На главную / История и социология / Эрнст Нольте. Фашизм в его эпохе. Часть 3

Эрнст Нольте. Фашизм в его эпохе. Часть 3

| Печать |


Деспотия завоеваний и государство-спутник


Эта поездка произвела на Муссолини глубокое и неизгладимое впечатление. Он привык к проявлениям преданности – но для него было ново, что министр (Геббельс) во время всей его речи стоял с вытянутой в приветствии рукой; его всегда окружал народный восторг – но немецкая серьезность воодушевления растрогала его сильнее, чем подвижность его соотечественников; он нередко присутствовал при маневрах, но сила и точность упражнений самой могущественной в мире армии превзошла все, что он видел; он нередко встречался также с лестью, симпатией и дружбой со стороны иностранцев – но вполне искреннее уважение такого человека как Гитлер было для него новым и захватывающим переживанием. Этот стиль внешней политики соответствовал «темпераменту» Муссолини, как ничто испытанное им ранее, и он безрассудно возвысил заповедь личной этики до принципа отношений между двумя государствами, столь фундаментально различными в своих интересах: «Говорить ясно и открыто, и если мы друзья, то идти вместе до конца».

Нетрудно было предвидеть, чтó означало это решение. Это не был союз двух диктатур развития, желавших помогать и поддерживать друг друга. Поскольку популярной основой власти Гитлера были «народные» проблемы побежденной Германии, он очень рано и часто выражал свою волю к завоеванию жизненного пространства на востоке Европы, встречая при этом так мало принципиального сопротивления, что его систему можно было назвать (пользуясь термином его ранних речей) «тоталитарной пространственно-политической диктатурой завоевания». Что касается Италии, то она тоже имела некоторые территориальные притязания на своих границах. Не случайно проблема «Далмации» стала первым поводом итальянского разочарования после войны. Сверх того, националисты всегда имели в виду Тунис, Корсику и Албанию. Но все эти честолюбивые замыслы никогда не находили в итальянском народе решительной поддержки, да и сам Муссолини остался им гораздо более чужд, чем некоторые его последователи. Союз с Германией непреодолимо сталкивал его на этот пространственно-политический путь; и поскольку обе стороны новой политики встречали мало симпатии в народе и даже в партии, его система власти отныне должна была называться «тоталитарной пространственно-политической деспотией». Структура итальянского фашизма не содержала никакой возможности воспрепятствовать, или хотя бы контролировать столь необычайную перемену внешнеполитических целей. Ряд важнейших членов большого совета – не говоря уже о короле – были с самого начала враждебны политике дружбы с Германией, но перед fondatore dell Impero * Основателем империи (итал.) они значили еще меньше, чем последние сардинские парламентарии перед Джолитти. И если внешнеполитическим тенденциям Гитлера нельзя отказать в величии колоссального и неслыханного, то дневники графа Чано изображают удручающее зрелище мелочного и пустого вожделения к добыче, овладевшего теперь импульсивным умом Муссолини.

Но пространственно-политический элемент далеко не исчерпывает содержание политики Гитлера. В основе ее лежала легко узнаваемая лишь в своих поверхностных аспектах воля к радикальному исцелению “мировой болезни”, в которой Гитлер усматривал подлинную причину грозившей Германии опасности. Эту сторону своего мышления Гитлер всегда особенно тщательно скрывал – хотя и не мог скрыть до конца; она позволяет описать его систему, в его самом внутреннем ядре, как “тоталитарную деспотию исцеления”, где “исцеление” означает не что иное, как спасение германской, соответственно, арийской расы от болезнетворных и в конечном счете убийственных влияний. Поэтому власть Гитлера, в своих негативных воздействиях, неизбежно является “деспотией уничтожения”. Оказывается, что эта доктрина исцеления есть не что иное как мифологизирующее истолкование первичной эмоции: эта эмоция – страх. Остается спросить, какова основа этого страха: чей это страх – и перед кем.

В итальянском национализме, а также в Муссолини, тоже имеются по крайней мере следы этого страха, а у него самого даже зачатки антисемитизма и политической расовой доктрины. Но в целом “философия жизни” Муссолини – подлинное выражение политически молодой, однородной, никем не угрожаемой нации.

Впрочем, даже в этом впечатлительность Муссолини не противится более сильной воле и более страстной мысли. Лето 1938 года было началом фашистской расовой политики. Если даже нет особой причины хвалить “гуманность” Муссолини, можно сказать, что он пошел дальше Коррадини, но не дошел до Гитлера, поскольку он не мифологизировал изолированно взятый еврейский вопрос, стремясь только к политическому исключению и сепарации. В этом он сходился с Моррасом.

Во всяком случае, это не было простое подражание. Как это часто бывало у Муссолини, некоторый элемент, раньше связанный с другими и потому относительно скрытый, был приведен в действие лишь при определенных обстоятельствах. Уже молодой Муссолини не без симпатии воспроизводит высказывание Ницше о противоположности евреев и Рима, а после Мировой войны из под его пера не так уж редко выходили антисемитские выпады, большей частью в связи с полемикой против большевизма. В 1934 году его антигерманизм приобрел антисемитскую окраску, а перед его поездкой в Германию у него уже вышел конфликт с одним итальянским еврейским журналом..

Но высказывания против антисемитизма встречаются у него чаще и более подчеркнуты – не только в беседах с Эмилем Людвигом. У Муссолини были и некоторые личные причины для благодарности: как в его марксистский, так и в фашистский период еврейки сыграли в его жизни гораздо бóльшую роль, чем женщины вообще: это были Анжелика Балабанова и Маргерита Г. Сарфатти. Он очень высоко ценил Соннино и Луццатти. Основатель римского фашизма был еврей (Энрико Рокка), так же как теоретик корпоративизма (Джино Ариас); кроме того, уже в первые годы движения среди фашистов было множество евреев.

С другой стороны, не следует упускать из виду, что среди противников фашизма было много евреев: Тревес, Модильяни, Карло Росселли и другие. Из автономного развития итальянского фашизма можно поэтому сделать два вывода о проблеме взаимоотношений национал-фашизма и еврейства: 1. Еврейство и национал-фашизм не при всех обстоятельствах должны быть враждебны друг другу; 2. Несмотря на то, что при относительно небольшой общей численности (около 70000) евреи чрезвычайно сильно участвовали в духовной и политической жизни, в Италии не возник сколько-нибудь заслуживающий внимания антисемитизм.

В действительности исходным пунктом фашистской расовой политики была не ненависть к евреям, а боязнь “метизации” (“Mestizentum” * Расового смешения (от слова «метис») ) в Империи. Сразу же после завершения военной кампании были введены очень строгие постановления, согласно которым “без ясного, определенного, неизменного расового сознания империи не держаться”. В этой связи Муссолини хочет, чтобы было составлено еврейское законодательство, полагая, что после этого можно будет объявить “дурачками” всех, кто говорил об иностранных влияниях (среди которых были король и папа). Но это законодательство не скрывало, что его образцом были нюрнбергские законы, и вряд ли можно сказать, что оно было существенно мягче. То, что из экономической «дискриминации» (запрещение нанимать более 100 человек, владеть более 50 га земли, и т.п.) исключались семьи участников войны и ветеранов фашизма, легионеров из Фиуме и т.д., касалось фактов, которых не было в Германии; но даже сыновья павших в бою фашистов не вправе были жениться на итальянках и учиться в итальянских школах. Чтобы еще сильнее подчеркнуть самостоятельность и национальное достоинство, было прибавлено запрещение всем государственным служащим (в самом широком смысле) жениться на иностранках любой расы.

Из дневников Чано видно, насколько эти меры были непопулярны в Италии. Те же неоценимые документы изображают Муссолини, полностью утратившего то “senso del limite” * букв. – Ощущение предела (итал), в переносном смысле – чувство возможного) , которое он некогда себе приписывал, такого, каким он теперь был: хвастливым, циничным, несдержанным, принимающим самые важные решения под действием минутных побуждений. Впрочем, не нужны даже эти интимные документы. Процедуры и речи принимают все более однотипный и ритуальный характер, все более плоскими и незначительными становятся мысли. Человек, развивший в молодости хотя и чересчур симптоматическую, но своеобразную версию марксизма, один из первых признавший новые императивы рабочего движения, казавшийся в течение некоторого времени духовным вождем всех новейших и молодежных стремлений в Европе – этот человек повторяет теперь лишь несколько формул, которыми куда решительнее умеют пользоваться его новые друзья: о праве молодых, быстро размножающихся народов, об опасности большевизма, о вреде критики и о предпочтительности (политически) верующих крестьянских масс.

Из значительных тоталитарных личностей эпохи, Муссолини – не самый глубокомысленный, но, пожалуй, самый широко мыслящий, не самый важный, но самый человечный, не самый однозначный, но самый разнообразный. В некотором отношении он был и самым либеральным из них. Он больше всех их потерял из-за своей собственной системы. Гитлер и Ленин полностью остались тем, чем были, поскольку они с самого начала представляли лишь свои собственные, неизменные убеждения. Один Муссолини заключал обе системы в самом себе. Исследование влияния фашизма на духовную жизнь Италии во многом оказывается излишним, поскольку фашизм смог так основательно упростить своего дуче.

Однако, было бы рискованным считать началом “деспотизма” Муссолини его поездку в Германию. Если его поведение при аншлюссе Австрии вызвало в Италии значительное беспокойство, то во время ответного визита Гитлера в мае 1938 года даже опытные наблюдатели не могли заметить ничего омрачающего отношения дуче с народом. Казалось вызывающим, что он велел присвоить самому себе, а также королю, звание Primo maresciallo dell’Impero * Первого маршала империи (итал.) – процедура, неслыханная в истории конституций, – что он даже в протокольном отношении сделал почти равными fondatore dell’Impero * Основателя империи (итал.) и Re Imperatore * Короля и императора (итал.) , так что король, и без того бывший декоративной фигурой, мог воспринять это как вызов. Во время интервенции в Испании он казался главным распорядителем, а Гитлер – лишь его помощником. Дни Мюнхена стали вершиной всей жизни Муссолини. Его вмешательство сделало возможной эту конференцию, он был единственный участник, владевший всеми ее языками, и должно было казаться, что впервые в национальной истории Италия заняла ведущее место на большом европейском конгрессе. Когда он вернулся в Италию, его приветствовали с искренним чувством миллионы людей – некоторые даже на коленях – как спасителя мира и Европы.

И все же, этот блеск не был подлинным, и триумф не имел основания. Он, захотевший установить полное равноправие (Autonomie) отечества, разорвав тем самым мягкие связи средиземноморского партнерства с Англией и Францией, слишком скоро должен был ощутить, насколько более ограничивающему неравноправию (Heteronomie) он подвергает себя и своих соотечественников.

Вероятно, происшедший перелом яснее всего виден из двух анонимных газетных статей. 15 сентября 1938 года он защищает в «письме к Рэнсимену» требования Гитлера к Чехословакии, прибавляя к этому: «Если бы Гитлер заявил претензию аннексировать три с половиной миллиона чехов, Европа имела бы основания волноваться и возмущаться. Но Гитлер об этом не думает.

Он говорит это в тоне друга и посвященного в дело, и при этом, вероятно, вспоминает, как он некогда был борцом за дело самоопределения и принял живейшее участие в формировании чешских легионов в Италии.

Но через несколько месяцев Гитлер превращает семь миллионов чехов в варварский колониальный народ протектората, вовсе не спрашивая его совета. И Муссолини оправдывает в Giornale d’Italia * Джорнале д’Италиа (Итальянская Газета, итал.) самоуправство своего союзника и даже явно заявляет о своей солидарности. Муссолини не думает о том, что для более слабого опасно вступать в союз с более сильным вне всяких принципов (кроме, разве что, личной дружбы и коллективной жизненной силы). Никто не нашел в себе мужества и никто не был в конституционном положении, чтобы ему на это указать, и меньше всего его зять Чано. Чано позволил заключить в мае «Стальной пакт», статья III которого с крайней простотой предусматривает, что каждый из партнеров поддержит другого всеми военными силами, если тот окажется вовлеченным в войну. Здесь содержится, таким образом, безусловность, смеющаяся над всеми традициями дипломатии и яснее всего показывающая, что в таком случае об отношениях двух национальных государств можно говорить лишь в некотором условном смысле. В действительности два политических вероисповедания объединились здесь в высшем акте, содержащем их fede * Веру (итал.) – в войне. Но если Муссолини таким образом еще раз выразил – на самом высоком и судьбоносном уровне – то различие между Италией и фашизмом, из которого он исходил в 1922 году, то национал-фашизм, слишком тесно связанный со своим исходным пунктом – нацией – не способен был достигнуть безусловной солидарности подлинных и универсальных союзных обязательств. Если Муссолини не раз позволял себе руководствоваться в словах и поступках слепой ревностью, то Гитлер был очень далек от того, чтобы предоставить своему союзнику даже право обсуждения перед началом войны.

Национал-фашизм не мог ни построить благоразумную коалицию наций, ни породить безусловную солидарность высшего мировоззрения. В этом заключалось уязвимое место его войны, что не только привело вскоре к гибели слабейшего партнера, но и не доставило сильнейшему никакого серьезного преимущества сверх его собственной силы.

Ход событий общеизвестен: первоначальное “non-belligeranza”  * «Неучастие в войне» (итал.), нейтралитет Италии, которое принесло престижу Муссолини и его вере в себя никогда не залеченную рану; опрометчивое нападение на Францию, принесшее мало чести и окончательно преградившее обратный путь к союзникам; поход против Греции, возникший как ревнивая реакция на немецкий образ действий в Румынии и оказавшийся одной из самых тяжких неудач войны; война в Северной Африке с переменным успехом, где итальянские танковые дивизии оказались на дне моря или под немецким командованием; участие в нашествии на Советский Союз, окончательно разрушившее доверие итальянского народа к Муссолини, потому что он еще меньше понимал это, чем всю войну в целом; наконец, высадка союзников в Сицилии 10 июля 1943 года, почти не встретившая сопротивления и нанесшая режиму смертельный удар.

В этой связи лишь одно событие заслуживает особого внимания. Речь идет об оккупации Югославии в апреле 1941 года, в которой итальянские войска, освободившиеся наконец из албанского плацдарма, играли лишь второстепенную роль. Но если для Германии Югославия была просто второстепенным театром военных действий, то для Италии, как сразу обнаружилось, она означала нечто совсем другое. К удивлению непосвященных оказалось, что в течение 12 лет Муссолини держал наготове отряды хорватских сепаратистов, в том числе группу Анте Павелича, и теперь направил их в побежденную страну, чтобы ее расколоть. Но Муссолини заставил едва возникшее хорватское государство выпить горькую чашу, превратившую его с самого начала в партийное государство усташей: он не только аннексировал большие части Далмации, но даже присоединил к Италии область Любляны. Таким образом Муссолини разрешил к концу своей жизни еще и “адриатическую проблему” (хотя и без особых собственных усилий), и притом самым радикальным образом: он уничтожил неудобного соседа, превратив его земли из областей другого государства в “марки” и государства-спутники. Уже после Первой мировой войны мысли Муссолини принимали иногда подобное направление, но д’Аннунцио и националисты гораздо чаще и решительнее использовали адриатическую военную трубу. После похода на Рим Муссолини проводил в отношении Югославии политику примирения. Но тенденция к возвращению бывших венецианских областей продолжала жить внутри фашизма; решительно усилив ее проявления, Муссолини придал своему фашизму недостававший ему до этого фундаментальный характер национал-фашизма, который, как мы уже видели, отличается от национализма также и тем, что он требует уничтожения соседнего государства, самое существование которого кажется ему угрозой собственной позиции силы и историческим остаткам некогда доминировавших в его области позиций. Чем была для Морраса Германия, тем была для Гитлера Россия, а теперь для Муссолини Югославия. Но и он испил смертельный яд от этого намерения, больше всех направленного против истории. Новые провинции означали непрерывное пролитие итальянской крови и потерю итальянского престижа; здесь же были заложены основы того единственного государства, которое после войны отняло у Италии некоторые из ее прекраснейших городов и самых цветущих областей.

Корень трагедии лежал в самой сущности национал-фашизма, не позволявшей ему иметь ни союзников , ни товарищей, а всего лишь видимость того и другого. Но эта трагедия находит свое сильнейшее выражение и завершение не в событиях, а в ощущениях и мыслях Муссолини. В самом деле, нельзя заранее исключить гипотезу, что быстрая победа Германии, означала бы также триумф “оси”. Но Муссолини был бы в любом случае побежден.

То обстоятельство, что в новой и беспримерной ситуации Муссолини опять руководствуется своими старыми мыслями, без непосредственного рассмотрения создавшихся условий, не свидетельствуют о гибкости его ума и его способности к переменам. Обоснование нового вступления в войну, которое он дает себе и другим, в точности то же, что в 1914 году: Италия не может не участвовать в столь огромном событии. Муссолини не думал о том, что совершенно изменившиеся исторические ситуации могут неизбежно приводить к совершенно иным заключениям, что теперь отсутствовали конкретные предпосылки его прежних соображений. И при этом он, в отличие от 1914 года, уже очень рано пустился в мелочные расчеты; даже недостойные, подобающие лишь сателлиту выражения, которые ему приходилось употреблять уже в 1940 году, не заставили его почувствовать разницу между началом эпохи и ее концом.

Если его первая мотивировка заимствуется в неизменном виде из его философии жизни, то вторая – не что иное , как бездумно примененная формула из его революционного прошлого: “Никогда еще не случалось, чтобы консервативный дух восторжествовал над революцией, это не случится и теперь”. Но его мышление до 1914 года, и даже до 1935 года никоим образом не вело к предположению, что Берлин и Токио представляют идеи будущего по отношению к Москве и Вашингтону.

Легкомысленно начатая война, сверх того, еще плохо ведется. Муссолини все же яснее понимает это, чем те из его людей, которые сваливают все бедствия на “предательство”, потому что в конце концов предательство тоже нечто говорит о том, кого предали. В декабре 1940 года он сказал Чано, что итальянцы 1914 года были лучше, и что это не делает чести режиму. И в самом деле: стоило ли отнимать у старейшего культурного народа Европы его легкость и неповторимость, достоинство и разнообразие, слабость и красочность его жизни, если после двадцати лет тоталитарного in- quadramento * Букв. «зачисления в кадры» (итал.), военизации у него нельзя вызвать даже те воинские доблести, которые в нем выработал столь часто подвергавшийся критике довоенный режим?

Муссолини хулит свой режим как раз за то, что его было “слишком мало”. Поэтому в военные годы, чем больше масса народа отстраняется от фашизма, тем отчаяннее пытаются усилить идеологическое индоктринирование, еще более укрепить влияние партии и создать армию борцов за веру. Бывший релятивист и еретик дает высокому партийному функционеру (Карло Равазио) отчетливый приказ “заботиться об ортодоксальности партии, и спаситель Европы, враг большевизма решительнее, чем когда-либо, выставляет в качестве образца коммунистическую fede * Веру (итал.) , признавая тем самым, что он проиграл свою вечную дуэль с Лениным: в России, – говорит он, – половина солдат все же дерется, потому что они настроены коммунистически, и дерутся они против фашизма. Верность своей вере у них сильнее любви к отечеству. Иначе нельзя объяснить поведение и сопротивление русских.

Чувствовал ли Муссолини свое поражение – свое поражение против всех, против Гитлера и Ленина, против Рузвельта и Турати? Хотел ли он выйти из игры, осторожно сваливая ответственность на других? Во всяком случае, его поведение перед 25 июля не исключает такого предположения. Казалось, он не замечал тайных переговоров короля с фашистскими и дофашистскими политиками, не замечал даже озлобления в высших кругах иерархии. Никто не мог его принудить созвать большой совет: он сам на это согласился. Он знал подготовленную Гранди резолюцию * В подлиннике Tagesbefehl, что в военном языке означает « приказ по части, предназначенный для командного состава» (Wahrig, Deutsches Wörterbuch) , и по уставу мог отказаться включить ее в порядок дня. Для него не составило бы трудности приказать арестовать после заседания весь большой совет. Ничего этого он не сделал.

Но с другой стороны, нет достаточных оснований полагать, что он действовал с сознательным намерением окончить свою политическую игру. Кажется, что он действовал в одной из глубоких абулических * Абулия – психическое расстройство, вызывающее ослабление или паралич воли депрессий, нередко случавшихся с этим человеком действия. И если в десятичасовой страстной дискуссии, к которой Муссолини лишь удивленно и вяло прислушивался, выразилось немало гнева и обиды людей, создавших для фашизма армию скуадри и водивших эти отряды, – людей, которых Муссолини двадцать лет третировал как лакеев – то резолюция все же не требовала смещения Муссолини, на что большой совет и не имел полномочий: она требовала лишь восстановления нормальной (то есть фашистской) конституционной жизни и передачи узурпированного Муссолини верховного военного командования королю. Муссолини проявил плохое понимание людей, слепо положившись на благосклонность короля, которого он нередко тяжко оскорблял. После его ареста внушительное здание фашизма распалось, как карточный домик, даже элитарные подразделения фашистской милиции не шевельнули пальцем, и давно уже изолированная партия исчезла из жизни нации, как будто ее никогда не было. Пропасть не разверзлась; казалось, жизнь продолжалась без перерыва – впрочем, в том числе, по приказу Бадольо, продолжалась война.

Муссолини же апатично позволяет перевозить себя из одного места в другое, и мысли его заняты только смертью и мертвыми; он надписывает на фотографии, протянутой ему одной почитательницей: “Mussolini defunto” * «Покойный Муссолини» (итал.) .

 


Страница 14 из 21 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^