На главную / Философия и психология / А. И. Фет. Законы истории

А. И. Фет. Законы истории

| Печать |


СОДЕРЖАНИЕ

  1. А. И. Фет. Законы истории (текущая позиция)
  2. Страница 2
  3. Страница 3
  4. Страница 4
  5. Страница 5
  6. Страница 6
  7. Страница 7
  8. Страница 8
  9. Страница 9

Статья написана в 80-е годы. Напечатана под псевдонимом А.Б. Называев в журнале «Современные проблемы» №1, М., 1990, вместе с «Двумя замечаниями» Н.Н. (А.В. Гладкого)

Представление о том, что история есть закономерный процесс, подобный другим явлениям природы, могло возникнуть лишь в восемнадцатом веке. Мировоззрение средних веков было статично, ему чужда была идея развития; кроме того, история человечества представлялась средневековому мышлению принципиально не сравнимой со всем, что происходит без участия человека, поскольку считалось, что течение человеческих дел направляется божественным промыслом. Мышление нового времени стало рассматривать человека как часть природы, а историю – как естественную последовательность событий, аналогичную другим временным последовательностям в природе. Простейшими из таких последовательностей являются перемещения тел в пространстве. Поэтому первым образцом научного исследования эволюционных процессов стала динамика Ньютона.

Ньютон сумел объяснить движение небесных светил с помощью простых и универсальных законов природы. Открытые им законы механики были применимы ко всем материальным телам, а закон тяготения стал рассматриваться как причина всех движений во вселенной. Неудивительно, что механика Ньютона породила целую философскую систему, названную «ньютонианством». В современных терминах можно описать эту философию как крайний детерминизм: в ней предполагалось, что состояние мира в данный момент полностью определяет его будущее. Ее можно описать также как безудержный редукционизм: ньютонианцы не сомневались, что все происходящее в мире, вплоть до самых сложных явлений мышления и общественной жизни, в конечном счете сводится к уже известным законам механики и закону тяготения. Эта философия была, сверх того, безудержно оптимистична: считалось, что окончательное сведение всех вопросов к этим основным принципам требует лишь времени и усердия исследователей.

Ученые, занятые конкретными предметами, были осторожнее философов. Лаплас, разработавший небесную механику, следуя Ньютону, был убежденным редукционистом, хотя и понимал, что уравнения механики в сложных случаях неразрешимы, Тюрго, занимавшийся экономическими и социальными вопросами, не был редукционистом, но надеялся, что удастся применить к общественным явлениям причинный подход Ньютона, обнаружив специфические для этих явлений движущие силы и законы движения. Гносеологический оптимизм мыслителей восемнадцатого века, вызывающий у нас удивление, был обусловлен, по-видимому, историческими причинами. Эти мыслители были еще близки к средневековью и воспитывались в школе схоластики. В средние века полагали, что человек – это некий «микрокосм», отражающий в себе происходящее в «макрокосме» или, как мы выражаемся, в космическом пространстве. На этом основывалась астрология, в которую, может быть, уже и не верил Кеплер,– но откуда нам знать, что творилось в его средневековой голове? Во всяком случав, идея о «макрокосме», связанном с «микрокосмом», прочно сидела в мышлении людей, а представление о чрезвычайной важности и загадочности небесных явлений было связано с этой идеей. История науки поддерживала представление об их загадочности: до Ньютона запутанное движение планет пытались лишь описать, но никто не думал его объяснить. Поэтому найденное Ньютоном объяснение этой космической тайны казалось решением главной задачи познания. Можно было верить, что знание законов «макрокосма» должно внести ясность и в понимание «микрокосма» человеческих дел, что совершенство, установленное Ньютоном на небе, послужит образцом совершенного порядка на земле. В этом смысле прямыми последователями Ньютона считали себя Сен-Симон и Фурье.

Оба они полагали, что предсказанный ими общественный порядок должен наступить с той же неизбежностью, с какой наступают предсказанные астрономами небесные явления, то есть по законам природы и независимо от человеческой воли. Я не буду касаться здесь содержания их предсказаний, а констатирую лишь, что это был крайний исторический детерминизм. Термин «детерминизм» я применяю к такой философии, которая утверждает, что будущие события можно предсказывать научными методами. Сюда не относятся, таким образом, всевозможные пророки, предсказывавшие будущее другими способами, но кто полагает, что это можно делать с помощью науки,– тот детерминист, Я отдаю себе отчет в том, что многие детерминисты в этом смысле слова мало чем отличаются от пророков, но мне не хотелось бы различать в самом определении этого понятия подлинную научность от мнимой. Итак, Фурье и Сен-Симон были детерминисты, а с ними и Мэри Бейкер-Эдди, основательница Christian Science. Имеется в виду не убедительность философии, а характер ее притязаний.

Ясно, что до Ньютона не могло быть философского детерминизма. Войдя в философию с «ньютонианством», этот детерминизм оказал сильное влияние на мышление людей также и в девятнадцатом веке и отчасти утратил это влияние в двадцатом. Лаплас изложил credo своей философии в знаменитой метафоре:

«Ум, которому были бы известны для какого-либо данного момента все силы, одушевляющие природу, и относительное положение всех ее составных частей, если бы вдобавок он оказался достаточно обширным, чтобы подчинить эти данные анализу, обнял бы в одной формуле движения величайших тел вселенной наравне с движениями мельчайших атомов: не осталось бы ничего, что было бы для него недостоверным, и будущее, так же как и прошедшее, предстало бы перед его взором».


2

Итак, закономерности временных последовательностей, послужившие образцом философам прошлого века, заимствованы из математической физики. Их экстраполяция в область истории связана с серьезными трудностями, которые и составляют главное содержание этой работы. Влияние математической физики на мышление философов и историков было очень сильным, но не прямым. Уже в девятнадцатом веке специализация ученых дошла до такой степени, что людям с гуманитарным образованием трудно было понять происходящее в точных науках. Поэтому достижения, определившие «дух времени», были известны гуманитарным ученым не из первых рук, а по сочинениям разных популяризаторов. Я хотел бы напомнить, каковы предпосылки детерминизма в физике, а потом сравнить их с ситуацией, возникающей при изучении истории. Ясное понимание этих предпосылок позволяет осознать, в каких условиях можно говорить о научном детерминизме.

Предвижу, что сравнение «исторического детерминизма» с математической физикой может вызвать возражения. Меня могут упрекнуть в вульгаризации идей «исторических детерминистов»; мне могут указать, что недопустимо сравнивать самые сложные предметы научного познания с самыми простыми. Но притязания этих авторов нельзя сравнить ни с чем другим, поскольку никакие другие науки, кроме физики и тесно связанной с ней астрономии, вовсе не претендуют на подобную предсказательную силу. Долговременные предсказания в истории должны относиться к периодам продолжительностью не менее столетия. Соответствующие периоды в развитии биологических видов измеряются десятками миллионов лет, поскольку за меньшее время вид не успевает заметно измениться, а для геологических формаций речь идет о сотнях миллионов лет; но биологи и геологи никогда не делают столь долгосрочных предсказаний. Если бы не было примера математической физики, то притязания «исторических детерминистов» на достоверное знание будущего не воспринимались бы как научное предвидение – их считали бы пророчествами. Самая возможность предвидеть будущее научными методами вошла в человеческое сознание вследствие открытий математической физики, прежде всего небесной механики Ньютона. Поэтому приводимые дальше сравнения не только законны, но единственно возможны и соответствуют духу времени, когда возникли интересующие нас доктрины.

Альтернатива состояла бы в том, чтобы не сравнивать эти доктрины ни с чем другим, а оценивать их по их собственным результатам. Но тогда мы лишились бы возможности понять их генетически, в контексте современной им культуры. Мы лишились бы также главного средства, позволявшего понять явления природы и человеческого духа,– моделирования их более простыми явлениями. Наконец, мы допустили бы, может быть, несправедливость по отношению к «историческим детерминистам»; хотя их предсказания до сих пор не особенно подтвердились в ходе исторических событий, не исключена возможность, что их методы поддаются усовершенствованию и в принципе заслуживают внимания. Как выразился современный философ Жорес Медведев, «марксизм, как каждая научная теория, имел право на эксперимент». Нас интересует здесь не результат этого эксперимента, уже достаточно известный; мы хотим выяснить, надо ли продолжать подобные эксперименты.

Задачи математической физики, о которых идет речь, заключаются в предсказании будущего поведения системы по ее состоянию в начальный момент и, как правило, по некоторым дополнительным данным, именуемым «краевыми условиями». Под «системой» понимается тело из какого-нибудь вещества, которое может находиться в некоторой области пространства, и условия, в которых будут находиться все частицы этого тела, оказавшись в любой точке указанной области и в любой момент времени.

«Состояние системы» в некоторый момент времени задается положением или какой-либо другой характеристикой тела в этот момент. Проиллюстрируем описанные понятия двумя примерами.

Пусть тело – это объект, размерами которого можно пренебречь, поскольку они малы по сравнению с расстояниями от других тел (так называемая «материальная точка»). Область, где может находиться тело, есть все пространство; так как эта область не имеет границы, то краевые условия отсутствуют. Условия, входящие в понятие системы, заключаются в том, что в каждой точке пространства и в каждый момент времени задается сила, действующая на тело, если оно оказывается в этой точке в этот момент. В таком случае говорят, что задано «силовое поле»; например, Солнце создает во всех точках пространства поле тяготения, определяемое законом Ньютона.

Состояние системы в данный момент времени задается положением и скоростью тела в этот момент, причем скорость должна быть указана по величине и направлению. Фиксируется состояние в произвольный момент, называемое начальным состоянием. По заданному начальному состоянию можно предсказать состояние тела в любой момент. (Заметим, что задание одного только положения тела в начальный момент еще не определяет его дальнейшее движение).

Рассмотрим теперь случай, когда система занимает часть пространства и, вследствие этого, необходимы краевые условия. Пусть имеется твердое тело, закрепленное в некотором положении. Условия, входящие в понятие системы, заключаются в том, что в каждой точке тела и в каждый момент времени задается тепловой поток, втекающий в тело в этой точке в этот момент. Например, к телу может быть подведена нагревательная аппаратура, работающая в определенном режиме. Краевые условия могут состоять в том, что в каждой точке границы тела и в каждый момент задается температура, или задается втекающий в тело тепловой поток.

Состояние системы в данный момент времени задается температурой во всех точках тела в этот момент. Начальное состояние означает распределение температуры в теле в начальный момент. По заданному начальному состоянию можно предсказать состояние тела в любой момент, т. е. температуру во всех точках тела в этот момент.

Способы решения задач о теплопроводности, к которым относится только что описанная задача, разработал в начале прошлого века французский физик Фурье. [Его не следует смешивать с утопистом. Виктор Гюго писал о своей эпохе: «Это было время, когда великий Фурье погибал от голода на своем чердаке, тогда как другой Фурье, совершенно ничтожный, заседал в Академии Наук». Современную науку нельзя представить себе без открытий этого другого Фурье, вполне заслуженно заседавшего в своей академии]

Постановка задач математической физики предполагает, конечно, некоторую идеализацию существующих в природе условий. Искусство физика в значительной степени состоит в том, чтобы сохранить при формулировке задачи существенные условия и отбросить то, чем можно пренебречь. Так, в описанной выше задаче о теплопроводности пренебрегают молекулярным строением вещества, передачей тепла путем излучения и т. д., хотя в других задачах такие факты могут играть основную роль. Таким образом, исследователь, желающий предсказать будущее интересующей его системы, должен достаточно полным образом схематизировать эту систему с ее краевыми и начальными условиями, чтобы получить результаты, согласные с опытом в течение некоторого промежутка времени. Это и есть обычная формулировка научного детерминизма.

Правильно поставленная задача математической физики должна обладать некоторыми формальными свойствами, выражающими ее естественно-научную адекватность. Эти свойства допускают точную математическую формулировку и совершенно необходимы в том смысле, что если хотя бы одно из них не соблюдается, то предлагаемая постановка задачи несостоятельна. От задачи требуют, чтобы у нее существовало решение, чтобы это решение было единственно и чтобы задача была корректна. Математики проверяют эти условия с удивляющей физиков скрупулезностью: физик обычно уверен в правильности постановки задачи просто потому, что имеет в ряде случаев ее решения, согласные с экспериментом. Но если мы принимаемся за новый круг вопросов, где нет еще ни разумных постановок задач, ни, тем более, решений, то к выработанным математиками критериям надо отнестись более внимательно, поскольку это условия sine qua non: без них никакая схема предсказания будущего не пригодна. Естественно, эти условия лишь необходимы, но не достаточны для правильного предсказания: если, например, задача о теплопроводности решается без учета интенсивного облучения тела, то решение ее может быть не согласно с опытом, хотя сама задача с формальной стороны безупречна.

Требование существования решения означает, что при заданных условиях некоторое решение задачи вообще существует, то есть условия непротиворечивы. Если бы, например, в краевые условия задачи о теплопроводности мы включили и температуру, и тепловой поток на границе тела (а не только одно из этих данных), то задача оказалась бы «переопределенной» и не имела бы решения.

Требование единственности решения означает, что при заданных условиях не может быть различных решений задачи, удовлетворяющих этим условиям, то есть условия достаточны. Если в задаче о теплопроводности задать температуру только на части границы тела, то, произвольно меняя распределение температуры на остальной части границы, будем каждый раз получать новые решения исходной задачи, которая оказывается, таким образом, «недоопределенной».

Допустим теперь, что требования существования и единственности выполнены. Требование корректности означает, что при малом изменении условий задачи решение также мало меняется. Необходимость этого требования можно понять, приняв во внимание, что любые измерения неизбежно содержат погрешности: если сколь угодно малая погрешность в краевых или начальных данных приводит к значительному изменению решения, то задача не имеет смысла.


3

Разумеется, исторический детерминизм не предполагает сведения исторического процесса к физическим элементам этого процесса, то есть к задаче математической физики в буквальном смысле слова. Но всякий детерминизм ставит себе целью приближённое предсказание будущего хода событий в смысле предыдущего описания, даже если автор не отдает себе отчета в источнике своего убеждения. Пока не было научного естествознания, не могло быть и притязаний на научное предсказание чего бы то ни было, и даже в нечеловеческой природе люди усматривали нечто вроде непостижимой привычки вещей соблюдать правила игры, время от времени прерываемой чудесами. Но если речь идет о научном предсказании, а не о пророчестве, интуиции и т. п., то надо исходить из того, как делаются научные предсказания в случаях, когда они имеют успех. А это опять возвращает нас к задачам математической физики, потому что философский детерминизм порожден этим образцом и не имеет другого. Неважно, понимали ли это сторонники исторического детерминизма, такие, как Маркс или Маннгейм: сознательно или нет, они верили тому, чему верила вся образованная публика прошлого века, и верит даже по сей день.

Возникает вопрос, насколько правомерно применять к историческому процессу представления, выработанные в математической физике. В наше время надо считаться с тем фактом, что и сама физика изменилась после появления квантовой механики и в ее нынешнем виде не может уже служить столь безусловной опорой философского детерминизма. Но мы пока отложим этот вопрос, поскольку в истории речь идет, как можно думать, о макроскопических явлениях, а квантовая механика, с присушим ей индетерминизмом, занимается объектами атомных и субатомных размеров. В дальнейшем мы увидим, что квантовая механика и ее философские импликации отнюдь не безразличны для нашего предмета, но вначале будем исходить из классического детерминизма.

Посмотрим, какой вид принимают в интересующем нас случае три формальных требования математической физики. Естественно, мы будем предполагать, что решение должно удовлетворять этим требованиям на достаточно длинном промежутке времени, например, не менее столетия. В противном случае вряд ли можно говорить об исторических предсказаниях, а краткосрочные прогнозы, составляющие заботу практических политиков, мы пока оставим в стороне.

Начнем с существования решения. Любое предсказание исторических событий предполагает, в соответствии с этим требованием, указание непротиворечивых условий существования человечества, которые должны с достаточной точностью соблюдаться в течение заданного промежутка времени. В число этих условий войдут такие, постоянство которых можно принять без особенных опасений, поскольку причины их не находятся в нашей власти, и поскольку эти условия не помешали выживанию нашего вида в течение всей его истории: к ним относятся, например, размеры нашей планеты, сила тяжести на ней и солнечная радиация (если только мы не погубим озонный слой). В настоящее время число этих надежных условий сократилось едва ли не до астрономических данных, а всё остальное вызывает сомнения. Если, например, исходить из того, что мы будем обращаться с земной атмосферой так, как это делается сейчас, то решение исторической задачи заведомо не существует, то есть в обозримом будущем человеческий род перестанет существовать. Конечно, в прошлом веке и даже в начале нашего века влияние техники на среду обитания человека вряд ли можно было предвидеть, но это обстоятельство не говорит в пользу исторического детерминизма. Если же пытаться предвидеть последствия будущих изобретений, полезные или вредные, то мы сталкиваемся с частным случаем более общей трудности – непредсказуемости научных открытий.

Эту сторону дела положил в основу своего анализа Карл Поппер, и мы еще займемся вопросом, почему научные открытия непредсказуемы. Пока же отметим, что рассматриваемая «система» – человеческое общество – в некотором смысле сама производит условия своего существования, в отличие от детерминированных систем, изучаемых в физике. Поскольку условия жизни всего человечества могут радикально изменяться вследствие открытий и изобретений, научное предсказание будущего должно было бы включить события, происходящие в психике отдельных людей. А это ставит под сомнение слишком «усредненные» описания условий человеческого существования, например, попытки оперировать при объяснении истории целыми классами. В сущности, классовый подход Маркса был попыткой построить приближенную модель истории, игнорирующую индивида: Маркс хотел отделаться от индивида с помощью допущения, что «общественное бытие людей определяет их общественное сознание». Часто эту формулировку сокращают, опуская повторяющееся прилагательное «общественное»; тогда получается сентенция «бытие определяет сознание», применяемая затем и к отдельной личности и, что еще хуже, к личности как представителю своего класса.

Но если восстановить изречение Маркса в его первоначальном виде, то прилагательное «общественное» несомненно означает «среднее», «усредненное по коллективу близких человеческих особей». Таким коллективом был для Маркса общественный класс. Правильность этого толкования подтверждается всеми контекстами, где Маркс применяет свою формулу. Этот метод усреднения вовсе не абсурден с логической стороны и прекрасно действует в более простых ситуациях; он напоминает применяемый в математической физике «оператор усреднения», который я сейчас попробую объяснить. Представьте себе, что речь идет о теплопроводности и рассматриваемая величина есть температура. Тогда для любой точки нагретого тела можно построить шар с центром в этой точке и заменить температуру в выбранной точке средней температурой по шару. Если радиус шара мал, то можно предполагать, что такое усреднённое значение будет мало отличаться от значения температуры в самой точке. Со средними этого рода часто удобнее работать, чем с «индивидуальными» значениями величины, поскольку усреднение сглаживает случайные вариации при переходе от точки к точке, упрощая картину явления. Точно так же «классовый подход» Маркса игнорирует слишком индивидуальные различия, а близость, которая задавалась в предыдущем примере радиусом шара, означает у него принадлежность к одному классу. Это позволяет Марксу оперировать небольшим числом классов вместо необозримого множества индивидов с их особенными свойствами.

Предвижу, что это сравнение вызовет у читателя протест, как недопустимая вульгаризация: может показаться, что я перебрасываю здесь мост между очень далекими предметами. Но в действительности это сделал сам Маркс. Главный аппарат математической физики составляют дифференциальные уравнения, и оказывается, что Маркс не только придерживался детерминизма в философии, но в своем основном научном открытии применил, по существу, тот же аппарат. Его модель капиталистического производства, именуемая в наше время моделью Маркса–фон Неймана, делает его одним из предшественников математической экономики. Он изложил ее в «Капитале» неуклюжим гегельянским языком, но математик фон Нейман, записавший ее на языке дифференциальных уравнений, сократил ее до двух страниц. В этой модели и заключается так называемое «экономическое учение Маркса», из которого он вывел свои предсказания о будущем ходе истории. Таким образом, мы судим здесь учение Маркса по законам, избранным им самим.

Маркс экстраполировал свою модель далеко за пределы ее применимости и вывел из нее фантастические следствия – «закон абсолютного обнищания рабочего класса при капитализме», неизбежную гибель капитализма и возникновение коммунистического общества. На математическом языке это значит, что он произвольно продолжил решение своей задачи, будучи убеждён в единственности такого продолжения; вопросом о единственности решения «исторической задачи» мы еще дальше займемся. Маркс был не первый и не последний ученый, сделавший из своего открытия незаконное обобщение. Как заметил Конрад Лоренц [В книге «Восемь смертных грехов цивилизованного человечества»], ученые часто проявляют склонность к широким обобщениям, далеко выходя за пределы применимости своих теорий и перенося их результаты в другие области, где они лишаются доказательной силы. Лоренц приводит три знаменитых примера, иллюстрирующих это фатальное заблуждение ученых: теорию «тропизмов» Жака Лёба, открывшего автоматические движения насекомых, подобные реакции бабочек на свет, и пытавшегося объяснить тропизмами всё поведение животных; бихевиоризм Павлова и Вундта, пытавшихся объяснить всё поведение животных «условными рефлексами»; и, наконец, психоанализ Фрейда, далеко вышедшего за пределы своего открытия и объяснявшего с позиций своей теории широкий круг явлений истории и культуры. Исторические предсказания Маркса относятся к этой же категории обобщений.

Маркс был не только автором модели, описывающей некоторый фрагмент капиталистической экономики. Он был также одним из первых философов, оценивших значение материальных условий в общественной жизни; эту заслугу признает за ним даже Рассел, уделивший Марксу мало внимания. [Конечно, для Рассела критерием оценки любого философа является гносеология. Глава в «Истории западной философии», посещенная Марксу, в русском переводе мошеннически опущена (с изменением нумерации глав!)] Он был выдающийся ученый, и в этом смысле его заблуждение вполне сопоставимо с заблуждениями классиков науки, указанными выше, хотя и привело к более тяжким последствиям. В течение всей жизни Маркс подчеркивал, что его учение представляет собой научный социализм, претендуя тем самым на авторитет науки, уже подорвавший в то время престиж спекулятивной философии. Прилагательное «научный» имело для него важное психологическое значение: философия Гегеля, в которой он был воспитан, в Париже и Лондоне казалась столь же старомодной и ненужной, как готический шрифт. Маркс никогда не мог отделаться от гегелевской философии, но, оказавшись в более развитой среде, молодой гегельянец должен был утвердить себя в качестве ученого. «Бытие определяет сознание»; хотя этот принцип нужно очень осторожно применять к индивиду, надо признать, что эмиграция – суровое испытание, вгоняющее в комплексы и самую выдающуюся личность.

Вернемся теперь к этому фатальному принципу. На языке математической физики то, на чем терпит крушение «классовый подход» Маркса – это «особые точки». Если индивид очень сильно выпадает из своего класса по личным особенностям, то усреднение по классу даёт результат, мало говорящий об этом человеке. Черты немецкого буржуа плохо объясняют Маркса, хотя он был буржуа по происхождению и образу жизни, и Энгельса, который оставался, сверх того, владельцем предприятия и, следовательно, собственным классовым врагом. Я мог бы продолжить аналогию с особыми точками, в которых усреднение приводит к грубым ошибкам, и указать на решающую роль особых точек в поведении решения. Но, кажется, я уже исчерпал терпение читателя, не готового последовать за мной на кухню всяческого детерминизма.


4

Вопрос о единственности решения, в применении к историческому процессу, тоже наталкивается на серьезные трудности. С точки зрения Лапласа знание состояния системы в данный момент полностью определяет ее будущее (и прошлое!). Оставляя пока в стороне вопрос, как задать это начальное состояние с требуемой точностью, можно усомниться, действительно ли все будущее человечества уже предопределено в тот момент, когда я это пишу. Сомнение возникает из-за «случайных возмущений». Уже Вольтер, один из первых историков в современном смысле этого слова и убеждённый ньютонианец, обыгрывал в своей беллетристике роль случайности в истории. Маркс, воспитанный в гегелевской школе, не мог изгнать «случайность» из своего мышления, так как «закономерность» и «случайность» составляют неразрывную пару диалектических противоположностей; но сам он не склонен был допустить случай в свою философию истории. Для него история была однозначно определенным, причинно обусловленным процессом, он видел прошлое в свете ее неумолимых законов и предвидел неизбежное будущее с убежденностью библейского пророка. Незачем напоминать, какие последствия имела эта вера (и ее наукообразное обоснование), но самого Маркса трудно в этом упрекнуть. Учёные – дети своей эпохи: Кеплер полагал, что планеты движутся по своим орбитам, потому что их толкают ангелы, а Ньютон писал толкование на Апокалипсис. Вообще, не следует доверять учёным вне их специальности, и в особенности надо остерегаться их обобщений.

Вернемся к «случайности». Простейший случай, когда мы с нею сталкиваемся, это явления бифуркации. Представьте себе шарик, находящийся в верхней точке вертикально поставленного колеса. Он может скатиться влево или вправо, и если уже известно, в какую сторону он скатится, то в дальнейшем он будет двигаться в точности по законам механики; но куда он в конечном счете скатится, зависит от очень малого отклонения в начальный момент, которое нельзя предсказать. В истории такие «точки бифуркации» встречаются чаше, чем принято думать. Если бы Виктор Чернов не отклонил предложение броневого дивизиона, потерявшего доверие к большевикам и готового охранять Учредительное Собрание, история России могла бы пойти по иному пути. Бывают ситуации, когда выбор исторического пути зависит от очень небольших происшествий, вплоть до мысли, явившейся в голове одного человека. Детерминизм должен либо предвидеть каждую такую мысль, либо отвергнуть всякое значение исторических бифуркаций. По-видимому, после длительного господства исторического детерминизма надо реабилитировать и случайность, как ее понимал Вольтер, потому что все мелочи предвидеть нельзя. В нормальных – не экстремальных – ситуациях случайности как будто не происходят и действуют «законы средних величин». Но решающее значение имеют в истории «особые точки».

Поппер рассматривает в качестве таких «особенностей», меняющих направление истории, научные открытия. С его точки зрения достаточно было привести одно неопровержимое рассуждение против исторического детерминизма, чтобы этот замысел рухнул, и он полагал, что привел такое рассуждение. Поппер – логик по преимуществу, и он действовал по образцу математиков, желающих опровергнуть какое-нибудь утверждение: им достаточен один противоречащий случай. В сущности Поппер в самом деле доказал, что исторический детерминизм в самой общей форме – которую он называет «историцизмом» – не выдерживает логической критики. Но более обыкновенные люди не так легко усваивают скупой язык логики: чтобы они что-нибудь поняли, их надо завалить аргументами. Первую работу Поппера на эту тему отклонил английский философский журнал, куда он ее направил в 1942 году. Ему удалось опубликовать ее через два года, а затем он написал об этом книгу под названием «Нищета историцизма».

Аргумент Поппера состоит в том, что научное открытие непредсказуемо, но может изменить ход истории. Очень скоро, в 1945 году, атомная бомба наглядно подтвердила ого рассуждение. Вся мировая политика свернула на новый путь и, возможно, трагедия Хиросимы предотвратила третью мировую войну, показав преимущество одной из сторон.

Почему же научное открытие нельзя предсказать? Я не буду следовать в точности рассуждениям Поппера, но приведу доводы, поддерживающие это утверждение. На первый взгляд может показаться, что научные открытия возникают закономерно. Можно сказать, что развитие науки есть часть исторического процесса; можно сослаться на тот факт, что «в надлежащий момент» одни и те же открытия независимо возникают в разных местах. Но чтобы предвидеть этот момент, надо уже знать будущий ход истории, а мы хотим предсказать будущие открытия как раз затем, чтобы выяснить их влияние на историю. Далее, предсказание научного открытия, настолько отчетливое, чтобы можно было предвидеть его социальные последствия, по существу равносильно самому открытию. Следовательно, теория исторического процесса, способная предвидеть будущее человечества, должна включать в себя предварительное знание всех открытий, какие могут быть сделаны за время, охватываемое предсказанием. (Это уже напоминает одну плохую пьесу Дюрренматта). Если в нашем распоряжении имеется такое знание, то, стало быть, эти открытия уже сделаны кем-то раньше, и надо было предвидеть их дальнейшее развитие. Остается гипотеза, что все эти открытия «историк» может совершить сам. Но тогда, чтобы предотвратить их воздействие на будущее, он не должен их никому сообщать, а в таком случае его предсказание невозможно будет проверить.

Впрочем, непредсказуемость научных открытий и вся связанная с этим ситуация представляют лишь частный случай непредсказуемости бифуркаций, когда продолжение «прямолинейного» развития конкурирует с внезапным поворотом. Несомненно, Поппер сосредоточил внимание на непредсказуемых событиях в области науки под действием «духа времени», хотя и не знал, что уже начат был в Лос-Аламосе роковой атомный проект. Но история знает и другие непредсказуемые события, радикально изменяющие образ жизни и понятия народов. Эти события также связаны с деятельностью отдельных личностей – основателей религий, завоевателей и партийных лидеров, таких, как Иисус Христос, Чингис-хан или Маркс. В таких случаях, точно так же, как в случае научных открытий, метод классового усреднения не приводит к сколько-нибудь интересным результатам, а бифуркации исключают однозначное предсказание.

Вопрос о единственности предсказания истории хорошо иллюстрируется следующим гораздо более простым примером. Лет двадцать назад был популярен проект долгосрочного предсказания погоды с помощью вычислительных машин. Предполагалось собрать достаточно точные данные о состоянии атмосферы в начальный момент и решить задачу так называемой «динамической метеорологии», с учетом формы земной поверхности и всех других факторов образования погоды. Но оказалось, что если даже можно будет собрать сколь угодно точные данные для этой задачи, предсказывать погоду на длительный срок все равно не удастся. Этому препятствуют явления турбулентности в атмосфере: они не укладываются в задачу математической физики, которую предполагалось решать, и вносят в решение непредсказуемые искажения, поскольку турбулентность зависит от молекулярных флуктуаций. Со временем эти случайные искажения накапливаются, и вместо однозначного решения получается лишь распределение вероятностей. Как показывают оценки, погоду никогда нельзя будет предсказывать больше чем на полтора-два месяца вперед (эти оценки несомненно в несколько раз завышены). В случае метеорологии невозможность предсказания будущего связана с квантовыми явлениями – хаотическим движением молекул.

Можно возразить, что в человеческом обществе нет таких эффектов, поскольку оно состоит из людей, а люди – макроскопические объекты. Но при более внимательном анализе индивидуального человеческого поведения оказывается, что оно содержит неустранимую случайную компоненту. Отдельная человеческая жизнь непредсказуема по тем же причинам, что и жизнь человеческого общества, и точно так же содержит моменты неустойчивого поведения, которые мы назвали «бифуркациями». В эти моменты принимаются решения, определяющие дальнейшую судьбу индивида; решения эти зависят от еще не известного психического механизма, работающего, по-видимому, не в строго детерминированном режиме. Есть предположение, что принятие решений (также и в повседневных ситуациях) является функцией своеобразного «диспетчера» работы мозга – органа, состоящего из небольшого числа нейронов. Если это верно, то случайная компонента в нашем поведении может объясняться квантовыми флуктуациями в одном из нейронов этого механизма. Если эта гипотеза неверна, то неустойчивость поведения, часто наблюдаемую в сомнительных ситуациях, можно объяснить лишь небольшими случайными импульсами, каково бы ни было их происхождение; а это и есть явление, называемое бифуркацией. В равновесных ситуациях, когда нет решительных причин для выбора того или иного поведения, природа «бросает жребий»; как известно, ни один буриданов осел еще не умер с голоду между двумя стогами сена. Случайная флуктуация в поведении одного человека может определить дальнейшее поведение связанной с ним группы людей, от чего происходит непредсказуемое «искажение» исторического процесса, аналогичное турбулентности. Разумеется, в отличие от рассмотренного выше примера, «искажения» надо здесь понимать в условном смысле: если бы существовала некоторая «макроскопическая» модель истории, то эти случайные явления искажали бы ее точно так же, как турбулентность искажает модели «динамической метеорологии».


5

Мы привели аргументы, свидетельствующие о невозможности описать исторический процесс какой бы то ни было моделью, удовлетворяющей требованиям существования и единственности решений. Перейдем теперь к вопросу о корректности модели. Мы уже касались раньше влияния малых изменений в условиях жизни (той части модели, которая соответствует силовому полю и краевым условиям в задачах математической физики). Эти малые изменения могут быть причинами бифуркаций, к которым относятся научные открытия, религиозные движения и политические доктрины. Нам осталось рассмотреть, как влияет на решение «исторической задачи» малое изменение начальных условий.

Заметим сначала, что в этой задаче, как может показаться, роль начального состояния играет не только состояние человеческого общества в данный момент, но и вся его предыдущая история. Если бы это было так, то мы не могли бы сравнивать «историческую задачу» с описанными выше задачами математической физики, а пришлось бы привлечь для сравнения более сложные задачи, тоже, впрочем, известные в физике. [На специальном языке – это задачи не с дифференциальными, а с интегральными уравнениями] Но некоторое размышление показывает, что эти затруднения не носят принципиального характера. В самом деле, прошлая история человечества оказывает влияние на будущее лишь через «настоящее», то есть момент, отделяющий нас от будущего. В этом «настоящем» всё прошлое уже заложено в виде генетической информации, имеющейся в ныне живущих людях, а также культурной информации, имеющейся в книгах и других «запоминающих устройствах», в том числе в памяти живущих людей. Таким образом, из прошлого достаточно знать то, что сохранилось в настоящем, и задачи математической физики, с которыми мы сравниваем нашу «историческую задачу», можно брать в прежнем виде.

Итак, надо задать исторические условия в начальный момент времени с точностью, достаточной для долговременного предсказания будущего; вопрос состоит в том, насколько может повлиять на это предсказание малое изменение начальных данных. При рассмотрении этого вопроса мы будем считать, по аналогии с задачами математической физики, что существование и единственность решения гарантированы. Без этого начальные данные не определяют решения, и нельзя ставить вопрос о корректности задачи. Как мы увидим, если даже пренебречь всеми указанными выше трудностями, относящимися к существованию и единственности решений «исторической задачи», возникают непреодолимые препятствия, связанные с ее корректностью.

Напомню сначала известный парадокс Бора, ограничивающий возможности биологии. Предположим, мы хотим предсказать поведение животного так, как предсказывается временнóе развитие всякой физической системы. Для этого надо решить уравнения квантовой механики, применимые ко всем вообще физическим системам (и в случае макроскопических систем приводящие к тем же результатам, что уравнения классической физики). Для решения этих уравнений, независимо от практической возможности найти решение, надо знать с достаточной точностью начальные состояния всех атомов, входящих в систему. Бор оценил, какова должна быть эта точность, чтобы уравнения позволили предсказать поведение животного на несколько минут. Способ определения атомных состояний заключается в том, что атомы тела облучают элементарными частицами, например, электронами, и регистрируют их отражение. Чем точнее надо знать эти состояния, тем более жёстким приходится брать излучение, то есть приходится пользоваться электронами всё более высокой энергии. Это вытекает из «соотношения неопределенности», составляющего универсальный закон природы. Бор подсчитал, какой поток энергии понадобится для предсказания поведения животного, и оказалось, что от такого облучения животное погибнет. «Парадокс Бора» показывает, что мы никогда не сможем построить теорию, предсказывающую поведение животных с достоверностью физических теорий. Поэтому предсказательные возможности биологии ограничены, то есть детерминизм в описании живой природы имеет свои пределы.

Можно было бы применить метод Бора и к человеческому обществу, которое тоже является физической системой. Против такого подхода можно возразить, что историческое предсказание вовсе не должно описывать движения всех индивидов, а должно лишь давать общие характеристики общества в зависимости от времени, как, например, кинетическая теория газов не интересуется движением отдельных молекул, а следит лишь за объемом и давлением газа. Такие упрощения возможны, однако, только для систем, состоящих из очень большого числа одинаковых частиц, связанных между собой лишь относительно слабым взаимодействием. Человеческое общество устроено иначе. Индивиды не одинаковы и, как мы видели, некоторые из них могут решающим образом влиять на массу остальных; система иерархически упорядочена, с очень сильными и разнообразными взаимодействиями. В таких условиях требуется весьма детальное описание начального состояния, если мы хотим по этому состоянию что-то предсказать. Не ясно, насколько подробным должно быть такое описание, но ситуация весьма напоминает парадокс Бора. Вполне вероятно, что для получения начальных данных с требуемой точностью понадобилось бы прибегнуть к измерениям и исследованиям, превосходящим возможности населения земного шара, и что, во всяком случае, эти измерения и исследования внесли бы в «начальное состояние» такое искажение, что вся дальнейшая история приняла бы совсем иное направление. Это рассуждение, как и первоначальный парадокс Бора, демонстрирует высказанный им «принцип дополнительности».


6

Девятнадцатый век был эпохой уверенного детерминизма и гносеологического оптимизма. Как мы уже видели, эта психологическая установка опиралась на достижения точных наук, в особенности математической физики. В двадцатом веке философский климат существенно изменился, и одну из причин этого можно видеть в новых открытиях физики, которые привели к возникновению квантовой механики. Я отнюдь не свожу все изменения культуры к фазам развития естествознания и понимаю, что перемена настроения в двадцатом веке имеет и другие причины. По-видимому, так называемая западная (или христианская) цивилизация достигла в девятнадцатом веке своего наивысшего расцвета (что греки называли словом «акме»), и этот расцвет создал условия для небывалого прогресса точных и естественных наук. Ученые, число которых возросло, быстро освоили всю область познания, доступную детерминистскому подходу, и подошли к ее границам, столкнувшись с тем, что на языке старой философии называлось «непознаваемым». Этот момент научного отрезвления вовсе не совпал с началом общего упадка цивилизации: перелом в научном мышлении, связанный с концом ньютонианcкого детерминизма, относится к двадцатым годам нашего века, между тем как мрачные пророчества о судьбе европейской культуры раздались еще в середине прошлого столетия, а к концу его слились в дружный хор, предвещавший ее скорый конец. Но я не пишу историю культуры; я хочу лишь заметить, что конец детерминизма в науке не был выражением общего кризиса культуры, а возник вследствие исчерпания области научного детерминизма. Этот кризис в науке, обратно, повлиял на общий декаданс, понизив тонус всей цивилизации.

Кризис детерминизма раньше всего проявился в физике – науке, дальше всего продвинувшейся в изучении природы. В квантовой механике люди впервые встретились с принципиальной невозможностью предсказать отдельное наблюдаемое на опыте событие. Заметим, что самые простые явления повседневной жизни, вроде бросания монеты, уже приводят к непредсказуемым результатам, что и послужило мотивом создания теории вероятностей. Но до двадцатых годов нашего века ученые всегда считали, что в таких случаях невозможность предсказания связана лишь с нашим незнанием условий рассматриваемого явления: если бы мы, например, точно знали начальное положение и начальную скорость, с которыми брошена монета, то можно было бы рассчитать, как она упадёт. Как мы уже видели на примере метеорологии, молекулярные флуктуации опровергают такое оптимистическое допущение, но этот пример – недавнего происхождения и отражает уже современное научное мышление. Так вот, в физике микроскопических систем была впервые обнаружена принципиальная непредсказуемость отдельных наблюдаемых на опыте явлений, то есть невозможность определить начальные условия, при которых результат опыта будет однозначным. Я не могу здесь углубляться в квантовую механику, но покажу, в чём тут дело, с помощью некоторого рассуждения от противного.

Предположим, что электроны испускаются с постоянной скоростью в постоянном направлении, а затем погашаются экраном, где каждое попадание электрона вызывает световую вспышку. Оказывается, что места попадания образуют случайное распределение. С классических позиций (здесь начинается приведение к абсурду!) можно было бы сколь угодно уменьшить разброс точек попадания, задавая сколь угодно точно направление пучка, например, с помощью узких параллельных щелей. Но опыт приводит к другому результату: при любой точности направления электронов неизбежно получается разброс. Попробуем понять это явление, хотя бы частично, с классической точки зрения. Положение точки попадания на экране определяется макроскопическим прибором: все наши приборы должны давать показания, доступные человеческим органам чувств и, следовательно, должны быть сравнимы по размерам с нашим телом. В нашем опыте роль прибора играют щели и экран. С точки зрения кинетической теории вещества эти тела состоят из огромного числа атомов, находящихся в непрерывном хаотическом движении. Таким образом, для электрона экран не является ровной плоскостью, а представляет собой сложную систему из всех этих атомов, оказывающих на него воздействие. Поэтому для предсказания результата нашего опыта надо рассмотреть систему, состоящую из летящего электрона и ансамбля всех атомов экрана и щелей. Чтобы задать с достаточной точностью состояние всех частиц этой системы, надо выполнить огромное число измерений, каждое из которых приводит к тем же трудностям, поскольку придётся снова пользоваться макроскопическими приборами. Итак, с классической точки зрения мы приходим к бесконечной цепи экспериментов, не ведущей ни к какому результату.

Это значит, что применение к микроскопическим частицам классической физики не позволяет предсказать, где произойдет вспышка на экране – отдельное событие, наблюдаемое в микроскоп или фиксируемое на фотографической пластинке. Как мы видели, непредсказуемость в этом случае принципиальна, то есть никакое уточнение опыта не позволяет ее устранить. Так же обстоит дело и в квантовой механике, где выясняется, какова неустранимая неопределенность результатов. Если бы мы сумели – в другом эксперименте – сколь угодно точно определить место попадания электрона, то получилась бы неизбежная неопределённость импульса. Квантовая механика дает для таких экспериментов лишь статистические предсказания, то есть предсказывает лишь вероятности различных исходов опыта. Такое положение вещей часто объясняют особыми свойствами микроскопических объектов – атомов, электронов и т.  д. – но, строго говоря, эти частицы сами по себе никаких свойств не имеют, поскольку нам доступны лишь свойства системы, состоящей из частицы и прибора. А это очень сложная система – сложная в том смысле, что она состоит из очень большого числа взаимодействующих друг с другом частиц. Таким образом, теория микроскопических частиц есть, по существу, теория сложных систем, рассматриваемых в специальном аспекте, когда интересуются только свойствами изучаемой частицы, но не частиц измерительного прибора. Важно подчеркнуть, что вопрос о свойствах самой частицы, независимо от приборов, с помощью которых ее наблюдают, – это схоластический, а не научный вопрос, так как принципиально ненаблюдаемое, с точки зрения любой реалистической философии, попросту не существует.

Мы видим, что непредсказуемость (или, что то же, непознаваемость) в квантовой механике есть, в гносеологическом смысле, особенность сложных систем. Под сложной системой я понимаю систему, состоящую из большого числа достаточно сильно взаимодействующих частей. Не буду пытаться уточнить здесь это описание; замечу только, что в повседневной жизни мы сталкиваемся, как правило, с очень сложными системами, «простые» же системы искусственно создаются в лабораториях или существуют в природе в нечеловеческой обстановке, например, в космическом пространстве. Это затрудняло возникновение научного подхода к природе, поскольку объекты, поддающиеся научному исследованию, в нашем «человеческом» опыте встречаются редко или должны искусственно выделяться. Не случайно наука в современном смысле началась с объяснения движения планет, которые можно рассматривать как несколько материальных точек, находящихся в постоянных внешних условиях и очень слабо взаимодействующих друг с другом.

Уже сколько-нибудь сложная молекула является в указанном смысле сложной системой и не поддается точному расчету. С этим связаны трудности химии, не являющейся, вопреки мнению непосвященных, точной наукой. Наша Земля – очень сложная система. Еще более сложны живые организмы, и не приходится удивляться, что существует лишь теоретическая физика, но нет никакой теоретической химии, геологии или биологии. Основные (не искусственно выделенные) объекты этих наук слишком сложны, чтобы их поведение можно было предсказать наподобие математической физики.

Если мы вернёмся теперь к истории, то исторический детерминизм (и, в частности, «исторический материализм») представляется как фантастическая экстраполяция методов математической физики далеко за пределы их применимости, не учитывающая сложность рассматриваемых систем. Я имею в виду первоначальные концепции этого детерминизма, а не их нынешние смягченные истолкования, пытающиеся придать им респектабельность в иной культурной обстановке. Например, «исторический материализм» остается для меня тем, что имел в виду свирепый детерминист Маркс, предсказывавший с уверенностью визионера желательное для него будущее. Современные марксисты (например, Л. Колаковский в раннем периоде своего развития) изображают Маркса как философа, обогатившего исследование истории новой методологией; сам он не был так скромен, он считал, что открыл Закон Истории с большой буквы, точно так же, как Ньютон открыл Закон Природы. [Ср. знаменитое двустишие Поупа: Nature and Nature’s Low lay deep in night; / God said: Let Newton be; and all was light. ( Природа и законы природы были погружены во тьму. / Бог сказал: «Да будет Ньютон!» И воссиял свет.)]

Маркс предвидел и конечную цель исторического процесса – то, что он называл «коммунистическим обществом». Пользуясь уже привычным для нас сравнением, можно сказать, что его «решение исторической задачи» асимптотически приближается к некоторому предельному состоянию. Когда решение уже мало отличается от предела, оно становится статичным, то есть перестает меняться. Может быть, по этой причине мы не находим у Маркса никаких предсказаний о развитии коммунистического общества. Он твердо знал основные черты этого неизбежного конечного состояния истории, но не предвидел в нем какого-либо динамизма. В этом смысле – и не только в этом – идеальное общество Маркса напоминает христианскую концепцию «тысячелетнего царства», тоже лишенного всякого развития, хотя и не вечного, потому что через тысячу лет Христос поведет праведников в рай. Некоторые «социалисты-утописты», например, Фурье, не довольствовались таким статическим завершением истории и подробно предсказывали, что будет дальше. Научная добросовестность уберегла Маркса от таких фантазий, но присущий ему оптимизм, разумеется, не позволил ему признать итогом всей истории простое закрепление достигнутого блаженства. Маркс предполагает, что коммунистическое общество будет беспредельно развиваться в условиях свободы и изобилия, но говорит об этом лишь в самых общих выражениях: все это лежит уже, в некотором смысле, вне истории, и теория Маркса теряет свою предсказательную силу на пороге коммунизма.

Неполнота доктрины сыграла злую шутку с воинствующими марксистами, которым пришлось импровизировать уже на следующий день после упразднения капитализма. Им надо было содействовать неизбежному историческому процессу, ведущему к коммунизму, и они решили попросту этим процессом управлять. Здесь наука уступает место технике: будущее общество не предсказывается, а изготовляется по плану. С таким подходом связан очевидный парадокс.

Мы уже встретились с этим парадоксом, когда обсуждали возможность предсказания научных открытий. Тот, кто знает будущее из предсказывающей его научной теории, не может знать его слишком подробно, не отказавшись от дальнейшего участия в историческом процессе. Отбросив этот неинтересный случай, мы должны допустить у нашего исторического детерминиста знание будущего лишь в общих чертах, дозволяющее ему некоторую содействующую активность. Именно так Маркс понимал роль своих «сознательных пролетариев». Но тогда, содействуя истории, этот деятель должен следить за тем, чтобы его инженерная работа не вступала в противоречие с теоретическими предсказаниями. По-видимому, твердая вера в теорию такого рода уже порождает уверенность в невозможности противоречий: строитель истории ощущает себя орудием высшей необходимости, действующей через него, что бы он ни творил. И тогда, взирая на дело рук своих, он может быть уверен, что все получается хорошо. В чем же здесь парадокс? Да в том, что человек здесь превращается в бога. [Я ставлю здесь малое «б». Неверующий имеет право не следовать изменению моды и не обязан чтить одного из богов больше других]

В отличие от русских религиозных философов, твердо знающих, что это невозможно, я ничего не имею против того, чтобы человек со временем стал богом. Но это время еще не пришло.


7

Приведенная аргументация, как мне кажется, достаточно убедительно опровергает возможность предсказания будущих исторических событий в том смысле, как делаются предсказания в математической физике. Тем самым оказывается несостоятельной любая философия исторического детерминизма, то есть философия, утверждавшая, что можно научными методами и с научной достоверностью предвидеть историческое развитие на длительные промежутки времени. Перечитывая все эти рассуждения, не могу отделаться от впечатления их избыточности, по сравнению с достаточно банальным заключением. У читателя тоже может возникнуть ощущение, что гора родила мышь. Стóит только отчетливо представить себе, насколько беспримерны претензии «исторических детерминистов» по сравнению со скромностью естествоиспытателей, не применяющих математических методов, стоит спросить себя, далее, каковы шансы математического описания истории,– и заключение кажется очевидным. Между тем я изложил все эти рассуждения довольно сжато, и для подробного обоснования всего сказанного надо было бы написать книгу, не менее ученую, чем книга Поппера, но значительно большего объема.

Есть, однако, причина, по которой эти длинные рассуждения заслуживают внимания. Дело в том, что наука превратилась в главный авторитет современного общества, заменив в этой роли религию. Люди ищут в науке решение всех вопросов жизни, и предлагаемые решения могут рассчитывать на успех лишь в том случае, если они претендуют на научное происхождение. Между тем наука не может ответить на самые важные из этих вопросов, поскольку они не допускают рациональной формулировки. Я не хочу этим сказать, что такие вопросы бессмысленны. Когда люди спрашивают себя о «смысле человеческой жизни» или о «конечной цели истории», они выражают этим свои глубокие эмоциональные потребности, и ответы в виде мифов и религиозных учений удовлетворяют эти потребности, в чем и состоит их назначение. Но когда вопросы предлагаются науке, им надо придать форму, допускающую научный ответ. Все научные утверждения имеют условную форму: «Если выполнен некоторый комплекс условий А, то наблюдается (достоверно или с такой-то вероятностью) явление Б». В применении к «основным вопросам бытия» самое большее, на что способна наука, это предсказания следующего типа: «Если ты сделаешь А, то получишь результат Б». Но это и есть предсказание исторических событий, о котором была речь. Таким образом, предсказание будущего исчерпывает все, что наука могла бы сделать для онтологии; остальное онтология должна делать сама. Но публика, уже не верующая в мифы и религии, этого не понимает; она хотела бы получить от науки всё, чего жаждет человеческая душа, и довольствуется всем, что ей обещают. Если кто-нибудь обещает предсказывать будущее научными методами, и в особенности гарантирует благоприятный исход этого мучительного процесса, то ему обеспечена благодарная аудитория. Ясно, что спрос рождает предложение.

С тех пор, как существует наука, люди пытаются вывести из наличных научных знаний ответы на жгучие «вопросы бытия». Иллюзорные построения, якобы связывающие науку с этими вопросами, Филипп Франк называет «постижимыми идеями». [В русском переводе «философия науки» – «интеллигибельные идеи», что очень yж плохо звучит. Если это философский термин, тем хуже]

Эти построения возводят обычно популяризаторы и философы, нередко ученые других специальностей, не вполне понимающие, на чем они строят, а в наихудшем случае – сами ученые-специалисты, не видящие ограничений, обесценивающих такие экстраполяции.

«Постижимая идея», как бы к ней ни относились специалисты, может завоевать доверие народных масс, наивно предполагающих, что им преподносят подлинные достижения науки. Как правило, именно таким образом возникают «идеологии», причем сами идеологи могут искренне верить в строгую научность своих идей. Более того, такая внутренняя убежденность идеологов составляет важное условие успеха их проповеди, точно так же, как это было с религиями. Вера в неизбежное наступление «коммунизма», якобы предсказанного наукой, сыграла фатальную роль в истории XX века и до сих пор не вполне изжита в народном сознании.

Я не хочу этим сказать, что мечты о «коммунистическом обществе» бессмысленны. Многие заветные мечты человечества опережали реальные возможности, но со временем осуществились. В наше время эффективно работающая рыночная экономика заставляет людей забыть человеческую реальность капитализма – его ужасное прошлое, усеянное костями принесенных в жертву миллионов, и его жалкое настоящее, прикрывающее материальным изобилием духовную нищету. Совсем не бессмысленна и мечта о социальной справедливости, выраженная словами «Каждому по его труду». Нет ничего отвратительнее самодовольства. Нынешнее «общество массового потребления» гордится тем, что создало исправно работающую машину. Мудрецы прошлого, которые, право же, стоили нынешних [“Les sages d' autrefois, qui valaient bien сeux-ci”. Так начинается одно стихотворение Верлена. Вряд ли он имел в виду Перикла, но уж больно хороша эта строка. Перикл был не так самодоволен, как президент Буш. Он говорил афинянам: «Страны, где сражались наши воины, стали свидетелями причиненного нами добра и зла»], тоже гордились своей общественной машиной. Но пока они хлопотали о правилах уличного движения, безумцы мечтали летать. Первая теория воздухоплавания состояла в том, что надо склеить крылья из птичьих перьев, и эта теория провалилась. Отсюда вовсе не следовало, что летать невозможно, но замысел пришлось отложить. Когда я слышу, как нынешние мещане презрительно третируют революционеров, мне приходят на память слова Экклезиаста: «Живая собака лучше мертвого льва».

Вернемся теперь к нашему предмету. В философии, точно так же, как в музыке, разработанная тема сменяется контрастирующей темой; в музыке это называется сонатной формой, а в философии – ужасным словом «диалектика». Мы рассмотрели притязания «исторического детерминизма» и убедились в их несостоятельности; следует ли отсюда, что не может быть никаких законов истории? Ответ на этот вопрос зависит от того, что называть «законами истории», и Поппер дает им определение, мало отличающееся от представления о закономерностях временны’х последовательностей, сложившегося в физике. Ясно, что при таком определении «законов истории» не может быть. Но затем Поппер замечает, что по эмпирическим данным можно всё же делать некоторые краткосрочные предсказания, а это, в свою очередь, позволяет время от времени «чинить по кускам» общественный механизм (он употребляет слово piecemeal, означающее «постепенно», «по частям»). Мне кажется, что эти положительные уступки очень уж скромны и выражают глубокий пессимизм Поппера по поводу состояния общественных дел во время написания его книги. Вынужденный эмигрировать из оккупированной нацистами Австрии, философ находился в то время в Англии, единственной стране, всё еще сопротивлявшейся агрессии. Меньших уступок он сделать не мог, поскольку был уже опыт государственного регулирования экономики, например, рузвельтовский «новый курс», и гораздо более глубокий опыт шведских социал-демократов, начинавших тогда свой исторический эксперимент. Вероятно, Попперу были известны и разработанные в то время экономические модели Тинбергена и его сотрудников, описывающие глобальные циклы деловой активности. Применение этих математических моделей, вводивших целенаправленное государственное вмешательство в виде гибкого контроля над ценообразованием и кредитом, позволило избежать общих экономических кризисов после второй мировой войны. Некоторые экономисты полагают, что эти модели могли бы предотвратить всемирный кризис 1929–33 годов, а тем самым немецкий фашизм и войну.

В настоящее время экономисты и социологи не сомневаются, что значительные фрагменты исторического процесса могут быть описаны моделями, аналогичными применяемым в физике. Но, разумеется, эти описания составляются на небольшие промежутки времени (несколько месяцев или несколько лет). Они касаются только определенных количественно измеримых характеристик, зависящих от небольшого числа опытных или гипотетических параметров, а также, вообще говоря, от большой массы начальных и краевых данных, что требует применения компьютеров. [Они применяются теперь и в небесной механике, но там без них еще можно было обойтись: почти все расчеты выполняла для Лапласа одна сотрудница, с помощью семизначных логарифмов] Когда завершается расчетный период, данные обновляются и выполняется расчет на следующий промежуток времени. Такая корректировка данных предотвращает накопление ошибок, что обесценило бы те же вычисления в применении к большому промежутку. Таким образом получаются краткосрочные прогнозы, очень полезные для управления процессом, поскольку они обнаруживают и позволяют предотвращать нежелательные тенденции. Разумеется, можно рассчитать и различные варианты, вводя те или иные зависящие от заказчика значения параметров. Здесь мы уже сталкиваемся с важной чертой «социального планирования»: люди не ограничиваются предсказанием «естественного» течения процесса, но рассчитывают влияние зависящих от человека условий, чаще всего регулируемых государством.

Вообще, государственное регулирование экономических и социальных процессов старо, как мир, и не следует думать, будто всякое вмешательство государства в эти дела есть социализм. [Это мещанская реакция на специфические способы регулирования в нашей стране. Ее характерным представителем является И.Р. Шафаревич]

В последние десятилетия оно усилилось во всех странах: даже поощрение частной инициативы является теперь государственной программой. Я могу пояснить мое отношение к государственному регулированию следующим сравнением. Всякая машина может быть полезна или вредна, очень часто полезна одним людям и вредна другим. У этих последних может возникнуть представление, будто все машины – зло, и вслед за тем стремление от них избавиться. Так рассуждали луддиты, английские рабочие, разорённые введением машин: они ломали все машины, до которых могли добраться. Но всё это не значит, что надо отказаться от применения машин.

У нас многие воображают, будто все вопросы экономики может разрешить «свободный рынок» при полном невмешательстве общества, органом которого должно быть государство. Сторонники этой идеи не затрудняют себя аргументами. Если им заранее известно, какие результаты даст полное «освобождение рынка», то мы имеем здесь еще один рецидив исторического детерминизма, с обеспеченным счастливым концом. Если же это неизвестно, то надо рассчитать различные варианты, с тем или иным вмешательством государства, что и делается во всех цивилизованных странах. Глупее всего метание от плохого к неизвестному, потому что совершенно свободного рынка нигде не было и нет.

Можно заметить, что краткосрочные предсказания, о которых теперь идёт речь, как правило, связаны с активным воздействием людей на течение процесса. Строго говоря, здесь в науку вторгается техника, потому что наука отвечает на вопрос, что произойдет в данных условиях, а техника меняет эти условия, чтобы произошли желательные события. С техникой в исторический процесс входит чуждое науке понятие цели, что изменяет смысл интересующей нас проблемы. С этим понятием мы еще столкнемся дальше.

В каком же смысле могут существовать законы природы? Пытаясь ответить на этот вопрос, Поппер подходит к нему логически. Мы же прибегнем к сравнительному методу и попробуем выяснить, что называют «законами природы» вне математической физики. По-видимому, естественно начать с вопроса, что такое «законы биологии», поскольку объекты биологии приближаются по сложности к человеческому обществу и являются его составными элементами.

В биологии мы обнаруживаем закономерности иного рода, чем описанные выше. Простейшие из них выражают функциональные зависимости между результатами наблюдений. Известно, например, что у близких видов или разновидностей одного вида ряд признаков определенным образом зависит от климата: при переходе от экваториальных областей к полярным у млекопитающих удлиняется шерстяной покров, уменьшаются уши и т. д. Затем следуют корреляции: оказывается, целый ряд признаков появляется вместе, что связано с образом жизни соответствующих групп животных, например, хищников или травоядных. Функциональные зависимости и корреляции составляют начальную стадию любой науки; с них начиналась и физика, отчего возникла иллюзия, будто каждая наука в развитой форме должна напоминать физику наших дней. Крайним выражением этого убеждения была статья великого математика Давида Гильберта, опубликованная в 1917 году, где он устанавливает даже стандартную форму всякого высокоразвитого знания: оно должно превратиться в дедуктивную систему, построенную на небольшом числе аксиом, подобно тому, как он сам построил геометрию. Еще раньше, на рубеже столетия, Гильберт поставил задачу «аксиоматизации физики», с которой и следовало начать выполнение этого проекта. Хотя значительные фрагменты физики поддаются аксиоматической трактовке, проект Гильберта в целом не увенчался успехом, и все, что мы знаем, не предвещает в обозримом будущем никакого единого образца науки.

Уже на следующем уровне биологии, в классификации живых организмов, мы сталкиваемся с новой ситуацией, не встречающейся при описании неживой природы. Как мы теперь знаем, единство природы проявляется не только в строении вещества из небольшого числа элементарных частиц, но и в «общем происхождении», поскольку вселенная возникла вследствие взрыва в одной точке. Но объекты неживой природы наблюдаются в большом числе однородных экземпляров: астрофизика основана на том, что имеется огромное число звезд аналогичного строения, химия изучает вещества, каждое из которых представлено любым числом тождественных образцов, и т. д. Так же обстоит дело в биологии, пока мы ограничиваемся особями одного вида; но при изучении всего животного и растительного мира обнаруживается единственная в своем роде система, и приходится отказаться от преимуществ, связанных с наблюдением множества однородных систем. Даже геологи, изучающие столь уникальную систему, как Земля, надеются понять некоторые вещи, сравнивая ее с другими планетами. У биологов нет таких надежд. Классификация живых организмов вовсе не напоминает классификацию частиц в физике, соединений в химии или галактик в астрономии. В неживой природе имеют дело с «популяциями», распадающимися на классы сходных объектов, но сходство вовсе не означает настоящего «родства»: все электроны одинаковы, и есть множество очень похожих галактик, но это вовсе не свидетельствует об их общем происхождении. Между тем классификация Линнея, основанная на внешних признаках, оказалась «естественной», то есть выражающей разные степени генетического родства, и мы знаем теперь, по тождественности химического аппарата репродукции, что всё живое на Земле происходит от одного общего предка. Линней этого не знал и полагал, что виды всегда оставались неизменными, как их создал бог; но его классификация совпала в главных чертах с родословным деревом жизни.

С конца восемнадцатого века биологи занялись построением временны’х последовательностей, выражающих эволюцию видов. Первые эволюционисты, например, Эразм Дарвин и Гете, не имели рационального объяснения эволюции, а Ламарк предложил ошибочное, но они впервые осознали, что виды вообще меняются. Возник вопрос о причинах, вызывающих образование и изменение видов, вопрос, на первый взгляд напоминающий подход физиков, отыскивающих приложенные к телу движущие силы или источники тепла, определяющие изменение температуры. Сходство казалось столь очевидным, что выражение «движущие силы эволюции» до сих пор встречается в литературе; но ответ, предложенный Чарльзом Дарвином, вовсе не был похож на построения физики.

Дарвин отдавал себе отчет в том, что физические причины эволюции слишком многочисленны и сложны, чтобы можно было описать их одной схемой. Он не пытался составить какие-либо «уравнения» биологической эволюции, а предложил общий эвристический принцип, позволяющий в применении к каждому отдельному виду последовательно ставить вопросы о происхождении тех или иных его признаков и отвечать на эти вопросы, используя имеющиеся сведения об образе жизни вида. Ответы эти носят качественный характер, и ни в одном случае мы не имеем количественного описания истории какого-нибудь реального вида, хотя и построены искусственные модели эволюции в крайне упрощённых условиях. Но поразительнее всего то, что у Дарвина принципиальный детерминизм соединяется с практическим применением телеологии. Ньютонианская концепция естествознания решительно отвергает понятие цели, усматривая в нем пережиток средневековой схоластики: исследование явлений должно идти от причины к следствию, но никак не в обратном направлении. Эта философия превосходно оправдала себя в широком круге явлений.

Эвристический принцип Дарвина состоит в том, что для каждого наличного признака надо прежде всего ставить вопрос, чем этот признак содействует сохранению вида, то есть какие условия могли способствовать выживанию особей, обладавших этим признаком. Дарвин вовсе не предполагает, что ход эволюции каким-то образом определяется конечной целью: согласно Дарвину, природа действует в соответствии с философией Ньютона, то есть в природе каждое следствие зависит лишь от предшествующих ему во времени причин. Но исследователю предлагается действовать обратным образом, то есть (по крайней мере на первом этапе) идти от наблюдаемого «следствия» к причинам, которые могли бы к нему привести. Это и есть знаменитый вопрос Дарвина «зачем?»: «Зачем кошке острые кривые когти?». В сущности, логика исследования здесь не очень отличается от обычной, потому что любой учёный чаще ставит вопрос о причинах известного явления, чем выводит следствия из уже известных причин. Но у Дарвина каждый видовой признак рассматривается с точки зрения его целесообразности, что и придает его теории телеологическую окраску. Я не буду здесь углубляться в вопрос, в каком смысле природа следует философии Ньютона: очевидно, в переносном смысле, потому что природа вообще не философствует. Далее, я с сожалением должен отказаться от экскурса в так называемые «вариационные принципы» физики, производящие впечатление, будто и неживая природа ставит себе целью достижение возможного совершенства. Пожалуй, философия детерминизма здесь впервые натолкнулась на подводный камень телеологии. Мопертюи, высказавший первый принцип этого рода, вызвал яростную враждебность Вольтера, и продуктом этой гносеологической ссоры был «Кандид»; а Эйлер твердо верил, что в природе всё устроено наилучшим образом, и видел в вариационных принципах проявление божественного промысла. Говоря об этом предмете, я хочу лишь напомнить, что детерминизм в смысле Ньютона и Лапласа отнюдь не был единственно возможной философией естествознания; после Дарвина и квантовой механики он занял в науке более скромное положение и не может уже служить обязательным образцом.

(Спешу отмежеваться от нежелательных союзников: предыдущие рассуждения не имеют ничего общего с философским иррационализмом или модными в наше время попытками компрометировать науку в интересах религии. Я написал все это, чтобы продемонстрировать богатство методов научного исследования, далеко выходящих за пределы математической физики в ее классическом или современном виде.)

Но, как мне кажется, для понимания «законов истории» могут быть особенно важны бурно развивающиеся в последнее время науки о поведении (behavioural sciences). Эти науки отнюдь не отказываются от применения математики, и хотя на первом этапе их развития математический аппарат не играет в них особой роли, уже ясно, что адекватная им математика не будет похожа на применяемую в математической физике. Здесь работают идеи кибернетики, причем главное их значение не в количественных расчетах, а в концепциях, позволяющих понять поведение животных и человека. Можно сказать, что в изучении поведения применяются качественные идеи математики, выработанные уже в нашем столетии: в числе дисциплин, используемых в кибернетике, можно указать математическую логику, абстрактную алгебру, теорию информации, теорию автоматического регулирования и топологию.

Поведение животных (и в значительной степени человека) является предметом этологии. Конрад Лоренц, придавший этологии эволюционное направление, сумел объяснить происхождение высших эмоций, источником которых оказался открытый им инстинкт внутривидовой агрессии. Его книга «Так называемое зло» («Das sogenannte Böse»), известная в английском переводе под названием «On aggression», по своему влиянию на человеческое мышление сравнима с дарвиновым «Происхождением видов». [Примечательно, что она переведена на все цивилизованные языки, кроме русского. Это объясняется тем, что Лоренц говорит также о поведении человека] В этологии важную роль играет идея обратной связи, и после возникновения кибернетики Лоренц стал прибегать для иллюстрации некоторых форм поведения к электрическим схемам.

Другой наукой о поведении является современная психология, составляющая теперь целый ряд дисциплин. Начало научной психологии положил Фрейд, открывший значение бессознательных процессов в человеческой психике. Выводы психоанализа во многом сходятся с результатами этологии, построенной на совсем иной эмпирической основе. Новейшие методы психологии («нейролингвистическое программирование») существенно опираются на разработанную лингвистом Хомским теорию трансформационных грамматик, где методы математической логики и кибернетики были применены к изучению языка. Понимание структуры языка и законов человеческой коммуникации может оказаться ключом к разгадке работы мозга. Конечно, мозг человека – необычайно сложная система; сомнительно, чтобы эта система могла вполне понять самоё себя, но мы теперь делаем первые шаги в этом направлении.

Мне кажется, не следует отождествлять «законы природы» с закономерностями детерминированных временных последовательностей, как это по существу делает Поппер. Не сомневаюсь, что такая утрированная трактовка вопроса уже и тогда, почти полвека назад, не вполне отражала его взгляды, а была приспособлена к специальной задаче – опровержению «историцизма». Если понимать «законы природы» в достаточно широком смысле, отвечающем современному состоянию науки, и если, разумеется, считать историю человечества одним из явлений природы, то вопрос о «законах истории» остается открытым.

Построения, аналогичные функциональным зависимостям и корреляциям биологии, можно найти уже у Геродота, и все серьезные историки следовали его примеру. Успехи наук о поведении человека позволяют надеяться, что будет создана историческая психология, которая использует дошедшую до нас массу документов прошлого для более объективного понимания мышления и поведения наших предков. Но пока историческая наука еще не дождалась своего Линнея и, тем более, своего Дарвина. Слишком близкое следование этим примерам вряд ли приведет к чему-нибудь интересному: ни Линней, ни Дарвин не были подражателями Ньютона, а их подражатели в общественных науках не заслуживают похвалы. Известно, сколько вреда нанесли так называемые «социал-дарвинисты», на брошюрах которых воспитывался Гитлер; их образцом был философ Спенсер, скучный эрудит, пытавшийся механически перенести на общество дарвинову теорию эволюции.

Историки нашего времени, деморализованные поражением «историцизма», не ищут больше «законы истории», а попросту заготовляют материал без всякой видимой цели. Это явление не случайно, а отражает общий упадок культуры в нашем столетии: гораздо интереснее были историки прошлого, не боявшиеся рассуждать о своем предмете. В исторической науке девятнадцатый век намного превосходил двадцатый. Эта «нищета историографии» особенно ярко проявляется в области духовной культуры: подобно всем обывателям нашего времени, современные историки отвернулись от духа, всецело обратившись к материи. Но в области истории материальной культуры и нашему веку принадлежат немалые заслуги; достаточно вспомнить таких исследователей, как Ростовцев и Бродель.

К сожалению, заготовка материалов для будущего, не направляемая теоретической мыслью, чаще всего оказывается бесполезной. Один биолог рассказал мне, что усилия так называемых «натуралистов», увлечённо коллекционировавших всевозможные курьезы, принесли науке мало пользы, потому что эти люди не знали, что искать. В каждом биоценозе,– сказал он мне,– есть небольшое число видов, играющих в нём решающую роль, но о них натуралисты ничего не узнали: остались неизвестными их численность, распределение, состав питания и взаимные зависимости. Что касается редких видов, за которыми охотились излюбленные персонажи Жюля Верна, то без них экология может обойтись. Я оставляю это утверждение на совести моего собеседника и подозреваю, что он не совсем прав, но нынешние историки, собирающие факты и не смеющие о них думать, напоминают мне этих энтузиастов с сачком.


8

Как уже говорилось выше, своеобразие исторического процесса заключается в том, что люди сами создают некоторые из его важных условий, и нередко делают это сознательно. Мы уже разобрали предположение, будто всеохватывающая модель истории может предвидеть и эти человеческие манипуляции. Каждый раз, когда проводится какая-нибудь реформа или принимается какой-нибудь новый закон, происходит вмешательство в исторический процесс, способное нарушить предсказания. Естественно, реформаторы и законодатели предполагают, что их мероприятия изменят ход событий в желательном для них направлении. Попробуем уяснить себе, на чем основываются их надежды.

Модели и компьютерные расчёты на ближайшие отрезки времени, о которых была речь выше, представляют собой недавнее изобретение, но кое-что умели рассчитывать и раньше. Например, люди, проводившие финансовые реформы, оценивали наличную денежную массу, а также предполагаемые реакции держателей капитала, рынка и иностранных держав. Эти реформаторы руководствовались эмпирическими правилами, опытом и интуицией, что нередко приводило к требуемым результатам. Вспомним, что предсказания погоды, сделанные так называемыми старожилами, часто не уступают компьютерным расчётам. Современные средства позволяют расширить круг задач, допускающих сознательное вмешательство. Жизнь становится все более «искусственной» в том смысле, что возникающие ситуации не укладываются в пределы практического опыта и интуиции человека. Не только введение новых технических средств, но и простое применение уже существующих создает проблемы, нуждающиеся в исследовании, и надо принимать решения в зависимости от результатов этих исследований. История перестаёт существовать как «естественный процесс», она становится техническим предприятием.

Но тогда вопрос о «законах истории» принимает иной смысл, потому что законы природы – далеко не то же самое, что законы, издаваемые государством. Слово «закон» имеет в этих двух контекстах совершенно различное содержание: в первом случае оно относится к науке, во втором – к технике. Нельзя нарушить закон тяготения, но можно установить лифт. Мне кажется, что локальные, кратковременные программы, о которых говорилось выше, принадлежат не истории, а чему-то вроде computer science, что переводится по-русски словом «информатика». Эта деятельность может быть полезной и почтенной (а в условиях нашей страны неизбежно является шарлатанской). Но она имеет мало отношения к нашей теме, точно так же, как обычные хозяйственные решения, принимавшиеся с незапамятных времен.

Вопрос о законах истории снова возникает, когда приходится принимать глобальные решения, касающиеся больших масс населения и более продолжительных периодов времени. Нелепые решения, основанные на догмах исторического детерминизма, подорвали доверие ко всякой радикальной активности и усилили во всём мире позиции консерваторов. В наше время единственным содержанием консерватизма остается осторожность, поскольку его традиционные ценности почти исчезли из общественного обихода. Думаю, что в нынешней Великобритании всё, что осталось от «доброй старой Англии», можно было бы передать в музеи. В этих условиях единственной целью общественного процесса кажется безопасное пользование наличными материальными благами и приращение этих благ. Духовная стагнация, в которой мы все живем, тоже имеет свои законы. Но было бы рискованно распространять их на долгое время, потому что могут случиться неожиданные вещи.

Одна, может быть не столь уж отдаленная возможность состоит в том, что слишком локальное планирование, ограниченное, например, национальными интересами или интересами господствующих групп, приведёт к глобальной катастрофе. Тогда для всего человечества возникнет ситуация осаждённой крепости, нам придется расстаться с нынешним ленивым благодушием и подчиниться суровой дисциплине. Скорее всего, дисциплинировать нас будут случайные прохвосты, и тогда кончится разумная жизнь на Земле.

Вторая возможность состоит в том, что проснется человеческий дух.



А.В. Гладкий (Н.Н.)


Два замечания к статье А.Б. Называева «Законы истории»

Эти два замечания, со ссылкой на статью А.Б. Называева, полностью приведены А.В. Гладким в 14 главе его книги «Введение в современную логику», МЦНМО, М., 2001 (Второе издание: УРСС, М., 2009).

Первое замечание. В качестве примера «особой точки» в историческом процессе, т. е. такой ситуации, когда очень малое изменение существовавших в некоторый момент условий могло бы коренным образом изменить дальнейший ход истории, А.Б. Называев приводит эпизод, когда В. Чернов отверг предложение броневого дивизиона охранять Учредительное собрание. Если бы он его принял, говорит автор, то «история России могла бы пойти по иному пути.» Несомненно, таких примеров можно привести много. Что было бы с мировой историей, если бы Ганнибал после битвы при Каннах пошёл на Рим и впоследствии в Средиземноморье установилось бы не римское, а карфагенское господство? Как выглядела бы история России, если бы Владимир Святославич принял ислам, иудаизм или западное христианство? (Об этом недавно писал Д.А. Фурман – см. его статью «Выбор князя Владимира» в «Вопросах философии» №6 за 1988 г.) Но оба эти примера – хотя и эффектные, но не совсем чистые. Нам трудно теперь судить, была ли на самом деле у Ганнибала и Владимира Святославича свобода выбора, да и весь рассказ о выборе веры носит отчетливый отпечаток легенды. Но вот два, как кажется, достаточно чистых примера. В обоих случаях речь идет об общеизвестных фактах, и я уже много лет не перестаю удивляться, почему никто не заметил, что эти факты опровергают исторический детерминизм.

Первый пример. В 1382 г. умер венгерский и польский король Людовик Великий. После него не осталось сыновей, только дочери, одна из которых, Ядвига, была выбрана королевой Польши. Вскоре польские вельможи выдали ее за литовского великого князя Ягайла. Она не хотела за него выходить; отец просватал её за австрийского эрцгерцога Вильгельма, и она считала, что должна быть ему верна. Но кто-то из прелатов сумел ей внушить, что, выйдя за Ягайла, она выполнит великую миссию: поможет обратить в христианскую веру языческий народ. В Литве тогда не было государственной религии; в основной массе литовцы были еще язычниками, но среди знати и горожан к тому времени широко распространилось православие. Был крещён в православную веру и Ягайло, его христианское имя было Яков. Но перед свадьбой его по требованию поляков перекрестили в католичество (и назвали Владиславом).

Так возникла уния Литвы и Польши. Поначалу это была только личная уния, обе части государства сохраняли свою отдельную администрацию и свои порядки. Но мало-помалу Литва начала подпадать под польское влияние; главным следствием этого было постепенное окатоличивание литовцев. Между тем в состав Великого княжества Литовского входило много русских земель; оно и называлось, собственно, Великим княжеством Литовским и Русским. После Батыева нашествия многие западные и южные русские княжества поддались Литве без серьезного сопротивления или добровольно, потому что это избавляло их от татарского ига. Никаких религиозных или иных утеснений русские в Литве не терпели и пользовались там большим влиянием; все официальные бумаги писались по-русски. Но когда литовцы стали католиками, начались гонения на православную веру; люди, ее исповедовавшие – то есть русские – почувствовали себя утесненными и обратили взоры на восток, к возникшему там тем временем мощному единоверному государству, естественному защитнику православия, населённому к тому же их единоплеменниками. Потому-то воеводы Ивана III, Василия III и Ивана IV с почти неизменным успехом отвоевывали западные русские земли; потому же и Новгород, когда его независимое существование стало невозможным, присоединился к Москве, а не к Литве – хотя там была сильная литовская партия, противостоять московской она не смогла именно потому, что Москва была единоверная, а Литва чужой веры; потому же и Московская Русь стала единственной Русью, тогда как прежде были две Руси – Московская и Западная.

А если бы у Людовика были сыновья, все могло бы пойти совсем иначе. (Почти наверняка одного из них выбрали бы польским королем. Хотя монархия там была уже избирательная, ближайший родственник последнего короля имел подавляющее преимущество. Сам Людовик был избран как племянник предыдущего короля.) Трудно представить себе, что могло бы быть, если бы до нового времени дожили два или даже три независимых русских государства, а Польша не создала бы себе лишних проблем угнетением украинских и белорусских крестьян. И русские были бы другие, и поляки другие, и вся история Европы и всего мира пошла бы иначе.

Второй пример. Когда в 1761 г. умерла императрица Елизавета Петровна, шла Семилетняя война, и Россия решительно брала верх над Пруссией. Восточная Пруссия была занята русскими войсками, и Россия не собиралась возвращать ее Фридриху, что он хорошо понимал. Но его поклонник Петр III сразу же начал мирные переговоры и заключил мир на таких выгодных для Пруссии условиях, о которых Фридрих даже после смерти Елизаветы не смел и мечтать. Петр III отказался от всех русских завоеваний, вернул Восточную Пруссию без всякой компенсации. В результате цель, которую ставили себе противники Фридриха, начиная войну – «сократить силы» Пруссии – не была достигнута. А ведь проживи Елизавета годом дольше или не будь Петр III таким пруссофилом, Пруссия, вполне возможно, стала бы второразрядным германским государством, и не было бы ни разделов Польши, ни прусского объединения Германии, Опять-таки история Европы и всего мира сложилась бы по-другому.

Второе замечание. Влияние успехов математической физики, о котором говорит А.Б. Называев, не является, видимо, единственной причиной появления и широкого распространения исторического детерминизма. Другую причину 150 лет назад указал Токвиль. В его знаменитой книге «О демократии в Америке» есть маленькая глава «О некоторых особенных тенденциях, свойственных историкам, пишущим в демократические времена». Стоит напомнить, что под демократическими временами Токвиль понимал «те века, когда общественные состояния стали почти равными, а люди почти одинаковыми», что не обязательно ведет к народовластию, но всегда приводит к тому, что отдельный человек не может оказывать никакого сколько-нибудь заметного влияния на жизнь общества (в противоположность тому, что бывает при наличии аристократии, члены которой как раз и есть те люди, которые такое влияние могут оказывать – не только все вместе, а как отдельные личности). Поэтому при всеобщем равенстве люди либо объединяются в ассоциации, которые и являются движущими силами общественной жизни, либо подчиняются государству, достигающему «крайних пределов своей силы». В такие времена у историков возникает тенденция недооценивать влияние отдельных людей на ход событий (в то время как в «аристократические века» это влияние преувеличивается) и все объяснять общими причинами. Это приводит к представлению, что ход истории предопределён (которое Токвиль считает крайне опасным, поскольку оно может «парализовать движение в новых обществах и превратить христиан в турок»).

Разумеется, это объяснение не противоречит тому, которое предлагает А.Б. Называев. Несомненно, в возникновении представления о предопределённости исторического процесса сыграли роль оба фактора.

 
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^