А. Н. Кленов. Виждь и внемли |
| Печать | |
СОДЕРЖАНИЕ
*** Аналогию можно проследить до мелких деталей, и все эти детали не случайны. Выражаясь научным языком, здесь глубокое совпадение психологических и социальных механизмов. Но прежде чем осудить все это, постараемся понять. Подумаем, нет ли в этой отсталой и опасной идеологии некой человеческой правды и тем самым — исторического смысла. И тогда «реакция» может оказаться не просто бранным словом, а реакцией в прямом смысле этого слова, естественным противодействием некоторой части человеческого существа подавляющей ее силе — противодействием, законным по происхождению, но впавшим в отчаяние и вступившим на ложный путь. Для этого надо оценить совокупность явлений, обычно называемых шаблонным термином «прогресс». Слово это принимается некритически. Для большинства людей оно означало — и продолжает означать — нечто очень хорошее и желательное: продвижение к лучшему будущему, когда все будут сыты и довольны, когда все потребности человека будут удовлетворяться нажатием кнопки, когда будут побеждены болезни, исчезнут страдания, а может быть — от улучшения человеческой природы или с помощью кибернетики — даже не станет смерти. Всех этих благ люди ожидали от совершенствования человека и развития человеческих учреждений; теперь же, когда вера в то и другое почти исчезла, а сохранилась лишь вера в непосредственно ощутимые материальные вещи, этих благ ожидают от развития науки и техники. «Прогресс» обзавелся двумя обязательными прилагательными и теперь именуется «научно-техническим прогрессом». Реакция против этой «религии прогресса» вдохновлялась, прежде всего, традиционной религией, имевшей совсем иную концепцию человека. Религия учит, что человек слаб и порочен по своей природе, потому что испорчен первородным грехом; что страдания и смерть неизбежны, потому что человек согрешил против бога; что лучшее будущее для отдельной личности находится по ту сторону гроба, а всему человечеству в целом предстоит страшный суд, после чего для немногих праведных устроится Тысячелетнее царство на земле, и править им будет Христос; а потом, под водительством Христа, праведники пойдут в рай. При всей видимой несовместимости этих мировоззрений, они вовсе не отделены непроходимой пропастью, а теснейшим образом связаны между собой. Более того, известно, что первое из них прямо произошло от второго. Если взять марксистскую версию прогресса, то коммунизм оказывается при ближайшем рассмотрении трансформацией Тысячелетнего царства, праведники превращаются в сознательных пролетариев, а первородный грех становится частной собственностью на средства производства. Каждый историк знает, что эти черты сходства не случайны, а объясняются генетически, через последовательность хорошо изученных переходов: «утопический коммунизм» представляет в этой истории вымершую промежуточную форму, а разные течения христианского социализма подобны реликтовым видам, сохранившим атавистические черты своих предков. Даже самая концепция прогресса зародилась в лоне иудео-христианской религиозной мысли. Языческим культурам древности было чуждо представление о поступательном ходе истории, об историческом развитии. Достаточно вспомнить неподвижный космос египтян или греческую философию вечного повторения. Первые зародыши «религии прогресса» можно найти у еврейских пророков: это будущий мир, где люди перекуют мечи на орала, где хищники и их жертвы будут жить в мирном сосуществовании. Здесь Золотой век помещается уже не в начале истории, как это было у язычников, а в ее конце. Затем является идея Тысячелетнего царства, идеал подражания Христу, то есть совершенствования человека с приложением его сознательных усилий, и идеал монастырской жизни, уже содержащий в себе Телемское аббатство. Все это нетрудно проследить. Почему же нынешние верующие, а также нынешние неверующие, смехотворно подражающие мертвым для них формам мышления, столь яростно ополчились на идею прогресса? В чем причина столь очевидной реакции? Чтобы понять это, надо прежде всего видеть, что история человечества есть процесс изменения: меняются тип человека и условия его общественной жизни. Последнее не оспаривается никем, а в отношении человеческого типа можно, конечно, услышать возражения, поскольку верующие и все, кто им подражает, склонны преуменьшать культурное наследие человека и подчеркивать биологическое. В каждом из нас сидит, конечно, ветхий Адам, со всеми свойствами, какие он получил от дьявола в роковой день грехопадения, или, по другой теории, унаследовал от обезьяны. Но если даже признать неизменность биологической природы человека, что вызывает в последнее время серьезные возражения, то невозможно оспаривать различия между современным человеком и прошлым. Нынешнего русского человека трудно представить себе православным мужиком, хранящим свою сермяжную правду; для этого надо быть очень старым, прожив всю жизнь в Париже, или впасть в благочестивый обман, как это делают Солженицын и его друзья. Мы можем еще представить себе русского человека православным, и даже непременно представляем его православным, когда еще можно было назвать его русским. Но можем ли мы вообразить новгородцев, сбегавшихся на звук набата, чтобы не дать в обиду старых богов? Русские не всегда были православными, и уже перестали быть, понимает это Исаич или нет. Можно, конечно, не настаивать на религии, ссылаясь на «мистическое тело нации»; мистики этого рода, и с теми же аргументами, некогда распяли Христа. Но я отвлекся от моего предмета. Так вот, история состоит в том, что времена меняются, и с ними меняется человек. Конечно, при этом не вся масса людей меняется одинаково быстро: впереди идут, если так можно выразиться, энтузиасты и разносчики прогресса, а за ними поспевает, как может, инертная масса обыкновенных людей. Трубадуров прогресса не так уж много; естественно, они считают себя элитой, солью земли, а отстающих собратьев презирают. Между тем, эти отстающие собратья тоже хранят некую правду: они хранят святое недоверие своей культуры к опасным новшествам, могущим ее расшатать. В них здоровье культуры, ее устойчивая норма, и масса эта инстинктивно боится не испытанных на опыте идей, лихорадящих передовую элиту. Трагедия массы в том, что она не может выразить и развить свою правду: люди, способные производить и формулировать идеи, фатальным образом оказываются в партии прогресса, забегают вперед и доводят до последней крайности модную доктрину, между тем как идеологи компактного большинства, консерваторы и ретрограды, разделяют со своей публикой посредственные способности к мышлению и нехитрый набор ходячих идей. Я не собираюсь развивать здесь подробнее философию истории, а выбрал из нее лишь несколько очевидных наблюдений, слишком часто упускаемых из виду. Культура, о которой идет речь, справедливо называется христианской. От нее происходит наша совесть — понимание долга перед людьми и собой, наша способность к глубоким психическим состояниям греха и благодати, даже самое понятие Человека — не раба и не воина, не еллина и не иудея, а Человека вообще. Здесь не важно, был или не был человек Иисус: это символ глубочайшей перемены в истории, а перемена эта бесспорно была — иначе не было бы нас. Надо быть очень глупым рационалистом, чтобы все это отрицать, и я не предполагаю моего читателя рационалистом этого рода. Христианской культуре две тысячи лет, и теперь она рушится у нас на глазах. Рушатся самые основы той Западной цивилизации, о которой болтают все глупцы Америки и Европы. Вместе с христианской моралью, с христианским складом души исчезает самая основа трудолюбия и приличного поведения, основа отношений между мужчиной и женщиной, между отцом и сыном. Все это вынужден признать и неверующий — если он видит и слышит. Он видит, что рушится не только Западная цивилизация, но и все другие. Но если сам он вышел из христианской традиции, то невольно повторит строки поэта: Eh bien! qu’il soit permis d’en baiser la poussière Au moins crédule enfant de ce siècle sans foi, Et de pleurer, ô Christ, sur cette froide terre Qui vivait de ta mort, et qui mourra sans toi! (Что ж, да будет позволено облобызать этот прах/ самому неверующему сыну этого века, лишенного веры,/ и плакать, о Христос, на этой холодной земле,/которая жила твоей смертью и умрет без тебя!) По-видимому, мы зашли в тупик с нашим прогрессом. Марксизм, последняя ересь христианской религии, продержался недолго и опорочен кровавыми экспериментами. Последняя вспышка пламенной веры сменилась общим равнодушием к какой бы то ни было идеологии, да и вообще ко всем сложным и высоким идеям. На смену им вполне закономерно выступили совсем простые идеи, низменные с точки зрения наших предков. Психологи, наблюдая такое явление в жизни индивида, назвали это регрессией: человек, испытавший глубокое потрясение, теряет приобретения зрелого возраста и возвращается к привычкам своего детства. История двадцатого века есть история двух великих регрессий: возвращения к культу вещей и культу крови. Опаснее культ вещей, потому что он всем доступен и не требует жертв. Я назвал бы его Опасностью номер один. Наш враг номер один — американизация жизни. Но нельзя говорить обо всем сразу. Я буду говорить дальше о культе крови: это Опасность номер два. Масса, отстававшая от прогресса, всегда держалась традиционных взглядов. Это было возможно до тех пор, пока традиция была жива и могла воспроизводиться в новых поколениях. В этих условиях инерция массы была полезна для человечества, подобно балласту, нужному для устойчивости корабля. Можно сказать, что голос народа был в общественной жизни голосом здравого смысла, и воспринимался он, естественно, как глас божий. Все это возможно было, пока традиция была жива. Но вот традиция умерла, вместе с христианской культурой. Ее убила, в конечном счете, наука, закономерно порожденная этой же культурой, а затем спущенная в народные массы в виде нескольких очень банальных мифов. Тогда народная культура стала быстро разлагаться; продукт этого разложения мы назовем, следуя Герцену, мещанством. Конечно, у мещанства есть общие признаки, и не обязательно связывать это понятие с особыми русскими чертами, как это сделал впоследствии Максим Горький; но для нашей цели важно как раз горьковское мещанство, взятое в следующей, советской стадии его разложения. Потому что Александр Солженицын — идеолог современного русского мещанства. Он представитель мещанской массы по своим идеям, но, конечно, не типичен для нее своей личностью и поведением. Масса эта может найти себе идеологию только в прошлом, и доставить ей нужную идеологию могут лишь наиболее сильные ее представители, то есть люди, крепче всего укоренившиеся в этом прошлом. Таким человеком и является Александр Солженицын, идеология же его, как мы увидим, изготовлена из некоторой дореволюционной философии. Затрудняюсь придумать ей название: «культ крови» звучит очень уж торжественно и подходит скорее для переходных явлений вроде немецкого фашизма, когда от традиции сохранялось еще достаточно много, и мещанин был еще достаточно крепок, чтобы все это натворить. Я буду называть идеологию Александра Солженицына, как он назвал бы ее сам — русским национализмом. Как я раньше сказал, русский национализм вступает теперь на путь, уже пройденный немецким, но не думаю, чтобы ему удалось этот путь пройти. К истории приложима старая мудрость: что в первый раз было трагедией, во второй раз оказывается фарсом. Это не значит, конечно, что русский национализм не способен вредить.
Страница 3 из 9 Все страницы < Предыдущая Следующая > |