А.И. Фет. Капитализм и социализм |
| Печать | |
СОДЕРЖАНИЕ
Открытие Адама Смита. Экономическая система, основанная на конкуренции и обычно именуемая «капитализмом», впервые заняла господствующее положение в Англии в XVIII веке. Её первым исследователем был шотландец Адам Смит, идеи которого положили начало новой науке под названием «политическая экономия». Как мы увидим, эти идеи оказали глубокое влияние на всё развитие человеческого мышления, вышедшее за пределы экономики. Поэтому мы начнем с краткого изложения мыслей самого Адама Смита, а затем попытаемся понять их смысл с позиций современной науки. Время, когда жил Адам Смит, положило начало современному «обществу массового производства», пришедшему на смену феодальному обществу. При феодализме производство было сковано средневековой цеховой системой, в которой изготовление каждого товара было привилегией особой организации – цеха или гильдии, – кооптировавшей своих членов, контролировавшей источники сырья и качество изделий и назначавшей, обычно с участием государственной власти, «справедливые цены». Торговые предприятия также объединялись в «корпорации», имевшие утвержденные монархом уставы и привилегии и, в ряде важных отраслей, монопольное право ввозить и продавать определенные товары. Такая феодальная система производства и распределения была статична и не способствовала экономическому росту: производители и торговцы, огражденные раз навсегда установленными правилами, могли не опасаться за свои доходы и не имели стимула развивать свои предприятия. Как известно, государственная экономика в так называемых «социалистических» государствах привела в 20-м веке к аналогичным явлениям стагнации. Английская революция, завершившаяся в 1688 году установлением конституционной монархии, привела к компромиссу, оставившему б`oльшую часть земельных владений в руках прежних господ, но освободившему промышленность и торговлю от феодальных ограничений. Это вызвало бурный рост рыночного хозяйства и конкуренцию, способствовавшую техническому прогрессу – так называемой «промышленной революции». Адам Смит, наблюдавший этот процесс, открыл закономерности впервые возникшего в то время «свободного рынка». Как он обнаружил, в основе рыночного хозяйства лежит игра спроса и предложения. Если спрос на некоторый товар превосходит его предложение, то его рыночная цена возрастает, что стимулирует его повышенное производство. С некоторого момента предложение этого товара уже превосходит спрос, что вызывает падение цены и уменьшает заинтересованность в его производстве. Колебания этого рода были детально описаны в ряде случаев, например, в классическом исследовании немецких экономистов о циклах в производстве свинины. При неизменных внешних условиях цена товара после некоторого числа колебаний стабилизируется, и вместе с ней стабилизируется уровень его производства. Этим процессом Адам Смит объяснял ценообразование. Экономисты школы Рикардо – в частности, Маркс – пытались дать ценам товаров «объективное» объяснение, определяя цену изделия как меру заложенного в нем человеческого труда. Согласно «трудовой теории стоимости», любой изготовленный предмет имеет сам по себе, независимо от рыночных условий, некоторую «стоимость», измеряемую числом рабочих часов, потребным на его изготовление в «нормальных» (для данного уровня производства) условиях. Как предполагали сторонники этой теории, цена товара, устанавливающаяся на рынке, равна его «стоимости». Таким образом, для экономистов этой школы товар характеризовался некоторым числом, неизменно связанным с его материальным строением – наподобие таких физических характеристик тела, как масса, энергия и энтропия. Такой ход мысли был очень типичен для науки середины XIX века, и хотя нельзя доказать, что Маркс прямо руководствовался физическими аналогиями, его представление о «стоимости» очень напоминает представление об энергии, развитое несколько раньше Майером и Джоулем. Эта аналогия, по-видимому, не замеченная историками науки, иллюстрирует то, что немцы называют Zeitgeist (дух времени). Для уяснения её рассмотрим параллельно определение энергии, принятое в физике, и попытку определения «стоимости» товара:
В самом деле, исходное сырье уже имеет цену, по которой его покупают, и цены вовсе не определяются «с точностью до произвольного слагаемого». Что же касается стандартизации обработки изделий, то Маркс говорит лишь – весьма неопределенно – об «общественно необходимом» рабочем времени. Ясно, что «трудовая теория стоимости» всего лишь «наукообразна», то есть подражает научным теориям с недостаточными средствами. Верно, что цена товара зависит от затраченного на его изготовление труда; но она зависит ещё и от многих других условий, не поддающихся численной оценке, так что «стоимость» товара невычислима – в отличие от энергии, которую физики умеют вычислять. Итак, попытки «вычислить» цены товаров по их заданным материальным характеристикам не удались, и экономисты вернулись к исходной позиции Адама Смита: они просто констатируют, что цены складываются на рынке в зависимости от спроса и предложения и регулируют производство описанным выше способом. Иначе говоря, экономисты признали, что экономика человеческого общества – сложная система: для предсказания цен надо было бы детально изучить возможности и вкусы всех потребителей и производителей, что явно невозможно. Когда «австрийская школа» экономистов отказалась от попыток определить «внутреннюю стоимость» товаров, это была одна из первых констатаций существования сложных систем, не поддающихся детальному исследованию. Впрочем, это предвидел уже Адам Смит. Адам Смит отдавал себе отчет в том, что «свободный рынок» предполагает не только невмешательство государства в экономическую жизнь (точнее – не слишком сильное вмешательство, потому что всегда существовали таможенные сборы, различные пошлины и те или иные государственные монополии, например, контроль над денежной системой). Он понимал, что «свободный рынок» может действовать лишь при соблюдении определенных «правил игры», которые включают в себя принятые государством законы и ряд других правил, от которых зависит взаимное доверие покупателей и продавцов. Те и другие должны иметь достаточный доступ к информации о качестве товаров и о состоянии рынка; хотя Адам Смит не пытался точнее определить правила поведения на рынке, но, в общем, он предполагал достаточную «добропорядочность» его участников, в смысле общепринятой морали. Его последователь Ф. Хайек, убежденный сторонник «неограниченной» свободы рынка, называет поэтому необходимые для такого рынка правила поведения «моральными правилами». Мы будем пользоваться этим термином, но впоследствии попытаемся его уточнить. Во всяком случае, такой рынок, какой образовался в нынешней России, не является «свободным» – не только потому, что в значительной степени контролируется государством, но и потому, что в нем не соблюдаются «моральные правила». Хотя эти «моральные правила» могут быть сформулированы достаточно определенно, без особых психологических тонкостей, так что отношения между участниками рынка составляют лишь относительно несложную часть того, что вообще называется «моралью», надо всё же заметить, что эти правила носят неэкономический характер по своему происхождению. Как мы ещё увидим, они передаются по традиции и исчезают вместе с разрушением этой традиции.
Обратные связи и устойчивость экономики. Как это всегда бывает при великих открытиях, Адам Смит был поражен картиной правильного функционирования рынка и, прежде всего, его устойчивостью. С незапамятных времен считалось, что для поддержания порядка в человеческом обществе необходима власть, принимающая решения и надзирающая за их выполнением. Но рынок, по-видимому, не нуждался в «управлении», а был устойчив «сам собою», он сам исправлял все отклонения и возвращался к некоторому «нормальному» способу действия. Адам Смит с восторгом говорил о «невидимой руке» рынка, поддерживающей его устойчивость, несмотря на постоянные колебания спроса, предложения и цен. На кибернетическом языке мы говорим, что рынок представляет собой саморегулирующуюся систему с обратными связями, возвращающими её к положению равновесия при всех случайных отклонениях. Примерами таких систем являются такие технические устройства, как регулятор Уатта, автопилот и множество других, поддающихся точному математическому описанию, и бесчисленные биологические системы – животные, растения, а также виды животных и растений; биологические системы ещё сложнее человеческой экономики и не могут быть описаны во всех деталях. Общей чертой всех саморегулирующихся систем является наличие в них «замкнутых контуров с отрицательной обратной связью», то есть механизмов, в которых некоторая последовательность воздействий, отклоняющих систему от равновесия, в конечном счете приводит к воздействию на начальное состояние, возвращающему его в равновесное положение. Это и есть обратная связь; Норберт Винер понял действие таких механизмов на технических устройствах с автоматическим регулированием и их решающее значение в действии более сложных биологических систем. Но гораздо раньше Адам Смит понял стабилизирующее значение обратных связей в случае экономических систем. Конкуренция и «борьба за существование». Адам Смит ещё и в другом отношении проложил новый путь в науке. Как мы видели, он обнаружил чрезвычайную эффективность экономической конкуренции, по сравнению с «управляемой» экономикой; но гораздо раньше её обнаружила сама природа, в дарвиновой «борьбе за существование». Это понятие появилось, таким образом, задолго до Дарвина в экономической науке, которую причисляли тогда к «гуманитарным» наукам. Оно получило дальнейшее развитие в известной книге Мальтуса, послужившей непосредственным толчком к дарвиновой концепции происхождения видов. Что касается самого термина «борьба за существование», то его придумал уже в середине 19-го века философ Спенсер, а потом это не особенно подходившее ему выражение заимствовал Дарвин. Заметим, что каждое открытие имеет пределы применимости, вне которых оно теряет смысл. Принцип конкуренции, открытый Адамом Смитом на материале «свободного рынка», получил огромное применение в объяснении биологической эволюции, где его действие, по-видимому, универсально. Но в применении к конфликтам в человеческих сообществах этот принцип, как видно из истории «социал-дарвинизма», приводит к заблуждениям; и даже в области рыночной экономики его применение может, при отсутствии «умеренности» в конкуренции, приводить к патологическим явлениям: это показал Конрад Лоренц. Поскольку «моральные правила», определяющие «свободный рынок», не формулируются с достаточной полнотой, неясно, в какой степени они включают «умеренность». Игры и экономическое поведение. Дальше мы будем заниматься лишь человеческим обществом, а не эволюцией животных. Может случиться, что у людей, даже в их рыночной деятельности, «моральные правила» останутся сложнее, чем у «борющихся за существование» животных. Во всяком случае, была сделана попытка построить общую математическую теорию игр. Инициатором её был Дж. фон Нейман (которому принадлежала также главная роль в изобретении компьютера), причем основным мотивом было стремление понять экономическую жизнь людей. [J. v. Neumann a. O. Morgenstern. Theory of Games and Economic Behaviour, 1943] В теории игр точно формулируются правила игры и цель игры. Поскольку это математическая теория, то и другое должно быть определено совершенно точно. Например, в конце игры каждый её участник получает некоторый «выигрыш», положительный или отрицательный, который он пытается сделать максимальным. Правила и число участников произвольны, так что теория игр применима, в принципе, и к обычным играм вроде шахмат, и к тем гораздо более важным играм, которые составляют экономическое поведение людей. Фон Нейман имел в виду объяснить как раз движущие силы экономики, и поначалу его книга была воспринята как некое откровение в области общественных наук, наподобие Ньютоновых «Математических начал натуральной философии», заложивших основы естествознания. Эти надежды, однако, не оправдались, хотя теория игр позволила понять некоторые стороны игровой стратегии, ранее не привлекавшие внимания. [В теории игр доказывается, что оптимальные стратегии в некоторых случаях должны содержать случайные ходы, не поддающиеся предсказанию противника (все игроки предполагаются «рациональными», то есть придерживающимися самой выгодной для них стратегии). Значение случайных ходов хорошо иллюстрируется признанием Фридриха Великого, что из всех полководцев Европы он опасается только Салтыкова, «потому что невозможно предвидеть его следующий маневр». Салтыков командовал в битве под Кунерсдорфом, часто прославляемой как победа русского оружия. Я не уверен, что значение случайных ходов достаточно оценено экономистами и политиками, даже в наше время] С математической стороны решение игровых задач оказалось очень сложным, так что разработка оптимальных стратегий удается лишь в некоторых простейших случаях, например, в играх с двумя участниками, намного проще шахмат. Но главная трудность состоит не в этом. Теория игр правильно воспроизводит мотивы поведения отдельных игроков, каждый из которых, в условиях свободного рынка, стремится к максимальному личному выигрышу, а вовсе не к достижению каких-либо «глобальных» общественных целей (на что претендуют «социалистические» идеологии вроде советской, призывающие индивида жертвовать личными интересами ради предполагаемых интересов «общества в целом»). Но Адам Смит утверждал гораздо больше. Он не просто констатировал только что описанное поведение экономических индивидов (которое мы для краткости назовем «эгоистическим»), но утверждал, что такое поведение приводит к «наибольшему благу» всего общества, обеспечивая максимальную производительность экономики в целом. Мы назовем это утверждение «принципом Адама Смита». Оно может показаться парадоксальным, потому что благосостояние общества выводится здесь не из нравственного и общеполезного поведения отдельных производителей, как это было в феодальном обществе с его цеховой регламентацией ремесла и торговли, и не из «сознательного» поведения граждан, как в обществе советского типа, а из чистого эгоизма всех индивидов, заботящихся только о собственных интересах. Но открытие Адама Смита не было плодом умозрения: оно возникло из наблюдения за функционированием «свободного рынка», новой формы хозяйственной деятельности, впервые достигшей преобладающего значения в Англии XVIII века. Объяснение, которое Адам Смит дал этому явлению, состояло в том, что в условиях свободной конкуренции каждый производитель (и торговец) добивается высокой эффективности, побуждаемый личным интересом. В соответствии с «духом времени» он полагал, что стремление к личному обогащению гораздо сильнее всех других стимулов человеческого поведения, что и придает особую энергию деятельности каждого индивида и, тем самым, производству в целом. Более того, Адам Смит полагал, что свободная неограниченная конкуренция сама по себе, без всякого вмешательства каких-либо планирующих и регулирующих учреждений, приводит к наилучшим экономическим результатам. Это убеждение, с его довольно неопределенным пониманием «наилучших» результатов, мы и назвали «принципом Адама Смита» – не «теоремой», поскольку Адам Смит не дал ему точного доказательства, и не «гипотезой», поскольку его наблюдение имело убедительные эмпирические подтверждения, по крайней мере в эпоху «классического капитализма» (примерно с 1750 до 1850 года). С точки зрения теории игр, принцип Адама Смита нуждается в уточнении и обосновании. Прежде всего, кроме «локальных» игр, в которых каждый экономический индивид играет против всех возможных «противников», добиваясь максимального личного выигрыша (это и есть «эгоистическое» поведение), Адам Смит рассматривает ещё «глобальную» игру, в которой все индивиды участвуют вместе, а также некоторую меру успеха этой игры – «экономическую эффективность» производства в целом или (что для него то же самое) «общественное благо». Если в роли «игрока» выступают все индивиды вместе и имеется в виду их общий выигрыш, причем не видно конкурирующей группы игроков, такое положение называется в теории игр «игрой против природы». Как же определить «выигрыш» в такой игре? Конечно, можно условиться, когда подводить итоги игры, но выигрыш можно определять по-разному. По-видимому, Адам Смит, как и все его последователи, имел в виду главным образом суммарную производительность всех индивидов, оцениваемую некоторым численным показателем – например, выраженную в общей цене продукции. (Я оставляю здесь в стороне вопрос о «курсе» денег). Но при такой оценке выигрыша может получиться, что общая сумма произведенных товаров распределяется очень неравномерно, так что главная часть произведенных «благ» достается небольшому слою удачливых дельцов, при постоянной нищете большинства населения. Кажется, Адама Смита это не особенно смущало: он ожидал, как и современные ему мыслители-оптимисты, что увеличение «общего» богатства само собой поднимет и уровень жизни самых «неудачливых» конкурентов. Современные последователи «рыночной» идеологии, такие, как Ф. Хайек, ничего не добавили к аргументации Адама Смита, которая стала для них скорее не предметом исследования, а верой. Но можно было бы по-иному определить выигрыш в «глобальной» экономической игре: например, как минимальный доход индивида. Тогда «общее благо» состоит в увеличении этого минимального дохода, что вовсе не обязательно означает увеличение общего богатства страны, но может быть достигнуто «перераспределением» доходов – от богатых к бедным. Очевидно, «общее благо» в этих двух случаях определяется по-разному. Игра с выигрышем первого рода больше соответствует «классическому капитализму», а игра с выигрышем второго рода – «утопическому (уравнительному) коммунизму». По-видимому, реальное развитие экономики в «развитых» странах не следует ни тому, ни другому правилу: «выигрышем» считается увеличение «общего богатства» при добавочном требовании, чтобы минимальный доход индивида не падал ниже некоторого культурно обусловленного «прожиточного минимума». Но такой выигрыш достигается ценой значительного ограничения свободы рынка и, несомненно, означает замедление роста производства. «Невидимая рука» рынка заменяется в ряде случаев вполне видимой рукой государственной бюрократии, и мы оказываемся вне сферы применимости «принципа Адама Смита». Что считать «выигрышем» в глобальной экономической игре? Определение выигрыша – весьма существенная, хотя и не единственно существенная часть правил экономической игры. Это определение во многом зависит от принятого идеала «счастливого общества». В наше время мало кто признается в таких идеальных целях, поскольку таковые были скомпрометированы провалом тоталитарных режимов. Люди, упорно преследующие «общественные цели», говорят теперь не о построении счастливого общества, а – более скромно – о постепенном «улучшении» общества. Но для этого надо определить, что лучше и что хуже, а это требует, в экономических терминах, выбора одного из вариантов выигрыша в глобальной игре. Это и есть так называемое государственное планирование. Прежде всего, практика всех «развитых» стран, прибегающих к такому планированию, удивительным образом упускает из виду подсознательную мотивировку этого планирования. Люди, желающие сделать всех людей счастливыми (или хотя бы менее несчастными), смешивают счастье с экономическим благосостоянием, и это отнюдь не случайно. Мы живем в эпоху абсолютного материализма. Если прежде одни марксисты верили, что «бытие определяет сознание», и устремляли все свои усилия на повышение уровня потребления «народных масс», полагая, что все другие стороны жизни автоматически улучшатся вместе с количеством и качеством потребляемых вещей, то теперь в это верят, более или менее бессознательно, все «государственники» (этатисты), составляющие бюрократию «развитых» стран, и равным образом все богатые люди в этих странах, обычно не знающие никакой иной концепции счастья. В этом отношении марксизм одержал полную победу в сознании западного человека – во всяком случае, в сознании тех, от кого зависят решения. Все уже убеждены в том, что «бытие определяет сознание»; более того, господствует верование, что материальные условия – единственно важные для человека, а всё остальное – всего лишь развлечения в свободное время, чтобы восстановить способность работать и потреблять. Конечно, более хитрые или политически изощренные люди прямо этого не скажут, но такова общая подсознательная установка. Понимание истинного положения вещей не всегда отсутствовало у политиков и моралистов. Как известно, Локк, формулировавший понятие о правах человека, выделил в качестве основных «право на жизнь, свободу и собственность». [Поразительно, что нынешние идеологи «капитализма» уже не знают истории. Например, популярная писательница Айн Рэнд уверяет, что понятие о правах человека изобретено в Америке! По-видимому, она не знает ни Локка, ни Руссо] Джефферсон, составляя проект «Декларации независимости», заменил в этой формулировке «собственность» «стремлением к счастью». Он понял, что собственность может быть лишь средством, а не целью: человек может быть жив, свободен, обладать собственностью и не получать никакой радости от жизни. Но к этому важному вопросу мы ещё вернемся. Пока же мы ограничимся общепринятой в наше время скромной служебной целью – доставить людям как можно большее материальное благополучие. В сущности, это идеал не для людей, а для домашнего скота, но это всё, о чём заботился XX век. Планируемое общество. Разумеется, глобальная экономическая игра происходит по некоторым правилам, и от этих правил – наряду с определением выигрыша – зависит ход игры (и её исход, поскольку всякая игра имеет конец). Существование так называемых «моральных правил» принимается всеми экономистами и не считается ограничением свободы рынка; конечно, объём и способ применения этих правил никоим образом не определены. [Мы заимствуем этот термин (moral rules) у Ф. Хайека, крайнего противника всяких ограничений свободы рынка, фанатически верующего во всемогущество «принципа Адама Смита». Хайек признает происхождение этих правил от древнейшей «племенной морали»] Но, в общем, это не что иное, как древние правила «добропорядочного поведения»; в моделях свободного рынка, допускающих строгую математическую трактовку, «моральные правила» сводятся к полной информированности покупателей и продавцов о качестве и себестоимости товаров, о спросе на эти товары и их предложении в любой момент времени. Нечего и говорить, что рынка, удовлетворяющего таким условиям, никогда и нигде не было, но, как обычно, здесь абстрагируются реальные условия, некогда составлявшие достаточное приближение к ним. Мы ещё вернемся к этим «моральным правилам», выпадение которых в наше время ставит под угрозу самую возможность свободного рынка. Теперь мы займемся другими правилами игры, налагаемыми уже в наше время, главным образом, государственной властью. Номинальной целью таких «внешних» правил объявляется благосостояние слоев населения с низкими доходами и ущербных в физическом или психическом смысле, престарелых, больных и сирот. Правительства и законодательные собрания, вводящие такие правила, могут верить или не верить в их официальную мотивировку, обеспечивающую им поддержку значительной части избирателей; но, несомненно, таким образом они пытаются обеспечить, хотя бы на короткое время, «социальный мир», бросая подачки «обездоленным» и «несчастным». Самое важное из этих «внешних правил» – это законодательно установленный минимум дохода на душу населения в определенных общественных группах. Такой «минимум» гарантированного потребления давно уже был введен во Франции и сейчас, в той или иной форме, распространился повсюду. Прежде чем перейти к последствиям «минимума», подчеркнем, что он решительно несовместим с понятием свободного рынка, как его описывал Адам Смит. Здесь мы выходим из мира Адама Смита! Не следует смешивать с «минимумом» в этом смысле описанный выше тип выигрыша, в котором максимизируется минимальный возникающий на рынке индивидуальный доход. Сходство может ввести в заблуждение; но при таком определении выигрыша не меняются правила игры: просто подсчитывается минимальный доход, и целью игры является возможное его увеличение. Здесь нет априорных ограничений типа неравенств, как в законодательно вводимом «минимуме» французского типа, вовсе не считающимся с экономической реальностью, или учитывающим ее лишь произвольными «разовыми» мероприятиями, обычно под давлением избирателей. Но «второй тип выигрыша», описанный выше, хотя и не вторгается прямо в правила игры, по всей вероятности тоже нарушает «принцип Адама Смита», в котором явно имелся в виду первый тип «выигрыша». Мне хотелось бы подчеркнуть здесь, что я вовсе не настаиваю здесь на полном отказе от «внешних правил» экономической игры. Сам Адам Смит отлично понимал, что определенные государственные ограничения неизбежны, например, в таможенной политике или во время войны: пока существуют отдельные государства, их не всегда можно избежать. Далее, я нисколько не ставлю под сомнение чувства людей, искренне желающих помочь всем нуждающимся. Вопрос в том, какие меры действительно гуманны, и какие нет. Экзюпери начинает свою философскую поэму «Крепость» главой о нищих, которая открывается словами: «Поистине, слишком часто видел я, как заблуждается жалость». Милостыня – это исторически сложившийся в иудео-христианской религии примитивный способ самоуспокоения. В основе его лежит магическое мышление: подающий милостыню обеспечивает себе, как выразился Виктор Гюго, заступничество «нищего, могущественного в небесах» (d’un mendiant puissant au ciel). Сострадание – основа всякой человечности, и я был бы в отчаянии, если бы меня заподозрили в желании опорочить это чувство. Но нельзя забывать, что милостыня также развращает: всякая милостыня, и государственная, и частная. Во всяком случае, в исследовании социальных проблем мы должны быть беспристрастны и доводить его до логического завершения. Это причиняет боль, но ведь и врач делает то, что правильно, а не то, что дает сиюминутное облегчение.
Ограничения типа неравенств. Ограничения, накладываемые на производство и потребление, математически выражаются равенствами или неравенствами. Ограничения типа равенств означают точную регламентацию экономической деятельности, когда в некоторой ситуации предписывается вполне определенная цена, или когда устанавливается жесткая связь между величиной дохода и взимаемым налогом и т. п. Так обстояло дело в средневековом ремесле, когда цехи или государство назначали «справедливые» цены на товары и услуги, или в «социалистических» странах, повторявших эту практику. Тот же характер имело налогообложение в Оттоманской империи, где христианские подданные (греки и армяне, от которых преимущественно зависели ремесло и торговля и которые обозначались презрительной кличкой «райя») должны были платить налог вдвое больше правоверных, во всех возможных случаях. Даже при таких неэкономических правилах экономика могла долго существовать, хотя и не очень развивалась. По-видимому, значительно более вредны для развития производства ограничения типа неравенств. Первые такие ограничения, насколько известно, были введены около 300-го года римским императором Диоклетианом. Он решил облагодетельствовать своих подданных, установив предельные цены на все товары, которые и были указаны на таблицах, прибитых на всех рынках империи: это был знаменитый «максимум», немедленно вызвавший новое историческое явление – «черный рынок». Многие социальные реформаторы, а иногда и государственные деятели, считали нужным ограничить жадность и себялюбие граждан, установив предельные размеры личных состояний, земельных владений и т. д. Ясно, что такие искусственные ограничения нарушают естественное развитие предприятий, запрещая «слишком дорогие» исследования и сооружения, вызывая неоправданное дробление предприятий, препятствующее их согласованному управлению, и т. п. Дело обстоит так, как если бы для всех машин были установлены предельные габариты: это имеет смысл, если надо перевозить их по железным дорогам, но вряд ли полезно для доменной печи, линии химического синтеза или синхрофазотрона. Можно попытаться запретить личное владение такими объектами и наложить ограничения на размеры коллективных предприятий, вроде известного «антитрестовского» законодательства; но подобные запреты слишком выгодны для иностранных конкурентов, не связанных ими. Впрочем, компании быстро научились их обходить. Ограничения типа неравенств были особенно убийственны в «социалистических» странах, где они сковывали всякую личную и коллективную инициативу. Крестьянин (точнее, «колхозник»), которому запрещалось иметь больше одной коровы, вряд ли мог стать настоящим специалистом по животноводству; советская догма «одной коровы», как предполагалось, не давала крестьянину обогащаться и тем самым предотвращала «реставрацию капитализма». Поскольку теперь имеются математические модели рынка, можно, несомненно, доказать теоремы, иллюстрирующие торможение производства ограничениями типа неравенств. Впрочем, они вовсе не отделены принципиально от ограничений типа равенств. На рисунке 1а изображен график «прогрессивного» подоходного налога. Абсцисса изображает величину дохода, ордината – процент налогообложения, резко возрастающий по мере роста дохода.
При повышении крутизны кривой, т. е. при всё более «прогрессивном» обложении, s-образная кривая рис. 1а переходит в «ступенчатый» график рис. 1б, показывающий, что доходы выше cmax попросту запрещены. Ясно, что достаточно крутая политика «прогрессивного» налогообложения приведет к результатам, близким к запрету «слишком больших» доходов. Впрочем, на практике эта политика больше всего бьет по небольшим предприятиям, в одиночку противостоящим машине фиска. Для крупного капитала дело обстоит не так страшно: он рассредоточивается по целой цепи взаимосвязанных компаний, часто иностранных, так что акции одного владельца, умеренно облагаемые налогом в разных местах или вообще ускользающие от обложения, в сумме приносят ему достаточный доход. Но мы не будем здесь касаться этих методов, доставляющих заработок целому сословию юристов. Научный статус «принципа Адама Смита». Как уже было сказано, Адам Смит предполагал вполне определенную связь между глобальной экономической игрой «против природы» и локальными играми экономических индивидов. Примем, что выигрыш глобальной игры равен общему доходу от производства в данной стране за определенный период времени, и поставим задачу: какова должна быть стратегия игры индивидов (локальной игры), чтобы получить наибольший выигрыш в глобальной игре? Ответ Адама Смита состоял в следующем: если рынок свободен, то каждый индивид должен стремиться к наибольшему выигрышу в своей собственной игре, не считаясь ни с какими другими соображениями. Это и есть главная догма «неограниченного капитализма». Безудержное стремление к личному обогащению само по себе не составляет респектабельной идеологии: это установка грабителей и воров, рационализируемая среди уголовников утверждением, что «так поступают все». Иное дело, если такое «эгоистическое» поведение оказывается, при соблюдении некоторых «моральных правил», содействующим «общему благу»: это доставляет экономическому индивиду ощущение собственной праведности (self-rightousness) и успокаивает его совесть, когда ему случается разорить конкурента. [«Пусть неудачник плачет, кляня свою судьбу» (из оперы Чайковского «Пиковая дама», где речь идет о карточной игре)] Оставаясь пока в рамках экономики, мы обсудим теперь научный статус «принципа Адама Смита» в его только что уточненной формулировке. Отвлечемся пока от трудностей, связанных с абстракцией «свободного рынка», которого, строго говоря, никогда не было и не может быть. Такие возражения можно выдвинуть против любых абстракций, лежащих в основе научных теорий. Никакое тело не является тем, что в механике называется «материальной точкой», но это вовсе не обесценивает понятие, на котором основана вся механика. Надо лишь различать, когда можно считать тело «материальной точкой» и когда нельзя. Земля в небесной механике подходит под это понятие, поскольку её размеры пренебрежимо малы по сравнению с расстояниями между небесными телами; но в обычных инженерных задачах размерами Земли нельзя пренебрегать. Каждое научное понятие и каждое научное утверждение имеют свои границы применимости, вне которых понятие может потерять смысл, а утверждение может стать неверным. Понятие свободного рынка и принцип Адама Смита поддаются научной формулировке и, несомненно, тоже имеют свои границы применимости, в отличие от религиозных догм, в которые люди верят без всяких ограничений. Мы хотим решительно отмежеваться от «верующих в чистый капитализм», для которых нет бога, кроме капитализма, и Адам Смит – его пророк. Как уже было сказано, понятие свободного рынка поддается математическому описанию, которое было предложено в наше время несколькими учеными. Особенно убедительна и наглядна формулировка, принадлежащая Р.Г. Хлебопросу. [См: Хлебопрос Р.Г., Фет А.И. Природа и общество: модели катастроф, Новосибирск, Сибирский хронограф, 1999; Хлебопрос Р.Г., Охонин В.А., Фет А.И. Катастрофы в природе и обществе: математическое моделирование сложных систем. Новосибирск, ИД Сова, 2008; R.G. Khlebopros, V.A. Okhonin, A.I. Fet Catastrophes in Nature and Society: Mathematical Modeling of Complex Systems. World Scientific, 2007] В этой математической модели, конечно, не участвуют «моральные правила» игры в их традиционной форме, но делаются предположения, резюмирующие эти правила в их рыночных проявлениях: предполагается полная доступность информации о качестве и себестоимости выходящих на рынок изделий, о предложении всех изделий и о спросе на все изделия; далее, предполагается отсутствие каких-либо ограничений на заключаемые сделки – как государственных ограничений, так и сговора производителей с целью повышения цен. При этих условиях принимается, что каждый производитель в своей «локальной» игре применяет стратегию, приносящую ему наибольший выигрыш и не учитывающую никаких иных соображений. Исходя из этих предположений, изучается действие рынка в целом и, в частности, объясняется рыночный механизм образования цен. В понятном смысле, это путь «снизу вверх», от локальной игры к глобальной. Но можно идти и в обратном направлении, потребовав, чтобы глобальная игра приносила наибольший выигрыш, и поставив вопрос, какова должна быть для этого стратегия локальной игры каждого участвующего в глобальной игре индивида. Это типичная задача «оптимизации» (или, на математическом языке, задача вариационного исчисления). Весьма вероятно, что в указанных выше условиях оптимальным экономическим поведением индивидов будет как раз описанный выше «независимый эгоизм»; но я не знаю строгого доказательства такой теоремы. Если бы она была верна, это объяснило бы необычайную эффективность свободного рынка, замеченную Адамом Смитом, и пролило бы свет на эффективность биологической эволюции, во многом идущей аналогичными путями. Мы ещё вернемся к этой аналогии. Итак, «принцип Адама Смита» может превратиться в «теорему Адама Смита», но, как мне кажется, это представляет интерес лишь для профессиональных ученых. Для широкой публики достаточно и того, что в течение более ста лет «свободный» рынок – который в то время был и в самом деле в значительной степени свободным – привел к необычайно быстрому росту экономики. Конечно, на это можно возразить, что главной причиной этого роста был «технический прогресс», небывалая в истории последовательность научных открытий и изобретений. Мы рассмотрим дальше эту сторону «свободного капитализма». Во всяком случае, Адам Смит создал важную научную теорию, обладающую всеми признаками таковой: он открыл путём наблюдения эмпирическую закономерность, подтвердившуюся на обширном материале, и дал ей некоторое интуитивное объяснение; впоследствии же оказалось возможным дать этой закономерности обоснование с помощью математических моделей. Тем самым он создал основы экономической науки – ещё мало развитой науки, несомненно приобретающей статус естественной, а не «гуманитарной». Для экономической науки Адам Смит сыграл ту же роль, какую Фарадей сыграл для электродинамики, угадав в качественной форме основные её закономерности, которым впоследствии придал математическую форму Максвелл. Конечно, экономическая наука ещё не дождалась своего Максвелла, но она несомненно идет по тому же пути, и поэтому заслуживает того же подхода, какой применяется к научным теориям в собственном смысле этого слова. К ней безусловно нельзя относиться, как к построениям философов и историков, принимаемым или отвергаемым в значительной степени в зависимости от культурной традиции и личных вкусов. Ограничения принципа Адама Смита. Каждая научная теория имеет свою область применимости, вне которой она теряет смысл или перестает соответствовать экспериментальным данным. В дальнейшем это последнее выражение мы заменим менее точным, но кратким: перестает быть верной. [Заметим, что в таких случаях формальная математическая теория может оставаться верной как логическая конструкция, но уже неприменимой к описанию эмпирической действительности. Так, механика Ньютона логически безупречна и может быть изложена в математической форме, но при очень больших скоростях (сравнимых со скоростью света) перестает правильно описывать движения тел] Для большинства научных теорий границы их применимости уже известны, или их можно с некоторой вероятностью предполагать. Пожалуй, лишь в случае арифметики имеющаяся формальная теория пока считается применимой ко всем явлениям природы. Но уже планиметрия Евклида, правильно описывающая небольшие куски земной поверхности и применяемая при составлении планов инженерных сооружений, непригодна для географических карт, вследствие сферической формы Земли. Стереометрия Евклида достаточно точно описывает геометрические соотношения в не слишком больших областях пространства, где нет большой концентрации тяжелых масс; в космологических вопросах эта теория должна быть заменена более общей «римановой» геометрией. Таким образом, даже математические теории не «универсальны»: они применимы лишь в определенных условиях, а вне этих условий теряют силу. Обратим внимание ещё на то обстоятельство, что никакая теория (кроме, может быть, арифметики) не является абсолютно точной даже для той области явлений, где она считается применимой; все теории справедливы лишь приближенно. Далее, граница применимости «теории» не может быть проведена столь резко, как этого требует заключенный в кавычки термин: для каждого приложения теории надо решить, достаточна ли её точность в данном случае. Планиметрия Евклида достаточно точна для составления плана города, но уже нуждается в поправках даже при составлении карты небольшой страны. Классические примеры применимости и неприменимости теорий доставляет физика. Механика Ньютона достаточно точна, если все рассматриваемые тела движутся со скоростями, намного меньшими скорости света; если это условие не выполнено, надо пользоваться специальной теорией относительности, что и делают инженеры при проектировании синхрофазотронов. Специальная теория относительности становится неприменимой при высокой плотности тяжелого вещества, и в этих случаях должна быть заменена общей теорией относительности, способной описывать с большой точностью такие космические объекты, такие, как нейтронные звезды и «черные дыры». Но и эта теория, по-видимому, недостаточно точна для описания явлений, в которых нельзя пренебречь квантовыми эффектами. Конрад Лоренц проницательно изображает, каким образом даже самые великие исследователи – биологи и психологи – выходили за пределы применимости своих теорий, впадая в заблуждения. Он приводит три поучительных примера. Первый из них – «теория тропизмов» французского биолога Жака Лёба, изучавшего простейшие инстинктивные движения насекомых, такие, как влечение бабочек к источнику света. Эти «автоматические» реакции, которые Лёб назвал тропизмами, он пытался положить в основу объяснения всего поведения животных. Второй пример – теория «условных рефлексов» И.П. Павлова. Это важное открытие, сделанное в специальных условиях лабораторного наблюдения, Павлов считал достаточным для объяснения поведения животных в естественных условиях, откуда развилась псевдонаука, называемая «бихевиористской психологией». Наконец, Зигмунд Фрейд, исследовавший человеческое подсознание методами психоанализа, допустил ряд ошибок, переоценив объяснительную силу своей теории, в частности, в её неосновательных применениях к социальным и историческим явлениям. К этим примерам можно добавить известные заблуждения Маркса, переоценившего объяснительную силу разработанной им модели капиталистического производства. Модель эта, изложенная на запутанном архаическом языке в его книге «Капитал», уже в наше время была изложена фон Нейманом на математическом языке (и в этом виде уложилась в две страницы!). В современной математической экономике она называется «моделью Маркса-фон Неймана» и занимает место среди других реалистических моделей, описывающих частные аспекты капиталистического производства. Маркс, не понимая границ применимости этой модели, экстраполировал её в будущее и положил в основу предсказаний уже не научного, а «пророческого» характера. Этот пример иллюстрирует опасность экстраполяции научных теорий за пределы той действительности, из которой они возникли. Ограничения теории Адама Смита, которые мы дальше рассмотрим, можно разделить на три группы: А. Свободный рынок, положенный в основу этой теории, давно уже не существует, прежде всего вследствие широкой государственной регламентации промышленности и торговли. Б. Безграничное увеличение производства, очевидно, невозможно, вследствие ограниченности ресурсов Земли и замедления роста населения. Кроме того, если целью («выигрышем») глобальной экономической игры является рост производства, то свободный рынок, рассматриваемый как такая игра, вряд ли может стабилизировать экономику на долгое время. В. «Моральные правила», лежащие в основе свободного рынка, предполагают исторически сложившиеся психические установки человека, возникшие задолго до капитализма. Эти установки в повседневном языке обозначаются как «честность», «добросовестность», «надёжность», а на языке рынка означают, как уже было сказано, доступность информации. Но эти древние психические установки перестают воспроизводиться в условиях распада культуры. Регламентация экономической деятельности. Передо мной лежит последний номер Уолл-стрит джорнел», где мне показали весьма поучительную табличку: «Защита отечественного рынка». В её левом столбце указано, «насколько в среднем субсидируются цены на продукты, в мировом масштабе». Процент субсидий составляет для пшеницы 48 %, для сахара – тоже 48 %, для говядины 35 %, для баранины 45 %, для риса – целых 86 %, но для птицы – всего 14 %… и т. д. В правом столбце сообщается, что субсидии на сахар составляют в Швейцарии 85 %, в Японии 71 %, в Европейском Союзе 59 %, в Соединенных Штатах 36 %, и только в Австралии и Польше – по 9 %. Субсидии выплачиваются государством, которое регулирует таким образом цены на важнейшие продукты питания, уравновешивает иностранную конкуренцию и, как предполагается, заботится об интересах потребителей и фермеров. Конечно, государственные чиновники получают затрачиваемые для этого деньги в виде налогов с населения, поскольку, за исключением «социалистических» стран, государства не владеют предприятиями и не имеют «собственных» доходов. Таким образом, регулирующая функция государства заключается здесь в перераспределении доходов населения. Если бы при этом оказалось, что немногочисленная верхушка богатых людей платит непропорционально большую часть налогов (но, конечно, потребляет продукты питания пропорционально своей численности), то можно было бы подумать, что современными государствами управляют «социалисты». Ещё важнее государственный контроль над ценами на основные промышленные изделия, например, на нефть и сталь, и различные виды контроля над финансовым рынком, начиная с официального ограничения «учетного процента», т. е. цены кредита. Разумеется, весь этот контроль не достигает уровня, какой был в «соцстранах» – где попросту запрещалась любая экономическая деятельность, не запланированная государственными учреждениями и не руководимая чиновниками. Как известно, и там продолжала существовать частная экономическая деятельность, которая преследовалась и называлась «подпольной», или «теневой» экономикой. В обоих случаях, конечно, можно было откупаться от ограничений взятками. Разница состояла в том, что в «капиталистической» системе границы частной инициативы были установлены законом, а в «социалистической» системе делали вид, будто её вовсе нет. Можно считать, что в обоих случаях, испытанных в XX веке, это была «смешанная» экономика, но с различным составом «смеси». «Восточная» смесь оказалась несостоятельной и проиграла экономическое соревнование, в котором она – согласно Марксу – как раз должна была продемонстрировать своё превосходство. «Западная» смесь, после устранения пережиточных режимов «тоталитарного» типа, где также вмешательство государства было чрезмерно и хозяйство направлялось неэкономическими мотивами, оказалась способной выработать устойчивую систему производства с очень высоким уровнем потребления, при соблюдении элементарных юридических прав человека. Предшествующая форма «капитализма», не знавшая приведенных выше механизмов государственной регламентации, тоже отнюдь не была «неограниченно свободной» рыночной системой. В XIX веке государство сохранило свои унаследованные от феодализма функции, которые всегда считались оправданием самого существования государственной власти: охрану страны от внешнего нападения, для чего содержались армия и флот; охрану порядка и соблюдение законов, для чего содержались судебные учреждения и полиция; контроль над денежным обращением, таможенный контроль, содержание дипломатической службы, содержание почтовой службы, и некоторые другие функции, вроде составления карт и демаркации границ. Сверх того, в федеративных государствах, какими были Швейцария, Германская империя и Соединенные Штаты, государственная власть должна была поддерживать равновесие между членами федерации. Все эти функции стали настолько неотделимыми от понятия государства, что их устранение кажется невозможным – или делом отдаленного будущего. Чтобы не впадать в абстракции, будем считать, что в обозримом будущем государство всё ещё будет существовать и сохранит некоторые из перечисленных традиционных функций. Чтобы их осуществлять, государство взимает налоги. В XIX веке налоги были не столь обременительны, как в XX, когда к традиционным функциям государства прибавились новые регулирующие функции, описанные выше. Но всё же препирательства о налогах были главным содержанием работы американского конгресса. Даже в Соединенных Штатах такие формы государственного вмешательства в экономику, как таможенные тарифы, налоги, законы о торговле, об отношениях между штатами, о железных дорогах и т. д., были важной частью рыночной системы. Но, конечно, рынок был в XIX веке свободнее, чем в XX, и производство развивалось быстрее. В то же время уровень потребления на душу населения был заметно ниже, а «права человека» для значительных групп населения вообще не имелись в виду. Гипотеза так называемых «либертарианцев» представляет экстраполяции описанного опыта: предполагается, что чем меньше государственное вмешательство в экономику, тем быстрее будет она развиваться, и тем выше будет уровень «гражданских свобод». Мы рассмотрим эту гипотезу в дальнейшем. Экономика как единая система. Экономика некоторой страны составляет, с точки зрения кибернетики, очень сложную систему. Сложность системы, в смысле кибернетики, определяется не только числом входящих в неё подсистем и их сложностью, но ещё более сложностью и разнообразием связей между ними. В конце XVIII века Джефферсон представлял себе возможную и желательную структуру американской экономики как соединение большого числа сельскохозяйственных ферм, в основном производящих единственный поставляемый на рынок товар – зерно, хлопок, табак и т. п., – но обеспечивающих большинство своих потребностей. Он не хотел чрезмерного развития городов и промышленности, поскольку видел в Европе, к каким моральным и санитарным условиям это могло привести; по его мнению, лучше было по-прежнему ввозить необходимые орудия и машины из-за границы. Правительства штатов, избираемые гражданами-фермерами, должны были быть малочисленны и дешевы, а федеральные власти и того меньше. Простота всей системы, как он её себе представлял, ироническим образом напоминает выдуманное Свифтом государство лошадей – ироническим, потому что Свифт был тори, а Джефферсон, в терминах того времени, крайний либерал. Трудно сказать, как могла бы сложиться культурная жизнь в такой системе, но надо иметь в виду, что «фермеры» в смысле Джефферсона скорее были бы чем-то вроде английских сквайров, каких он видел в Виргинии, так что это была бы несложная аристократическая олигархия. Даже в то время столь простое общество не могло существовать. Развитие экономических связей совершенно изменило это общество. Самообеспечивающиеся фермерские хозяйства, покупавшие, по мере износа, одежду, обувь, железные орудия и изредка предметы роскоши, ушли в прошлое. Эффективность производства была куплена ценой разделения труда и жесткой специализации. Классической страной капитализма была Англия, но в Америке, не стесненной пережитками феодализма, эти процессы шли быстрее всего: она стала страной массового дешевого производства, усвоив все изобретения Европы и дополнив их своими собственными. Вместе с ресурсами девственного в то время континента, массовое производство создало богатство Соединенных Штатов, в XX веке постепенно распространившееся на б`oльшую часть населения. Уровень потребления в Америке стал наивысшим в мире, и на него стали ориентироваться все развитые страны. Впрочем, этот материальный прогресс не сопровождался развитием духовной культуры, которая опиралась на относительно бедную традицию переселенцев и, за исключением узких элитарных сред, оставалась примитивной. Специализация производства означает огромное расширение рынка и усложнение торговой информации. Как правило, потребитель вынужден полагаться на рекламу производителей, достоверность которой он не может проверить. Конечно, он не станет покупать товар совсем уж плохого качества, или купит его только один раз; но часто он не в состоянии произвести сравнительную оценку товаров, вырабатываемых с помощью сложной технологии или представляющих собой сложные технические устройства. Отсутствие достоверной информации уже само по себе делает рынок несвободным. Потребитель, вечно занятый и сберегающий время, покупая в больших торговых центрах, разучается выбирать и чаще всего выбирает то, к чему привык и что ему чаще всего попадается на глаза. Хотя продукты высокого качества стоят дороже, удивительно, каким образом американцы соглашаются есть невкусные фрукты и овощи, невкусный до отвращения хлеб, а часто и достаточно безвкусное мясо. Столь же ограничена свобода выбора в отношении промышленных товаров: американцы одеваются шаблонно и небрежно, следуя навязываемой моде. Были интересные попытки независимой экспертизы и информации – общества потребителей, но, по-видимому, основная масса потребителей примирилась с тем, что ими манипулируют. Наряду с государственной регламентацией, политика крупных производителей и их реклама уничтожает или, во всяком случае, крайне ограничивает предпосылки свободного рынка. Государственная бюрократия и бюрократия крупных компаний связывают экономику страны, обессиливают личную инициативу, накладывают на каждом шагу условия, не имеющие сколько-нибудь очевидного смысла для индивида; эти условия воспринимаются им как ограничение его свободы. К этому следует добавить неэкономические расходы государственного аппарата, пытающегося заглушить недовольство беднейших слоев населения (в Америке – черных). Соответствующие программы «социального обеспечения» финансируются за счет налогов, что также не имеет ничего общего со свободным рынком. Свободного рынка давно уже нет. Можно сказать, что в передовых западных странах установилась система планируемой экономики с некоторыми степенями свободы для производителей и потребителей. Стагнация экономики в этой системе объясняется теми же причинами, что и в случае более жесткой плановой экономики «социалистических» стран. Можно предполагать, что самая сложность экономической системы делает её неэффективной. Разделение труда и специализация функций до некоторой стадии развития способствовали росту производства, но затем чрезмерная сложность возникшей при этом системы остановила экономический рост. В сложных системах процессы планирования и управления становятся трудоёмкими видами деятельности, часто занимающими больше рабочей силы, чем производство в узком смысле слова. А поскольку эти процессы, в отличие от производственных, совсем не умеют планировать, они приобретают паразитический характер. Короче можно сказать, что слишком сложная система перестает действовать.
Экономические кризисы и государственное регулирование. С другой стороны, превращение экономики в единую машину способствовало её устойчивости. Мы уже говорили о работе обратных связей в системе свободного рынка, вызывающих колебания цен и уровней производства. Колебания – основная закономерность систем с обратными связями. В нормальных условиях уровень производства некоторого товара колеблется вокруг среднего (рис. 2а) или стабилизируется после затухающих колебаний (рис. 2б). Если обратные связи расстраиваются, то есть производители почему-либо не реагируют на сигналы рынка или такие сигналы до них не доходят, может возникнуть нарастающее колебание: происходит кризис перепроизводства, сопровождаемый резким спадом (рис. 2в).
Такой кризис может произойти, например, если фермеры получают государственные субсидии, поддерживающие цены независимо от сбыта, или если искусственно поддерживается какое-нибудь «национальное» производство, в расчете вытеснить иностранных конкурентов. Такая негибкая политика чиновников может вызывать перепроизводство и, тем самым, падение цен. Но попытки свалить все кризисы на государственное вмешательство неосновательны. В течение XIX века, когда государственное регулирование производства было ещё неизвестно, происходили время от времени опустошительные кризисы, захватывавшие многие страны и не допускающие простого объяснения. Дело в том, что «свободный рынок» не всегда действует с автоматизмом, который Адам Смит приписывал его «невидимой руке»: рынок – и в особенности финансовый рынок – иногда «перегревается», длительный период благополучия притупляет бдительность к происходящим переменам, или спекуляции создают видимость повышенного спроса. Конечно, всё это следствия нарушений «свободы рынка», предполагающей полноту информации и немедленную реакцию на информацию; такие нарушения могут происходить – и происходили – при отсутствии внешнего вмешательства: идеального рынка быть не может. Великий кризис 1929 года возник после периода «благополучия» двадцатых годов в виде биржевого краха, и лишь затем, в 1930 году, некомпетентные меры правительства Гувера (субсидии фермерам) усугубили этот кризис. Импровизации Рузвельта и его советников были направлены не столько на регулирование производства, сколько на смягчение вызванной кризисом социальной катастрофы. В то время экономисты недостаточно знали, какие меры могли бы подействовать на самый кризис. Лишь во время Второй мировой войны и в первые послевоенные годы произошла перемена, вследствие работ Тинбергена и его сотрудников о «циклах деловой активности». Специалисты по математической экономике исследовали «глобальное» поведение рынка теми же методами, которые давно уже применялись при изучении технических систем с автоматическим регулированием. [Эти работы предшествовали исследованиям Винера, исходившим из той же аналогии и положившим начало кибернетике (1948 год)] Оказалось, что нарастающие колебания конъюнктуры, изображенные на рис. 2в, можно «демпфировать» (подавить) изменением некоторых основных параметров рынка, например, небольшого числа цен на «базовые» продукты, учетного процента, и т. д. Такие ограничения (неэкономические, в том смысле, что они не обязательно мотивируются спросом на специфические продукты) может вводить государство. Тем самым оно гораздо больше вмешивается в экономику, чем при традиционной защите рынка таможенными мерами, что и вызывает в таких случаях негодование идеологов консервативного направления (т. е., в традиционных терминах, «классических либералов»). Математические экономисты отвечали на это, что применение подобных «еретических» мер могло бы предотвратить великий кризис 1929–1932 годов, а вместе с ним, вероятно, фашизм и мировую войну. Когда я прочел много лет назад такие претензии, я не поверил этому триумфу математики. Но с тех пор экономисты научились применять простейшие меры государственного регулирования, и общие кризисы ни разу не повторялись в течение полувека, тогда как в прошлом они происходили каждые 20–30 лет. Вряд ли можно объяснить это другими причинами, поскольку экономические эксперты, консультирующие правительства, хорошо знают, что делать для предотвращения кризисов, и делают это. Если попытаться описать, что умеют делать нынешние экономисты, то их навыки как раз в том и заключаются, что они охраняют мировой хозяйственный порядок от коллапса, зная некоторые качественные характеристики происходящих явлений и выполняя расчеты по меняющимся данным. Когда «руководители большой семёрки» собираются на свои совещания, они просто ставят свои подписи под решениями этих экономистов. Таким образом, «государственное вмешательство» приобрело уже всемирные масштабы. Резюмируя нынешнее положение в мировой экономике, можно описать его как управляемую стагнацию в группе «передовых» стран, чиновники которых пытаются отгородить эти страны от остальной части земного шара, с непредсказуемой политикой и экономикой, и сохранить привычный уровень потребления в своих собственных странах. Вероятно, это им будет удаваться ещё в течение нескольких десятилетий, но в конечном счете, как мы увидим, эта «смешанная экономика» обречена на развал, а вместе с нею и система управления, называющая себя «демократией». Границы экономического роста. Прежде всего, ресурсы Земли ограничены, хотя и не совсем в том смысле, как любят говорить современные политические публицисты. Я не буду говорить здесь об «исчерпании ископаемого сырья», потому что панические прогнозы на этот счет не подтверждаются: этих запасов хватит ещё на несколько столетий, даже при нынешних способах добычи и использования. Я оставлю также в стороне удорожание материалов: если и верно, что оставшиеся в земле их запасы очень велики, то наиболее выгодные залежи, поддающиеся дешевой разработке, в ряде стран исчерпаны. Менее очевидны (и менее известны) ограничения, зависящие от конечных размеров Земли и от последствий нашей технологии. Начну с углекислого газа. Все знают, что накопление CO2 в земной атмосфере приводит к повышению средней температуры Земли, и что от этого должны произойти тяжелые последствия: не только изменение климата, но и затопление ряда прибрежных районов, таяние полярных льдов и т. д. Но журналисты обращают внимание на второстепенную сторону дела: верно ли, что содержание CO2 в атмосфере возрастает из-за её промышленного загрязнения? По-видимому, никто не сомневается в том, что предприятия выбрасывают в воздух огромные количества этого газа; но многие уверяют, что это не так уж много, что растения могут поглотить газ, или что ещё больше его выбрасывают вулканы. Но вулканы от нас не зависят, растения остаются теми же, только их всё меньше, между тем как промышленные выбросы CO2 непрерывно растут, и в последние десятилетия растут экспоненциально. Постоянная температура земной поверхности означает, что Земля получает от Солнца столько же энергии, сколько излучает. Но если содержание CO2 будет расти, то это равновесие (оба члена которого от нас не зависят!) должно нарушиться, как это следует из простых физических расчетов, не связанных ни с какими моделями. Это вывод из термодинамики, и он неизбежен. Все способы удаления CO2 из атмосферы привели бы только к расходу энергии, которая всё равно ушла бы на нагревание атмосферы. Короче, строгие физические расчеты показывают, что дальнейшее (и тем более возрастающее) сжигание углеродного топлива приведет к принципиально неустранимому изменению состава атмосферы и к перегреву поверхности Земли. Одним из следствий перегрева будет повышение средней скорости молекул кислорода, которая и так уже близка к «скорости убегания», при которой кислород начнет покидать атмосферу. Если сжигание угля, газа и нефти продолжится, то через несколько десятилетий все эти последствия станут очевидны. Выброс углекислого газа – наиболее массивный из всех видов засорения атмосферы, но, может быть, не самый опасный. Вопрос об «озонных дырах» ещё не выяснен. В этом случае у нас нет строгого расчета, и мы вынуждены опираться на правдоподобие модели. В таких случаях у разных исследователей получаются разные результаты, по крайней мере, на первом этапе. Надо ли считать такое положение несерьёзным? Всё зависит от величины риска. Если у вас есть два варианта поведения, один из которых, по мнению некоторых добросовестных и компетентных людей, ведет к гибели, то вы скорее всего выберете другой вариант, даже если другие, не менее компетентные люди вас успокаивают. Атмосфера Земли, как мы теперь знаем, хрупка. Её равновесие зависит от факторов, которые ещё мало изучены; мы знаем только, что она выдерживает естественные процессы, которые были всегда. Но предприятия выпускают в воздух химические вещества, каких природа не производила никогда, и «озонные дыры» – только один пример явления, опасность которого уже привлекла внимание. «Консерваторы» пытаются отделаться от этих опасностей доводами «здравого смысла», которые сводятся к тому, что до сих пор природа компенсировала все небрежности человека. Но раньше человек и сам был частью природы, а теперь он способен производить воздействия, сравнимые с силами природы – атомная бомба могла бы этому научить. И что хуже всего, эти воздействия иногда невозможно предвидеть. Верно, что пропаганда «зелёных» принимает зачастую фанатический характер, компенсирующий утерянные религиозные страсти. Но верно и то, что высмеивающий их Раш Лимбо говорит о вещах, которых точно так же не понимает. Разница в том, что «зелёные» загрязняют и без того перегруженное мифами общественное сознание, а промышленность может в конце концов вслепую нажать спусковой крючок механизма, который погубит нашу Землю. При оценке числа возможных цивилизаций во Вселенной ученые исходят из того, что значительный процент высокоразвитых цивилизаций погибает от собственной техники. Эти рассуждения, конечно, больше говорят об опасениях наших ученых, чем о каких-нибудь марсианах. Смысл экономического роста. Господствующий на Западе экономический материализм превратился в нечто вроде единственной идеологии. Время от времени ещё вспоминают, что есть и другие «ценности», кроме удовлетворения физических потребностей. Особенно часто вспоминают о «свободе», но чаще всего – пользуясь выражением Фромма – о «свободе от», а не «свободе для»; иначе говоря, люди только жалуются на ограничения, но не способны пользоваться наличной свободой для каких-либо сознательных целей. Представление, будто культура сама собой вырастает на почве материального благополучия, есть в точности – или в ещё более грубом виде – марксистское представление о базисе и надстройке. Люди, которые его придерживаются, не верят в человеческий разум, отводя ему служебную роль – создания материальных средств для «чего-то», что они сами не в состоянии назвать. В сущности, такая позиция – это признание поражения в жизненной борьбе. Нормальный молодой человек, пробующий свои силы, обычно мечтает о «настоящем» деле, о профессии, где он сможет проявить свои способности, добиться чего-то нового, полезного для людей, или просто прекрасного. Позже он «разочаровывается в жизни», погружается в неизбежные материальные заботы, а юношеские мечты уходят в область более или менее приятных воспоминаний. Должна ли эта «обыкновенная история» стать историей человечества? Надо ли признать, что юность человеческого рода уже миновала, что все положительные идеалы – или, на современном языке, «высшие ценности» – пора уже сдать в архив, под ярлыком «утопий»? Складывается впечатление, что цивилизация XX века привила людям исключительный интерес к производству и потреблению вещей. Кеннет Кларк в своем обзоре развития цивилизации называет эту установку «героическим материализмом», но я заменил бы здесь чересчур лестное для неё прилагательное на что-нибудь более трезвое, например: «безудержный материализм», или «принудительный материализм» (“compulsive materialism”). Все политические споры теперь сосредоточились на том, как видоизменить систему управления экономикой, чтобы увеличить выигрыш глобальной экономической игры – общий объем производства. Наиболее популярный лозунг нынешних «консервативных реформистов» сводится к уменьшению налогов и мотивируется очевидным паразитическим перерождением бюрократического аппарата, не знающего другого способа решения социальных проблем, кроме капиталовложений, и придумывающего всё новые капиталовложения, чтобы оправдать собственное существование. Предположение, что можно улучшить образование и медицинское обслуживание, вкладывая как можно больше денег в государственные учреждения, придуманные для этой цели, очевидным образом провалилось – и прекращение этих проектов не вызвало бы особенных последствий. Не так просто обстоит дело с «уэлфером», которым успели уже развратить значительную часть неквалифицированных рабочих: устранение этой системы требует неэкономических воспитательных мер, о которых никто не думает. Для старых и больных простая отмена государственных пенсий была бы катастрофой, к тому же непонятной, если они всю жизнь вносили деньги в пенсионные фонды. Наконец, предположение, что можно вообще обойтись без государственного вмешательства в экономику, представляет собой ретроградную утопию совершенно того же рода, что восстание луддитов против машин, или возродившееся в наши дни ностальгическое влечение XVIII века к жизни «благородных дикарей». Экономическая система стала намного сложнее, чем была сто лет назад. При существующей «смешанной экономике» она не разваливается, а более или менее безопасно топчется на месте, обеспечивая населению – например, в Соединенных Штатах – сносные для него условия жизни. Конечно, никто не пойдет на рискованный эксперимент возвращения к «неограниченному» капитализму. Вся нынешняя система давно уже приспособилась к государственному регулированию, удерживающему некоторые основные параметры экономической среды в устойчивом положении. Можно ли рассчитывать, что после полного устранения регулирования сразу же возникнут обратные связи, которые его заменят? Не кажется ли более вероятным, что эта «шоковая терапия» приведет к возрастающим колебаниям, к кризисным явлениям, социальные последствия которых вызовут неэкономические формы регулирования – в лучшем случае вроде «нового курса» Рузвельта, а в худшем – что-нибудь похожее на диктатуру? Массы людей, жалующихся теперь на вездесущее вмешательство государства, после резкого расстройства производства, закрытия предприятий и обесценения денег станут приветствовать спасительные действия каких-нибудь решительных лидеров, дающие немедленное облегчение. Может быть, люди и пошли бы на жертвы, если бы была уверенность, что на месте разрушенной системы сама собой возникнет лучшая. Но это всего лишь недоказуемая догма «религии Адама Смита». Рост системы не сводится к простому повторению. Условия жизни, удобные для поросенка, не обязательно подойдут для слона. Там, где нужно серьёзное исследование, нельзя руководствоваться ностальгией по прошлому.
Симптомы ностальгии. Идеология безудержного роста вызывает неизбежную реакцию, которая выглядит куда более «консервативной». Нам предлагают примириться с ограниченностью естественной среды человека и наличных ресурсов. Замкнутый цикл производства, где все отходы будут повторно использоваться в виде сырья, разрешит проблемы оскудения природы. Население стабилизируется: будет, наконец, признано, что назначение нашего вида состоит не в численном размножении. Вместо внешней экспансии человечество обратится к усовершенствованию своей «духовной» культуры (неясно, какой и каким образом), для чего самым благоприятным условием будет содержание «в замкнутом помещении». В эту концепцию я не верю. Человек по своей природе агрессивен, и запереть его в замкнутом стабильном мире не удастся. В лучшем случае можно сублимировать его космическую жадность, направив её на бескровное завоевание «новых территорий». Земля в действительности полна неосвоенных цивилизацией областей. Но страны, заселенные «отсталыми» народами, не поддадутся экономическому освоению без болезненных конфликтов. Если продолжатся нынешние тенденции развития, то разрыв в «уровне жизни» между Западом и остальным человечеством будет возрастать, а культурное и моральное развитие обеих сторон не изменится. Нетрудно предвидеть возникновение воинственного сепаратизма, примеры которого можно уже видеть у мусульман и у американских черных. Конечно, такое сопротивление «западному образу жизни» не образует серьёзной военной силы, если только «Запад» сохранит своё единство. Но проведение операций вроде кувейтской, с кровавым подавлением «чужих» племен, неизбежно приведет к отказу от словесного «гуманизма» западных стран и к перерождению их «демократии» в колониальный расизм. Более серьёзная задача привлечения всего населения мира к высшей культуре вряд ли может быть даже поставлена перед западной публикой, одичавшей в своем беличьем колесе «расширенного потребления». Если вы приметесь учить «цветные» народы делать вещи, вы подорвете сбыт своих товаров; но чему же ещё вы их можете научить, растеряв все знание вашей культуры? Жалкий провал всех затей вроде программ ЮНЕСКО, «корпуса мира» и т. п. иллюстрирует бессилие нашей разлагающейся цивилизации. Неудивительно, что ностальгия по прошлому приняла на Западе уродливую форму «космических» фантазий, чем и объясняется распространение так называемой «научной фантастики». Тысячи авторов, большей частью вполне бездарных, поставляют публике низкопробное чтиво, эксплуатируя лучшие человеческие чувства: стремление к знанию, к подвигу, к расширению своей личности. Но что могут предложить эти писатели? Вряд ли можно представить себе лучшее доказательство бессилия нашей увядшей культуры, чем её «мечты», воплощенные в “science fiction”. В самом деле, эти авторы населяют будущую Вселенную жуликами и бандитами, скопированными с героев другого популярного жанра – детектива. Невольно вспоминается изречение Писарева: «Никакой автор не может создать героя умнее и интереснее самого себя». В лучшем случае авторы этого жанра пересаживают в космос идеализированное прошлое: храбрые фермеры осваивают астероиды, новые плантаторы дисциплинируют невольников-роботов, а шерифы верхом на ракетах носятся по Галактике, наводя порядок. Западная цивилизация неспособна придумать себе будущие цели! Она не видит и нынешних, боясь что-нибудь изменить в своем комфортабельном оцепенении. Но как долго может продлиться этот комфорт? Моральные правила и их истощение. Чтобы разобраться в этом, мы должны вернуться к предпосылкам доктрины Адама Смита. Как мы уже видели, «свободный рынок» предполагает отсутствие внешнего вмешательства, что никак невозможно при далеко зашедшем государственном регулировании экономики. Далее, Адам Смит предполагал выполнение некоторых «моральных правил», отнюдь не сводящихся к соблюдению установленных государством законов; эти правила добропорядочного поведения производителей, торговцев и потребителей должны обеспечивать, в современной терминологии, полную информацию о себестоимости и качестве товаров, о спросе и предложении. Конечно, Адам Смит вовсе не думал, что эти «моральные правила» происходят от разумного поведения индивидов, стремящихся обеспечить наилучшие результаты глобальной рыночной игры. Он знал, что каждый выступающий на рынке индивид попросту стремится получить как можно больший выигрыш в своей собственной, локальной игре, а общие условия рынка его интересуют лишь в применении к этой его личной цели. Если бы кто-нибудь из «игроков» не проявил должной «морали», то вовсе не потому, что не учел своей личной заинтересованности в поддержании свободного рынка; и если большинство «игроков» соблюдает «моральные правила», то вовсе не вследствие разумного расчета. Никто не рассчитывает свою «мораль»: её получают в детстве, усваивая от воспитателей традицию своей культуры. Человек добросовестно ведет свои дела не потому, что опасается реакции своих контрагентов: этот вторичный мотив ненадежен и не может заменить первичной установки, какую мы находим, например, у первых капиталистов Нового времени – верующих протестантов. Капиталист в смысле Адама Смита мог быть безжалостен в преследовании своих выгод, но был добросовестен в выполнении контрактов. Откуда же взялись «моральные правила»? Они намного древнее товарного производства и рынка. Как я показал в первых главах этой книги, [«Инстинкт и социальное поведение», Новосибирск, ИД Сова, 2005, 2008] все этические понятия и правовые системы, какие можно обнаружить во всевозможных нынешних и прошлых культурах, имеют инстинктивное происхождение и ведут своё начало от правил племенной морали, сложившихся в эпоху неолита у наших далёких предков. В основе их лежит социальный инстинкт, о котором уже была речь, и инстинкты, ограничивающие действие инстинкта внутривидовой агрессии у человека. Но у человека, в отличие от всех других животных, есть не только генетическая наследственность, но и культурная, без которой наш вид не может существовать: без обусловленного культурной традицией воспитания индивид не способен следовать своим инстинктивным побуждениям, то есть не может быть человеком. В крайней форме это проявляется у детей, совсем не получивших воспитания в раннем детстве, из которых выходят нежизнеспособные идиоты. В условиях распада культуры нарушения в передаче культурной традиции приводят прежде всего к деградации морали, которую историки называли «падением нравов». Около 300 г. до Р. Хр. греческая культура достигла распада, вызывавшего у римлян глубокое презрение. По их описаниям, graeculus («гречик») был скользкий ловкач, на слово которого нельзя положиться, человек без чести и совести, заботящийся только о своей безопасности и удовольствиях. Комедии Менандра и Герода, найденные уже в наше время в песках Египта, вполне подтверждают такую оценку. Конечно, ещё за сто лет до того греки не были таковы – об этом нам рассказал Фукидид. А в 300 г. после Р. Хр. сами римляне производили на варваров точно такое же впечатление: они уже не способны были защищать границы империи, нанимая для этого германцев, и плохо соблюдали договоры. Примеры этого рода можно без конца умножать. Эпоха, которую мы переживаем, отличается теми же чертами упадка, которые никто и не думает отрицать. Как и во всех подобных случаях, упадок Западной культуры (прежде называвшейся христианской) начался с отмирания религии. В Соединенных Штатах, где культурная традиция сложилась в упрощенном виде, поскольку многие социальные связи и обычаи не воспроизводились на новом континенте, основой морального воспитания была Библия. Семейная Библия, куда записывалось рождение детей, по которой учили читать, Библия, образы которой с начала жизни впитывались в память ребенка из домашнего чтения – что было важной функцией отца семейства, – в этом столетии утратила свой сакральный характер, стала чужой и скучной. Самый образ отца, носителя культурной традиции, потерял своё прежнее значение. Большие города с их космополитическим населением, отчасти пришедшим извне западного культурного круга, стали очагами «свободомыслия», моральной двусмысленности и «свободы нравов». Наконец, в середине XX века произошла «сексуальная революция», положившая конец христианской семье. С этого времени отношения между полами больше не связывались сакральными запретами, в рамках которых сложилось переживание «любви». Это переживание всё больше заменяется более или менее кратковременными связями, и если заключается брак, то его продолжительность зависит от разных интересов обеих сторон. Теперь основная масса трудового населения в странах Запада состоит из людей, выросших уже после «сексуальной революции» и подвергшихся влиянию «культурного релятивизма» – псевдонаучной доктрины, настаивающей на принципиальном «равноправии» всех культур. Практически это сводится к циничному пренебрежению своей собственной культурой, высшие ценности которой опускаются до уровня их примитивных аналогов. Особенно вредное влияние производит, начиная с детства, телевидение, описывающее поведение «власть имущих» в безжалостно циничных тонах: перед глазами подростка мир взрослых изображается ещё худшим, чем он есть. Ясно, что для современного западного человека любой контракт часто имеет лишь ту связывающую силу, какую представляет угроза юридической ответственности. Примером недобросовестности служат налоговые власти, прямо вынуждающие налогоплательщиков уклоняться от нелепых поборов. Для такого человека соблюдение «моральных правил» уже не представляет дела чести и собственного достоинства, а зависит от внешних обстоятельств – в конечном счете от перспективы суда. Но и судьи руководствуются столь же ненадежной моралью, так что от прочных, укорененных в традиции правил поведения остается карточный домик юридических обязательств, готовый развалиться при любом толчке. В таких условиях рынок не может давать полной информации, без которой он не «свободный» рынок; в лучшем случае можно сказать, что он всё ещё сохраняет некоторые «степени свободы». Мы можем теперь оценить, как сильно нынешняя «смешанная» экономика отличается от «классического капитализма». Экономические определения «капитализма» и «социализма». Понятие «капитализма» сформировалось в XIX веке. Самое слово произведено от слова «капитал», обозначающего накопленное богатство в любой форме (деньги, ценные бумаги, предприятия, земельные участки и другие виды собственности). Вопреки распространенному мнению, термин «капитализм» был введен в обращение не Марксом, а, по-видимому, немецким экономистом консервативного направления Зомбартом. [Марксисты широко использовали этот термин для обозначения своего «врага». Сам Зомбарт, автор книги «Буржуа», приписывал решающую роль в формировании капитализма евреям и в конце жизни встал на позиции нацистов] Чтобы определить экономическое содержание, придаваемое термину «капитализм», мы оставим в стороне моральные и социальные ассоциации, связываемые с этим словом, и попытаемся дать ему операционное описание, выражающее лишь общепризнанные экономические факты. Капитализм – это система экономики, при которой средства производства (предприятия, земля и т. д.) принадлежат частным лицам или их группам, а сбыт и приобретение продукции происходят путем свободной конкуренции. Это в точности представление Адама Смита о рыночном хозяйстве, и поскольку оно было уже подробно описано выше, вряд ли надо его здесь комментировать. Конечно, конкуренция предполагается свободной, то есть ограниченной лишь «моральными правилами» (включая установленные государством законы). Если эти законы вводят государственные монополии, предоставляют преимущества отдельным лицам или группам лиц, например, в виде таможенных тарифов, или в виде дискриминирующего налогообложения, то мы имеем дело уже не с «чистым» капитализмом, но, как уже было сказано, все научные абстракции предполагают те или иные идеализации. Можно считать, что в западных странах XIX век был эпохой капитализма, а затем его начала заменять «смешанная экономика». Труднее определить экономическое содержание, придаваемое термину «социализм». Наиболее распространенное в наше время, хотя и исторически необоснованное определение таково: Социализм – это система экономики, при которой средства производства не принадлежат частным лицам или их группам, а управляются государством, а сбыт и приобретение продукции планируется государственными учреждениями. Это определение соответствует практике, существовавшей в бывшем Советском Союзе с 1918 по 1990 год и навязанной некоторым другим странам советской оккупацией, но противоречит первоначальному определению социализма, возникшему вместе с этим словом в 1840-х годах: «От каждого по его способностям, каждому по его труду». Как известно, государственная система управления экономикой, которая существовала в Советском Союзе, нисколько не заботилась о справедливом вознаграждении труда, хотя этот принцип и сохранялся в советской идеологии. Первые социалисты вовсе не были враждебны частной собственности и не стремились к её запрещению. Сен-Симон, этот подлинный основоположник социалистического учения, считал предпринимателей тружениками, наряду с рабочими и инженерами, и противопоставлял всех, кто создает материальные ценности, паразитам, каковыми он считал феодалов и священников. Он и в самом деле предполагал планирование производства – учеными и «производителями», – но никогда не думал об устранении частной собственности, в которой видел важный стимул человеческой деятельности. Фурье, предлагая коллективный труд в своих фантастических фаланстерах, представлял себе их как добровольные ассоциации тружеников, а средства на их устройство ожидал от капиталистов, которые должны были быть их совладельцами и получать от них доход, пропорциональный их вкладу. Оуэн, в первый период своей деятельности, был совладельцем и управляющим фабрики в Нью-Ленарке и предлагал свой опыт реформатора правящему классу Англии – аристократам и предпринимателям, – приглашая их последовать его примеру. Лишь на втором этапе своей пропаганды он устроил в Америке «коммуну», на совсем других принципах, хотя и с соблюдением добровольного участия в ней. «Коммунизм», который с самого начала отличали от социализма, был построен на принципе равного распределения продуктов между потребителями, независимо от их трудового вклада. Это учение получило применение лишь в небольших добровольных коллективах, которые неизменно распадались после недолгого существования. [Я оставляю в стороне общины религиозных сектантов вроде меннонитов, у которых сохранялась семейная собственность, и израильские кибуцы, сначала имевшие характер националистического сектантства, а потом превратившиеся в нечто вроде монастырей, субсидируемых государством] Коммунизм, как и анархизм, вряд ли имел когда-нибудь практическое значение, поскольку требовал от человека невозможного совершенства. Этими крайними доктринами мы здесь не будем заниматься. Вряд ли надо подчеркивать, что употребление слов без отчетливого их определения есть главный источник человеческих заблуждений. В сочетании с дихотомическим мышлением, делящим все вещи и явления на две диаметрально противоположных категории, положительную и отрицательную, злоупотребление терминами приводило и приводит к столкновениям из-за слов, самым ужасным из человеческих конфликтов. Поэтому важно выяснить, каков более глубокий смысл, вкладываемый в термины «капитализм» и «социализм». Ясно, что этот смысл, проявляющийся в массовой психологии, в идеологии и в политике, отнюдь не исчерпывается приведенными выше экономическими определениями. Биологический смысл терминов «капитализм» и «социализм». Как и во всех случаях, когда общественные конфликты продолжаются в течение ряда поколений и порождают идеологические конструкции под разными названиями, следует предположить, что в основе противостояния здесь лежат инстинктивные мотивы. Как мы уже видели, общественная жизнь высших животных всегда строится на динамическом равновесии двух основных инстинктов – социального инстинкта, обусловливающего «притяжение» индивидов, и инстинкта внутривидовой агрессии, обусловливающего их «отталкивание». Второй из них с самого своего начала имел глобальный характер, то есть стимулировался в отношении любой особи того же вида. Первый же – социальный инстинкт – как было показано, в течение человеческой истории постепенно распространялся на всех людей. Эмоциональное содержание капиталистической идеологии, как мы увидим, связано с инстинктом внутривидовой агрессии. Социалистическое мировоззрение, о котором будет речь дальше, вовсе не связано с государственным контролем над экономикой, а выражает социальный инстинкт в его специфически человеческой форме. Таким образом, оба термина «капитализм» и «социализм», если иметь в виду не их экономические «определения», а более глубокое психологическое содержание, отражают неустранимые, дополняющие друг друга аспекты человеческой природы. Инстинкт внутривидовой агрессии, присущий всем общественным хищникам и очень древний, у человека в значительной мере ограничен культурной традицией. Социальный инстинкт у человека совершенно своеобразен и принимает, в зависимости от культуры, весьма разнообразные формы. Как всякое сложное поведение, общественное поведение человека зависит от взаимодействия многих инстинктов, ни один из которых сам по себе – как биологическое явление – не «хорош» и не «плох». «Государство всеобщего благосостояния» (“welfare state”). Это название государства со «смешанной» экономикой, кажется, уже вышло из моды, отчасти из-за неприятных коннотаций слова welfare, но главным образом потому, что иллюзии, связанные с таким названием, вызывают теперь ироническое отношение. Государственное вмешательство в экономику, по-видимому, предотвращает большие экономические кризисы и сдерживает недовольство низкооплачиваемых слоев населения и безработных. Экономика находится в состоянии стагнации. При этом простейшие материальные потребности населения удовлетворяются. Нарушения «прав человека» относительно редки. Дорогостоящая и неэффективная система медицинского обслуживания в серьёзных случаях бесполезна. Точно так же государственная система образования не достигает цели и не обеспечивает даже грамотности учащихся. Общество постепенно погружается в варварство. Устойчивость и безопасность жизни в таком государстве покупается ценой высоких налогов. Расходование этих налогов, теоретически подлежащее контролю выборных представительных собраний, находится в руках бюрократического аппарата, некомпетентного и приобретающего всё более паразитический характер. Подобная бюрократия существовала до сих пор только в «соцстранах»; (в западных странах она ещё не полностью контролирует жизнь индивида). Возмущение бюрократическим контролем и высоким уровнем налогов привело, в частности, к ностальгии по капитализму XIX века, известному под названием «либертарианства».
Перспективы свободного рынка. Иллюзии либертарианцев, надеющихся на возвращение ситуации XIX века, наталкиваются на препятствия, которые отчасти очевидны, но, во всяком случае, должны быть резюмированы в заключение этой главы. Очевидно, что история никогда не повторяется. Конечно, некоторые явные нелепости социального строя могут быть устранены, но по следующим причинам это не приведет к возобновлению прошлой ситуации. 1. Роль государства. В XIX веке государство имело (в западной цивилизации) традиционные ограниченные функции – в особенности ограниченные в Соединенных Штатах. Я буду говорить дальше об этой стране, хотя выводы распространяются и на страны Западной Европы с достаточно развитой рыночной системой (Англия, Франция, Бельгия, Голландия, в меньшей степени Германия и Италия, вследствие пережитков феодализма). Для Соединенных Штатов внешняя торговля не играла в XIX веке столь важной роли, как сейчас, но уже тогда федеральное правительство, устанавливавшее таможенные тарифы, тем самым произвольно фиксировало некоторые параметры рыночной игры. Это уже было ограничением свободного рынка. Поскольку всё же считают, что рынок был тогда достаточно свободным, можно предполагать, что неэкономические меры государства, вроде ограничения некоторых основных цен, всё-таки не совсем подавляют преимущества свободной конкуренции, как это было в «соцстранах». Тем не менее, как мы видели, государственное вмешательство приобрело принципиально иной, гораздо более широкий характер. Полное устранение государства в его нынешнем смысле, с передачей его отдельных функций свободным ассоциациям граждан, есть дело будущего, требующее, прежде всего, воспитания новых навыков человеческого мышления и поведения, то есть возникновения новой культуры. Мы будем исходить из того, что в обозримом будущем сохранится нынешняя «западная цивилизация», в том числе государство. Уже в XIX веке экономические связи между штатами требовали законодательного регулирования, которое стало важнейшей функцией федерального правительства. Замена федеральных законов двусторонними договорами между штатами привела бы к крайнему усложнению законодательства (C251 наборов двусторонних договоров! Это число равно 51 х 50 : 2 ≈ 1200, тогда как во внешней торговле приходится учитывать несколько десятков иностранных государств). В настоящее время, в отличие от XIX века, Америка представляет собой единую систему хозяйства. Отсутствие единого торгового законодательства привело бы лишь к большому расширению бюрократии, что и демонстрируется теперь в «бывшем Советском Союзе». Единой экономике нужна единая денежная система. Можно себе представить, что означала бы передача отдельным штатам выпуска денег, установления правил денежного обращения и банковского кредита и т. д. В бывшем СССР это привело к резкому сокращению связей между его «независимыми государствами» и экономическому тупику, хотя Россия гораздо меньше зависит от таких связей, чем любой американский штат. То же относится к внешней торговле, к промышленным стандартам (меры, веса и т. д.), и даже к почте, потому что частная корпорация может на время выпасть из хозяйства, а почта необходима всегда, как гарантия связи между гражданами. Впрочем, пока есть федеральное правительство, оно всё равно сохранит свои средства связи. Статистика и учет народонаселения могут быть, конечно, переданы частным корпорациям. Но, опять таки, неизбежны расхождения между их данными и такие функции, как регистрация рождений, браков, смертей будут служить аргументами в пользу государственного ведения этих дел. Сильнейшим доводом, оправдывающим государственное вмешательство в экономику, является предотвращение общих кризисов. В XIX веке, при минимальном государственном вмешательстве, такие кризисы происходили каждые 20–30 лет. После второй мировой войны их не было, причем известно, какие меры государственного регулирования сознательно применялись для их предотвращения. Разумеется, эти меры означают перераспределение доходов решениями государственных чиновников – например, экономистов. Но всякое налоговое обложение так или иначе сводится к распределению между всеми гражданами денег, изымаемых у некоторых. Ни одно государство не могло обойтись без насильственного взимания налогов (в демократиях утверждаемых, по крайней мере номинально, выборными парламентами). Добровольное налогообложение не дает стабильной основы для работы государственной власти. Слишком часто деньги понадобятся на что-нибудь более срочное! Государство равносильно принудительному налогообложению, которое должны контролировать налогоплательщики. Иначе вы услышите: «в этом году у нас не будет полиции», или: «с такого-то числа армия распускается». Государство, в правильном смысле, это ваша собака. Если вы держите собаку, вы обязаны её кормить. Для некоторых категорий престарелых и больных, не приобретших права на пенсию от корпораций, где они работали, государственное страхование является последним прибежищем. Представление о том, что в цивилизованном обществе должны быть гарантии от крайнего бедствия, укоренились в сознании людей. Это, конечно, пережиток христианства, но не худший из всех. Когда соседи, друзья и филантропы не дадут бедствующему человеку погибнуть, тогда государство уже и вообще не будет нужно. Не следует переоценивать человеческое внимание. Погибать будут самые независимые и стыдливые, те, кто не хочет просить. Несомненно, нынешняя форма уэлфера есть извращение предыдущей идеи: государственные расходы на страхование следует сократить раз в десять, вместе с расходующим аппаратом! А решение вопроса о помощи бедствующим следует предоставить местным властям, обязательно выборным. Обязательное государственное образование не оправдало себя. Налоги на школы можно заменить правом (но не обязанностью) местных властей предоставлять стипендии детям и юношам для оплаты обучения, при согласии на это избирателей. В наше время люди больше всего озабочены своей экономической безопасностью. Как можно видеть, они готовы терпеть даже неэффективное и коррумпированное правительство, опасаясь всякого риска. Далее, сохранение федеральной полиции, пока существует государство, неизбежно. Если должно существовать федеральное правительство, оно должно иметь власть, то есть аппарат навязывания законов (law enforcement). Зависимость от местных властей в таких делах означает бессилие федеральных, как это обнаружилось уже в первые годы существования американского государства. Не всегда будет авторитет Вашингтона, чтобы с этим справиться. Аппарат федеральной полиции следует, конечно, сократить. Но если действуют организации преступников, не ограниченные никакой территорией, то должна быть и эффективная федеральная полиция, преследующая их в любом месте, располагающая полной информацией (и, конечно, подчиненная контролю конгресса). Наконец, у федерального правительства есть внешнеполитические функции. Современная армия не может не быть под единым командованием, с общими правилами и стандартизуемым вооружением. Можно контролировать расходы на армию, но за неё приходится платить. То же можно сказать о дипломатической службе. 2. Глобальное планирование. Этот вопрос, как и уэлфер, вызывает наибольшие споры и дает повод для наибольших злоупотреблений. До сих пор налогоплательщики проявляли чрезмерную доверчивость к государственным чиновникам, что привело к чудовищному росту бюрократического аппарата и налогов. Теперь, когда общественное мнение направлено против этих извращений, возникла перспектива обратных крайностей, по известному «закону маятника». Поэтому важно уяснить себе, чего не надо делать, чтобы избежать ошибок другого рода. Что касается уэлфера, то, как мы видели, этот вопрос в принципе допускает дешевое решение. Конечно, в районах, хронически пораженных более или менее искусственной безработицей, изменения надо производить осторожно. По поводу планирования существуют серьёзные недоразумения. Дело в том, что под этим словом имеются в виду главным образом «планы улучшения общества». сочиняемые социологами и психологами – состоящими на государственной службе или работающими в университетах. Наиболее многочисленную и влиятельную часть этих людей составляют лжеученые, которые верят (или притворяются, что верят), будто располагают готовыми решениями всевозможных социальных проблем, и предлагают для этого планы, требующие государственных капиталовложений. Эти планы охотно принимаются бюрократами, поскольку позволяют тратить деньги на содержание и создание государственных учреждений, – как правило, совершенно бесполезных. Государственные учреждения, занимающиеся медицинским обслуживанием, социальным страхованием и образованием, доставляют убедительные примеры этого. Всё это вовсе не значит, что социология и психология не нужны, или совершенно бессмысленны. Но эти науки находятся на самом начальном этапе своего развития: человек и общество – самые сложные предметы научного исследования. Есть серьёзные ученые, занимающиеся этими предметами, но они не строят себе иллюзий, будто имеют готовые решения. Они понимают, что серьёзные улучшения общественной жизни – это сложные культурные процессы, не сводящиеся к составлению скороспелых проектов и расходованию денег. Бюрократы прислушиваются к голосам самоуверенных прожектеров. Можно с уверенностью утверждать, что на нынешнем уровне наших знаний так называемое «социальное планирование», как правило, бесполезно. Чтобы улучшить общество, надо больше о нем знать. Это вовсе не значит, что надо тратить деньги на содержание псевдоученых. Кафедры социологии и психологии заслуживают критического внимания. Можно провести практически важное разграничение между полезным и бесполезным планированием, при нынешнем состоянии наших знаний. Широкие планы улучшения общества, как правило, бесполезны, и их не следует финансировать за счет налогов. Но в некоторых странах необходимо планировать меры, предотвращающие конкретные опасности. Такие меры часто эффективны лишь в крупном масштабе и требуют государственного участия. Самый очевидный пример – метеорология в связи с предупреждением стихийных бедствий и служба оповещения населения. Другой пример – эпидемии. Врачи-гигиенисты ещё в прошлом веке убедились, что холеру можно одолеть только не знающими исключений санитарными мерами. История холерных эпидемий в Лондоне привела даже английских лордов к принудительным мерам – контролю над всеми источниками водоснабжения. Если вы заражаете воду на своей территории, откуда она просачивается к соседу, и сосед умирает, то вы не чемпион частной собственности, а отравитель. В предусмотренных законом случаях вы должны допустить к себе санитарного врача. Многие даже не слышали, чем были эпидемии чумы, холеры и тифа. Но вот в наше время эпидемия СПИД’а – стыдливо замалчиваемая, пока не умирает какой-нибудь футболист или кинозвезда – уже привела к обязательным тестам для некоторых профессий. Хотите ли вы умереть от того, что ваш зубной врач отвергает процедуру проверки на СПИД как унизительную? Законы рынка приведут к тому, что он потеряет клиентов… после вашей смерти. Утверждают, что вирусы СПИД’а можно обнаружить у всех людей. Хотите ли вы принять эту идею, когда речь идет о смертельной опасности? Если западная цивилизация будет разлагаться дальше, то придется согласиться с поголовной проверкой всего населения и выдачей сертификатов о здоровье. Дело в том, что СПИД – это болезнь цивилизации, поражающая людей определенного образа жизни. Сколько других болезней цивилизации готовит нам будущее? Эпидемия подобна войне: она требует чрезвычайных мер. Но кроме врачей и фармацевтов никто, кажется, не наживается на эпидемиях. Теперь – о наименее понятной опасности, экологической. Вот пример непонимания этой опасности. Ученые спорят, возрастает или нет содержание CO2 в атмосфере, и если возрастает, то связано ли это с промышленными выбросами. Но дело совсем не в этом. Бесспорный факт состоит в том, что CO2, попавшая в атмосферу, неустранима никакими способами, не ведущими к перегреву Земли: это вывод физики, вытекающий из законов термодинамики. [См: Хлебопрос Р.Г., Фет А.И. Природа и общество: модели катастроф, Новосибирск, Сибирский хронограф, 1999; Хлебопрос Р.Г., Охонин В.А., Фет А.И. Катастрофы в природе и обществе: математическое моделирование сложных систем. Новосибирск, ИД Сова, 2008; R.G. Khlebopros, V.A. Okhonin, A.I. Fet Catastrophes in Nature and Society: Mathematical Modeling of Complex Systems. World Scientific, 2007] Если выброс CO2 в атмосферу будет и дальше возрастать экспоненциально (а никто не отрицает, что до сих пор это было), то последствия наступят уже через несколько десятилетий. Дело не в том, что происходит сейчас, а в том, что неизбежно должно произойти. Если вы не можете прекратить экспоненциальный рост потребления углеводородного топлива (во всем мире: атмосфера для всех одна!), то вы бросаете вызов законам термодинамики. Раш Лимбо над этим не задумается, но, кажется, он этому не учился. Конечно, «зеленое» движение, компенсирующее выпадение религиозных страстей, совершенно иррационально и эксплуатируется бюрократией для её целей. Но это не отменяет экологические опасности! Точно так же, как в случае социологии и экологии, спрос на «научную информацию» здесь очень велик и порождает шарлатанство: как правило, люди, называющие себя экологами,– безответственные болтуны, или просто наняты заинтересованными учреждениями. Но существуют и серьёзные экологи, разрабатывающие перенесенные из физики математические модели. В ряде случаев это уже позволяет предвидеть глобальные опасности. В других случаях, как в случае «озонных дыр», ясности ещё нет. Шарлатаны в таких случаях говорят, что они знают ответ. Но если серьёзные исследователи сомневаются, то в случае подобной опасности это страшно. Ведь это значит, что есть вероятность глобальной катастрофы! Люди, руководствующиеся «здравым смыслом», ссылаются на то, что природа до сих пор исправляла все небрежности человека; они рассчитывают, что так будет и дальше. Но химические вещества, которые в наше время выпускают в воздух, в воду и в землю, не имеют аналогов в прошлом. Фирмы, выпускавшие в воздух диоксин, не подозревали, к чему это может привести. К счастью, удалось это во время понять, когда умерло лишь несколько сот человек. Может быть, люди слишком озабочены сегодняшним днем, чтобы думать о будущем или о всяких диоксинах, отравляющих нас сегодня. Но должны быть учреждения, где об этих вещах думают, планируя предотвращение будущих опасностей. Атомные электростанции, сравнительно с другими источниками энергии, безопасны, но при условии, что соблюдаются многочисленные предосторожности. Можно ли отдать их соблюдение на произвол владельцев этих станций? Конечно, рынок разорит компанию, у которой произошел Чернобыль, но сотни тысяч людей умрут. Единственным агентом, способным предотвращать экологические катастрофы, является государство – если его учреждения делают это добросовестно. Если никак нельзя этого добиться, Чернобыли неизбежны. Думаю, что планирование мер по предотвращению катастроф сохранится и после исчезновения государств. Список катастроф, о которых мы знаем, расширяется. Если, например, комета или астероид вроде «Тунгусского метеорита» (1907 г.) попадает в Землю в среднем раз в тысячу лет, то пора уже подумать, что можно по этому поводу сделать! Ведь cмогли уже послать ракету к комете Галлея. Я говорил до сих пор об «отрицательном» планировании – с целью предотвращения определенных бедствий. «Положительное» планирование – с целью улучшения человека и общества – требует знаний, которых у нас пока нет. Если делать вид, что они уже есть, получится снова Советский Союз, или в лучшем случае «Государство уэлфера». Но в будущем, когда будут необходимые знания, можно будет планировать и «положительные» меры – с согласия людей, которых это касается. Например, продление жизни! 3. Парадокс неограниченного роста. Как мы видели, условия современного мира не позволяют избавиться от государственного вмешательства в экономику, хотя это вмешательство можно в значительной степени ограничить, более эффективно контролируя бюрократический аппарат. Экономисты нашего времени давно уже отказались от абстракции свободного рынка и производят свои расчеты в предположении тех или иных видов государственного вмешательства в экономику. Эти методы реалистичны – не в том смысле, что другая структура хозяйства принципиально невозможна, а в том, что при не слишком резких изменениях общественной жизни – в частности, при сохранении государства – они позволяют стабилизировать экономику, предотвращать общие кризисы и в некоторой степени бороться с застоем производства. Можно сказать, что современные экономисты обслуживают потребности «государства всеобщего благосостояния», вычисляя отклонения его «макроэкономики» от положения равновесия. Идеологию этих методов расчета, использующих математические модели, предложил в середине тридцатых годов М. Кейнс. Эта идеология, подходившая к уже начавшейся практике «интервенционизма», быстро стала господствующей среди экономистов. Ей противостояли «классическая» школа Д. Рикардо, основанная на понятии «меновой стоимости» (куда относятся и марксисты), и «австрийская» школа «маргинальной теории цен» (К. Менгер, Э. Бем-Баверк). О школе Рикардо уже была речь выше. Попытка приписать каждому изделию внутренне присущую ему «стоимость» (например, оцениваемую затраченным на его изготовление «числом рабочих часов») оказалась несостоятельной. Маркс в конце жизни пытался преодолеть трудности этой школы, вводя в «стоимость» поправки на рыночные условия. Но схема Рикардо осталась схоластической, бесполезной для практических расчетов, и привела только к фантастическим предсказаниям и планам марксистов. «Австрийская школа» была просто возвращением к идеям Адама Смита и их уточнениям. «Австрийцы» признали невозможность вычислять цены с помощью «трудовой теории стоимости» и поняли, что на свободном рынке цены складываются в игре спроса и предложения, и такая конкуренция выгодна для роста производства. Естественно, освободившись от схоластики «классической школы» Рикардо, «австрийцы» стали энтузиастами свободного рынка, что было в то время (конец XIX века) ещё согласно с хозяйственной практикой западных стран. «Австрийская школа» работала качественными методами, плохо подходившими для понимания ограничений свободного рынка и его неустойчивости. Когда в середине XX века в экономическую науку проникли математические модели, эпигоны «австрийской школы», такие, как Людвиг фон Мизес и его ученик Фридрих фон Хайек, не смогли овладеть этими методами и отвергли их, не поняв их значения. Впрочем, Хайек примирился с государственным вмешательством и «государством уэлфера», сосредоточившись на критике экономики «соцстран». Но Мизес остался непримиримым противником всякого вмешательства государства. Вместо аргументации он занимался пропагандой, повторяя, что государственное регулирование экономики есть грабеж налогоплательщиков – как будто любое налогообложение не есть в принципе такое же насильственное перераспределение доходов. Дело здесь не в морализировании против «грабежа», а в том, насколько вам полезно быть ограбленным. Поскольку налоги доводят многих американцев до бешенства, моральная декламация Мизеса созвучна их настроению. Но лишь немногие из них отдают себе отчет в том, что единственно логичное следствие её – не взимать никаких налогов. А это конец государства, анархия, от которой те же люди в ужасе отшатнутся. Мизес – экономический экстремист. Теперь – почему его идеал свободного рынка неосуществим. Я уже подробно говорил о неизбежности государственного вмешательства. Но допустим на минуту, что оно прекратилось. Что дальше? Пренебрежем всеми различиями по сравнению с XIX веком: отсутствием «свободного» континента, отсутствием энергии в популяции. Если верить Мизесу, свободный рынок приведет к столь же быстрому росту производства, как сто лет назад. Но тогда ему было куда расти: плотность населения была мала, потребности не были насыщены. Теперь такие же темпы роста приведут к неизбежному кризису перепроизводства, потому что население не может так же расти всё время! Между тем, Мизес наделяет свободный рынок неизбежным свойством – постоянным ростом производства и, вероятно, в абстрактной схеме совершенно свободного рынка нет ничего, что могло бы остановить этот рост. Если бы такой рынок установился всерьез, то проблема была бы в том, как замедлить производство! Кое-в-чем Мальтус был прав. Как только мы начинаем делать поправки, учитывающие ограниченность населения, ресурсов и т. п., мы приходим к моделям, предложенным Кейнсом и его последователями. Все серьезные экономисты это знают и рассматривают Мизеса как нечто вроде экономического дон Кихота. Сами они – люди скромные, радикальных планов не имеют и вместо его, уходящей в бесконечность, прямой, пристраивают кусочки к своим эмпирическим кривым. 4. Человеческий тип. Обычное утверждение, отвлекающее внимание от подлинной мотивации предпринимателя, состоит в том, что он стремится, главным образом, удовлетворить потребности покупателей. Я не думаю, что стремление к максимальной прибыли, входящее в самое определение свободного рынка, вполне совместимо с этим утверждением. В самом деле, в наше время рынок удовлетворяет не реальные потребности людей, как они их сами понимают, а искусственно создаваемые вкусы и аппетиты, определяемые рекламой. Конечно, это не противоречило бы свободе рынка, если бы реклама всегда содержала добросовестную информацию о товарах. Но это часто не соблюдается. Чрезмерное обилие рекламы вовсе не служит этой цели: чем больше разнообразие рекламируемых товаров, тем меньше потребитель способен их сравнивать и принимать выгодные для него решения. Это частный случай «информационного бума», при котором нам приходится сплошь и рядом полагаться на случайные данные, попавшиеся нам на глаза. Другое, ещё более важное препятствие для свободного рынка – дефицит добросовестной рабочей силы. Пожалуй, это единственный товар, нехватка которого ощущается на западных рынках. Известная авиационная фирма «Локхид» объявляет, что готова платить вполне приличную зарплату молодым людям, всего-навсего умеющим грамотно читать, писать и выполнять арифметические действия: всю дальнейшую подготовку этих людей фирма берет на себя. Вряд ли это покажется удивительным, если, по официальным данным, 30 % окончивших американские средние школы практически не умеют читать и писать (а по неофициальным данным – 40 %; в таких условиях можно усомниться, какие критерии грамотности применялись при этих оценках!). Недавно я задался вопросом, почему в Соединенных Штатах существует шестьсот университетов – за немногими исключениями очень слабых в научном отношении. Я спросил знакомого американца, на чем держится эта дипломная промышленность. Этот человек, имевший к ней прямое отношение, объяснил мне: «Видите ли, у нас и фирмы, и государственные учреждения хотят иметь грамотных служащих. Чиновники, принимающие людей на работу, руководствуются, как всегда, дипломами. Но диплом средней школы уже не гарантирует грамотности, вот они и требуют университетские дипломы». Конечно, в XIX веке грамотных людей было ещё меньше, но тогда производства были гораздо проще, и квалифицированных работников требовалось немного. Рост производства, этот фетиш идеологов «свободного рынка», означает также и усложнение техники. Между тем, развал системы образования приводит к тому, что квалифицированных работников становится всё меньше. В последнее время коренные американцы неохотно идут на научные и технические факультеты: около половины студентов и профессоров этих факультетов – эмигранты, родившиеся за границей. Если прибавить к этому, что тяжелые или неприятные виды физического труда монополизировали «цветные», особенно выходцы из Вест-Индии и Восточной Азии, то трудно не прийти к выводу, что упорный труд не вызывает уже у американцев положительных установок, свойственных их дедам. Добросовестный труд часто нельзя купить даже за высокую плату, на что особенно жалуются в больших городах. Изменение человеческого типа по сравнению с 19-ым веком столь очевидно, что условия рыночного хозяйства, существовавшие в то время, невозможно воспроизвести ещё и по этой причине: нынешние американцы просто не способны к тяжелой работе в суровых условиях жизни. Современный уклад жизни их от этого отучил, и только резкое ухудшение условий могло бы «взбодрить» их. Конечно, верующие видят корень зла в забвении религии, учившей в поте лица добывать свой хлеб. В наше время хлеб у всех есть, и люди хотят только «получать удовольствия» (to have fun).
Экономика и культура. Исключительное внимание к росту производства вытеснило в наше время все другие концепции «хорошего общества». XIX век был эпохой «просвещенного либерализма», когда люди верили в «прогресс», понимая его не только как увеличение материального благополучия, но и как усовершенствование человеческой личности и человеческих отношений – то есть как развитие культуры. Эта идеология прогресса, возникшая в XVIII веке, была движущей силой европейской цивилизации, после того, как лучшие умы Европы освободились от религии. Классическим выражением идеологии прогресса была знаменитая речь Антуана Тюрго, произнесенная им в Сорбонне 17 декабря 1750 года. Он был тогда молодым человеком 23 лет, а впоследствии стал знаменитым экономистом, министром, пытавшимся вывести Францию на путь свободного рынка. Но Тюрго, в отличие от Мизеса, Хайека и им подобных, был не только экономист, но и философ, понимавший сложность общественной жизни и не сводивший её к материальному благополучию. Глубокое исследование европейской культуры предпринял в 1830-х годах величайший из историков, Алексис де Токвиль. На его книгу «О демократии в Америке» охотно ссылаются современные «консерваторы», уже слишком невежественные, чтобы её понять. Токвиль был убежденный сторонник личной свободы, пришедший к отвержению сословных привилегий (хотя он был из аристократической семьи). Он осознал парадокс свободы, проходящий через всю новую историю Европы. [Термин «парадокс свободы» принадлежит мне. Все изложенные дальше идеи принадлежат Токвилю] Токвиль подчеркивал, что самое представление о личной свободе имеет аристократическое происхождение. В средние века единственные люди, пользовавшиеся свободой и дорожившие ею, были те, кто способен был защищать её с оружием в руках. Вначале это были только аристократы, что и нашло своё отражение в европейских языках. Французское и английское слово baron происходит от древнегерманского baro, означавшего первоначально «свободный человек», а в современном немецком языке «барон», в смысле феодального титула, выражается словом Freiherr, буквально означающим «свободный господин». В 1215 году английские бароны взяли в плен короля Иоанна Безземельного и заставили его подписать документ, прозванный «Великой хартией вольностей» (Magna charta). Согласно этой хартии, король мог взимать налоги и объявлять войну лишь с согласия выбранных баронами представителей: так возник английский парламент, послуживший первым образцом «представительного правления». Во второй половине того же XIII века в парламент вошли также представители лондонских купцов. Это был признак того, что в позднем средневековье буржуазия усилилась и почувствовала себя способной защищать свои права: торговые и промышленные города Северной Италии, Фландрии, Северной Германии («Ганза») стали реальной политической силой, породив буржуазную аристократию в виде привилегированных гильдий. Борьба этой буржуазной аристократии с прежней феодальной стала главным содержанием новой истории и привела к революциям в Голландии, Англии, Америке и Франции. Уже в XIX веке, после выхода книги Токвиля, но ещё при его жизни, на историческую арену выступил «простой народ», требовавший политического равноправия для всех граждан. Токвиль видел основную тенденцию развития Европы за последние 600 лет в неуклонном стремлении к равенству – то есть к освобождению от сословных привилегий. «Низшие» слои общества добивались для себя той свободы, которой пользовалась вначале лишь феодальная знать. В конце XVIII века отсюда возник девиз французской революции: «свобода, равенство, братство» (liberté, egalité, fraternité). Токвиль занимается лишь первыми двумя членами этой формулы, устанавливая тесную связь между ними: «свобода» означала в европейской истории свободу от сословных привилегий, то есть равенство граждан перед законом. (Дальше мы попытаемся понять, что может означать третий член формулы – «братство»). Вначале речь шла лишь о расширении гражданских прав на «денежную аристократию», то есть на высшие слои буржуазии, требовавшие своей доли власти и получившие её раньше всего в Голландии в 1572 году и в Англии в 1688 году («Славная революция»). Но затем тех же прав потребовали более широкие слои зажиточного населения, добившиеся в Англии парламентской реформы в 1832 году; это была «цензовая демократия», признававшая гражданские права за состоятельными людьми, платившими налоги не менее установленного минимума, имевшими собственное жилище, и т. п. Наконец, дальнейшее развитие европейской цивилизации подтвердило концепцию Токвиля: в 1884 году в Англии была проведена дальнейшая реформа, предоставившая право голоса всему мужскому населению и вызвавшая аналогичные меры в континентальных странах, и уже в XX веке было признано равноправие женщин. В Соединенных Штатах, где Токвиль нашел самую развитую форму демократии, феодальные привилегии с самого начала сводились лишь к зависимости от английской монархии, а после революции ограничились неравноправием «цветных», негров и индейцев. За этим исключением, Соединенные Штаты представляли собой в начале XIX века лучший пример «равенства» и «свободы», где можно было их изучать в их практическом осуществлении, чем и занимался Токвиль. Была ещё одна вещь, которую ясно понимал Токвиль и которую теперь мало кто понимает. Он знал, что целью «прогресса» является не экономическое развитие, а развитие культуры, и что культура по самой своей природе аристократична. В наше время принудительного уравнивания людей об этом нельзя и помыслить. Я видел единственную книгу, написанную в нашем веке, где это сказано с полной откровенностью – о греческой культуре. [Jaeger W., Paideia, в 3 томах (есть английский перевод)] Но культуру творит, в её высших проявлениях, немногочисленная элита. Для передачи и сохранения этой высшей культуры такая элита должна быть наследственной, потому что традиция всегда опирается на воспитание в раннем детстве. А это значит, что носительницей культуры является аристократия. Она создает почву для высокой культуры, а на этой почве могут процветать и семена, занесенные извне. Все высшие достижения культуры возникали не просто от материального богатства, но от соединения этого богатства с аристократической традицией, достаточно длительной и достаточно утонченной. Таковы были Афины V-го века, Италия эпохи Возрождения, викторианская Англия. И если буржуазная культура XIX века высказывала свой «демократизм» афоризмами вроде la science est roturière, [«Наука – простолюдинка»] то этим просто подчеркивалось увядание феодальной культуры. Верно, что творцы культуры могли быть простого происхождения, но их культурную среду составляли аристократы. Сократ был сын ремесленника, но ученики его были из афинской знати. Шекспир был простого происхождения, но писал пьесы для изощренной публики. Ньютон был сын крестьянина, но для него уже существовал Кембриджский университет. «Демократизация» культуры, как впервые осознал Токвиль на примере Соединенных Штатов, может привести к её радикальному упрощению и распаду. Токвиль констатировал, что в Америке место наследственной аристократии занимают преуспевающие бизнесмены, поскольку политическое влияние и общественный престиж связываются лишь с деньгами. Но, как он отметил, при отсутствии наследственных имений и непрочности предприятий деньги редко сохраняются в одной семье и, что ещё важнее, быстро возникают состояния у людей, за которыми не стоит родовое богатство. В этих условиях, по мнению Токвиля, богатство эфемерно и не может стать отличительным признаком подлинной, то есть наследственной аристократии. Соединенные Штаты стали первой страной без всякой аристократической традиции. Вместе с нею,– говорит Токвиль,– исчезли образцы стиля, вкуса и воспитания, всегда возникавшие в «избранном обществе» и потом распространявшиеся на низшие слои населения. Тем самым был нарушен естественный процесс культурного развития. Общее равенство приводит в Соединенных Штатах к «усредненному» образу жизни, ориентирующемуся не на лучшие образцы, а на общепринятые шаблоны поведения. Более того, всякое отклонение от таких шаблонов воспринимается как нечто неприличное и препятствует успеху в делах и в личной жизни. Индивидуальность – свойство в высшей степени аристократическое – в таком обществе не поощряется, а то и прямо преследуется. И, наконец, усредняющее действие принятых шаблонов поведения, ставшее психологическим императивом, ограничивает свободу столь же эффективно, как запретительные нормы в прошлом. Это и есть то, что мы выше назвали «парадоксом свободы»: столетия борьбы за свободу от сословных ограничений, за равенство людей перед законом привели к общественному устройству, где люди уже не испытывают потребности в свободе, не умеют ею пользоваться, и озабочены лишь материальным благополучием и безопасностью, не ставя себе никаких других целей. Богатство и культура. Высокая культура никогда не довольствовалась сытым и безопасным существованием. У неё всегда были идеалы, побуждавшие её жить и развиваться. Как правило, культура развивается в условиях гражданской свободы и экономического роста, но без культурных идеалов эти условия ни к чему не ведут. Превосходство Афин состояло не в том, что это был богатый торговый город. Никто не вспоминает Коринф, где было только богатство, и если вспоминают Сибарис, то лишь потому, что там жили сибариты. Прочтите у Фукидида речь Перикла, объясняющую идеалы афинской демократии, или вложенное в уста коринфянина описание неугомонного духа афинян. Значение итальянского Возрождения было не в том, что купцы и ремесленники нескольких городов разбогатели. Как раз в ту пору, когда началось высокое Возрождение, богатство их пошло на убыль. Около 1450 года банк Медичи стал закрывать свои отделения. Козимо Медичи всё меньше занимался его делами и не учил им своих детей и внуков. Вскоре почти все банки Флоренции разорились, но художники и скульпторы всегда имели заказы. Чтобы понять, чем было Возрождение, прочтите трактат Пико делла Мирандола «О достоинстве человека». В XVII веке во главе европейской культуры была Англия, где и началась Новая история. Испанцы были богаче англичан и были не менее предприимчивы; им принадлежала Америка. Всё это не пошло им на пользу, Испания одичала. В XVIII веке идея прогресса – главная идея европейской культуры – была развита французским Просвещением, в стране с блестящей аристократией, но с хронически пустой казной. Всё величие немецкой культуры развернулось на фоне попечительного правления не особенно щедрых государей. Что уж говорить о бедной России, где было так мало свободы, и где в XIX веке всё-таки возникла богатая культура? Богатство само по себе – не двигатель культуры. Египет был богатейшей страной древности, но египтяне вечно повторяли свой однажды выработанный культурный стереотип. Китай раньше Европы добился богатства и комфорта, но уснул беспробудным сном. Китайцы, при всём их техническом превосходстве, не могли защититься от степных кочевников: они больше дорожили своим комфортом, чем свободой, и терпели любых завоевателей. В том же направлении движется и нынешняя западная цивилизация. Ещё в середине прошлого века Джон Стюарт Милль, неукротимый рыцарь свободы, предупреждал о грядущей китаизации английского общества. Соединенные Штаты наших дней, с их чисто материалистическими целями и ненавистью ко всякому личному превосходству, дальше всех продвинулись в этом направлении. Поскольку в наше время все «варвары» стремятся к такому же стилю жизни, западная цивилизация не может даже рассчитывать на каких-нибудь «грядущих гуннов»: лишь внутренние процессы могут в ней что-нибудь изменить. Главный урок истории состоит в том, что само по себе богатство не гарантирует культурного развития, а чаще всего приводит к стагнации, пассивности и гибели культуры. Историки полагают, что именно так распались все высокие культуры прошлого. Часто можно услышать возражение, что в этих культурах было недостаточно свободы. Но, как мы уже видели, в современном «обществе всеобщего благосостояния» (welfare state) свобода индивида ограничена его симбиотической зависимостью от окружения и паническим страхом нарушить принятые шаблоны поведения. Впрочем, самое серьёзное опасение вызывает здесь культурное бесплодие преуспевающего индивида. Дело в том, что в современном западном обществе единственным критерием успеха являются деньги. Невозможно уйти от того факта, что все остальные цели и достижения не доставляют индивиду ни престижа, ни самоуважения, если они не сопровождаются его обогащением. Психология этого общества попросту не принимает всерьёз никакие человеческие занятия, если они в самом деле (а не только для видимости) бескорыстны. Абсолютный эгоизм стал нормой поведения людей, обычно заявляющих о своей принадлежности к одному из христианских вероисповеданий. Христианская «любовь к ближнему» в любом частном разговоре высмеивается. Психическая установка по отношению к людям негативна: люди рассматриваются как чужие, потенциально опасные существа, с которыми индивид связан лишь общими интересами и от которых огражден лишь страхом наказания. Общие интересы обеспечиваются контрактами, а безопасность – полицией. В том и другом случае всё существование индивида зависит от государства – сознает он это или нет. Но он не любит это государство, потому что потерял веру в создавшие это государство идеалы, в свою положительную связь с согражданами, разделяющими с ним эти идеалы. Он воспринимает государство как отвратительную машину, работающую всё хуже и обходящуюся ему всё дороже. Но в действительности он не может жить без этой машины! Распад государственной машины породил бы хаос, в котором современный человек не сумел бы выжить. Разрушились бы экономические связи, без которых невозможно было бы выжить б`oльшей части населения. В условиях беззакония борьба за существование приняла бы жесткие формы, и несомненно возникли бы мелкие государственные образования, управляемые прямым насилием. Человечество было бы отодвинуто в раннее средневековье и потеряло бы б`oльшую часть своего культурного наследия. Нынешнее государство – плохой дом для людей. Но разумно ли разрушать этот дом, пока у вас нет лучшего жилища? Вспомните, что хотели сделать люди, певшие «Интернационал»: «Из прошлого мы сделаем чистую доску (table rase)… Мы переменим всё на свете, с самого основания», или, в русском переводе: «Весь мир насилья мы разрушим До основанья, а затем Мы наш, мы новый мир построим – Кто был ничем, тот станет всем». Опыт истории научил нас, что разрушить старый мир гораздо легче, чем построить новый. Мы не имеем пока достаточно знаний, чтобы предвидеть, на что будет похож «новый мир», но в «старом мире» есть много такого, что мы вовсе не хотим разрушить. Единственный возможный путь улучшения этого мира – это не путь «революционного насилия», а путь постепенной культурной эволюции. В ходе этой эволюции человечество будет приобретать необходимые знания о самой сложной системе во Вселенной – о самом себе. Для проведения необходимых реформ недостаточно отрицательного отношения к нашим собратьям по виду, оборонительной установки, выражающейся в концепции «прав человека». Эта установка, в конечном счете, воплощает инстинкт внутривидовой агрессии – инстинкт защиты «охотничьей территории», не всегда достаточный даже для выживания необщественных хищников. Открытый Дарвином социальный инстинкт также необходим для существования нашего вида. Отрицание биологической природы человека было бы столь же бессмысленно, как отрицание нашего происхождения от общественных приматов. Как мы предположили в начале этой книги, действие социального инстинкта, первоначально ограниченное небольшой группой сородичей, затем распространилось – по-видимому, вследствие мутации – на более многочисленные сообщества – племена, – а впоследствии, путем культурной традиции, постепенно охватило всё человечество. Пока это действие ещё крайне несовершенно, но уже в наше время, после опустошительных войн, была отвергнута идеология расизма, рассматривавшая б`oльшую часть человеческого рода как рабочий скот, или как вредных животных, подлежащих уничтожению. Почти до середины этого века существовали государства, где официально поддерживалась такая человеконенавистническая идеология. В других государствах в обязательную доктрину входила «классовая ненависть», искавшая причины всех бедствий в злонамеренном поведении имущих слоёв населения, выделяемых по тем или иным формальным признакам. Во всех таких случаях предполагаемые «враги» наделялись чертами приспешников дьявола, носителей первородного греха, с бессознательной эксплуатацией вековых религиозных суеверий. XX век был, несомненно, веком упадка культуры. Две мировые войны и атомная бомба опорочили его не только в наших глазах, но и в глазах будущих историков. Наш век подходит к концу, и хотя самое деление времени на столетия условно и не слишком серьёзно, можно всё же выделить определенный период времени – с 1914 года, когда катастрофически завершалась оптимистическая прелюдия Нового времени, до 1991 года, когда жалкий развал «Советского Союза» положил конец угрозе тоталитаризма. Если назвать этот период «двадцатым веком», то надо ли его полностью и безоговорочно осудить, как досадное отступление человечества от его извечного стремления к правде и красоте? Думаю, что эта оценка несправедлива. XX век был всё же продолжением той же цивилизации, которая создалась в Европе и достигла в XIX веке столь высокого развития. Если можно говорить об «исторических задачах» эпохи, то задачей нашего века было распространение идеалов цивилизации на весь мир, превращение наивысшей цивилизации из всех – европейской – в будущую мировую цивилизацию. С биологической стороны это был процесс глобализации социального инстинкта; с культурной – процесс расширения гуманизма. XX век, во всех своих яростных конфликтах, стремился к этим целям и провозглашал их устами правой стороны. Неудачи и слабости этих попыток не заслоняют от историка их общее направление: «Лига Наций», «Атлантическая Хартия», «Организация объединенных наций», «Европейский Союз» были шагами к единству человечества. В начале этого движения европейская культура должна была преодолеть ретроградные тенденции в самой себе – шовинизм, милитаризм, рабское следование авторитетам. Это привело к расколам, в которых Европа едва не погубила свою культуру – если её удастся восстановить! И всё же, в XX веке права человека хотя бы номинально признаны за всеми людьми. Теперь нет ни одного государства, которое не одобряло бы – хотя бы на словах – Хартию Объединенных Наций, содержащую пока лишь благие пожелания и выразившую эти пожелания в наивной форме абстрактных идеалов. К несчастью, люди слишком заняты своими кратковременными выгодами и не принимают эти идеалы всерьез, или эксплуатируют их в интересах бюрократии. Важным достижением XX века является принципиальный отказ от войны как средства решения конфликтов. Ещё сто лет назад – даже в Европе – война считалась благородным занятием, достойным самых просвещенных европейских наций, и военный успех должен был решать судьбу целых областей или государств, население которых никто не спрашивал. Теперь войны между европейскими странами ушли в прошлое, и лозунг «Соединенных Штатов Европы», раньше провозглашавшийся несколькими энтузиастами, становится реальностью. Конечно, умиротворение Европы отражает не только более гуманные настроения европейцев, но и общее снижение агрессивности в этой популяции, несомненно свидетельствующее об уменьшении физической и интеллектуальной энергии людей. Расширение «социальной приемлемости» оплачено ценой качественного ухудшения человеческого типа! И всё же, отказ от войн в Европе – великое историческое событие. Третьей мировой войны европейская культура не пережила бы, и понимание этого пробило себе дорогу в народных массах, даже не очень сознающих, чем они в этой культуре дорожат. В духе нашего времени, теперь принято говорить не о высоких идеалах, а об уровне материального благополучия. Прежде всего к этому и стремятся государственные деятели Европы, вряд ли способные теперь думать о чем-то другом. И, конечно, совещания лидеров «большой семерки» тоже занимаются экономическими вопросами, торгуются и добиваются мелких преимуществ. Пусть лучше торгуются, чем воюют! Как бы ни были жалки личности, позирующие теперь на мировых подмостках, они закладывают основы мирового правительства, которое со временем сможет поддерживать порядок в тёмных углах Земли, не навязывая свою волю более просвещенным нациям. _____ Количественное расширение европейской цивилизации сопровождалось в XX веке её качественной деградацией, снижением типа человеческой личности и, что хуже всего, исчезновением в ней культурной элиты. Падение уровня образования, интеллекта и вкуса разительным образом заметно при сравнении книг, газет и журналов, издаваемых в наше время, с литературой начала века. Между тем, уже в 1923 году Альберт Швейцер выполнил такое сравнение с литературой прошлого века и пришел к столь же удручающим результатам. Деградация печати прямо отражает радикальное упрощение личности пишущих, иногда специально знающих какой-нибудь предмет, но в остальном столь же вульгарных и невежественных, как нынешняя читающая публика. Возрождение культурной элиты прежде всего предполагает преодоление фикции равенства людей. Юридическое равноправие всех людей вовсе не означает, что они одинаково способны, обладают одинаковыми моральными качествами и даже одинаково ответственны за свои поступки. Юридическое равноправие – равноправие людей перед законом – есть полезная фикция, неизбежная при бессословной организации общества и признающая за каждым человеком некоторый минимальный уровень защиты от случайности и произвола. Даже в суде приходится делать поправки на уровень понимания и психической устойчивости обвиняемых и свидетелей. Особенно тяжелые проблемы влечет за собой всеобщее и равное избирательное право – этот плод вековых усилий европейской демократии. Телевидение превратило избирательные кампании в цирковые представления, где одерживают верх актеры, лучше всех подделывающиеся под сиюминутные вкусы публики. Несомненно, избирательная система нуждается в реформе, но для этого, опять-таки, нужны серьёзные люди, не боящиеся реакций толпы. Сегодня нужна новая общественная иерархия, основанная не на богатстве и привилегиях, а на внутреннем достоинстве,– не наследственная иерархия, защищающая собственные интересы, а новая аристократия духа, хранительница высших идеалов культуры. В отличие от русской интеллигенции, давшей миру благородный пример, она должна не просто приносить себя в жертву, а уметь постоять за себя. Но при этом идеал будущего не может быть пассивно-охранительным, и тем более корыстным. Человечеству нужен положительный идеал. Мы находим этот идеал, под разными именами, во всей истории нашего вида. Его называли гуманизмом, социализмом, но лучше всего он выражается стремлением ко всеобщему братству людей. Ещё недавно люди не отчаивались в нем и не стыдились его, а находили в нем высшую радость: Freude, schöner Götterfunken, Tochter aus Elysium, Wir betreten, feuertrunken, Himmlische, dein Heiligtum! Deine Zauber binden wieder Was die Mode streng geteilt: Alle Menschen werden Brüder, Wo dein sanfter Flügel weilt. [Первая строфа оды Шиллера “An die Freude” («К радости»). Дословный перевод: «Радость, прекрасная божественная искра, / Дочь Элизия, / Мы вступаем, пламенно опьяненные, /Небесная, в твой храм! / Твое волшебство снова связывает / То, что жестко разделила привычка: / Все люди становятся братьями / Под твоим нежным крылом.»] |
Комментарии
Ответить | Ответить с цитатой | Цитировать