А. Н. Кленов. Виждь и внемли |
| Печать | |
СОДЕРЖАНИЕ
*** Я перейду теперь к самому тяжкому прегрешению Александра Исаевича перед любившим его читателем — к его безудержному шовинизму. Здесь мы имеем случай безусловной регрессии. Самый язык этой идеологии подозрительно знаком. Все эти «национальные цели», «национальные идеалы», «национальное возрождение» звучат, как перевод с немецкого. И если даже можно найти для всего этого русский источник, то перед нами, без сомнения, тот же язык. Люди всегда соединялись в группы, общины, организации, чтобы вместе жить и вместе противостоять другим. Деление людей на партии вовсе не выдумано большевиками, оно древнее человека разумного и практиковалось еще человеком неразумным. Членов собственной партии нельзя было есть, а представителей враждебной полагалось съедать с соблюдением церемоний. Нельзя, конечно, рассчитывать, что и в самом далеком будущем люди перестанут делиться на группы, но можно надеяться, что способы их обращения друг с другом значительно смягчатся: ведь мы и сейчас уже не едим своих врагов. Древнейший способ соединения людей был племенной: люди общего происхождения составляли союз, и это помогало им выжить. Естественно, они приписывали своему племени все достоинства, а другим племенам все пороки, и такая установка, конечно, древнее членораздельной речи. Иначе и не могло быть — лишь полное отчуждение от инородного человека могло вызвать необходимый прилив адреналина в момент, когда надо было раскроить ему череп. Древнюю историю заполняют племенные распри, а древние религии были для людей одного рода. Христианский бог начал свое поприще в качестве племенного бога евреев. К конце древнего мира возник другой способ соединения людей — универсальная религия. Для нее не было племенных границ, не было «ни еллина, ни иудея». В средние века религия стала силой, связавшей европейские племена: весь христианский мир считался единой семьей, с духовным руководством в виде единой церкви, и этот христианский мир противостоял миру неверных, рассматриваемых как люди низшего сорта, или почти не люди. Религия не сняла племенные различия, но смягчила конфликты между народами, наложив на прежнее деление людей другое, считавшееся более важным. В конце средних веков этот способ деления людей стал сменяться новым: люди начали соединяться по своим убеждениям. Этот способ требовал от человека большей личной энергии, чем религия, которой можно было послушно следовать, или племя, в котором достаточно было родиться. В девятнадцатом веке личные убеждения человека стали важнее, чем религия и племя, в которых он явился на свет. Считалось — и особенно в России — что человек должен сам вырабатывать свое мировоззрение, а не брать его готовым. Конечно, это пожелание трудно было исполнить, и человек примыкал обычно к одной из существовавших «идеологий»: прошлый век был «веком идеологии». Но каждый должен был сам делать выбор. Три стадии развития общества, описанные выше, по традиции называются: древность, средние века и новое время. Можно спорить, где они переходят друг в друга, но самое деление истории на три эпохи имеет глубокий смысл. Мы выбрали здесь очевидную характеристику, различающую эти эпохи: способ соединения людей в противостоящие группы. На заре нового времени был еретик, итальянский монах Джоакино дель Фьоре или, иначе, Иоахим из Флориды. Он учил, что вначале было царство Отца, затем царство Сына, а теперь (в тринадцатом веке) наступает третье и последнее — царство Святого Духа. Многим их наших современником слишком трудно жить в этом царстве Святого Духа, их тянет обратно, в ветхозаветное царство Отца. Это и есть «кризис идеологии». «Идеология» — это система взглядов, пытающаяся объяснить мир и понять человек, а затем, исходя из этого понимания, объяснить человеческое общество и историю, представить себе лучшее будущее человечества и указать к нему путь. Можно спросить себя, чем идеология отличается от философии? По-видимому, у философии тот же предмет, и различие не в содержании, а в качестве и эмоциональной установке. Можно сказать, что идеология — это прикладная популярная философия, сдобренная намеренным или невольным шарлатанством. Я уже говорил, что наука, спущенная в народные массы, превратилась в несколько примитивных и вредных мифов. То же случилось и с философией: она превратилась в идеологию. При таком превращении по необходимости отбрасывается всякий скепсис, потому что средний человек жаждет не понимания, а спасения. Далее, философия упрощается, чтобы сделать ее общепонятной: выбрасываются все тонкости, доказательная часть заменяется назойливым повторением выводов, а критическая — бранью по адресу любой другой философии, изображаемой в виде карикатуры. Наконец, в этой упрощенной философии резко подчеркивается — или искусственно к ней пристегивается — оптимистическая панацея от всех бедствий, единственно правильный план общественного спасения. Это объясняется с обезоруживающей откровенностью в подлинном тексте «Интернационала»: Il n’est pas de sauveurs suprêєmes: Ni dieu, ni césar, ni tribun; Producteurs, sauvons-nous nous-mêєmes! Déсrétons le salut commun! (Нет верховного спасителя,/ ни бога, ни цезаря, ни трибуна;/ трудящиеся, спасем себя сами, / декретируем общественное спасение!) В последние сто лет господствующей идеологией был социализм. В своей первоначальной западной форме эта идеология достигла серьезных успехов в некоторых странах Европы, в особенности в Скандинавии; она зашла в тупик, потому что в ней осталось очень уж мало философии и, достигнув ближайших экономических целей, она попросту не знает, что ей дальше делать. В Италии и Германии возникли гибридные идеологии, пересадившие некоторые догмы социализма на почву регрессивного племенного сознания. В России же, а затем в Китае, идеология социализма, привитая к наивному сознанию народов иной исторической судьбы, более или менее затронутых, но не проникнутых европейской цивилизацией, произвела самые разрушительные воздействия, потерпела поражение в своих интернациональных планах, и теперь ищет спасения в той же племенной регрессии. Естественно, «кризис» идеологии рассматривается как кризис человеческого разума, дискредитирующий идею прогресса. Сознательное вмешательство человека в общественные дела объявляется недопустимым самоволием; рекомендуется вернуться к формам человеческих отношений, установленным богом. Иначе говоря, законными объявляются лишь те учреждения, происхождение которых теряется в доисторической мгле: племя и племенной вождь, преемниками которых считаются национальное государство и самодержавная монархия. Так возникает новая идеология — идеология поражения человека в его исторической борьбе. Я займусь дальше философией, из которой она произошла: это известная религиозная философия начала века. Конечно, исходная философия никогда не была так примитивна и прямолинейна. Солженицын так относится к Бердяеву, как Ленин к Марксу. С той разницей, что Ленин всегда ссылается на учителя. Но вернемся от философии к литературе. Главное течение русской литературы всегда было проникнуто гуманизмом, сочувствием к униженным и оскорбленным. Ему чуждо было национальное высокомерие, национальная исключительность. Иначе и не могло быть, потому что в основе русской литературы было христианское отношение к человеку, унаследованное из двух источников: из русской религиозной традиции и из европейских либеральных и социальных доктрин. Вряд ли надо объяснять, как эти источники слились воедино у Щедрина, с его фурьеризмом, или у Толстого, с его поисками универсальной правды во всех религиях. Человек, к которому обращалась русская литература, был русский интеллигент. Солженицын к этому главному течению русской литературы не принадлежит, потому что он не интеллигент и не гуманист. Конечно, в манере письма, в технических приемах Александр Исаевич происходит от классической русской литературы. Иногда он кажется сам себе старомодным и затевает смешные формальные эксперименты, но провал этих затей лишь подчеркивает его техническую традиционность. Есть и более важная зависимость Александра Исаевича от русской литературной традиции: его серьезное отношение к писательскому ремеслу. Он очень далек от игрушечной литературы нынешнего Запада, развлекающейся обыгрыванием изолированных фрагментов действительности или любительской психиатрией. Он верит, что литература — серьезное общественное дело, веру эту он унаследовал у старых русских писателей и воплотил в своих лучших работах. И все же подлинным наследником русских классиков его считать нельзя. Для этого Солженицыну недостает самого главного: ему недоступно духовное содержание русской литературы, потому что он не свободен духовно, порабощен мещанским сознанием. До подлинной любви к ближнему он не дорос. В идейном смысле Солженицын продолжает Достоевского — вернее, худшее, что было у Достоевского, и что не получило до сих пор ясной оценки. Бердяев видел это в Достоевском, но недооценил и не проследил до конца: не удивительно, потому что критическое отношение к предмету предполагает известную подвижность по отношению к этому предмету, возможность посмотреть на него с разных сторон, а это неудобно, если стоишь перед ним на коленях. Дело в том, что Достоевский происходил из мещанской среды и был неизлечимо поражен мещанскими вкусами и предрассудками. Отсюда его столь редкое в русской литературе залихватское презрение к инородцам, всюду пробивающееся в его романах и составляющее юмористическое сопровождение к основной мелодии — к его истерически неуверенному, претенциозно вымученному христианству. Были у русских литераторов и вещи похуже, на грани литературы и доноса. Я имею в виду не «Бесов», а другое, неохотно вспоминаемое дело. Начал это дело известный русский писатель и автор знаменитого словаря Владимир Даль. Датчанин по происхождению, он был крупный чиновник и неистовый русский националист. Чувство это шло иногда вразрез со службой, поскольку самодержавие подозрительно косилось в ту пору на такую слишком уж крикливую народность. Легко догадаться, что Даль был антисемит. Он собрал всевозможные свидетельства о ритуальном употреблении христианской крови, не брезгуя мифами средневековья и отдав должное реликтовым процессам восемнадцатого века; сочинение это было напечатано в небольшом числе экземпляров, как теперь сказали бы, для служебного пользования. Брошюра была вручена государю, членам царской фамилии и Государственного совета. Николай Павлович не счел эту инициативу заслуживающей внимания, но сочинение Даля не осталось неизвестным русской публике: впоследствии оно было дважды перепечатано, в первый раз в журнале «Гражданин» в конце семидесятых годов, незадолго до первой в России волны еврейских погромов. Достоевский был сотрудником и одно время редактором этого журнала, а о направлении его можно узнать по «Дневнику писателя», где при всякой возможности прорывается свойственный этому автору неудержимый, как теперь сказали бы, зоологический антисемитизм. Конечно, нельзя усмотреть здесь прямую связь с погромами, но, как всегда думали русские интеллигенты, вопрос об ответственности писателя этим не снимается. Я позволю себе присоединиться к их мнению. Мы видим, что русская литература не всегда была на стороне униженный и оскорбленных. Были в ней и другие тенденции, вовсе не христианские, и даже не гуманные, а близко подходившие к тому, что русские интеллигенты называли впоследствии «кровавым наветом». Усилия Даля и Достоевского, в конечном счете, едва не увенчались успехом: в начале двадцатого века Россия увидела ритуальный процесс средневекового типа, и если бы не сопротивление тех же русских интеллигентов, то увидела бы и средневековый приговор. Было в русской литературе такое, почти забытое течение. И вот является Солженицын со своей версией русской революции, которая оказывается вовсе не русской, а еврейской. Если верить описанному в «Цюрихе», то непонятно, почему Александр Исаевич призывает Россию к покаянию: ей отводится роль беззащитной жертвы некоего зловещего заговора. История представляется в виде жуткого детективного романа, имитирующего известные образцы этого жанра. Я имею в виду «Протоколы сионских мудрецов», состряпанные в русской полиции из иностранной бульварной литературы. Упорное, мстительное недоброжелательство Солженицына ко всем инородцам — евреям, полякам, латышам, мадьярам — объясняется вовсе не историей революции, да и вообще не связано с идейными причинами. Инородцев этих он просто не любит, как не любят их миллионы людей вокруг нас, и дело тут совсем не в революции, а в социальной психологии мещанства. Пиетет перед Солженицыным, созданный его бесспорным мужеством и заслугами, ореол святости, гораздо менее ему подходящий, — все это мешает увидеть в нем самые простые вещи, которые сам он не умеет как следует скрыть. Получается, что Солженицын расист и антисемит? Да, расист, и в особенности антисемит. При всем остальном. И потому не христианин, а всего лишь православный.
Страница 6 из 9 Все страницы < Предыдущая Следующая > |