На главную / История и социология / Эрнст Нольте. Фашизм в его эпохе. Часть 1

Эрнст Нольте. Фашизм в его эпохе. Часть 1

| Печать |


СОДЕРЖАНИЕ

  1. Эрнст Нольте. Фашизм в его эпохе. Часть 1 (текущая позиция)
  2. Эпоха мировых войн и фашизм
  3. Описание территории
  4. Истолкования фашизма
  5. Возможные методы исследования


Перевод с немецкого выполнен А.И. Фетом (А.И. Федоров) для издательства «Сибирский хронограф», 2001

Вложения:
Скачать файл (nolte.zip)Эрнст Нольте Фашизм в его эпохе [djvu-версия]6867 Kb

Предисловие

До сих пор еще нет работы, рассматривающей фашизм в целом, и это вряд ли случайно.

Сочинения бывших руководящих деятелей фашизма, вышедшие после 1945 года, хотя и содержат интересные соображения, ни в одном случае не выходят за рамки мемуарной литературы, и это нетрудно понять. Хотя они необходимы для изучения предмета, они лишь немного вносят в понимание его сущности. Труды государственных деятелей и военных другой стороны вносят еще меньше, чего и следует ожидать, хотя некоторые из них и представляют большую историческую ценность.

Почти все наличное понимание фашизма содержится в политически направленной литературе, серьезная часть которой почти исключительно, по очевидным причинам, принадлежит противникам фашизма; но эта литература с самого начала распадается на резко противостоящие друг другу школы, и еще до конца войны уже сформировались все возможные позиции в споре о понятии фашизма. После войны противник исчез, а новый и наглядный материал относился преимущественно к Германии; развитие политических событий выдвинуло на передний план понятие тоталитаризма. Поэтому спор о фашизме не получил должного продолжения.

Научное изучение фашизма стало вообще возможно лишь после 1945 года. Оно оказалось перед таким обилием материала и таким разнообразием возможных истолкований, что в Италии и Германии достигло лишь уровня национальных монографий. Поэтому наука склонна, вообще говоря, подчеркивать национальные различия, а общее понятие фашизма находит проблематичным; впрочем, оказывается, что без него, или без его некоторого суррогата, она не может обойтись.

Если предлагаемая книга представляет шаг, до сих пор не сделанный, в трех указанных видах литературы, то причиной этому является, выражаясь словами Ницше, не обилие, а недостаток, и даже тройной недостаток. Не отдавать себе в этом отчета значило бы упустить из виду основные предпосылки.

Автор этой книги никого не знал из людей, о которых так часто будет идти речь. У него не было никаких впечатлений, недоступных всем немцам. Он не узнал ни от кого из выживших людей какие-либо неизвестные факты, и не пытался это делать. Книга опирается почти исключительно на опубликованные и легкодоступные источники. Она является, тем самым, прямой противоположностью всей мемуарной литературе.

Автор был слишком молод, чтобы принять участие в политическом конфликте с фашизмом. Он никогда не испытал какой-либо несправедливости – разве лишь в очень тонком и чересчур общем смысле. Несмотря на это, в книге везде проявляется определенная позиция, хотя это и не прямая ангажированность политической литературы. По сравнению с ней позиция автора абстрактна, и в этом смысле подобна интересу, который неизбежно будут проявлять к этим событиям и будущие поколения.

Наконец, эта книга не предлагается как результат десятилетий профессиональной научной работы. Автор не принадлежит никакой школе исторической науки и не может похвалиться никаким учителем. И хотя, как он полагает, предварительные работы к этой книге способствовали исследованию, нельзя отрицать, что научность была для него скорее ориентиром, а не самоочевидной основой этой работы.

Тройной недостаток можно восполнить или даже превратить в нечто положительное, если выдвинуть на первый план понимание. Понимание предмета означает постижение различий в его строении. Поэтому национал-социализм не изолируется от явлений, с которыми он сам всегда заявлял свое родство, а феномен фашизма – от периода, когда он был могуществен, а некоторое время даже преобладал. Это намерение выражено в заглавии книги. Вряд ли надо подчеркивать, что фашизм рассматривается «в его эпохе» не в том смысле, как гора в горном хребте – во всяком случае, до тех пор, пока современники все еще связывают со словом «фашизм» воспоминание о неслыханной экспансии и тотальном развале. Речь идет именно о том, чтобы изобразить – пользуясь весьма употребительным, хотя и неизящным словом – процесс «фашизации» эпохи. Однако и сами процессы должны быть не только рассказаны, а прежде всего поняты. Мы будем мало заниматься дипломатической предысторией войны, и еще меньше общеизвестными превратностями пятилетней борьбы. Мы не сообщаем подробностей о смерти Гитлера, но в трех разных главах, в разной связи, задаемся вопросом, что он, собственно, означал. Мы не собираемся, взяв читателя за руку, провести его твердым шагом через портретную галерею тридцати богатых событиями лет. Может быть, его приведет в замешательство частая перемена точек зрения, удивит различие суждений и затруднит разбросанность понятийных конструкций. Но именно такой метод должен сделать доступной ту связь – в конечном счете самую широкую связь – которой не может достигнуть простой рассказ. Во введении говорится о том, как построено наше исследование, и что понимается как его самый широкий контекст. Достаточно указать на эти пояснения. Но уже здесь следует отчетливо высказать основную предпосылку книги: эпоха, потребовавшая больше человеческих жертв, чем какая-либо другая, именно поэтому нуждается в полном напряжении мышления. Это напряжение не напрасно и в том случае, если его результаты оказываются сомнительными, и оно тем более нужно, чем чаще исследование ведется с различных точек зрения и в разных местах.

Но такому исследованию менее всего способствует беспредметное резонерство или абстрактное глубокомыслие. Утверждение, что фашизм «реакционен», не ложно, но слишком неопределенно в своей общности; утверждение, что он является следствием секуляризации, содержит значительное понимание, но и оно не постигает фашизма, так как его не различает. Поскольку главное в этой книге – мышление, и тем самым выбор, тем более возрастает ценность детали, если только это характерная и важная деталь. Некоторые подробности, например, касающиеся марксистского мышления молодого Муссолини, или значения для Гитлера Дитриха Эккарта, относятся к особенно трудоемким частям книги. И поскольку историческая связь всегда есть также связь событий, две самых объемистых главы, посвященных истории итальянского фашизма и национал-социализма, лишь немногим различаются от нетрудного для чтения исторического изложения.

Путь к детали и наглядному изображению событий дался автору труднее всего. Причины этого, относящиеся к чисто субъективным предпосылкам книги, здесь не рассматриваются. Необходимо лишь одно замечание, поскольку оно (конечно, не только оно) объясняет некоторую неравномерность указаний на вспомогательную литературу. Чем старше раздел, тем меньше число таких указаний. Автору казалось, что лучше не сглаживать эти следы истории возникновения книги; в противном случае аппарат комментариев стал бы слишком обширным.

По аналогичным причинам автор отказался от библиографии. По природе темы она привела бы к безграничному изобилию, но все равно глаз специалиста нашел бы в ней досадные пробелы. Впрочем, литература, приведенная в примечаниях, одинаково хорошо известна лишь очень немногим, так что она небесполезна и для специалиста. Для общей ориентации указаны легкодоступные библиографии. Все переводы (если в примечаниях не оговорено обратное) принадлежат автору. Они были проверены Аннедорой Нольте-Мортье, которой я также обязан составлением указателя.

Предметный указатель невелик по объему, поскольку книга основана на принципах концентрации и связности. Главным источником являются сочинения Морраса, Муссолини и Гитлера. Связь этих источников, в частностях и в целом, лучше всего уясняется из оглавления. Предметный указатель играет роль дополнения: в нем приводятся важнейшие предметы, рассматриваемые в разных главах (например, «милиция»), но прежде всего понятия, развиваемые в различных местах, исходя из определенных исторических ситуаций (например, «тоталитаризм»).

Авторский указатель содержит больше различных имен, чем автор сначала предполагал. Он видит в этом обстоятельстве побочный результат нелегко давшегося ему, но самостоятельного убеждения, что, даже при крайнем сжатии материала и постановке вопроса, конкретный период времени и его основные явления могут быть постигнуты лишь в тесной связи философского мышления и исторического наблюдения.

Примечания автора и указатели в онлайн-версии книги не приводятся. Их можно найти  в прилагаемом файле (вариант книги в djvu-формате)




Эпоха мировых войн и фашизм

Фашизм как характеристика эпохи

Азбучная истина, что любое историческое явление может быть понято лишь в связи со своей эпохой. Споры вызывает вопрос, какова эта эпоха и в каком отношении к ней стоит данное явление: оно может быть простым следствием эпохи, может быть для нее характерно и, наконец, может ее определять. На этот вопрос редко давали столь разные и противоположные ответы, как в случае фашизма.

Через два года после «похода на Рим» вышла немецкая работа, обещавшая рассмотреть «фашистский эпизод в Италии». Еще в течение нескольких лет бóльшая часть европейской политической интеллигенции считала фашизм преходящим явлением, и притом в стране, где дух времени никогда не мог найти себе места.

Сразу же после захвата власти Гитлером один выдающийся политик из немецких правых консерваторов высказал в своей газете мнение, что «единовластие одной партии по фашистскому образцу» вряд ли можно себе представить в совсем непохожих условиях Германии. Для него (и для многих других) фашизм был общеизвестной структурой, в принципе переносимой и в другие места, но в действительности связанной с особыми условиями малоразвитых стран, а потому эпизодической вне этих условий.

Но после мюнхенского триумфа Гитлера и Муссолини даже один из их самых решительных противников готов был в минуту слабости допустить, что фашизм может быть прав в своем самопонимании и может быть предназначен не только властвовать в нашу эпоху, но и заполнить целый исторический период.

Когда война завершилась поражением фашизма, вопрос все еще остался нерешенным. Даже в наши дни его можно ставить как научный вопрос, лишь отдавая себе отчет в том, что одна из самых известных и старейших трудностей науки сочетается в нем с одной из ее новейших и самых каверзных проблем.

В самом деле, под «эпохой» следует понимать наименьший связный отрезок мировой истории, выделенный «эпохальными» событиями и отличающийся от предыдущего и следующего отрезков времени не только поверхностными сочетаниями происшествий, но и глубинными явлениями жизни. Ничто не определяет эту историческую сущность столь отчетливо, как эта тесная связность бытия: без нее попытки понять эпоху безуспешны или сводятся к пустым абстракциям. Но если и можно считать историю расчлененной на отдельные эпохи, то они все же мало напоминают локализованные в пространстве, легко различимые по объективным критериям члены тела. Эпохи пребывают в неустанном потоке времени, в безмерном обилии событий. И хотя они определяют индивида, сами они кажутся полностью зависящими от его суждения. Невозможно измерить или рассчитать, чтó «поверхностно» и чтó «глубоко». Что с одной точки зрения представляется эпохальным явлением в определенном ряду исторических событий, с других точек зрения включается в массу обыденных явлений. Но и в пределах одной и той же области, под отмеченной границей эпохи беспрепятственно продолжается непрерывный поток бытия, и может наступить время, для которого он окажется важнее, чем столь ощутимая прежде граничная черта. Тогда различие эпох отступает перед единством исторического периода, или эры. Но дело здесь не только в слабости познающего субъекта перед беспредельностью наличного и происходящего. Из всего этого многообразия, внутри некоторой эпохи лишь то может действовать определяющим образом – и тем самым иметь эпохальное значение – что уже в известных пределах познано и признано. И в конечном счете само отношение к данной эпохе может приобрести черты, фундаментально присущие ей самой и неявно входящие в формирование ее отношений к прошлому и будущему. Таким образом, отношения человека и его эпохи представляют нескончаемую цепь взаимных воздействий; поэтому вопрос о периодизации – одна из старейших научных проблем, никогда не поддававшаяся окончательному решению.

Напротив, новейшая задача науки состоит в превращении данного, первоначально политического и полемического термина в историческое понятие. Лишь после того, как затихнет битва жизни, наступает час науки. В десятилетия, предшествовавшие окончанию Второй мировой войны, вряд ли найдется термин, столь часто употребляемый, страстно оспариваемый и различно определяемый, как слово «фашизм», причем каждое из его определений имело важнейшие последствия. Можно было любить или ненавидеть капитализм и коммунизм, либерализм и консерватизм, можно было считать, что им принадлежит будущее, или что они отмирают; но, в общем, все знали, чтó имеется в виду, знали своих друзей и врагов. Иначе обстояло дело с «фашизмом»: одни считали его реакционным явлением, другие – революционным; для одних это было совокупное обозначение всех противников их собственной партии, для других – небольшой фрагмент некоторой традиционной позиции. Путаницу создавало, прежде всего, такое крайнее расхождение в определении объема понятия, и, вследствие этого, научная разработка вопроса до сих пор едва началась.

В 1920 году слово «фашизм» было известно лишь немногим людям в Европе, и сам Муссолини поставил его в кавычки как неологизм. Но уже в 1923 году левые провели в Германии «антифашистский день», выступив при этом не только против победоносных чернорубашечников Муссолини, но еще более против немецких, венгерских и болгарских «фашистов». Существенной предпосылкой прихода к власти Гитлера было определенное толкование этого понятия – пресловутая характеристика социал-демократов как «социал-фашистов», принятая Коммунистической Партией Германии. Тем самым немецкие коммунисты повторили, в большем масштабе и в более грубой форме, фатальную ошибку итальянских коммунистов. Но примерно в то же время лидеры некоторых крайне правых групп намеревались созвать свой собственный «антифашистский конгресс». Нечто вроде компромисса между этими концепциями антифашизма – очень широкой и очень узкой – после крутого поворота Коминтерна привело к общепринятому понятию антифашизма, сделавшему возможной политику Народного фронта. Под этим знаменем в конечном счете сражалась против Гитлера и Муссолини великая мировая коалиция, возникшая, впрочем, вовсе не из такого совпадения взглядов. Еще и в наши дни понятие фашизма имеет прямое политическое значение. Вопрос, можно ли назвать фашистским режим генерала Франко, затрагивает государственные интересы, а война в Алжире примечательным образом возродила интерес к термину, о котором идет речь.

Итак, говорить о «фашизме в его эпохе» в действительности значит прибавлять к одной трудности другую. Но такое усложнение предмета неизбежно. В самом деле, не существует никакого общепринятого и содержательного определения эпохи. Даже если толковать «фашизм» как собственное имя, то есть как обозначение индивидуального явления, то нельзя обойти вопрос, почему это следствие итальянских событий, при всем его необозримом мировом значении, не имеет все же эпохального характера. В каждом случае вопрос о фашизме и вопрос об эпохе возникают вместе; задача состоит в установлении понятий и в наглядном изображении фактов.

Но в сюжетной последовательности событий есть также достоверная граница. В самом деле, если и был еще фашизм после 1945 года, если и сейчас он способен еще вызывать ожесточенные столкновения, то, во всяком случае, теперь ему никак нельзя отвести существенное место в картине эпохи – разве что значительно отступив от традиционного смысла самого понятия «фашизм». Таким образом, самая постановка вопроса не позволяет связать это понятие с нынешним ходом событий.

Границы представляют несомненное преимущество. В самом деле, интересующий нас исторический период, во многих отношениях столь несчастливый по сравнению с предшествующими, просто неизбежным образом делится на определенные эпохи. А из этого деления так же логично выводится фашизм.

Конечно, с вневременной точки зрения не имеет смысла называть время с 1914 по 1945 год эпохой мировых войн. Но с точки зрения современности 1 августа 1914 года и 8 мая 1945 года представляют столь решающие события, что никто никогда не отрицал их эпохальный характер. Споры вызывает (наряду с подразделением на меньшие отрезки) лишь контекст, в который должна быть включена данная эпоха, и момент времени, когда после катастрофической цезуры начала войны начали формироваться и сознавать себя новые констелляции. Важнейшие из этих концепций уже подсказывают ответ на возникший выше, хотя и едва намеченный вопрос, можно ли дополнить хронологический и формальный критерий эпохи более содержательным критерием. Достаточно будет привести здесь три самых известных:

1. Эпоха мировых войн входит в период революций и глубоких общественных перемен, самым очевидным началом которых надо считать французскую революцию.

2. Она прямо коренится в периоде империализма, когда развились все конфликты, достигшие высшего напряжения в возникновении войны.

3. Лишь в 1917 году Первая мировая война перестает быть простым конфликтом национальных государств; со вступлением в войну Америки и с большевистской революцией констелляция становится универсальной; вырисовывается общая ситуация гражданской войны и будущий раскол мира на два лагеря.

Каждое из этих описаний и истолкований приводит к определению политического феномена нового рода.

Ни одна из больших политических тенденций Европы не возникла из войны. Либерализм был выражением подъема буржуазии, консерватизм первоначально означал реакцию оказавшейся под угрозой аристократии, носителем социализма был порожденный индустриализацией пролетариат. Ни одна из этих тенденций не хотела мировой войны, ни одна не встретила ее безусловным одобрением. Сама война создала место для политического явления, поистине бывшего ее порождением, и по закону наследственности стремившегося, в свою очередь, ее порождать.

Социальная революция после 1789 года неудержимо распространилась на всю Европу, несмотря на все реакции и ряд политических поражений. Почти везде она привела буржуазию к участию в политической власти, сделав ее решающей общественной силой; но в то же время она создала ей нового противника – социалистический пролетариат. На практике только что освободившемуся классу пришлось повсюду вступить в союз со старым господствующим слоем против этой нарастающей опасности. Конечно, это была лишь прагматическая и временная связь, но в небольших группах еще до 1914 года она приняла принципиальный характер: это было невиданное до тех пор сочетание аристократических убеждений с плебейской действительностью. Вначале эти группы были малы и незаметны. Но лежавший в их основе принцип при определенных обстоятельствах мог приобрести значение для будущего, поскольку он соответствовал основной черте самой революции: из рядов освобожденного класса вырастали все новые вспомогательные войска контрреволюции, так что облик ее вместе с революцией все время менялся.

До 1914 года так называемый империализм казался везде компромиссом между банальным эгоизмом национальных государств и более утонченными потребностями либеральной и социалистической традиции. Ни Сесиль Родс, ни Теодор Рузвельт, ни Фридрих Науман не имели в виду ничего иного, как распространить на те или иные народы – ради их собственного блага и спасения – какую-нибудь «идею культуры». Но нетрудно было предвидеть, что подлинная природа этого империализма научит его откровенно заботиться о самом себе.

1917 год представляет, конечно, глубокий разрыв, с далеко идущими последствиями. Но столь же верно, что обе великих силы, явление которых ознаменовало этот разрыв, вскоре снова сосредоточились на своих внутренних проблемах. Когда в 1920 году американский народ высказался против Вильсона, он тем самым высказался за два десятилетия нового изоляционизма; и Ленин скоро утвердился в своем скептическом отношении к западной «рабочей аристократии». В действительности получилось так, что победа большевизма в России не помешала ему потерпеть поражение во всех социальных битвах Европы и даже, возможно, привела к этим поражениям. Уже с 1923 года, когда потерпели неудачу последние восстания в Германии, коммунистические партии действовали повсюду скорее в интересах своих противников, чем в своих собственных. Советский Союз снова стал неведомой страной на краю света, и Европа опять оказалась главной сценой мировых событий. Но можно ли предположить, что после этой ужасной схватки противники нисколько не изменились?

Война, революция, империализм, вторжение Советского Союза и Соединенных Штатов не были локально изолированными явлениями. Партия, возникшая из войны и боровшаяся против революции революционными средствами, радикализировала империализм и видела в Советском Союзе (а также, менее подчеркнуто, в «американизме») величайшую из опасностей; такая партия также не могла быть локально изолированным явлением, хотя местные условия вызвали в ней немало различий. Эта партия нашла бы себе место в послевоенной Европе, даже если бы Муссолини и Гитлер никогда не существовали. Для ее обозначения никто всерьез не предлагал иного термина, чем «фашизм». Недостаток его в том, что это одновременно собственное имя и понятие; преимущество же в том, что он не связан ни с каким конкретным содержанием и не претендует, как немецкое слово «национал-социализм», на неоправданное содержание. Научное исследование не обязано изобретать новые названия лишь по той причине, что общепринятое название удовлетворяет не всем справедливым требованиям.

Таким образом, уже самые очевидные подходы к периодизации позволяют выделить фашизм как некоторую новую реальность, вовсе неизвестную или едва наметившуюся до Первой мировой войны. Но тогда напрашивается мысль, что это и есть политическая тенденция, характеризующая рассматриваемую эпоху, когда Европа, после отступления обеих вторгшихся «сторонних сил», снова могла рассматриваться как центральное место в мире. И, как известно, из четырех главных держав этой Европы две стали фашистскими в первое же десятилетие, а в следующем десятилетии (как могло, по крайней мере, показаться) почти полностью фашистский континент вырвал обе сторонних державы из их изоляции и вызвал их на бой.

Историк, говорящий об «эпохе контрреформации», вряд ли выдвинет тезис, что она одерживала верх во всех частях известного тогда мира, не встречая никакого сопротивления. Точно так же, он не станет утверждать, что она содержала в себе нечто исторически новое и важное для будущего. Он не обязан даже считать ее «необходимой». Он попросту назовет некоторую эпоху по определяющим ее религиозным мотивам, связав свой термин с новейшей, самой характерной формой религиозных явлений в центральной области их развития. Точно так же, эпоху, где определяющую роль играют некоторые политические конфликты, можно назвать по новейшим формам этих явлений в центре их развития; а тогда эпоху мировых войн неизбежно приходится назвать эпохой фашизма.

Такой способ определения эпохи вовсе не нов и не должен вызывать удивления. Его применяли (явно или неявно) выдающиеся представители самых различных партийных направлений в разные времена.

Муссолини на вершине своей репутации и своей независимости, в 1930 – 1935 годах, часто говорил, что фашистские идеи – это идеи нашей эпохи, и что в ближайшие годы вся Европа станет фашистской. Он полагает, что повсюду обнаруживаются «фашистские ферменты политического и духовного обновления мира». При этом он определяет фашизм как «организованную, концентрированную, авторитарную демократию на национальной основе» и бесцеремонно причисляет к нему все на свете, требующее усиления государственной власти и вмешательства в экономическую жизнь.

Конечно, тезис Муссолини о предстоящей фашизации всего мира может показаться предвзятым и неточным. Но то, что пишет Томас Манн в момент высшего напряжения конфликта после Мюнхена, в статье Этот мир, с переменой знака читается совершенно аналогично. Он констатирует «полную победу» «массовых тенденций нашего времени, обозначаемых именем фашизма», и объясняет ее «психологической готовностью Европы к инфильтрации фашизма в политическом, моральном и интеллектуальном отношении». Несколько позже он называет фашизм «болезнью времени, которая везде у себя дома, и от которой не свободна ни одна страна». И даже после поражения Гитлера он говорит (в своем докладе о Ницше) о «фашистской эпохе Запада, в которой мы живем, и еще долго будем жить, несмотря на военную победу над фашизмом».

Это несколько напоминает тезис, выдвинутый Георгом Лукачем в его работе Разрушение разума. Он пытается представить философский иррационализм как предпосылку и подкладку национал-социализма, как «реакционный ответ на великие проблемы последних полутора столетий». В путь Германии «от Шеллинга до Гитлера» укладывается чуть ли не все заметное в немецкой философии после смерти Гегеля: Шопенгауэр и Ницше, Дильтей и Зиммель, Шелер и Хайдеггер, Ясперс и Макс Вебер. В противоположность многим утверждениям, особенно англосаксонских авторов, Лукач находит духовные основы национал-социализма не только в Германии: он рассматривает духовное и политическое развитие Германии лишь как наиболее выраженную форму международного процесса, происходящего в капиталистическом мире.

Конечно, точка зрения Лукача вызывает целый ряд возражений, но в ней, как и в других аналогичных тезисах, есть и несомненно верное наблюдение, что с конца 19-го века в Европе повсюду переменился духовный климат, и что эта перемена стимулировала (хотя никоим образом не породила) новое политическое направление, стремившееся выйти из традиционных форм мировой политики, и даже в принципе выступить против них. Даже без непосредственной связи с текущей политикой целый круг фашизирующих авторов воспринял и развил учение Ницше – единственное, ставящее в один ряд социализм, либерализм и традиционный консерватизм: по этому учению, все это – восстание рабов и оскудение жизни, в котором повинна иудео-христианская зависть.

Столь же убедительное доказательство эпохального характера фашизма – тот факт, что он произвел сильнейшее мыслимое влияние на своих противников. Это не следует понимать в том прямом смысле, что он просто привил им свои собственные черты. Во многих случаях речь идет о параллельных явлениях. Но и они имеют важное значение для наших выводов. Фашизм навязал своим противникам самые горькие откровения за много поколений: поскольку они допустили в связи с ним неверные оценки и непростительные ошибки.

Что представлял собой антифашизм при его первом появлении – чем была оппозиция на Авентине после убийства Маттеотти, если не союзом людей, не сумевших объединиться перед «походом на Рим», и потому потерпевших поражение? Что означал пропагандируемый коммунистами с 1935 года лозунг “единого антифашистского фронта”, если не убийственную критику своей собственной тактики в предыдущее десятилетие? Чем были дискуссии и статьи немецких эмигрантов на их высшем уровне, если не критическим самоанализом немецкого духа – самым беспощадным из всех? И как часто им приходилось сознаваться, что сама их враждебность фашизму нередко носила фашистские черты?

В сталинской России немецким эмигрантам _ пришлось воспринять не только отдельные признаки фашизма. Что осталось от духа Ленина и Розы Люксембург, когда почти все место заняли «милитаризм и национализм, культ героев и византийство», тогда как мировая революция и международное рабочее движение едва упоминались? Как можно было соединить безмерно дифференцированную оплату труда, реакционное семейное законодательство, возвращение к традиции Петра Великого с целями Октябрьской революции? Разве процессы против старых соратников Ленина не были началом самого жестокого на свете преследования коммунистов, и разве правительство не поощряло негласным образом антисемитизм? Изучение истории Советского Союза свидетельствует, впрочем, что начало этого процесса восходит к ленинским временам. Уже Ленин подавлял партийную критику, насаждал иерархическое подчинение вместо спонтанной активности местных организаций, применял полицию против недовольных рабочих. Был ли Сталин в самом деле узурпатор, или исполнитель завещания Ленина? Был ли сталинизм лишь жесткой оболочкой, стеснявшей первоначальное ядро партии, чтобы защитить его от нависшей угрозы, или это был переход к другому, принципиально противоположному и постоянному порядку? В наши дни наблюдается склонность избегать решительного ответа на эти вопросы, что позволяет сохранить существенное различие между сталинизмом и фашизмом. Но заслуживает размышления и внимания тезис Франца Боркенау: с 1929 года Россия «вошла в ряды тоталитарных, фашистских государств». Во всяком случае, можно с некоторой уверенностью полагать, что с момента столкновения Сталина и Бухарина вопрос об отношении к фашизму определял все аспекты советской политики в большей степени, чем какой-либо другой.

Даже Америка Рузвельта не избежала аналогичных упреков. Дороти Томпсон пыталась найти фашистские тенденции в New Deal; в 1934 году Рузвельта уже сравнивали с Муссолини; и даже в 1940 году многие американцы страстно выступали против «цезаризма» и «фюрерства» президента. Сам Рузвельт не отбрасывал эти упреки как неважные и прямо против них выступал; он никоим образом не отрицал, что в Америке, точно так же, как в Европе, действуют сильные эпохальные тенденции в пользу «ясно выраженного фюрерства». Впрочем, пример Рузвельта свидетельствует, как недопустимо выводить фашизм из отдельных «фашистских» черт. Нельзя сомневаться в том, что Рузвельт всей сущностью своих взглядов и своей личностью был враждебен фашизму (а не только Гитлеру и гитлеровской Германии). Конечно, должен быть какой-то «фашистский минимум», без которого существительное «фашизм» бессмысленно, и даже прилагательное «фашистский» вызывает сомнения. Но даже при осторожном рассмотрении пример Рузвельта, во всяком случае, доказывает, что хотя фашизм, вероятно, есть всего лишь взрывчатая смесь принципов, в отдельности часто необходимых, он никоим образом не был эпизодичен в своей эпохе, не был в ней изолированным инородным телом. Этот пример, наряду с другими соображениями и доводами, завершает обоснование нашего тезиса, что эпоха мировых войн – не что иное, как эпоха фашизма.

Тем более настоятельным представляется вопрос о сущности и формах проявления фашизма. Конечно, из него вовсе не вытекает представление об эпохе в целом. Никоим образом нельзя делать вывод, будто другие силы эпохи, поскольку они непонятны без их реакции на фашизм, попросту сводятся к этой реакции. Ничто не говорит против представления, что в глобальной системе взаимодействий целого исторического периода сам фашизм следует рассматривать прежде всего как реакцию. Поэтому в дальнейшем великие тенденции эпохи, в особенности марксизм и либерализм, будут всегда присутствовать, хотя эти эпохальные противники фашизма будут снова и снова показываться на сцене истории лишь в отдельные моменты. Между тем, фашизирующее мышление, в том виде, как оно стало составной частью самого фашизма, будет изображено подробно, хотя мы и выберем для этого лишь один выдающийся пример. Речь идет не о картине эпохи, а о понятии эпохи, насколько оно раскрывается в сущности фашизма. Конечно, высказанные выше соображения позволяют лишь обрисовать эту сущность, но недостаточны, чтобы ее постигнуть. Без подробностей и наглядных представлений она остается безжизненной схемой. И все же, предыдущие соображения дают возможность кратко ответить на некоторые предварительные вопросы, которые в противном случае потребовали бы бóльшего исследовательского аппарата.

Закономерность понятия фашизма иногда ставится под вопрос, ввиду крайнего разнообразия его проявлений. Но при ближайшем рассмотрении обнаруживаются столь же заметные различия между парламентскими системами и разновидностями либерализма. То обстоятельство, что переход от радикального консерватизма к фашизму еще легче, чем от левого либерализма к социализму, составляет характерную черту фашизма, но не довод против его существования. Целый ряд явлений вызывает сомнения, следует ли их отнести к фашизму; и все же неразумно отрицать единство феномена, столь глубоко заложенного как единое целое в основные черты эпохи и вызвавшего у людей этой эпохи столь страстные споры.

В действительности предложение ограничить применение термина «фашизм» партией Муссолини не имело успеха. Существует неоспоримая потребность в понятии, охватывающем те политические системы (и соответствующие стремления), которые в равной степени отличаются от парламентско-демократического и от коммунистического типа, но при этом не представляют собой попросту военные диктатуры или консервативные режимы. Заметим, что склонность коммунистов использовать это понятие как наступательное оружие против всех противников не помешала множеству авторов западного мира его применять, хотя большей частью неотчетливо и, так сказать, исподволь.

Но прежде всего сами фашистские движения имели явно выраженное ощущение своего родства и были связаны между собой взаимной поддержкой, влиянием и зависимостью. Известно, как Гитлер восхищался Муссолини, и это было не просто личное чувство. Он уважал в итальянце первого сокрушителя марксизма, и если бы Гитлер умер в 1930 году, то историки несомненно назвали бы человека, державшего в своем кабинете бюст дуче, последователем и подражателем Муссолини. У него были также тесные связи с Освальдом Мосли, и во время войны он с сожалением вспоминал о Кодреану, как о человеке, «предназначенном» руководить Румынией. Первый мотив сближения Муссолини с Германией после 1935 года был не политический, а идеологический: он был восхищен успехами популяционной политики Третьей Империи. Юлиус Гомбош (Gömbös) имел в первые послевоенные годы тесные связи с окружением Рема в Мюнхене; Кодреану в 1922 году, будучи в Берлине, радовался триумфу Муссолини, «как если бы это была победа моего отечества»; Освальд Мосли пережил в Риме свой давно уже подготовленный «путь в Дамаск»; Гитлер и Муссолини помогли Франко в борьбе за власть, и на фронтах фалангистской Испании отдавали свою жизнь не только солдаты итальянской милиции и немецкие добровольцы, но также друзья Кодреану и сотрудники Иона Мотца и Василе Марина. Нередко чувство симпатии брало верх над деловыми разногласиями: иначе Гитлер не нашел бы повсюду в Европе убежденных и фанатических коллаборационистов, от Квислинга до Муссерта, от Салаши до Дорио. При этом, наряду с еще довольно неопределенной общностью негативных тенденций, не следует упускать из виду целый ряд позитивных совпадений: «принцип фюрерства» и воля к «новому миру», любовь к насилию и пафос молодости, сознание собственной элитарности и эффективное воздействие на массы, пламенная революционность и уважение к традиции. Не случайно уже очень рано начались парадоксальные попытки создать фашистский интернационал. Хотя они не привели к цели (тоже, разумеется, не случайно), эта тенденция столь же сильно свидетельствует о родстве рассматриваемых систем, как преобладающее суждение сторонних наблюдателей.

Этот соnsensus auctorum et rerum * Согласие действующих лиц и деяний (лат.) устанавливает фактическое существование предмета, возможность которого выявляет исторический анализ, а мировое значение доказывает уже простой взгляд на его противников.

Конечно, все это еще не отвечает на вопрос, возможна ли уже научная объективность по отношению к этому предмету. Известно, какие мотивы она могла бы затронуть; нет надобности говорить здесь об очевидном. Но если фашизм должен быть изображен «в своей эпохе», в таком ограничении содержится также предположение, что фашизм характеризует только одну эпоху, и теперь, хотя он и не исчез во всех формах своего проявления, как явление мировой истории фашизм уже мертв. А о том, что мертво, наука может сказать свое слово, как бы ни были велики отдельные трудности. И, может быть, для исторической объективности наиболее благоприятен тот момент, когда испытанное в жизни перестало уже быть живым, и окончательное постижение этого факта позволяет пережитому обрести другую, только духовную и, конечно, призрачную жизнь. Но эта объективность не означает ни олимпийского безразличия, ни боязливого перечисления «хорошего» и «плохого». Это попытка постижения, то есть построения единой концепции, вместе со вскрытием различий. В основе его должна лежать воля и возможность «дать высказаться», в некотором широком смысле слова, самому объекту и всем его значительным противникам, придерживаясь в собственном суждении безусловного принципа – не принимать некритически точку зрения какой бы то ни было партии. В таком случае недостатки отдельного исследования объясняются личными слабостями автора, но не дают повода упрекнуть его в недостатке объективности; хотя, конечно, и научная объективность остается в человечески возможных конечных пределах.

Наконец, уже из названия этой книги видно, что главным предметом нашего исследования является не тоталитаризм как таковой. Если понимать тоталитаризм как противоположность не-тоталитарной, то есть либеральной формы правления, то он был уже в самом отдаленном прошлом, и в наши дни тоже представляет весьма распространенную форму политического бытия. Его нельзя ограничить определенной эпохой. Кроме того, эта форма имеет много разновидностей. Разновидность нельзя постигнуть, подведя ее под более общее понятие. В основе разновидностей лежат, разумеется, различия ситуаций, целей и субстратов (народов и классов). Именно они составляют содержание отдельного феномена, а вовсе не вездесущая форма. В действительности вопрос о тоталитаризме не приобрел бы столь выдающегося значения, как это произошло в последнее десятилетие, если бы в основе его не лежало убеждение, что существует специфически современная форма тоталитаризма, и что в рамках этой формы национал-социализм и большевизм по существу совпадают. Однако, если два феномена проявляют далеко идущее сходство, но выросли из разных ситуаций, на очень различных субстратах, и провозглашают очень непохожие цели, то либо это чисто формальное сходство, либо один из них следовал примеру другого. Возможно, что большевизм в его определенной стадии следует назвать фашистским, а фашизм в целом – большевистским: решение этого вопроса возможно лишь после того, как понятия фашизма и большевизма будут содержательно изучены во всей их своеобразной природе, а не заранее подведены под формальное понятие «тоталитаризма».

Впрочем, вопрос можно поставить также на более утонченном уровне, и тогда он сливается с самым трудным и недоступным аспектом проблемы объективности. Именно, если в качестве цели тоталитаризма объявляется самый тоталитаризм, то это понятие перестает быть формальным. Тогда его существенным содержанием оказывается борьба против свободы и достоинства индивидов, а все провозглашаемые цели (освобождение народа или класса, устранение разрушающих культуру влияний, достижение мирового уровня развития и т.д.) разоблачаются как простые предлоги. Тоталитаризму в таком понимании можно отказать в той «симпатии», которая, по учению классической немецкой историографии, является необходимой предпосылкой объективности, поскольку она позволяет наблюдателю распознать в наблюдаемом, во всей их полноте и тождественности, человеческие черты. В самом деле, противником оказывается здесь, собственно, не воля некоторых людей, а безжалостное принуждение направленной против человека системы. Но если не отказывать фашизму в искренности и действенности субъективных целей, составляющей одну из основ его своеобразия, то разве не обязаны мы вернуть ему эту симпатию? И при этом фашизм, именно как фашизм в своей самой крайней форме, совершил злодеяние, не имеющее себе равных в мировой истории – с ним нельзя сравнить даже террор Сталина против собственного народа и собственной партии, потому что оно было рационально до совершенства, и вместе с тем иррационально до излишества, причем жертвы рассматривались уже не как люди, а как демонические живые существа или как бесправные орудия. Но если даже юридическую ответственность за это злодеяние несет единственный человек, то оно все же издавна коренится в мощной и вполне международной тенденции мышления и восприятия. К нему привела не бесчеловечная система, от которой человек мог бы отмежеваться, а слишком человеческие заботы и страхи. Никакое ограничение темы, никакое стремление к научной объективности не может освободить нас от попытки ответить на этот самый тягостный вопрос нашего времени; но лишь терпение, способное выдержать долгое утомительное исследование, позволит нам достигнуть чего-то большего, чем гневное обвинение или обезличивающая апология.


Описание территории

Предыдущие соображения позволяют определить границы территории, где находится фашизм. Теперь мы должны описать эту территорию, придерживаясь важнейшего принципа: видеть рассматриваемый предмет во всей его полноте. Но, конечно, никакой предмет нельзя понять без его окружающей среды; а для фашизма это была вначале тесная связь с его консервативными союзниками. Поэтому нам придется тут же перейти проведенные выше границы, и притом во многих местах.

1919 год имел решающее значение для природы фашизма, как и для многих других процессов следующего десятилетия. Не случайно фигуры, наиболее значительные и важные для будущего фашизма, еще в эмбриональном виде возникли из послевоенного хаоса именно в этом первом послевоенном году. В самом деле, когда весной этого года Муссолини, только что основавший свои fasci de combattimento * Боевые союзы (итал.) , еще приводил им в пример Курта Эйснера, когда Бела Кун только что вошел в свое правительство, мы видим, как союз Рейхсвера с крестьянско-студенческим Добровольческим Корпусом уже сокрушает недолговечную мюнхенскую советскую республику. Это было самое случайное, самое безнадежное и самое идиллическое из судорожных революционных движений того времени. Оно было вызвано бессмысленным убийством премьер-министра Эйснера, уже уходившего в отставку; это был мятеж части пролетариата под руководством небольшой группы интеллигентов, главным образом евреев и анархистов. В городе, населенном в основном буржуазией, посреди католической аграрной страны такой мятеж не имел никаких перспектив; к тому же, революционеры, совершив необдуманный террористический акт, повредили своей репутации больше, чем своим врагам, поведение которых осталось, по существу, безнаказанным. Но, может быть, именно этим они и вызвали такую ненависть. И возникшее отсюда отождествление большевизма с еврейством, истолкование их как смертоносной болезни крепче всего укоренилось в голове незаметного пропагандиста Рейхсвера, каким был тогда Адольф Гитлер.

В Венгрии контрреволюция свергла режим Бела Куна, но не собственной силой; революции положило конец наступление румын. Она была не только восстанием против социальной традиции, но также актом национального отчаяния и орудием национального самоутверждения. Но и эту революцию в значительной степени возглавляли евреи; идеи молодых офицеров, вначале собравшихся в Сегеде, мало отличались от представлений их мюнхенских коллег. Уже в 1919 году Юлиус Гомбош (Gömbös) называл себя “национал-социалистом”; быстро выросшие в то время патриотические организации во многом напоминали “отечественные союзы” Баварии, и самые из них возглавлял Гомбош, как “верховный вождь”. В неблагоприятной атмосфере эры Бетлена он писал памфлеты о международном еврействе и основал новую “Партию Расовой Защиты”.

В 1919 году первые австрийские хеймверовцы имели больше успеха во внешнеполитической борьбе, но еще не превратились во внутриполитический фактор. Постепенно они теряли свой надпартийный характер, но лишь к 1927 году приняли направление, именуемое хеймверовским фашизмом и ставшее впоследствии одним из составляющих элементов “австрофашизма”.

Польша также находилась под внешней угрозой, и хотя она исходила от большевистской России и, в отличие от Баварии или Венгрии, действительно представляла смертельную опасность, она не сразу привела к развитию фашистских тенденций. “Почвенный” антисемитизм Народно-Демократической Партии и авторитаризм основавших государство легионеров еще не соединились, так что в течение нескольких лет мог еще держаться вполне свободный парламентский режим – до майского мятежа 1926 года, когда правителем стал Пилсудский.

В Италии важным этапом на пути молодого фашизма было предприятие Габриэле д’Аннунцио в Фиуме, в сентябре того же 1919 года. Именно в Фиуме, а не в Милане были развиты основные черты его стиля и его символики, здесь в социальной романтике поэта получил свою первую формулировку более поздний корпоративизм.

В 1919 году Мустафа Кемаль-паша начал на севере Анатолии свою борьбу за коренные области Турции – против собственного правительства и иностранных держав. И если его национально-оборонительная диктатура при исследовании фашизма может показаться чем-то не очень близким, то, во всяком случае, ее блестящий успех был многообещающим стимулом для всех противников Версальского мира.

К 1919 году восходят также первые ростки того, что потом превратилось в румынскую «Железную Гвардию»: это было основанное Кодреану объединение школьников, намеревавшихся, в случае вторжения Красной Армии, устроить партизанское сопротивление.

В 1919 году война и революция соприкоснулись в Европе теснее, чем когда-либо до этого или после, и этот год был исходным пунктом первых фашистских движений. Они развивались с разной скоростью, но их решающим этапом были 1922 и 1923 годы. В эти годы оба первых фашизма, уже отчетливо видимые в своей новизне, выступают на сцену истории и вызывают всемирный интерес; оба они будут больше всего приковывать внимание мира, причем один из них одерживает многозначительную победу, а другой терпит еще более многозначительное поражение. В конце октября 1922 года Муссолини направляет своих чернорубашечников на итальянскую столицу, и этот очень странный «Поход на Рим» приводит его к власти. А менее чем через год нетерпеливый Гитлер вынуждает до тех пор дружественное и союзное ему правительство против воли преградить ему путь своим мечом.

Заслуживает упоминания еще третье событие, хотя и происшедшее на окраине Европы. 9 июня 1923 года в Софии было насильственно свергнуто правительство крестьянского лидера Александра Стамбулийского, которого все его противники называли «аграрным коммунистом», и новое правительство Цанкова приступило к кровавому подавлению вспыхнувшего крестьянского восстания, а в особенности коммунистической партии. Уже 23 июня Исполнительный Комитет Коминтерна призвал рабочих всего мира протестовать против преступлений «победоносной болгарской фашистской клики». Таким образом, на этом историческом распутье 1922/1923 годов не только родились два важнейших для мира фашизма, под знаком своеобразно изменившегося с 1919 года боевого фронта, но впервые официально появилось и общее полемическое истолкование фашизма, столь важное для его дальнейшего развития.

С этого времени фашистские движения растут в Европе, как грибы после дождя. В большинстве случаев трудно судить, насколько их рождению способствовали независимые причины, и насколько – блестящий пример Муссолини. Достаточно перечислить все те группы, которые вовсе не пришли к власти, или пришли к власти не собственной силой. Больше внимания требуют режимы, а также страны, где можно констатировать более или менее равномерную тенденцию к фашизму.

В ряде случаев легче всего идентифицировать сектантские группы: изолированные в своих странах, они часто искали опору в безудержном восхищении Муссолини и Гитлером. Вероятно, было бы несправедливо причислить к этой категории рексистов Леона Дегреля, финское Движение Лаппо или фламандских национал-солидаристов; но Датская Национал-Социалистская Партия Фрица Клаузена, франсисты Марселя Бюкара, различные разновидности швейцарского фашизма и множество подобных явлений в большинстве стран Европы вряд ли представляли собой нечто большее, чем неуклюжие подражания.

Самостоятельные корни, а в течение краткого времени также и собственное значение имели французские группы; сверх того, они весьма оживляют картину фашизма своим разнообразием и своим духом (Бразиллак, Дрие ля Рошель) и, наконец, эти группы по распространенному мнению ближе всего подошли к захвату власти (в феврале 1934 года). Сюда относятся Связка (Faisceaux) Жоржа Валуа, Юные Патриоты (Jeunesses Patriotes) Пьера Тетенже, Огненные Кресты (Croix de Feu) полковника де ля Рока, Французская Народная Партия (Parti Populaire Français) Жака Дорио и, наконец, неосоциалистическая секта Марселя Деа. Собственное лицо имели также британские фашисты, первые организации которых сложились уже в 1923 году, а в 1926 году насчитывали, по некоторым утверждениям, не менее полумиллиона членов. Наибольшую известность приобрел основанный в 1933 году Британский Союз Фашистов (British Union of Fascists); лидером его был сэр Освальд Мосли, который был самым молодым министром в кабинете Рабочей Партии, и в котором многие видели будущего премьер-министра. Иностранное слово в названии этой партии не помешало ее бурному, хотя и кратковременному росту. Не следует упускать из виду эстонский Союз Борцов за Свободу – единственное из всех фашистских течений, сумевшее законным путем привлечь на свою сторону абсолютное большинство народа; однако, оно было поставлено на колени правительством, совершившим государственный переворот.

Некоторые из фашистских партий пришли к власти не столько собственной силой, сколько с иностранной помощью, вследствие случайного хода войны. Известный всему миру пример – это Квислинг с его Национальным Единением (Nasjonal Samling). По той же причине на его месте мог бы оказаться Муссерт с его Национал-Социалистским Движением (Nationaal Socialistische Beweging). Далее, с немецкой помощью пришли к власти Железная Гвардия в Румынии (частично и временно) и Скрещенные Стрелы Салаши в Венгрии. Муссолини сделал предводителя усташей Павелича главой хорватов (“poglavnik”). Не столь ясную картину представляет Словакия под властью Тисо. Режим Петена подвергся сильнейшей критике справа и образовался без внешнего влияния. Власть Дорио в Зигмаринене была лишь видимостью и фарсом.

Совсем иначе обстоит дело с режимами, важнейшей особенностью которых было самостоятельное развитие, даже если они и получали поддержку извне. Мы дадим здесь краткое описание таких режимов, расположив их в зависимости от того, насколько фашизм освободился в них от своей первоначальной связи с консервативными, и даже либеральными силами.

Вопрос об отношении к государству крайне правых, и тем самым проблема их организационной формы, самым наглядным образом проявились в Венгрии, где эта форма прошла через три типичных этапа. Политику выполнения и отказа эры Бетлена вполне можно сравнить с Веймарской республикой, правление Гомбоша – с первоначальным временем канцлерства Гитлера, когда консерваторы, казалось, укротили и “ограничили” своего барабанщика, а власть Салаши – с более поздним временем национал-социализма. Конечно, здесь противоречия были всегда мягче, как и должно было быть в стране, где в течение 18 лет знамена поднимались до половины мачт, и где единогласная воля к реваншу была столь же самоочевидной, как контрреволюционная ориентация. Недоставало того принципиального противоречия, которым провоцируется фашизм. Сверх того, и сам местоблюститель престола принадлежал к «людям из Сегеда”. Да и графа Бетлена нельзя было всерьез считать либералом, в демократическом смысле слова. Наконец, венгры поняли то, чего никогда не хотели признать национал-социалисты – что политика выполнения была неизбежным этапом на пути к реваншу. Левой оппозиции практически не было, так что переход от Бетлена к Гомбошу никоим образом нельзя сравнить с переворотом в Германии 30 января 1933 года. Все же Гомбош, человек из народа и верховный вождь Венгерской Ассоциации Национальной Обороны (MOVE), был совсем другим типом человека, чем либерально-авторитарный аристократ Бетлен, и в частности евреи не без страха встретили его правление. Но Хорти, в отличие от Гинденбурга, не умер, и, в отличие от Виктора Эммануила, не позволил отнять у себя власть. Более того, он основательно связал руки своему премьер-министру, так что Гомбошу пришлось даже более или менее отчетливо отречься от своего антисемитизма. Впрочем, в это время Венгрия стала сближаться с наметившейся «осью», и после победы на выборах 1935 года Гомбош начал обращаться с балконов к собравшимся толпам наподобие вождей из Рима и Берлина, с которыми он разделял общее духовное происхождение от 1919 года. Положение Хорти, по-видимому, было все еще достаточно прочно, чтобы он мог попросту уволить Гомбоша, но тот внезапно умер, так что проба сил не состоялась. Если бы мы попытались прямо сравнить венгерскую ситуацию с немецкой в первые месяцы 1933 года, то пришлось бы свести фашистский характер национал-социализма к таким факторам, как личная энергия Гитлера, дряхлость Гинденбурга и опрометчивость Папена и Гугенберга.

Невозможно предположить, что Хорти добровольно допустил бы к власти фашизм в его очевидной форме, представленной Скрещенными Стрелами Ференца Салаши. В Салаши все должно было его отталкивать, хотя и тот был бывший офицер: мистицизм, непоколебимо веривший в свое призвание спасти Венгрию, а через Венгрию – весь мир; стремление найти поддержку в бедных слоях населения и часто подчеркиваемый «пролетарский» характер движения; насильственность и безудержный характер пропаганды; а сверх того, еще и сама «венгерская» программа, выходившая далеко за пределы restitutio in integrum   * Восстановление целостности (лат.) старой Венгрии. Поэтому Салаши мог стать главой  правительства лишь в очень сомнительных обстоятельствах, а именно, вследствие резкой немецкой реакции на предложение перемирия, сделанное Хорти 15 октября 1944 года. Начал он, однако, с той стадии, на которой Муссолини уже подходил к концу: при оккупации врагом части страны, и при явных признаках окончательного поражения. Таким образом, облик его режима формировался исключительно в условиях железной необходимости, в отчаянной борьбе, где не могли сколько-нибудь проявиться его спонтанные или своеобразные черты.

«Моральная диктатура», учрежденная в Польше Пилсудским в 1926 году для устранения «извращений» парламентаризма и «оздоровления» (sanacja) страны, опиралась главным образом на армию. Ядро этой армии составляли его собственные легионеры, и если сам Пилсудский никогда не посягал на партийный плюрализм и довольно широкую свободу выражения мнений, то его преемники сделали некоторые энергичные шаги в направлении диктатуры солдатчины, с единой правящей партией. Но с режимом полковников боролись левые, и ее критиковали организации крайне правых.

Если видеть достаточный критерий фашизма уже в систематическом подавлении партий и свободы печати, то следовало бы признать фашистской и «королевскую диктатуру» Александра I в Югославии. Но здесь еще больше, чем в Венгрии и Польше, отсутствовал его гораздо более характерный признак – народное движение и, потенциально, единая партия.

Такой партии не было вначале и в Португалии Салазара, где она и до сих пор остается искусственной конструкцией. Потому что «Новое государство» (“Estado Novo”) по существу есть не что иное как военная диктатура, которой посчастливилось найти выдающегося штатского, укрепившего и преобразовавшего ее. И государственная партия Национальное Единство (União Nacional), и корпоративная система были всего лишь средствами этого укрепления и преобразования; они не имели ни самостоятельного происхождения, ни независимой воли.

Напротив, в Испании еще до военного мятежа Франко были воинствующие формирования крайне правых, характерным образом подобные своим левым конкурентам. Название первого из этих объединений достаточно выразительно: Союзы Национал-Синдикалистского Наступления (Juntas de Offensiva Nacional-Sindicalista, JONS). В феврале 1934 года оно объединилось с основанной Хосе Антонио Примо де Ривера Испанской Фалангой (Falange Española), и радикализм его программы (например, требования национализации банков и ликвидации латифундий) вызвал немалые опасения со стороны старых правых. Но начало войны пресекло возможности его самостоятельного развития: все лидеры движения погибли, и в апреле 1937 года Франко объединил его, не без сопротивления, с радикально-традиционалистскими союзами карлистских “Requetés” * Приблизительно: «требующие» (исп.) в новую государственную партию под его собственным руководством, назвав ее Испанская Фаланга Традиционалистов и Хунт Национал-Синдикалистского Наступления (Falange Española Tradicionalista y de las JONS)(39). В свои лучшие времена фаланга играла в Испании совсем иную роль, чем Национальное Единство в Португалии, но есть основания считать, что ее консервативные союзники – армия, церковь и крупные землевладельцы – всегда были сильнее ее, потому что стоявший во главе этой партии лидер был из их собственных рядов.

Австрийский «хеймверовский фашизм» сумел, действуя снизу, перевести государство на новую основу, но австрофашизм, в конечном счете устранивший парламентскую систему, все же не был тождествен с государством, и если Штаремберг был больше фашист, чем аристократ, то этого нельзя сказать о Дольфусе или фон Шушниге.

В действительности, из всех фашистских движений и направлений только итальянский фашизм и немецкий национал-социализм вышли из подлинных народных движений, добившихся победы более или менее самостоятельно и поставивших своих лидеров во главе государства. Лишь в этих странах возникли резкие столкновения с консервативными силами, дошедшие впоследствии до нескрываемой вражды и стремления уничтожить друг друга. Но такая точка зрения, сосредоточивающая внимание на отношении фашизма к традиционной системе руководства и морали, не может быть единственной основой для сравнения различных фашистских движений, тем более, что она не позволяет проводить резкие противопоставления. В самом деле, прежде чем Муссолини разрешили его «поход на Рим», ему пришлось превратиться из республиканца в монархиста, и даже на вершине своей власти он не мог и думать об устранении монархического строя. Пожалуй, еще более ощутимо было ограничение власти Гитлера, когда он должен был оставить значительную долю самостоятельности главной консервативной силе – армии, что характерным образом проявлялось в ряде случаев, вплоть до 20 июля. Национал-социализм был всесильной властью лишь в своей тенденции; именно эта тенденция и составляет общую особенность фашистских движений, а не объем ее осуществления, всегда зависевший от случайных условий.

Исторической науке присуще стремление свидетельствовать об индивидуальном; поэтому она подчеркивает необходимость описания. Она обостряет понимание того, что либерализм, парламентаризм, монархизм не суть постоянные величины, но в различных условиях могут иметь разные значения. Но все же история не отказывается от этих понятий. Поэтому и при исследования фашизма она должна опираться на возможно более широкую эмпирическую базу. Она в состоянии это сделать, тем более, что ей известны уже нечеткие образования этого рода. Так, социализм 19-го века охватывает множество явлений, причем школы Фурье и Сен-Симона не без причин враждовали между собой; и все же нельзя сомневаться в их фундаментальном родстве. Точно так же, как историческая наука должна протестовать против исключения из социализма всех не признающих понятия «фаланстера», она должна возражать против того, чтобы понятие фашизма по отдельным признакам непомерно сужалось.


Истолкования фашизма


Есть, однако, нечто, чего историческая наука не может сделать: она не может определить понятие фашизма по собственной воле. Она находит его уже сложившимся – сформированным его сторонниками и противниками. Если бы она захотела следовать лишь собственным тенденциям, то исследованию его мельчайших форм проявления не было бы конца. В самом деле, связи бесконечно сложны, и различия в конечном счете приводят к неуловимости individuum ineffabile * Невыразимо индивидуального (лат.). Полнота, (а не беспредельность) предмета дается лишь различающему и оценивающему взгляду. Но первоначальные истолкования политических явлений всегда образуются до научных, в конфликтах самой общественной жизни. В применении к определенному феномену они означают не описание, а концепцию. Но если даже наука не может вырабатывать эти концепции, а должна их предполагать, то она критически связывает их между собой и с описаниями, так что в принципе она способна выйти за пределы своих предпосылок.

Первым условием этого является возможно более полная и беспристрастная проверка концепций. Если научная постановка вопроса о фашизме становится возможной благодаря тому, что его предмет можно считать мертвым, то она значительно стимулируется, когда подтверждается, что число концепций не случайно и не может быть произвольно умножено, а задается определенной и замкнутой необходимостью.

Старейшая из этих концепций – социалистическая. Можно сказать, что она старше самого фашизма. Когда Муссолини в октябре 1914 года, после тяжкого внутреннего конфликта, перешел к интервенционизму, он несомненно хотел понимать его как социалистический интервенционизм в пользу наций, подвергшихся нападению. Однако его попытка повести партию по новому пути провалилась, и когда уже через три недели после ухода с поста директора Аванти! * Аванти! («Вперед!», итал.) Он создал себе новую газету, его прежние товарищи, в его прежней газете, снова и снова задавали безжалостный вопрос: “Chi paga?” * «Кто платит?» (итал.) На этот вопрос никогда не было, и до сих пор нет однозначного ответа, но он и до наших дней определяет основную линию социалистического истолкования. Несомненно, он был несправедлив по отношению к Муссолини, если понимать его в том смысле, что самый обоснованный из его политических поворотов был сделан ради денег; но сопоставляя отсутствие средств у Муссолини со стоимостью публицистической деятельности, он обнаруживал ту бесспорную истину, что Муссолини, во всяком случае, объективно был картой в чьей-то игре, и что это была прежде всего антисоциалистическая игра. Это истолкование подтвердилось для социалистов с полной очевидностью, когда их силовые позиции и союзы, еще за несколько месяцев до этого страшившие буржуазию, были уничтожены фашистами в течение 1921 и 1922 года при прямой поддержке аграриев, крупной буржуазии и даже государства. Основная черта всех социалистических истолкований фашизма состоит в том, что он рассматривается как вторичное явление, производимое при определенных и необходимых условиях одной из двух основных социальных реальностей (буржуазией или пролетариатом). Они движутся в этих рамках от грубо сколоченной агентурной теории до намного более дифференцированных соображений, пытающихся продумать возможности и границы подчинения исходных структур производным.

С точки зрения либерализма этот тезис не получает безусловного подтверждения даже в применении к Италии. Правда, до похода на Рим Corriere della Sera * «Вечерний курьер» (итал.) , под руководством Луиджи Альбертини, поддерживала не столько фашизм, как Муссолини, а затем очень скоро перешла к резкой оппозиции. Правда и то, что три самых уважаемых либеральных политика, бывшие председатели совета министров Джолитти, Орландо и Саландра, колебались вплоть до решительной и недвусмысленной даты 3 января 1925 года. Но столь важный орган, как Stampa * Печать (итал.), с самого начала решительно боролся с фашизмом, а его редактор Луиджи Сальваторелли ввел термин “антирисорджименто” * Антивозрождение (итал.) , который стал одной из самых действенных формул в конфликте с государственной партией. В нем уже виртуально содержится понятие “тоталитаризм”, которое приобрело каноническое значение, когда Фариначчи и Муссолини в 1925 году весьма настойчиво связали его с фашизмом. Самые выдающиеся итальянские писатели, в противоположность многим неитальянским авторам, всегда особо подчеркивали тоталитарный характер итальянского фашизма; Джузеппе Антонио Боргезе, прослеживая латинско-либеральную традицию, рассматривал Германию как образец умеренности и свободы, настолько, что даже в 1935 году усматривал в Германии бóльшие шансы на свободу и сопротивление.

Однако, понятие тоталитаризма получило свое принятое значение в работах немецких и американских авторов, на основе двойного опыта национал-социализма и большевизма. Значение это заключено между политическим и трансполитически-метафизическим пониманием. Первое противопоставляет тоталитарное государство либеральному конституционному государству, отмечая в нем ряд основных особенностей (например, наличие идеологически направленной единой партии), отменяющих гражданскую и духовную свободу.(43) Таким образом, основным свойством тоталитарного государства считается искусственно установленное и вынужденное единство, устраняющее предшествующее ему разнообразие либеральной эры и поэтому вынужденное, при некоторых условиях, бороться с ним террористическими средствами. В этом понимании тоталитарным считается также господство консервативной группы, насильственно подавляющей все другие партии и мнения.

Классическую формулировку второго понимания дал Петер граф Йорк фон Вартенбург перед “народным судом” * Volksgerichtshof (специльный политический суд в фашистской Германии) : “Важно здесь...тоталитарное притязание государства к гражданину, исключающее его религиозные и нравственные обязанности перед богом”. В этом истолковании тотальное политическое господство не было бы тоталитарным в собственном смысле, если бы оно не затрагивало самостоятельных дополитических и трансполитических отношений человека к другим индивидам и к богу. В своем дальнейшем развитии эта точка зрения склонна видеть следующие внутренние черты тотального притязания: терроризм, выступающий с крайней жестокостью против привычного и традиционного поведения; универсализм, стремящийся к мировому господству; извращенность, требующая именно того, что противно божественным законам или законам человечности.

Нетрудно видеть, как легко эта концепция связывается с христианскими и консервативными убеждениями, и насколько она выражает ослабление традиционных противоречий. И все же специфическое христианско-церковное отношение к фашизму составляет отдельную и своеобразную главу истории. В самом деле, в большинстве стран Европы церкви весьма значительно содействовали приходу фашизма, на что неизменно указывали их противники, и что трудно оспаривать. И все же было бы правильно говорить, что в раннем периоде позиция церквей была амбивалентна. Даже Кодреану, внутренне более тесно связанный с церковью, чем все другие основатели фашистских движений, взгляды которого шли далеко навстречу румынско-православной традиции, горько жаловался, что духовные лица, за редким исключением, были настроены против “Железной Гвардии”. В Италии и Германии также известны, уже в ранний период, многочисленные отрицательные высказывания и поступки духовных лиц. Но политика курии, при всем недоверии, оставалась благоприятной: Латеранские соглашения и конкордат с рейхом – общеизвестные примеры. Эти договоренности не помешали тому, что вскоре возникли резкие конфликты, главным образом по поводу воспитания юношества. В июне 1931 года появилась направленная против Муссолини энциклика “Non abbiamo bisogno” * «Нам нет нужды» (итал.) , в 1937 году гораздо более известное заявление против Гитлера “С горячей заботой” * “Mit brennender Sorge” . Обе они не достигли цели, но в Италии удалось все же сохранить добрососедские отношения. В действительности был бескомпромиссно серьезный христианский конфликт только с национал-социализмом, но он гораздо меньше отразился в теоретических трудах, чем в свидетельствах из камер смертников и концентрационных лагерей. Но когда он выражался также и в теории, в нем не было стремления к специфической характеризации национал-социализма. Он представляется лишь простым примером опасностей, связанных с секуляризацией, и прямо сопоставляется с прежними враждебными церкви направлениями. Мучительную трудность всегда составляет первоначальное одобрение церквей, также – и в особенности – в тех случаях, когда оно выражало симпатию к «всемирно-исторической защите от большевизма». В самом деле, центральным тезисом является как раз внутренняя близость национал-социализма большевизму.

Внутренняя близость явлений, кажущихся противоположными, занимает важное место в консервативной концепции, образование которой, разумеется, заняло больше всего времени. В самом деле, если уже в ранний период имеются свидетельства недоверия со стороны консерваторов, то без их сотрудничества переворот вообще был бы невозможен – ни в Италии, ни в Германии. Вероятно, особенно характерно то обстоятельство, что именно в Англии еще в конце двадцатых годов было такое множество дружественных фашизму консервативных сочинений. Чтобы вызвать поворот, понадобился очень долгий, очень горький и глубоко впечатляющий опыт. Самым характерным примером является, пожалуй, Герман Раушнинг, единственный национал-социалист высокого ранга, ставший решительным противником режима. Его книга Революция нигилизма(51) содержит конкретные и значительные взгляды на сущность нового явления, к которым нелегко было бы прийти социалисту или либералу. По содержанию она далеко превосходит те консервативные установки, для которых камнем преткновения являются плебейские черты в облике фашизма. Но обе версии сливаются, когда пытаются доказать историческими рассуждениями, что Гитлер довел до крайних логических последствий первоначальные идеи Руссо, изображая фашистскую революцию продолжением Французской Революции.

Из этого обзора отчетливо видно, что опыт фашизма и его враждебного соседства с большевизмом побудил традиционные формы политического мышления занять новые позиции и развить новые постановки вопросов. Важнейшие различия проявились, во-первых, в политическом и трансполитическом истолковании, а во-вторых, в противоположности результатов: фашизм либо выделяется в особую категорию, либо более или менее отождествляется с большевизмом. Социалистическая и политическо-либеральная концепции образуют при этом первую группу; трансполитическо-либеральная, христианская и важнейшая версия консервативной концепции образуют вторую. Дифференцирующий характер имеет демократическо-социалистическое истолкование, и одно только коммунистическое резко противопоставляет фашизм и большевизм (в свою очередь отождествляя фашизм с определенной стадией капитализма). Но уже политическо-либеральное истолкование имеет тенденцию к отождествлению фашизма с большевизмом, что составляет, по существу, главный тезис всех остальных концепций.

Эту картину существенно дополняет привлечение некоторых более новых взглядов, рассматривающих ее в целом с более узких точек зрения.

Прежде всего здесь надо назвать еврейскую точку зрения, основанную на самом ужасном опыте их всех. Вполне понятно, что этот опыт всем своим весом поддерживает различение национал-социализма от итальянского фашизма. Антисемитский характер почти всех других фашистских движений не может при этом, как правило, отвлечь взгляд от национал-социализма. Естественным следствием должно быть также различение национал-социализма от большевизма, что нередко и происходит. Но если сущность сталинизма усматривается в террористической воле к уничтожению, направленной против некоего всемирного заговора – в частности, троцкистского – то и здесь возможно отождествление, примыкающее к либерально-консервативной концепции.

Психоаналитический подход (который, конечно, не является чисто научным) однозначно поддерживает дифференцирующее истолкование. Он обращает внимание прежде всего на стиль и метод фашизма: на разнуздание первичных инстинктов, враждебность разуму, порабощение чувств парадами и зрелищами. Для психоанализа все это означает пробуждение архаических комплексов, более старых, чем национальность. Это столь же легко объясняет интернациональность фашизма, как и его противоположность намного более рациональному марксизму.

Социология (несомненно, не являющаяся просто специальной наукой, как и психоанализ) исходит из понятия классов, и потому противостоит господствующим отождествляющим взглядам. В самом деле, в основном верно, что фашизм и коммунизм вербуют сторонников из разных классовых слоев. Тем самым социология выражает точку зрения, которая играет исключительную роль в коммунистическом истолковании, что ее дискредитирует, но, конечно, не позволяет просто обойти.

Надо подчеркнуть со всей настойчивостью, что все эти концепции не просто выдуманы за письменным столом. Важнейшие из них – не что иное как выражение самого сурового, часто смертельно опасного опыта сотен тысяч людей. Поэтому наука ни в коем случае не может высокомерно исключить какую-нибудь из них, или некритически примкнуть к другой. Поскольку живой опыт доходит до потомства лишь на расстоянии, оно вынуждено восполнять этот недостаток, сопоставляя объяснительную силу этих точек зрения. И тогда разграничительные линии между ними выступают сами собой.


Возможные методы исследования

Таким образом, основной предварительный вопрос для нашего исследования – это вопрос о методе. Как можно соединить основательность описания с отчетливостью понятий, которая должна вытекать из внимательного учета всех концепций?

Первую возможность представляет история. Если существует История европейского коммунизма, то, может быть, должна быть написана и «история фашизма». Конечно, историографии всегда угрожает опасность: она часто принимает недостаточно обоснованную концепцию, а затем напрасно пытается восполнить этот зияющий пробел тщательностью изложения деталей. Но так не должно быть, и каждая значительная историография не сводится к изложению событий, критическому лишь по отношению к источникам, но предполагает также самокритику. Есть и другие трудности, исключающие такой метод по отношению к фашизму. Единство фашизма нельзя сравнить с единством коммунизма. Оно не строилось на центральном управлении или на признанном учении, а основывалось на аналогичных отношениях, чувствах симпатии и сходных тенденциях. Во всяком случае, возможно написать «историю фашистских движений». Но такая история должна была бы исходить из уже принятого понятия фашизма, или выработать его другим методом. Сверх того, поскольку фашизм, в качестве национализма, намного сильнее связан с условиями отдельных стран, чем коммунизм, эта история должна была бы настолько углубиться в эти условия, что в конечном счете превратилась бы в «историю Европы в эпоху фашизма». Но для такой истории время далеко еще не пришло, и лишь одна из ее необходимых составных частей имеется в наличии: это Storia d’Italia nel periodo fascista * История Италии в период фашизма (итал.) Сальваторелли и Мира.

Более обещающим и более соответствующим положению вещей является построение некоторой типологии. Хотя это, главным образом, мысленная конструкция, она оставляет неограниченное место для необходимой проверки эмпирического материала.

Между двумя полюсами, противоположными с определенной точки зрения (например, между авторитаризмом и тоталитаризмом, как формами осуществления господства) различные фашизмы занимают некоторые выделенные – типические – места.

Первый полюс составляет явление, еще очевидным образом не вполне отвечающее требованиям изучаемого понятия, и поэтому служащее исходной точкой, или точкой отталкивания; второй же представляет направление, достигаемое лишь некоторой крайней формой, или просто существующее как идеал. Таким образом, есть четыре типологических позиции: еще не фашистский нижний полюс, который при известных обстоятельствах можно назвать дофашистским; первая точка внутренней области, которую можно назвать раннефашистской, если это хронологически допустимо (при сокращенном рассмотрении можно считать ее полюсом, именно, внутренним полюсом); нормально-фашистская средняя точка; и, наконец, радикально-фашистский верхний полюс. Предположение, что не только по эту сторону фашизма, но и по ту сторону его есть некая реальность, которую он стремится достигнуть, может поддерживаться лишь в некотором вполне определенном и ограниченном смысле. Во всяком случае, все фашизмы можно было бы расположить в надлежащих местах предыдущего ряда. Типология здесь составляет основу топологии.


Следующая часть:

Фашизм в его эпохе. Часть 2

 
 

Комментарии 

# Благодарный   26.04.2015 01:59

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^