуманностью всех исследований. В. Я. Александров имел многочисленных учеников. Многие из них потом работали в других учреждениях, вдали от Ленинграда. Но раз в два года В. Я. регулярно их собирал и устраивал «сессию», на которой они рассказывали о своих работах и совместно обсуждали их результаты.

В. Я. нетерпимо относился к той профанации науки, которая исходила от Лысенко и некоторых его сторонников. Особенно возмущали его работы Лепешинской, которая говорила о «самозарождении живого вещества» из неживого, о том, что из грязи могут родиться бактерии и даже живая ткань высших организмов. Когда я встречалась с В. Я., остроумное высмеивание им всех этих нелепостей было одной из главных тем разговора. По счастью, триумф Лепешинской в науке был более кратковременным, чем триумф Лысенко.

Зимой 1952/53 гг. нас ждало новое испытание: в январе 1953 года было объявлено о вредительстве группы врачей, лечивших членов политбюро. Большинство из них было евреями и это чрезвычайно обострило антисемитские настроения, которые и так постоянно подогревались статьями в газетах о «космополитах» и пр. По несчастному совпадению, именно в тот день, когда статья о «врачах-убийцах» появилась в газетах, мне необходимо было идти на свой агитаторский участок, в барак, где жили «лимитчики»-чернорабочие. В бараке меня, конечно, попросили, прочитать вслух эту статью, но от объяснений мне как-то удалось отвертеться. Я думаю, что о том, что я еврейка, эти люди не догадывлись, иначе это посещение могло бы окончиться не столь мирно.

Вскоре к нам пришла мамина подруга детства Груня Ефимовна Сухарева. Она была консультантом в больнице ЦК и в связи с происшедшим могла ожидать ареста. Она принесла пачку денег и попросила спрятать, чтобы в случае ее ареста мы позаботились бы о ее родителях.

Напряженность и ожидание каких-то неприятных событий в обществе все нарастали. Многими людьми овладела чрезвычайная подозрительность и «шпиономания». Помню, что когда в магазине продавали апельсины со слегка розовыми боками, некоторые люди говорили, что туда впрыснули яд или какие — то болезнетворные микробы. Такую же шпиономанию мы наблюдали летом в Деркуле. Там на этой почве произошел курьезный случай. Один из местных сотрудников, семейный человек, живший на станции с женой и ребенком, страдал манией — он любил наблюдать за голыми женщинами. Главным пунктом его наблюдения была речка, где мы, если не было поблизости мужчин, купались без костюмов. Он залезал в камыши с биноклем и наблюдал за купающимися. Однажды его словили местные мальчишки и отвели в милицию. Они сказали, что этот человек — вредитель и рассеивает в речке заразу. Поскольку в милиции он не хотел говорить, что он делал с биноклем в камышах, его продержали там несколько дней, пока не прибежала жена и объяснила, в чем дело.

В такой атмосфере в марте 1953 года как катастрофа нас настигло известие о болезни, а потом и смерти Сталина. Я в это время была в отпуске в доме отдыха под Москвой. В это время там было много военных. Несколько дней все затаив дыхание слушали по радио сводки о состоянии здоровья Сталина. После известия о его смерти очень многие военные плакали. И хотя я к тому времени знала истинную цену этого «вождя народов», у меня тоже в первое время было чувство, что мы лишились опоры и защиты, и неизвестно, как сложится дальше наша жизнь без него.

Вскоре я поехала в командировку в Ленинград. Несмотря на смерть Сталина, напряженность в обществе и антисемитские настроения там продолжали нарастать. В Ленинграде они были даже сильнее выражены, чем в Москве. То и дело на улице и в трамваях приходилось слышать ругань в адрес евреев. Все ждали погрома и говорили, что он произойдет на Пасху, которая в тот год должна была наступить 5 апреля. В четверг на Страстной неделе я решила пойти в церковь. Дело в том, что мать моей подруги Маши, глубоко верующая и посещавшая церковь христианка, говорила мне, что в этот день в церкви идет самая красивая служба в году — читают «Двенадцать Евангелий» и поют «Разбойников». Я попросила моего двоюродного брата Яшу пойти со мной, но Мируня не советовала мне идти и не пустила его, считая, что меня, может быть, еще и не тронут, так как в моей наружности нет типично еврейских черт, а его точно изобьют. Так я и пошла одна. Стояла в церкви, внимательно вслушивалась в слова молитв и пыталась понять, где истоки ненависти к евреям у малообразованных русских людей — не в этих ли словах православной молитвы?

Пасха приближалась, а с ней и срок предполагаемого погрома. Но 4 апреля в газетах было объявлено, что в деле врачей «произошла ошибка», и они ни в чем не виноваты. Мы с Яшей побежали на Невский проспект. Туда же, не сговариваясь, прибежали его соученики — студенты. Мы пошли пировать в кафе, а потом, в полночь, смотрели Пасхальный крестный ход вокруг ближайшей церкви.

С присоединением к Институту леса Комплексной экспедиции народа в нашей лаборатории прибавилось: к нам пришли Наталья Александровна Хлебникова и Ирина Васильевна Гулидова. Хлебникова летом работала в Джаныбеке, а Гулидова — сначала в Белых Прудах, а потом на Северном стационаре в Вологодской области. Хлебникова была назначена заместителем Л. А. Она была женщиной очень властной. Мое присутствие в лаборатории ей не нравились, и как мне рассказал по секрету Л. А., во время очередной кампании по сокращению штатов она уговаривала его уволить меня. (При этом она ведь знала, что, если меня уволят, устроиться на другую работу из-за того, что я еврейка я не смогу).

Помимо новых сотрудников, Леонид Александрович ежегодно брал новых аспирантов: Лидию Николаевну Згуровскую, Евдокию Васильевну Юрину и Татьяну Александровну Алексееву. По какой-то глупой случайности каждая из них, после поступления в аспирантуру, вскоре рожала ребенка и на некоторое время оставляла свои научные занятия. Помню, как в один из приездов из Деркуля я пришла к Л. А. и он сказал мне: «Вы знаете, какой скандал с Юриной? Ведь она размножилась! А мне Згуровская рассказала, что ребенка нужно кормить грудью по часам и целый год! А как же работа? Не умеют люди планировать свою жизнь!». Надо сказать, что у самого Л. А. детей не было, и поэтому его наивность в этом вопросе отчасти объяснима. С аспирантами, близкими мне по возрасту, я была в хороших и даже приятельских отношениях.

Свои отпуска я обычно брала зимой, ездила вместе со своими подругами по Университету Машей Зайцевой и Ритой Тюриной в дома отдыха и каталась там на лыжах. Одним из наших излюбленных мест отдыха был «Дом архитектора» в Зеленограде на Карельском перешейке. Помню, что в один из приездов мы сидели за одним столом с главным архитектором г. Таллина. Нам с Ритой захотелось съездить туда. Архитектор нарисовал нам подробный план города, и потом мы в течение недели ходили по Таллину как по хорошо знакомому городу, осматривая его достопримечательности. При этом очень портило настроение резко враждебное отношение к нам населения.

В другой раз мы с Ритой решились даже взять туристскую путевку для путешествия на лыжах по Карелии. 180-километровый маршрут был круговой — он начинался и заканчивался в Приозерске, с заходом по пути на Ладожское озеро. Ежедневно мы проходили от 15 до 40 км. Нам повезло с погодой. Это был конец февраля — начало марта, дни стояли уже достаточно длинные и солнечные, с сильными морозами ночью и умеренными — днем. Ночевали мы в избах на полатях, специально изготовленных для таких туристских групп. В пути иногда было трудно, особенно если приходилось идти по целине или по сильно пересеченной местности, но все трудности искупались теми красотами нетронутой природы, которые мы видели.

Я каждую зиму бывала в Ленинграде и с интересом наблюдала, как взрослеют и растут мои двоюродные братья. Яша окончил филологический факультет Ленинградского Университета по специальности «визинтийская литература», его рекомендовали в аспирантуру, но при приеме несколько раз «теряли документы». Хотя формально он не числился евреем, так как его отец был из семьи выкрестов, и по прежним дореволюционным правилам был записан, как русский, все же причина того, что Яшу не взяли в аспирантуру, была в его национальности. На работу в Ленинграде его тоже никуда не брали. Примерно в это время в Великих Луках открылся новый пединститут, и Яша устроился туда на работу. Во время отпуска я приезжала туда к нему в гости. Там собралось много ленинградцев, оставшихся в Ленинграде без работы по той же причине, что и Яша. Новым преподавателям выделили для жилья отдельный дом. Вечерами они часто собирались у кого-нибудь из них и вели интересные беседы.

Ося был очень живым и шаловливым мальчишкой, но, как следствие блокады, очень плохо рос. Его родители жаловались, что Ося отбился от рук, не слушается, не готовит уроков, в школе на уроках читает «Три мушкетера», «Граф Монте-Кристо» и им подобные книги, а на все уговоры учиться отвечает: «Никакой уважающий себя мальчишка не будет готовить уроков». Его мама постоянно кричала на него, но он ее как бы не слышал. Как-то мы с ним пошли в Эрмитаж. На улице он подхватил какую-то палку, бежал и размахивал ею, очевидно, воображая себя мушкетером. В Эрмитаже он бежал впереди меня и все норовил колупнуть пальцем какую-нибудь картину. А за нами бежали служители и кричали: «Уймите вашего мальчика!». Я предложила, чтобы Осю отдали на лето мне, и в 1954 году повезла его в Деркуль. С нами ехала и Е. В. Юрина со своей 8летней дочерью Надей. Девочка была рослая, гораздо крупнее 12-летнего Оси, которому больше 7 лет никто не давал. Таким образом, в нашем обществе уже было трое детей — Ося, Надя и «абориген» Деркуля Наташа, которой уже было 6 или 7 лет. Девочки принимали Осю за своего ровесника и лезли к нему играть, что его страшно возмущало. Мне кажется, что присутствие детей в коллективе благотворно на нас действовало — делало обстановку более уютной и домашней. Осин медленный рост порождал у него комплекс неполноценности. От этого он не ходил играть с деревенскими ребятами, которые были физически несравненно сильнее его, хотя и менее развиты умственно. все время он проводил среди взрослых. Он ужасно любил бахвалиться и воображать себя взрослым. Но неоценимым достоинством Оси было то, что он был добрым и никогда не врал. Поэтому мне в общем с ним было легко. Жизнь в дружном коллективе, среди интересных интеллигентных людей очень сильно сказалось на его поведении и жизненных планах. Все старались его воспитывать. Вообще пребывание в Деркуле оказалось поворотным в жизни Оси: обилие солнца и свежего воздуха укрепили его, он стал быстрее расти. Во второй свой приезд в Деркуль Ося уже помогал мне и другим сотрудникам в работе. И даже то, что потом он стал химиком, проистекало, как мне кажется, из того интереса к химии, который возник в Деркуле при работе со мной. Наша близость, которая возникла в Деркуле, сохранилась между нами на всю жизнь.

Лето 1954 года было экстремально засушливым и жарким. Осадков не было около 3 месяцев, а дневная температура превышала 40 градусов. В речке вода была противно теплой и не освежала. Урожай практически сгорел на корню. Нас посылали учитывать состояние хлебов вблизи лесных полос и вдали от них. Некоторые наши мужчины, работая на такой жаре на солнце, падали в обморок. Женщины были устойчивее.

Зато 1955 год был относительно влажным и очень урожайным — урожай пшеницы был 50 с лишним центнеров/га, что большая редкость для этих мест. Нас попросили помочь колхозу убрать хлеб. Мы разделились на бригады по несколько человек и по очереди ходили в село. К 10 час вечера мы приходили на ток, где нас ждал тракторист. Он заводил мотор веялки, а мы ведрами бегом таскали к веялке зерно. Провеянное относили в амбар. Кончали работу в 2 часа ночи. Работа была тяжелой, особенно из-за высокого темпа. В результате каждый из нас заработал по 1 кг меда и овцу на весь коллектив.

В 1954 году Марк Леонидович работал в Деркуле последний год. В это время в «формальной» генетике начались послабления. Н. П. Дубинину разрешили организовать лабораторию, и Марк Леонидович ушел туда работать по своей специальности. По этому поводу я написала ему прощальные стихи:

Еще недавно в степном просторе

Любовью был ты окружен.

С тобою вместе, не зная горя,

Цвели от счастья восемь жен.

Нас было семь еще вначале,

Но вот однажды, в дни весны,

С тобою вместе мы обсуждали

Кандидатуру восьмой жены.

Она была весьма серьезна,

Толста, глупа, немолода,

И шутки осуждала грозно,

Их понимая не всегда.

Ее мы сразу невзлюбили,

Так досаждала нам она.

Тебе все жены говорили,

Что нам восьмая не нужна.

Ты под окном кричал бывало,

Сгоняя жен на волейбол,

И смеха было здесь немало.

Куда же ты от нас ушел?

Увы, увы! Не вечно счастье,

И приговор судьбы суров:

Где некогда кипели страсти,

Теперь рыдают восемь вдов.

Устрой хоть пир нам в утешенье,

Чтобы за праздничным столом

Забыли мы хоть на мгновенье

О нашем горе. А потом

Печали нашей минует время,

Все вспомнится, как светлый сон.

Прощай же, нежно любимый всеми,

От нас сбежавший.

Восемь жен

Коллектив наш изменился: приехали новые молодые сотрудники и студенты. Среди почвоведов появился новый сотрудник — ученик известного почвоведа Качинского — Иван Иванович Судницын. Он начал исследования водного режима почвы новыми более современными методами. В этом вопросе мы с ним быстро нашли точки соприкосновения, и в дальнейшем очень многие исследования проводили совместно. Он также оказался веселым и остроумным членом коллектива, и потом, для праздничных застольев в Институте мы вместе с ним и в компании с другими молодыми сотрудниками — Львом Оскаровичем Карпачевским, Рудольфом Михайловичем Алексахиным и другими — часто сочиняли веселые «хохмы». Одна из них — диссертация под названием «О роли женщины в науке и наоборот», сочиненная к дню 8 марта. Ее «защита» в Институте за праздничным столом превратилась в очень веселое представление. Многие из присутствующих экспромтом задавали вопросы и произносили шуточные речи (подобные высказываниям на настоящей защите).

По мере разрастания Института ему стало не хватать помещения. Если раньше все его лаборатории, за исключением одной (экономистов), помещались в небольшом здании в переулке Садовских, то потом ряд лабораторий были выселены в другие помещения. Нашей лаборатории дали сначала несколько комнат на Пятницкой. , потом туда переселили зоологов. Там было большое здание, которое Академия собиралась отдать Институту. Но в последний момент здание передали другому Институту. В это время Хрущевым овладела идея выселить все научные учреждения за город. В это же время многим ученым начали давать научные командировки за границу (что было почти абсолютно исключено при Сталине). В. Н. Сукачев, побывавший в ГДР и увидевший организацию жизни и работы в Лесной Академии под Дрезденом, решил, что выезд из Москвы благотворно скажется на работе нашего Института. Среди предложенных ему мест он выбрал Успенское. В. Н. восхищался тем, что по Рублево-Успенскому шоссе от Успенского до Москвы надо было ехать на машине всего 30 минут. Он мечтал, что Институт построит там жилые дома, и сотрудники будут жить вдали от городского шума и суеты, занимаясь только наукой. Но он не учитывал нашей советской реальности — что сотрудники Института не имеют машин, а принуждены ездить на работу на электричке до Перхушкова, а затем на служебном автобусе до Успенского. В результате дорога займет у них 2 часа в один конец, а то и более. Не подумал он и о том, что москвичи ни за что не захотят терять московскую прописку, а сотрудники, не имеющие московских квартир и согласные жить в Успенском, все равно принуждены будут ездить в Москву за продуктами. Но решение о переезде состоялось, и в конце 1955 года мы переехали.

В 1956 году состоялся знаменитый ХХ съезд партии. Доклад Хрущева считался секретным, поэтому его не давали сотрудниками на руки, а зачитывали вслух на общем собрании сотрудников. На меня он произвел очень тяжелое впечатление. Помню, как мы возвращались с собрания вместе с Ваней Судницыным, и он уговаривал меня: «Ну, что Вы так переживаете, неужели Вы этого не знали раньше?» Да, конечно, знала о многих случаях, когда за неосторожное слово или без всякой вины людей арестовывали, знала о многочисленных расстрелах. Но о масштабах всего этого, о массовых арестах и расстрелах, о продуманной политике репрессий во всей стране я не то, что не догадывалась, но как-то не задумывалась.

Начиналась «оттепель», как метко назвал это время Илья Эренбург. Выпустили из лагеря Николая Владимировича Тимофеева-Ресовского и В. Н. Сукачев пригласил его сделать доклад в нашем Институте. Начало регулярно устраивать научные заседания Общество Испытателей Природы. Особенно интересной была серия докладов, посвященных кибернетике. До этого кибернетика считалась у нас «лженаукой» и «служаникой буржуазии», и заниматься ею было нельзя, даже упоминать о ней не рекомендовалось. На одном из докладов нам демонстрировали «электронных животных», сконструированных на основе кибернетики, которые обнаруживали элементы " разумного" поведения. Выступал на этих заседаниях и Тимофеев-Ресовский, а также сибирский математик И. Полетаев с докладом, посвященным математическому моделированию в биологии.

Очень понемногу и осторожно крупным ученым стали разрешать поездки за границу. После каждой поездки они делились своими впечатлениями об организации научной работы в зарубежных Институтах, приборной оснащенности, о стиле их жизни. Помнится, что в одном из таких докладов директор Института физиологии растений Андрей Львович Курсанов сказал: «Оснащенность у них гораздо лучше нашей, но в отношении идей мы стоим выше».

В нашем Институте «оттепель» в отношениях с иностранцами сказалась в том, что к нам приехало много стажеров-китайцев. Они, как правило, быстро осваивали русский язык и свою специальность. Все они были мужчины и только одна женщина-микробиолог — Го Сюцень. Она пробыла у нас дольше всех — два года и подружилась с нами. По ее рассказам, она была дочерью капиталиста, который с приходом к власти Мао-Цзедуна отошел от дел и был на пенсии. Она была замужем и оставила дома двух маленьких детей — 2-х и 4-х лет. К моменту ее отъезда домой отношения с Китаем уже стали немного портиться и доходили слухи о голоде и каких-то неясных перестройках в китайском обществе. Когда Сюцень уезжала, она горько плакала. Мы хотели дать ей с собой сахара для детей — но она отказалась, сказав при этом: «Если все китайцы голодают, пусть мои дети голодают тоже». Потом мы получили от нее открытку, где она сообщала о своем приезде и добавляла «Дитев своих я не видала». Потом в течение 30 лет известий от нее не было. В начале 90-х годов я получила по почте из Китая бандероль с моей книжкой, переведенной на китайский язык и с коротким письмом от переводчика. Он писал, что в конце 50х годов учился у нас в России в Ленинградской Лесотехнической Академии, а теперь является директором Института леса в Китае. Я спросила у него, не знает ли он Го Сюцень. Оказалось, что они работают в одном институте, и я вскоре получила письмо от нее. Через некоторое время приезжал в Москву ее муж и заходил ко мне в гости. Как оказалось, после возвращения из Советского Союза и его и Го Сюцень послали «перевоспитываться» в деревню (в разные места) на два года. Дети их росли у бабушки. Теперь они взрослые и живут в Америке.

Кроме китайцев, в нашей лаборатории — уже непосредственно у физиологов — были стажерами и другие иностранцы: болгарин Иван Шипчанов и сербиянка из Югославии Станимирка Милованович. Оба они пробыли у нас около года. Они были уже не первой молодости — лет 30-35 и были хорошими членами коллектива. Особенно общительным и веселым был Иван, постоянно пел и нас учил петь болгарские народные песни. Со всеми нами он быстро перешел на «ты», и я помню, что долго втолковывала ему, что меня и других своих ровесников он может звать на «ты», но называть так людей старше себя у нас не принято. Я обучала Ивана методам химического анализа растений. После работы оставалось много грязной химической посуды, которую Иван отказывался мыть, считая это унизительным для мужчины. Когда я сделала ему замечание, он страшно обиделся и сказал: «Ты в моем лице оскорбила всю Болгарию». Но вскоре мы помирились.

Иван очень хорошо запоминал фамилии разных ученых, места их работы, написанные ими статьи, и я тогда еще говорила ему, что ему в самый раз быть ученым секретарем. Так оно и получилось после его возвращения на родину.

В 1958 году Ботанический сад АН. ИФР и наш институт организовали туристскую группу для поездки в Болгарию. Это была моя первая поездка за границу. Предварительно, как это было тогда принято, нас вызывали для собеседования в ЦК партии и учили, как мы должны себя вести.

Болгария произвела на нас чудесное впечатление. Было удивительно и приятно видеть, как много в стране памятников русским героям — освободителям от турецкого ига и как свежа об этом память у современных болгар. Везде, где мы побывали, нас встречали приветливые улыбки. Общаться с ними нам было легко — ведь у русского и болгарского языков много общих корней. Правда, иногда случались и конфузы из-за того, что одинаковые с русскими жесты и слова в Болгарии имеют другое значение (в ряде случаев — архаическое значение древне-славянского языка). На Шипке я и аспирантка нашей лаборатории Таня Алексеева пошли в гости в деревню к родным Ивана Шипчанова. Нас принимали с большой радостью, подробно расспрашивали, хорошо ли живется у нас Ивану. После отъезда Ивана из Москвы мы долго (хотя и не очень часто и нерегулярно) переписывались. Последний раз я видела его, наверное, в 1975 году, когда он приезжал в Москву в командировку.

Помню, он говорил о том, что жизнь в Болгарии очень сильно ухудшилась, ругал Тодора Живкова и рассказывал о нем массу анекдотов, часто очень злых.

Во вторую половину 50-х годов авторитет Т. Д. Лысенко начал постепенно шататься. Правда, признаки этого наблюдались и раньше. Так, в 1952 году в «Ботаническом журнале», главным редактором которого был В. Н. Сукачев, появился ряд статей, в которых разоблачалась легенда о прививках граба на лещину (об этом случае в свое время писал один из сторонников Лысенко). Но открытое нападение на Лысенко, пожалуй, впервые после августовской сессии ВАСХНИЛ, произошло на очередном годичном собрании Биологического Отделения АН СССР в 1957 году. На нем я присутствовала.

С отчетным докладом выступал академик-секретарь отделения Александр Иванович Опарин — сторонник Лысенко. В этом году его сменил «классический биохимик» академик Энгельгард. Председателем собрания был В. Н. Сукачев. После доклада поднялся Н. П. Дубинин и задал вопрос: «Скажите, Александр Иванович, кто персонально виноват в том, что наша отечественная биология отстала от заграницы примерно на 20 лет?» Опарин, конечно, уклонился от прямого ответа. Тогда Дубинин сказал: «Если Вы не хотите ответить, тогда я отвечу сам. Это Вы, Александр Иванович, это Вы, Трофим Денисович», и далее назвал ряд лиц, приближенных Лысенко. Это послужило сигналом для многих других выступлений. Поднялся шум, оскорбительные выкрики в адрес Лысенко. Лысенко, обращаясь в В. Н. Сукачеву, со своим характерным тембром голоса, просипел «Владимир Николаевич, я прошу Вас оградить меня от хулиганских выпадов!» На это В. Н. , приставив ладонь к уху, отвечал: «У Трофима Денисовича такой тембр голоса, что я никогда не могу расслышать, что он говорит». С критикой Лысенко выступали многие антилысенковцы. В ответ лысенковцы вспоминали их статьи и выступления сразу после сессии ВАСХНИЛ, когда эти люди горячо приветствовали учение Лысенко. Так, в ответ на критическое выступление директора Ботанического Института АН СССР акад. Павла Александровича Баранова, лысенковцы вытащили из архивов Большой Советской Энциклопедии неопубликованную статью Баранова «Вид», в которой он трактует это понятие в духе Лысенко.

«Потепление» в отношении борьбы против Лысенко длилось недолго, и довольно скоро Хрущев вернул ему свое расположение.

Тем временем у нас в лаборатории появился новый сотрудник с группой помощников — Всеволод Петрович Дадыкин. В 1952 году я присутствовала на заседании ученого совета ИФРа га его докторской защите. Работа показалась мне слабой, и сам он на защите симпатии не вызывал. Потом он выдвинулся по партийной линии и до прихода к нам был президентом Якутского филиала АН СССР. Я с предубеждением относилась к партийным выдвиженцам и поначалу сторонилась его. Но вскоре я заметила, что при близком общении он лучше, чем казался издали — не заносится, держится по-товарищески, как равный, общителен. Побыв у нас недолгое время, он вскоре ушел на более ответственную работу — был назначен председателем президиума Карельского филиала АН СССР. В это время мы задумали издать сборник трудов, посвященный Л. А. Иванову в связи с его грядущим 90-летием. Редактировать сборник должны были Дадыкин и я. Уезжая, Дадыкин попросил меня приехать к нему в Петрозаводск, чтобы вместе заниматься редактированием. В Петрозаводске он усадил меня в сторонке в своем кабинете, сам вел прием посетителей, а когда выдавалась свободная минута, присоединялся к моей работе. Вот тут то я как следует оценила его. Он объективно старался разобраться во всех вопросах с которыми к нему обращались и оперативно решал их. Присутствовать на таком «приеме» мне доставляло удовольствие. На своем посту Дадыкин продержался недолго: его объективная позиция по многим вопросам и попытки уволить из учреждений филиала старых партийных работников, которые фактически не работали, вызвали поток жалоб на него. Он снова вернулся к нам, но это уже было много позже. Потом он работал еще в нескольких местах, но продолжал время от времени звонить мне и общаться. Умер он от осколка снаряда, который он носил в сердце со времен войны. В один прекрасный момент осколок сдвинулся, и сердце остановилось.

Преследования В. Н. Сукачева в академии все продолжались. Весной 1957 года у нас отняли Деркульскую опытную станцию под предлогом того, что она стоит на земле Украины. Ее передали Харьковскому Институту животноводства. По слухам, после этого направление работ станции в корне изменилось. Докучаевские лесные полосы были срублены, а на землях станции начали разводить скот.

Пользуясь разрешением Л. А. Иванова заниматься продолжением моих исследований по влиянию нуклеопротеидов на ритм роста побегов, я начала этим заниматься на базе Серебряно-Борского опытного лесничества.

На лето наша семья сняла дачу на ст. Пионерская Белорусской ж. д. Оттуда мне удобно было ездить в Институт. С нами вместе поселились Груня Ефимовна Сухарева и ее сестра Мария Ефимовна — тоже врач, детский инфекционист. Вплотную к поселку примыкал лес, в котором в то лето было много грибов. Я с отцом в выходные дни ходила собирать грибы. Однажды я нашла выпавшего из гнезда дрозденка, взяла и стала его выкармливать. У папы был отпуск. Он проводил его, лежа на раскладушке на участке под деревом. Дрозденок повзрослел, стал свободно летать, улетал в лес, но есть сам еще не умел. Он подлетал к отцу, раскрывал клюв и, трепеща крылышками, просил есть.

Отпуск у папы кончился. Однажды, это было 16 августа 1958 года, папа встал и пошел на работу. Мы с мамой еще не вставали. Вбежала соседка и закричала мне: «Идите, там на дороге Ваш отец лежит». Когда я прибежала, его уже не было в живых. Для похорон мы уехали в Москву. Мне трудно было поверить в то, что случилось, а мама вообще была в это время невменяемой.

Пока папа лежал дома, к нему пришло проститься, принарядившись, все население наших подвалов (хотя мы с ними и не общались — только дети из подвала знали и любили и папу). После похорон мы, Груня Ефимовна и Мария Ефимовна снова приехали на дачу, грустно сидели за столом на участке. Прилетел дрозденок и начал искать папу, зашел в дом, прошелся пешком по всем комнатам и улетел. Больше он не прилетал.

Между тем в Институте назревали новые события. Выселение нас из Москвы в Успенское показалась академическому начальству, особенно пролысенковски настроенному академику Топчиеву, недостаточным. Было решено перевести Институт в Красноярск. В. Н. Сукачеву по его желанию, оставили в Успенском лабораторию из 70 человек (в качестве отдельного учреждения). Тем, кого в эту лабораторию не взяли, предстояло либо ехать в Красноярск, либо увольняться. Директором Красноярского Института был назначен бывший наш сотрудник заведующий лабораторией лесоводства Анатолий Борисович Жуков. В Красноярск поехали многие наши сотрудники. Заведующей лаборатории физиологии там стала Хлебникова.

Я не была полностью уверена, что Сукачев возьмет меня к себе и начала искать работу. По моей просьбе бывший студент нашей кафедры В. Н. Жолкевич, который работал в ИФРе, попросил некоторых заведующих лабораториями ИФРа взять меня на работу. На это А. П. Генкель ответил: «Дурак будет тот, кто ее возьмет. Ведь она будет работать самостоятельно, а не на меня».

Но В. Н. Сукачев меня оставил. В оставшейся в Успенском группе физиологии организационной работой фактически пришлось заниматься мне: Леониду Александровичу было почти 90 лет и активно работать он уже не мог. Кроме того, многие не поехавшие в Красноярск сотрудники уволились. Остались лишь Д. Г. Жмур и бывшие сотрудники и аспиранты В. П. Дадыкина (после его очередного ухода от нас) Екатерина. Александровна Акулова и Юнайта Алексеевна Давыдова. На место ушедших сотрудников постепенно пришли новые, еще не вошедшие в курс дела. Так у нас появилась Инна Соломоновна Малкина, Анастасия Михайловна Якшина и Ирина Федоровна Князева.

В 1960 г. В. Н. Сукачев решил активизировать исследования в Серебряноборском опытном лесничестве. Были выделены пробные площади, на которых предстояло проводить комплексные исследования — изучать почвы и растительность и в том числе вести физиологические исследования. В. Н. предложил мне организовать в лесу измерение фотосинтеза. Для меня эта тематика была совсем незнакома.

Итак, с новыми сотрудниками я должна была приниматься за новое для меня дело — организацию коллектива и налаживание исследований по световому режиму и фотосинтезу леса. В 1962 году, после смерти Леонида Александровича Иванова, мне пришлось уже официально стать заведующей группы физиологии (в то время у нас не было отдельных лабораторий, так как лабораторией называлось все учреждение)

Работу по изучению связи содержания нуклеопротеидов в точках роста с периодичностью роста побегов, которая так меня интересовала, мне пришлось бросить. И дело было не только в том, что мне трудно было сочетать эти исследования с организацией новой работы и по существу новой лаборатории. Причина была и в том, что все исследования, связанные с нуклеопротеидами и их производными стали модными. И мне в одиночку, без достаточного оборудования, невозможно было успеть за бурным развитием этой области.

При создании новой группы физиологии мне хотелось организовать дружный коллектив, заинтересованный в проведении работы, имеющей общую цель. В этом коллективе каждый имел свою тему, являющуюся частью общей работы. Из сотрудников нашей группы физиологом растений по специальности была одна только Катя Акулова. Поэтому пришлось организовать «ликбез» — систематически проводить семинары, на которых сотрудники по очереди делали доклады по отдельным главам физиологии. Основным пособием для докладов служила монография Д. А. Кроме того, на семинарах мы обсуждали новую литературу и результаты собственных экспериментальных исследований. На семинары к нам ходили и сотрудники других групп Лаборатории лесоведения.

В выборе методов и определении задач исследований нам повезло. Как раз в это время при АН были организованы научные советы по разным проблемам. Совет по фотосинтезу возглавлял заведующий лабораторией фотосинтеза Института физиологии растении АН Анатолий Александрович Ничипорович. Он был прекрасным организатором. Под его руководством Совет по фотосинтезу работал все время чрезвычайно интенсивно. А. А. Ничипорович организовал совместные исследования своей лаборатории с сотрудниками Института физики и астрономии Эстонской Академии наук. Главой эстонских ученых в этой группе был Юхан Карлович Росс. В то время ему было примерно 35 лет, а его сотрудники были еще моложе. По образованию все они были физиками и климатологами. Кроме того, они в то время плохо знали русский язык, так что для совместной работы им нужно было притираться к своим русским коллегам как в отношении овладения языком, так и новой для них специальностью.

На первый доклад Ю. К. Росса в лаборатории фотосинтеза А. А. Ничипорович пригласил и нас — лесных физиологов. Помню. что речь в докладе шла о методах и задачах исследований светового режима в растительном покрове. Отвечая на вопросы, Росс надолго задумывался, потом поднимал кверху палец и радостно восклицал «О!» По-видимому, он при этом переводил вопросы с русского языка на эстонский. Росс тогда сказал, что если физиологи смогут дать им результаты измерений, сделанных с точностью 2-3%, то лет через 10 они постараются разработать математическую теорию светового режима растительного покрова. К счастью, мрачный прогноз Росса оказался неверным. Уже в ближайшие несколько лет вся их группа очень сильно продвинула изучение поставленных вопросов. Сам Росс и многие его сотрудники (А. Х. Лайск. Х.Г.Тооминг, Х. Молдау, Т. Нийлиск) стали специалистами мирового класса по изучению фотосинтеза, светового режима и дыхания посевов, широко известными за границей.

В дальнейшем совещания, посвященные световому режиму и фотосинтезу, с привлечением сотрудников разных учреждений, проводились ежегодно. Очень часто они были в Эстонии, причем велись на заграничный манер. На совещания приглашалось немного народа — не более 30 человек. Приглашения были индивидуальными — присутствовали только специалисты по узким вопросам, лично известные организаторам. Обычно совещания проходили где-нибудь за городом — в доме отдыха или на студенческой спортивной базе. Заранее заготовленных докладов не было. В начале заседания председатель объявлял, какие вопросы будут обсуждаться, а потом высказывался, кто хотел. Заседали до обеда. После обеда все шли гулять в лес, и там продолжалось рабочее общение, но уже индивидуальное. Такая же манера практиковалась впоследствии в организованных Россом периодических заседаниях под названием «ПУМ» (Погода, Урожай, Математика).

В результате такое систематическое личное общение держало нас всех в курсе актуальных вопросов этой проблематики и очень сильно продвинуло ее изучение. Мне это общение ученых напоминало (пусть в миниатюре) общение физиков-атомщиков (Бора, Резерфорда и др) в 20/30-е годы, о котором многие из них неоднократно писали. Аналогичное общение, не только чисто рабочее, но и человеческое, практиковалось и у биохимиков при расшифровке генетического кода. Именно тем, что ученые общались не только по работе, но и проводили вместе досуг, Уотсон объяснил в своей книге «Двойная спираль» быстрое и успешное решение поставленной задачи.

Благодаря систематическому общению с эстонцами мы довольно быстро вошли в курс актуальных проблем, касающихся фотосинтеза и светового режима растительного покрова.

В Серебряном Бору нам дали пустующий дом лесника с участком при нем. Мы постарались наладить там летнюю базу и обустроить быт. Этому способствовало то, что у Иры Князевой в это время родился ребенок, и она с семьей на лето переселилась в наш лесной домик. С ней вместе поселилась бабушка и отец. Они построили себе небольшой домик из плетеных прутьев, обмазанных глиной по украинскому обычаю (они были родом из Украины) и сложили печку. Бабушка варила нам обеды. Летом к нам обычно приезжали на практику двое-трое студентов с кафедры физиологии растений Свердловского Университета, которой руководил Адольф Трофимович Мокроносов. Студенты были очень хорошо подготовлены и с восторгом отзывались о лекциях, которые читал им Мокроносов.

Таким образом у нас возникла дружная и веселая молодая компания. Анастасия Михайловна Якшина хорошо писала стихи. Вот что она писала о жизни нашей Лаборатории и нашей группы физиологии в Серебряном Бору:

Хоть с давней поры мы судьбою гонимы

И бродим по свету мы, как пилигримы,

Но дружно живем, и скажу, не тая,

Мила мне Успенская наша семья.

Я верю: потомством не будут забыты

Ни сумрачный Дылис, ни Зонн ядовитый,

Ни вечным огнем одержимый Молчанов,

Ни Паулюс Виппер, ни Кока Кабанов.

Ни Львы, что порой так пленительно нежны.

То смотрят призывно, то ранят небрежно.

Для боя сердец, соблюдая метраж,

По Льву мы имеем на каждый этаж.

Случаются, правда, у нас и раздоры:

Научные споры и дамские ссоры...

Но можно ведь с юмором их воспринять,

Не стоит обидами жизнь отравлять.

Друзья, улыбнемся — весна на пороге,

Иные заботы нас ждут и тревоги.

Пробились травинки из зимних пеленок,

И лоси сгрызают верхушки сосенок.

Восторженным чувствам нельзя не излиться:

Цветет анемона, цветет медуница,

И пахнет хохлаткой на солнечных склонах,

И клен не таит семядолек зеленых.

Полопались почки, земля молодеет,

Апрель синеглазый нас нежит и греет,

И лучшие чувства в душе шевелит

«Друзья, улыбнемся!» — весна говорит.

Одна из почти непреодолимых трудностей в организации новой работы состояла в том, что у нас почти не было приборов. Приборов для измерения спектрального состава света в растительном покрове не было не только у нас — их вообще не изготавливали. Но тут мне повезло: когда-то, отдыхая зимой во время отпуска в доме отдыха под Москвой, я каталась на лыжах в одной компании со своим ровесником Виктором Самойловичем Хазановым. Потом мы потеряли друг друга из вида на несколько лет. И вот, на одном из заседаний по световому режиму в Президиуме АН я неожиданно встретила Витю Хазанова. Оказалось, что он заведует лабораторией в Институте Светотехники. Я поделилась с ним своими трудностями, и он охотно согласился помочь мне и изготовить у себя в Институте оригинальные приборы. Мы заключили договор между нашими учреждениями и кроме того, Витя поставил мне обязательное условие, чтобы я летом брала его и его сотрудника в командировку в лес. В результате у нас появились приборы для измерения спектрального состава света в лесу, которых ни у кого больше не было. Но что не менее важно, мне очень много дали наши длительные беседы в лесу. Дело не только в том, что у Хазанова были основательные знания в той области, в которой я была новичком. Но кроме того, общение с ним, так же, как общение с Россом и его сотрудниками, помогло мне понять различие в подходе к научным исследованиям биологов и физиков. Обычно большинство биологов, особенно биологи описательных специальностей, таких, как геоботаника, зоология и подобные, только наблюдают и описывают свой объект. И даже если они измеряют его размеры, интенсивность его физиологических процессов — они не ставят себе заранее определенной цели. Это очень хорошо чувствовалось в работе наших стационаров, о чем я уже раньше писала. В отличие от биологов, физики всегда имеют перед собой четко поставленную цель и не начинают исследования, пока не продумают заранее до конца возможные методы ее достижения, их точность и достоверность результатов.

Хорошим примером различия подходов физиков и биологов еще ранее (до знакомства с Россом и Хазановым) послужила для меня попытка совместной работы с одним из Памирских физиков — Лазарем Эйдусом. Мне хотелось выяснить, с помощью воды, содержащей меченый водород, могут ли проводящие корни поглощать воду. В ответ на мою просьбу Эйдус сказал: «Я могу выделить для этой работы месяц. Две недели мы будем обдумывать и обсуждать методику, потом неделю — ставить эксперименты и еще неделю — обрабатывать результаты и писать статью. Меня сначала удивил такой расклад времени, но примерно через неделю обсуждения стало понятно, что чувствительность и достоверность метода не позволит нам четко ответить на поставленный вопрос, и работу начинать не стоит.

В совместных беседах Хазанов высказывал очень много новых интересных идей, но, к сожалению, он не любил доводить до конца начатые работы — проводить расчеты, и особенно писать. Это уже приходилось делать мне. Результаты наших исследований по световому режиму леса были очень успешными и для того времени были передовым рубежом в этом вопросе.

Менее повезло исследованиям по фотосинтезу. На Западе в это время уже широко использовали для измерений автоматические инфракрасные газоанализаторы. А мы вынуждены были измерять фотосинтез допотопным методом — с помощью колб. Но и колбы достать было трудно. Выручало только то, что нам в то время давали много спирта. Спирт служил в качестве валюты для стеклодувов из других институтов. На спирт же мы заказывали и другую необходимую посуду и мелкое нестандартное оборудование. Если же нужно было работать на более сложных приборах, мне приходилось использовать свои знакомства в других институтах АН (в основном в ИФРе) и приносить свои образцы для исследований туда.

С десяток стеклянных колб объемом 5 литров мы в больших мешках таскали в лес за несколько километров. После каждого цикла измерений колбы мыли в ближайшем ручье и сушили на солнце. Каждое измерение занимало 1–2 часа. Работа была утомительной и малопроизводительной. Как писала по этому поводу Ася Якшина:

Трутся колбы, бьются колбы,

Все усыпано стеклом.

Посмотрел бы кто, пришел бы

На науку кверху дном.

В темноте дубы не дышат

И на солнце не едят.

Иль мольбы моей не слышат,

Иль внимать ей не хотят.

Щедро дождик поливает

Ежедневный мой приют.

Комары меня терзают

И покоя не дают.

То люксметр меня подводит,

В тыщах врет и врет в долях.

Гальванометры не ходят,

Термопары на соплях.

То минорно, то бравурно

В солнцепек и под дождем

Все дышу я в колбы бурно,

А душа горит огнем.

В один прекрасный день меня вызвали в Президиум АН и сказали, что нас хочет посетить в лесу немецкий профессор херр Польстер, который изучает фотосинтез лесных деревьев. При этом мне было строго указано, что я должна водить его только по лесу и ни в коем случае не заводить в помещение. Херр Польстер посмотрел на наши колбы и спросил, почему мы каждый день таскаем их в лабораторию, а не оставляем в лесу. «Кнабен (мальчишки)» — только и пролепетала я. (Действительно, как мы ни старались запрятать колбы в лесу, зарывая их в землю или опавшие листья — все равно, мальчишки их находили и били). Мне кажется, что Польстер был очень удивлен моим ответом.

Стоял августовский день. После жары предшествующего дня погода вдруг стала резко холодной. Бедный профессор и его сотрудник были легко одеты и продрогли. Несмотря на запрет, я повела его в избушку лесника. Лесник по нашей просьбе вскипятил молока, и я напоила Польстера горячим молоком. Больше мы ничего не догадались приготовить.

Первый автоматический инфракрасный газоанализатор советского производства появился у нас только в начале 70х годов. Его выпускало мелкими партиями какое-то засекреченное КБ для других целей. Мы об этом узнали и полузаконными методами приобрели прибор. Но еще несколько лет мы не могли его наладить и научиться работать на нем. У нас людей с техническим образованием не было. Убедить дирекцию взять на работу в лабораторию инженера мне не удалось. Приходилось периодически выпрашивать у дирекции деньги и брать на временную работу случайных людей, которые тоже ничего толком не могли, а может быть и не старались сделать. Люди эти часто менялись, а иногда среди них попадались и жулики.

Дело наладилось лишь после того, как к нам на работу пришел Аркадий Гурьевич Ковалев. До прихода к нам на постоянную работу одно лето он провел у нас в качестве студента-практиканта Лесотехнического института и занимался анатомией хвои. Он тоже не имел технического образования, но обладал исключительными природными способностями — мог быстро разобраться в устройстве почти любого прибора. Его способности ярко проявились в последующие годы, когда появились компьютеры. С ним наша работа по исследованию газообмена у деревьев поднялась на новый уровень, но это произошло гораздо позже — в конце 70х годов.

Мое и знакомство с херром Польстером продолжалось много лет. В 1962 году Комитет по лесному хозяйству организовал экскурсию в ГДР для лесничих и других работников лесхозов для изучения опыта ведения лесного хозяйства. В ее составе был заместитель министра лесного хозяйства. Попала туда и я. Жили мы в доме отдыха недалеко от Дрездена. Первые два-три дня я не осмеливалась говорить по-немецки и плохо понимала, что говорят немцы. Но через некоторое время стала довольно хорошо объясняться.

Неподалеку от дома отдыха было лесничество. Его главный лесничий после окончания общих экскурсий ежедневно заезжал за нашим зам. министра, брал меня в качестве переводчика и возил по горным лесам вдоль границы с Чехословакией. Это были немногие сохранившиеся к тому времени в Германии естественные лиственные леса. В остальных местах, как я узнала из рассказов лесничего, естественные леса были заменены посадками сосняков, и это неблагоприятно сказалось на лесах ГДР.

Лесничий рассказывал, что перед войной он был членом организации Гитлер-югенд, а во время войны служил в оккупационных войсках во Франции. После войны он хотел пойти учиться в технический ВУЗ, но, как он выразился «Наша партия сказала, что для страны сейчас важнее налаживать лесное хозяйство, и я стал лесничим». «Какая партия?» — переспросила я, ведь только что он рассказывал, что был членом фашистской партии. Но он спокойно ответил: «Наша коммунистическая партия». У меня создалось впечатление, что такой переход от фашизма к коммунизму прошел для него спокойно, без душевных переживаний.

Узнав, что лаборатория херра Польстера находится недалеко от места, где мы жили, я попросила разрешения посетить его. Ему позвонили, и он приехал за мной. В его лаборатории собралась много сотрудников, и мы оживленно обсуждали общие вопросы нашей работы. Меня несколько удивило, что немцы в основном спрашивали меня о методических деталях работы, а не о принципиальных вопросах. И второе, на что я обратила внимание — в лабораторном помещении было почти пусто — не было видно приборов. У нас же, при нашей бедности, все химические столы были заставлены приборами и посудой. Когда я спросила об этом Польстера, он ответил, что у них в лаборатории стоят только те приборы, с которыми непосредственно в настоящее время работают. Когда прибор не нужен, его тут же увозят. Если понадобится какой-то другой прибор, достаточно сказать об этом секретарю, и на следующий же день прибор привезут в лабораторию, если он производится в ГДР. Если же это прибор иностранный, то чтобы его достать потребуется несколько дней. Я очень позавидовала немцам — ведь у нас, чтобы достать прибор или другое оборудование, нужно было заказывать его за год, и то без гарантии, что я его через год получу. Потом Польстер пригласил меня к себе домой обедать и познакомил со своей семьей, а затем повез в очень красивое место — так называемую Саксонскую Швейцарию. Там с крутых холмов можно было видеть широкие долины, границу между ГДР и Чехословакией, железную дорогу вдоль границы и идущие по ней поезда, старинные замки на других отдаленных холмах. Помню, что он спросил меня, не немка ли я (судя по фамилии). Когда я сказала, что я еврейка, это не произвело на него впечатления.

В следующий визит Польстера в Москву — зимой на какое-то совещание — я уже чувствовала, что должна ему отплатить за его гостеприимство. Приглашать иностранцев домой было строго запрещено, но я убедила сопровождающих его наших «деятелей», что было бы невежливо не сделать этого.

К тому времени — это уже был 1965 год — мы с мамой купили двухкомнатную кооперативную квартиру. После нашей коммуналки она мне казалась роскошной. Особенно я гордилась тем, что я владелица собственной ванной.

Я устроила пышный обед, приобрела в магазине «Дары природы» медвежьего мяса и пригласила на обед своих сотрудников. Польстера все интересовало в нашей квартире — он простукивал стены, ощупывал пол, все внимательно рассматривал.

Примерно через год Польстер пригласил меня на международный симпозиум по водному режиму и фотосинтезу леса. Симпозиум был не очень многолюдным. Из иностранцев на нем, кроме нас, были австрийцы, швейцарцы и поляки. Советская делегация состояла из пяти человек. Многие участники совещания впервые видели советских ученых и с любопытством к нам присматривались. Я сделала по-немецки два доклада — один о водном режиме лесных посадок в степи, а другой о световом режиме леса.

В один из вечеров Польстер пригласил несколько человек, в том числе меня и В. А. Алексеева (специалиста по световому режиму леса, в то время сотрудника БИНа) к себе на ужин. Присутствовавшие на ужине австрийцы и швейцарцы впервые близко общались с советскими учеными и с большим любопытством приглядывались к нам. . Алексеев по-немецки не говорил и только наблюдал за происходящим Я же с большим трудом старалась понять многочисленные вопросы, обращенные ко мне по-немецки и ответить на них. Нам налили по рюмке сухого вина и пригласили выпить за здоровье хозяина. По русскому обычаю, я сразу же опрокинула всю рюмку и увидела сердитое лицо Алексеева, обращенное ко мне. Как выяснилось, остальные гости только слегка пригубили из рюмки, и весь остаток вечера мелкими глоточками тянули оставшееся вино. Лишь перед уходом нам всем налили еще по рюмочке. На вечере спрашивали у Польстера о его впечатлениях о жизни в Советском Союзе, в частности о том, был ли он на квартире у советских людей. Польстер, что был у меня дома, и что квартира у меня современная, но чрезвычайно миниатюрная.

Многие разговоры между немцами и австрийцами касались впечатлений прошедшей войны. Вспоминали погибших ученых. Помню, что я спрашивала у австрийского ученого Лархера, работавшего в Альпах, как он туда доставляется. В ответ он спросил меня: «Ведь Вы в своих степях вероятно не на лошадях ездите?» Знал бы он, как нам с рабочей приходилось ездить на бочке! В следующий Новый год Лархер прислал мне поздравительную открытку, на которой он был сфотографировал в Альпах рядом с вертолетом.

Потом я еще не один раз встречалась с Польстером на совещаниях. Он всегда говорил, что не понимает по-русски. Но однажды Заленский на одном из совещаний, где мы были все вместе, обратил мое внимание на то, что у Польстера очень уж осмысленное выражение лица, когда он слушает русскую речь. И действительно, впоследствии, когда наше знакомство было уже достаточно продолжительным и дружеским, и впечатления войны, в которой мы были противниками, отдалились, Польстер рассказал мне, что он воевал в России, быстро сдался в плен и несколько лет провел в нашем плену. Последний раз я виделась с Польстером в ГДР в1985 году, незадолго до его смерти. Он уже был на пенсии. Мы сидели с его семьей в их загородном домике, они вспоминали войну, а жена его рассказывала, как во время бомбежек Дрездена она прятала в подвал оставленные херром Польстером приборы для фотосинтеза (те же колбы, которыми мы еще продолжали работать у себя в лесу).

После знакомства на совещании 1966 года с австрийцем Лархером, (впоследствии автором широко известного учебника по экологической физиологии) — чрезвычайно живым, веселым и остроумным человеком, мы долго переписывались и обменивались книгами.

В 1975 году Лархер приехал на Международный Ботанический Конгресс в Ленинград. После одного из заседаний мы с ним гуляли по городу и он восхищался добродушным характером русских людей. Особенно ему нравилось то, что русские жалеют пьяниц и в транспорте уступают им место, а сами пьяницы тоже весьма добродушны. «А у нас, — добавлял он, — все пьяницы злые и дерутся». Следующая встреча была в Москве еще через несколько лет. Я водила его в ИФР, в Ботанический сад АН, показывала достопримечательности Москвы.

Вообще во вторую половину 70-х годов наши контакты с иностранцами стали более оживленными. Я познакомилась с чешским ученым Яном Чермаком — специалистом по водному режиму лесных деревьев, приглашавшим меня в Чехословакию для совместной работы. Но в то время было почти невозможно получить разрешение для такой работы, да мне и не очень хотелось заниматься водным режимом.

Наши встречи на разных совещаниях и переписка продолжаются уже много лет.

На Международном Ботаническом Конгрессе завязалось знакомство с финнами — П. Хари, А. Мякела и другими, которые в течение многих лет занимались изучением светового режима и фотосинтеза сосняков Финляндии. Впоследствии эта группа ученых стала работать совместно с Россом и его командой и с физиологами из Карелии под руководством Л.К.Кайбияйнена, регулярно приезжала в Эстонию и Петрозаводск, где я с ними встречалась на совместных совещаниях.

Но в рассказах о моих контактах с Польстером и Лархером я сильно забежала вперед. Вернусь к началу 60х годов. В 1961 году в Москве проходил Международный биохимический конгресс. И тут для наших ученых открылся новый мир — большинство иностранных докладов на конгрессе было посвящено новой области науки — молекулярной биологии. Первые ее ростки появились в сборнике школы Бенсли в 1947 году. В нем излагались новые методы выделения и химического анализа субклеточных частиц. Дмитрий Анатольевич после прочтения этой книги был в восторге и предсказал новым методам исследования большое будущее. Но для остальных ученых книга прошла почти незамеченной. Этому способствовало также то, что в те годы чтение и цитирование иностранной литературы, а тем более похвалы иностранным работам не поощрялись. Поэтому о молекулярной биологии нашим ученым почти ничего не было известно. После Конгресса в нашей физиологии и биохимии начался «молекулярный бум» — был открыт новый институт молекулярной биологии, многие исследования в других институтах были перестроены на «молекулярный» лад. При этом, как это часто бывает, произошел «перекос» — в угоду модной новой науке было забыто экологическое направление работ в физиологии растений, которое до этого господствовало. Очень часто результаты, полученные на выделенных органеллах, пытались без оговорок переносить на целое растение, растущее в природной обстановке. Прошло много лет, прежде чем физиологи поняли (и то не все и не до конца), что работа изолированных органелл очень сильно отличается от их работы в целом растении, и что результаты, полученные при исследованиях на разных уровнях организации, непосредственно несопоставимы.

Резкому изменению направленности исследовательских работ в области физиологии растений способствовало также то, что в году прежнего директора ИФРа академика Н. А. Максимова, известного по работам в области экологической физиологии, сменил биохимик Андрей Львович Курсанов. Соответственно довольно быстро стало меняться и направление работ Института. Темы новых исследований стали более близкими к биохимии, а не к физиологии, а эколого-физиологические исследования стали вытесняться молекулярными. Это стало особенно заметным по мере того, как умирали старые заведующие лабораториями института — Петинов, Туманов, Чайлахян, Генкель, Ничипорович и их многолетние сотрудники. Я, пожалуй, не ошибусь, если скажу, что сейчас в Лаборатории фотосинтеза с трудом можно отыскать человека, который умеет измерять интенсивность фотосинтеза у растения в поле.

Новое поколение ученых-физиологов — «внуки» ушедших в 70/80-е годы стариков в большинстве своем не знает жизни растения, как целого организма и компонента фитоценоза. Они работают по преимуществу с суспензиями изолированных органелл и изучают отдельные ферментативные реакции, не задаваясь вопросом о том, как работает вся система.

Правда, за границей уже пошел обратный процесс. Слово «экология» стало модным и эколого-физиологические исследования, проведенные гораздо более совершенными методами, вновь котируются. Но, вероятно, как и всегда, до наших физиологов эта волна дойдет лишь через несколько лет.

Наряду с этим в нашей стране с 70/80-х годов идет довольно интенсивное развитие лесных эколого-физиологических исследований. Однако занимаются этим не физиологи по образованию, а специалисты другого профиля — лесоводы, климатологи, ботаники. Как правило, они овладевают методами исследования в какой-то одной из областей экофизиологии — чаще всего их интересуют проблемы водного режима и газоообмена углекислого газа, но недостаток знаний по общей физиологии растений, часто неумение правильно объяснить полученные результаты, в их исследованиях явственно ощущается.

Но продолжу рассказ по порядку.

В конце 60-х годов у меня появились три аспиранта — Александр Георгиевич Молчанов, Владимир Викторович Мамаев и Виктор Викторович Лебедев. Первые два были по специальности лесоводами, третий — климатолог из Университета. К сожалению, самый способный и наиболее хорошо подготовленный из трех — Виктор Викторович Лебедев вскоре (в 30летнем возрасте) умер от рака горла, так и не успев закончить аспирантуру.

Наша основная группа к тому времени уже много сделала в области исследований светового режима леса и углеродного баланса у лесного подроста. Две сотрудницы лаборатории — Инна Соломоновна Малкина и Анастасия Михайловна Якшина защитили на эти темы кандидатские диссертации.

В 1967 году сотрудник Института физиологии растений Леон Натанович Белл, который в то время был организатором заседаний Московского семинара по фотосинтезу, пригласил меня сделать доклад на семинаре. Биография Л. Н. Белла необычна, и о нем следует немного рассказать Он родился и рос первые 20 лет жизни в США. По приезде в СССР кончил физфак МГУ и работал на Памире (на экспериментальной базе Физического Института АН СССС, рядом с биологами) по изучению космических лучей. В конце 40х годов ему наряду с другими физиками-евреями, запретили этим заниматься, и он начал работать в области фотосинтеза. Знание физики ему в этих исследованиях очень пригодилось, он нашел свою «нишу» и довольно скоро защитил докторскую диссертациюпо механизму фотосинтеза.

Мы с Л. Н. Беллом долго обсуждали, какую тему мне лучше выбрать для доклада, и решили, в связи с тем, что наша группа занимается световым режимом и подростом в лесу, что целесообразно мне сделать обзорный доклад о физиологических основах теневыносливости древесных пород. Доклад был очень хорошо принят.

Анализ литературы показал мне, что в вопросе о механизме теневыносливости еще очень много белых пятен, и тогда я решила экспериментально заняться их исследованием. Эти исследования в общем шли в том же русле, что и остальные исследования нашей группы. Работала я интенсивно и через примерно 8 лет смогла уже написать монографию и предъявить эту работу как докторскую диссертацию. Поэтому «крестным отцом» этой работы я считаю Л. Н. Белла.

Правда, мне не повезло — как раз в то время ужесточились и резко менялись требования, предъявляемые к докторским диссертациям. Требовалось, чтобы диссертация с одной стороны открывала новое направление в науке, а с другой — давала практический результат. Поскольку оба требования были трудно совместимыми и новыми и для ученого совета и для ВАКа, никто не знал, как их применять. Мне посоветовали не рисковать и немного подождать, пока все это не утрясется. Наконец, в 1978 году на ученом совете в ИФРе я защитила диссертацию.

Работа нашей группы высоко котировалась в нашем учреждении. Многие наши работы были известны и хорошо оценивались и за его пределами — и у нас в стране и даже заграницей. Казалось бы, все шло хорошо. Но, забегая далеко вперед и оценивая свою деятельность со своей современной точки зрения, к сожалению принуждена признаться, что я не удовлетворена результатами своей работы. Мне не удалось воспитать из сотрудников таких энтузиастов, для которых работа была бы главным делом жизни, как мне этого хотелось. Наиболее способной, творческой личностью в коллективе была Катя Акулова. Она была не москвичка, и прописать ее в Москве нам не удавалось. Через некоторое время она ушла от нас во вновь организованный в Пущине Институт фотосинтеза и вскоре стала там заведующей лабораторией. По глупой случайности она очень рано погибла — в 40-летнем возрасте во время путешествия по Байкалу попала под машину.

Две другие сотрудницы — Инна Соломоновна Малкина и Анастасия Михайловна Якшина, хотя и защитили диссертации и успешно работали, тем не менее не «горели» интересами работы, не знали английского языка и недостаточно читали. Семинары наши нельзя было сравнить с кипучими семинарами у нас на кафедре, полными ожесточенных споров. Для этого у меня не хватало живости и темперамента Дмитрия Анатольевича, а у сотрудников — квалификации и интереса. Сейчас обе эти сотрудницы уже на пенсии. Единственный сотрудник, продолжающий сейчас работать по газообмену СО2 — мой бывший аспирант Александр Георгиевич Молчанов. В результате сейчас у меня не осталось научной школы.

Я часто спрашиваю, что этому виной: то ли моя неспособность воспитать и увлечь сотрудников так, как это делал с нами Д. А.; то ли невозможность подобрать кадры (ведь Д. А. мог подобрать себе наиболее увлеченных из студентов, а мне приходилось довольствоваться теми, что есть в наличии); то ли противодействие дирекции работе нашей группы после того, как директором Института лесоведения стал С. Э. Вомперский (с 1978 г.); то ли, наконец, это веяние времени. Безусловно, наряду с моей виной действовали и объективные причины. И некоторым утешением мне служит то, что такое положение — повсеместное разрушение существовавших прежде и отсутствие современных научных школ характерно не только для очень многих разделов физиологии растений, но и целых отраслей науки.

Чтобы закончить мои воспоминания, расскажу еще об интересных и необычных событиях, произошедших в нашей семье.

Как я писала в первой части своих воспоминаний, в семье моих дедушки и бабушки было 10 детей. В 1913 году, в связи с печально знаменитым делом Бейлиса в Киеве были еврейские погромы. Один из братьев мамы, Миша, которому тогда было 17 лет, решил по этой причине уехать в Америку, а потом перевезти туда и всю семью. Но в Америке ему не повезло — он несколько лет не мог найти приличной постоянной работы. В 1917 году, узнав о революции в России, он решил вернуться, причем собирался ехать в Россию из Сан-Франциско через Сибирь. Но началась гражданская война, путь был опасным. Нужно было переждать, а пока он решил съездить в Японию, а потом в Австралию. В Австралии он женился, появились дети, и возвращение в Россию было отложено. До 30х годов он переписывался с бабушкой и дедушкой, потом это стало невозможным. В 1974 году другой мамин брат решил узнать о судьбе Миши и его семьи и подал заявление в Красный Крест. Красный Крест, как мы узнали позже, подал объявление о розыске в несколько Австралийских газет. Довольно скоро мы получили ответ. Оказалось, что Миша к тому времени уже умер, но его дети хотели бы контактировать с нами. Вскоре к нам приехала Мишина внучка Рут (дочь его умершей дочери Евы), а еще через год два его сына — Норман и Ян. Сыновья Миши привезли его дневник, написанный в 1913 году, где описывалось время перед его отъездом и сам отъезд. Поскольку Мишина вдова и его потомки не знали русского языка, они этот дневник прочесть не могли.

Ю. Л. Цельникер и Норманн Берштейн. Москва, 1984

Ю. Л. Цельникер и Норманн Берштейн. Москва, 1984

Норману в тот год исполнилось 50 лет, Ян был значительно моложе. Мы с Норманом были близкого возраста и быстро подружились. Русского языка братья не знали, я с трудом объяснялась по-английски, но это нам не мешало и мы каким-то непонятным для меня образом понимали друг друга. Потом и Норман и Ян приезжали к нам еще не раз с женами. В промежутках между приездами мы с Норманом писали друг другу длинные письма, и из них и его рассказов я узнала историю австралийской ветви нашей семьи. В 1983 году я по их приглашению побывала в Австралии. Как я узнала, Миша был портным, но, по-видимому, не очень квалифицированным. Он разъезжал по деревням, принимал заказы, а потом их развозил. У него было пятеро детей. Это были годы экономического кризиса. Жили они очень бедно, часто голодали. Старшая дочь Ева была медсестрой. У нее было трое детей, и она очень рано умерла от рака. Вскоре умер и ее муж. Детей воспитывала бабушка и Норман, который официально был их опекуном. Старший сын Миши Давид рано начал работать и помогал отцу в его портновском деле. Следующим по возрасту был Норман. Когда Норману исполнилось 15 лет, отец забрал его из школы (до 15 лет дети в Австралии обязаны учиться). Учителя уговаривали его не делать этого, так как Норман очень способный. Но Норман все же начал работать, а по вечерам продолжал учиться. В 1939 году Австралия вступила в войну с Японией. Когда Норману исполнилось 17 лет, он устроился матросом на военный корабль. После окончания войны он уже в качестве офицера служил на корабле США, который снабжал продовольствием внутренние районы Китая. Об этом периоде своей жизни он написал несколько рассказов, которые были напечатаны в Австралийских журналах. В 1946 или 47 году на корабле обсуждался вопрос о возможности нападения США на Советский Союз. Норман сказал: «Русские так сильно пострадали от войны, не надо на них нападать». Его немедленно уволили. Приехав из США в Австралию, он поступил на курсы бухгалтеров, довольно быстро их закончил и к моменту нашего знакомства работал, по его выражению «публичным бухгалтером» — то есть, обслуживал несколько небольших учреждений, не имевших своей бухгалтерии. Потом он открыл свою контору и как рассказывал мне другой его брат, в 80-е годы он уже стал миллионером. Жена Нормана Одри биохимик, доцент Университета в Сиднее. У них двое сыновей, оба получили высшее образование.

Интересна биография следующего брата — Раймонда. После установления в Германии фашистского режима один из немецких эмигрантов подружился с Мишиной семьей. Он был богатым человеком и был владельцем магазина готового платья. Он предложил кому-нибудь из Мишиных детей помогать ему в магазине с тем, что впоследствии он сделает мальчика своим наследником. Норман от этого предложения отказался, а Рей с удовольствием его принял. Рею было тогда лет 12-13. Через несколько лет, когда Рею было 17 лет, старый хозяин умер. Родные советовали Рею продать магазин, боясь, что он не сможет справиться с торговлей самостоятельно. Но он решил, то сможет сам вести дело, и вскоре оно пошло у него настолько хорошо, что он смог значительно расширить торговлю и приобрести еще несколько магазинов. Как говорили мне братья Рея, у него рано появились средства и поэтому он смог рано жениться. Когда я познакомилась с ним в Австралии в 1983 году, Рей уже отошел от дел (хотя в то время ему еще не было 60 лет), продал свои магазины и проводил время, читая газетные объявления о купле и продаже разных товаров. Иногда он занимался покупками и перепродажами. Больше его ничто не интересовало.

Последний сын Миши Ян родился много позже остальных детей — в 1939 году. Он единственный из них получил высшее образование. После окончания Сиднейского университета он решил попутешествовать. Денег у него не было, ездил в основном автостопом. Время от времени он останавливался в каком-либо месте и нанимался в репетиторы, обучая детей английскому языку. Заработав денег, двигался дальше. Так в течение 5 лет он объездил Европу и обе Америки, в том числе сплавлялся на лодке по Амазонке. После приезда домой он увидел, что все его бывшие сокурсники уже устроены, и ему, не имеющего опыта работы, трудно будет с ними конкурировать. Тогда он пошел в библиотеку и начал знакомиться с литературой о жизни Сиднея. Как выяснилось, в Сиднее было очень мало кофеен, и Ян решил открыть кофейню. Он нашел действующую кофейню и попросил хозяина научить его своему ремеслу. Хозяин согласился с условием, что Ян не будет торговать в его районе. Затем Ян купил полуразрушенный сарай, отремонтировал его и навел уют. Потом он изготовил маленькие рекламные объявления и приклеивал их на стекла стоявших вблизи автомашин. Чтобы привлечь посетителей, Ян устраивал в своей кофейне выставки чайников и кофейников, рассказывал анекдоты, и очень скоро его кофейня превратилась в хорошо посещаемый клуб.

Со временем он открыл еще несколько кофеен в разных районах. Он очень увлечен своим делом, систематически ездит за границу, покупает там разные приборы для жарки и варки кофе и даже написал большую иллюстрированную книгу о чае и кофе. У него три дочери, одна из них — журналист.

В 1983 году Норман и Ян пригласили меня в гости. Полет до Австралии с посадкой в Бомбее и пересадкой на самолет английской авиакомпании в Сингапуре продолжался более суток (22 часа чистого летного времени). Жила я у Нормана в небольшом одноэтажном домике в предместье Сиднея. В день моего приезда в Австралии были выборы премьер-министра и членов парламента. Я сразу же пошла посмотреть на голосование. Все для меня было любопытно и странно: и стоящие по дороге на избирательный участок люди со списками, и процедура голосования. Как оказалось, в списках каждая партия перечисляла в определенном желательном для нее порядке всех утвержденных для голосования кандидатов. Избиратель при голосовании ставил против фамилий порядковый номер кандидата, который он считал нужным (первый номер — наиболее желательный). Избранным считался кандидат, который набрал меньшую сумму очков. Весь остаток дня по радио и телевидению передавали каждый час результаты голосования по каждому району. Вся семья с большим интересом прислушивалась и спорила о шансах того или иного кандидата. Для меня это было ново и необычно — ведь у нас результат выборов был предрешен заранее и ничего нового и интересного не представлял.

Вечером, после того как я основательно выспалась, вся большая семья собралась в доме Нормана — для них это была первая встреча с «русской» родственницей. По-видимому, они представляли нас почти полудикими людьми — во всяком случае, жена Нормана после нескольких дней общения сказала мне с удивлением: «Оказывается, с тобой можно обо всем разговаривать».

Я пробыла в Австралии месяц, и она произвела на меня неизгладимое впечатление. На следующее после приезда утро я проснулась от странных «хохочущих» птичьих криков — оказалось, это кричали кукабары, летевшие на кормежку. Я слышала, что одно время крики кукабар даже служили позывными австралийского радио. А в вечерних сумерках можно было наблюдать стаи пролетавших мимо летающих лисиц. Во время завтрака к нам на террасу прилетали местные сороки и брали еду с рук.

Мои родственники по очереди возили меня осматривать Сидней и его окрестности. Мне очень понравился национальный парк, населенный полуручными кенгуру, страусами и коала и говорящими какаду. У входа продают еду для зверей, и когда я вошла в парк, большая толпа кенгуру обступила меня, залезая мордочками в сумку. На ветвях деревьев висели спящие коалы.

Большинство людей, работающих в Сиднее, живут в пригороде в небольших особняках с садиками. В Сидней они доставляются на электричке, которая в городе уходит под землю, превращаясь в метро. Центральная часть города почти исключительно деловая, с оффисами и большими магазинами в высотных домах. Наиболее живописная и примечательная часть города примыкает к заливу, разделяющему город. Через залив проложен мост оригинальной конструкции (Харбор бридж), которым все австралийцы очень гордятся. Еще более оригинально здание оперы на берегу залива около моста.

Видела я в Сиднее и аборигенов. В городе это в основном сильно опустившиеся пьяницы. Но внутри континента, на бескрайних овечьих пастбищах, как мне говорили, это искусные пастухи и стригали овец. Большая часть аборигенов живет на севере страны, в тропиках. Там устроены резерваты, где аборигены живут своими племенами, занимаясь охотой и собирательством. Чтобы не нарушать их привычного уклада жизни, доступ белых людей туда сильно ограничен.

Чтобы показать мне внутреннюю часть страны, Норман и Одри повезли меня в Канберру. Мы перевалили через сравнительно невысокие, но трудно проходимые Голубые горы, идущие с севера на юг почти вдоль всего континента на расстоянии 70-80 км от побережья и отделяющие побережье от центральной части страны. Пейзаж сразу резко изменился. Вместо зеленых оживленных и густо населенных городков вдоль дороги, мы сразу увидели почти безлюдную выжженную равнину с проплешинами красной почвы. По равнине, отгороженной от дороги проволокой, бродили овцы и иногда среди овец кенгуру. На телеграфных столбах вдоль дороги на высоте свыше 2 м виднелись отметки с надписями — «во время ливня дорога затопляется до этого уровня». Как мне объяснил Норман, дождей в этих местах иногда не бывает по несколько лет. Но если пойдет ливень, то эта бессточная равнина сразу затопляется. При этом много живых существ погибает.

Обратно мы возвращались по другой дороге — перевалили через горы южнее Канберры и дальше ехали по зеленому и густо населенному побережью. Интересно было посещение Сиднейского Университета. Знакомые попросили меня повидаться с их товарищем — заведующим кафедрой русского языка и литературы Сиднейского Университета, уехавшим из СССР лет 10-15 до этого и дали мне письмо к нему. Меня привел к нему Норман. Этот человек, кажется, его звали Миша (фамилии я не помню), встретил меня с радостью. У него был час свободного времени, и мы оживленно проговорили, обсуждая новости русской литературы. . Он рассказал, что его ученики — в большинстве своем выходцы из семей русских эмигрантов, приехавших в Австралию или после гражданской войны, или после продажи КВЖД. Семьи бывших белогвардейцев до сих пор настроены крайне монархически.

Миша пригласил меня в гости, но просил прийти без брата, так как в присутствии Нормана мы вынуждены были говорить по-английски. Помню, как Норман долго пытался выяснить у меня, следует ли мне поесть, прежде чем идти в гости, или меня там накормят. Для меня не было сомнений в том, что гостей всегда угощают. Но Норман объяснил, что в Австралии, если приглашают, то либо говорят, что приглашают на обед, либо дают только чай или сок. Оказалось, что жена Миши — диктор радио. Они поставили мне пластинку с записью ее чтения «Реквиема» Анны Ахматовой. У нас в то время это была запрещенная литература. Миша мне много и восхищенно рассказывал о Набокове, который тоже был у нас не только запрещен, но даже упоминать о его существовании нельзя было. Миша и его жена рассказали мне о причинах отъезда из СССР. В то время его сын ходил в детский сад. В очередной день рождения Ленина воспитательница рассказывала детям, какой дедушка Ленин хороший. Мальчик сказал: «А папа говорит, что Ленин плохой». Воспитательница ответила: «Ты, наверное, не понял, папа не мог так сказать», а потом сделала замечание родителям. Тогда Миша и решил уехать, чтобы не врать своим детям. Вскоре к Мише пришли знакомые, тоже выходцы из СССР, и мы все вместе пошли в Китайский ресторан.

Интересных впечатлений и встреч у меня в Австралии и на обратном пути было еще много. Но это уже отдельная тема.

С тех пор прошло 20 лет. Многое переменилось и в жизни нашей семьи и в жизни страны. Умерло все старшее поколение семьи. В 1974 году умер отец Оси и мой дядя Яша. В 1979 году один за другим умерли родители Миры. В 1980 году заболела моя мама. Мира приехала из Новосибирска, где она более 40 лет проработала на заводе, ко мне, помогать ухаживать за мамой. После сравнительно недолгой болезни мама умерла. Потом, в течение последующих 10-15 лет умерли мои оставшиеся дяди и тети. После смерти моей мамы Мира ушла на пенсию и осталась жить со мной. Еще будучи студенткой она хорошо овладела английским языком. Живя со мной, она вела наше хозяйство и занималась переводами технической и научной литературы. В моей «взрослой» жизни эти годы, когда я жила вместе с Мирой, были наиболее беззаботными. На время моего отпуска мы с ней покупали туристские путевки и ездили на Алтай, на Иссык-Куль, плавали по Лене. Эти живописные места и теперь ясно стоят у меня перед глазами. Зимой мы регулярно катались на лыжах. Наша последняя поездка была в дом отдыха под Одессой. В 1987 году Мира умерла от меланомы в возрасте 64 лет. В этой ранней смерти мы обе были виноваты — у Миры на плече была родинка, которая начала чесаться и кровоточить, и мы не нашли ничего лучшено, как греть ее на солнце на Одесском пляже. Результат не заставил себя ждать...

Теперь из 14 человек поколения моих двоюродных братьев и сестер в живых осталось семь, из них трое в Австралии. Мои братья Миша (родившийся в 1933 году у маминой младшей сестры Люси) и Ося с семьями в 90-х годах уехали в Израиль. Два года назад умерли мои двоюродные сестры Зина (на три года старше меня) и Дина (моя ровесница). Умерли Яша и Норман. Из нашего поколения нас здесь осталось двое — моя сестра и ровесница Бэлла и я. Мы теперь старшие в роде. Но выросло уже новое поколение. В нём сейчас 22 человека: 13 — в Австралии, 5 — в России и 4 — в Израиле. Продолжает рождаться и новое поколение, но их так много, что я не могу их точно сосчитать...

Правда, по сравнению с моим далёким предком, имевшим к концу жизни 80 прямых потомков, это совсем немного.


 


Страница 6 из 8 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^