A.И. Фет Наука и история |
| Печать | |
СОДЕРЖАНИЕ
Я перейду теперь к основному вопросу о возможности научного изучения общества. Здесь надо прежде всего устранить старое недоразумение, касающееся «законов природы». Законы природы в Новое Время обычно уподоблялись законам механики Ньютона, позволяющим предсказать точное движение тела (или системы тел), если известно их начальное состояние. На языке математики это значит решить для дифференциальных уравнений динамики задачу Коши. Поппер доказал, в одной из первых своих работ, что процессы общественной жизни не подчиняются законам этого рода и, следовательно, никогда не смогут предсказываться с точностью, принятой в математической физике. Значение этой работы состоит в том, что она положила конец иллюзиям социологов, надеявшимся сделать свой предмет наукой именно в этом смысле. Но если бы Поппер обсудил свой предмет с серьёзными биологами, он убедился бы, что у них нет ни малейших претензий такого рода: они прекрасно понимают, что никакие начальные данные не позволяют, например, предсказать поведение животного. Вовсе не в этом состоит цель биологии, которая, тем не менее, может быть строгой наукой. Бор рассмотрел вопрос о «биологической задаче Коши» самым общим образом. Он представил себе, что мы хотим применить к животному уравнение Шредингера, предсказывающее временн`oе поведение любой системы частиц. Начальные данные для этой задачи должны описывать состояние всех атомов тела животного в определенный момент. Но измерение этих данных возможно лишь путем взаимодействия с этими атомами пробных частиц, скажем, электронов. Чем точнее требуются данные, тем выше должна быть, по законам квантовой механики, энергия электронов. Подсчет показал, что для предсказания поведения животного хотя бы в течение нескольких минут надо облучить его столь жестким пучком электронов, что животное погибнет. Таким образом, задачу Коши, даже в вероятностном смысле квантовой механики, для животного решить нельзя. Ясно, что человеческое общество – гораздо более сложная система, чем кошка или собака, и после подсчета Бора Поппер мог бы не писать свою книгу об «историцизме», если бы не претензии «историцистов» – философской школы, пытавшейся причинно объяснить исторические события. Поскольку эти философы не владели методами точных наук, которым пытались подражать, их представления о научном объяснении сложных систем, вероятно, мало отличались от того, что называется «задачей Коши». Конечно, в действительности эти философы думали об «усредненном» описании исторического процесса, не претендующем на предсказание всех его подробностей. Это, конечно, имел в виду Маркс, со своим «историческим материализмом», но его предсказания опирались на сомнительные приёмы гегелевской диалектики. Значит ли это, что человеческое общество слишком сложно для научного познания? Доводы Поппера действительны лишь в отношении познания очень специального вида. Всё, что мы знаем об окружающем мире без всякой научной подготовки, и что дает нам возможность выжить, и даже преуспевать в этом мире,– это очевидным образом не знание в смысле Поппера. Надо разобраться в том, что и каким образом мы узнаем о сложных системах. Для этого полезно начать с биологии животных сообществ, доставляющих модели для некоторых функций человеческих обществ. Как уже было сказано, серьёзным подходом к изучению общества был эмпирический метод, опиравшийся на примеры и опыт прошлого. Но эмпиристы, такие как Локк, Юм или Монтескье, не обещали предсказаний на длительные сроки, и очень остерегались резких перемен, последствия которых нельзя было предвидеть. Этому научился Поппер, находясь в Англии, и такую робкую философию он предлагал под именем «кусочной техники» (piecemeal engineering). В сущности, для этого не надо было быть философом: это и без того знали английские политики. Во всяком случае, такой подход не годился для более серьёзных случаев, например, для опасных и неожиданных ситуаций, или для действий, следствия которых могли проявиться через длительный срок. Для человечества важно понять тенденции общественных процессов, чтобы управлять этими процессами в интересах людей. Более общие принципы для понимания общества предлагали философы-рационалисты, верившие в неограниченные возможности отвлеченного мышления. Две разновидности этой, в сущности, средневековой системы мышления, развились в 18 веке на континенте Европы. Так называемая немецкая классическая философия (кантианцы, больше, чем сам Кант; Фихте, Шеллинг, Гегель и другие) занимались построением универсальных «систем», объяснявших из головы всё мироздание. Это был рационализм откровенно консервативного стиля, с религиозными поползновениями. Во Франции же верх одержал рационализм безбожного типа, пытавшийся опереться на «ньютонианскую» науку, но, в сущности, рассуждавший абстрактным образом, наподобие средневековых схоластов. Эти черты схоластики весьма отчетливы у Вольтера, Руссо, Гельвеция, и даже у трезвого атеиста Гольбаха; исключение составляет лишь Дидро, подлинно глубокий философ, не строивший «систем» и провидевший многие проблемы будущего. Рационалисты немецкого типа сочиняли человеческую историю, как приключения абсолютного духа, то есть слегка загримированного бога, причем объектами манипуляций этого духа были племена и нации. Отдельный человек занимал в этих построениях подчиненную роль: его «свобода» состояла в повиновении неисповедимым решениям духа, движущего племенем или государством; это и была «осознанная необходимость», как понимал свободу Гегель. Очень легко было вывести отсюда повиновение предержащим властям, которые и оплачивали такую философию. Иначе понимали человека французские рационалисты, вовсе не склонные уважать установления своего королевства, или любого другого. Они понимали человеческую свободу в прямом смысле этого слова, как «свободу воли», то есть продолженную в безбожную философию свободу человека определять свою жизнь и нести за это ответственность. Французские просветители рассматривали человека как разумное существо, обдумывающее свои дела, принимающее решения в собственных интересах и следующее этим решениям. Конечно, это было весьма возвышенное представление о человеке, но никоим образом не подтверждаемое опытом практической жизни. Человек, как хорошо знали Локк и Юм, и как знал Монтескье,– не только рационально рассуждающий дух, но и общественное животное, управляемое усвоенной в детстве традицией и примером окружающей среды. Эта традиционная, в частности, просто животная сторона жизни исчезала в громких фразах деклараций и конституций, особенно французских. Естественно, латинский плоский рационализм вызвал реакцию в такой глубоко философской стране, как Германия. Случилось так, что в середине века из Англии пришел дарвинизм, вместе с неосторожными формулами Гексли и совсем уж безудержными обобщениями псевдоэмпирика Спенсера. Эти доктрины упали на подготовленную почву. Германия, построив в голове своё духовное преобладание, готовилась навязать Европе своё физическое господство. Для этого вполне подходил девиз «борьбы за существование», в которой выживают сильнейшие, а слабые не вправе жаловаться на свою судьбу, уготованную им самой природой. Социал-дарвинизм означал, что право – не что иное как сила, что давно уже возвестил Гегель в своей философии, правда, не в такой прямой форме. После победы над Францией уже незачем было скрывать свою подлинную философию, которая вскоре получила уже более откровенную формулировку. Для этой философии человек был только животным, движимым «инстинктом власти» или, на нашем современном языке, инстинктом внутривидовой агрессии. Ответственность за эту доктрину в значительной мере ложится не только на немецких философов-схоласов, но и на немецких биологов: одним их глашатаев социал-дарвинизма был выдающийся немецкий биолог-эволюционист Эрнст Геккель. Человек, однако, и не рациональное существо, и не животное – даже не «общественное животное», если только не вложить в эту формулу Аристотеля новое содержание. Человеческое общество – сложная система, и для его понимания надо выделить в ней наиболее важные подсистемы. Такими подсистемами в современном обществе являются не давно смешавшиеся племена, и не эфемерные, случайно сформировавшиеся государства (зачастую состоящие из разных по языку и обычаям племен!), а прежде всего культуры. Хотя слово «культура» (в единственном числе) употреблялось с древности, в значении, до сих пор сохранившемся в повседневной жизни, изучение племенных, национальных и религиозных культур, вообще культур, складывающихся в человеческих сообществах – относительно ново. Оно началось лишь в 19 веке, усилиями этнографов, исследовавших сохранившиеся «примитивные» племена, по возможности не затронутые современной цивилизацией. С появлением кибернетики, в середине 20-го века, каждую такую культуру стали рассматривать как отдельную систему, пытаясь выяснить способы её действия. Наконец, несколько позже усилиями Конрада Лоренца и его сотрудников была создана общая наука о поведении живых систем – этология. До двадцатого века сообщества животных были мало изучены: главное внимание биологов отводилось индивиду. Оказалось, что изучение стадного поведения общественных животных (каково большинство высших позвоночных) обнаруживает действие инстинктивных механизмов, общих у человека и высших млекопитающих. Именно эти механизмы ответственны за многие черты человеческого поведения, ускользающие от анализа его рациональных мотивов. С другой стороны, культурная традиция – вторая система наследственности, присущая только человеку – может быть понята лишь из механизмов усвоенной им культуры; а культура становится понятной при сравнении с её элементарной моделью – зоологическим видом. Таким образом, только возникновение этологии открыло путь к изучению человеческих культур. По-видимому, именно отсутствие промежуточного механизма между индивидуальным человеком и всем человеческим обществом, каким является культура, было причиной неудачи программы социальной психологии, намеченной Фроммом. Сам он пытался восполнить этот пробел, изучая культуру индейцев пуэбло. Тем более досадно, что он не оценил этологию, заняв в последние годы жизни враждебную позицию по отношению к Лоренцу, с его инстинктом внутривидовой агрессии. Две школы мышления, исходившие из разных эмпирических оснований – психологии человека и поведения животных – не смогли найти общий язык. Сложные системы в действительности встречаются на каждом шагу, тогда как простые системы – достаточно простые, чтобы к ним можно было применить точные количественные методы описания – довольно редки. Не случайно точная наука началась с небесной механики: звёзды и галактики очень далеки друг от друга, так что мы гораздо больше знаем об отдаленных окраинах вселенной, чем о внутреннем строении нашей Земли. Когда мы встречаемся со сложной системой, у нас нет иллюзии, будто мы можем познать её «до конца», до полной предсказуемости, или до изготовления её точной копии. Наши требования к знанию в таких случаях гораздо скромнее. Кроме человеческого общества, можно вспомнить другую сложную систему, о работе которой мы почти ничего не знаем,– человеческий мозг. Мне кажется, что в этом случае задача ещё сложнее: конечно, человеческое общество состоит из множества мозгов, но связи в обществе гораздо легче наблюдать, и его изучение меньше осложняется проблемой «самозамкнутости», когда объект изучения в то же время выступает как изучающий объект. Я думаю, что разумные вопросы о человеческом обществе допускают объективный ответ, в частности, вопросы, связанные с опасными социальными болезнями. Вероятно, социальные проблемы, важные для спасения культуры, можно изолировать и изучить на характерных примерах. Пожалуй, положение здесь напоминает изучение биоценозов, где крайняя сложность естественных явлений препятствует полному описанию любого леса или болота, но экологически важные для человека ситуации обычно зависят от небольшого числа параметров и поддаются анализу. На первых этапах этой работы вряд ли можно будет применить математическое описание, обычно завершающее анализ на его высокой ступени. Критерием серьезности исследования может послужить строгость его методов, а вовсе не сложность его аппарата. Можно попытаться выделить ключевые элементы ситуации, угрожающие катастрофой; вполне возможно, что главным препятствием в их изучении будут не объективные трудности анализа, а привычки и предрассудки исследователей и стоящих над ними учреждений. Вероятно, уже на ранней стадии изучение некоторых важнейших вопросов будет попросту запрещено; ещё более вероятно, что некоторые из этих вопросов, приходящие на ум исследователям, они сами не решатся поставить. Я думаю, что успех в изучении человеческого общества, по крайней мере в начальной стадии этого процесса, будет зависеть от готовности общества познать само себя. Аналогичная способность индивида уже в древности считалась труднейшей проблемой познания. Нет ничего легче, чем выдумывать имена не существующих наук. Многие уверены в том, что существует наука «социология», и я встречал уже людей, с доверием принимающих слово «культурология». Честное обсуждение любого вопроса тем труднее, чем больше оно затрагивает человеческие интересы. В этом главная трудность изучения общества: трудно признать, вместе с Сократом, что мы ничего не знаем. В заключение я хотел бы процитировать слова великого оптимиста Конрада Лоренца: «Конечно, положение человека теперь более опасно, чем когда-либо в прошлом. Но потенциальное мышление, обретенное нашей культурой благодаря её естествознанию, дает ей возможность избежать гибели, постигшей все великие культуры прошлого. Это происходит впервые в мировой истории». Страница 8 из 8 Все страницы < Предыдущая Следующая > |
Комментарии
Ответить | Ответить с цитатой | Цитировать