На главную / Философия и психология / Конрад Лоренц. Оборотная сторона зеркала. Главы 8-15

Конрад Лоренц. Оборотная сторона зеркала. Главы 8-15

| Печать |



Глава 8

Человеческий дух

1. Единственность человека

Я посвятил отдельную главу этой книги описанию процесса, создающего путем соединения ранее существовавших подсистем целостную органическую систему с новыми свойствами и функциями, которых прежде не было, и для этого у меня были серьезные основания. Не поняв этот основной процесс органического становления, невозможно по-настоящему понять также и новую категорию реального бытия, вошедшую в мир вместе с фульгурацией человеческого духа. Однако именно понимания этого процесса недостает значительной части современных антропологов, разделившихся на два лагеря с противоположными, но одинаково ложными взглядами.

Сторонники одной из этих точек зрения – «редукционистской» – твердо держатся за фикцию непрерывности эволюционного процесса и полагают, что он может порождать лишь постепенные переходы. Но, как мы знаем, каждый шаг эволюции создает не только различие в степени, но и различие в сущности. Между тем Эрл У. Каунт, типичный антрополог-редукционист, пишет: "Различие между государством насекомых и человеческим обществом вовсе не является, как неоднократно утверждали, различием между простым социальным автоматизмом и сложным автоматизмом культурного общества: это различие между культурой с большой инстинктивной составляющей и малой составляющей, связанной с обучением, и культурой с большим участием обучения". В других местах, впрочем, тот же автор подчеркивает – справедливо, но вопреки только что приведенному мнению, – что создание символов является специфически человеческой функцией. Сущностное различие между животными и человеком не находит у него ясного выражения.

С другой стороны, непонимание органического становления и возникающих из него слоев живого бытия, всегда различных по своей сущности, но неизменно опирающихся друг на друга, приводит к мышлению в дизъюнктных понятиях и сооружению типологических противоположностей, сделавшихся столь труднопреодолимым препятствием для понимания любых исторических взаимосвязей, как филогенетических, так и культурно-исторических и онтологических. При этом противопоставление «животного» и «человека» систематически кладется в основу рассмотрения таким образом, что понимание подлинных исторических и онтологических отношений между этими формами бытия заранее исключается. Вот что говорит, например, Г. Дукс в послесловии к книге Гельмута Плеснера "Философская антропология": "Филогенетическая близость человека к некоторым животным, в особенности к антропоидам, обеспечивает издавна утвердившемуся противопоставлению человека и животного внутреннее оправдание и позволяет видеть в этом противопоставлении больше, чем используемый время от времени, вплоть до наших дней, более или менее эффективный стилистический прием". В соответствии с такой точкой зрения этот автор считает недопустимым любое обратное заключение per analogiam [По аналогии (лат.)] от поведения животного к человеческому поведению, видя в нем в лучшем случае, как он выражается, "относительно невинную опрометчивость". Философская антропология, как он говорит, «свидетельствует, что человек есть существо, которое прежде всего должно создать для себя свой мир. "Приспособление" становится пустой формулой, когда то, к чему приспосабливаются, само несет на себе печать человеческого замысла». Теорию приспособления* этот автор считает просто "гносеологическим монстром, до сих пор живым только потому, что он, как полагают, оказывает некоторые услуги этологии ".

Этих цитат достаточно, чтобы показать, до какой степени отсутствует у антропологов обоих направлений понимание процессов великого органического становления и насколько они неспособны уяснить себе сущность исторических взаимосвязей. Но, как это ни парадоксально, как раз те философские антропологи, которые отворачиваются от всего общего человеку и животным, вопреки своей вере в их несовместимость и противоположность недооценивают действительно существующее между ними различие.

Для целей, ради которых написана эта книга и в особенности эта глава, важное значение имеет категориальное различие между человеком и всеми другими живыми существами – та "пропасть" (Hiatus), как называет это различие Николай Гартман, то большое расстояние между двумя ступенями реального бытия, которое возникло вследствие фульгурации человеческого духа.

Лишь в виде отступления и лишь ради того, чтобы предотвратить смешение фундаментально различных категориальных "этапов", не чуждое и самому Николаю Гартману, я хочу остановиться на самом загадочном из них: абсолютно непроницаемой для нашего понимания стене, проходящей внутри нашего собственного несомненно единого существа и отделяющей процессы нашего субъективного переживания от явлений, происходящих в нашем теле и поддающихся объективному физиологическому исследованию. Николай Гартман говорит, что эта "зияющая пропасть в структуре бытия" подобна той, которая существует "гораздо ниже границы психического и физического – между неживой и органически живой природой". Тем не менее необходимо подчеркнуть, что эти две «пропасти» имеют принципиально различный характер.

Прежде всего: уже в словах «ниже психофизической границы» содержится принципиальная ошибка. «Пропасть» между физиологическими явлениями и переживанием не проходит горизонтально через природу, она не отделяет высшее от низшего и более сложное от более простого. Правильнее будет сказать, что она проходит вертикально через наше существо. Некоторые очень простые нервные процессы сопровождаются весьма интенсивными переживаниями, а некоторые очень сложные, аналогичные рациональным операциям, происходят «без всяких переживаний» и, более того, совершенно недоступны самонаблюдению. В те времена, когда великий философ высказал обсуждаемую здесь мысль, возможность когда-нибудь «заполнить некоторым континуумом* форм» пропасть между неорганическим и органическим казалась столь исчезающе малой, что решение этой задачи представлялось таким же невозможным, как решение проблемы души и тела. У него были все основания писать: «... как, собственно, возникла жизнь со свойственными ей функциями саморегулирующегося обмена веществ и самовоспроизведения, установить не удалось». В настоящее время как раз в отношении этих двух конститутивных функций жизни достигнуты благодаря биокибернетике и биохимии столь решительные успехи, что надежда объяснить в обозримом будущем своеобразие жизни, исходя из строения составляющего ее вещества и истории ее развития, уже не кажется всего лишь утопией. Во всяком случае, не представляется принципиально невозможным, чтобы приращение наших знаний позволило заполнить пропасть между неорганическим и органическим бытием некоторым континуумом промежуточных форм.

Но великая пропасть между объективно-физиологическим и субъективно переживаемым имеет совершенно иной характер, поскольку она обусловлена отнюдь не одним только пробелом в наших знаниях, но и априорной, заложенной в структуре нашего познавательного аппарата принципиальной невозможностью знать. Как ни парадоксально, непроницаемая стена между телесным и душевным существует лишь для нашего разума, но не для нашего чувства: как уже было сказано, когда мы говорим об определенном человеке, мы имеем в виду не объективно постижимую реальность его тела и не психическую реальность переживания, в которой нам не позволяет усомниться "очевидность его присутствия";* в действительности мы имеем в виду само собою разумеющееся, аксиоматически несомненное единство того и другого. Иными словами, мы вопреки всем интеллектуальным соображениям просто не в состоянии усомниться в принципиальном единстве тела и души! Отношение между ними Макс Гартман с полным правом назвал алогическим.

Проблемой тела и души мы в этой книге не занимаемся. Нас интересует сейчас лишь тот факт, что пропасть, разделяющая телесное и душевное, имеет принципиально иную природу, чем два других великих «разреза» в слоистой «конструкции» реального мира: между неживым и живым и между человеком и животным. Оба они суть переходы, каждый из которых обязан своим существованием некоторому исторически уникальному событию в становлении реального мира, и оба не только «в принципе могут быть заполнены мыслимым континуумом промежуточных форм»: мы знаем, что в определенные периоды времени такие промежуточные формы действительно существовали. Обманчивое впечатление зияющей пропасти возникает благодаря двум обстоятельствам: во-первых, в обоих случаях переходные формы были неустойчивы, т. е. представляли собой фазы, особенно быстро пройденные в ходе эволюции и вслед за тем исчезнувшие; во-вторых, громадная величина пройденного в обоих случаях шага эволюции делает особенно впечатляющим расстояние между краями только что заполненной пропасти.

Напротив, пропасть между телом и душой непреодолима – хотя, быть может, "только для нас", как говорил Николай Гартман, т. е. для того познавательного аппарата, которым мы оснащены. Я думаю, что эта пропасть непреодолима не только для нынешнего состояния наших знаний. Даже при самом утопическом их приращении мы не приблизились бы к решению проблемы тела и души. Своеобразные закономерности переживания в принципе невозможно объяснить с помощью физико-химических законов или законов, которым подчинена структура нейрофизиологического аппарата, какой бы сложной она ни была.

Две других великих пропасти в принципе могут быть преодолены: процессы развития, ведущие от неорганического к органическому и от животного к человеку, равно доступны подходам и методам естествознания – и притом как-то таинственно сходны. Параллели – хочется даже сказать: аналогии – между двумя величайшими фульгурациями, какие когда-либо происходили в истории нашей планеты, наводят на глубокое размышление. В первой главе я пытался объяснить, что жизнь в одном из конститутивных аспектов своей сущности есть познавательный процесс и что ее возникновение означает возникновение структуры, способной получать и хранить информацию и в то же время устроенной таким образом, что она может захватывать из потока рассеивающейся мировой энергии достаточно «горючего», чтобы питать пламя познания. Фульгурация этого первого познавательного аппарата привела к образованию первой великой пропасти.

Вторая великая пропасть, зияющая между высшими животными и человеком, также возникла вследствие фульгурации, создавшей новый когнитивный аппарат.

От вирусообразных предшественников жизни до наших ближайших животных предков структуры и функции, служившие для сбора «приспосабливающей» информации, оставались почти одинаковыми. Конечно, с усложнением центральной нервной системы индивидуальное обучение играло все более важную роль, а передача выученного от поколения к поколению начала даже способствовать, как мы знаем из 8-го раздела главы 7, длительному сохранению приобретенных знаний. Но, сравнивая по объему и долговечности информацию, сохраняемую обучением и традицией, с информацией, накопленной в геноме, мы приходим к выводу, что даже у наивысших живых существ, предшествовавших человеку, разделение труда между геномом и механизмами, воспринимающими мгновенную информацию, оставалось в общем и целом неизменным. Все, что даже самая умная обезьяна с самой богатой традицией знает благодаря собственному обучению и наследию своего «клана», если бы это можно было количественно выразить в "битах", заведомо оказалось бы ничтожной долей того, что хранит тот же вид обезьян в своем геноме. Даже у гораздо более простых животных наследственная информация, закодированная последовательностями нуклеотидов, заняла бы в словесном изложении много томов.

Итак, мы пренебрежем лишь таким количеством информации, каким действительно можно пренебречь, если скажем: в течение всех тех гигантских эпох истории Земли, на протяжении которых из предшественника жизни, стоявшего гораздо ниже бактерий, развились наши ближайшие предки, хранение знания было доверено цепным молекулам генома, и они же его приумножали находившимся в их распоряжении способом. И вот в конце третичного периода совершенно внезапно явилась на свет совсем иначе устроенная органическая система, которая взялась выполнять ту же функцию, но быстрее и лучше.

Если бы мы захотели дать определение жизни, то в него, безусловно, необходимо было бы включить функцию приобретения и хранения информации, а также структурные механизмы, осуществляющие то и другое. Но в это определение не вошли бы специфические свойства и функции человека. В этом определении жизни отсутствует существенная часть — все, что составляет человеческую жизнь, духовную жизнь*. Поэтому можно без всякого преувеличения утверждать, что духовная жизнь человека есть новый вид жизни. К особенностям этой жизни мы и должны теперь обратиться.

2. Наследование приобретенных признаков

Объем и значение обучения, которые уже у высших животных не столь уж незначительны, у человека возрастают во много раз. Рефлексия и понятийное мышление создают возможность долго сохранять сообщения механизмов, первоначально служивших лишь для получения мгновенной информации, и присоединять их к сокровищу выученного знания. Так сохраняются мгновенные прозрения, а процессы рационального объективирования поднимаются на высший уровень познания и приобретают новое значение. Но самое главное – независимая от объекта традиция, которую делает возможным понятийное мышление, приобретает отныне колоссальное влияние на функционирование всех процессов обучения.

Возникновение независимой от объекта традиции делает все выученное потенциально наследственным. Как я уже говорил, мы привыкли связывать с термином "наследственность" некоторое вполне определенное биологическое понятие, забывая о первоначальном юридическом смысле этого слова. Когда некий доисторический человек изобрел лук и стрелы, этими орудиями владело с тех пор не только его потомство, но и все его сообщество, а впоследствии, быть может, даже все человечество. Вероятность забыть их была не больше, чем вероятность обратного развития и "рудиментации" соматического органа, имеющего сравнимое значение для сохранения вида. Кумулируемая традиция означает не более и не менее как наследование приобретенных признаков.

Человеческое знание распространяется так быстро и так волшебно, что кажется простительным, когда многие забывают, что человеческий дух также имеет органическую, материальную основу. Счастливая догадка отдельного человека может существенно расширить «вечный» запас знаний человечества; мысль младшего может настолько повлиять на научную установку и даже на всю духовную позицию старшего, что было бы вполне правомерно считать младшего духовным отцом старшего. В молодости на мою естественнонаучную и вообще гносеологическую позицию очень сильно повлиял мой друг Густав Крамер, который был на восемь лет моложе меня. Он был воспитан в школе выдающегося биолога Макса Гартмана, который в свою очередь был большим почитателем Николая Гартмана, сильно повлиявшего на его установку в отношении внесубъективной действительности. Я перенял эту установку от моего друга Густава – ни он, ни я это не осознавали, – причем "наследование" целого комплекса приобретенных признаков вышло в обоих направлениях за границы "поколений".

Наследование приобретенных признаков вызывает ускорение темпов развития, затрагивающее все области человеческой жизни и, по всей вероятности, достаточно сильное, чтобы приводить с течением времени к распаду отдельных человеческих культур. Как известно, в последарвиновское время было много споров о том, наследуются ли приобретенные признаки. Однажды я придумал, наполовину в шутку, подходящий сюда естественнонаучный афоризм: "Часто мы осознаем, что некоторый процесс обычно не происходит, благодаря какому-нибудь исключительному случаю, из которого видно, что получается, если он происходит".


3. Духовная жизнь как сверхиндивидуальное явление

Как мы уже знаем, когда интеграция когнитивных функций сделала возможной фульгурацию, в результате которой возникло понятийное мышление и вместе с ним язык, обладающий синтаксисом, и способная к кумуляции традиция, предпосылкой этого была высокоорганизованная социальная жизнь предшествовавших человеку приматов. Эта фульгурация произвела, в свою очередь, колоссальное обратное воздействие на форму совместной жизни людей. Быстрое распространение знаний, выравнивание мнений всех членов общества и в особенности закрепление традицией определенных социальных и этических установок создали новый тип сообщества индивидов – более того, никогда прежде не существовавший тип живой системы. Его конститутивным системным свойством является именно тот новый тип жизни, который мы называем духовной жизнью.

Отдельное конкретное осуществление такой сверхиндивидуальной системы мы называем культурой. Бесполезно пытаться провести различие между культурной и духовной жизнью; наше определение культуры должно способствовать ясному осмыслению данного понятия. Эта новая система разделяет с другими, низшими формами жизни все уже известные нам конститутивные свойства; цикл положительной обратной связи, обеспечивающий получение информации и энергии, функционирует в принципе так же, хотя некоторые из физиологических и физических процессов, осуществляющих то и другое, совершенно новые.

Как уже говорилось в предыдущем разделе этой главы, передача приобретенного знания в системе человеческой культуры основана на механизмах, отличных от тех, которые используются в аналогичных процессах у любого другого вида животных или растений. Основанные на такой информации функции получения энергии частично также новы и своеобразны: человек – единственное живое существо, способное использовать в энергетическом хозяйстве своего вида не только те силы, которые происходят от энергии солнечного излучения и вводятся в круг жизни благодаря осуществляемому растениями фотосинтезу (образованию углеводородов с помощью солнечного света и хлорофилла).

Кроме того, благодаря наследованию приобретенных признаков возникает новый когнитивный аппарат, функции которого строго аналогичны функциям генома, поскольку процессы получения и хранения информации осуществляются в обоих случаях двумя различными механизмами, находящимися в отношении антагонизма и равновесия.

4. Социальное конструирование того, что считается верным

Каждому человеку традиция его культуры предписывает, чему и как он должен учиться. Но прежде всего она указывает четкие границы того, чему он не должен учиться. Из книги Питера Л. Бергера и Томаса Лакмена мы знаем, насколько зависят наши познавательные функции от влияния того, что считается «верным» и «настоящим» в культуре, к которой мы принадлежим. К «аппарату отображения мира» с которым мы являемся на свет, присоединяется духовная, культурная надстройка, снабжающая нас - точно так же, как структуры врожденных когнитивных механизмов, - рабочими гипотезами, определяющими направление дальнейшего, индивидуального приобретения знаний. Этот аппарат обладает своими собственными структурами; как любые структуры, они ограничивают степени свободы. Но теперь информация, на основе которой строятся рабочие гипотезы, исходит не из сокровищницы генома, а из гораздо более молодой и легче приспосабливающейся традиции нашей культуры. Поэтому она в меньшей степени испытана и менее надежна, но зато лучше отвечает современным требованиям.

Как уже говорилось, хотя структуры, в которых содержится все это знание, определяющее наш культурный аппарат отображения мира, имеют столь же материальную природу, как все другие хранилища знания, многие из них отличаются от всех дочеловеческих структур с такими же функциями тем, что состоят не из живого вещества. Значительная часть накопленного культурой общего знания, определяющего аппарат отображения мира и вместе с ним мировоззрение ее носителей, хранится в письменном виде, а в последнее время также на граммофонных пластинках и магнитных лентах.

Но несмотря на наличие у человеческой культуры таких «помощников памяти», к способности центральной нервной системы ее носителей хранить накопленную информацию предъявляются чрезвычайно высокие требования. Когда Арнольд Гелен назвал человека "недостаточным существом"*, имея в виду недостаточную приспособленность его органов, он не учел, что мозг человека приспособлен к задаче человеческой жизни необычайно хорошо. Не подлежит сомнению, что процесс увеличения полушарий головного мозга был запущен у наших предков в тот момент, когда фульгурация понятийного мышления и словесного языка сделала возможным наследование приобретенных признаков, которое не могло не ввести в действие - также с внезапностью фульгурации – селекционное давление в направлении увеличения полушарий. Такую мысль высказал однажды при мне Жак Моно – вскользь, как нечто само собой разумеющееся. Но в публикациях я этого напрашивающегося допущения не встречал, хотя читал много чрезвычайно натянутых объяснений внезапного увеличения головного мозга при становлении человека. Возникновение человека есть фульгурация кумулируемой традиции, а человеческий мозг – ее орган.

Лишь очень малая часть колоссального количества информации, содержащейся в аппарате отображения мира современного человека, зависящем от его культуры, доступна сознанию носителя этой культуры. Эта информация стала его "второй натурой", и он считает ее настоящей и верной с той же наивностью, с какой наивный реалист считает сообщения своих органов восприятия мгновенной информации внесубъективной реальностью. Как мы уже видели в начале "Пролегоменов", функция объективирования, составляющая, в свою очередь, основу всех дальнейших и высших этапов познания, опирается на знание собственного аппарата, отображающего внешнюю реальность. Немногие отдают себе ясный отчет в том, в сколь высокой степени зависят этот аппарат и его функции – а тем самым и все, что мы считаем истинным, правильным, достоверным и действительным – от социальных и культурных факторов. Исследователь, ставящий себе целью объективное изучение действительности, обязан знать и принимать в расчет наряду с априорными функциями нашего аппарата отображения мира эти культурно обусловленные функции человеческого познания и их ограничения.

Это, пожалуй, самая трудная задача, какую может поставить себе человек, стремящийся к объективному познанию этого мира. Во-первых, требуемому объективированию препятствуют ценностные ощущения, ставшие нашей второй натурой; другим препятствием является культура, духовная жизнь – высочайшая по уровню интеграции живая система, существующая на нашей планете: нам трудно подняться на еще более высокий уровень, откуда можно было бы ее рассмотреть.

Но это – наша обязанность. Именно потому, что наш аппарат отображения мира в значительной части сформировался под воздействием нашей собственной культуры, требование объективности – первое, которое мы предпослали постановке задачи этой книги, – вынуждает нас стараться выполнить также и требование Бриджмена. Как мы уже говорили, обязанность естественнонаучного исследования культуры и ее духовной жизни налагается на нас чувством ответственности перед собственной культурой, которой угрожают болезнь и упадок


Глава 9

Культура как живая система

1. Аналогия между филогенетическим и культурным развитием

Мы будем теперь исследовать человеческую культуру, подходя к ней так же, как подходят специалисты по сравнительному изучению эволюции к любой живой системе – таким же образом ставя вопросы и пользуясь такой же методикой. Если без предубеждения сравнить филогенез различных видов животных и растений с историей различных культур, мы увидим в них два типа жизненных процессов; и хотя протекают они на разных уровнях интеграции, те и другие, как и все живое вообще, представляют собой «предприятия по одновременному приобретению силы и знания»*.

Чтобы занять, насколько возможно, объективную позицию, вообразим, что с Марса явился неоднократно уже упоминавшийся нами зоолог и что на сей раз он – профессиональный исследователь эволюции, сведущий в социологии различных видов животных и особенно «государственных насекомых», но ничего не знающий о специфических функциях человеческого духа – в частности, об ускорении темпа развития, вызванном наследованием приобретенных признаков. Если такой исследователь сравнит, например, одежду и жилища ньюйоркцев и папуасов центральной части Новой Гвинеи, он, несомненно, решит, что эти культурные группы принадлежат к разным видам и, может быть, даже к разным родам. А так как наш марсианин ничего не знает о порядках промежутков времени, необходимых для процессов эволюции, то при изучении культурных и естественно-исторических эволюционных рядов ему, может быть, вообще не придет в голову, что это два разных ряда явлений.

Аналогии между двумя типами творческих процессов заходят так далеко, что для их исследования были независимо изобретены в разных областях знания одинаковые методы. Лингвист судит о происхождении современных слов, сравнивая их между собой и находя их сходные и различные черты, и точно так же поступает специалист по сравнительной морфологии, реконструирующий происхождение соматических признаков. Такой сравнительный метод в принципе применим ко всем областям культурного развития.

Однако применен он был к ним довольно поздно, потому что этому препятствовали те же идеологические и типологические привычки мышления, из-за которых так поздно началось настоящее сравнительное исследование поведения. По тем же идеологическим мотивам до недавнего времени многие авторы, занимавшиеся философией истории, жестко придерживались постулата единообразного исторического развития всего человечества. Лишь относительно недавно А. Тойнби, О. Шпенглер и другие ясно осознали, что единство человеческой «цивилизации» — такая же фикция, как единство филетического развития* древа жизни. Каждая его веточка, каждый вид растет на свой страх и риск в своем собственном направлении – и точно так же ведет себя каждая отдельная культура! В области, которая «до вчерашнего дня» давала приют лишь крестьянскому населению и неустойчивым племенным союзам, могут, по выражению Ганса Фрейера, «как будто за одну ночь» вырасти храмы и пирамиды, укрепленные города и государственная власть.

То обстоятельство, что это неоднократно происходило в разное время и в разных местах земного шара, ввело философию истории, по словам Фрейера, «в соблазн конструировать своего рода модели, хотя и не объяснявшие это чудо высокой культуры, но сводившие его к некоторой понятной формуле. Но чем глубже современная историческая наука с ее археологическими методами и сравнительным языкознанием раскапывает начальные периоды этих культур, тем сомнительнее становятся такие модели и тем яснее обнаруживается, что уже истоки этих культур так же сильно индивидуализированы, как их дальнейшее развитие». Таким образом, человеческие культуры возникают не в соответствии с постулатом унифицирующей философии истории, то есть в линейной последовательности и по единому закону, а независимо друг от друга, точно так же, как возникают виды животных и растений, – "полифилетически", как сказал бы исследователь эволюции.

Итак: возникновение тех сложных живых систем, которые мы будем вместе с историками называть высокими культурами, каждый раз происходит, по всей вероятности, вследствие фульгураций, аналогичных тем шагам эволюции, в результате которых возникают виды животных. Можно даже предположить, что в основе любого культурного прогресса лежит интеграция ранее существовавших подсистем, которые были до того независимыми: известно, что высокие культуры возникали особенно часто, если не всегда, в случаях, когда пришлый народ близко соприкасался с другим, оседлым. По-видимому, прививка чужого культурного богатства – "La Greffe" [Прививка (фр.)], как ее назвал Поль Валери*, – часто оказывалась импульсом, вызывавшим культурные фульгурации. Это явление, характерное для истории культуры, стало возможным благодаря наследуемости приобретенных признаков.

Влияние, оказываемое высокими культурами друг на друга посредством таких прививок, могло быть весьма велико. Тем не менее в своем полном расцвете каждая из них настолько отличается от всякой другой, что слово «фантастически» кажется слишком слабым. Никакая фантазия не могла бы выдумать такое разнообразие. «Если сопоставлять какие-нибудь наугад взятые характерные для них предметы, сравнимые по размерам, – говорит Фрейер, – например, иероглифическую надпись и клинописный текст, пирамиды в Гизе и руины ступенчатых башен в Уруке и Уре, рельеф Древнего царства и относящуюся к тому же времени стелу в честь победы аккадского царя Нарамсина, дворцы минойского Крита с их фресками и архитектуру и изобразительное искусство существовавшего в те же времена хеттского царства, – то каждый раз, посмотрев и другую сторону, мы внезапно попадаем в другой мир, и необходимо известное интеллектуальное усилие, чтобы не дать различиям обостриться до противоречий».

Глубокая мысль, содержащаяся в этих словах, справедлива в отношении многообразия филогенетически возникших форм жизни точно так же, как в отношении исторически возникшего разнообразия культур. Чтобы подавить в себе общечеловеческую склонность ошибочно толковать различия, усматривая в них противоречия, действительно необходимо «интеллектуальное усилие». Разделение мира явлений на пары противоположностей есть врожденный принцип упорядочения, априорный принудительный стереотип мышления, изначально свойственный человеку. Для многих мыслителей вытекающая отсюда склонность образовывать дизъюнктные (взаимно исключающие) понятия совершенно непреодолима. Но как ни важна эта склонность в качестве общего упорядочивающего принципа, настоятельно необходимо ее сдерживать,* особенно если мы хотим исторически понять разнообразие форм, возникших в результате роста и ветвления живого дерева эволюции. Мышление в дизъюнктных понятиях — один из корней типологического подразделения и систематики. Нам, немцам, оно, по-видимому, особенно близко; многим нашим великим мыслителям, в том числе Гёте, оно помешало открыть эволюционное происхождение живых существ. И точно так же, как в случае эволюции видов, уклонение от требуемого Фрейером интеллектуального усилия препятствует познанию в истории человеческой культуры,

К идеологическим причинам, по которым «гуманитарно ориентированные» историки не в состоянии понять действительный ход истории культуры, относится также идеалистическая вера в существование некоего плана мироздания. Как показывает опыт, очень многие люди просто не могут примириться с тем фактом, что ход истории – точно так же, как ход филогенеза – направляется лишь случаем и необходимостью.

2. Филогенетические основы развития культуры

Параллели и аналогии между филогенетическим и культурным становлением, о которых шла речь в предыдущем разделе, легко могут привести к представлению, будто эти процессы хотя и выполняют одинаковые функции и могут сменять друг друга, в остальном никак между собой не связаны, протекают «рядом», но отдельно, и никаких причинных отношений между ними нет. Тем самым снова открывается путь к ошибочному дизъюнктному способу построения понятий. На подобном представлении основывается также широко распространенное мнение, что культурное развитие резко отделено «горизонтальной чертой» от результатов предшествовавшей эволюции, якобы завершившейся с «возникновением человека».

То же ложное представление лежит в основе мнения, что все «высшее» в человеческой жизни – и прежде всего все более «тонкие» структуры социального поведения – обусловлено культурой, а все «низшее» происходит от инстинктивных реакций. На самом же деле человек сделался культурным существом, каким он является теперь, в ходе типичного эволюционного становления. Перестройка человеческого мозга под селекционным давлением кумуляции традиционного знания была не культурным, а филогенетическим процессом. Она совершилась после фульгурации понятийного мышления. Вероятно, одновременно с ней произошли полное выпрямление тела и более тонкая дифференциация мускулатуры руки и пальцев.

Неправомерно также считать, что эволюционное изменение нашего вида прекратилось. Напротив, быстрое преобразование человеческого жизненного пространства и предъявляемые им требования приводят к допущению, что вид Homo sapiens находится в настоящее время в состоянии быстрого генетического изменения. В пользу этого допущения говорят и наблюдаемые факты – например, быстрое увеличение размеров тела и другие признаки, обусловленные доместикацией* человека. И мы вынуждены признать, что в развитии человека участвуют процессы двух типов, хотя и весьма различные по своим темпам, но теснейшим образом взаимодействующие между собой: медленное эволюционное развитие и во много раз более быстрое культурное.

Одна из важнейших задач исследования поведения состоит в том, чтобы отличать воздействия этих процессов друг от друга и находить их истинные причины. Различение филогенетически запрограммированных и обусловленных культурой норм социального поведения имеет очень большое практическое значение – прежде всего потому, что при их патологических нарушениях показаны совершенно разные терапевтические меры в зависимости от того, к какому типу элементов поведения эти нарушения относятся. В теоретическом же аспекте основная задача – установить происхождение приспособительной информации, определяющей видосохраняющую ценность той или иной формы поведения.

Различные средства для такого анализа предоставляет нам сравнительный метод. Одно из них – нахождение относительной скорости, с которой изменяется во времени определенный признак или группа признаков. Еще до того, как при фульгурации понятийного мышления возникло наследование приобретенных признаков, во много раз ускорившее темп их изменения, отдельные конструктивные элементы и структурные принципы изменялись с весьма различными скоростями. Например, структурный принцип клеточного ядра остался одним и тем же от одноклеточных до человека; еще старше микроструктура генома. Напротив, макроскопическое строение различных живых существ принимало в течение того же времени развития все мыслимые формы. Мухомор и омар, дуб и человек настолько непохожи друг на друга, что если бы мы знали лишь эти «кончики ветвей» древа жизни, то нелегко было бы прийти к мысли, что они выросли из общего корня, – хотя это не подлежащий сомнению факт. Именно это сбивающее с толку разнообразие форм приводит к безнадежным попыткам упорядочить их с помощью процедур чистой типологии.

Для сравнительного изучения эволюции на его нынешнем этапе очень важно уметь определять скорость «потока признаков»; при этом признаки, общие большим группам организмов, можно с полным основанием считать «консервативными». Например, из того факта, что у всех организмов, обладающих клеточным ядром («эукариот») оно имеет одинаковую структуру, правомерно сделать вывод, что эта структура очень стара, а потому ее «таксономическое достоинство» очень велико. Чем меньше таксономическая группа, объединяемая некоторым признаком, тем этот признак, как правило, моложе. Между самыми быстрыми и самыми медленными типами филогенетического изменения признаков существуют все мыслимые переходы. Самые быстрые из них сравнимы по длительности с культурно-историческими процессами. Например, многие домашние животные в течение исторической эпохи столь сильно изменились по сравнению с их дикими предками, что их можно считать новыми видами.

Но даже самые быстрые из всех известных нам филогенетических процессов настолько уступают в скорости культурно-историческим изменениям, что различие темпов можно использовать для распознавания природы процессов изменения. Если мы обнаруживаем, что определенные формы движения или нормы социального поведения являются общечеловеческими, т. е. наблюдаются в совершенно одинаковой форме у всех людей всех культур, отсюда с вероятностью, граничащей с достоверностью, вытекает, что они запрограммированы филогенетически и закреплены в геноме. Иначе говоря, крайне маловероятно, чтобы нормы поведения, закрепленные лишь традицией, оставались неизменными в течение столь длительных промежутков времени. Как выглядит подобное доказательство филогенетической запрограммированности некоторых форм человеческого поведения, можно продемонстрировать на примере поразительного совпадение результатов двух на первый взгляд далеких друг от друга направлений исследования.

Одно из них – изучение некоторых форм человеческого поведения методами сравнительной этологии. Есть все основания допустить, что в эмоциональной сфере, играющей столь важную роль в мотивации нашего социального поведения, содержится особенно много филогенетически закрепленных, унаследованных элементов. Как знал уже Чарлз Дарвин, выражения душевных переживаний содержат особенно много врожденных форм движения, присущих человеку как виду. Исходя из этого допущения, И. Эйбль-Эйбесфельдт сделал выразительные движения человека предметом сравнительного исследования на материале всех культур, какие были ему доступны. Он заснял на кинопленку ряд типичных выразительных движений, производимых в определенных стандартных ситуациях – таких, как приветствие, прощание, спор, ухаживание, радость, страх и т. д. Благодаря встроенной призме объектив был направлен перпендикулярно истинному направлению съемки; поэтому люди не подозревали, что их снимают, и вели себя непринужденно. Результат был столь же прост, сколь поразителен: формы выразительных движений оказались тождественными, даже при самом точном анализе с помощью «лупы времени»,* у папуасов центральной части Новой Гвинеи, у индейцев вайка в верховьях Ориноко, у бушменов Калахари, у тжимба* на плато Каоко, у австралийских аборигенов, у высококультурных французов, южноамериканцев и других представителей нашей западной культуры.

Другим направлением исследований, которое совершенно независимо привело к таким же результатам, стала, как это ни удивительно, лингвистика – сравнительное изучение языка и его логики. Однажды в разговоре об общих проблемах языкового взаимопонимания моя жена выразила удивление, как вообще возможен перевод с одного языка на другой. Каждый старательный ученик, изучающий язык, уверенно задает вопрос, как по-японски или по-венгерски "уже", "хотя" или "впрочем" и удивляется, если в иностранном языке в виде исключения нет точно соответствующего слова.* И в самом деле, как мы теперь знаем, всем людям всех народов и культур присущи определенные врожденные структуры мышления, не только лежащие в основе логического строения языка, но попросту определяющие логику мысли. Ноам Хомский и Р. Г. Леннеберг пришли к такому выводу в результате сравнительного изучения структуры языков; другим путем пришел к сходным взглядам Герхард Гёпп, показавший в книге Эволюция языка и разума», «насколько неправомерно разделение психики* на внешнюю часть – язык и внутреннюю – мышление, тогда как в действительности это две стороны одного и того же явления». Из представителей гуманитарных наук близкие взгляды высказал только австрийский ученый д-р Ф. Деккер, не занимающий академической должности.

Никто не станет отрицать, что понятийное мышление и словесный язык при возрастании их дифференциации влияли друг на друга. Уже самонаблюдение показывает, что при трудных процессах мышления приходится прибегать к помощи словесных формулировок, пусть даже используя их только в качестве мнемотехнического средства, как карандаш и бумагу при счете. Структуры логического мышления, несомненно, существовали еще до появления синтаксического языка, но так же несомненно, что их нынешний высокий уровень дифференциации никогда не был бы достигнут без взаимодействия мышления и речи.

Кроме сравнения родственных форм – т. е. происходящих от общих предков, – исследователь поведения располагает еще одним средством, позволяющим отличать индивидуально выучиваемые и передаваемые традицией шаблоны поведения от врожденных, возникших филогенетически: подопытное животное выращивают с момента рождения или вылупления из яйца в искусственных условиях, намеренно лишая его некоторых возможностей получения информации. Подобный эксперимент над человеком по понятным причинам невозможен, но можно оценить результаты тех жестоких "экспериментов", которые ставит природа, лишая детей от рождения таких источников опыта, как зрение и слух. И. Эйбль-Эйбесфельдт снимал на пленку и анализировал выразительные движения этих несчастных детей, ставя вопрос таким же образом и пользуясь той же методикой, что и при исследовании культур. Результат был таким же простым и красноречивым: именно те выразительные движения, которые при сравнительном исследовании оказались тождественными у людей всевозможных культур, почти без исключений обнаруживались в той же форме у детей, родившихся глухими и слепыми. В свете этого факта рушится еще и сегодня упорно защищаемая многими антропологами теория, согласно которой все социальное и коммуникативное поведение человека определяется исключительно культурной традицией.

Хомский и лингвисты его школы, как уже говорилось, пришли к своему выводу в принципе таким же путем, на каком Эйбль-Эйбесфельдт доказал генетическую запрограммированность выразительных движений: абстрагировав законы, справедливые для все человеческих культур. Их гипотеза, как и гипотеза исследователей, занимавшихся этологией человека, получила серьезную поддержку в результате изучения онтогенеза, в особенности в условиях, когда индивид лишен опыта общения.

Уже при нормальных условиях выясняется, что когда ребенок учится говорить, он не подражает, как попугай, словам и предложениям: у него заранее имеются некоторые правила построения предложений. Как удачно выразился однажды Отто Кёлер, ребенок, собственно, не учится говорить, а лишь выучивает вокабулы (Vokabeln).* Изучение детей, родившихся глухими и слепыми, редко дает ценные результаты для анализа врожденных структур мышления и речи – по той очевидной причине, что лишь в редчайших случаях центральное повреждение мозга, полностью выключающее зрение и слух, не нарушает функции мозга в целом настолько, что это существенно препятствует логическому мышлению.

Тем не менее мы знаем один случай, имеющий поистине колоссальное познавательное значение, которое в настоящее время часто недооценивается, так как модная научная глупость запрещает считать однократное наблюдение, не допускающее ни "воспроизведения", ни статистической оценки, законным источником научного познания. Я имею в виду простое описание психического развития слепоглухонемой девочки Хелен Келлер, составленное ее учительницей Энн М. Салливан. Значение этого документа вряд ли можно преувеличить. Он возник в результате единственного в своем роде счастливого стечения обстоятельств: необычайно талантливая учительница, которая была в то же время отличным наблюдателем, получила возможность обучать высокоодаренного, едва ли не гениального ребенка, на котором природа поставила жестокий эксперимент, полностью выключив обе важнейшие области чувственного опыта, и наблюдать последовательные успехи своей ученицы.*

Возникает вопрос: как могло случиться, что богатые материалы этого единственного в своем роде источника знания не стали общеизвестными в кругах психологов и исследователей поведения? Я полагаю, что знаю ответ. То, что сообщает Энн М. Салливан о легкости и быстроте, с которой ее ученица осилила на первый взгляд неразрешимую задачу освоить словесный язык и построить сложнейшие абстрактные понятия, опираясь исключительно на сообщения, выписанные на ладони пальцевым алфавитом, должно показаться совершенно невероятным каждому, кто увяз в догмах бихевиоризма. Но кто знает кое-что об этологии и об упомянутых выше результатах современной лингвистики, тот отнесется к рассказу Энн Салливан с полным доверием, хотя многому удивится больше, чем, по-видимому, удивлялась она сама.

6 марта 1887 года Энн Салливан начала обучать Хелен Келлер, родившуюся 27 июня 1880 года. До этого девочка почти все время сидела на коленях матери, отвечавшей с любовным пониманием на потребность ребенка в тактильном общении. Как видно из более позднего замечания Энн Салливан, у Хелен были тогда два жеста, которыми она показывала, что хочет есть или пить, но никаких символических или словесных сообщений она не понимала. Энн Салливан начала обучение с того, что стала писать девочке на ладошке пальцевым алфавитом не только отдельные слова, а сразу целые предложения — точно так же, как обычный воспитатель разговаривает со слышащим ребенком. Через два дня после первого знакомства она подарила Хелен куклу — кажется, девочка играла с куклами и раньше — и написала на ее ладошке слово "doll" [Кукла (англ.)]. Так же поступала она и с другими, самыми разнообразными предметами: пользовалась не упрощенными образными символами, а с самого начала обычным буквенным алфавитом.

Если бы я не знал об успешном результате и кто-нибудь спросил бы меня, возможно ли, чтобы глухой и слепой человек сразу научился читать таким способом, не научившись сначала говорить, я не колеблясь ответил бы отрицательно. Но Хелен в первый же день обучения не только установила мысленную связь между сигналом и получением желаемого предмета, но, что гораздо невероятнее, моторно воспроизвела этот сигнал и передала обратно! При этом она, разумеется, еще не выделила в сообщении букв, а реагировала на общий образ тактильной последовательности, которую затем воспроизвела – правда, в искаженном, но узнаваемом виде. Уже одно то, что она попыталась это сделать, переходит границы вероятного!

20 марта Хелен попыталась вступить в общение со своей любимой собакой, написав ей на лапе первое выученное слово "doll". 31 марта она владела уже восемнадцатью существительными и тремя глаголами и начала спрашивать, как называются предметы: приносила их учительнице и подставляла ладошку. Это значит, что у нее была острая потребность усваивать такие мысленные связи. Как здесь не вспомнить историю Адама, чья встреча с миром началась с того, что он дал вещам имена!

Но к этому времени Хелен еще не полностью владела принципами словесной символики; это видно, в частности, из того, что вначале она не умела различать существительные и глаголы. Как рассказывает Энн Салливан, «слова mug [Кружка (англ.)] и milk [Молоко (англ.)] затрудняли Хелен больше всех других. Она путала эти существительные с глаголом drink [Пить (англ.)]. He зная слова "пить", она помогала себе тем, что каждый раз, передавая по буквам mug или milk, выполняла пантомиму питья» (курсив мой). Здесь Энн Салливан попутно, как бы на полях, упоминает нечто очень важное, о чем она говорила в своем отчете и до того, уделяя этому еще меньше внимания: слепоглухонемой ребенок пользовался, чтобы быть понятым, подражательными движениями. Это приближается к настоящему образованию символов не меньше, чем сигналы, которые ребенок к тому времени научился понимать и даже передавать. Все они вначале относились к «действующим вещам», по выражению Якоба фон Юкскюля: «doll» означало и «куклу», и «играть с куклой», «cake» – «пирожное» и «есть пирожное». По той же причине поначалу были неразличимы для ребенка понятия «mug», «milk» и «drink».

Разделение символов предметов и действий произошло у Хелен Келлер в высшей степени драматически. Лучше всего дословно привести рассказ об этом событии самой Энн Салливан. 5 апреля она записала в своем дневнике: «Когда я сегодня утром ее умывала, она захотела узнать, как называется вода. Если она хочет о чем-нибудь узнать, она это показывает и поглаживает мне руку. Я написала на ее руке буквы w-a-t-e-r [Вода (англ.)] и до конца завтрака больше об этом не думала. А потом мне пришло в голову, что с помощью этого нового слова можно будет раз навсегда объяснить ей различие между mug и milk. Мы пошли к насосу, и я велела Хелен держать свою кружку под краном, пока я качала воду. Когда потекла холодная вода и кружка переполнилась, я написала на ее свободной руке: w-a-t-e-r. Это слово, сразу последовавшее за ощущением текущей по руке холодной воды, озадачило ее. Она уронила кружку и стояла как вкопанная. Лицо ее просияло новым, небывалым выражением. Она несколько раз написала на моей руке слово "water", потом присела на корточки, коснулась земли и спросила, как она называется, и так же показала на насос и на решетку. Потом вдруг повернулась ко мне и спросила, как меня зовут. Я написала на ее руке: «teacher» [Здесь: учительница (англ.)]. Когда няня принесла к насосу ее маленькую сестренку, Хелен написала «baby» [Младенец, «бэби» (англ.)] и показала на няню. На всем обратном пути она была чрезвычайно возбуждена и спрашивала названия всех предметов, к которым прикасалась; за несколько часов к ее словарному запасу добавилось 30 слов». На следующий день Энн Салливан продолжала: «Сегодня утром Хелен встала, как сияющая фея, перелетала от одного предмета к другому, спрашивая об их названиях, и целовала меня – просто от радости. Когда я вчера ложилась спать, Хелен бросилась по собственному побуждению в мои объятия и в первый раз поцеловала меня; сердце мое подпрыгнуло – так было оно переполнено радостью». Как мы знаем из предыдущей части отчета Салливан, до тех пор в телесных контактах между учительницей и ученицей поддерживалось достигнутое с немалым трудом ранговое отношение. Но теперь к уважению добавились горячая любовь и благодарность.

Столь же характерно, сколь прискорбно, что в более поздней литературе о глухонемых детях нельзя найти ни одного отчета, где возникновение понимания символов было бы прослежено с ясностью, хотя бы приближающейся к той, которой отличаются приведенные отрывки из этой недостаточно оцененной книги. Энн Салливан была разумная и, пожалуй, даже гениальная женщина, и ей выпало редкое счастье обучать ребенка, у которого хотя и было нарушено чувственное восприятие, но не было нарушений других функций мозга – более того, несомненно особо одаренного ребенка. Было и другое счастливое обстоятельство: в то время еще не набрали силу догмы психологической школы, которая считает любое единичное наблюдение «анекдотическим» и любое эмоциональное участие антинаучным. Поэтому Энн Салливан, исполненная непосредственности и сердечной теплоты, вела себя педагогически правильно и сделала из своих успехов этологически правильные выводы. Ее мнения о том, как ребенок овладевает языком, очень близки к нашим представлениям о так называемых врожденных предрасположениях к обучению, вытекающим из исследований Эйбль-Эйбесфельдта, Гарсиа и других. Она говорит, например: «Ребенок является на свет со способностью к обучению и учится по собственному побуждению, если только имеются необходимые для этого внешние стимулы». В другом месте она говорит о Хелен: «Она учится, потому что не может иначе – точно так же, как птица учится летать». А птица имеет такую способность от рождения!

Из исследований Ноама Хомского мы знаем, как высоко дифференцирован общечеловеческий врожденный аппарат понятийного мышления и как много его деталей закреплено наследственно (5). Мы не учимся думать, а выучиваем – точно так же, как словарь – символы вещей и отношений между ними, вкладывая выученное в ранее сформировавшуюся «несущую конструкцию», без которой мы не могли бы думать и вообще не были бы людьми. Вряд ли есть другие факты, так же ярко свидетельствующие о существовании этого врожденного аппарата понятийного мышления, построения и понимания символов, как те, которые просто и беспристрастно сообщает нам Энн Салливан.

Удивительная быстрота, с которой у Хелен Келлер развивалось понятийное мышление, показывает прежде всего, что при этом не строилось нечто ранее отсутствовавшее, а лишь приводилось в действие нечто уже существовавшее и ожидавшее включения. Уже в тот день, когда началось обучение, она осмысленно передает обратно сообщенные ей символы. Через 14 дней Хелен пытается передать буквенное сообщение собаке; еще через 11 дней в ее распоряжении уже больше тридцати буквенных сигналов, четырьмя из которых она овладела, задавая вопросы; через 5 дней после этого она внезапно постигает различие между существительным и глаголом и знает с тех пор, что каждая вещь и каждое действие как-то «называются». 19 дней спустя Хелен образует предложения: когда она хочет дать своей новорожденной сестренке твердые конфеты и ей этого не позволяют, она передает по буквам: «Baby eat no» ["Бэби есть нет" (англ.)]. И затем: «Baby teath no, baby eat no» ["Бэби зубы нет, бэби есть нет" (англ.)]. Еще через 14 дней Хелен использует союз «и». Ей велят закрыть дверь, а она спонтанно прибавляет: «and lock» — и запереть. В тот же день она обнаруживает новорожденных щенков своей собаки и сообщает по буквам взрослым, которые об их появлении еще не знают: «baby dog» ["Бэби-собака" (англ.)]. Потом, основательно обласкав и ощупав щенков, высказывает: «Eyes shut, sleep no» ["Глаза закрыты, спать нет" (англ.)]. Кроме того, в тот же самый день она овладевает наречием «very» ["Очень" (англ.)].

Потребность усваивать новые значения слов хорошо видна из того, что каждый раз, как только для нее становится ясным смысл нового слова, она проверяет свое понимание, употребляя новый символ по-разному. В случае «very» она говорит: «baby small, puppy very small» ["Бэби маленький, щенок очень маленький" (англ.)] (употреблять слово puppy [Щенок (англ.)] вместо baby dog она научилась сразу), потом приносит два камешка – маленьких, но разной величины - и показывает их учительнице один за другим, говоря: «stone small — stone very small» ["Камень маленький — камень очень маленький" (англ.)].

Не прошло и трех месяцев с тех пор, когда она не могла еще сказать ни одного слова, и она уже пишет алфавитом Брайля вполне осмысленное письмо другу; она так одержима чтением, что несмотря на запрещение протаскивает вечером в постель книгу, напечатанную алфавитом Брайля, чтобы тайком читать ее под одеялом. Несколько дней спустя, когда ей показывают новорожденных поросят, она спрашивает: «Did baby pig grow in egg? Where are many shells?» ["Бэби свинья росла в яйце? Где много скорлуп?" (англ.)]. К концу июля она научилась разборчиво и быстро писать карандашом и стала пользоваться этим, чтобы объясняться. К этому времени она уже открыла вопросы «почему?» и «зачем?» и без конца докучала взрослым своей жаждой все знать. В сентябре она начала правильно употреблять местоимения, вскоре после того появился глагол «быть» – «to be», но артикли еще долго кажутся ей ненужными. В сентябре 1888 года она усваивает сослагательное наклонение, употребляет ирреальное и условное наклонения* не только правильно, но и с явным предпочтением, и вообще старается употреблять столь изящный и изысканный синтаксис, что у восьмилетней девочки это производит впечатление некоторой аффектации. Но нужно отдать себе отчет в том, что у этого ребенка решительно все переживания, в том числе переживания красоты и добра, исходили исключительно из буквенных текстов и имели чисто языковой характер. Неудивительно, что она так полюбила язык.

Энн Салливан, по ее собственным словам, "полностью изгнала из преподавания грамматику с множеством ее запутанных классификаций, терминов и парадигм", но никогда не говорила с Хелен упрощенными фразами, а всегда соблюдала правильный синтаксис, не опуская наречий, местоимений и т. д. Сама же Хелен говорила вначале упрощенными предложениями, а потом стала постепенно включать в них дополнительные элементы, последним из которых был артикль. Вот что говорит Салливан о поразительной быстроте, с которой Хелен Келлер справилась с этой труднейшей задачей: «Мне странно, что это вызывает удивление – это ведь так просто. Сообщить ребенку название понятия, уже ясного его душе, несомненно, так же легко, как название предмета; и так же несомненно, что заучивать слова, для которых в душе ребенка нет еще соответствующих представлений, было бы для него геркулесовым трудом». Но при этом она упускает из вида, что если бы Хелен Келлер пришлось за время с марта 1887 по сентябрь 1888 года абстрагировать во всем их совершенстве сложнейшие правила грамматики и логики языка, это было бы несравненно б`ольшим достижением, чем усвоение словарного запаса и значений символов. Очевидная невозможность такого гигантского достижения представляет собой в моих глазах неопровержимое доказательство правильности теорий Ноама Хомского.*

Выразительные движения, общечеловеческий характер которых был доказан Эйбль-Эйбесфельдтом, и только что рассмотренные структуры мышления и речи, также врожденные, – это всего лишь два примера шаблонов поведения, программы которых были выработаны в ходе эволюции нашего вида и хранятся в его геноме. Можно допустить, что то же самое верно для бесчисленного множества других норм поведения. Как мы уже говорили, еще Чарлз Дарвин предположил, что большaя часть чувств (Gefuhle) и аффектов (Affekte) – английское слово "emotion" имеет смысл, охватывающий оба этих немецких слова, – и связанных с каждым из них форм поведения "инстинктивна", т. е. является генетически закрепленным свойством нашего вида. Правдоподобие этой гипотезы Дарвина значительно возросло, когда Эйбль-Эйбесфельдт доказал, что она безусловно верна для внешних выражений чувств и аффектов. Весьма вероятно, что в структуре человеческого общества врожденные нормы поведения играют особо важную роль. Антропологи Лайонел Тайгер и Робин Фокс сделали успешную попытку составить общую "биограмматику" социального поведения человека, поставив вопрос таким же образом и использовав такую же методику, как Эйбль-Эйбесфельдт и группа Хомского. Их книга "The Imperial Animal" [Буквально – "Имперское животное" (англ.); впрочем, imperial имеет также значения "властное", "повелительное"] – гениальное дерзание, и при всей смелости выдвинутых в ней утверждений важнейшие из них вполне убедительны.

Общим свойством всех укорененных в наследственном материале программ поведения является резистентность по отношению к «изменяющим» влияниям человеческой культуры. Высокодифференцированные комплексы форм поведения, существование которых было доказано «со столь разных сторон», неизменно и в одинаковой форме свойственны всем людям всех культур. Исключительную важность этого факта может оценить лишь тот, кто знает, как бесконечно далеки во всем остальном друг от друга обычаи, достижения и идеалы разных культур – вспомним приведенные выше цитаты из Ганса Фрейера. Совпадение таких норм поведения означает гораздо больше, чем просто их независимость от культурных влияний: оно означает важнейшую и непреодолимую силу их сопротивления таким влияниям. Прочность этих структур поведения делает весьма правдоподобным допущение, что они выполняют некоторую необходимую опорную функцию. Они образуют каркас – своего рода «скелет» – нашего социального, культурного и духовного поведения, определяя тем самым форму человеческого общества. Человек, как говорит Арнольд Гелен, «по своей природе есть культурное существо». Это значит, что уже его природные и наследственные задатки таковы, что многие связанные с ними структуры не могли бы функционировать, если бы не было культурной традиции. Но, с другой стороны, если бы не было этих структур, традиция и культура были бы невозможны. Увеличенный передний мозг не мог бы функционировать без кумулирующей традиции, но возник он только вместе с нею, и только благодаря ему она стала возможной. То же верно для важнейшей части переднего мозга – центра речи: с одной стороны, без его функции не было бы логического и понятийного мышления, с другой – его функционирование было бы невозможно без словарного запаса, сформировавшегося в течение тысячелетий благодаря культурной традиции.

Когда мы хотим понять или объяснить другим, как устроена и как функционирует некоторая сложная живая система, мы, как правило, начинаем с ее наименее изменчивых частей. Все учебники анатомии начинаются с описания скелета. Этот обычный порядок изложения основан на том простом и убедительном соображении, что в разнообразных взаимодействиях, из которых состоит функция такой системы, наименее изменчивые элементы чаще всего оказываются причинами и реже всего следствиями.

В этологии оправдало себя правило начинать изучение вида животных с составления так называемой этограммы, т. е. с инвентаризации свойственных ему филогенетически запрограммированных форм поведения. Одна из причин, до сих пор еще препятствующих более глубокому пониманию человеческого поведения – отказ зашедшей в идеологический тупик философской антропологии принимать во внимание врожденные структуры поведения человека и даже допускать возможность их существования.

Это особенно вредно потому, что наследственные инварианты человеческого поведения, несомненно, играют важную роль в патологии культурного развития. Например, представляется вероятным, что регулярно повторяющаяся гибель высоких культур является следствием расхождения между скоростями развития филогенетически запрограммированных норм поведения и норм, определяемых традицией. (Первым это осознал Освальд Шпенглер.) Культурное развитие человека обгоняет его «природу», и в результате дух может стать, по выражению Людвига Клагеса, противником души. Было бы крайне важно узнать обо всех этих явлениях больше.

3. Возникновение и дивергентное развитие культур

Уже то обстоятельство, что историю и исторические связи различных культур можно исследовать такими же методами, как эволюцию и родственные отношения видов животных (см. 1-й раздел настоящей главы), указывает на существование далеко идущих аналогий. А поскольку способ возникновения «такого-то вида» или «такой-то культуры» важен также для уточнения связываемых с этими терминами понятий, необходимо рассмотреть его более детально.

Когда популяция животных одного вида навсегда разделяется на две части – например, когда в результате геологического события возникает непреодолимая преграда, проходящая через ареал его обитания, – то разделенные части популяции развиваются по-разному даже в случае, если условия жизни в разъединенных ареалах не производят отбора в разных направлениях. Случайного характера процессов наследственности, вызывающих постепенное изменение, вполне достаточно, чтобы две популяции, не связанные между собой обменом генов, стали отличными друг от друга.

Напротив, постоянный обмен наследственными «капиталами» – так называемая панмиксия – внутри популяции препятствует ее распаду на два вида, даже если ее части подвергаются по-разному направленному отбору. Рассмотрим упрощенный пример, когда на северной границе ареала обитания некоторого вида млекопитающих климат производит селекционное давление в сторону густошерстности, а на южной границе условия противоположны. Пока северная и южная популяции неограниченно обмениваются генами, морфологическое развитие вида будет компромиссным между этими тенденциями. Если же генный обмен между северной и южной популяциями будет ограничен, то селекционное давление сможет в каждой из них приспособить генетический материал к местным условиям. По обоснованному суждению Эрнста Майра, окончательное формирование нового вида в принципе возможно лишь вследствие изоляции, в большинстве случаев географической. У видов с обширной областью распространения уже дальнее расстояние действует как географическая изоляция; генетические различия межу популяциями далеких друг от друга приграничных областей могут быть довольно значительными. В таких случаях говорят обычно о расах или подвидах.

Поскольку между полным прекращением возможности генного обмена и неограниченной панмиксией существуют всевозможные переходы, решение вопроса, следует ли считать две формы животных расами, подвидами или «хорошими» видами, часто приходится предоставлять произволу таксономистов. Лучше всего поддается определению «хороший» вид, сложившийся в реальное единство в результате действительно происходившей неограниченной панмиксии. Критерием того, что две формы животных являются отдельными видами, часто считают их способность совместно существовать, не смешиваясь, в одном ареале. Но бывают случаи, когда отказываются служить все критерии, применяемые для определения понятия вида. Вот поучительный пример. Первоначальная форма, от которой произошли серебристая чайка (Larus argentatus L.) и клуша (Larus fuscus L.), распространилась в северной умеренной зоне вокруг всего земного шара из места, которое уже невозможно точно указать; к востоку она становилась все темнее и меньше – то есть все больше походила на клушу, – а к западу светлее и больше, все более напоминая серебристую чайку. На всем этом пространстве имеются все мыслимые переходы, и между соседними формами, несомненно, и сейчас происходит неограниченный генный обмен. Однако на долготе Европы клуши и серебристые чайки живут, как два «хороших» вида, в нормальных условиях никогда не смешиваясь, хотя при экспериментальном скрещивании в неволе дают способное к размножению потомство. Иными словами, предки этих чаек, продвигаясь на восток и на запад, становились все более непохожими друг на друга, и обойдя вокруг земного шара, стали настолько различными, что могут, не смешиваясь, жить вместе в европейских морях и озерах.

Пытаясь подразделить культуры по степени их различия – например, определить понятие «суб»культуры, – мы сталкиваемся с такими же трудностями, как в таксономии филогенетически возникших групп. Между большими и резко отличающимися друг от друга высокими культурами и лишь незначительно различающимися мельчайшими культурными группами существуют всевозможные переходы, и исторически мыслящему исследователю, не смешивающему различия с типологическими противоположностями, непосредственно ясно, что эти культуры возникли в результате дивергентного культурно-исторического развития. Поэтому их можно изучать, так же ставя вопросы и пользуясь теми же методами, как в филогенетике. Само собой, при перенесении этих методов на культурно-исторические исследования необходимо принимать во внимание черты развития культур, чуждые филогенезу. Во-первых, в истории культур, особенно при изобретении технических процедур, конвергентное развитие происходит, разумеется, гораздо чаще, чем в филогенезе. Этого не учитывало старое народоведение, объяснявшее любое сходство гомологией, что часто приводило к совершенно ложным выводам. «Учение о культурных кругах» не знало никаких конвергенций. Во-вторых, благодаря наследованию приобретенных признаков целые комплексы свойств одной культуры могут «пересаживаться» в другую как «привои» в смысле Валери. В-третьих, культуры, даже прошедшие независимо друг от друга значительный отрезок мировой истории, могут затем смешиваться в совершенно однородное единство. Иначе говоря, культуры легче "гибридизируются", чем виды.

Однако при всех этих различиях, обусловленных различным характером лежащих в основе процессов, между возникновением видов и самостоятельных культур существует замечательное сходство (6). Эрик Эриксон, который, насколько я знаю, впервые указал на эти параллели, предложил для обозначения дивергентного развития различных культур из общего корня термин "Pseudo-Speciation" – псевдовидообразование. И в самом деле, культуры, достигшие известной степени различия, во многих отношениях взаимодействуют друг с другом как разные, но очень близко родственные виды животных. Близкое родство необходимо здесь подчеркнуть по той причине, что ни в одном известном случае две культурные группы не стали вследствие дивергентного развития столь различными в этологическом и экологическом отношении, чтобы быть в состоянии мирно, без трений и конкуренции, жить рядом друг с другом в одной и той же области, не поддерживая между собой никаких отношений, как благополучно сожительствуют различные виды животных – например, чирок-свистунок, широконоска и кряква.

Ввиду принципиальной возможности смешения культур возникает вопрос, каким образом они вообще могут сохранять свою «чистоту» в столь значительной мере, как это происходило в мировой истории, а отчасти происходит и сейчас. В разделе, посвященном ритуализации, мы будем подробнее говорить, о том, как уже при развитии мельчайших «субкультур» или «этнических групп» отдельные особенности поведения, передаваемые традицией, становятся символами статуса. Обычаи, манеры собственной группы воспрнимаются как «благородные», а обычаи и манеры всех других групп, в том числе объективно равноценной конкурирующей – как неблагородные, и чужая группа оценивается тем ниже, чем меньше она похожа на свою. Эмоциональное значение, придаваемое таким образом всем свойственным группе ритуализациям, и, параллельно этому, пренебрежительная эмоциональная оценка всех чуждых ей особенностей поведения не только усиливают ее внутреннюю сплоченность, но и способствуют ее изоляции от других групп и тем самым независимости дальнейшего культурного развития. Последствия этого аналогичны тем, к каким приводит при изменении видов географическая изоляция.

В результате этих процессов между дивергентно развивающимися «зародышами культур» возникают довольно прочные барьеры; это явление характерно для всех культур и, несомненно, необходимо для их дальнейшего развития. У животных конкуренция между собратьями по виду неизбежно приводит к такой форме отбора, которая отнюдь не полезна виду в его взаимодействии с окружающим миром и часто наносит ему тяжелый ущерб. Соперники, конкурирующие с помощью специализированных морфологических структур, «выращивают» их друг у друга, и нередко цикл положительной обратной связи обрывается лишь тогда, когда преувеличенные и причудливые образования вступают в конфликт с другими факторами отбора. Рога оленя и маховые перья большого аргуса служат их обладателям только для борьбы за самку, и тем не менее их селекционное давление чрезвычайно сильно: лишенный их индивид не имел бы никаких шансов произвести потомство.

Аналогичные вредные воздействия производит конкуренция между людьми внутри одной культуры, и единственное, что ей серьезно противодействует - склонность человеческих культур к расщеплению и развитию в дивергентных направлениях. Именно разнообразие культур имело решающее значение для развития человечества. Оно привело к тому, что разные культуры соревновались друг с другом в разных областях, используя разные средства. Они ели разную пищу, пользовались разными орудиями и сражались разным оружием. Эта форма соревнования культур, преобладавшая в прежние времена, была одним из важнейших факторов, вырабатывавших у людей интеллект, живость ума, изобретательность и т. п. Более того, в высшей степени вероятно, что те же факторы уже в раннюю эпоху сыграли решающую роль в быстром увеличении головного мозга, что бы ни думали философские антропологи о «гносеологической чудовищности» принципа приспособления.

Общее направление великого органического становления – от низшего к высшему – определяется разнообразием направлений селекционного давления, многообразием предъявляемых к организму требований. Где это многообразие уступает место одностороннему и чрезмерному селекционному давлению – как при внутривидовой конкуренции животных, – там и эволюция отклоняется от пути, на котором создается новое и высшее. Именно такому селекционному давлению, во многом сходному с внутривидовым соревнованием животных, подвергается в наше время человечество. Границы между культурами размываются и исчезают, этнические группы во всем мире стремятся слиться в единую общечеловеческую культуру. На первый взгляд этот процесс кажется благотворным, поскольку он способствует уменьшению взаимной ненависти наций. Но наряду с этим нивелирование всех народов производит и другое, разрушительное воздействие: когда все люди всех культур сражаются одним и тем же оружием, конкурируют друг с другом с помощью одной и той же техники и пытаются перехитрить друг друга на одной и той же мировой бирже, прекращается творческое действие межкультурного отбора. Во втором томе этой книги пойдет речь, в частности, о регрессе в развитии человечества, вызванном таким выпадением творческого отбора*.

Но и первоначальная склонность человеческих культур к расщеплению и дивергентному развитию наряду с благотворным воздействием имеет опасные последствия. Отрицательная сторона того, чем обязано человечество соревнованию между культурами, – ненависть и война. Как я уже говорил в книге об агрессии*, факторы, сплачивающие мельчайшие культурные группы и изолирующие их от других, в конечном счете приводят к кровавому раздору. Те же самые механизмы культурного поведения, которые вначале столь продуктивны, – гордость своей традицией и презрение к любой другой – при увеличении групп и обострении столкновений между ними вызывают коллективную ненависть в ее опаснейшей форме. От мелких потасовок, в которых мы, ученики Шотландской гимназии, выражали свою враждебность к «неотесанным» и «презренным» ученикам гимназии Ваза, ведут всевозможные переходы к ожесточенной национальной ненависти, которая дает волю самой злобной коллективной агрессии и заставляет умолкать все мотивы, сдерживающие убийство.


Глава 10

Факторы, поддерживающие постоянство культуры

1. Способность к развитию как состояние равновесия

Возможность отнести животное или растение к определенному виду основывается на наличии большого числа признаков, с достаточной неизменностью закрепленных в хранилище «наследственных капиталов», общих некоторой популяции живых существ. По этим признакам мы и узнаем о принадлежности отдельного живого существа к данному виду. Именно это хранилище – "gene pool" [Генофонд (англ.); англ. pool означает "общий фонд"; словом "хранилище" мы переводим нем. Sammeltopf, означающее "сборный котел"], как говорят англоязычные генетики и филогенетики, – составляет сущность вида.

Точно так же, как зоолог определяет вид животного, археолог или историк культуры с первого взгляда узнает, из какой культуры и из какого ее периода происходит тот или иной предмет. Но ввиду той легкости, с какой наследование приобретенных признаков может вызывать изменения произведений человеческого духа, относительное постоянство культурных достижений, позволяющее знатоку делать столь уверенные выводы, требует специального объяснения.

Для жизнеспособности вида необходимо, чтобы постоянство его «наследственных капиталов» находилось в «правильном» равновесии с их изменчивостью. Филогенетики и генетики сейчас уже довольно точно знают, каким образом вид животных или растений справляется с постоянно происходящими независимо от него большими и малыми изменениями окружающей среды с помощью непрерывных процессов приспособления. Соотношение между теми факторами, которые обусловливают постоянство наследственного материала, и теми, которые его изменяют, у разных видов различно и всегда приспособлено к изменчивости окружающей среды. В медленно изменяющихся средах – например, в мировом океане – перевешивают факторы, способствующие постоянству; частота мутаций и расщепления признаков там наименьшая. Наибольшей она является у организмов, живущих в быстро изменяющихся биотопах.

Наличие многих аналогий между видообразованием и историческим становлением культур наводит на мысль попытаться найти также и в человеческой культуре две категории процессов, гармонический антагонизм которых устанавливает и поддерживает необходимое для сохранения жизни равновесие между постоянством и приспособляемостью. При этом невозможно не забегать вперед и не обращаться к нарушениям равновесия и обеспечивающих его функций, хотя эти нарушения будут предметом второго тома, – поскольку тем немногим, что нам известно об этих процессах, мы обязаны в основном изучению нарушений. Могу сказать в свое оправдание, что такой же порядок изложения принят в большинстве учебников физиологии, начинающихся с описания нормальных процессов, хотя почти все сведения о них получены благодаря изучению их нарушений. Лучше всего было бы провести учащегося тем же путем, которым шло исследование; но, к сожалению, этот путь долог и труден.

Двойное действие любых структур создает проблему, стоящую перед каждой живой системой, будь то вид или человеческая культура: ее опорная функция должна быть куплена ценой жесткости, т. е. потери степеней свободы! Дождевой червь может изгибаться как хочет, мы же в состоянии изменять положение тела лишь там, где предусмотрены суставы. Зато мы можем стоять прямо, а дождевой червь не может. Приспособленность вида обеспечивается его инвариантными структурами, находящимися в своеобразном отношении к знанию. С одной стороны, каждая приспособленная структура содержит знание; знание не может закрепляться иначе, как в приспособленных к этому структурах, будь то цепные молекулы генома, ганглии головного мозга или буквы учебника. Структура – это приспособленность в готовом виде. Но, с другой стороны, она должна быть в состоянии по крайней мере частично “демонтироваться” и перестраиваться (ab- und umgebaut werden), когда происходит дальнейшее приспособление и необходимо усвоить новое знание.

Прекрасный пример такого процесса – рост кости. Он отнюдь не сводится к тому, что костеобразующие клетки – «остеобласты» – откладывают новое вещество кости, которое сразу обызвествляется; одновременно должны работать клетки, способные уничтожать старое вещество кости – остеокласты. Благодаря гармоническому взаимодействию этих антагонистов растущая кость как целое непрерывно приспосабливается к размеру растущего животного и на каждой стадии роста находится в полной гармонии с целостной системой организма.

Накопление знания, конститутивное для духовного мира человека определенной культуры, происходит исключительно благодаря возникновению прочных структур. Эти структуры должны быть достаточно постоянными, чтобы были возможны передача знаний от поколения к поколению и накопление их в течение длительных промежутков времени. Совокупное знание некоторой культуры, содержащееся во всех ее нравах и обычаях, в земледельческих и технических процедурах, в грамматике и словарном запасе языка, не говоря уже о "сознательном" знании так называемой науки, должно быть отлито в структуры относительно постоянной формы, чтобы были возможны его накопление и дальнейшая передача.

Но ни на мгновение нельзя забывать, что структура есть лишь припособлен-ность, а не приспособление, лишь знание, а не познание. «Слово умирает уже на кончике пера» – говорит Гёте. А вот что говорит Ницше: «Мысль горяча и текуча, это лава! Но лава всегда возводит вокруг себя крепостную стену, мысль всегда в конце концов удушает себя в законах». И точно так же, как кость не может расти без «демонтирования», живой рост человеческого знания невозможен, если уже приспособленное, уже усвоенное не демонтируется шаг за шагом, чтобы уступить место новому и высшему. Постоянство и изменчивость культурного знания должны находиться в таком же гармоническом равновесии, как постоянство и изменчивость наследственного материала в геноме. В этой главе речь пойдет о факторах, поддерживающих постоянство культуры.

2. Привычка и так называемое магическое мышление

В моей книге об агрессии подробно рассказано, какую роль в закреплении выученных последовательностей форм поведения играет простая привычка; поэтому здесь я ограничусь кратким обзором. Индивидуально усвоенные привычки – например, путевые навыки – часто принимают в течение поразительно короткого времени жестко закрепленную форму, от которой животному трудно или вообще невозможно отойти. Существо, не способное к причинному пониманию возможных последствий своего поведения, поступит «благоразумно», если будет строго придерживаться образа действий, который оказался успешным и безопасным. Достаточно вспомнить историю моей «суеверной» гусыни - или, если угодно, «страдавшей неврозом навязчивых состояний», – которая забыла однажды второпях сделать привычный крюк и затем, испугавшись, старалась восполнить упущенное, или историю лошадей Маргарет Альтман, не решавшихся пройти мимо места, где они уже несколько раз останавливались.

У нас, людей, случайно приобретенная привычка тоже быстро становится «любимой». Каждое отклонение от «обкатанного» поведения воспринимается как неприятное и даже внушает страх; я испытал это на себе, когда однажды, возмутившись против сидящего во мне раба «животной» привычки, попытался отказаться от некоторых случайно усвоенных путей. Типичный невроз навязчивых состояний, вынуждающий страдающего им человека к странным формам поведения, нередко очень сложным, есть всего лишь гипертрофия механизма, служащего в норме сохранению постоянства поведения и необходимого для накопления знаний, передаваемых традицией.

Глубоко сидящий страх, который испытывает при любом отклонении от привычного поведения каждое существо, зависящее от привычек – это очень древний стимул, весьма могущественный у дочеловеческих организмов, но играющий необходимую роль также и в сложной системе мотиваций человеческой культурной жизни. «Чувство допущенного прегрешения», или, короче, чувство вины, всегда окрашено этим страхом, который тем самым существенно способствует законопослушному поведению культурного человека. И если бы привычка не стала «при участии страха» могущественным стимулом поведения, то не было бы, как я писал в книге об агрессии, ни достоверного сообщения, ни надежного договора, ни верности, ни закона.

Но никому не пришло бы в голову называть привычки любимыми, если бы наряду со страхом, наказывающим за их нарушение, не действовали другие эмоции, вознаграждающие послушное и усердное следование им. Кто не знает особенного, ни с чем не сравнимого удовольствия, которое мы ощущаем, увидев еще раз что-нибудь знакомое и милое – памятную с детства местность, комнаты дома, где когда-то жили, черты лица старого друга? Такое же удовольствие доставляет нам выполнение хорошо усвоенного, «обкатанного» движения. Сильное вознаграждающее чувство, вызываемое обоими этими процессами – рецепторным и моторно-проприоцепторным – противостоит экзистенциальному страху; это успокоительное чувство безопасности, означающее гораздо больше, чем просто избавление от страха: оно заметно повышает наше самоуважение! Мы как будто говорим себе: «Я здесь как дома» или «Я еще не разучился это делать». Думаю, что все мы не осознаем, как сильно и как надолго овладевает нами страх и как жаждем мы безопасности!

3. Подражание и следование образцу

У культурного человека интенсивность всех этих не специфически человеческих процессов, способствующих закреплению привычного, резко усиливается. Мы, люди, будучи по своей природе культурными существами – как бы часто это ни повторять, повторений не будет слишком много, – не можем не наделять все традиции, воспринятые в детстве и юности от родителей и старших родственников, той эмоциональной ценностью, которую имеют для нас носители этих традиций. Если эта ценность падает ниже нуля, передача культурной традиции прекращается.

Нелегко проанализировать характер разнообразных чувств, которые младший должен испытывать к старшему, чтобы быть в состоянии воспринять от него традицию. Все эти чувства в принципе доступны лишь феноменологическому изучению, так что о них каждый может говорить, строго говоря, только в применении к самому себе. При всем моем глубоком уважении к психологической чувствительности обиходного языка я далеко не уверен, что он создал для каждого из этих чувств подходящее слово. Как много качественно различного обозначается словом «любовь» (Liebe)! Некоторого рода любовь является, без сомнения, совершенно необходимой предпосылкой восприятия традиции. Может быть, самое подходящее название для того чувства, которое воспринимающий традицию должен испытывать к передающему ее, – «симпатия» (Gernhaben). Нелегко слушать того, кто тебе не симпатичен.

Другая эмоциональная предпосылка – то, что часто обозначают имеющим много разных значений словом «страх» (Furcht). Я полагаю, что нужное значение лучше всего передается словами «богобоязненность» или «страх Божий» (Gottesfurcht, Gottesfurchtigkeit). Пока в индивидуальном развитии подрастающего человека не завершилась "социализация", т. е. включение в традиционную культуру, и отождествление с нею не достигло такой степени, чтобы он непосредственно воспринимал свою культурную традицию как нечто достойное почтения, как «Tremendum» [То, что внушает содрогание, трепет (лат.)], – до тех пор безусловно необходимо, чтобы он воспринимал таким образом определенную личность – старшего носителя культуры. Слово «Tremendum» происходит от латинского глагола, означающего «дрожать», «трепетать»; название одной из самых прекрасных и разумных религий, «квакеры», происходит от английского слова с тем же значением. Современный человек не склонен трепетать перед отеческой личностью. Тем не менее совершенно необходимо, чтобы воспринимающий традицию признавал более высокое ранговое положение передающего. Эмоциональная установка, соответствующая такому признанию, на нашем нынешнем обиходном языке лучше всего выражается как более или менее глубокое уважение (Respekt). [На русский язык слово Respekt может переводиться также как «почтение» или «благоговение»]

Широко распространено заблуждение – в котором повинны психоанализ и псевдодемократическая доктрина, – будто чувства любви и уважения несовместимы. Я попытался перенестись мыслью в детство и припомнить, кого из ровесников и старших я больше всего любил. Из товарищей это не реже были те, к кому я относился с почтением и даже немого их боялся, чем те, которые были преданными друзьями, но, несомненно, смотрели на меня снизу вверх. Хорошо помню, что вряд ли кого-нибудь из друзей я так любил и уважал, как бесспорного вожака нашей альтенбергской детской компании. Я его всерьез боялся, и не без оснований: вожак, который был четырьмя годами старше и гораздо сильнее меня, строго карал за проступки, особенно против индейского кодекса чести. (Младшими школьниками мы еще увлекались игрой в индейцев.) Этот мальчик был чрезвычайно рыцарственным, в высшей степени ответственным и мужественным вождем. Однажды он с риском для собственной жизни спас жизнь моей будущей жене. И я обязан Эммануэлю Ларошу, моему первому настоящему «начальнику», множеством усвоенных от него этических правил.

Но даже те из моих сверстников, которым я приписал бы по критериям социологии животных более низкий ранг и при этом любил их, всегда имели в себе, как видно при более тщательном размышлении, нечто импонировавшее мне, такое, в чем они меня превосходили. Не знаю, можно ли вообще любить человека, если смотришь на него во всех отношениях сверху вниз.

В детской установке по отношению к взрослому положительная корреляция между любовью и уважением видна еще яснее; в установке подростка по отношению к взрослым мужчинам она становится почти абсолютной. Из учителей я любил почти исключительно самых строгих. (Под строгостью я понимаю, само собой, не произвол и тиранию, а лишь требование безусловного признания рангового превосходства.) Должен сознаться, впрочем, что было и исключение – привязанность к двум незамужним теткам, очень любившим детей и безмерно нас баловавшим. К ним я не испытывал почтения, но любил их с нежностью, имевшей в себе оттенок сострадания.

Даже простейшая, самая примитивная форма усвоения традиции – подражание – предполагает, что тот, кому подражают, чем-то "импонирует" тому, кто подражает, хотя бы таким образом, как подействовал на моего маленького внука японский церемониал поклона. На более высоком уровне дети стараются войти в образ всей своей личностью; так возникает то, что называют разыгрыванием ролей. Выбор роли зависит от того, что импонирует ребенку, а вознаграждающее удовольствие состоит, несомненно, в усилении чувства собственного достоинства; это я хорошо знаю по собственному опыту. Легко догадаться, что больше всего меня привлекали роли животных, и могу заверить, что, перевоплотившись в утку или дикого гуся, я блаженствовал. Но и в роли паровоза, мчавшегося с фырканьем и свистом перед скорым поездом, я приходил в экстаз от ощущения собственной важности. Неплохо было превращаться и в Виннету, благородного вождя апачей, хоть он и подчинялся справедливой власти своего отца Инчучуны.

Вспоминая свои детские роли, я могу, по-видимому, сделать вывод, что более ранние образцы, которым я подражал примерно с восьми до десяти лет, действовали на меня сильнее и дольше, чем более поздние. Позже уже не входят в роль так самозабвенно.

Из того, что ребенок может войти даже в роль неодушевленной машины, видно, какие широкие возможности для подражания предоставляют человеку его врожденные механизмы. Если говорить обо мне, то детское увлечение разыгрыванием ролей имело большое и может быть, даже решающее значение для моей дальнейшей жизни. Я старался повторять движения моих любимых животных, как настоящий актер, и у меня выработалась привычка, сохранившаяся на всю жизнь – "вспоминать" формы движения животных, подражая им. Моих учеников это очень веселит.

Не столь избалованные дети выбирают более привычные образцы; по-прежнему пользуются успехом трамвайные кондукторы и вагоновожатые, тогда как солдаты, которым дети чаще всего подражали еще несколько поколений назад, теперь – слава Богу! – уже им не импонируют. В более простых, "низших" культурах, как мы знаем из работ О. Кёнига, И. Эйбль-Эйбесфельдта и др., дети выбирают и с увлечением разыгрывают просто роли взрослых, занятых какой-нибудь импонирующей им работой. Согласно Кёнигу, разыгрывание ролей часто незаметно переходит у них в настоящую помощь в этой работе.

Когда мы уже взрослыми признаем превосходство других людей и принимаем их за образец для подражания, в этом, несомненно, участвуют элементы детского разыгрывания ролей. Бывает, что мы совершенно бессознательно подражаем даже их «манере кашлять и чихать». Я сам, как меня часто уверяли жена и друзья, в своих докладах, если предмет для меня особенно важен, копирую отрывистую и скандирующую речь моего учителя Фердинанда Гохштеттера. Я этому не верил, пока не услышал однажды с удивлением отзвук манеры Гохштеттера, когда И. Эйбль-Эйбесфельдт выступал, заметно волнуясь, с очень важным докладом. Это было наследование приобретенных произнаков во втором поколении!

Могу заверить, что Фердинанд Гохштеттер дал мне гораздо больше, чем аффектацию речи. Вряд ли возможно принять за образец отдельные свойства или достижения другого человека, не одобряя его в остальном. Прямое воздействие образца проявляется лишь тогда, когда его одобряют во всех отношениях, и прежде всего в этическом. В первую очередь от уважаемого человека перенимаются нормы социального поведения, т. е. нравственные нормы в собственном смысле слова. Мучительное чувство вины, которым наказывается их нарушение, больше всего похоже на то, какое мы испытали бы, если бы он поймал нас на таком поступке. Уже легкое неодобрение с его стороны, даже касающееся лишь профессиональных, а не этических вопросов, может быть действенным наказанием. Самое строгое замечание, сделанное мне Гохштеттером, было таково: «Это просто позорно». Речь шла всего лишь об ошибке в препарировании трупа для лекционной демонстрации, и мне трудно себе представить, как бы я себя почувствовал, получив от моего учителя более серьезное замечание, задевающее не только мою профессиональную честь. Понятно, что признание и похвала такого учителя, выраженные еще более скупо, производят сильное вдохновляющее воздействие.

Все традиции культуры, перенимаемые у столь почитаемого человека, и в особенности нормы социального поведения, неизбежно оцениваются так же высоко, как сам любимый человек. Это, несомненно, весьма способствует поддержанию постоянства культуры. Поскольку в наше время это постоянство находится под очевидной угрозой, многие ответственные люди склонны считать любые факторы, поддерживающие постоянство, абсолютно благотворными. Однако они, само собой, остаются таковыми лишь до тех пор, пока гармонично уравновешиваются другими процессами, демонтирующими и изменяющими структуры, что обеспечивает приспособление системы к непрерывно изменяющемуся жизненному пространству. Нарушения этого равновесия будут подробно рассмотрены во втором томе.

Все передаваемые традицией структуры обладают жесткостью, необходимой для их опорных функций. Поскольку почитаемая отеческая фигура, которая одна лишь в состоянии передавать традицию, сама проникнута, в свою очередь, почтением к своему отцу, этот последний внушает молодому человеку еще большее почтение, хотя тот его, может быть, никогда не видел. Таким образом, почтение к предкам у человека закономерно и филогенетически запрограммировано. Неудивительно поэтому, что культ предков отмечен у самых различных народов и всюду развивался почти одинаково. Поскольку почтение к предкам, часто даже обожествленным, с течением времени возрастает, усиливается также и уважение к традиционным формам поведения: чем глубже погружается их происхождение во тьму прошлого, тем больше они принимают характер священного наследия, а их оскорбление или нарушение становится грехом, вызывающим чувства страха и вины.

Этим процессам, карающим каждое отступление от традиционных норм поведения, сопутствуют другие, вознаграждающие соблюдение нравов и обычаев: возможность отождествления с отеческой фигурой, сознание покорности заповедям некоего «сверх-я» обеспечивают совершенно необходимую человеку внутреннюю уверенность. Один из главных методов поистине дьявольского «промывания мозгов» состоит в том, что жертву лишают этой уверенности, заставляя усомниться во всем, во что она прежде верила.

В результате всех этих процессов все входящее в сокровищницу культуры и общее всем ее носителям знание медленно, но неуклонно закрепляется, постепенно превращаясь в доктрину. В известных пределах этот процесс, как уже говорилось, необходим. Без него нельзя обойтись даже там, где, как принято считать, не имеют дела с доктринами и не воздвигают зданий на скалах твердой веры: в естествознании. Естествоиспытатель может сколько угодно внушать себе, что все его знание состоит из одних лишь рабочих гипотез и он готов в любой момент без эмоционального сопротивления и даже с радостью объявить неправильным все, что до сих пор считал верным. В отношении недавно выдвинутых гипотез, вокруг которых сосредоточены исследования в данный момент, это, наверное, так и есть – в частности, для меня. Бывают, возможно, и такие исследователи, которые, в точности выполняя предписания Карла Поппера, только о том и заботятся, чтобы всеми средствами опровергнуть собственную гипотезу, т. е. доказать ее ошибочность и таким образом, исключив одну за другой различные возможности объяснения, прийти к единственной неопровержимой теории*.

Однако, как я заметил, исследователь, наделенный хорошей способностью восприятия образов – так называемой интуицией, – никогда так не поступает. Уже самая первая гипотеза, приходящая ему на ум, не конструируется произвольно, без связи с внешними восприятиями: она всегда является результатом сложных процессов, происходящих в органах чувств и в центральной нервной системе, о чем уже говорилось во 2-м разделе 7-й главы. Основываясь на феноменологическом самонаблюдении, могу засвидетельствовать, что во все интуитивно воспринятое мною я вначале просто верю. Затем я, разумеется, всеми средствами пытаюсь опровергнуть свое предположение, самыми изощренными способами создавая условия, в которых может обнаружиться его истинность или ложность. На этой стадии я еще способен искренне обрадоваться, убедившись в совершенной ложности того, во что верил. Но я солгал бы, если бы сказал, что желаю, чтобы все мои гипотезы были разоблачены как полностью ошибочные. В особенности в отношении наиболее ранних из них я надеюсь, что они выдержат все попытки опровержения. Думаю, что некоторые не очень существенные недостатки в них обнаружатся: я и с самого начала был убежден, что верными во вех деталях мои гипотезы быть не могут – слишком хорошо я знаю ловушки, в которые меня нередко заводит восприятие образов. Но точно так же я знаю по опыту, что оно очень редко сообщает мне что-нибудь совершенно ложное, и должен сознаться, что при проверке своих предположений всегда рассчитываю, что моя интуиция окажется хотя бы частично правильной. («Правильность» понимается здесь в смысле определения, которое патер Адальберт Мартини дал в одной из наших дискуссий понятию истины: «Истина – это то заблуждение, которое оказывается наилучшей подготовкой к ближайшему меньшему заблуждению.)

Без такого рода надежды на правильность у исследователя, пожалуй, может не хватить мужества подвергать (unterstellen) новую гипотезу дальнейшим испытаниям. Это очень подходящее слово: то, что считают правильным, подводится как фундамент под строящееся здание, и оно может устоять лишь при условии, что фундамент прочен*. Чем выше здание и чем больше вложено в него труда, тем большего доверия должен заслуживать фундамент. И тем больше понадобится мужества и в особенности готовности к труду, чтобы решиться, если окажется необходимым, полностью снести здание и взяться за постройку нового. К такой жертве естествоиспытатель в принципе всегда должен быть готов.

4. Отыскание принадлежности

Человек по своей природе культурное создание, и без «опорного скелета», создаваемого его принадлежностью к той или иной культуре и участием в ее благах, он попросту не может существовать. Детское подражание дает начало жизни, следующей достойному подражания образцу; человек ощущает свое тождество с образцом, чувствует себя носителем и одновременно владельцем его культуры. Без такого отождествления с некоторым представителем традиции у человека, безусловно, не может быть настоящего сознания принадлежности (Identitätsbewußtsein)* Каждый крестьянин знает, «кто он такой», и гордится этим. Отчаянный поиск принадлежности, о котором пишут в наши дни даже в газетах, «identity problem» [Проблема идентификации (англ.)] нынешней молодежи – это симптомы расстройства в механизме передачи культурной традиции. Помочь тому, кто затронут этим расстройством, очень трудно. Если молодой человек потерял духовное наследие культуры, в которой вырос, и не нашел ему замены в духовной жизни другой культуры, то ему не дано отождествить себя ни с чем и ни с кем, и он фактически ничто и никто – это можно прочесть сегодня в той пустоте отчаяния, которая ясно видна на многих молодых лицах. Потерявший духовное наследие культуры поистине обездолен, и неудивительно, если он, отчаявшись, будет искать последнее убежище за душевной броней упрямого аутизма*, делающего его врагом общества.

Ни один человек не может сохранять душевное здоровье, не отождествляя себя с другими людьми; но точно так же – как слишком хорошо знают специалисты по промыванию мозгов – это невозможно, если он не получает некоторого, хотя бы минимального признания от других. Здоровые люди временами тоже сомневаются в себе и спрашивают себя: «Кто же я, собственно, такой?» Попробую описать с максимально возможной феноменологической точностью, что происходит в такие моменты углубленной самооценки во мне самом: это, как мне кажется, представляет интерес для понимания процесса отыскания принадлежности. Первое, чем я пытаюсь спасти свое самоуважение, – вовсе не мои научные результаты: хотя я и в таком настроении не сомневаюсь в их приблизительной правильности, мне представляется, что они безнадежно банальны. Выручает меня только сознание, что я в общем человек примерно того же рода, как Фердинанд Гохштеттер, Оскар Гейнрот, Макс Гартман и другие им подобные. При этом подсознательно происходит нечто очень похожее на детское разыгрывание ролей. Я пытаюсь, так сказать, «играть в Гохштеттера», как в раннем детстве играл в паровоз или в дикого гуся, и извлекаю из этого подобное же повышение самоуважения. Потом я напоминаю себе, что и другие превосходящие меня люди признают мой труд и обходятся со мною как с равным. Все эти мысли и чувства приходят сами собой, несомненно по некоторой своеобразной программе, заложенной в культурном существе – человеке.

Есть еще одно довольно «дешевое» средство для повышения самоуважения, которым я пользуюсь сознательно. Если мои научные результаты начинают казаться мне неинтересными и не заслуживающими опубликования – а это регулярно происходит незадолго до завершения работы над более или менее длинной рукописью, – я принимаюсь читать сочинения моих ожесточенных оппонентов. Чем больше в таком сочинении неувязок и чем сильнее оно нагружено эмоциями, тем легче мне поверить, что в моих публикациях «все же кое-что есть».

Может быть, большинство людей не зависит от отождествления с другими и от мнения других в такой степени, как я. Но полного одиночества не выдерживают и величайшие; более того, нельзя считать желательным, чтобы кто-нибудь был в состоянии его выдержать. Как сказал однажды Йеркс о наших двоюродных братьях – обезьянах, один шимпанзе – вовсе не шимпанзе. На гораздо более высоком уровне познания справедливо постижение Арнольда Гелена, что один человек – вовсе не человек, ибо человеческая духовность – явление надындивидуальное.

5. Образование ритуалов в эволюции видов

Поддержанию постоянства культурной традиции существенно способствует обширный комплекс форм поведения, совершенно различных по происхождению, но поразительно сходных по результатам; частично они были рассмотрены в предыдущем разделе. Между тем они производят также и иные воздействия и ввиду своей важной роли в поведении как животных, так и человека заслуживают особого раздела. Речь идет о процессах так называемой ритуализации, происходящих удивительно аналогично в эволюции видов и в истории культуры. Понять их нам будет, по-видимому, легче, если мы обратимся сначала к ритуализации в истории видов.

Более полувека назад Джулиан Хаксли сделал открытие необычайной важности, показав, что взаимопонимание между животными одного вида, т. е., на объективном языке, координация их социального поведения, осуществляется с помощью сигналов, символизирующих вполне определенные формы поведения. В своей классической работе 1914 года о большой поганке (чомге) он описал, как самец, ухаживая за самкой, достает со дна строительный материал и затем, держа его в клюве, выполняет на поверхности воды движения, в которых легко узнать движения постройки гнезда. На человеческом языке этот сигнал означает: «Давай вместе строить гнездо».

Уже тогда Джулиан Хаксли ясно понял, что многие человеческие способы взаимопонимания также возникли из символического представления определенных действий. Поскольку в этом случае процесс их возникновения относится не к эволюции вида, а к истории культуры, он часто приводит к свободному образованию настоящих символов. Но аналогия между двумя типами процессов и между возникающими в их результате функциями заходит так далеко, что представляется правомерным говорить в обоих случаях о ритуализации и ритуализованных действиях, как и поступал Хаксли уже в 1914 году, хорошо поняв суть дела. Этим словом – без кавычек – я буду пользоваться далее для обозначения понятия, определенного чисто функционально и охватывающего как эволюционные, так и аналогичные культурно-исторические явления.

Несмотря на то, что о ритуализации подробно рассказано в моей книге об агрессии, я не могу ограничиться ссылкой на нее, так как сейчас для меня важны другие аспекты. Прежде всего необходимо подчеркнуть функциональные аналогии, придающие результатам ритуализации обоих типов столь разительное сходство.

Начну с филогенетической ритуализации, поскольку о ее ходе кое-что известно и поскольку ее можно использовать как относительно простую функциональную модель, позволяющую лучше понять функции процесса образования ритуалов в человеческих культурах. Филогенетическая ритуализация была довольно основательно изучена еще в «героическую» эпоху этологии – в первые десятилетия нынешнего века. Ритуализованные формы движения – особенно благодарные объекты для сравнительного исследования эволюции, и именно при их изучении Ч. О. Уитмен и О. Гейнрот открыли возможность сравнительного в собственном смысле слова исследования поведения. Сходства и расхождения выразительных движений – представляющих собой ритуализованные средства взаимопонимания – у различных видов, родов, семейств и отрядов подчиняются определенным закономерностям, которые и навели Уитмена и Гейнрота на мысль, что шаблоны поведения – столь же надежные признаки родственных групп, как характерные черты строения тела. Именно это открытие породило этологию.

Таким образом, наша научная дисциплина возникла как вспомогательная для общего исследования эволюции: она позволила получать ценные данные, находящие применение в таксономии. Но при этом она позволила также узнать много поучительного об образовании в ходе эволюции наследственно координированных циклов движений; а поскольку выразительные движения по многим причинам являются особенно удобными объектами для сравнительного исследования, тем самым были получены важные знания о возникновении форм поведения, действующих подобно символам. Для значительного числа групп животных известны теперь дифференцированные ряды гомологичных форм движения, позволяющие понять ход их развития. Эти ряды начинаются с «неритуализованного прообраза» – инстинктивного движения, еще не изменившегося на службе коммуникации, – и доходят через множество переходов до высокоритуализованных движений, нередко изменившихся до неузнаваемости под селекционным давлением сигнальной функции. Трудно было бы догадаться об их происхождении, если бы, к счастью исследователя, перед его глазами не стоял целый ряд промежуточных ступеней, ведущих от неритуализованного прообраза к «символическому действию».

Ритуалы, возникшие эволюционным и культурно-историческим путем, имеют четыре важные общие функции, благодаря которым результаты ритуализации несут столь очевидную печать формальной аналогии.

Первая и старейшая из этих функций – функция коммуникации.

Вторая функция, в случае филогенетической ритуализации возникшая, вероятно, из коммуникации, состоит в том, что многие формы поведения с помощью ритуализации направляются на определенные пути. Они «вводятся в рамки» [В подлиннике werden “eingedammt” (от Damm – дамба), что может означать также «обуздываются», «сдерживаются»] подобно тому, как река, заключенная между двумя дамбами, принимает желаемое направление. При филогенетической ритуализации таким способом направляется главным образом агрессивное поведение, а в аналогичном культурно-историческом процессе – почти все формы социального поведения.

Третья, очень важная функция обоих типов ритуализации – создание новых мотиваций, активно вмешивающихся в действие системы форм социального поведения.

Четвертая общая функция – препятствовать смешению двух видов или «псевдовидов», т. е. культур или субкультур.

Еще одна функция свойственна только культурно-исторической ритуализации: создание свободных символов культурного сообщества, которые оно защищает так же, как себя.

Прежде всего нужно сравнить между собой четыре функции, присущие обеим формам ритуализации.

(1) Коммуникативная функция. Каждая система коммуникации состоит из двух взаимно дополнительных частей – передатчика и приемника. Она сопоставляет сигналу – ключевому стимулу – его рецепторный коррелят, избирательно реагирующий на него. При филогенетическом образовании ритуала развитие начинается, очевидно, с рецепторной стороны: вырабатываются полезные для сохранения вида реакции, запускаемые движениями, которые собрат по виду производит не ради коммуникации. Это явление давно известно, ему давали различные названия – «резонанс», «социальная индукция» и т. д., – но благодаря каким физиологическим механизмам лошадь впадает в панику при виде безудержного бегства другой лошади или почти насытившаяся курица снова принимается за еду, увидев, как ест другая, голодная курица – такой вопрос не ставился.

Подобное «понимание» поведения собрата по виду становится возможным благодаря возникновению приемного аппарата; определенная форма поведения становится при этом сигналом. Тем самым поведение, служившее ранее лишь некоторой другой полезной для сохранения вида функции, – такое, например, как бегство лошади или клевательные движения курицы, – приобретает новую, коммуникативную функцию вследствие того, что собрат по виду его понимает. В самом движении это «превращение в сигнал» вначале ничего не изменяет! В. Виклер назвал этот процесс "семантизацией с воспринимающей стороны". Вероятно, он всегда является первым шагом при образовании ритуализованных форм движения.

Новая коммуникативная функция или, точнее, приемный аппарат, делающий возможным понимание некоторой формы поведения, оказывает, разумеется, селекционное давление на ее дальнейшее развитие. Предпочитаются и утрируются все свойства, которые делают выполнение соответствующего движения более ясным и более действенным сигналом. Нередко в этот процесс вносят вклад и соматические структуры, повышающие «сигнальную ценность» движения. Но селекционному давлению со стороны новой сигнальной функции противостоит, разумеется, селекционное давление первоначальной видосохраняющей функции, для которой любое изменение представляет угрозу. Это препятствие отпадает лишь в случае движений, представляющих собой нефункциональные эпифеномены поведения – например, переходных движений, [Буквально – движений перескакивания (Übersprungsbewegungen)] движений намерения или вегетативных явлений.* Из них и возникло большинство выразительных движений.

К функциональным движениям действующие как сигналы «добавки» прививаются очень редко. Особенно редко при этом изменяется само движение. Один из немногих примеров — хлопание крыльями у голубей при ухаживании и при взлете: в обоих случаях амплитуда взмаха настолько превосходит нормальную, что маховые перья в верхнем и нижнем положениях сталкиваются друг с другом. Большей же частью новая коммуникативная функция не объединяется с первоначальной функцией неритуализованного прообраза – в случае хлопания крыльями и взлета голубя это все же происходит, – и ритуализованный сигнал, «отщепившись» от первоначальной формы движения, становится автономной наследственной координацей.

(2) Обратимся теперь ко второй функции ритуализованных форм поведения, состоящей в том, чтобы направлять свойственные виду формы поведения на определенные пути и прежде всего предотвращать или по меньшей мере смягчать вредные для сохранения вида последствия внутривидовой агрессии. Как мы уже видели, изменения, которым подвергается то или иное действие на службе коммуникации, могут ослабить его первоначальную эффективность. Это, как правило, нежелательно с точки зрения сохранения вида, но внутривидовая борьба является исключением, поскольку ее первоначальные последствия – нанесение телесных повреждений собратьям по виду – весьма желательно по возможности ослабить. Движения внутривидовой борьбы у большинства животных происходят от движений еды. Большинство рыб, рептилий, птиц и млекопитающих использует для борьбы с собратьями по виду свои «орудия еды». Лишь относительно немногие наносят удары передними ногами, еще меньше таких, которые пользуются для борьбы хвостом (к ним относятся, например, некоторые рептилии). Еще реже внутривидовой агрессии служат движения и органы, возникшие для защиты от хищников. В качестве примеров могу назвать только рыб-бабочек (Tetrodontidae), которые при поединках колют друг друга иглами спинного плавника, и некоторых полорогих. Насколько мне известно, только у оленей оружие конкурентной борьбы возникло исключительно ради нее.

Поскольку смысл внутривидовой борьбы для сохранения вида состоит не в уничтожении противника, а в его ранговом подчинении или изгнании с участка, оружие и формы движения, созданные для умерщвления добычи или для защиты от хищников, для конкурентной борьбы оказываются чересчур «острыми» и чересчур мощными. Поэтому уменьшение их «остроты» и направление движений по новым каналам весьма важны для сохранения вида. У очень многих животных это достигается благодаря тому, что настоящей борьбе предшествуют угрожающие движения, которые происходят от движений намерения и амбивалентных шаблонов поведения, возникающих вследствие конфликта побуждений. Эти движения часто подвергаются далеко идущей ритуализации. Нередко для угрозы и избегания борьбы возникают формы поведения, состоящие в том, что противники буквально меряются друг с другом. Рыбы при угрозе развернутым боком (Breitseitsdrohen) меряются размерами тела, при «борьбе ртами» (Maulkämpfen) – силой.* В буквальном смысле слова меряются силой и олени в своих поединках.

Как мы уже говорили, эволюция сигналов происходит вследствие селекционного давления со стороны приемных механизмов. Мимикрия – подражание сигналам другого вида – состоит в одностороннем приспособлении отправителя к приемному аппарату вида, который он «обманывает». Именно поэтому мимикрия представляет собой, как показал В. Виклер, особенно простой случай возникновения сигналов. Если же, как бывает в большинстве случаев, отправитель и получатель – животные одного вида, сигнал и приемный аппарат в равной степени испытывают селекционное давление коммуникативной функции и могут, дополняя друг друга, достигать все большей ясности и «убедительности».

Я уже упоминал о том, что повышение уровня дифференциации ритуализованной формы движения, служащей для передачи сигналов, означает ее отщепление от неритуализованного прообраза, который остается неизменным. Поэтому на каждом шаге такого повышения возникает новая наследственная координация. Эта последняя, в свою очередь, вызывает к жизни – столь же автономно, как все другие инстинктивные движения – направленное специально на нее аппетентное поведение; иными словами, выполнение новой церемонии становится для животного потребностью. Например, у серого гуся потребность выполнения церемонии, называемой триумфальным криком, является сильной мотивацией, в весьма значительной мере определяющей структуру сообщества этих птиц. Эта церемония представляет собой крепкую связь, сплачивающую супружескую пару и семью. Она не является просто «выражением» связей – она создает их.

Как показали проведенные на обширном материале исследования Вольфганга Виклера и его сотрудников, связь, соединяющая двух индивидов в длительном моногамном браке, встречающемся у весьма различных животных – млекопитающих, птиц, рыб и даже раков, – почти всегда основывается на потребности выполнения определенной церемонии, которую каждый индивид может выполнять только со своим супругом. Иначе обстоит дело лишь у моногамных креветок Hymenocera. У них пара объединяется аппетенцией к состоянию покоя в смысле Мейер-Гольцапфель. Самец, потерявший самку, не находит покоя и повсюду разыскивает ее, пока не найдет, после чего оба возвращаются к полному спокойствию.

Один из самых замечательных примеров «связеобразующей» церемонии — пение дуэтом, изученное у гиббонов, бородачей, сорокопутов и дронго. У этих птиц супруги быстро и без пауз обмениваются короткими строфами, так что получается длинная сплошная цепочка звуков; услышав ее, никто не догадается, что поют две птицы. У разных пар отдельные строфы и их порядок существенно различны; чтобы получилось единое «музыкальное произведение», партнерам приходится, вероятно, подстраиваться друг к другу путем индивидуального обучения и «репетировать». Если это действительно так (что еще необходимо проверить), то каждая птица может пропеть свой дуэт лишь с единственным индивидом своего вида; тем самым аппетенция к этой церемонии устанавливает между партнерами очень прочную связь.

(3) Таким образом, в результате процесса филогенетической ритуализации возникает новая автономная мотивация социального поведения. Пользуясь предложенным мною в свое время сравнением, можно сказать, что ритуализованная форма движения получает место и голос в великом «парламенте инстинктов» данного вида животных. У очень многих общественных животных структура сообщества в значительной степени определяется ритуализованными формами поведения. Триумфальный крик серого гуся, о котором я уже упоминал, управляет всей общественной жизнью этого вида; у олуш – морских птиц, гнездящихся колониями, – форма их колоний, в частности точное расстояние между гнездами, определяется столь высокоритуализованными церемониями, что трудно судить об их филогенетическом происхождении. Сходным образом обстоит дело у галок и у очень многих других общественных животных.

У высших общественных животных ритуализованные формы поведения с их двойной функцией коммуникации и мотивации социального поведения образуют единую систему. Эта система при всей своей пластичности и способности к регулированию представляет собой прочный каркас, на котором держится свойственная виду социальная структура. Очень часто как прочность такой системы, так и ее способность к регулированию обеспечиваются напряжением между антагонистически действующими церемониями – например, угрозой и умиротворением. Достаточно понаблюдать в течение часа за павианами в ближайшем зоопарке, чтобы убедиться, что эти функции находятся у них в равновесии. В волчьей стае или в стаде шимпанзе угроза и умиротворение также составляют бoльшую часть выразительных движений, которыми обмениваются члены сообщества. И, разумеется, не случайно, что именно у таких весьма агрессивных видов в естественных условиях столь редко наблюдается применение грубой силы.

(4) В заключение следует упомянуть о четвертой важной функции эволюционной ритуализации, так как она также имеет аналоги в сфере культурного развития. Ритуализованные формы движения могут способствовать предотвращению скрещивания видов. Эту функцию выполняют, например, многие движения ухаживания у птиц. У некоторых пипридов – маленьких тропических птичек – самцы окрашены очень пестро, тогда как самки разных видов мало отличаются друг от друга. Как установили Чепин и Чепмен, самцы ухаживают и за самками других видов, но те отвечают с большой избирательностью исключительно на ухаживание самцов своего вида. Так же обстоит дело, как много лет назад установил Гейнрот, у многих видов настоящих уток.

6. Образование ритуалов в истории культуры

Культурно-историческая ритуализация в основном также может быть понята как возникновение некоторой системы коммуникации, и образование символов также является в ней важным шагом. Говоря о филогенетической ритуализации, я брал слово "символ" в кавычки или объяснял, что имеется в виду, поскольку возникшие в ходе эволюции "запускающие стимулы" – это сигналы, но не символы в смысле понятия, выработанного при исследовании человеческого языка. Эти сигналы не могут использоваться свободно, и значения их не выучиваются; связанный с ними «аппарат понимания» целиком, вплоть до мельчайших деталей. возникает эволюционным путем и закрепляется наследственно. Роль выученного в системе функционирования сообщества животных весьма скромна, и, что всего важнее, ничто выученное не влияет на форму передающего и приемного аппарата.

Тем не менее, как ни существенны эти различия, в генезисе филогенетически возникшего сигнала и выработанного историей культуры настоящего символа есть общая черта: в обоих случаях процесс начинается с выработки понимания тех движений, которые позволяют предсказать непосредственно следующее за ними поведение собрата по виду. Типичными примерами таких движений могут служить так называемые движения намерения, выполняемые неполно и указывающие на постепенное усиление готовности к определенному поведению. Если в случае филогенетической ритуализации «понимание» движений собрата по виду основывается на унаследованных функциях приемного аппарата – точно так же, как «понимаемые» движения суть наследственные координации, – то в случае культурной ритуализации способность отправлять и принимать сигналы развивается на основе обучения и культурного наследования приобретенных признаков.

Что касается отправителя, то способность подражать собственным движениям, лишь намечающаяся у антропоидов и высокоразвитая только у человека, позволяет ему показать получателю копию той формы поведения, о которой он хочет сообщить. Одной из предпосылок такой способности к подражанию всевозможным формам движения является, само собой – как уже говорилось в разделе о подражании – наличие в распоряжении индивида доступных для свободного использования произвольных движений. При изучении поведения шимпанзе были отмечены случаи, когда одна обезьяна побуждала другую к сотрудничеству, свободно подражая требовавшимся от нее движениям. В лаборатории Йеркса двум шимпанзе была предложена проблемная ситуация, в которой они должны были достать корзинку, одновременно вытягивая за два конца веревку, продетую через ее ручки. Когда одна из обезьян поняла задачу, она подвела другую к концу веревки, положила на него ее руку, затем быстро побежала к другому концу, схватила его и сделала жест "вытягивания веревки". Это наибольшее известное мне приближение к настоящему символу, достигнутое животным спонтанно, т. е. без предварительного направленного обучения.

Герхард Гёпп в своих интересных размышлениях о возникновении словесного языка пришел к выводу, что первое настоящее словесное высказывание должно было быть императивом. Немногие наблюдавшиеся случаи непосредственного возникновения настоящих символов, по-видимому, согласуются с этой гипотезой. Высшее животное, безусловно, острее всего ощущает необходимость коммуникации тогда, когда нуждается в помощи. Когда собака, которая очень хочет пить, подталкивает хозяина носом к умывальной раковине, встает перед ней на задние лапы и, скуля, через плечо заглядывает хозяину в лицо – это высокое достижение, возможное лишь под давлением сильной потребности; сам я видел это только раз у самой умной из моих собак.

Важно заметить, что аналогичный характер имеют наиболее элементарные из тех коммуникативных функций человека, о которых можно с достоверностью утверждать, что они не врожденные. Слепоглухонемая Хелен Келлер, прозябавшая до седьмого года жизни без духовного общения с людьми, еще до того, как Энн М. Салливан взяла в свои руки ее воспитание, могла сообщать о потребности в еде и питье узнаваемым подражанием соответствующим движениям. Подражать она могла при этом только самой себе.

В ходе исторического становления каждой культуры подобные зародыши способов общения претерпевают на службе своей коммуникативной функции дифференциацию, протекающую аналогично дифференциации врожденных сигнальных аппаратов. Таким же образом – о чем нам еще предстоит говорить подробнее – обстоит дело с тремя другими функциями, аналогичными видосохраняющим функциям филогенетической ритуализации, с которыми мы уже познакомились, – направлением поведения на безопасные пути, образованием новых мотиваций и предотвращением смешения культур.

Но в то время как филогенетическая ритуализация ничем не способствует поддержанию постоянства признаков вида – разве лишь косвенно, препятствуя скрещиванию, – культурное образование ритуалов играет существенную роль в сохранении передаваемых традицией признаков культуры.

При развитии культурных систем коммуникации свойства передающего аппараата определяются главным образом селекционным давлением требований приемника. Поэтому у культурных ритуалов можно найти едва ли не все известные нам по филогенетически возникшим сигналам свойства, служащие для обеспечения однозначности. Однозначность сигнала зависит, разумеется, и от избирательности приемного аппарата, которая у врожденных механизмов запуска намного меньше, чем у выученных реакций. Способность различать сложные сочетания сигналов даже тогда, когда они отличаются друг от друга лишь конфигурацией, а не содержащимися в них стимулирующими элементами, основывается на функциях восприятия, осуществляемых в центральной нервной системе на гораздо более высоком уровне, чем врожденные механизмы запуска. Важную роль играют в этом и процессы обучения.

Хотя в каждой возникшей культурным путем системе коммуникации приемником является выученное восприятие образов, в ней продолжают работать и те функции восприятия, которые осуществляются на низших уровнях: более высоко интегрированное восприятие образов всегда основывается на этих функциях и из них строится. Занимающиеся ими физиологи и психологи хорошо знают, какие требования предъявляет наше восприятие к сочетаниям сенсорных стимулов, если их нужно всегда узнавать как одни и те же образы. При этом во всех случаях решающее значение имеет так называемая выразительность (Prägnanz), состоящая в соединении как можно большей простоты с как можно меньшей вероятностью случайного появления. Требования однозначности, предъявляемые к сигналам на более низком уровне сложности врожденными механизмами запуска и на более высоком нашим восприятием образов, в принципе одинаковы. Объясняется это тем, что в обоих случаях основой и «входом» приемного аппарата служат одни и те же элементарные физиологические процессы. По таким же причинам аналогичные приемники сигналов «вывели» (haben herausgezüchtet) аналогичные свойства у соответствующих им передатчиков. Об этом я писал в другой работе («Эволюционное и культурно-историческое образование ритуалов»).

Как я уже говорил, четыре функции эволюционной ритуализации, о которых шла речь в предыдущем разделе – коммуникация, «перенаправление» различных, прежде всего агрессивных, форм поведения, создание новых сильных мотивов социального поведения и, наконец, предотвращение смешения – обнаруживаются и при изучении ритуалов, возникших культурным путем, и притом в аналогичных формах. Рассмотрим теперь эти функции ритуализации в том же порядке.

По поводу коммуникативной функции достаточно сделать два замечания: во-первых, почти все языковые средства взаимопонимания основаны на ритуализации, и даже на выразительные движения человека, в весьма значительной части врожденные, в различных культурах накладываются ритуалы, передаваемые традицией; во-вторых, весьма вероятно, что – как и в случае эволюционно возникших форм поведения – первоначальной функцией всех культурных ритуалов была коммуникативная; остальные можно из нее вывести.

Вторая функция – сдерживание и перенаправление потенциально опасных форм поведения – при филогенетической ритуализации ограничивается в основном смягчением резкости движений борьбы, В то же время аналогичная функция культурной ритуализации оказывает влияние на б`oльшую часть форм социального поведения человека: едва ли не все, что мы делаем в присутствии других, контролируется культурной ритуализацией. Настоящее неритуализованное поведение, и прежде всего большинство неритуализованных инстинктивных движений, запрещено у людей правилами приличия. Почесываться, потягиваться, ковырять в носу или как-нибудь иначе «бесцеремонно» вести себя на людях неприлично – так же, как неприличны опорожнение кишечника и копуляция. Непосредственным следствием всеохватывающей культурной ритуализации является появление стыда.

Культурный смысл ритуальной смирительной рубашки, надетой на все наше «тварное» (kreatürliches) поведение, а тем самым ее значение для сохранения вида, состоит в необходимости поставить если и не все инстинктивные побуждения человека, то бoльшую их часть под контроль устанавливаемых культурой норм поведения.

Поскольку "pseudospeciation" – характерное для развития культур псевдовидообразование – происходит намного быстрее, чем изменение видов, расхождение между врожденными нормами социального поведения человека и тем, чего требует от него культура, тем больше, чем старше культура и чем выше ее уровень. В этом, возможно – как я уже говорил, – состоит одна из причин, по которым культуры, как правило, погибают именно тогда, когда достигают стадии высокой культуры. Освальд Шпенглер истолковал это как смерть от старости. Такая смерть, само собой, не грозит культурам, остановившимся на относительно простой, «близкой к природе» стадии развития – как, например, культура индейцев пуэбло в штате Нью-Мексико, – традиции которых восходят к доисторическим временам.

В то время как филогенетическая ритуализация касается только поведения при общении с собратьями по виду, культурная ритуализация затрагивает и те формы поведения, посредством которых человек взаимодействует со своей вневидовой средой. В эту среду человек встраивает целый мир предметов, образующих вокруг него нечто вроде скорлупы и при определенных обстоятельствах не позволяющих ему понять, что вне рукотворной оболочки есть еще независимая от человека внесубъективная действительность. Многие авторы придерживаются ошибочного, дезориентирующего мнения, что у человека нет никакой внешней среды. (Особенно настаивает на нем Арнольд Гелен.)

Ганс Фрейер дал одному из разделов своей книги «Порог времен» название «Торжествующая вещь» («Der triumphierende Gegenstand»). Там он чрезвычайно ясно анализирует роль конкретной созданной человеком вещи в социальной жизни носителей культуры. (Под «вещью» («Gegenstand») Фрейер понимает именно такой искусственный продукт. Это необходимо оговорить, потому что в разделе о пространственном представлении и понимании я обозначил этим словом гораздо более широкое понятие*.) Фрейер пишет: «В то время как другие виды работы бесконечно повторяются в круговороте потребности и ее удовлетворения, изготовление (вещей) имеет определенное начало и определенный конец». Использование изготовленной вещи не есть израсходование;* она не вечная, но устойчивая; более того, она «долго живет также и в том смысле, что разрушение, разложение и гибель, которых она, само собой, не может избежать, для нее не существенны; они касаются, если можно так сказать, лишь ее материала (Stoff), но не ее самой». Таким образом, созданная смертными руками вещь, согласно Фрейеру, бессмертна в том же смысле, что и платоновская идея. Подозреваю, что именно эта – правильно понятая многими мыслителями – трансценденция человеческого труда была моделью всех идеалистических представлений об акте творения (см. также примечание (2)).

Триумф трансцендирующей вещи увенчивается тем, что она вообще освобождается от употребления, и ее право на существование обосновывается исключительно духовным содержанием, которое «вливается в нее в акте изготовления, становится в ней вещественным явлением и остается таковым. Так обстоит дело в случае произведения искусства». «Лишь с обращением духа к вещи, – говорит Фрейер, – категория эстетического становится конститутивной». Последнее кажется мне сомнительным: я думаю, что эстетическое – новая форма бытия, воплощенная в искусстве, — появилось намного раньше в человеческих движениях, а именно в несомненно старейшей форме «искусства для искусства» – танце.

Как бы то ни было, созданный человеком мир вещей – его одежда, мебель, здания, сады, измененный его культурой «зачарованный ландшафт», как называет его Фрейер, и особенно окружающие человека со всех сторон произведения искусства, характерные для его культуры, накладывают на принадлежащего к этой культуре человека неизгладимый отпечаток, проявляющийся и в его поведении. Все формы социального поведения – от чисто внешних, не имеющих глубоких корней «манер» до глубочайших внутренних этических «установок» – также несут на себе отпечаток стиля времени: «тварное» в человеке, т. е. филогенетически сложившаяся врожденная программа социального поведения, подавляется другой программой тем сильнее, чем дальше развивается культура. «Падение нравов» - иными словами, бунт против все более невыносимого принуждения со стороны все более обрастающей ритуалами культуры – также может быть одной из причин внезапного распада высоких культур.

«Вещный аспект» человеческого духа влияет не только на манеры и на то, как человек держится: удивительным образом вместе с манерами и позами под влиянием этого аспекта оказывается весь внешний вид человека, его фенотип. Как известно, структуру и функцию невозможно строго разграничить даже в теории; положения тела могут закрепляться генетически и становиться постоянными видимыми признаками. У дикой формы нашей домашней курицы рулевые перья расположены горизонтально, как у фазанов, и только в настроении импонирования* дикий петух поднимает их и выглядит тогда точно так же, как всегда выглядят домашние петухи – не потому, что они морфологически иначе устроены, а лишь по той причине, что они гиперсексуализированы и постоянно находятся в настроении импонирования. Аналогично могут влиять на внешний вид положения тела, предписываемые культурой. Поразительно, насколько зависит внешний вид человеческого тела от модного костюма эпохи; понять это можно, лишь сравнивая образцы моды с фотографиями того же времени. Даже фотографируясь обнаженными, «модные» дамы принимают позы, навязываемые модной в данный момент одеждой.

Но не только одежда, а и все вещи, характерные для той или иной культуры, влияют на поведение и внешний вид ее носителей. Как образно говорит Ганс Фрейер, рыцари и дамы времен миннезингеров не могли бы сидеть на высоких готических стульях и естественно двигаться в готических залах, если бы положения их тел не были выдержаны в том же стиле. Слово «естественно» (natürlich) я употребил вполне сознательно: человек, как я не раз уже повторял, по своей природе (Natur) культурное существо, и частью его природы является врожденная готовность сделать предписываемое культурой ритуализованное поведение своей второй натурой.

С достоинством носить предписанный костюм стало обязанностью, но временами это должно было быть настоящей пыткой. К тому же предписывавшееся большинством высоких культур строго ритуализованное поведение было не просто обязанностью, но рассматривалось как символ статуса, а потому питалось также из врожденных инстинктивных источников импонирования. Как мы знаем, все усвоенные и мастерски заученные движения становятся самоцелью и удовольствием. Но какие еще формы движения столь тщательно заучивались, отшлифовывались, доводились до совершенства, как поднятые до уровня эстетических шедевров формы общения людей высокой культуры? «Tenue» [Здесь: внешний вид, осанка, манера держаться, выправка, а также одежда, мундир (фр.)], которой такой человек придерживается и которой владеет, не только производит впечатление подлинности, «как если бы, – по выражению Фрейера, – это было самое естественнное на свете»: для носителя традиции она и есть самое естественное на свете, и в системе его мотиваций она действует почти так же, как если бы возникла эволюционным путем и была закреплена генетически.

Граф Бальдассаре Кастильоне, придворный, живший в 15 – 16 вв., написал о своей профессии книгу «II Cortegiano» ["Придворный" (ит.)]. (Я знаю ее, к сожалению, только по цитатам, приведенным у Фрейера.) Он тоже говорит о несомненной подлинности того, что слишком легко принимают за тонкий слой внешнего лоска. Посмотрев глубже, можно разглядеть под этим слоем категорию бытия, представляющую собой уже не изысканный внешний вид, а подлинное человеческое достоинство, не внешнее приличие, а внутреннюю порядочность. Приличие (Anstand) и порядочность (Anständigkeit) образуют единое целое – во всяком случае в том, что касается процессов их передачи традицией и общности филетических основ. В обоих случаях имеется врожденная открытая программа, в конкретных деталях заполняемая данной культурой; в обоих случаях основой является врожденная восприимчивость к эстетическому и этическому, то есть восприятие образов.

Часто можно услышать избитые изречения в таком роде: хорошие манеры – ничего не стоящая формальность. Но на самом деле вежливый от природы человек при всем желании – или против желания — не может, как правило, вести себя по-настоящему грубо; мне, во всяком случае, приходилось видеть это лишь в редких, исключительных случаях. Горький опыт научил меня опасаться людей, пытающихся создать впечатление, что их грубость – только показная. Тот, кто разыгрывает «рубаху-парня»*, чтобы безнаказанно говорить гадости, почти наверняка прикрывает грубой скорлупой полное отсутствие золотого ядра.

Четко очерченные пути, по которым культурная ритуализация направляет едва ли не все формы социального поведения человека, сдерживают, естественно, и его агрессивность – впрочем, большей частью лишь по отношению к членам той же культуры и того же общественного класса. Это может приводить к парадоксальным последствиям, воспринимаемым нами как возмутительные. В эпоху миннезингеров дворяне множества мелких суверенных государств принадлежали к одному классу, а крестьяне к другому. Когда два таких государства воевали между собой, рыцари сражались со всей «Fairne?» [Fairness (англ.)]турнирной борьбы, так что риск погибнуть в поединке вряд ли был больше, чем в чисто спортивном турнире. Но от misera plebs [Здесь: презренная чернь (лат.)] – крестьян – ожидали, что она будет решать исход войны между господами в настоящей, неритуализованной кровавой борьбе. С побежденными и плененными рыцарями обращались как с дорогими гостями, а с пленными пехотинцами [В подлиннике Fußvolk – пехота (буквально «пеший народ»)] как со скотом.

Внутри небольших культурных групп перенаправление агрессивного поведения осуществляется с помощью самых разнообразных форм культурной ритуализации. Согласно Эйбль-Эйбесфельдту, у индейцев вайка принято, чтобы родители подстрекали детей к дракам – подчиненным, впрочем, строгому ритуалу. Напротив, африканские бушмены, как обнаружил тот же исследователь, весьма успешно приучают детей к мирному поведению. Индейцы и бушмены находятся в разном экологическом положении: первые часто воюют с соседними племенами, вторые, по-видимому, никогда.

Во многих культурах, даже относительно примитивных, из боевого поведения развился благодаря ритуализации особый тип соревнований, который мы называем спортом. О предотвращающем борьбу действии спорта я подробно говорил в книге об агрессии,* так что здесь можно на этом не останавливаться.

По поводу третьей функции ритуализации – создания автономных мотивов социального поведения – достаточно сказать, что каждый носитель культуры, разумеется, ощущает как высочайшие ценности радость выполнения отшлифованных движений, владение своей tenue, сотворенный культурой мир вещей, созданное ею искусство, поднятый на уровень этики кодекс приличия и порядочности, а стремление все это поддерживать и защищать – мощный мотив, управляющий поведением человека.

Остается сказать о последней функции – поддержании сплоченности групп и изоляции их друг от друга. В разделе о псевдовидообразовании, я упоминал о том, что уже мельчайшие мыслимые этнические группы и субкультуры структурируются и сплачиваются ритуализованными нормами поведения и одновременно отделяются ими от других сравнимых сообществ. Даже в социальных группах, объединяемых не общими культурными символами, а всего лишь личным знакомством и дружбой, как бывает, например, у серых гусей или у маленьких детей, сплоченности «своей» группы заметно способствует враждебность к какой-нибудь «чужой», а на уровне культурных групп, сплачиваемых общими культурными ценностями, это явление – укрепление группового единства посредством противостояния враждебным группам – видно несравненно яснее.


Глава 11

Функции, служащие для «демонтирования» постоянства культуры

1. Долгая открытость миру и любознательность

Подобно тому, как при росте костей остеокласты противодействуют остеобластам, а в становлении видов изменчивость находится в отношении гармонического антагонизма к постоянству унаследованного, – в жизни культуры описанным в предыдущей главе функциям, охраняющим ее структуру, противостоят другие, обеспечивающие абсолютно необходимое для ее дальнейшего развития «демонтирование» (Abbau).

Насколько сильно жизнеспособность любой культуры зависит от равновесия этих факторов, легче всего понять из анализа нарушений, возникающих из-за перевеса одного из них. Увязание культуры в жестких, строго ритуализованных обычаях может быть столь же гибельно, как потеря всех традиций вместе с хранимым ими знанием. Функции, «демонтирующие» постоянство культуры, к которым мы теперь переходим, носят столь же специфически человеческий характер, как функции, его охраняющие.

Как я уже говорил в разделе о любознательном поведении главы 7, одна из характерных особенностей человека как вида состоит в том, что у него, в отличие от других высших организмов, аппетенция к исследованию и игре не исчезает с наступлением половой зрелости. Это свойство вместе со склонностью к самоисследованию делает человека конституционно неспособным безусловно подчиняться традиции. В каждом из нас живет напряжение между господством освященных старой традицией ценностей и мятежной любознательностью – жаждой нового.* Римляне называли революционера «Novarum rerum cupidus» [Буквально: " жаждущий нового" (лат.)].

В системе действия наших мотиваций, подобно системе действия желез внутренней секреции (от которых как раз и исходят первоначальные побуждения) каждое побуждение объединено с противоположным в «систему эквипотенциальной гармонии».* Две враждебные силы – любовь к традиции, дополняемая при ее нарушении чувством вины, и столь же нагруженное эмоциями стремление к истине и новому познанию, – могут яростно сражаться между собой, и платить за это приходится человеку, в чьей душе разыгрывается сражение. Чем крупнее человек, тем яростнее борьба и тем выше плата. От одного из самых великих людей, Чарлза Дарвина, мы знаем, как дорого обошлась ему победа истины: когда он в муках борьбы пробил себе путь к освобождающему, в подлинном смысле слова революционному открытию великого становления органического мира, он вовсе не чувствовал себя победителем. В своем дневнике он записал: «Я кажусь себе убийцей».

На менее героическом уровне то же происходит в каждом из нас. Диапазон различий между людьми огромен, и равновесие между консервативными и революционными тенденциями устанавливается у них в разных местах. Люди, высоко оценивающие силу своего разума – а они далеко не всегда самые разумные, – часто эмоционально слабы и наделены лишь очень скромной способностью восприятия сложных образов. Поэтому они по большей части мало привязаны к традиции и особенно подвержены духовной болезни техноморфного мышления, о которой будет речь во втором томе. А эмоционально сильные люди, способные к любви и благоговению, даже при наилучшей способности к аналитическому мышлению часто не решаются подвергать наследие старины разумной критике и считают каждого, кто на это отважится, еретиком и разрушителем высших ценностей. И как это ни парадоксально, нередко именно люди высокого духа упрямо и весьма эмоционально сопротивляются всякому причинному объяснению природного явления и всякому новшеству в культурной жизни.

Если обеспечивающее сохранение культуры равновесие между теми факторами, которые поддерживают традицию, и теми, которые ее нарушают, устойчиво, то, хотя обе чаши весов одинаково нагружены, они могут быть очень тяжелыми у одного человека и очень легкими у другого. У Чарлза Дарвина напряжение между антагонистическими силами было, разумеется, особенно велико; возможно, это способствовало его творческим достижениям.

Если присмотреться к взаимодействию охранительных и обновляющих факторов в самом себе, то – что, несомненно, подтвердят многие люди моего возраста, то есть старые люди, – возникает четкое впечатление, что одна из двух живущих в нас душ – консервативная – принадлежит старому человеку, а другая, жаждущая перемен, – молодому. Феноменологическая честность, которой я от себя требую, вынуждает меня признаться, что даже в моем нынешнем зрелом возрасте во мне явно живет душа озорного мальчишки,* враждебная всякому профессорскому достоинству, и на торжественных академических актах ей особенно хочется тихонько подстрекать меня к ребяческим выходкам против традиционных обычаев. Полагаю, что так обстоит дело не только у меня: однажды, одетый в мантию, во время торжественного шествия членов Баварской академии наук я получил неожиданный хорошо нацеленный пинок сзади от одного лауреата Нобелевской премии. Мальчишеская душа, не питающая, само собой. никакого почтения к каким бы то ни было традициям, в том числе и научным, радуется, когда что-нибудь долго внушавшее доверие вдруг оказывается ложным, даже если это означает новый огромный труд – и в этой радости есть нечто слегка дьявольское.

Но рядом с этой душой, живой и в старости, во мне с юных лет живет другая, искренне благоговеющая перед традицией; она подражает почитаемым учителям и относится с большим пиететом даже к помпезным внешним атрибутам традиции вроде академических мантий. Обе эти души были у меня, несомненно, уже в ранней юности, но я столь же ясно сознаю, что в течение моей жизни вторая стала сильнее. Однако вряд ли во мне когда-нибудь умрет непочтительная мальчишеская душа, да я и не хотел бы этого.

2. Стремление к новшествам в юности

У медоносной пчелы различные формы поведения, служащие общему благу улья, распределены между возрастными группами. Молодые пчелы ухаживают за потомством, кормят его выделениями своих желез и производят воск. Старшие летают и собирают для всех пищу. Потенциально обе возрастные группы обладают обеими способностями: как показал Рёш, если удалить всех старших пчел, молодые вылетают за пищей, и наоборот, при отсутствии молодых пчел старшие не только возвращаются к уходу за потомством, но их уже регрессировавшие железы реактивируются для кормления личинок.

В человеческой культуре также есть две функции, аналогичным образом разделенные между возрастными группами. Все мы настолько привыкли к тому, что старшие обычно консервативны, а молодые стремятся к новшествам, что не задумываемся, не скрывается ли за этим антагонизмом целесообразная гармония.

«Восстание молодых» встречается не только в человеческом культурном обществе, но и у животных, у которых родители и дети долго живут вместе в иерархически организованном семейном сообществе. У таких видов – например, у волков – подрастающий молодой самец восстает против вожака стаи только тогда, когда сам по физическим данным может стать вожаком. Бунт против безусловно признанного владыки часто происходит тогда настолько внезапно, что поведение молодого самца кажется коварным; это знают многие люди, воспитывавшие в обстановке человеческой семьи волка или другoe животное, принадлежащее к виду с аналогичной социальной организацией.

У шимпанзе, как и вообще у обезьян, половая зрелость наступает раньше достижения окончательного веса – сразу после смены зубов, примерно на седьмом году жизни. Затем проходит еще пять-шесть лет, прежде чем молодой самец начинает играть в свойственной виду социальной структуре роль взрослого. У людей, как известно, период юношеского развития еще длиннее. Напрашивается предположение, что источником селекционного давления, под которым произошло это удлинение, была необходимость усвоения знаний, передаваемых традицией. Естественно возникший язык создал для обозначения двух качественно различных фаз развития слова «детство» (Kindheit) и «юность» (Jugend). Можно выдвинуть некоторые гипотезы о смысле и цели этих периодов жизни.

Долгое детство человека служит для обучения, для заполнения резервуара его памяти всеми благами кумулирующей традиции, включая язык. Долгий промежуток между началом полового созревания и принятием роли взрослого, именуемый «юностью», также служит вполне определенной цели. Когда у юношей в начале пубертатного периода появляется критический подход ко всем традиционным ценностям родительской культуры и одновременно потребность искать новые идеалы – это, безусловно, нормальное явление, предусмотренное филогенетическим программированием социального поведения человека. Так ведут себя и «послушные» дети, у которых вначале невозможно заметить никаких внешних перемен в отношении к родителям; постепенно и у них происходит некоторое охлаждение чувств к родителям и другим уважаемым людям. И это касается, как показал Н. Бишоф, не только эмоциональной установки в отношении родителей, семьи и самых уважаемых людей, но также, что весьма важно, позиции юноши по отношению ко всему, что принимается на веру.

Неизвестное, чужое, вызывавшее до сих пор такое отчуждение и такой страх, что даже подавлялось любопытство, внезапно приобретает волшебную притягательную силу. Одновременно возрастает храбрость – особенно у молодых мужчин, вероятно, под прямым влиянием гормонов, – и усиливается агрессивность. Вместе с влечением к новому и чужому это приводит к установке, которую можно назвать тягой к приключениям. Из тех же источников исходит и «тяга к странствиям», воспетая в народной песне «Маленький Ганс». Аналогичные явления отмечены, как ни странно, у диких гусей; как показал Н. Бишоф, у белолобого гуся распад семьи вызывается превращением положительной валентности* знакомых собратьев по виду в отрицательную, и тот же механизм препятствует спариванию братьев и сестер.

У людей изменения, сопровождающие наступление половой зрелости, гораздо сильнее затрагивают мужской пол, чем женский. Юноша намного активнее бунтует против отца, чем девушка против отца или матери.

Преданность человека той или иной культуры традиционным нормам поведения весьма существенно поддерживается тем, что он переносит свои чувства к передающему традицию на все передаваемое им. При нормальных условиях близким человеком, сильнее всего влияющим в этом отношении на юношу, чаще всего бывает отец; в первобытной большой семье это может быть также старший брат, двоюродный брат, дядя или дед, но, разумеется, всегда член семьи. Я говорю здесь о передающем традицию в единственном числе, так как, по моему мнению, в большинстве случаев роль передающей традицию отеческой личности играет один определенный человек; естественно, я не хочу этим сказать, что традиция не может передаваться также и массовым воздействием многих носителей культуры.

Освобождение даже от самых узких и самых специальных норм поведения, диктуемых семейной традицией, было бы невозможно, если бы любовь и уважение к передающему традицию не превращались в известный момент, переменив знак, в умеренную агрессивность и враждебность – или, точнее, не смешивались бы амбивалентным образом с этими противоположными чувствами. Интенсивность такого переключения зависит от многих обстоятельств. Если традицию передает жесткий, тиранический человек, насильно навязавший подростку семейные нормы поведения, он вызывает более интенсивный мятеж и более сильную ненависть, чем мягкий и «демократичный» воспитатель. Но совсем без враждебных чувств освобождение (Loslösung) молодого человека от семьи, по всей вероятности, вообще невозможно. Между тем такое освобождение столь же необходимо для развития человеческой культуры, как перекрестное опыление для многих растений или экзогамия* для многих видов животных.

Сразу после того, как у юноши возникает критическое и несколько враждебное отношение к отеческой фигуре и сообщаемым ею нормам социального поведения, он начинает искать других людей, также передающих традицию, но стоящих дальше от узких рамок традиции его семьи. За годами учения следуют вошедшие в пословицу годы странствий. Часто эти странствия в самом деле состоят в перемене мест, но нередко и в чисто духовных поисках. То, что влечет молодого человека вдаль, – это стремление к чему-то высокому и безымянному, совершенно отличному от повседневных происшествий семейной жизни. На вопрос об истинной цели такого аппетентного поведения, то есть о его значении для сохранения культуры и вида, ответить нетрудно: это отыскание культурной группы, традиционные социальные нормы которой отличны от норм родительского общества, но не настолько, чтобы принять их было невозможно. Таким образом юноша часто «присваивает»* нового авторитетного человека или людей, передающих традицию; это может быть учитель, старший друг, а нередко и целая дружественная семья.

На этой критической стадии развития родительские формы поведения кажутся юноше пошлыми, устарелыми и скучными, и он готов принять чужие нравы, обычаи и взгляды. Для их выбора важно, чтобы в той традиции, к которой юноша присоединяется, содержались идеалы, за которые можно бороться. Именно поэтому эмоционально полноценные юноши столь часто примыкают к некоторому меньшинству, которое очевидным образом подвергается несправедливому обращению и за которое стоит бороться.

Поразительно быстрое присоединение к новой культурной группе с фиксацией инстинктов коллективного энтузиазма на новом объекте многими чертами напоминает известный в животном царстве процесс фиксации объекта, именуемый запечатлением: подобно последнему, это присоединение связано с определенной чувствительной фазой развития, не зависит от приучения и необратимо – во всяком случае, после первой такой связи никогда не возникает другая, столь же интенсивная и прочная. Похожими свойствами обладает еще один процесс фиксации объекта – «влюбление», внезапность которого столь удачно передается английским выражением "falling in love" [Буквально – "впадение в любовь"].

Когда ищущий новые идеалы юноша обретает в старшем друге, учителе или некоторой группе воплощение всего, к чему он стремится, у него может возникнуть восторженное обожание, внешними проявлениями напоминающее влюбленность. Нередко в этом видят гомосексуальные наклонности, что совершенно ошибочно – точно так же, как было бы ошибочно видеть во враждебности к отцу, о которой говорилось выше, эдипов комплекс, связанный с сексуальным влечением к матери. Восторженно обожать толстого лысого старика с седой бородой может и вполне нормальный юноша.

О таких процессах, происходящих во время полового созревания, каждый знает по собственному опыту или из наблюдений над другими. Психологам и особенно психоаналитикам они хорошо известны. Но я склонен дать им истолкование, сильно отличающееся от психоаналитического. Согласно моей гипотезе эти процессы, происходящие в закономерной временнoй последовательности, запрограммированы эволюцией, и их значение для сохранения культуры и вида состоит в удалении устаревших элементов традиционного поведения и замене их новыми, что обеспечивает постоянное приспособление культуры к непрерывно изменяющимся условиям окружающего мира.

Эти функции становятся тем более необходимыми для выживания культуры, чем выше поднимается ее уровень, поскольку, как легко понять, чем выше уровень культуры, тем сильнее она воздействует на окружающий мир и тем самым изменяет его. Можно полагать, что пластичность культуры, обусловленная «демонтированием» и «перестройкой» традиционных норм, позволяет, как правило, к этому изменению приспосабливаться. Есть основания считать, что в старых, примитивных культурах традиция соблюдалась более жестко и сын послушнее шел по стопам отца и других людей, передававших традицию, чем в высоких культурах в эпоху их расцвета. Трудно сказать, случалось ли в прошлом, что высокие культуры погибали из-за нарушения описанных выше процессов, в частности из-за преобладания процессов демонтирования культуры. Но нашей культуре, без всякого сомнения, угрожает опасность погибнуть из-за слишком быстрого демонтирования и даже полного обрыва ее традиции. Об этом также пойдет речь в следующем томе.

В нормальных условиях и в здоровой культуре (определение нормального и здорового также будет дано в следующем томе) обрыв традиции и потеря всего традиционного знания предотвращаются с помощью тех или иных механизмов. Там, где поддерживается равновесие между «охранительными» и «разрушительными» факторами, усваиваемые юношами новые культурные нормы поведения не слишком резко отличаются от родительских, так как в большинстве случаев исходят из той же или родственной культуры. Кроме того, раннее начало поиска новых идеалов позволяет юноше в течение нескольких лет сравнивать их с традициями родительского дома: «демонтирование» и «новое строительство» приходятся на время, когда юноша еще живет прочными социальными связями родительского дома. Таким образом, в нормальном случае «остеокласты» никогда не делают свое дело беспрепятственно и «сами по себе». Уже тогда, когда неодолимая жажда странствий влечет «маленького Ганса» вдаль, можно заметить легкую тоску по дому, которая с возрастом становится все сильнее. Мятеж в душе сильнее всего вначале; с годами он стихает, дети становятся все терпимее к родителям или к их памяти, и вряд ли найдется нормальный человек, который в шестьдесят лет не думал бы о своем отце лучше, чем в семнадцать.


Глава 12

Образование символов и язык

1. "Уплотнение" значений символов

В разделах предыдущей главы, посвященных филогенетической и культурной ритуализации, мы познакомились с рядом процессов, приближающихся к символическому представлению действий и предметов. Значения символов, свободно создаваемых при культурной ритуализации, вначале крайне расплывчаты, подобно значениям «квазисимволов», возникающих при филогенетическом образовании ритуалов. Такой символ относится не к какому-то определенному предмету или действию, а к целому комплексу предметов и действий, а также – и в особенности – чувств и аффектов, в котором все со всем переплетено; дать подобному комплексу простое определение невозможно. На вопрос: в каких же случаях при несловесном или дословесном общении свободно созданный символ, допускающий передачу по традиции, означает вполне определенный предмет или действие? – я нахожу только один ответ: когда возникший культурным путем символ связывает некоторую группу людей в единое целое.

Кроме таких символов группы, обозначающих и представляющих нечто вполне определенное и единое, столь же точные значения имеют, безусловно, лишь языковые символы. Но эти последние кардинально отличаются от филогенетически возникших и вообще от всех других символов тем, что они являются символами внутренних процессов, происходящих в центральной нервной системе и подчиняющихся очень сложной филогенетически сложившейся закономерности – закономерности понятийного мышления. Значение символа сужается здесь до вполне определенного понятия, но это сужение носит совсем иной характер, чем «уплотнение» символа группы.

2. Символ группы

Группы, более многочисленные, чем те, которые могут связываться личным знакомством и дружбой, сохраняют свою сплоченность исключительно благодаря символам, созданным в ходе культурной ритуализации и воспринимаемым всеми членами группы как нечто весьма ценное. Они заслуживают любви, уважения и прежде всего защиты от всяческих опасностей точно так же, как самые любимые из близких людей. В главе о факторах, поддерживающих постоянство культуры, мы видели, какие процессы перенесения чувств придают символам эту эмоциональную ценность.

Самая примитивная и, вероятно, первая встречающаяся в культурной истории человека реакция на такие символы, объединяющие группу, гомологична защите группы у шимпанзе. Мы, современные люди, выступаем на защиту символов нашей культуры с теми же врожденными формами движения, с которыми шимпанзе защищает, рискуя жизнью, свою группу: это коллективная боевая реакция, при которой топорщатся волоски на теле, выдвигается вперед подбородок и затуманивается разум. Как гласит украинская пословица: «Когда развевается знамя, рассудок улетает в походную трубу!» [В подлиннике: Wenn die Fahne fliegt, ist der Ferstand in der Trompete! (Соответствующую украинскую пословицу найти не удалось.)]

По всей вероятности, первыми символами, означавшими нечто конкретное – а может быть, и вообще первыми символами, которые выработали наши предки, – были символы боевой сплоченности группы, такие, как боевая татуировка и военные знамена. Все мы знаем, как легко коллективный воинствующий энтузиазм становится летальным фактором, уничтожающим культуры.

3. Языковая символизация

Насколько я знаю, единственный способ образования символов, соответствующих точно определенному понятию, – языковой. Наряду с функциями понятийного мышления для возникновения словесного языка были необходимы, несомненно, процессы ритуализации, благодаря которым символ закрепляется и передается традицией. Возникновение словесного языка было типичной фульгурацией: понятийное мышление и ритуализация, слившись воедино, породили новую способность – обозначать однозначным языковым символом вполне определенный мыслительный процесс. Стоит попытаться представить себе, как сложна, например, логическая связь, символизируемая словом "хотя", имеющим точные эквиваленты во всех «высокоразвитых» языках. О значении переводимости с одного языка на другой мы уже говорили.

Хотя процессы культурной ритуализации, возможные лишь при наличии традиции, безусловно, намного старше синтаксического языка, этот последний является, в свою очередь, инструментом – и как раз инструментом традиции – и принадлежит к числу самых необходимых факторов, обеспечивающих постоянство культуры. Но, с другой стороны, язык – важнейший орган понятийного мышления и того управляемого процессами высшего уровня любознательного поведения человека, которое мы называем исследованием. Тем самым он оказывается также важным фактором демонтирования и перестройки «отвердевших» культурных структур. Из главы 9 мы знаем уже о строгой и в высшей степени сложной врожденной программе, определяющей онтогенетическое развитие языка. Предусмотренная этой программой система учебных установок включает в себя в качестве самого важного элемента готовность сопоставлять понятиям свободно выбираемые символы – иначе говоря, называть вещи и действия. Из наблюдений Энн Салливан, о которых я подробно рассказал, ясно, что вначале название обозначает комплекс, состоящий из объекта и связанного с ним действия - например, питья молока или игры в мяч. Но столь же ясно, что у нас имеется врожденная программа для существительных и глаголов и тем самым способность символизировать действие независимо от объекта, на который оно направлено. Из результатов наблюдений Энн Салливан можно с полной определенностью сделать еще два вывода, которые следует сейчас напомнить. Во-первых, человек испытывает в определенной фазе детства непреодолимое стремление находить для предметов и действий имена и ощущает сильное специфическое удовлетворение, когда это ему удается. Во-вторых, при всей силе этого стремления он не пытается самостоятельно изобретать словесные символы, как Адам в библейской легенде; напротив, ему от рождения "известно", что он должен узнать их у кого-то, кто передает традицию. Таким образом, обучение языку основано на филогенетически сложившейся программе, по которой у каждого ребенка заново осуществляется интеграция врожденного понятийного мышления и переданного культурной традицией словарного запаса. Это чудо творения переполняет понимающего наблюдателя благоговением и умилением всякий раз, когда он видит, как совершает его дитя человеческое.*


Глава 13

Бесплановость развития культуры

Эмоциональное сопротивление

Пытаясь объяснить образованному небиологу, что великое органическое становление, несмотря на его общее направление от более простого к более сложному и от более вероятного к менее вероятному, короче – от низшего к высшему, обусловлено лишь законами случайности и необходимости, мы наталкиваемся на сильное сопротивление, окрашенное эмоциями. Лишь этими эмоциональными причинами можно объяснить неприятие столь многими людьми книги Жака Моно. Осознание того, что великие законы природы не знают исключений, вступает, очевидно, в конфликт с идеей свободной воли, которую все мы ощущаем как одну из высочайших человеческих ценностей и неотъемлемое право человека. Наше переживание свидетельствует, что мы обладаем свободной волей, а естественные науки – что наши поступки физиологически детерминированы. Возникает апория, о которой пойдет речь в следующем томе; выход из нее, как я полагаю, мне известен.

Почти так же трудно примириться с мыслью, что развитие нашей культуры не направляется ни нашей волей, ни тем более нашим понятийным мышлением, рассудком и разумом. В философии истории до самого последнего времени господствовало убеждение, что историческое развитие человечества, чередование расцвета и упадка различных культур направляется неким предустановленным планом, некоей идеей.

2. Развитие культуры с точки зрения эволюционной теории

Понимание того, что культуры развиваются аналогично видам животных и растений – каждая сама по себе, на свой страх и риск, – проникло в философию истории относительно поздно. В главе 9, уже говорилось, что развитие культур, как и всех других живых систем, происходит без всякого предустановленного плана. Первым историком и философом истории, отказавшимся от представления о развитии человечества и его культур как едином процессе, был, по-видимому, Тойнби.

Если мы захотим исследовать причины, управляющие ходом развития культуры – с утопической целью научиться его предсказывать и направлять, – нам придется прежде всего с надлежащей скромностью осознать, что факторы, обеспечивающие приращение знания в той или иной культуре, действуют в принципе аналогично тем, которые направляют развитие вида. Представление о культуре как живой системе и описание факторов, охраняющих и нарушающих ее постоянство (см. выше), должны позволить нам уяснить себе, каким образом можно изучать методами естествознания становление некоторой культуры – и, может быть, даже понять его.

Прежде всего следовало показать, что когнитивная функция культуры – приобретение и накопление знания – осуществляется с помощью процессов, в принципе аналогичных приобретению знания в эволюции вида. Это удивительно и неожиданно – по той причине, что в процессе накопления сверхличного, традиционного знания участвуют в качестве познавательных функций интеллект и прозрения отдельных людей. Есть нечто таинственное и несколько жуткое в том, как культура поглощает и переваривает отдельные достижения ее носителей и посредством процесса, столь удачно описанного и проанализированного Питером Л. Бергером и Томасом Лакменом в уже неоднократно упоминавшейся книге, превращает их в общее знание – или, лучше сказать, в общественное мнение о том, чтo истинно и чтo действительно происходит. Впрочем, в этом процессе наряду с функциями, охраняющими и нарушающими традицию, участвуют и многие другие, о которых мы не упоминали; общим для них всех является лишь то, что они не направляются сознательно и разумно. Поэтому общественное мнение, господствующее в некоторой культуре, гораздо больше напоминает запас информации некоторого вида животных и основанную на ней приспособленность этого вида к среде, чем то, что знает и умеет целесообразно использовать отдельный человек.

Хотя современное естествознание – новая форма коллективного человеческого стремления к познанию, возникшая всего несколько столетий назад, – в принципе организовано таким образом, что общепринятое требование объективности навязывает ему более строгую параллельность и согласованность мышления и формирования мнений, все же и в нем формирование мнений отнюдь не свободно от тех нерациональных влияний, которые определяют всеобщие убеждения, господствующее в данной культуре. Ученый – тоже дитя своего времени и своей культуры.

Полное отсутствие разумного планирования в развитии культуры и ее продуктов самым удивительным образом проявляется в тех случаях, когда можно было бы с наибольшей уверенностью ожидать такого планирования – например, когда инженеры садятся за чертежный стол и проектируют какие-нибудь произведения техники – скажем, железнодорожные вагоны, – исходя, как они полагают, из чисто рациональных соображений. Трудно поверить, чтобы в этой деятельности могло играть существенную роль так называемое магическое мышление, являющееся, как мы уже знаем, одним из факторов, поддерживающих постоянство культуры. Но если мы познакомимся с последовательными изменениями пассажирских вагонов немногим более чем за одно столетие, мы увидим, с каким упрямством человек придерживается традиций. Трудно отделаться от впечатления, что перед нами картина филогенетической дифференциации.

Сначала на железнодорожные колеса просто поставили карету; потом выяснилось, что база – расстояние между осями колесных пар – слишком коротка; ее удлинили, а вместе с ней и весь вагон. Но вместо того, чтобы – как было бы разумно – сконструировать, не оглядываясь назад, экипаж, подходящий к длинной базе, выстроили немыслимый ряд обычных каретных кузовов. «Склеившись» друг с другом торцами, кузова превратились в купе, но боковые двери с большими окнами в них и окна поменьше спереди и сзади дверей остались без изменений. Сохранились и глухие стенки между купе, так что кондуктору приходилось передвигаться снаружи, для чего были предусмотрены ручки и проходящая вдоль всего поезда подножка (рис. 3). Такое в самом прямом смысле робкое следование однажды испытанному и нежелание испробовать что-нибудь совсем новое – типичные признаки магического мышления. Но нигде они не проявляются яснее, чем в тех технических задачах, где они препятствуют очевидному решению.

Рис.3. Инерция потерявших свои функции форм в развитии техники. Форма кареты, в которую запрягали лошадей, сохраняется как остаточный признак. Даже в американском вагоне без перегородок, уже не имеющем боковых дверей, сохраняется расположение окон, характерное для карет. Как показывают даты, крайне нецелесообразное устройство купе с боковыми дверями сохранялось в Европе до конца столетия, тогда как в Америке вагоны без перегородок строились уже на 30 лет раньше.

Еще яснее – хотя это менее удивительно – склонность людей к магическому консерватизму проявляется в таких продуктах культуры, форма которых в меньшей степени определяется их функцией и потому оставляет больше места другим факторам, например символическому значению, возникшему при ритуализации. Отто Кёниг предпринял в книге «Культура и наука о поведении» сравнительное исследование исторического развития военных мундиров и показал, что применительно к этой области можно говорить не только о гомологии и аналогии, но и о таких явлениях, как изменение функций или рудиментация, в точности в таком же смысле, как применительно к филогенезу. Один из множества впечатляющих примеров – эволюция так называемого латного воротника, [В подлиннике Halsberge – часть металлических доспехов, защищавшая шею] в результате которой первоначально функциональная часть панциря превратилась в знак различия (рис. 4).

Рис. 4. Развитие знака различия из функциональной части панциря.

а—б) Металлические доспехи (около 1500 г.) с «воротником» ( вид спереди и сзади).

в) Офицер Бранденбургского курфюршества (около 1690 г.) с большим кольцеобразным воротником, происхождение которого от латного воротника еще ясно видно.

г) Офицер бранденбургской пехоты (около 1710 г.) со знаком различия в виде уже уменьшившегося кольцеобразного воротника.

д) Оцеола, вождь семинолов,* с декоративным тройным кольцеобразным воротником, предназначенным для импонирования.

Еще во время последней мировой войны остаток кольцеобразного воротника был отличительным знаком немецкой военной полиции.

Как свидетельствуют все эти явления, произведения культуры развиваются без предварительного планирования. Они служат определенным функциям точно так же, как органы животных, и параллели между их историческим развитием и филогенетическим становлением структуры органов наводят на мысль, что в обоих случаях действуют аналогичные факторы, причем – и это главное – важнейшим из них, несомненно, является не рациональное планирование, а отбор.


Глава 14

Колебания как когнитивная функция

1. Физические и физиологические колебания

Любой процесс регулирования, в котором участвуют механизмы инерции, включает в себя колебания. Стрелка компаса, выведенная из положения равновесия, долго колеблется, прежде чем успокоиться в "правильном" положении; очень трудно сконструировать какое-нибудь регулирующее устройство – например, термостат, – которое при исправлении нарушения заданного режима не переходило бы немного через цель, возвращаясь к нужному значению лишь после затухающих колебаний. Точно так же обстоит дело во всех физиологических процессах регулирования. Например, так называемое возбуждение покоя (Ruheerregung) нервного элемента, испустившего ударный импульс (Erregungsstoß), сначала снижается до нуля, т. е. до состояния полной невозбудимости, но затем не возвращается к прежнему значению по простой асимптотической кривой, а поднимается выше. Поэтому за периодом невосприимчивости к любому стимулу следует период повышенной возбудимости, и первоначальное значение возбуждения покоя восстанавливается лишь постепенно, часто после продолжительных колебаний.

2. Псевдотопотаксис

Альфред Кюн описал механизм ориентации, в котором колебательный процесс используется для выполнения некоторой когнитивной функции. Несмотря на то, что этот механизм построен исключительно из фобических реакций, он способен определять направление к цели не менее точно, чем описанный в 7-м разделе гл. 4 топотаксис. Поэтому Кюн назвал его "псевдотопотаксисом". Хороший пример действия этого механизма дает поведение, с помощью которого находит добычу улитка насса. Привлечнная запахом, она выползает из песка и, размахивая своей длинной хоботообразной дыхательной трубкой – сифоном, – ищет источник стимула. При этом она ползет приблизительно вперед, не выполняя характерных для всех топических реакций или таксисов поворотов на «отмеренные» углы. Случайно выбранного направления улитка придерживается до тех пор, пока разность концентраций пахучего вещества, ощущаемых ее сифоном при взмахах в разные стороны, не начнет убывать. Понятно, что максимум этой разности достигается в тот момент, когда улитка пересекает направление к цели под прямым углом* – и когда, следовательно, взмах сифона направлен как раз на цель. Но затем улитка поворачивается не прямо к цели, чего невольно ожидает наблюдатель, а на некоторый «неотмеренный» острый угол. В этом можно усмотреть настоящую фобическую реакцию. Повторяя этот процесс, насса продвигается в направлении усиления запаха наподобие парусной лодки, лавирующей против ветра, пока наконец не коснется добычи сифоном при его очередном взмахе, буквально "натолкнувшись" на нее. Одна моя американская знакомая имела обыкновение ориентироваться подобным образом на широких дорогах с не слишком оживленным движением. Она ехала на машине приблизительно в направлении дороги, пока не приближалась слева или справа к обочине, на которую затем фобически реагировала небольшим изменением направления. Поведение, именуемое "псевдотопотаксисом", состоит в последовательном выполнении ряда фобических реакций, в итоге приводящих к «отмеренному» изменению направления.

3. Чередование «гипертимного» и «гипотимного» настроения *

Как все знают из самонаблюдения, настроение человека колеблется между веселостью и подавленностью, между радостными и депрессивными состояниями. В одной из своих форм такие колебания происходят в течение длительных промежутков времени; чередование периодов приподнятого, деятельного настроения с периодами плохого настроения и апатии особенно заметно у творчески активных людей. Патологическим усилением такого чередования настроений является так называемый маниакально-депрессивный психоз, при котором значительно возрастают как период, так и амплитуда колебаний.

Между "нормальным" и "патологическим" чередованием "гипертимных" и "гипотимных" состояний – или, как говорили раньше психиатры, "мании" и "меланхолии" – уществуют всевозможные переходы. Различна и продолжительность отдельных состояний: некоторые люди почти всегда находятся в несколько гипертимном настроении, так что окружающие завидуют их веселости, но лишь немногие знают, что им приходится расплачиваться за нее кратковременными, но глубокими депрессиями. Другие, напротив, обычно пребывают в несколько "меланхолическом" настроении, но покупают этой ценой периоды чрезвычайно активной творческой деятельности. Слова "расплачиваться" и "покупают" я употребил не случайно: по моему убеждению, между чередующимися настроениями действительно есть физиологическая связь.

"Нормальна" и явно способствует сохранению вида смена настроений в течение дня, происходящая почти у всех здоровых людей. Переживания, которые я попытаюсь сейчас описать феноменологически, многие наблюдали на себе. Когда я, как со мной часто бывает, под утро на некоторое время просыпаюсь, мне приходит на память все неприятное, с чем пришлось в последнее время столкнуться. Вспоминаю о важном письме, которое давно уже нужно было написать, приходит в голову, что кто-то вел себя со мной не так, как мне хотелось бы, обнаруживаю ошибки в том, что накануне написал, а главное – осознаю различные опасности, которые необходимо немедленно предотвратить. Часто все это тревожит меня так сильно, что я беру карандаш и бумагу и записываю вспомнившиеся дела и открывшиеся опасности, чтобы не забыть. Потом я снова засыпаю, немного успокоившись, а когда в обычное время просыпаюсь, все это тяжелое и угрожающее представляется далеко не столь мрачным, и к тому же приходят на ум действенные меры, за которые я тут же берусь.

Весьма вероятно, что подобные перемены настроения, которым подвержено большинство из нас, являются результатом действия некоторого регулирующего контура с встроенным в него инерционным элементом, вызывающим торможение и тем самым колебания. Как все знают, внезапное исчезновение угнетающих факторов приводит к приливу радостного настроения, и так же хорошо известно противоположное явление. В порождаемых внутренними причинами колебаниях между гипотимными и гипертимными состояниями я склонен видеть важный для сохранения вида процесс поиска – с одной стороны, поиска угрожающих нашему существованию опасностей, с другой – поиска возможностей, которые можно использовать для нашего блага.

Мой покойный друг Рональд Харгривс, весьма богатый идеями психиатр, в одном из последних писем задал мне вопрос, чем может быть полезно для сохранения вида боязливо-депрессивное настроение. Я ответил, что если бы моя жена не была склонна к таким настроениям, то двух моих детей не было бы в живых. Оба они погибли бы от очень рано подхваченной и поэтому особенно опасной туберкулезной инфекции, если бы моя жена, как опытный врач и «боязливая» мать, не поставила им своевременный диагноз и не начала их лечить еще тогда, когда все другие врачи отрицали наличие какой-либо опасности.

Как известно, амплитуда колебаний настроения может значительно возрастать в результате внешних влияний; это, очевидно, также имеет значение для сохранения вида. Если человек потерял работу или у него обнаружился сахарный диабет, известие об этом приводит в действие механизм поиска опасностей – что целесообразно, поскольку их как раз следует ожидать. Точно так же целесообразно, когда в противоположном случае - после выздоровления от болезни или крупной удачи – появляется настроение искать новые возможности, открывающиеся благодаря такому повороту судьбы.

Но и когда человек в боязливо-депрессивном настроении пассивен, это также имеет телеономный смысл. Дикое животное, прислушивающееся к опасностям или выслеживающее добычу, тоже ведет себя в моторном отношении спокойно и только «обыскивает» местность своими органами чувств, следя за всеми поступающими стимулами. Обязанность искать возможные опасности возлагается отнюдь не на самого слабого и не на самого робкого члена сообщества животных. Роль "сторожевого гусака", стоящего на страже, когда стадо мирно пасется, выпадает на долю самого сильного и храброго из старых самцов. Videant consules ne res publica aliquid detrimenti caperet (пусть консулы смотрят, чтобы государство не понесло какого-либо ущерба).*

То же верно в отношении порывов активности, охватывающих нас в приподнятом настроении. В то время как для обнаружения опасностей служит главным образом рецепторный аппарат, использование вновь открывшихся возможностей всегда требует моторной деятельности.

Колебания пороговых значений всех комбинаций стимулов, поочередно запускающих гипертимные и гипотимные настроения, выполняют задачу "поискового аппарата" – "scanning mechanism", как говорят англоязычные кибернетики. Этот аппарат периодически переключается с отслеживания новых опасностей на поиск новых возможностей и обратно, выполняя тем самым, безусловно, когнитивную функцию.

4. Колебания общественного мнения

Как мы уже знаем, общее согласие по поводу того, что считать имеющим место в действительности и что считать истинным, представляет собой очень сложное социальное явление. В этом явлении немалую роль играют процессы регулирования, которым свойственна некоторая инерция, а такие процессы всегда включают в себя колебания. Как сказал Томас Хаксли*, каждая новая истина начинает свой путь как ересь и завершает как ортодоксия. Если понимать под ортодоксией застывшую жесткую доктрину, этот афоризм звучит весьма пессимистично. Но если представить ее себе как умеренное воззрение, разделяемое большинством носителей данной культуры, можно увидеть в процессе, который имел в виду Хаксли, типичную когнитивную функцию человеческого общества.

Значение истинно великого, эпохального нового постижения вначале почти всегда преувеличивается – по крайней мере тем гением, которому оно принадлежит. Как свидетельствует история естествознания, первооткрыватель практически всегда преувеличивает силу открытого им принципа объяснения. Это принадлежит, можно сказать, к прерогативам гения. Жак Лёб полагал, что объяснил все поведение животных и человека принципом тропизма, И. П. Павлов придавал такое же значение условному рефлексу, в аналогичные заблуждения впал Зигмунд Фрейд. Единственным великим первооткрывателем, недооценившим найденный им принцип объяснения, был Чарлз Дарвин.

Даже в узком кругу представителей определенной научной школы образование нового общего мнения начинается с выходящего за рамки поставленной цели отклонения от ранее принятого. Как уже было сказано, в преувеличении бывает обычно повинен сам пионер нового мнения. Задача притормозить колебание и в надлежащем месте его остановить достается на долю его не столь гениальных, но наделенных лучшими аналитическими способностями учеников. Противоположный процесс приводит к образованию доктрины, влекущей за собой задержку дальнейшего познания: если первооткрыватель новой истины находит не критически настроенных учеников, а верующих адептов*, возникает религия – что в общей культурной жизни бывает иногда большим благом, но в науке всегда вредно. Весьма отрицательно сказался этот процесс на судьбе открытий Зигмунда Фрейда.

В культурах, в крупных культурных группах и особенно в естествознании колебательный процесс, следующий за каждым значительным шагом познания, выполняет когнитивную функцию особого рода. Общество поначалу преувеличивает значение нового постижения – например, открытия нового метода – точно так же, как преувеличивают значение своей находки сами великие первооткрыватели. Такое «коллективное преувеличение» заходит особенно далеко, если вновь открытое входит в моду, что особенно часто бывает в случае открытия новых методов. Если эти методы требуют больших затрат, то для молодых ученых они могут стать настоящими символами статуса, как происходит, например, в настоящее время с применением компьютеров – вычислительных машин.

Положительная познавательная функция такого преувеличения состоит в том, что при усиленных попытках применить новый принцип объяснения или новый метод ко всему возможному и невозможному часто обнаруживаются, несмотря на явную некритичность такого образа действий, некоторые возможности применения, которые могли бы ускользнуть от более осторожных исследований.

В то же время преувеличения в применении вновь открытых принципов могут привести к разочарованию. Их некритическое применение может невольно приводить к неверному "reductio ad absurdum" ["Приведение к нелепости" (лат.) – прием, часто используемый в математических доказательствах], а иногда и к тому, что общественное мнение отворачивается от нового знания и в некоторых случаях даже забывает его. История естествознания знает много примеров такого рода.

Однако – как показывает, например, история учения Дарвина – вызываемые откатом общественного мнения в обратную сторону сопротивление новому открытию и критика – сама по себе несостоятельная – могут послужить стимулом для новых исследований и обнаружения новых, более убедительных аргументов.

В совокупности такие колебания «коллективного формирования мнений» приводят к тому, что самые разные люди, побуждаемые весьма сильными мотивами, ищут аргументы "за" новое учение и "против" него, так что даже выступающие в данный момент против вносят вклад в построение его прочного основания и точное определение области его применимости. Колебания мнения между "за" и "против" действуют как механизм поиска (scanning mechanism), и точка, где в конце концов стабилизируется коллективное мнение, оказывается ближе к истине, чем подошел к ней сам первооткрыватель в первом упоении своим успехом.

Колебания общественного мнения и развивающаяся из них когнитивная функция принадлежат к числу тех физиологических процессов, которые были замечены лишь благодаря их патологическим нарушениям. Как я только что говорил, поиск аргументов "за" и "против" активируется весьма сильными мотивами. Когда эти мотивы не выходят за пределы чистого стремления к истине, колебания затухают и в «правильном» месте останавливаются. Но если в игру вступают более сильные инстинктивные побуждения, то возникает опасность, что расхождение двух мнений приведет к образованию двух этнических групп, и каждая из них, будучи убеждена в правильности своего мнения, впадет в состояние воинствующего энтузиазма. О том, как опасно такое состояние, подробно рассказано в моей книге об агрессии.

В таком случае вторжение инстинктивных побуждений приводит к победе гипоталамуса над функцией коры головного мозга; при этом противостоящие друг другу мнения теряют содержащуюся в них истину, чему способствует и то обстоятельство, что каждая из партий ради привлечения сторонников «спрессовывает» свое мнение в как можно более простые и легко понятные формулы, по возможности такие, чтобы их удобно было повторять хором. Поскольку мнения обеих сторон вследствие такого упрощения в самом деле становятся глупее, они делаются все менее приемлемыми для противников, а это ведет к самовозбуждающимся колебаниям, которые могут завершиться "крахом регулирования" (“Reglerkatastrophe”). Эти опасности будут подробнее рассмотрены в следующем томе.


Глава 15

Оборотная сторона зеркала

1. Ретроспективный взгляд

В этой книге я предпринял, может быть, слишком смелую попытку дать обзор когнитивных механизмов человека. Настоящее право на это могло бы дать только всестороннее знание, на которое я никоим образом не могу претендовать. В свое оправдание могу лишь сказать, что до сих пор этого не сделал никто другой, и сверх того, что продуманный общий обзор познавательных функций человека настоятельно необходим: каждая из них может нарушаться, и особенно часто возникают нарушения процессов приобретения и хранения культурного знания. Физиологическое изучение* всегда является предпосылкой понимания патологических процессов, а также любых попыток терапевтического воздействия на них. Впрочем, очень часто происходит и обратное: патология дает нам ключ к пониманию нормального, здорового процесса.

Читатель заметил, конечно, что в последних главах было особенно много ссылок на следующий том. В таких случаях я часто выдвигал гипотезы о физиологической природе той или иной познавательной функции, основанные на знании ее патологических нарушений. Избежать такого забегания вперед было невозможно.

Многие расстройства социального поведения, как врожденного, так и определяемого нормами культуры – и даже большинство этих расстройств, – вызывают у каждого человека с нормальными задатками резко отрицательные ценностные ощущения. Говорить о них я в этой книге сознательно избегал – точно так же, как временно «выносил за скобки» патологические явления. То и другое удалось сделать лишь несколько насильственным и искусственным способом, но мне казалось разумным ограничиться вначале познавательными функциями человека.

Как уже говорилось в "Пролегоменах", мой способ рассмотрения познавательных функций и вообще всех процессов жизни основывается на гносеологической установке, которую я, следуя Дональду Кэмпбеллу, называю гипотетическим реализмом. Как я полагаю, гипотеза, лежащая в основе этого реализма, поддерживается тем, что на протяжении всего хода мыслей, проведенного в этой книге, я ни разу не столкнулся с противоречием.

2. Значение естественной науки, изучающей познавательные функции

Когда мы, этологи, говорим, что социальное поведение человека содержит инстинктивную составляющую, которую невозможно изменить путем культурных воздействий, это часто истолковывают как крайний пессимизм в отношении культуры. Такое толкование совершенно неправомерно. Если кто-то указывает на угрожающие опасности, это как раз доказывает, что он вовсе не фаталист, считающий надвигающееся бедствие неизбежным.

Говоря о процессах развития и упадка культуры, я ради простоты придерживался фикции, что об этих процессах большинство людей не знает или, по меньшей мере, что знание их природы не оказывает и не может оказать обратного воздействия на будущий ход истории человечества. Поэтому могло показаться, будто я считаю себя единственным, кто осознает необходимость естественнонаучного изучения человеческого аппарата познания, который я называю "оборотной стороной зеркала". Но я очень далек от такого самомнения. Более того, меня глубоко радует тот факт, что число мыслителей, разделяющих изложенные здесь гносеологические и этические взгляды, быстро возрастает. Бывают такие открытия, которые в определенный момент "носятся в воздухе".

Как я полагаю, уже можно разглядеть верные признаки того, что начинает пробуждаться самосознание культурного человечества, основанное на естественнонаучных знаниях. Если – что вполне возможно – это самосознание расцветет и принесет плоды, то тем самым культурное духовное стремление человечества поднимется на высшую ступень точно так же, как в глубокой древности фульгурация мышления подняла на новую, высшую ступень познавательную способность отдельного человека. До сих пор на нашей планете никогда не было разумного самоисследования человеческой культуры - точно так же, как до времен Галилея не было объективного в нашем смысле естествознания.

Задача естественнонаучного исследования системы взаимодействий, образуемой человеческим обществом и его духовной жизнью, необозримо велика. Человеческое общество – самая сложная из всех живых систем на нашей Земле. Наше научное познание едва коснулось поверхности этого сложного целого; чтобы выразить отношение нашего знания о нем к нашему незнанию, потребовались бы астрономические числа. И все же я полагаю, что человек как вид находится сейчас у поворота времен, что именно сейчас потенциально открывается возможность невиданно высокого развития человечества.

Конечно, человечество теперь в более опасном положении, чем когда-либо в прошлом. Но потенциально мышление, обретенное нашей культурой благодаря ее естествознанию, дает ей возможность избежать гибели, постигшей все высокие культуры прошлого. Такая возможность возникла впервые в мировой истории.


Приложение

Существует разумный обычай давать прочесть новую книгу сведущим друзьям, прежде чем отдать ее в печать. Часто они обнаруживают поразительные логические и другие ошибки, не замеченные автором, слишком привыкшим к предмету. Но прежде всего они указывают "лакуны", пустые места, где осталось не сказанным то, о чем следовало сказать. В такой книге, как эта, подобные пробелы особенно неизбежны; сверх того, многие необходимые уточнения, оговорки и дополнения было бы трудно включить в текст, поскольку это слишком часто прерывало бы изложение мыслей, к которым они относятся. Многие из таких добавлений слишком объемисты, чтобы их можно было включить в книгу в виде сносок. Поэтому мы (т. е. автор и издательство) решили выделить эти "большие сноски" в особое приложение. Мы надеемся, что в следующих изданиях книги оно будет расти. Всем друзьям, представившим свои комментарии, я выражаю сердечную благодарность – в особенности Эдуарду Баумгартену, Дональду Маккею, Отто Рёсслеру и Гансу Рёсснеру. Поскольку "Гносеологические пролегомены" читало больше людей, чем остальную часть книги, к ним относится несоразмерно большая часть комментариев.

(1). "Я мыслю – следовательно, я существую" – обычный, всем известный перевод изречения Декарта. Даже в американском юмористическом журнале "Нью-Йоркер" появилась недавно карикатура, на которой гигантский компьютер к изумлению своих конструкторов пишет на ленте "cogito, ergo sum". Точнее, однако, было бы перевести Декартово "cogito" не как "я мыслю" (ich denke), а как "я сомневаюсь" (ich zweifle)*. Великий шаг, совершаемый ребенком, когда он впервые говорит "я", – шаг, который можно было бы назвать онтогенетическим возникновением человека,* – никоим образом нельзя отождествить с процессом, который имеет в виду Декарт. Ребенок не говорит "sum cogitans" [«Я – мыслящий» или, при предлагаемом Лоренцем толковании, «я – сомневающийся» (лат.)], он говорит "не хочу" или "хочу есть". Декарт ставит под сомнение именно фундаментальные переживания нашего Я, выраженные в этих словах; уверен он лишь в том, что сомневается. С принимаемой нами точки зрения гипотетического реализма нелепо сомневаться в неопровержимых данных, которые мы находим в переживании нашего "Я". Вольфганг Метцгер ввел понятие «"данного" в переживании» (erlebensma?ig "Vorgefundene") – того, что просто "есть" («da ist»), наличие чего не требует "объяснения" и не может быть подвергнуто сомнению. Это первично пережитое и есть "primum datum" ["Первое данное" (лат.)], основа не только всего того, что мы находим в себе, размышляя (reflektierend), и с чем имеют дело феноменология и в значительной степени всякая философия: оно является первоисточником всего нашего «опосредованного» знания об окружающем нас реальном мире, которое Дональд Кэмпбелл назвал "дистальным" знанием. Именно об этом забывают обычно многие псевдообъективные ученые. Термин "дистальный" заимствован из анатомии, где он означает "удаленный от центра тела"; в переносном смысле он превосходно подходит к тому, что имеет в виду Кэмпбелл.

Я воспользовался цитатой из Декарта в откровенно популяризированной форме для выражения того факта, что знание о нашем собственном переживании непосредственно и несомненно. Но из этого факта вовсе не следует, что все другое знание – непрямое, "дистальное" – ненадежно, как утверждают с разной степенью настойчивости философы нереалистического направления. Единственное последовательно нереалистическое мировоззрение – это солипсизм*.

(2). Может показаться, что с этой критикой идеализма Гёте не согласуется тот факт, что я предпослал книге эпиграф из "Мягких ксений": "War nicht das Auge sonnenhaft, die Sonne konnt'es nie erblicken" [«Если бы глаз не был подобен солнцу, он никогда не смог бы его увидеть»]. Во введении к "Учению о свете" Гёте приводит другой вариант: "War nicht das Auge sonnenhaft, wie konnten wir das Licht erblicken?" ["Если бы глаз не был подобен солнцу, как могли бы мы увидеть свет?"] Несколько выше он пишет: "Глаз обязан своим существованием свету. Из равнодушного вспомогательного органа животного свет вызвал к жизни орган, подобный самому себе; таким образом, глаз образовался в свете ради света, чтобы внутренний свет встретился с внешним". Какое невероятное смешение поистине гениального прозрения с совершенно превратным истолкованием фактов! Провидец Гёте постигает во всей полноте факт взаимной приспособленности организма и окружающего мира, но типолог Гёте не может понять сущность процесса приспособления, хотя часто кажется, что он к этому очень близок. Таким образом, возникает просто непостижимое противоречие: Гёте, проявляющий столь глубокое понимание динамики явлений природы (достаточно вспомнить "die ewig rege, die heilsam schaffende Gewalt" ["вечно деятельная, благотворная сила" (нем.); фраза из "Фауста"] или "Wenn ich beharre, bin ich Knecht" ["Если я не меняюсь, я раб" (нем.)] и т. д.), остается слеп к тому, что творит не кто иной, как сама жизнь, и что вовсе не какая-то предустановленная гармония привела к тому, что внутренний свет воссиял навстречу внешнему!

Мы знаем, что глаза возникли в процессе постепенного приспособления к физическим свойствам света. Однако существуют такие соответствия между внешним и внутренним, о которых нельзя без оговорок утверждать, что они созданы в процессе приспособления. У человека, несомненно, есть ценностные восприятия, находящиеся в соответствии с великим становлением мира организмов. Но эволюционное объяснение этого соответствия звучит малоубедительно и искусственно. Соответствие состоит в том, что каждый нормальный человек воспринимает как высочайшую ценность вечную работу органического становления, превращающего неупорядоченное и более вероятное в упорядоченное и менее вероятное. Этот процесс все мы воспринимаем как сотворение ценностей. Ценностная шкала "ниже — выше" совершенно одинаковым образом применима к видам животных, культурам и созданным человеком произведениям искусства. Согласованность нашего восприятия ценностей с творческим свершением, охватывающим все живое, возможно, основана на том, что определенные процессы, действующие во всем мире организмов, у человека как мыслящего существа проникают в сознание. Если это так, то восприятие, мышление и бытие образуют в этом отношении единое целое, и ценностное суждение, основанное на восприятии, является априорным в собственно Кантовом смысле, то есть логически неизбежным (denknotwendig) для каждого сознательно мыслящего существа. Альтернативное объяснение состоит в том, что в человеке заложен эволюционно возникший врожденный механизм запуска, заставляющий его отдавать предпочтение всему более упорядоченному; как я уже говорил, такое допущение выглядит несколько искусственным.

Следует подчеркнуть, что предположение об априорности человеческих ценностных суждений не имеет ничего общего с допущением сверхъестественных, виталистических факторов. Если это предположение верно, то произведение чистого искусства, создаваемое человеком независимо от побуждений, связанных с целесообразностью для сохранения вида, можно рассматривать как материализацию априорных ценностей. При этом условии создание произведения искусства, обладающего внутренне присущей ему ценностью, является в самом деле подобием процесса творения: лежащий в основе произведения творческий принцип не имманентен преходящему материалу – глине или мрамору статуи, холсту и краске картины, – он живет лишь в художнике. Но живой организм, столь же преходящий, как произведение искусства, создан не художником, а заложенным в нем самом принципом, — если угодно, неким имманентным своему творению творцом. Живое существо — не подобие* чего-то иного, оно само есть знающая реальность. В допущении, что оно лишь подобие непреходящего, содержится та же ошибка антропоморфного толкования творческого процесса, о которой была уже речь.

(3). Может показаться странным, что в контексте сравнительного исследования поведения неожиданно зашла речь о медицине. Между тем эти науки теснейшим образом связаны между собой. Сравнительное исследование поведения исторически началось с того, что нарушения врожденных форм поведения привлекли внимание исследователей к их физиологической природе. Если мы, например, наблюдаем некоторую врожденную форму поведения в нормальных условиях, на воле – скажем, поведение волка, закапывающего в укромном месте кусок добычи, – то отсюда мы ничего не узнаём о физиологии этого действия. Но когда мы видим, как молодая такса относит кость в угол комнаты и там безуспешно выполняет движения рытья ямы, затем укладывает кость на место невырытой ямы и, наконец, тщательно обнюхивает несуществующую землю над костью – мы уясняем себе тот в высшей степени важный факт, что вся эта последовательность форм поведения как целое является врожденной и не направляется никакими дополнительными стимулами.

По существу таким же образом патологическое явление служит важнейшим источником нашего знания о "нормальном" ходе физиологического процесса. То же отношение взаимного прояснения, которое существует между физиологией и патологией вообще, связывает физиологию и патологию поведения – иначе говоря, сравнительное исследование поведения и психиатрию. К этому мне не раз придется возвращаться в последующих главах и особенно в следующем томе.

Слово Schöpfung [Творение (нем.)], как учит нас филология, еще в раннем средневерхненемецком языке расщепилось на "schaffen" = лат. creare [Творить (нем., лат.)] и "schöpfen" = лат. haurire [Черпать, собирать, заимствовать, поглощать (нем., лат.).]. Значение слова "schaffen" совпадает со значением древневерхненемецкого "skaffon" = bewirken [Вызывать, быть причиной (нем.)]. Таким образом, в "schöpfen" содержится также значение "erschaffen" [Создавать, творить (нем.)].

(4). В контексте этой книги нельзя не упомянуть о том, что Хомский постоянно ссылается на лингвистические работы Вильгельма фон Гумбольдта. В работе "О различиях в строении человеческих языков" (1827) Гумбольдт пишет: "Язык, понимаемый в его подлинной сущности,... есть не произведение (Ergon), а деятельность (Energeia). Поэтому его настоящее определение может быть только генетическим. Именно, он есть вечно повторяющаяся работа духа, делающего членораздельный звук способным выражать мысль... То неизменное и единообразное, что лежит в основе этой работы духа – состоящей в возвышении членораздельного звука до выражения мысли, - понятое возможно более полно и систематизированное, есть форма языка". И в другом месте: "Язык есть формирующий (bildende) орган мысли. Умственная деятельность, полностью духовная, полностью внутренняя и не оставляющая следов, благодаря звуку получает внешнее выражение, превращаясь в чувственно воспринимаемую речь, а в письме обретает прочную телесность. Таким способом произведено все, что сказано и написано; язык же есть совокупность, включающая звуки, произведенные умственной деятельностью и могущие быть произведенными ею в будущем, а также возможные соединения и преобразования этих звуков по законам, аналогиям и привычкам, опять-таки вытекающим из природы умственной деятельности и соответствующей ей звуковой системы, причем эти звуки, соединения и преобразования содержатся в языке так же, как в целостности всего сказанного или написанного. Поэтому умственная деятельность и язык едины и неразделимы; нельзя попросту видеть в умственной деятельности производящее и в языке произведение. Хотя все когда-либо сказанное есть, разумеется, произведение духа, оно принадлежит уже существующему языку, а потому определяется не только деятельностью духа, но также звуками и законами языка, и при каждом новом появлении в языке производит обратное определяющее воздействие на дух. Умственная деятельность находится в необходимой связи со звуком, потому что без него мышление не достигает ясности и представление не становится понятием. Она производит звук по своему свободному решению и формирует его своей силой, так как именно ее воздействие делает звук членораздельным (если бы можно было вообще представить себе начало всякого языка); тем самым она создает область членораздельных звуков, которая самостоятельно производит на нее обратное воздействие, определяющее и ограничивающее".

(5). Здесь также уместно сослаться на упомянутые в примечании 4 лингвистические труды Вильгельма фон Гумбольдта.

(6). Непосредственное сравнение видов животных с культурами обычно вызывает возражения со стороны тех, кто сильно ощущает различия в ценности низших и высших живых систем. Тот бесспорный факт, что культуры представляют собой в высшей степени сложные духовные системы, основанные на символах объективированных культурных ценностей, заставляет людей, находящихся в плену привычки мыслить в дизъюнктных понятиях, забывать, что эти системы являются естественными образованиями и возникают естественным путем. (Вспомним сказанное в главе 2 о возникновении новых системных свойств и в 4-м разделе главы 3 о заблуждении, связанном с построением антагонистических понятий.)

В этом томе я не говорил подробно о различии в ценности, приписываемой нашим восприятием низко интегрированным и высоко интегрированным живым системам; эта тема была несколько искусственно «вынесена за скобки», поскольку она должна составить предмет следующего тома. В частности, там пойдет речь о резко отрицательных ценностных ощущениях, которые вызывает у нас любой регресс в ходе эволюции.


Примечания переводчика и редактора, помещенные в конце книги

*Гносеологические пролегоменыГносеология (от греч. γνώσις — познание и λόγος — слово, учение) — теория познания; пролегомены (от греч. προ — перед и λέγω — говорю) — предварительное рассуждение, введение в изучение.

*Лат. jacere означает кидать, бросать, метать, а также выражать, высказывать. Subjectum – грамматический термин ("подлежащее"), от subjicere — "помещать внизу, подкладывать".

*«деловой, дельный» – в подлиннике sachlich, что означает "касающееся вещи; относящееся к делу; трезвое (о мышлении), свободное от предрассудков, объективное" (Wahrig, Deutsches Worterbuch).

*Когнитивный (от лат. cognitio знание, познание) — познавательный, относящийся к познанию.

*В этой книге феноменология понимается в кантовском смысле — как изучение объектов и событий, непосредственно появляющихся в нашем переживании. Таким образом, метод феноменологии состоит в самонаблюдении, или интроспекции. Теория познания Канта ("трансцендентальный идеализм") рассматривается ниже, в пункте 3.

*Обещанный второй том, к сожалению, не вышел. Его в некоторой степени заменяют последние главы данной книги и другая книга Лоренца, указанная ниже.

*В скобках приведен перевод с немецкого перевода, сделанного с английского К. Лоренцем, который в двух местах нуждается в комментариях. Appearances Лоренц переводит как Erscheinungen ("явления"), что следует понимать как явления в нашем переживании, а не во внешнем мире (англ. appearance означает также "видимость"). Are to be understood ("должны пониматься") Лоренц переводит как kann verstehen ("можно понять").

*Эпистемология (от греч. επιστήμη — знание и λόγος — слово, учение) — термин для обозначения теории познания.

*Трансцендентальный идеализм Канта. – Трансцендентальным идеализмом обычно называют философию Канта. Согласно Канту, наше восприятие необходимо принимает некоторые врожденные формы (априорные формы созерцания), не зависящие от опыта; точно так же наша способность суждения необходимо принимает некоторые врожденные формы, именуемые категориями мышления. Вместо кантовского метода рассмотрения восприятия и мышления человека, основанного лишь на самонаблюдении (феноменологии), Лоренц предлагает другой философский подход к этой проблеме, сохраняя к своему предшественнику по кафедре должное почтение. Этот подход – "гипотетический реализм" – тесно связан с данными современной биологии.

*Вещь в себе (нем. Ding an sich) — у Канта объект внешнего мира, каков он есть сам по себе, независимо от нашего восприятия и познания.

*«Пролегоменов» к критике чистого разума» – речь идет о работе Канта "Пролегомены ко всякой будущей метафизике, могущей появиться как наука" (1783).

*Феноменальное пространство – пространство как совокупность явлений (феноменов).

*В подлиннике забавная неправильность в образовании множественного числа от "вещи в себе".

*Здесь и в других случаях старомодные выражения "преобразование силы", "сохранение силы" относятся к энергии.

*Континуум (от лат. continuum — непрерывное) – «сплошная» упорядоченная совокупность, между элементами которой нет «пробелов».

*Кристиан Моргенштерн (1871—1914) — немецкий поэт и сатирик.

*Гештальтпсихология — теория, согласно которой физиологические и психологические явления не составляются простым суммированием отдельных ощущений и рефлексов, а происходят с формированием целостных образов или конфигураций (гештальтов, от нем. Gestalt), несводимых к свойствам входящих в них элементов. Основоположником гештальтпсихологии был немецкий психолог Макс Вертгеймер (1880—1943).

*В подлиннике Gefalle, что в физике означает "градиент". Имеется в виду движение энергии от мест более высокой ее концентрации к местам более низкой. Лоренц намеренно употребляет здесь и далее этот наглядный термин вместо более специального Gradient.

*Слово pattern, специфически английское и не переводимое на другие языки, подробно объясняется дальше в тексте; здесь мы предварительно перевели его как "признак". По поводу термина "дистальный" см. приложение в конце книги, п. 1.

Еще одно важное значение термина pattern — "образец". В литературе по кибернетике на русском языке часто используется транслитерация "паттерн".

*...понимающее поведение. — В подлиннике einsichtig, труднопереводимое слово, означающее "умный, понимающий, разумный, рассудительный" (Wahrig, Deutsches Worterbuch). Соответствующее существительное Einsicht означает "взгляд, ознакомление, понимание; разумность, разум; познание, знание дела" (там же). В применении к животным наилучшим переводом кажется "понимающий" для einsichtig и "понимание" для Einsicht. Сходство и различие с человеческим поведением подробно рассматриваются в дальнейшем.

*Статолиты, иначе отолиты – твердые образования на поверхности клеток, воспринимающих механические раздражения; являются часью органа равновесия.

*Эмергенция — философский термин, означающий внезапное появление. Слово происходит от лат. emergere — вынырнуть, выплыть, возникнуть.

*...к проблеме специалиста – В подлиннике труднопереводимое слово Spezialistentum, означающее "свойство быть специалистом".

*Термин "онтология" (от греч. öv, род. п. δντος —сущее и λόγος — слово, учение), от которого произведено прилагательное "онтологический", имеет два смысла: специально философский и общий. В первом смысле она обычно определяется как "раздел метафизики, занимающийся природой и отношениями бытия" (Webster's Third New International Dictionary, 1976). Лоренц, далекий от метафизических систем, употребляет слово "онтология" в его общем смысле: "теория, касающаяся видов понятий (entities) и, в частности, видов абстрактных понятий, допускаемых в языковой системе" (там же). Образные "онтологические" описания автора каждый раз объясняются им в конкретных ситуациях, что и делается ниже.

*Телеономный— связанный с целями, с целесообразностью. Более подробно смысл этого термина разъясняется ниже, в гл. 5.

*Николай Гартман (1882—1950) — немецкий философ.

*...его логически имманентная форма трансцендирует. Имманентный (от лат. immanens — пребывающий в чем-либо, свойственный чему-либо) — здесь означает "происходящий в уме субъекта"; трансцендировать — от лат. transcendere — выходить за пределы чего-либо. Смысл этой фразы состоит в том, что суждения, формы которых зависят от законов мышления, имеют значение, выходящее за его пределы. Дальнейшая фраза об "онтологической устойчивости" понятия категории подразумевает, по-видимому, его долгое сохранение в философии (после Канта).

*Филогенетик — исследователь происхождения видов.

*...делает его теорию удобоваримой. В подлиннике прилагательное genießbar – буквально «съедобный», в переносном смысле «сносный», «приемлемый» (с просторечно-шутливым оттенком).

*Нарушение правил... — В подлиннике: Verstoöe gegen die Regeln phanomengerechten Kategorial-Analyse und systemgerechten Kausal-Analyse.

*"Орименты" (иначе — ориментарные органы) — зачатки органов, прогрессивно развивающихся в филогенезе и приобретающих у потомков более сложное строение.

* Дизъюнктные понятия – понятия, объемы которых не перекрываются.

* ...естество и воспитание. — В подлиннике данное противопоставление состоит из двух английских слов: nature и nurture.

*...у многих равноногих ракообразных. Так в подлиннике – видимо, недосмотр автора: ракообразные, как известно, также относятся к беспозвоночным.

*...о направлении перепада (Richtung des Gefalles) – на количественном языке это называется направлением градиента.

*Точнее, имеется в виду угольная кислота Н2СО3, разлагающаяся на двуокись углерода СО2 и воду Н2О.

*...импульсивное поведение в смысле Оскара Гейнрота – в подлиннике Triebhandlung, где Trieb означает "побуждение", "импульс", "инстинкт". Поскольку слово "инстинкт" имеет менее специфический характер и не было использовано Гейнротом и Лоренцем, мы предпочли приведенный в тексте перевод, не связанный с какой-либо абстрактной концепцией поведения.

*Афферентный — идущий от периферии к центру.

*То, что "подгоняет" животное, "импульс"... — немецкое Trieb, переведенное у нас словом "импульс", происходит от глагола treiben, первоначальное значение которого "гнать, подгонять" соответствует латинскому impulsus — толчок, побуждение.

*"Импульс детумесценции". — "Detumeszenztrieb", от лат. tumere — распухнуть, раздуться.

*...которое охотники называют "травлей". — В оригинале "auf sie hassen" ("ненавидят их"). Здесь глагол hassen имеет специальное значение, объясняемое ниже.

*Загоны — Koje — здесь: "Область, открытая сверху и спереди, отделенная от большего пространства временными стенами, которая (временно) устроена для определенной цели". См.: Duden, Das große Worterbuch der deutschen Sprache, Bd. 4.

*Так у Лоренца (Weiskopfiger Adler), хотя Haliaetus albicilla – орлан-белохвост.

*Конвергентное приспособление. — Конвергенцией (от лат. convergo — сближаюсь, схожусь) в биологии называется образование сходных признаков в независимо эволюционирующих группах организмов.

*Одно из значений латинского прилагательного prior — "более значительный" или "лучший".

*Энграмма — след, оставленный в мозгу событием индивидуального прошлого (психологический термин).

*...знак в памяти... — в подлиннике Gedachtnisrune — руна памяти.

*Морфогенез (от греч. μορφή — форма и γένεσις — происхождение) — развитие форм живых организмов в ходе эволюции.

*Аверсия — от лат. aversio – отвращение, неприязнь.

*Экстероцепторный механизм — собирающий возбуждения, исходящие из внешней среды.

*Проприоцепторный механизм — собирающий возбуждения, идущие от мышц, связок и костей (но не от внешней среды и не от внутренностей; возбуждения от внутренностей называются энтероцепторными).

*Автохтонный — от греч. αυτόχθων — туземный, местный; местного, специфического происхождения.

*...называют "сочинением" — В подлиннике Dichten, что означает поэтическое творчество.

*Немецкий перевод К. Лоренца отличается некоторыми нюансами от английского текста Поппера. Мы перевели это место (и следующее) с немецкого текста Лоренца.

*Гомофонное — однотонное.

*Проприоцепторы — мышечные и скелетные рецепторы.

*Филетическое развитие — развитие, происходящее вследствие изменения генома.

* Синергисты – мышцы, действующие совместно для осуществления одного определенного движения.

*Фибриллярные сокращения — сокращения мышечных волокон.

*Афферентные — идущий от периферии к центру (лат. afferens – приносящие).

*о кинестезии выполнения… движения — о телесных ощущениях при движении.

*В подлиннике сопоставляются глаголы greifen (хватать) и begreifen (понимать, постигать); от последнего происходит существительное Begriff (понятие). Таким образом, в немецком языке непосредственно отразилась связь между схватыванием предметов и образованием понятий. Впрочем, в русском языке "схватывать" также употребляется в значении "понимать", да и само слово "понять" происходит от "ять", означающего "взять".

*Эпифеномен (от греч. επί — над, сверх, после и φαινόμενον — являющееся) — побочное, сопровождающее явление.

*Реафференции — сообщения центральной нервной системе, выполнен ли на периферии (например, мышцами) полученный по нервам "приказ".

*...сложных процессов обработки. — В оригинале Verrechnungsvorgangen, буквально: процессы расчета.

*Употребление глаголов "выделять" (herausheben) и "абстрагировать" (abstrahieren) во взаимосвязанных значениях обусловлено тем, что одно из первоначальных значений латинского слова abstrahere — отделять, отрывать.

*Параллаксом называется угол между направлениями на один и тот же предмет, исходящими из разных мест.

*Субстрат перемещения — среда, в которой совершается перемещение.

*...требования к точности пространственного понимания. — В оригинале Einsicht, что вообще означает "понимание", "постижение" и переводится как "понимание"; но следует иметь в виду, что это слово происходит от sehen — "видеть".

*...перед Рождеством и после... — немецкое nach еще лучше, чем русское "после", выражает расположение за чем-то.

*...на протяжении двух лет. — По-немецки еще выразительнее: innerhalb eines Zeitraums von zwei Jahren, буквально: "внутри временн`oго пространства в два года".

*...о глубинах... — ср. "уровни интеграции" в этой книге; словом "уровень" переведено здесь Ebene — "плоскость".

*Наряду — по-немецки буквально "около, рядом" (neben).

*…больше честолюбия – Здесь приведен дословный перевод; по-русски так не говорят, вместо «больше» следует сказать «сильнее».

*За — по-немецки буквально "сзади" (hinter).

*Р. Майер открыл в 1842 г. первый принцип термодинамики, т. е. закон сохранения энергии; второй принцип был сформулирован Р. Клаузиусом (1850) и В.Томсоном (1851).

*Нативный — первичный, естественный.

*Локомоторный – связанный с переменой места.

*Эквиды – лошадиные.

*...не может. — Здесь в командах непереводимые диалектные особенности.

*Вильгельм Буш (1832 – 1908) – немецкий сатирик и карикатурист.

*Слово wirklich происходит от глагола wirken, означающего "действовать", "влиять", "работать". Прилагательное wirklich переводится как "действительный, реальный, настоящий, истинный, существующий, фактический". Таким образом, это прилагательное, выражающее "истинность", в то же время происходит от "действия". Точно так же русское прилагательное "действительный" происходит от глагола "действовать". (Впрочем, это слово в смысле «реальный» представляет собой, по-видимому, семантическую кальку нем. wirklich; см. «Этимологический словарь русского языка» под ред. Н. М. Шанского, т. I, вып. 5, М. 1973.)

*Английское прилагательное actual означает "существующее в действии или в факте; реальное; существующее в данный момент, текущее; действительное в данное время" (Webster's Encyclopaedic Dictionary). (Слово это происходит от позднелатинского actualis, в свою очередь происшедшего от латинского глагола ago — "действую".)

* «Травит» – в подлиннике охотничье выражение “haßt auf”, буквально «ненавидит».

*Так в подлиннике (Eisbar).

*Имеется в виду изречение, приписываемое Протагору: "Человек — мера всех вещей".

*...а его знание о существенных свойствах схваченной вещи стало понятием. — В подлиннике здесь непереводимая словесная параллель: немецкое Greifen (схватывание – того же корня, что и Begreifen (образование понятия), и оба слова происходят от глагола greifen (хватать), как и слово Begriff (понятие).

*Акустический шаблон. — В оригинале Muster (образец, пример, модель, шаблон); дальше Лоренц замечает, что наилучшим переводом английского template на немецкий язык является слово Schablone, точно отвечающее русскому "шаблон".

*Вальтер Ульбрихт (1893—1973) — один из лидеров немецких коммунистов, возглавлявший в 1950 – 1971 гг. правившую в Германской Демократической Республике Социалистическую Единую Партию Германии (Sozialistische Einheitspartei Deutschlands).

*В подлиннике Gestaltwahrnehmung — "восприятие гештальтов".

*"Любознательность" — В данном случае русское слово выражает этот смысл точнее, чем соответствующее немецкое Neugier (буквально "жажда нового").

*...приближается к понятию — В подлиннике сопоставляются глаголы greifen (хватать) и begreifen (понимать, постигать); от последнего происходит существительное Begriff (понятие). Таким образом, в немецком языке непосредственно отразилась связь между схватыванием предметов и образованием понятий. Впрочем, в русском языке "схватывать" также употребляется в значении "понимать", да и само слово "понять" происходит от "ять", означающего "взять".

*Теория приспособления. — В подлиннике "Das Theorem der Anpassung", "теорема о приспособлении".

*Континуум – (от лат. continuum – непрерывное) – «сплошная» упорядоченная совокупность, между элементами которой нет «пробелов».

*…"очевидность его присутствия" – в подлиннике “Du-Evidenz” – ”очевидность тебя”.

*...духовную жизнь – в подлиннике geistiges Leben. Geistig — прилагательное, происходящее от существительного Geist, означающего не только "дух", но и "ум" и вообще психическую сторону жизни человека. Как видно из употребления слова Geist в разных местах книги, "духовная жизнь" понимается здесь именно в таком общем смысле.

*Недостаточное существо — В оригинале Mangelwesen, от Mangel — "недостаток", "нехватка", "дефицит".

* Одновременному – в подлиннике gekoppelt, что означает «сцепленный» (технический термин, применяемый к соединенным между собой движущимся частям механизма). Имеется в виду, что процессы приобретения силы (иначе – энергии) и приобретения знания (иначе – информации) тесно связаны между собой и всегда протекают одновременно, постоянно влияя друг на друга. Подробнее об этом см. выше (4-й раздел 1-й главы).

*Филетическое развитие — развитие вида.

*Поль Валери (1871—1945) — французский поэт.

*Доместикация (от лат. domesticus — домашний) — процесс превращения диких животных в домашних вследствие условий их содержания, а также осуществляемого человеком отбора. Лоренц открыл аналогичные процессы, происходящие в современном человечестве, и описал их в книге "Восемь смертных грехов цивилизованного человечества".

*Сдерживать – в подлиннике zugеln – буквально «обуздывать».

* «Лупа времени» – замедленный показ кинокадров.

*Тжимба – этническая группа в составе народа гереро, живущего в Намибии и Анголе.

*С утверждением, неявно содержащимся в этой фразе, трудно согласиться. Отсутствие в одном языке точного соответствия тому или иному слову другого – широко распространенное явление. (Общеизвестный пример – названия цветов; например, синий и зеленый цвета в некоторых языках обозначаются одним словом.)

*...разделение психики. — В подлиннике Geist, что означает также "дух".

*вокабулы (Vokabeln) – Слово Vokabel толкуется в немецком словаре Варига как «отдельное слово, в особенности слово иностранного языка» (соответствующее русское слово вокабула словарь иностранных слов толкует как «слово иностранного языка с переводом на родной язык»). Таким образом, здесь утверждается, что ребенку, когда он овладевает своим первым языком, нужно только выучить слова. С этим невозможно согласиться хотя бы потому, что правила построения предложений в разных языках могут очень сильно различаться.

*своей ученицы. Американская писательница и общественный деятель Х.Келлер (1880-1968) не была слепоглухонемой от рождения: она лишилась зрения и слуха в результате тяжелой болезни, перенесенной в возрасте 19 месяцев. Это обстоятельство, о котором Лоренц не упоминает (по всей вероятности, оно не было ему известно), не уменьшает значения истории Х. Келлер, но сильно смещает акценты. Эта история – самый известный и, вероятно, первый случай блестящего преодоления одаренным ребенком барьера, созданного одновременным отсутствием зрительных и слуховых образов, но он не был единственным. В частности, в нашей стране широкой известностью пользовалась О. И. Скороходова (1912-1982), потерявшая зрение и слух в пятилетнем возрасте и ставшая впоследствии, после обучения, начатого в возрасте 12 лет под руководством выдающегося педагога И. А. Соколянского, ученым-дефектологом, педагогом и писательницей.

*У Лоренца здесь немецкие грамматические термины Konjunktiv, Irrealis, Konditionalis, соответствующие английским терминам subjunctive mood, irreal mood, conditional mood.

*Известно, что к 19 месяцам у нормально развивающегося ребенка уже формируется когнитивная база языка; в частности, с 18 месяцев ребенок запоминает имена ситуаций (обычно обозначаемых глаголами) вместе с семантическими ролями – «участниками» ситуаций. Таким образом, многие «сложнейшие правила грамматики и логики языка», несомненно, уже были в распоряжении Х. Келлер до потери зрения и слуха, и вполне правомерно предположить, что когнитивная база языка была ею только забыта, но не утрачена.

*Во втором томе… творческого отбора. Обещанный второй том, к сожалению, не вышел. Его в некоторой степени заменяют последние главы данной книги и другая книга Лоренца, указанная ниже.

*...в моей книге об агрессии. — Имеется в виду книга К. Лоренца "Так называемое зло".

*...прийти к единственной неопровержимой теории. — Эта фраза представляет собой ироническое изложение точки зрения К. Поппера, подчеркивающего, что ученый стремится не подтвердить свое предположение (поскольку никакое число подтверждений не доказывает его безусловную истинность), а опровергнуть его (to falsify; у Лоренца нем. falsifizieren), для чего достаточно одного противоречащего факта. Впрочем, изложение это неточно. Поппер не считает, что исследователь должен "прийти к единственной неопровержимой теории": напротив, никакая научная теория, согласно Попперу, в принципе не может быть неопровержимой. В действительности содержание следующего абзаца хорошо согласуется с тем, как Поппер представляет себе ход научного исследования. Единственное реальное расхождение Лоренца с Поппером по этому вопросу состоит, по-видимому, в том, что, согласно Лоренцу, гипотеза не может быть опровергнута единственным фактом; об этом Лоренц писал в 8-й гл. книги «Восемь смертных грехов цивилизованного человечества».

*...если эта основа прочна. В подлиннике непереводимая игра слов: unterstellen означает и "подвергать", и "ставить что-либо под чем-либо".

*...сознанием своей принадлежности культуре. — Немецкое Identitat несет здесь функции трудного для перевода английского термина identity, означающего, кроме простого тождества, принадлежность к некоторой группе, отождествление себя с этой группой и определение себя через эту принадлежность, составляющее самосознание индивида.

*Аутизм (от греч. αυτός — сам) — состояние психики, характеризующееся преобладанием замкнутой внутренней жизни и активным отстранением от внешнего мира.

*Вегетативные явления — здесь: явления, не поддающиеся нервному контролю.

*Подробнее об этом рассказано в главе 7 книги «Так называемее зло».

*...я обозначил этим словом гораздо более широкое понятие. — В русском тексте смешение вряд ли возможно, так как в соответствующем разделе слово Gegenstand переводится как "предмет".

*не есть израсходовании – В подлиннике непереводимая игра слов: Der hergestellte Gegenstand wird durch den Gebrauch nicht verbraucht.

*Импонированием называют способы поведения, вызывающие определенное впечатление у особей того же вида, например, у конкурентов или сексуальных партнеров.

*"Рубаха-парень" — В подлиннике Michel Gradaus — "Михель, выкладывающий все без церемоний".

*в книге об агрессии – см. в наст. изд. с. 235-236.

*любознательностью – жаждой нового – В подлиннике: Neugier, Gier nach Neuem. Немецкое слово Neugier – любопытство, любознательность – буквально означает «жажда нового» (Gier – страстное стремление к чему-либо).

*...система эквипотенциальной гармонии. — Здесь: гармонии между силами равной величины.

*...душа озорного мальчишки. — В подлиннике lausbubenhafte Seele, от южнонемецкого Lausbub "мальчишка", "озорник", "пострел"; также — "мошенник", "шут", "бездельник", "повеса". Второй ряд значений, несомненно, означает здесь отношение к традиции.

*Положительная валентность — здесь в биологическом смысле: значение, оценка.

*Экзогамия (от греч. αυτός— вне, снаружи и γάμος — брак) — брак вне семьи.

*...подросток часто "присваивает" — в подлиннике употреблено слово adoptiert, означающее также "усыновляет".

*В свете того, что было сказано в примечаниях к с. 406 и 411, содержащиеся в этом разделе утверждения представляются чересчур категоричными. Следует добавить также, что теория Хомского о «врожденных языковых способностях» признается далеко не всеми современными лингвистами (хотя ее непризнание не означает отрицания врожденного характера понятийного мышления, на чем особенно настаивает Лоренц).

*Оцеола, вождь семинолов – герой одноименного романа Т. Майн-Рида.

*под прямым углом – это легко следует из того, что концентрация вещества в воздухе убывает обратно пропорционально квадрату расстояния от источника запаха.

*«Гипертимное» и «гипотимное» – здесь: приподнятое и подавленное.

*Формула обращения римского сената к консулам в опасное для государства время.

*В старой русской литературе фамилия Томаса Хаксли (деда друга Лоренца Джулиана Хаксли) писалась "Гексли".

*...не… учеников, а… адептов — в подлиннике противопоставляются слова Schuler (ученик в смысле школьного обучения) и Junger (ученик основателя религии, апостол).

*Физиологическое изучение — в подлиннике Einsicht, что означает также "проницательность, понимание, постижение".

*Согласно латинско-русскому словарю И. X. Дворецкого (изд. 3-е, 1986), cogitare означает "мыслить, думать, рассуждать; придерживаться мнения, быть расположенным; представлять себе, воображать; задумывать, замышлять, затевать; намереваться прибыть, рассчитывать отправиться". Оттенка сомнения значение этого слова не содержит (во всяком случае, в классической латыни). По-видимому, Лоренц исходит из общего смысла текста, содержащего знаменитое изречение. Так как речь идет о решающем моменте, знаменующем начало новой европейской философии, приведем соответствующий отрывок из перевода «Рассуждения о методе» Декарта (ч. IV): Доводы, доказывающие существование Бога и человеческой души, или Основание метафизики.

Не знаю, следует ли мне знакомить вас с моими первыми тамошними размышлениями; они столь метафизичны и столь необычны, что, пожалуй, не всем придутся по вкусу. И, однако, чтобы можно было судить, достаточно ли тверды заложенные мною там основы, я некоторым образом вынужден говорить о них. Я давно уже замечал, что в повседневной жизни необходимо иногда следовать мнениям, заведомо недостоверным, совершенно так, как если бы они не вызывали сомнений, о чем уже сказано выше; но желая заниматься только поисками истины, я считал, что в данном случае надо делать противоположное и отбросить как абсолютно ложное все, в чем я мог сколько-нибудь усомниться, чтобы видеть, не останется ли после этого в моем представлении чего-либо такого, что было бы совершенно несомненным. Так как чувства нас иногда обманывают, то я готов был предположить, что нет ни единой вещи, которая была бы такова, какою они нам ее изображают. И так как имеются люди, которые ошибаются в рассуждениях, относящихся даже к простейшим предметам геометрии, и делают здесь паралогизмы [ложные выводы], то, полагая, что я способен ошибаться так же, как и любой другой, я отбросил как ложные все доводы, принятые мною раньше за доказательства. Наконец, принимая во внимание, что те же мысли, какие мы имеем, когда бодрствуем, могут появиться у нас и во сне, причем ни одна из них не является в тот момент истиною, я решил вообразить, что все когда-либо приходившее мне на ум не более истинно, чем обманчивые сновидения. Но тотчас же вслед за тем я обратил внимание на то, что, в то время как я готов мыслить, что все ложно, необходимо, чтобы я, который это мыслит, был чем-нибудь. Заметив, что истина: я мыслю, следовательно, я существую, столь прочна и столь достоверна, что самые причудливые предположения скептиков неспособны ее поколебать, я рассудил, что могу без опасения принять ее за первый искомый мною принцип философии.

Затем, исследуя со вниманием, что я такое, и видя, что я могу вообразить, будто у меня нет тела и нет никакого мира, где бы я находился, но что я никак не могу вообразить, что я не существую, а напротив, из самого факта, что я намеревался сомневаться в подлинности других вещей, вытекает весьма очевидно и достоверно, что я существую; если же я перестал только мыслить, то, хотя бы все существовавшее когда-либо в моем воображении и оказалось истинным, я не имел бы никакого основания считать себя существующим" (Декарт Р. Избранные произведения. М., 1950. Перевод В. В. Соколова).

* онтогенетическим возникновением человека – здесь автор выражается не вполне точно: осознание ребенком своей личности, которое он, очевидно, имеет в виду (см. следующее предложение) происходит значительно раньше, чем в его речи появляются местоимения, в том числе личные. (В латинском языке личные местоимения вообще очень редко употребляются в качестве подлежащих; в изречении Декарта также нет слова «я».)

*Солипсизм — философская позиция, согласно которой нам может быть известно лишь наше собственное существование.

*Живое существо — не подобие — намек на финал "Фауста": "Alles Vergangliche ist nur ein Gleichnis" ("Все преходящее есть лишь подобие").


Предыдущая часть:

Оборотная сторона зеркала. Часть 1

 
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^