На главную / Биографии и мемуары / Святослав Дмитриевич Карпов «Современник 20 века»

Святослав Дмитриевич Карпов «Современник 20 века»

| Печать |


С. Д. Карпов, 1935

С. Д. Карпов, 1935

«Я очень часто вспоминаю моё прошлое, то мне одно приходит в голову, то другое, – я, собственно, живу прошлым, потому что будущего нет. Я с удовольствием смотрю альбомы – в этом отношении я отличаюсь от моей двоюродной сестры Галины. Я говорил ей в своё время: «У тебя так много старых фотографий – это же так интересно». «Ты знаешь, – говорит она, – я не могу их смотреть, я открываю и начинаю плакать». А я считаю, что прошлое было совсем не такое плохое. Всё это мне близко, любой момент мне приятен, всё было по-моему у нас хорошо, особенно когда мы поженились с Зоечкой, когда дочь была маленькая. Воспоминания о жизни, о семье как яблоко с пятнами, но вкусное, – если вырезать эти пятна, то можно яблоко съесть.»

С. Д. Карпов


В книге С. Д. Карпова «Современник  XX  века»  описаны довоенное детство и юность автора, фронт и немецкий плен. Нет, читатель, это совсем не то, что вы подумали – это не беспомощное и бездарное бормотание старого дедушки, интересное только его внучатам.  За перо взялся прекрасный рассказчик и отличный человек, который, пройдя через все испытания, обязательные для 20 века, смог сохранить чувство юмора и доброжелательность.

«Современник  XX  века»  заслуживает внимания судьбой автора, занимательностью изложения и необычным углом зрения, под которым автор рассматривает жизнь русского (советского) общества в период между войной и революцией. Воспоминания С. Д. Карпова необычны тем, что их написал человек, который никогда не был обманут советской пропагандой.  Таких воспоминаний практически нет – не потому, что таких людей не было, а потому, что они, как правило, не оставляли записей. Благодаря этой книге мы узнаём, как складывалась жизнь человека, большевистской идеологии чуждого, который воспринимал абсурд и трагизм тогдашней жизни трезво и отстранённо.

Сильное впечатление оставляет неприкрашенный рассказ о войне, далёкий от примелькавшихся за долгие послевоенные годы штампованных описаний героизма и фронтового братства: скороспелая подготовка офицеров в военном училище, изнанка трагической Харьковской военной операции 42 г, закончившейся окружением и почти тотальным истреблением шестой армии, и хождение по мукам, уготованное немцами советским пленным.

Но это книга не только о войне, она также и о двух предвоенных десятилетиях. Из малоизвестных подробностей ленинградского довоенного быта, описаний Ледового похода, Кронштадского мятежа, наводнения 24 года, тотальной высылки ленинградской интеллигенции в 1935 г,  складывается правдивая картина тогдашней жизни. Обитатели старинного петербургского района – Васильевского острова – описаны с такой теплотой и любовью, что с ними успеваешь сродниться, и тем больнее читать потом об их страшном конце.

Глубокое обаяние книге придаёт личность автора, подкупающая искренностью, порядочностью, мужеством и добротой. Один из читателей сравнил автора с капитаном Тушиным, но более точным будет сравнение с Петром Гринёвым – в начале войны автору было больше лет, но ненамного. Удивительно и достойно восхищения его быстрое превращение из милого домашнего мальчика во взрослого, зрелого человека, который сумел выстоять в аду войны не только физически, но и морально. И звучит эта история так же, как звучал бы рассказ Петра Гринёва или капитана Тушина – просто, безыскусно, безо всякой аффектации и пафоса. Автор не раздаёт ярлыки, не сводит счёты, не жаждет мести, он повествует о страшных событиях благородно и спокойно. Наделённый даром доброты и душевного тепла, автор рисует портреты современников, находя в каждом, плохом или хорошем, человеческое достоинство.

Благодаря тому, что события жизни пропущены сквозь призму незаурядной личности автора, книга приобретает дополнительное измерение, превращается в повествование о превратностях человеческой судьбы, о мужестве обыкновенного человека, о правильном жизненном выборе.

Ни один из читателей, раскрывших книгу, в этом не раскается.


РИО «СПб ГИПТ», 199004, Санкт-Петербург, В. О., 5-я линия, д.28.

Подписано в печать 15.01.2007

ISBN 978-5-89319-107-3

УДК 882.94

ББК 84.Р7

Copyright (USA) # TX6-922-737, Nov 30, 2007







Предисловие 

Отец был прекрасным рассказчиком, и ему было что рассказать. Родился он за год до революции в семье офицера Балтийского флота, рос в довоенном Петербурге, был свидетелем большого наводнения, которое случается в нашем городе раз в сто лет. Был выслан вместе с семьёй в 35 году. Во время войны участвовал в боях под Харьковом, попал в плен и провёл несколько лет в немецких лагерях. После войны закончил институт и был практически сослан в Курганскую область. Смерть Сталина позволила ему вернуться в горячо любимый Петербург. После этого проработал 30 лет в проектном институте, конструируя оборудование для советских нефтеперабатывающих заводов.

Такова жизнь моего отца в коротком и скучном пересказе, совсем не похожем на его яркий и образный стиль. У отца был острый язык; он умел и любил высмеивать людей и ситуации, что придавало остроту и занимательность его рассказам. Самое удивительное, что даже те люди, над которыми он подшучивал, его очень любили. От отца шло удивительное душевное тепло; даже о негодяях он рассказывал спокойно, без ненависти и злобы, как бы приподымаясь над обыденными человеческими слабостями. Отец был добр и к людям, и к судьбе. В нём не было затаённой обиды на жизнь. Он был великодушен в самом лучшем смысле этого слова. Его жизнь, в которой сошлись ссылки, фронт и лагерь, была не совсем обычной даже для современников отца. И всё-таки главным в его рассказах были не события, сами по себе необычные, а  проступавшая в них умная и благородная душа. О трагических испытаниях он рассказывал с юмором человека, которого жизнь не сломала.

Все говорили о том, что отцу следует записать свои воспоминания, но эта книга появилась на свет почти случайно. В очень трудную для нас обоих минуту мне захотелось отвлечь отца, и я предложила ему рассказать мне свою жизнь по порядку. Чем больше я слушала, тем больше понимала, что его рассказ интересен не только мне и папиным друзьям, но и многим другим людям. Книгу, родившуюся из магнитофонной записи его долгого многодневного рассказа, можно читать и как исторический документ, наполненный малоизвестными подробностями о людях того времени и о войне, и как повесть о странствиях и силе человеческого духа.

Когда я записывала воспоминания отца, и когда и его жизнь, и жизнь его близких впервые предстали передо мной не в отрывочных рассказах, а в целостности, у меня болела душа за всех этих замечательных людей, и вместе с тем я испытывала радость от того, что я могу вновь к ним прикоснуться, хотя бы через отцовскую память. Мой отец – современник 20 века, и читая его книгу, мы тоже становимся современниками и свидетелями того времени, и через связь с прошлым наша собственная жизнь раздвигается за границы её физического существования.

Меня могут спросить – а зачем нам ещё вот этот исторический документ? Помним, помним, как во время перестройки потекли, – сначала слабым ручейком, а потом могучей рекой, – воспоминания очевидцев странной и страшной российской эпохи первой половины ХХ века. Все мы жадно читали эти мемуары, в которых наконец-то вырвалась наружу правда о реальной тогдашней жизни. Со временем наступило пресыщение, желание поставить точку, затворить дверь в не особенно приглядное прошлое, и жить проблемами сегодняшнего дня. Не пора ли  положить все эти воспоминания очевидцев на полку архива, для будущих историков? Может ли эта книга дополнить хорошо известную картину невозвратно ушедшей в прошлое эпохи чем-то существенным? И даже если так, то кому сейчас, кроме историков, может она быть интересной?

Думаю, многим – и прежде всего необычной точкой зрения. Обращали ли вы внимание на то, что не все голоса были слышны в хоре мемуаристов, что практически не было воспоминаний, написанных выходцами из дворянства? Причин несколько. Главная в том, что рассказывать-то было ообенно некому: это сословие истребляли наиболее безжалостно, и уцелели очень немногие. Вторая причина в том, что оставшиеся молчали, и не только потому,  что боялись напомнить о себе. Молчали потому, что знали, что их рассказ встретит полное непонимание. С дворянским происхождением было связано постыдное клеймо. До сих пор, даже после опубликования массы документов и свидетельств об истинном размахе тридцатилетней кровавой расправы со всеми подряд, в русском народе живёт глухое недоверие к дворянскому и духовному сословию, и ощущение, что вот этим-то досталось за дело, что было за что их сажать и истреблять. Масса людей до сих пор простодушно уверена, что русские дворяне были душегубами и кровопийцами, которые вылезли наверх с помощью махинаций и фаворитизма. Забывают о том, откуда на самом деле пошло дворянство, и сколь многим ему обязана Россия. Забывают, что дворянство давали за особые заслуги, что его получали наиболее способные люди своей эпохи; что на одного фаворита приходились сотни людей, заслуживших дворянство своей кровью, в русских войсках. Забывают и то, что старая русская интеллигенция, столь чтимая и у нас, и за рубежом, по крайней мере наполовину вышла из дворянского и духовного сословия, и именно дворянству обязана чувством собственного достоинства и широким взглядом на вещи.

Большинство опубликованных воспоминаний написаны репрессированными партийными работниками, или их женами и детьми, и отражает их личный опыт, далеко не тождественный общему опыту России. Коммунисты, когда их сажали, или прозревали, или продолжали считать, что всё правильно, и щепки летят в нужную сторону.  А каков был взгляд на жизнь у людей, которым прозревать было не нужно? Людей, для которых репрессии начались не в 37 году? Людей, которые были чужды большевистской идеологии, да и вообще всякой идеологии, если не считать той идеи, которую сформулировал мой дед в начале войны: «Мы идём сражаться не за большевиков, а за Россию»? Хорошая, патриотическая идея. Наивная; для большинства даже не осуществлённая, оборванная лагерем и ссылкой.

Война и блокада извели остатки петербургской интеллигенции, которые не успело догрызть ГПУ. Если найдётся сейчас читатель, который хотел бы услышать их тихий, почти неразличимый голос, эта книга для него. Он увидит, как прекрасны были люди, которых извели на глину для замеса нового человека. Как они были добры, как верны в дружбе, как они были жизнерадостны, как умели радоваться каждому дню. Как они уходили один за другим, спокойно, просто и с достоинством, не ропща, без иллюзий, без самообмана, и какая после них осталась пустота.

А ещё в этой книге есть и наводнение, и толстый синий лед на Неве, и и обыденная жизнь «островитян»: жителей Васильевского острова, своеобразного района Петербурга, соединяющего в себе черты центра и окраины. В этой книге вы найдёте и одно из самых необычных описаний войны, сильно отличающееся от традиционного. Но как бы мне не были интересны и дороги все эти детали прошлой жизни, для меня книга отца – это прежде всего повесть о человеческой жизни, наводящая на размышления о том, что значит быть человеком.

Автобиографии всегда вызывают особый интерес и доверие. При рассказе от первого лица возникает интимный контакт автора с читателем. Для удачной автобиографии автор не обязательно должен быть хорошим, моральным – главное, чтобы он был откровенен, насколько это возможно. Как бы мы не относились к Бенвенуто Челлини или к Руссо, их автобиографии будут всегда читаться с огромным интересом, как возможность узнать о человеческой душе из первых рук. Вместе с тем, каждый читатель, конечно, судит автора, и наибольшее впечатление вызывают рассказы, созвучные нашим взглядам, и люди, обладающие теми качествами, которые мы наиболее уважаем. Ни одна из прочитанного мною множества реальных и вымышленных автобиографий не произвела на меня такого впечатления, как  «Робинзон Крузо».  Это философская книга о том, как надлежит поступать человеку в трудных обстоятельствах.  Стиль, который выбрал Дефо для своего героя – это стиль сильного человека, не теряющего разум и достоинство в самых трудных обстоятельствах. Человек этот настолько силён, что он может спокойно рассказывать и о своих ошибках. Когда я читаю воспоминания моего отца, я вспоминаю Робинзона Крузо. Аналогия эта возникает прежде всего от того, как просто и сдержанно отец рассказывает о самых трудных жизненных испытаниях. Во-вторых, как и книга Дефо, эти воспоминания – рассказ о человеке действия. Как и Робинзон Крузо, мой отец – человек цельный, и ему не свойственна рефлексия. Он действует, и действует правильно. Записывая отцовские воспоминания, я не захотела менять его стиль, делать его более гладким. Литератором отец не был, и фразы его просты, но за ними стоит сильный характер и индивидуальность.

Самым серьёзным испытанием, проверкой на физическую и моральную прочность, для отца были война и плен. Отец выжил в обстоятельствах, которые требовали необыкновенных физических и моральных ресурсов. Главной причиной смерти в лагерях были голод и психические заболевания.  Россия в лице тов. Сталина и его приспешников отказалась от своих военнопленных, и немцы могли делать с ними всё, что угодно, не боясь последствий. Русские были «унтерменшами», рабами; их могли не кормить, избивать, терроризировать и унижать совершенно безнаказанно.

Богатырём он не был. Невысокого роста, легкая походка, худое, жилистое тело. Истощённый хроническим голодом и потерей крови, без воды, он сутки безостановочно шёл до Харькова, и дошёл. Получается, что для выживания физическое состояние не главное. Важна прежде всего сила духа.

Сила характера проявлялась и в том, что отец никогда не боролся за существование, не пытался спастись любой ценой. Поступал порядочно по отношению к другим людям. Вот пример: пленных погнали пешком в Харьков, а раненым предложили остаться – их, мол, повезут на грузовиках. Мой отец, раненый, решил идти пешком – пусть грузовики будут тяжелораненым.  Раненых немцы потом добили, а отец остался жив; не пожалел себя, и в награду его пожалела судьба. И дальше можно приводить примеры из его биографии, и военной, и послевоенной. Поступал он так не потому что был молод и глуп, и не представлял последствий, а по убеждению. Ни от каких работ не уклонялся – стыдно выжить за счёт других людей. Рассказывал, что когда выворачивал тачку с землей, сам за ней валился, – ведь в нём было тогда всего 45 килограмм весу. Пайку не воровал. Не пошёл во власовскую армию, хотя это был в большинстве единственный шанс выжить. Показалось ему, умиравшему от голода, что воевать с немцами против своей страны как-то неблагородно.

Жалею, что теперь уже нельзя спросить отца, в чём источник его силы. Почему отец не боялся сделать морально правильный выбор, в условиях, когда плата за такой выбор чаще всего смерть? Могу догадываться, зная его судьбу и взгляды. Дело не только в правильном воспитании и врождённой силе характера, не только в ясном, привитом с детства умении различить добро и зло, правду и неправду. Дело в том, что его личность была построена на прочном фундаменте веры. Я не подразумеваю под этим, что он был традиционно православным человеком. Мой отец любил ходить в церковь по праздникам, в память о детстве, о родителях, но набожным человеком он не был, не постился, не исповедовался, не ходил к причастию. Своё отношение к религии он сформулировал для меня так: «Я верю в высшую силу, и крест как символ веры меня устраивает». Это конечно не традиционное православие, это скорее философия, чем религия. Такое отношение к вере, думаю, было типичным для его семьи и офицерской среды вообще. Вера была для этих людей не плодом долгих и мучительных раздумий, а элементом культуры, чем-то само собой разумеющимся, не требующим анализа.

Но как всякий русский, отец верил в сурового и беспощадного русского бога – судьбу. Вера в предопределение – это единственный религиозный элемент, сохраняющийся в нашей культуре в досоветское, советское, просоветское и постсоветское время. Что бы ты не делал, ты ничего не изменишь. Можно молиться Богу, можно молиться удаче, но судьбе молиться бесполезно, задобрить невозможно, у неё ничего не выпросишь. Что на роду написано, то и будет. Это убеждение иногда (часто?) ведет к пассивности, но оно же может явиться источником потрясающей жизненной силы и стойкости и помогает поступать по совести. «Бог не выдаст, свинья не съест», «Двум смертям не бывать, а одной не миновать», а значит бояться нечего. Если беды отвести нельзя, то нужно просто жить с достоинством и не изменять себе ни при каких обстоятельствах. Вера в судьбу приводит к пониманию того, что высшая сила, а не люди, определит твоё будущее; люди над твоей душой не властны, и не от людей должны зависеть твои решения, а от правды и совести.

Вновь и вновь, читая эту книгу, видишь, что отец поступает правильно, несмотря ни на что. При таких взглядах на жизнь отец выжить не мог, но он выжил. Игра случая – да. Сила духа необыкновенная – несомненно. Но не верится, что этого достаточно. Странная, казалось бы, история, но во всех ситуациях так настойчиво проступает моральная основа, что в голову приходит простое и ясное объяснение – благородство может иногда спасти и защитить. У порядочных людей есть одно преимущество, которое может оказать решающее значение в экстремальных условиях – таких людей любят и стараются им помочь. Отец располагал к себе благородством. Симпатия, дружба, помощь знакомых и незнакомых людей неоднократно останавливали моего отца на краю обрыва: это и сокамерник, который спасает его от расстрела, и гебешник, который рвёт доносы, поступающие на отца, и даже немец, который снял его с тяжёлых общих работ и перевёл  его в инженерные мастерские.

Жизнь, которую создают себе люди, часто жестока и бесчеловечна, и встречаются ситуации, когда спасется тот, кто отберёт последний кусок хлеба у соседа, и подставит его вместо себя под тяжёлую тачку. В лагерной обстановке, в обстановке террора и доносов, в обстановке голода и холода пробуждаются самые скверные качества, и на первый взгляд они повышают выживаемость. Чем тяжелее условия, тем, казалось бы, выгоднее быть сильным, обирать  других. Но история жизни моего отца убеждает в обратном. Большей частью сил одного, даже самого тренированного человека недостаточно, чтобы выжить. Альтруизм и стремление к взаимопомощи запрграммированы в нас биологически, потому что необходимы, потому что выживание часто зависит от поддержки другого человека; пусть даже маленькой, эфемерной помощи другого доходяги. В плену, в лагере, тот, кто сам за себя и готов пожертвовать другими ради своего выживания, не может рассчитывать на те крохи человечности, которые ещё остались в людях, и в критической ситуации эгоизм может не спасти, а, наоборот, погубить.

Книга отца глубоко оптимистична в том же смысле, что и сочинения Эпикура.  Читая её, понимаешь, что «не надо бояться богов, не надо бояться смерти, можно переносить страдания, можно достичь счастья».

Т. С. Карпова





Ранее детство (1919–1924)

Первые детские впечатления: дед, дядя Слава, бабушка Мария Ивановна. Наши первые петербургские квартиры. Болезнь сестры. Приезд отца с Новой земли. Мой медведь и харбинская бабушка. Китайские игрушки и мои самоделки. Л. В. Шульц. Обустройство квартиры на 12 линии. Моя жизнь в квартире Витгенштейна. Мои первые ёлки. Наши с Таней проказы и их не всегда удачное завершение. Рыбалка в Лоцманском посёлке. Наводнение.

Я родился в 1916 году, 5 декабря, в Гельсингфорсе. Мои первые воспоминания относятся конечно к периоду более позднему, начиная с 1919 года. Это уже город Петроград, куда мы переехали из Гельсингфорса. От раннего детства в памяти остались отдельные эпизоды. Сначала немного, а потом всё больше. С них я и начну. Первое, что я помню – не отца, не мать, а деда. Квартира из четырёх комнат, в этой квартире находятся только двое – дед и я. Почему мы, собственно, вдвоём, где мать, где отец, я расскажу позже, а в данном случае я говорю о своих первых воспоминаниях. Я бегаю по квартире, занимаюсь своими делами. Вдруг слышу зов деда. Я бегу к нему. Помнится, как будто фотография – на кушетке сидит очень пожилой человек, совсем седой, очень худой, глаза его мне кажутся серыми, но потом мне говорили – нет, у него были карие глаза, по всей вероятности они выцвели от болезни. Последнее время он всё лежал, у него была чахотка, и он умирал. По-видимому, он её схлопотал оттого, что имение отобрали, он наверно это очень переживал. И был тогда голод и холод страшный, полное отсутствие продуктов. Сёстры моего отца находились далеко, в имении, они остались без ничего, и пытались для нас там наскрести пшена или муки.

Мне приятно, что он меня позвал, потому что я всё время один кручусь. Постепенно у меня игрушки появлялись, но на более поздней стадии моей жизни, а в данный момент у меня абсолютно ничего не было, и я сам себе игрушки изобретал. Дед позвал меня неспроста. Тогда не продавали пилёный или колотый сахар, из сахара отливались сахарные головы вроде снарядов крупного калибра. Их разбивали чуть ли не топором, а потом мельчили, мельчили, мельчили... Так как сахара было очень мало, дед колол его щипцами для сахара буквально на крошки. Аккуратные многогранные крошки у него получались. И вот он мне даёт маленький стаканчик или рюмку, а в рюмке насыпаны сахарные кусочки. Я с удовольствием этот сахар уничтожаю. У него печальное осунувшееся лицо. Это моё первое и последнее впечатление о моём деде, Ростиславе Алексеевиче Карпове. Вскоре дед исчез. Мне не сказали, конечно, что он умер. Умер от туберкулеза в возрасте 75 лет.

Стива и Китти Карповы с няней

Стива и Китти Карповы с няней

М. И. Шестакова-Карпова и Р. А. Карпов – бабушка и дедушка Стивы

М. И. Шестакова-Карпова и Р. А. Карпов – бабушка и дедушка Стивы

Д. Р. Карпов – отец и мать Стивы Карпова

Д. Р. Карпов – отец Стивы Карпова

Е. М. Мартынова-Карпова – мать Стивы Карпова

Е. М. Мартынова-Карпова – мать Стивы Карпова

Имение Карповых Быково: Р. А. Карпов и М. И. Карпова с детьми и домочадцами

Имение Карповых Быково: Р. А. Карпов и М. И. Карпова с детьми и домочадцами

В то время, к которому относятся мои первые воспоминания, наши гнёзда – в Финляндии и Новгородской губернии – были абсолютно разрушены. Ростислав Алексеевич и бабушка Мария Ивановна вынуждены была бросить имение в Быкове и уехали ни с чем. Вторая бабушка вынуждена была всё бросить в Финляндии, где она жила, приехать сюда и искать меблированные комнаты, чтобы как-то прожить. Отец и мать тоже оказались в Петрограде. Отцу дали квартиру на Аптекарской улице в районе Электротехнического института. Эта квартира была в первом этаже, не отапливалась и была очень холодная. Поэтому из квартиры на Аптекарском мы вынуждены были бежать, и все мы временно стали жить врозь. Я попал на Малую Посадскую Петроградской стороны, дом 19. После смерти деда ко мне на Малую Посадскую приехал младший брат отца Ростислав, дядя Слава. Дядя Слава был военный. Он окончил кадетский корпус, тот, что находится на Васильевском острове; очень красивое здание, которое выходит на берег Невы и на Первую линию. Одевался он в синие брюки-галифе, аккуратную  гимнастерку защитного цвета, которая напоминала советские, но немного другая, вроде косоворотки. Сапоги из хорошей кожи-шевро, прекрасно начищенные. Очень аккуратно пригнано и хорошо всё сидело.

Помню его комнату, в которой царил полнейший беспорядок. Единственное, что привлекало моё внимание, была мандолина. Дядя Слава иногда на ней играл, но нечасто, да и наша с ним жизнь тоже продолжалась очень недолго. Один эпизод я помню хорошо. В большинстве квартир нашего города было печное отопление. Печки надо было чистить. Я и в этот раз занимаюсь своими делами, а в это время дядюшка в соседней комнате затапливает печь. В руках у него кочерга – необходимое орудие для того, чтобы вытаскивать золу из печки. Дядя Слава подзывает меня и держит в руках полуобгоревшую ласточку. Может быть она задохнулась от угарного газа. Мы молчим и сожалеем, что такое маленькое хорошенькое существо погибло так глупо. Нам обоим её жаль.

Через некоторое время он тоже ушёл, и я больше его никогда не видел. Дело в том, что он по долгу службы должен был возвращаться в Кронштадт, и попал туда в тот момент, когда там было восстание. Он участвовал в восстании, оно было подавлено. Нет большой охоты об этом рассказывать, но кронштадские могли бы всех наступающих утопить, разбив лед. Из гуманных соображений они не применили артиллерию, иначе бы они затопили бы и Тухачевского, и всех этих ребят. В результате в Кронштадт ворвались озверелые наступающие, было видно, что никакого мирного исхода не получается, и тогда часть военных отступила по льду в Финляндию. Мой дядя был в их числе. В дальнейшем я узнал, что он прожил в Финляндии до 28 года, что была какая-то переписка, и в 28 году он умер, тоже от туберкулеза. Эта страшная болезнь произвела большие опустошения в нашей семье.

Бабушка со стороны отца, Марья Ивановна Карпова (Шестакова) в то время жила в соседнем доме. Наш был 19, а это дом 17. Она ходила ко мне и со мной гуляла. Помню, что когда мы гуляли с бабушкой по Малой Посадской, я обращал внимание на недостроенный кирпичный дом в конце этой улицы. Высокое здание было бы очень красивым, если бы было достроено. На 4-м этаже этого дома росла берёзка высотой с оконный проём. Меня удивляло, как, когда земли там нет, растёт эта берёзка. Бабушка Марья Ивановна была суровая и резкая, у неё был помещичий характер, но я у неё в доме был полный хозяин. Она не так много со мной разговаривала, но придумывала мне всякие интересные занятия.  Например, у неё была большая деревянная коробка, наполненная пуговицами. Каких там пуговиц только не было, – и морские, и сухопутные военные, и прочие. Я их рассыпал, в кучки складывал.

В доме 17 был внутри хороший двор, деревья, чистота, и даже песок для детей; я там копался и однажды нашёл деревянный грибок. Это был интересный грибок, шляпка, на которую носок натягивался, была сделана из двух сортов дерева в виде шахматной доски. Это теперь всё выбрасывают, а в то время обязательно штопали. Я играл с этим грибком, и вдруг во двор входит моя мать. Судьба наша так сложилась, что я почти мать-то и не видел в эти годы, и она меня тоже. Бабушка говорит: «Вот твоя мама!» Я заинтересовался, посмотрел на маму. «Вот грибок у тебя – кому ты его подаришь? Маме?» Я сразу говорю «Нет», и преподношу его бабушке, потому что я за это время полюбил бабушку, она всё время ухаживала за мной, а мама вроде лишняя. Может быть мама и загрустила – я не помню, потому что я был поглощён бабушкой и особое внимание матери не уделил.

В квартире на Малой Посадской должно было быть много народа, но никого не было, потому что кто-то ещё оставался в имении, а у матери и отца тогда были большие заботы. Отец строил радиостанцию на Новой Земле. Мать отсутствовала так долго, потому что моя сестра тоже заболела туберкулёзом, была очень сильно поражена этой болезнью, одно из легких у неё уже совсем было разрушено. Не знаю, заразилась ли она от деда. Она находилась в лечебнице в Царском Селе. Когда она угодила туда, мать конечно была всецело занята сестрой, не до меня ей было. Только благодаря тому, что мать сумела всё устроить и организовать, сестра всё-таки выжила, в то время, как от этой болезни умер и дед, и моя двоюродная сестра.

Эти два или три года, когда я жил без отца и без матери, я не чувствовал себя покинутым. Нрав у меня был с детства весёлый, даже может быть больше, чем нужно. У меня не было чувства, что я одинокий, потому что все, у кого я был, меня очень любили. Я был настолько мал и глуп, что и не мог страдать, что вот у меня нет папы, и нет мамы, потому что всё время со мной кто-то занимался, и занимался от души и с удовольствием. Все эти люди прошли, как в калейдоскопе – дядя Слава, бабушка, как-то я даже бывал у сестры отца тёти Нюты на Каменноостровском. Все комнаты там были метров по 30–40. Я особенно запомнил одну – она вся была заполнена игрушками. Мне понравилась солдатская будка с белыми и чёрными полосами, и я всё время в неё залезал.

Еще одно воспоминание относится к периоду, когда в квартире на Малой Посадской мимолётно появилась сестра. Однажды раздаётся звонок в нашу дверь, сестра открывает, и входят две девочки лет 14–15. Может быть они были близнецы – они были одинакового роста и уж больно похожи друг на друга. Это наши соседи сверху. Я даже помню фамилию этих соседей – Розеноер. Они позвали нас к себе, мы приходим в их квартиру, она естественно такая же по устройству, как та, где живём мы. Проходная комната, в углу стоит ящик. Было мне тогда года 4, не больше, я подошёл к этому ящику, и мне кажется, что он огромных размеров. Может он был и не такой большой, как мне тогда казалось. Он был полон мацой – это безвкусные сухарики белого цвета. Я с таким удовольствием начал её есть, какой она мне тогда показалась вкусной! Я, как птица, клевал мацу, и эти две девочки с удовольствием на меня смотрели. Это говорит о том, в каких условиях мы тогда жили, какие мы были все тогда голодные.

Мой отец в то время, когда всё это происходило, вначале был ещё на флоте. Он преподавал в морской академии, откуда его быстро уволили, потому что он не соглашался с теми порядками, которые там тогда устанавливались, и ему сказали, что, мол, без вас обойдёмся. Ему пришлось перейти на гражданскую службу. Отец получил работу в гребном порту на Васильевском острове. Был там завод, который назвали именем Коминтерна, приходили туда суда и оснащались радиостанциями. Отец этим руководил, так как знал радиодело. Транспорта не было, были извозчики, а трамваи не ходили как следует. Такая зарядка – попробуй с Петроградской стороны пешком ходить! Надо было искать место, где бы жить поближе к этому заводу. Сняли меблированные комнаты – тогда это было можно. Хозяин уматывает и говорит своему приказчику – стереги пока квартиру. Оставляет ему деньги и всю обстановку, рассчитывает, что он быстро вернётся обратно, когда эта заваруха кончится, и всё будет в порядке. А потом год проходит, два проходит, хозяин естественно не может вернуться, его бы придушили сразу, и приказчик уже хозяин этой квартиры. Квартиры оставались этим людям, и они начинали сдавать комнаты. Мы попали в такую квартиру в доме №16 на 15 линии.

Морская академия, в которой некоторое время работал Д. Р. Карпов после революции. Дом 16 на 15-й линии В. О. – первый дом, в котором Карповы стали жить вместе после долгой разлуки

Морская академия, в которой некоторое время работал Д. Р. Карпов после революции. Дом 16 на 15-й линии В. О. – первый дом, в котором Карповы стали жить вместе после долгой разлуки

Тогда все дома были частные – сколько домов, столько и домовладельцев было. Дом был немецкий, там в принципе было центральное отопление, но конечно оно тогда не работало, и временно были установлены дровяные печи. Мебель была шикарная. Например, помню родительскую спальню, в которой меня как-то поместили, когда я болел корью. Кровати были из дивной карельской березы – жёлтые с приятными узорами – глазками и разводами – более тёмного цвета. Такой же зеркальный шкаф. Вторая комната большего размера была проходная, но через нас никто не ходил. В наши комнаты был отдельный парадный вход. В то время во всех хороших квартирах было два входа – парадный и чёрный. Наш вход был парадный. Проходная комната была по-видимому кабинетом хозяина. Про него я ничего не знаю, но думаю, что он много охотился. Висели чучела – голова лося, глухарь, голова рыси, несколько тетеревов. Мы ничего не трогали, не обтирали, и удивительно, что эти вещи пыльными не были, на них почему-то не садилась пыль. Стояло там пианино, и когда у сестры были какие-то проблески со здоровьем, она училась играть.

Когда я заболел корью, меня лечил врач, которого знали все на Васильевском острове – доктор Коренев. Как-то раз во время этой болезни я лежу в полной темноте в спальне на одной из кроватей из карельской берёзы. Вдруг дверь открывается, и в проёме появляется интересное существо. Это оказался отец, который приехал с Новой Земли, закончив строительство первой русской радиостанции. Он завалился в квартиру в малице – дохе из оленьего меха с капором. На малице были красивые узоры. Меня это так удивило, и так понравилось, что мне захотелось, чтобы отец её носил. Но нужны были деньги, малица была быстро продана, и средства пошли на улучшение нашего существования. Кроме того, отец привёз ещё одну диковинную вещь, которая нам всем понравилась – туесок, ненецкое ведёрко для воды. Оно сделано из берёзовой коры, соединённой в замок, как переплетённые пальцы, но как-то навыворот, не белой, а темной частью коры наружу. Сверху туесок закрывался деревянной крышкой, сделанной на конус, плотно и туго, вода не прольётся, даже если положить его на бок. Эта вещь нам служила довольно долго.

У меня проявились склонности и любовь к чтению. В свободное время мне отец что-нибудь читал. У отца конечно было мало времени заниматься мною. Он очень много работал. Поэтому я стал самостоятельно читать. Я даже не знаю, как я научился читать. Никаких букварей не было. Просто показали мне буквы, и я быстро научился, мне было интересно, как из букв складываются слова. Отец мне давал читать книгу, которая была в нашем распоряжении – «Хрестоматия». Читал вслух, отец слушал. Не помню, спрашивал ли я его о том, что я не понимаю. Я многого не понимал, потому что там были незнакомые слова, но упорно читал. Я запомнил, что там были османы, бедуины, бесконечные пески, пальмы, дикие всадники-туареги. Из животных в этих произведениях в основном был верблюд.

Мать, хорошо владея французским языком, начала и меня учить. Все мои знания французского я получил от матери до того момента, когда мы это обучение прекратили, потому что у меня не было желания осваивать этот язык, и наверно способности у меня были ограниченные. Французский букварь у нас был. Как сейчас вижу – нарисован военный, и написано officier. Или петух – le coq.

В то время никаких игрушек не было, поэтому я мастерил всякие забавы из подручного материала. Например я брал счёты и устраивал из них хорошую коляску. Я садился на эти счёты и с помощью рук, как инвалид, ездил по всей квартире – это было здорово. Я таскал на веревке консервные банки, но, помню, это не очень нравилось окружающим, потому что они сильно гремели. У меня много было игрушек в Гельсингфорсе, но пришлось всё бросить, мы приехали по существу ни с чем, с ограниченным количеством вещей.

Появилась у меня наконец первая игрушка – плюшевый медведь среднего размера, не очень большой.  Он был красивого серого цвета с некоторым блеском. Ладони и пятки были состряпаны из материала телесного цвета. Вместо глаз устроены круглые пуговицы. Я с этим медведем не расставался лет наверное до 15 или 16, – так он мне нравился. Однажды приехала к нам младшая сестра моей бабушки со стороны отца – бабушка Катя. Она собиралась в Харбин – в то время многие русские уезжали в Китай. Вместе с ней пришёл кто-то из моих двоюродных сестёр и мой двоюродный брат Юра Добровольский. И тут произошла трагедия. Двоюродная сестра взяла моего медведя и стала ему устраивать танцы на горячей печке. В результате красивые лапы у него загорелись. Их быстро потушили, но у меня было большое расстройство. Я чуть не заревел, настолько мне было жаль моего медведя. Потом, когда гости уехали, я обратился к матери, и мать моя сделала лапы отнюдь не хуже, чем были. Я был так доволен, и инцидент был исчерпан. Бабушка Катя уехала в Харбин, и долгое время, до 40 года, переписывалась с бабушкой Марьей Ивановной, мы получали письма с красивыми, правда, совершенно одинаковыми марками. Марка маленького размера, и там красивая лодочка с прямым парусом. Я эти марки собирал.

Потом мне покупали другие забавные игрушки. В то время искусные игрушки делали китайцы. Китайцы деятельно помогли делать революцию, и в Петербурге этих революционеров было очень много. На Васильевском острове на рынке-толкучке и прямо на улицах китайцы продавали самые разные игрушки. Как сейчас помню, идёшь, видишь забор, около забора стоит китаец, у него расставлены банки. В банке сделана основа из голой проволоки в виде человечка и какой-то раствор, из которого осаждаются на эту основу кристаллы. В другой банке показывают результат – там уже человечек. Этот процесс идёт довольно быстро. Выштампована из папье-маше красивая зелёная лягушка. У неё под брюшком сделана пружинка, которая утоплена в вар. Вар этот сдерживает силу пружины. Потом пружине это дело надоедает, она начинает из вара выползать, лягушка неожиданно прыгает и страшно всех пугает. Металлический  лягушонок, и к нему внизу приделана плоская пружина, как часовая. И если сжимать эту пружину, то лягушонок издаёт страшные звуки, пугая родителей, и это очень интересно. Китайцы продавали змей, сочленённых из кусочков дерева. Когда возьмешь в руку эту змею, и она начнет извиваться по-настоящему, то тётка моя приходила в ужас, хоть это и игрушка. Ещё игрушка – палочка, к ней привязана коробочка с горошиной внутри, на конце палочки нитка. Если крутить эту палку, получается дикий звук – для ребят интересно.

Отец тогда был очень занят на работе, и я его почти не видел, мать была занята сестрой и поэтому нашла мне гувернантку Лидию Васильевну Шульц. У меня самые хорошие воспоминания об этой женщине. Она очень внимательно ко мне относилась, мы были с ней большими друзьями. Она говорила со мной по-немецки, я её понимал, но отвечал по-русски, и она была довольна. Может быть у неё был не очень правильный метод обучения, но я ей это полностью прощаю. Мы с ней очень много гуляли. Куда она меня только не водила! У неё было много знакомств. Так как она была немка, в основном знакомства были по медицинской части. У неё были знакомые в родильном доме Видемана, потому что это немецкая больница, в Георгиевской общине, где потом советская власть устроила психо-неврологический диспансер. Мне очень нравились морские свинки в Георгиевской общине. Это красивые существа с сероватыми полосками на розовом фоне, сидят в клеточках. Мне всё хотелось их кормить, мне нравился этот маленький зоологический сад. Родильный дом мне не очень нравился. Там был конечно замечательный парк, но мне было скучно – Лидия Васильевна с кем-то там разговаривает, а я в это время предоставлен сам себе. И вот однажды в шезлонге сидела какая-то больная, то ли в положении, то ли после положения, – я точно не знаю. В руках у меня была электрическая лампочка, и я её бросил. Эти лампочки тогда были наполнены газом и бились с грохотом. Сильный шум, мелкий скандал, и после этого нас с Лидией Васильевной в этот сад больше не пускали.

Дом на 6-й линии В. О., где жила в коммунальной квартире Л. В. Шульц

Дом на 6-й линии В. О., где жила в коммунальной квартире Л. В. Шульц

Больница на Большом проспекте В. О., в садик которой Л. В. Шульц приводила гулять маленького Стиву

Больница на Большом проспекте В. О., в садик которой Л. В. Шульц приводила гулять маленького Стиву

Лидия Васильевна придумала мне новую забаву, не менее интересную. Мы с ней гуляли по Неве. Я как потомственный моряк любил воду, мне всё нравилось, хотя в то время я не умел ещё плавать. Меня очень интересовали пароходы.  В то время от устья Невы до Николаевского моста входили большие корабли, даже ледоколы в 10 тыс. тонн водоизмещением и пришвартовывались прямо к набережной. Приходило много иностранных судов, в особенности немецких, так как была дружба с немцами. Когда приходили эти корабли, моя гувернантка вызывала кого-нибудь и беседовала с ним по-немецки. Однажды был хороший солнечный день, мы идём от 12 линии к Николаевскому мосту и 4–5 линиям, и вдруг я вижу огромный транспорт. Во всю огромную корму написано «Обербюргермейстер Хакен». Такой пароход разве можно обойти было! В середине корабля были деревянные сходни прямо через гранитные перила. Подошли мы, Лидия Васильевна заговорила с вахтенным, и он вызвал капитана. Пришёл капитан, Лидия Васильевна стала с ним разговаривать. Я конечно не помню, о чём они говорили, но эффект этого разговора был такой – капитан взял меня подмышку, по сходням доставил на палубу и стал мне всё показывать. Он бормотал что-то по-немецки, а я его понимал. Мы ходили по всему кораблю, но у меня осталось воспоминание только о машинном зале. (Конечно, машины тогда стояли.) Всевозможные красивые мощные шатуны – впечатление было большое. Идеальная чистота, надраено, блестит, если это медь, то это видно. Никакой грязи, хотя все эти корабли были тогда на угле. Потом капитан повёл меня в свою каюту и показал, что стол привинчен к полу, чтобы он не ездил при качке. Показал мне стулья, свою койку, всё объяснил и благополучно меня доставил к моей фрау Шульц. Чуть ли не на этом пароходе, как я потом узнал, выслали большую порцию наших мыслителей, включая Бердяева.

Мне хорошо помнится долгое зимнее гуляние, я его тоже очень любил. Зимы были очень крепкие. Мальчишкой я в районе университета не пользовался мостом, я всегда переходил Неву по льду в морозы. Лед доходил толщиной до 50–70 сантиметров, надежно всё это было. Холодильников не было, вырезали лёд для ледников. Нарезали аккуратные брусья длиной с современный холодильник, шириной в полметра. Вода в Неве была чистой, лёд был прозрачный, как стекло.

Тогда ничего купить нельзя было. У тех, кто всё время жил в Петербурге, кого революция застала в своих гнёздах, были старинные санки. У нас ничего не было, но отец умёл всё мастерить (он мне передал это умение). Он сделал из досок очень хорошие санки, не такие, как возят детей, а без спинки, просто гладкие, и вместо железных полозьев были деревянные. Этого было вполне достаточно для моих размеров и веса, легко тащить, и я сам мог их везти. Мы шли с Лидией Васильевной на берег Невы, а там на чьё-то несчастье, а на моё счастье около Киевского подворья лежал на боку огромный военный транспорт «Народоволец» – советские морячки перевернулись у берега, надо быть такими идиотами. Ширина этого судна не менее 10–15 метров, а глубина там была метров пять, так что пароход торчал из воды. Средств его поднять, или разобрать и вывезти не было.

Я забирался с санками на нос запорошенного снегом «Народовольца» и съезжал на Неву. Это была красота. Я много раз поднимался и повторял эту зарядку. Смотрел в иллюминаторы – что там происходит, но разглядел только рубку. Я был там один, других детей не было, а то я бы запомнил. Дети наверно больше дома сидели, матери работали, а гувернантки мало у кого.

Лидия Васильевна жила в доме на 6-й линии напротив нынешнего метро Василеостровская, там у неё была небольшая комната в коммунальной квартире. Лидия Васильевна не любила советскую власть, потому что у неё было много пострадавших близких. В России было колоссальное количество немцев, которые служили в русской армии, им приходилось воевать против своих соотечественников, и они честно это делали, потому что приняли присягу. Советская власть отнеслась к ним по-свински. Всё делалось очень несправедливо, и к людям относились незаслуженно плохо. Была у неё племянница, этой девочке наверно лет 14 было. Как-то раз шли они по улице, и видят, как мимо больницы Видемана проходит морской оркестр.  Племяннице понравилось, как матросы играют марши на своих дудках и барабанах, а Лидия Васильевна ей говорит: «Тебе нравится? Они твоего отца убили!» Матросня эта может быть была не при чём, они в этой катавасии могли и не участвовать, они может быть тогда совсем молодыми были. (Хотя с другой стороны между 17 и 24 годом не такая большая разница). Конец Лидии Васильевны плохой. Когда началась война, всех немцев начали сажать, на неё наверное донесли, и её расстреляли. Я думаю, что когда мы с ней гуляли, ей было лет 55, а значит, когда её расстреляли, она была старухой 75 лет. Вот такой конец был у моей учительницы.

Пока мы жили в меблированных комнатах, отец всё старался получить собственную квартиру. Нормальную получить было трудно, но было много разрушенных квартир. Говорили так – хочешь, бери себе эту квартиру, восстанавливай и будешь там жить. Отец нашёл такую квартиру на 12 линии Васильевского острова, д. 19.

Дом 19 на 12-й линии В.О. Со двора видны окна квартиры на пятом этаже, где прошли детство и юность С. Д. Карпова, откуда его семью выслали в 1935 г.

Дом 19 на 12-й линии В.О. Со двора видны окна квартиры на пятом этаже, где прошли детство и юность С. Д. Карпова, откуда его семью выслали в 1935 г.

Это была пятикомнатная квартира в очень плохом состоянии. Не было подоконников, не было дверей. Я как-то случайно был там и помню, как отец с верхнего этажа притащил дверь и её навешивал. Тот, кто ремонтировал, демонтировал другие квартиры, которые пока никто не ремонтировал. Отец там много работал, и ему помогали друзья – рабочие с завода. Это было затяжное дело, и меня в это время пристроили жить к маминой подруге по Смольному институту – Татьяне Михайловне Тошаковой.

В это время её муж ещё не успел рассориться с советской властью, он был начальником штаба Балтийского флота.  Это крупная должность, и ему дали жильё в квартире, в которой когда-то жил небезызвестный Витгенштейн. Эта красивая квартира находилась на самом фешенебельном втором этаже в угловом доме, который одной стороной выходил на Первую линию и смотрел на Кадетский корпус, а другой стороной смотрел на Соловьёвский сад, Румянцевскую колонну и на Неву. Витгенштейн квартиру бросил, и из неё сделали коммунальную. Состав людей там был такой – адмирал Тошаков, адмирал Кладе и родственница секунданта Пушкина – Данзас. Там кое-что оставалось витгенштейновское. Так как там огромной высоты потолки, не меньше 4,5 метров, картины там были как в каком-нибудь Эрмитаже, во всю стену. Я конечно не могу сказать, что это были за картины, но писаны крупными художниками.

Тошакова мы практически не видели, он всё время был на кораблях, приходил, но довольно редко. У Татьяны Михайловны была комната 50 кв. метров и комната 25 кв. метров. В большой комнате жила сама Татьяна Михайловна со своей дочерью Татьяной, моей подругой детства. Эта комната проходная, в одном из её углов была дверь в 25-метровую комнату, которую Татьяна Михайловна отдала своей сестре Ольге Михайловне, бывшей жене советского академика Палладина, президента АН УССР. Она жила вместе с сыном, Петром Андреевичем. Отец их бросил и ни копейки не платил им. Он сказал так – поскольку ты дворянка, ты испортишь мою карьеру, поэтому я вынужден развестись с тобой. Будущий академик уехал в Москву и действительно продвинулся здорово. Уж не буду говорить, на ком он женился из карьерных соображений. Ольга Михайловна перебивалась благодаря своим знаниям языков – вот как учили раньше в Смольном институте! –  делала переводы, работала в библиотеке института Кораблестроения. Поэтому и сын Паладина, хоть и добился степеней известных, не получил высшего образования. Он мне был интересен тем, что занимался радиотехникой. Когда я к нему входил, то видел разные радиоприемники, древние киноаппараты. Я с ним подружился, хотя он был старше меня года на 4–5, и в то время это было много. Впоследствии, в школе, он мне оказывал протекцию по части радио.

Комната Татьяны Михайловны была настолько огромная, что в ней помещалось всё – и спальня, и гостиная, и столовая, причём всё это можно было устроить свободно. Спальня совершенно не портила вида, никаких кроватей не было видно, потому что угол с кроватями был отгорожен красивыми ширмами из китайской материи, и когда ты входил, то совершенно не представлял, что там кто-то спит. Самое интересное, восхитительное, для меня было – камин. Я так люблю эту систему отопления, она исключительно приятная. Мы топили камин и садились около него – там была хорошая шкура. Не так давно у нас с Татьяной Аркадьевной был разговор об этой шкуре. Мне казалось, что это шкура большого размера, чуть ли не льва, хотя голова не львиная, а кошачья, но она меня уверила, что это была рысь. Рысь лежала у камина, и был хороший экран. Комната большая, и если экран не поставить, то будет холодно, а так лучи тепла, идущие от камина, отражаются экраном, и за ним так тепло и хорошо. Дрова трещат, вид волшебный, я страшно это любил. Вот так мы там жили.

Тане и мне было не больше 7–8 лет. У нас были разные шалости. Например, мы сделали такую штуку. Тогда была нэповская политика, в магазинах что-то было, и вкусное. Можно было купить, если есть деньги. Нас иногда баловали вкусными конфетами из хорошей кондитерской Лор. И вот мы с моей Татьяной как-то такую подлость совершили – взяли красивую конфетную коробочку, набили селедочными головками, аккуратно завязали то ли красной, то ли жёлтой ленточкой и выбросили из окошка второго этажа. Она упала на тротуар, и мы ждали, кто на неё клюнет. В то время была чистота, дворничихи поливали улицы из кишки, чтобы не было пыли. Мы не старались специально мстить дворничихе, но получилось так, что дворничиха увидела эту коробочку первая. Она заинтересовалась, обрадовалась, развязала ленточку и как начала ругаться! А мы из окна смотрим. А однажды мы сделали хуже. Шла какая-то молодая пара – военный с девушкой. Мы их из клизмы слегка полили водой. Они быстро нас вычислили и были тут как тут. Но когда перед ними предстали два таких героя, то у них даже не было на нас никакой особенной злости. Дело закончилось прилично. Вот так мы проводили время.

Однажды у меня случилась неприятность. Был спор. Мы ели виноград, а я сказал, что съем с палками, и съел с палками, но мне это дорого обошлось. У меня начал очень сильно болеть живот с левой стороны. Привезли меня к моей тётке, Евгении Ростиславовне Карповой, в больницу у Сампсониевского моста на Выборгской стороне. Я забыл, как она называлась. Мне не хочется её называть Карла Маркса, потому что это новое название, а в то время она называлась более пристойно. Оказался у меня аппендицит и сделали мне операцию. Это была первая в моей жизни операция. Когда меня зашили, то всё-таки что-то болело, и я стал жаловаться. Я был один такой маленький, а остальным было лет 20–50. Один из них мне сказал – «Ты знаешь, наверно доктор там тебе калошу оставил». Мне стало так смешно, что у меня и боль прошла.

А это был интересный человек. Он был молодой, ему наверно было лет 25. Оказалось, что он лётчик. В то время самолёты вот как запускались: нужно дёрнуть пропеллер рукой, тогда он закрутится, и мотор ты завёл. Если ты проморгаешь, то пропеллером может дать по лапе. Ему попало по обеим рукам, так что и та, и другая у него повисли. Когда он приехал в больницу, ему сказали, что надо ампутировать руки, но он категорически воспротивился, и начали его лечить. В результате он всё делал левой рукой, а правая у него была перевязана. Не знаю, чем кончилось с правой рукой. Я после операции оттуда демобилизовался, и снова приехал к Тошаковым.

Мне там запомнилась ёлка. Запомнилась на всю жизнь, и с тех пор я полюбил ёлки. Описать её размеры просто – она была до потолка, 4.5 м, с огромным толстым стволом. Ёлка стояла почти в середине комнаты, и чтобы она не упала, она была смонтирована на гигантском кресте. Украшали её без нас, пока мы спали. Она была увешана сверху донизу, чего там только не было – стеклянные шары, хлопушки, дождь, игрушки, штампованные из папье-маше. Самое интересное было то, что эта ёлка была вкусная. Она была увешана всевозможными сластями – пряниками и конфетами. Рост у нас был не такой большой, чтобы всё достать, и кое-что, что повыше, нам доставали по нашей просьбе. Лампочек не было, но зажигались свечи. Мы смотрели, не отрывая глаз – счастливый был день. Эта ёлка прошла тихо, потому что устраивалась для маленьких детей, и нас было не так уж много.

Несколько позже, когда в 24 году мы переехали на 12 линию, там тоже родители устроили нам ёлку. Из гостиной вытащили почти всю мебель, и посредине поставили ёлку на кресте. Хотя ёлка была тоже большая, но не такая, как в квартире Витгенштейна, потому что высота потолка была не 4.5, а метра 3. Не помню, были сладости, или нет, но она вся была в игрушках и дожде, свечи горели. Её украсили множеством шаров. Особенно мне нравился синий шар – крупный такой. Я его очень полюбил. Таких маленьких, как я, было трое. Остальные были постарше, в том числе и мой младший дядюшка Всеволод. Около ёлки был хоровод, и ёлку опрокинули со всеми игрушками и свечками, хотя свечки, по-моему, уже не горели. Ёлка упала, взрослые подскочили, ёлку быстро подняли, а я волновался о синем шаре. Игрушки из тонкого стекла были разбиты, на полу валялся стеклянный порошок, но так удачно всё получилось, что синий шар выдержал удар. Веселье было отменное. Это была вторая запомнившаяся ёлка.

Дальше-то всё было сложно с ёлками – большевики их запретили. Церковь отлучили от государства и всем объявили, что рубить ёлки запрещено, потому что это «огромный ущерб лесному хозяйству». Но даже и в эти времена, хотя ёлки и не продавались, но доставались как-то, более скромные и более маленькие. Праздники у нас проходили пышно. Мы всегда с отцом или с кем-нибудь из родственников ходили в церковь. Мать обычно в это время готовила. Были традиционные окорока, тамбовский окорок считался лучшим: здоровенная копчёная свиная нога, кость которой на конце украшалась виньеткой из красивой бумаги. Потом конечно были всяческие угощения, вино и водка для взрослых.

Вернусь к моей жизни у Тошаковых. Подошла весна, и мы все переехали из витгенштейновых комнат на дачу. Дача для адмирала Тошакова была предоставлена в закрытой зоне, в бывшем лоцманском посёлке в Лебяжьем. Это была серия финских домов, красиво обшитых фасонным деревом – вагонкой. Конечно, в северном климате дома эти строили из брёвен, а уж потом искусно обшивали вагонкой. Всё это сверкало белой краской, хорошие железные крыши. Домики выглядели исключительно приятно. Высота потолков около 3 метров, большие красивые окна. От домов до берега залива было не более 50 метров. Для того, чтобы берег не размывало, перед домами была создана полоса препятствий – выложена гряда крупных булыжников, почти валунов.

Хорошее было время! Берег песчаный, замечательный, вода прозрачная. Там было прекрасное купанье. Нужно идти метров 200, чтобы для нашего ребячьего роста стало по грудь. Но надо сказать, что из-за приливов и отливов вечером один уровень, а утром другой, меньше. Приблизительно на расстоянии 200 м от берега была затоплена стальная корабельная рубка. Она появлялась на поверхности только утром, когда был отлив. И вот мы с моей Татьяной, позавтракав, – мы почему-то тогда кофе пили, но только кофе наверное не настоящий, а какую-нибудь бурду, и покупали нам козье молоко, – форсировали гряду камней, шли вброд к рубке. В руках у нас были удочки – простые, примитивные, поплавок – пробка и спичка, толстая леска, которой порядочная рыба должна была бы пугаться, но вот не пугалась, и крючки у нас были какие-то очень здоровые – прямо на акулу. Мы подходили к железной банке, забирались, садились, рыба к нам подплывала, чтобы пожрать, и мы с Татьяной ловили окуней, достаточно больших, чтобы можно было их есть. Правда, труды наши были не нужны, мы это делали из спортивного интереса.

На самом же деле там были настоящие рыбаки. Никаких сейнеров не было, а были дощатые лодки, густо намазанные смолой или варом. На этих лодках рыбаки отплывали и ставили перемёты. Перемёт – это длинная верёвка с двумя поплавками, и от этой верёвки вниз идут лески с крючками с наживкой. Когда утром приезжают этот перемёт снимать, то там и судаки, и угри, и окуни конечно тоже. И угрей, и судаков было до чёрта, самого разного размера. Они водились на большой глубине, а там, где мы с Таней ловили рыбу, судак не заходил, неинтересно ему было. Иногда нам тоже попадались судачишки, но в основном это были окуни.

Рыбаки не могли на своих лодках дойти до самого берега из-за мелководья, и нужно было пройти метров 30–50 до лодок, где производилась торговля. За сходную цену покупали судаков, интересовались и угрями. Когда однажды приехала мать, купили угря, и мать моя восхищалась, как это вкусно. На соседней даче жили Поленовы – Лев Андреевич и его жена Кика (Ольга Викторовна). Кика тоже купила угря. Угорь – живучая рыба, её убить трудно прямо, как змею. Угорь дёрнулся, Кика напугалась, выронила его, и угорь спокойно ушёл. Пропала покупка!

Лето прошло, и все мы наконец съехались на новую квартиру. Только-только въехали – разразилось наводнение. Это случилось 23 сентября 1924 г. Мне уже тогда было без двух месяцев восемь, и я чувствовал себя очень самостоятельно. Был пасмурный день, я не помню, чтобы был сильный ветер. Где-то наверно сильный ветер был, и сильно гнало воду, но не у нас. Помню, что я выбежал вниз и вышел на свою 12-ю линию. Смотрю, посредине улицы течёт ручей, и такие как я, бегают в нём по щиколотку. Он постепенно всё расширяется, расширяется, вода бежит, бежит, я стою любопытствую, но уже подвигаюсь ближе к стене дома. Слышу крик: «Булочную затопило!»

Бывшая булочная на углу Среднего проспекта В. О. и 13-й линии, которую залило водой при наводнении 1924 г.

Бывшая булочная на углу Среднего проспекта В. О. и 13-й линии, которую залило водой при наводнении 1924 г.

Булочная была в подвальном помещении на 13 линии – это противоположная сторона нашей улицы и более низкое место. Вода хлынула в булочную. Подступила к порогу нашего подъезда, и после этого я пошёл домой, поднялся на наш 5-й этаж и стал вести наблюдения из окна своей комнаты. Оно выходило на большие просторы. Смотрю, вода заливает все дворы, доступные моему обзору, и в том числе главный двор, выходящий на 12 линию, перед которым дома не было.

Я упорно смотрел. Наконец я увидел огромное количество дров. Весь Петербург в то время отапливался дровами, было дымно и даже бывали туманы из сажи. Были стишки: «И не раз, и не два, вспоминаю святые слова – дрова». Все запасались дровами, чтобы было тепло, предпочитали берёзовые. Отец бесконечно их колол.  Множество дров плывёт, плывёт в этот двор, откуда – неизвестно. А еще доски, всё, что деревянное, что способно плыть, всё врывается во двор и заполняет эту площадь. Я смотрел и думал – когда же вода дойдет до 5 этажа? До 5 этажа вода не дошла. Через некоторое время вода остановилась, и интерес смотреть на эту историю у меня пропал – ну плавают кругом дрова, доски, и больше ничего не видно.

Все были дома, кроме отца. Отец в это время был на заводе, потому что вода в Гавани поднялась очень высоко, и помогал бороться со стихией, чтобы как-то спасти оборудование. Не думаю, что я плохо спал в эту ночь, и что наводнение меня испугало. Утром я отправился в самостоятельное путешествие. Спускаюсь вниз и хожу по всем местам, где мы когда-то гуляли с моей Лидией Васильевной, вплоть до Невы.  На линиях валялись не только доски, но и лодки, вёсельные шлюпки, яхты, маленькие катера – всё, что сорвало ветром. Вода ушла, и они остались брошенными на мостовой. Дальше я двинулся к Невскому проспекту через Николаевский мост. У Невы было еще большее нагромождение всяких шлюпок и мелких судов.

На Невском была действительно потрясающая картина. В то время почти все улицы Петербурга были вымощены булыжником, причём булыжники эти были надёжно, крепко вделаны в землю. Если булыжникам вода никакого вреда не нанесла, камни не выворотила, ушла, и только шлюпки на камнях валяются, то на Невском была настоящая катастрофа. Невский, шикарная улица, по которой движение тогда было в основном на извозчиках, а также Садовая, Литейный и Владимирский, были вымощены деревянными торцами, чтобы подковы лошадей опирались о дерево, и цоканье получалось тихое и глухое. Торцы делали так: брали дерево, вместо круглого его делали шестигранным и нарезали на колобашки высотой 15–20 см (точно не скажу, тогда всё измерялось на вершки). Основание под торцы делали очень ровное. Когда хлынула вода, дерево моментально стало разбухать, вся мостовая вздыбилась, и шестигранные шашки образовали какие-то кучи. Когда шашки пристыковывали одну к другой, сбоку вбивали гвозди для прочности. Ну, конечно, гвозди эти мостовую спасти не могли, и только не дали возможности разлететься по шашке, а просто вздыбливалась целая куча, оставляя плешины. Весь Невский был перекопан – ни проехать, ни пройти, за исключением тротуаров, которые в то время были в основном из известковых плит. На Невском я не видел никаких лодок.  Витрины не были повреждены. Высота воды была метра полтора, витрины выше, и наверно потому разбитых стёкол я не видел. Насмотревшись всего этого, я вернулся домой.

Что касается отца, то он вернулся с завода на следующий день, очень поздно. Так как ему всё время приходилось пребывать в воде, он заболел, воспаления легких не было, но простуда была серьёзная.





Моя семья, 20-е годы

Немного о семье отца и имении Быково. Краткая биография отца: Цусима, японский плен, ледовый поход. Новая карьера отца после революции. Мать. Родители матери. Как я гладил бельё у бабушки. Братья и сёстры моей матери.

С 24 года я постоянно жил с родителями. Пришло время рассказать подробнее о них и об их семьях. Все мои родственники в основном были военные, потому что дворянское сословие служило – не по призыву, а по долгу. Каждый представитель этого сословия должен был нести военную службу для защиты родины.

Мой отец, Дмитрий Ростиславович Карпов, родился в 1884 г. в дер. Быково Демянского уезда Новгородской губернии. Отец его, Ростислав Алексеевич Карпов, о котором я уже рассказал, дворянин, потомок Рюрика и князя Владимира, родившийся в 1844 г., был военным, но за вольнодумство попал в Петропавловскую крепость, был разжалован, и после этого до самой революции прожил в своем имении в деревне Быково, в деревянном доме, который сам же и построил.

У деда было несколько братьев и три сестры – Наталья (по мужу Шенк), Елизавета (по мужу Трететская) и Ольга, по мужу Дудинская. Про дедовых братьев и их семьи я никогда не слыхал. Рассказывали такую историю – будто бы отец Ростислава Алексеевича разделил всё имущество поровну между сыновьями с тем, чтобы каждый из них выделил приданое одной из сестер. Другие братья делиться отказались, и дед позаботился о всех трех сестрах. После этого Ростислав Алексеевич с братьями больше не дружил.

Ростислав Алексеевич женился на Марье Ивановне Шестаковой, 1854 г. рождения, у которой было 15 братьев и сестер, и обзавелся множеством детей. Старшего сына звали Алексей, за ним следовал мой отец. Старше его были сестры Анна и Глафира, младше – Ростислав, Евгения, Зоя, Наталья и Константин. У меня сохранилась серебряная стопка, поднесенная детьми деду на 25-летие свадьбы. На ней выгравированы цифры 25 и 9. Братья и сестры бабушки, сестры дедушки тоже в смысле детей не подкачали, и образовался огромный клан. Если бы я мог вспомнить и написать про каждого, кем тот был и что пережил (а переживать было что – две мировые войны, революция) , то вышел бы целый роман из жизни России с сотней героев. Замечательно то, что все эти люди были очень дружны, и все сплотились вокруг Быкова. В Быково приезжали гостить не только дети и внуки, но и племянники с детьми. Вся эта семья была разрушена революцией, высылками, и добита войной. Если кто и уцелел, то о них я большей частью ничего не знаю. Пришло время нашей семье угаснуть, и больно за всех этих хороших людей, чья жизнь окончилась так быстро и несправедливо.

Ростислав Алексеевич был предводителем дворянства Демянского уезда. Занимался в основном лесным хозяйством и охотой. Охотился на медведей и зайцев. Младшие дочери жили с родителями и хозяйствовали вместе с отцом – очень они это дело любили. Об их финансах были разные сообщения: кто-то говорил, что были богаты, а кто-то, – что постепенно разорялись, как многие тогда помещики из дворян. Не знаю, были ли они богаты, думаю, что нет. Когда дед пытался восстановить княжеское звание, утраченное предками при потере Смоленского княжества, ему сказали, что для этого надо жить по-княжески и отказали. На письмах до революции часто ставилась сургучная печать. Ставил такую печать и дед. Это было изображение герба Карповых, в котором была княжеская корона, в знак того, что когда-то предки были князьями. В центре герба была пушка, а на ее стволе птичка, как в гербе г.Смоленска. У нас эта печать сохранялась, но в блокаду пропала.

Дед хорошо относился к крестьянам, часто давал ссуды неимущим во время неурожаев, и это в дальнейшем спасло его при обстоятельствах, при которых многие погибали. В 17 году имение отошло к государству. Деда с бабушкой посадили в тюрьму в г. Демянске, но быковские крестьяне добились их освобождения. После этого дед с бабушкой уехали в Санкт-Петербург. Дедушка умер в 19 году, а бабушка в 40-м. Дед похоронен на Никольском кладбище в Александро-Невской лавре, а бабушка на Шуваловском кладбище.

Отец окончил в 1905 году Морской кадетский корпус и был назначен мичманом на броненосец «Орёл» в эскадру адмирала Небогатова. Участвовал в Цусимском бою.

«Два Аякса», как называли Г. М. Петухова (слева) и Д. Р. Карпова, на Крите. Пояснительная надпись на обороте этой фотографии

«Два Аякса», как называли Г. М. Петухова (слева) и Д. Р. Карпова, на Крите. Пояснительная надпись на обороте этой фотографии

Д. Р. Карпов и Е. М. Мартынова, отец и мать С. Д. Карпова в 1912–1914 годах

Д. Р. Карпов и Е. М. Мартынова, отец и мать С. Д. Карпова в 1912–1914 годах

Об отце написано в книгах Новикова-Прибоя «Цусима», Костенко «На Орле в Цусиме», и ещё была книга матроса Затертого «Безумцы и бесплодные жертвы» – все эти авторы служили, как и отец, на «Орле». Все они отмечают исключительную храбрость мичмана Карпова (он был в пожарном дивизионе корабля, а стало быть, всё время в самых опасных местах). Несмотря на то, что во время боя отец находился всё время на палубе, осыпаемой осколками, участвуя в тушении пожаров, он не был ранен. Ему очень повезло, в этих условиях такое почти невероятно. В бою с японцами артиллерия «Орла» была уничтожена, судно захвачено японцами, отец вместе с другими членами экипажа, оставшимися в живых, попал в плен к японцам и провёл больше года в японском лагере для русских военнопленных.

Далее отец принимал участие во всех боевых действиях Балтийского флота и дослужился до капитана 2-го ранга. В 1918 г. мой отец участвовал в Ледовом Походе – выводе Балтийского флота из Свеаборга в Кронштадт по скованному льдом Финскому заливу. Дело было так. Наш военмор товарищ Троцкий распорядился Балтийский флот затопить по примеру Черноморского, а матросов отпустить в деревню. И матросы в основном разбежались, корабли шли в Кронштадт укомплектованные только на одну треть. Офицеры не понимали, почему надо было затопить боевые корабли, и решили уйти в Кронштадт. В выводе флота участвовал капитан Гасабов, командир ледокола Ермак, и если бы не его сметка, то вряд ли бы эта операция могла быть осуществлена. Была суровая зима, и льды очень толстые, одним Ермаком их было не пробить. Гасабов придумал способ, как использовать два ледокола. Один ледокол мощный – это был Ермак, а другой был в два раза слабее Ермака. Второй ледокол вставлял нос в кормовой вырез Ермака, и лёд пробивали двойной тягой. Линейные корабли были несколько шире Ермака, поэтому Ермаку приходилось топтаться на месте, обламывать для них кромку, а за этими тяжёлыми кораблями шли более мелкие суда. Таким образом было спасено 365 кораблей, а то бы они были затоплены или достались немцам. Адмирал Счастный, который командовал эскадрой, пришёл и доложил Троцкому, что корабли пришли в Кронштадт. Троцкий стал ругать его за то, что тот не выполнил приказ, а Счастный ему сказал: «Да что Вы вообще в этом деле понимаете?» Ну, Троцкий конечно Счастного расстрелял.

За этот, как тогда называли, «легендарный» поход отец получил звание красногвардейца и удостоверение, по которому полагались различные льготы. В 30-х годах это удостоверение было у отца изъято, и теперь слово «красногвардеец» не найти даже в советском энциклопедическом словаре. Там фигурирует только завод медицинского оборудования «Красногвардеец». После ледового похода отец сначала преподавал в Военно-Морской Академии, которая тогда находилась на 11 линии Васильевского острова. Отец был не согласен с новыми порядками и был демобилизован.

У отца было три специальности – штурман дальнего плавания, минное и радиотелеграфное дело, которое он изучил на офицерских курсах, которыми руководил изобретатель русского радио Попов. После демобилизации отцу предложили ехать на Новую Землю руководить строительством первой русской северной радиостанции. После окончания строительства отец вернулся, и, как я уже рассказывал, поступил на завод имени Коминтерна и руководил монтажом радиовооружения военных кораблей.

Мать моя родилась в Тавасгусе – её отец был полковник артиллерии, и его часть была расквартирована в Финляндии. Когда уже произошла революция, и мать с отцом были в Петербурге, был оригинальный случай. Надо было оформлять паспорта, делопроизводитель запутался, – где такой Тавасгус, обратился к старшему начальнику, как быть, тот сказал: «Пора уж научиться разбираться – пиши по мужу – Новгородская губерния». Так финский город оказался в Новгородской губернии, такой был матери выдан документ. Мать получила хорошее образование в Смольном институте. Мать вышла замуж восемнадцати лет, в 1912 году. Родители познакомились в Свеаборге. Там отец моей матери, Михаил Григорьевич Мартынов, занимал важный пост. Он либо был при штабе, либо командовал батареей береговой артиллерии. Когда отец сватался к матери, Михаил Григорьевич сказал: «А приданого-то у меня для дочери нет». «А мне и не надо», – отвечал отец.

Отец был очень добрый человек, он мог свободно отдать последнюю рубаху кому угодно. Его очень любили матросы. В Петрограде после Ледового похода они дежурили у его парадной, защищали его от шантрапы. Ведь тогда на офицеров охотились, стреляли их. На заводе Коминтерна я обратил внимание, как к нему все уважительно относились. Отец кричит: «Иванов!» Теперь бы этот Иванов шёл вразвалочку, а тогда Иванов, тоже наверно из бывших матросов, бегом бежит и вытягивается, хотя оба уже в гражданском.

Мою сестру он любил больше, чем меня. Ревности у меня никакой не было, но я это чувствовал. Сестра была его кумиром. Мать же наоборот больше любила меня, чем сестру. Меня отец учил обращаться с инструментами и дарил мне инструменты. Первая игрушка, которую мне подарил отец – это набор инструментов шведского производства. Портативный портфельчик, а в нём маленькие напильнички, отвёрточки и так далее – такое аккуратненькое всё было, просто замечательный наборчик. И я быстро научился мастерить, думать и конструировать, так же, как мой отец. У меня с детства вырабатывались желания что-то конструировать, строить. Не просто ломать счёты, передвигаясь, а создавать собственные игрушки. Я был способен к этому делу. У меня рано проявилось увлечение радиотехникой. У меня отцовские повадки – он изобретал, и я изобретаю. У него была хорошая сметка. Помню, например, его конструкцию – нас одолевали мыши, и отец придумал бескровную мышеловку. Брали ведро, наполняли его водой приблизительно до половины, затем делали наверху ведра круг на оси. Он мог перевернуться и стать вертикально. Посредине ведра была приманка – кусок сала, и к ведру сходни. Утром просыпаемся – штуки две плавают в ведре. Только вот потом у Шенков у меня с крысами такой номер не вышел. Крысы сильные, повалили ведро к чертовой матери и смылись, только вода вытекла из сортира в коридор. Ругались, наверно, что их так обманули.

К матери отец относился ни хорошо и ни плохо. Особой любви у них наверно не было. Они были очень разные. Мать была очень весёлой, у неё всегда находились темы для разговора. У матери были подруги, с которыми она всегда говорила по-французски, чтобы мы не понимали. Отец в компании был молчалив. Лучшим другом его был Эмме, с которым они в полном молчании играли в винт («винтили»). Когда отец приезжал к любимой сестре Глафире, они обедали, а после обеда оба ложились, она на кровать, он на кушетку, и засыпали. За семейными новостями мать ездила к сёстрам отца сама – от него новостей было не добиться.

Отец был непритязательным человеком. Помню, пришёл к нему матрос, они беседуют, на столе газетка, бутылка, закуски. Мать входит и говорит: «Что же ты на газетке, надо же скатерть». А он говорит: «Да мне всё равно, хоть бы и газетка, лишь бы было чем закусить». Мать любила салфетки, чистоту и аккуратность, у неё всегда был порядок, и я, может быть, у неё кое-что в этом отношении взял. Она любила одеваться, и всегда была одета нарядно, хорошо и со вкусом. Она была очень добрая, всегда старалась всем помочь, и все всегда к ней хорошо относились. У нее были способности к языкам, и она разговаривала с молочницами по-фински, а они были рады, что есть такая барыня, которая может с ними говорить на их родном языке, и всегда несли нам лучшую сметану, молоко и яйца. Потом этих финок-молочниц конечно перестреляли и повысылали, и мы остались без молока. В отношении рисования мать была бездарна. Музыку любила, ходила на концерты в филармонию, но сама к музыке не была способна, как и я. Сестра же, наоборот, прекрасно играла на рояле и рисовала. Отец хотел, чтобы она была художницей. Сестра удивительно схватывала сходство, двумя-тремя штрихами. Идём мы в ссылке с моим товарищем Бутовым, а она рисует наши спины, и сразу видно, что это я, а это Лёнька.

Когда мы переехали на 12-ю линию, я стал знакомиться с бабушкой и дедом с материнской стороны. Я не знаю, что получилось и как, но дедушка с бабушкой, как это говорят по-современному, развелись. Они почему-то не жили вместе. Там в семье вообще отношения были сложные, и для детского ума непонятные. Дедушка очень любил мою мать, а бабушка – своего старшего сына Михаила. Это я чувствовал. Отчего они разошлись, осталось для меня загадкой. У матери и у бабушки не было хороших отношений, у них были взаимные обиды, может быть из-за отца, которого мать очень любила и всё время посещала. Бабушка у матери никогда не бывала, кроме нескольких случаев. Была фотография, где они вместе за столом. Это день моего рождения. Бабушка меня любила, я у неё был своим, и на день рождения ко мне бабушка обязательно придёт. У отца моего с Мартыновым не было близких отношений. Не дружил он и с маминым братом Михаилом – они были разные.

Дедушка Михаил Григорьевич, думаю, был немного младше моего другого деда, Ростислава Алексеевича. Он поселился в доме, который выходил на 5-ю линию за Андреевским рынком. У дедушки я ни разу не был. На 7-й линии существовала и существует, и опять теперь по-старому называется, аптека Пелля. Если стать спиной к подъезду этой аптеки, то напротив, где Гостиный двор, есть такой пустырёк небольшой. На этом пустырьке был ларёк, довольно примитивный. В этом ларьке сидел мой дед. Хоть он и был военным, полковником, никакой пенсии ему не дали, специальности у него не было, и чтобы как-то существовать, ему пришлось торговать спичками, махоркой и папиросными гильзами. Зимой ему было особенно трудно в этом ларьке, был страшный холод, он грел руки керосиновой лампой, чтобы не замерзнуть. Скорее всего, мать помогала деду. Она приходила к нему, и дед нечасто, но бывал у нас. Всегда по-военному одет, только без всяких знаков различия. Ходил в хорошем френче, в синих брюках, военных сапогах. Человек был очень опрятный.

К моим забавам он относился скептически. Как военный человек он любил, видать, порядок. Когда я, предположим, на счётах разъезжал по квартире, ему казалось недостойным так губить материальную часть, как я… То есть у нас особого взаимопонимания не было. Но однажды он мне очень помог. Как-то, услышав мою игру на скрипке, дед сказал матери: «Катенька, зачем ты это делаешь? К чему? Что же это – для того, чтобы по дворам играть?» (В то время очень много было таких музыкантов. Трудящиеся заворачивали пятаки в бумажку, потому что они были тяжелые и могли раскатиться, и выкидывали музыкантам с пятого-шестого этажа). Так кончилась моя музыкальная карьера.

В 1926 году, летом, пока я был на даче у Веры Васильевны Бессоновой, мой дедушка внезапно умер от инфаркта.

В. Мартынова, бабушка С. Д. Карпова. Дом на Большом проспекте В. О., где жила Е. В. Мартынова с сыном М. М. Мартыновым, и куда Стива приходил сушить бельё

В. Мартынова, бабушка С. Д. Карпова. Дом на Большом проспекте В. О., где жила Е. В. Мартынова с сыном М. М. Мартыновым, и куда Стива приходил сушить бельё

М. Г. Мартынов: дедушка Стивы Карпова, с младшим сыном Всеволодом

М. Г. Мартынов: дедушка Стивы Карпова, с младшим сыном Всеволодом

Андреевский рынок, где был ларёк, в котором торговал спичками и папиросами полковник Мартынов

Андреевский рынок, где был ларёк, в котором торговал спичками и папиросами полковник Мартынов

Моя бабушка, Екатерина Васильевна Мартынова снимала две комнаты с мебелью в квартире на углу Среднего и 12-й линии, напротив дома Дервиза. Её дом был более приятного и домашнего вида, чем дом Дервиза. Я бывал у бабушки значительно более частым посетителем, чем моя мать, – были у меня дела по части стирки. Сначала мы ходили с грязным бельём в Эрмитаж, в подъезд, где атланты. Там, в холле, от Дома Ученых принимали бельё в стирку. Потом это прекратилось, и возникла проблема – выстирать мы могли, а как выгладить? Вопрос решился просто. Я брал простыни в корзинку и в любую погоду шёл к бабушке. Когда погода мрачная, дождь, я иду навстречу дождю с закрытыми глазами, и мне приятно. Поднимался к бабушке. Гладил я сам. Из Финляндии привезли каток – два деревянных валка и приводное колесо, две сильных шестерни. Если простыню сложить в несколько раз в длинную сосиску, пихнуть между валиков и начать вертеть, то на другой стороне вылезают совершенно гладкие простыни. Только они должны быть не совсем сухими – вроде мы их немножко сбрызгивали. После этого я с глаженым бельём отправлялся назад.

У бабушки было три сына (Михаил, Сергей, Всеволод) и две дочери, – моя мать и Ольга. Она жила с Михаилом и Всеволодом.

Всеволод был совсем молодой. Он всего года на четыре или на пять был старше меня. Я его не считал за дядю, разговаривал с ним довольно фамильярно, и он, помню, обижался по этому поводу. Его сестра Ольга, когда началась революция, из Финляндии не вернулась в Россию. Она сказала, что то, что сделали с Россией, её вовсе не устраивает, и отправилась сестрой милосердия на каком-то транспорте в Америку. Там вышла замуж за американца по фамилии МакИвой, обосновалась и в 26 г. вызвала младшего брата. Это по всей вероятности была последняя возможность для выезда. Бабушка переписывалась с младшим сыном. Я удивлялся, как он быстро забыл русский язык, как он плохо писал по-русски, в то время, как моя тетка, живя в Америке с 18 года, прекрасно писала письма, и совершенно нельзя было подумать, что вот так могло произойти с её младшим братом. Всеволод оказался в Канаде, там он закончил какое-то учебное заведение, связанное с электротехникой, стал бакалавром, но что с ним было дальше, неизвестно, потому что с началом войны у нас пропало всякое сообщение и с ним, и с моей тёткой.

Старший брат Сергей, флотский офицер, после революции остался служить на флоте, и участвовал в одной операции, которая и стала для него последней. В 1919 г. по приказу нового военмора Троцкого были посланы 4 миноносца ставить мины в районе входа в Финский залив. Впереди шли «Гавриил» и «Константин», за ними «Свобода», на которой был старшим помощником капитана Сергей. Самым последним шёл «Азарт». Миноносцы шли ставить минные заграждения в октябре месяце, в полную темень, в штормовую погоду. Они знали, на что идут. Тогда в Финском заливе ставили мины буквально все – и немцы, и англичане, и мы. Всё было спутано, и ясных карт этих полей конечно не было. Когда Сергей уходил в последний свой рейс, он оставил всё, что было у него ценного – часы, кортик, который потом висел у бабушки на стенке. Сергей был уверен, что он не вернётся, он понимал, что это всё глупо, но ничего было сделать нельзя, у нас военмором был Троцкий, который ничего вообще не смыслил в этом деле. Они с Лениным, как я уже говорил, даже хотели затопить весь флот в Финляндии.

Когда корабли подошли к району, который надо было заминировать, то он уже был заминирован кем-то. В результате три первых корабля попали на мины, неизвестно чьи, и мгновенно погибли, потому что они и свой смертоносный груз везли. Взрывы были ужасные, эти лёгкие корабли буквально пополам разламывались и сразу шли ко дну. Последний корабль – «Азарт» – сумел не наскочить, а вовремя застопорить машины и избежать гибели. К сожалению, как мне потом стало известно, не очень-то хорошо вёл себя этот миноносец – не стал искать людей, которые могли болтаться в этих волнах, не оказал помощи тонущим. Погода была очень плохая. На каждом корабле было по 150 человек, может быть в то время и меньше, но по сотне точно было. Спаслось всего 25 человек. Не знаю, на какой берег они выплывали. Рядом были и белые, и красные, и неизвестно, как бы белые поступили с теми, кто к ним попал. Бабушка всё надеялась, что сын её жив, потому что он очень хорошо плавал – он был рекордсмен по плаванию. Но дело в том, что плавать-то можно хорошо, но при этом сразу же уйти на дно в обломках. Только при особо счастливой ситуации, если бы его выбросило, он мог бы как-то выплыть. Так что тут трудно было надеяться.

На следующий день к берегу прибивало очень много трупов. В районе форта «Красная Горка» вырыли братскую могилу и захоронили всех тех, кого прибило к берегу. Отнеслись к этому делу небрежно, хоронили безобразно, безымянно; неясно, кто там похоронен. Бабушка потом спасалась от преследований тем, что у неё сын был герой-краснофлотец, – так считалось. Нам с бабушкой даже дали пропуск на Красную горку, и мы ездили смотреть могилу, где может быть, думала бабушка, находится её сын. Году в 28–30, не позже – мне было тогда лет 12.

После отъезда Всеволода и смерти Сергея бабушка жила с сыном Михаилом, которого она очень любила. Михаил был немного младше моей матери. Он знал иностранные языки и работал переводчиком при иностранных горных инженерах, ездил с ними в командировки. Тогда это было модно, много приезжало иностранных инженеров. У Михаила чувства юмора было через край. Он всегда нёс что-нибудь смехотворное, фамилии переделывал, рассказывал какие-нибудь истории, так что обхохочешься.

Дядюшка очень хорошо относился ко мне. Он мне, например, копил на ружьё, чтобы я тоже мог бы охотиться. Дядюшка был любитель-охотник. Он привёз из Финляндии хорошее по тому времени ружьё Джонсон. Ружьё одноствольное, но хорошо било, и дядюшка с ним охотился. Кроме катка и ружья у них были и ещё какие-то финские вещи. Бабушке видать удалось привезти из Финляндии какую-то мебель, посуду. Бывало так, что я у них жил, – сейчас не помню обстоятельства, отец может быть был в командировке, а мать уезжала лечиться. Меня укладывали на финскую шкаф-кровать. Стоит шкаф с дверцей, всё нормально, потом где-то что-то нажимаешь, и выскакивает кровать. У нас же ничего финского не было, кроме инструментов. Отец привёз, например, хороший колун, великолепную шведскую пилу, которой мы так много с ним напилили дров.

Бабушка умерла в блокаду. Сначала умер дядюшка Михаил Михайлович, а потом умерла она, почти одновременно.




 


Переезд на Васильевский

Устройство нашей квартиры. Снегирь. Как я научился читать. Как я не выучился говорить по-французски. Мой первый и последний концерт. Л. Л. Бианки. Частная школа В. В. Бессоновой. Праздник у шведского консула. Голуби зимой.

Жили мы тогда хорошо и дружно. Отец очень много работал, я его мало видел, но он прилично зарабатывал. Мать получила диплом экстерном и преподавала в институте Герцена и в институте механизации сельского хозяйства.

Дом наш когда-то был с центральным отоплением на угле, но вся эта система была разрушена, и волей-неволей пришлось установить печи. Печи были не такие, как обычно стоят в таких домах. Это были прямоугольные печи высотой не более полутора метров, отстоявшие от стены сантиметров на 50, и от них тянулись к вентиляционному отверстию безобразные широкие трубы. Для красоты эти печки смазывали графитом, так что они блестели, но можно было и перепачкаться. Таким образом мы тогда обогревались. Отец обеспечивал нас дровами. В это время уже можно было их достать. А в прошлые годы дрова в Петроград не завозили. Но оставались барки из-под дров, и отец эти барки ломал, а мать охраняла наломанное. Мать рассказывала, что у неё старались отнять эти доски, кто-то уже поволок балку. Отец это увидел и как заорёт! Тот доску бросил: «Откуда ты такого наняла?»

Квартира у нас располагалась во 2-м флигеле дома 19, в 5-м этаже. Дом был шестиэтажный. Два входа в квартиру, чёрный и парадный, и мы пользовались обоими одинаково. Длинная передняя была и коридором, из которого можно было попасть в комнаты. Первая комната – наша гостиная 25 кв. м, два окна, красивая мягкая мебель – диван, кресло, стулья. Следующая комната – столовая, в ней был огромный старорежимный стол с 12 стульями, большой буфет, и висел телефон – большая редкость в это время (номер 413–41). Вначале мы обедали в столовой только по праздникам, а так у нас была большая кухня метров 14, стол, плита, и мы в ней ели. Потом, когда у нас появилась прислуга, мы всегда обедали в столовой, потому что так больше нравилось матери. За столовой была спальня метров 16. В этой комнате была интересная мебель, принадлежавшая когда-то секунданту Пушкина – Данзасу. Мать купила эту мебель у родственницы Данзаса, жившей в квартире Витгенштейна. Та, естественно, была в бедственном положении и распродавала вещи. От мебели Данзаса веяло стариной, она была очень приятная и уютная. Красивые ореховые кровати с эллипсообразными резными спинками, шифоньер с рисунчатыми накладками, столик с мраморной доской, круглый стол с резными ножками. Во всех трёх комнатах были двери из передней и вдоль окон, так что каждая комната могла быть и проходной, и не проходной.

Дальше была комната сестры. Вначале, в 24 году там была детская, где жили мы с сестрой. У нас стояло две металлические кровати и стол. В этой комнате был стенной шкаф, в который можно было поставить много вещей не первой необходимости. Над кроватками у каждого висело по образу. Время тогда было неспокойное, даже я, маленький, понимал, что мы живём на пороховой бочке, и молился, чтобы нас не тронули, и мы могли бы спокойно жить. К сожалению, молитва не помогла, но я об этом расскажу позже.

Когда я ложился спать, сестра мне рассказывала длинные истории про какого-то Сэма Вудинга. Я беспрекословно ложился спать и ждал, когда она начнёт мне рассказывать, а потом засыпал. В детстве мы с сестрой не очень мирно жили, но в дальнейшем друг друга любили, и она обо мне заботилась.

Из гостиной, столовой и спальни виден был неширокий двор и окна третьего флигеля. Из комнаты сестры вид был лучше: длинный двор, а в торце дивный сад, примыкавший к соседнему особняку. Кроны его деревьев были выше нашего 5 этажа. Очень красиво было осенью, ты видел перспективу этого сада и осеннее оперение дубов и клёнов. Судьба этого сада нехорошая, все эти деревья теперь спилены, на их месте устроили парковку для машин скорой помощи, а в особняке какая-то бухгалтерия.

И, наконец, последняя комната, бывшая людская возле чёрного хода. Пол там был не паркетный, а из мастики. Года через два после переезда я уже стал самостоятельным человеком, и эту комнату отдали мне. У меня там стояла кровать и стол, на котором я занимался всякими поделками, вечно что-то там паял и монтировал. В этой комнате я всё сделал сам. Там не было обоев, и я сам покрасил штукатуренную поверхность в красивый синий цвет. Из моей комнаты был вид на огромных размеров двор. Может быть там тоже был когда-то сад, и от него осталась огромная ива, ствол в два обхвата, высотой превосходившая наш дом.

С этой ивой связана одна история. Мы с сестрой любили всякую живность. У нас была кошка 5 цветов, которой мать дала кличку Долли, разные птицы. Последний был снегирь, хорошенький красненький комочек с тупым носом. Этот нос был даже не топор, а просто колун какой-то, с помощью этого носа семечки раскалывались моментально. Мы очень любили эту птицу, но сестре было её жаль. Однажды я захожу в комнату, клетка пустая, а снегирь выпущен на волю. Я смотрю, и сестра смотрит, как снегирь полетел к иве, посидел там и полетел назад. Долетел до нашего окна, и я ждал, что он к нам вернётся, но птица словно попрощалась с нами: помахала крыльями и потом улетела. Так мы расстались со снегирём.

Я много читал. Отец мне выписал серьёзные для моего возраста журналы: «Всемирный следопыт» с приложениями; а сестре «Новый мир», более солидный журнал, к нему тоже были приложения. Во «Всемирном Следопыте» были рассказы о природе, о разных странах, я с удовольствием это читал. Приложениями к «Следопыту» были серьёзные книги: 48 томов Джека Лондона, которые я читал один за другим, мне страшно нравилось. Я читал Кервуда – «Бродяги Севера», Диккенса. В особенности мне нравился «Дэвид Копперфильд», на мою детскую душу эта вещь произвела сильное впечатление.

У нас были и журналы смешного характера, которые назывались «Бегемот» и «Крокодил». По-моему сначала был «Бегемот», а потом его вытеснил «Крокодил». Был там персонаж Евлампий Надькин. В каждом номере были смешные картинки и иронические стихи. Например, выбор дома: какие-то развалины, а Надькин расхваливает: «Прочная кладка, видно горизонт…»

Мы все интересовались животными, любили их. У нас было издание Брема «Жизнь животных», – замечательные по тому времени, когда не было цветной фотографии, цветные картинки. Мне до сих пор помнится лягушка, которая называется «пятипалый свистун». У неё такой солидный вид был.

Хотели приобщить меня к музыке. Купили трехчетвертную скрипку, соответствующую моему детскому сложению. Я любил её разбирать и смазывать, пытался играть какую-то собственную музыку на этом инструменте. Не было у меня абсолютно никакого желания обучения игре на скрипке. И учитель, который со мной занимался, некто Ника Вайс, скептически относился к моему таланту. Бросили меня учить на скрипке после того как дед неодобрительно отозвался об этой идее. Но до этого я успел сыграть в концерте. Это было на 17 линии Васильевского острова, где жила семья Шестаковых. На той же площадке, где находилась их большая и красивая квартира, жила семья путешественника Миклухо-Маклая. Иван Ильич Шестаков, бывший морской офицер, был племянником моей бабушки Марьи Ивановны, сыном её брата Ильи Ивановича Шестакова. У него была жена Мария Васильевна, сын Михаил и дочь Мария. Помню комнату, стоит рояль, за ним Марья Васильевна, Миша при виолончели, а я со скрипкой. Они играли, я тоже что-то пиликал, но это была именно детская игра.

Китти Карпова

Китти Карпова

Дом, где находилась квартира И. И. Шестакова и проходил концерт Стивы во время его недолгой карьеры скрипача

Дом, где находилась квартира И. И. Шестакова и проходил концерт Стивы во время его недолгой карьеры скрипача

Панорама Английской набережной с домом шведского консула

Панорама Английской набережной с домом шведского консула

Мне было уже около восьми лет и надо было думать о моём обучении. Всё было сложно, и у матери возникла идея – как бы меня устроить в такую частную школу, чтобы я быстро пополнил своё развитие настолько, чтобы сразу поступить в 4-й или 5-й класс. Тогда такие группы бывали. Были такие, как я, которые в это тяжелое послереволюционное время волей-неволей отстали в учебе. Некоторое время я учился у частной преподавательницы Лидии Львовны Бианки. Она организовала небольшую группу, которая быстро распалась. Я бывал у неё дома, ходил один заниматься. Бианки жили в университетском доме в конце Среднего, на втором этаже, в переулке очень близко от университета. Лидия Львовна была родственницей писателя и художника, профессора Бианки. Я его не видел, просто был в его кабинете. Он много рисовал птиц, Лидия Львовна мне показывала, мне очень нравилось. Остались у меня смутные воспоминания. Комната как будто большая, но свет в ней неяркий, зажгу одну лампу, а больше света нет. Здоровенный письменный стол, заваленный всяким будьте-нате – порядка особенного не было. Лидия Львовна мне нравилась, она была приятным человеком. Мама мне всех подбирала очень здорово – и Бианки, и Шульц.

Через некоторое время моя мать нашла очень хорошую преподавательницу – Веру Васильевну Бессонову, которая организовала группу из 5–6 человек, причём совсем рядом с нами, на 11 линии – буквально обогнуть по Среднему небольшой кусочек и ты оказывался в этом самом доме. В этой группе занимался и её сын, Дима Бессонов, который стал моим товарищем.

У Димы Бессонова я впервые увидел настоящие игрушки, когда занимался с Верой Васильевной. Они никуда не уезжали, не переезжали, революцию вот в этом доме и встретили, в котором я бывал у них. У них осталась старорежимная мебель и, конечно, игрушки. Больше всего мне нравился трехколёсный велосипед. Правда, одной педали там не было, но если крутить одной ногой существующую педаль, а вторую ногу всовывать в спицы, то по квартире передвигаться можно было отлично. У Димы много было всего. Например, финские лыжи, финское лыжное обмундирование вплоть до шапки.

У меня было даже много больше общего с Димкиным дедом, чем с Димой. Мы вели очень интересные для нас обоих разговоры, и он всегда был доволен, когда я его посещал. Этот старик был домовладелец дома 30 на 11-й линии, который рядом с Четвертаковыми. Потом получилось так, что его не тронули и не кокнули, он своей смертью умер. А его зять, Димкин отец, Сергей Николаевич Бессонов, стал советским управдомом, занимался всякой мурой по оплате, по ремонту этого дома. Семья большая, раньше у них было хорошее помещение, они занимали весь этаж. На третьем этаже дома на площадке было две двери, одна в одну квартиру, другая в другую. Домовладелец сделал так, что были проломаны двери, и получилась огромная квартира чуть ли не в 10 комнат. Потом Советская власть начала крошить квартиры. Сначала убрали дверь, сделали отдельные квартиры – у Димы правая сторона, а у Сани Немилова левая сторона. Ну а потом началась катавасия, начали уплотнять. Дикость это всё была. Сначала надо было кровати ставить в каждую комнату, чтобы видели, что в ней кто-то спит. Потом всё хуже и хуже. Набивали-набивали, калечили квартиры, делали из них курятники, гадость всякую. Я застал квартиру Бессоновых тогда, когда внутренний проход был уже закрыт, но коммуналки ещё не было. Мы входили в переднюю, большого размера, тёмную, посредине квартиры. Направо была маленькая проходная комната с красивым витражным стеклом, Дмитрий Сергеевич потом его перевёз на свою новую квартиру. Налево большая дверь, и там огромный кабинет отца, метров 30. Комната эта называлась кабинетом, но сейчас в ней стоял большой обеденный стол на 12 персон, и за этим столом мы занимались часа четыре. Брали с собой завтраки и пили чай в перерыве.

Нас было человек шесть в этой группе, состав её менялся: кто-то уходил, кто-то приходил. Я помню Диму Бессонова, мою двоюродную сестру Люлю (Елена Владимировна Куршакова), Мишку Колтовского, дочь английского посла Бетси Кокс, дочь шведского посла Марину Итерберг. Вера Васильевна нас и обучала в хорошем духе и воспитывала серьёзно. У Марины была нехорошая привычка грызть ногти. Чтобы Марина не брала в рот руки, Вера Васильевна придумала вот что. Тогда пользовались печами, у печей были закопчённые вьюшки, и чтобы открыть заслонку, пользовались перчаткой. Вера Васильевна вдруг берёт эту перчатку и напяливает на руку Марине. Таким образом она была отучена от этой вредной привычки.

Мы были в гостях у Марины Итерберг. Это было на Английской набережной. При советской власти она стала называться Набережная Красного Флота, а теперь опять Английская набережная. На Английской набережной на участке от Николаевского моста в направлении к устью Невы был красивый особняк. Там располагалось шведское консульство. Вся наша группа была приглашена, и мы появились в этом доме. Для меня это была конечно сказка. Я поднимаюсь по мраморной лестнице, кругом мягкие ковры, причём настоящие ковры, не как теперь, красивая мебель,  великолепнейший вид на Неву. Мне так понравилось, я прямо замер и смотрел; как хотелось бы мне так жить, чтобы корабли шли по Неве. Потом помню угощение, которое вообще в то время, когда все жили так бедно, было в диковинку для нас. Вдруг стол накрыт, вкусные блюда, но мне в основном запомнилось, как подали в специальной крюшоннице крюшон – широкая рюмка на тонкой ножке, и там плавал в соке ананас – до сих пор помню этот вкус. И мороженое. К нам очень хорошо и приветливо относилась жена консула. Она была русской. Сам консул тоже говорил по-русски, но мы замечали, что он говорит «вилька» – как умел. Дай бог, чтобы кто-нибудь из нас так говорил по-шведски, как он по-русски.

Почему-то мне удалось быть во всей их квартире на верхнем этаже. Каким-то образом я оказался на кухне, я даже не помню, почему – хорошая светлая кухня с большим количеством стенных шкафов. И тут я заметил ящик, а в нём лежит красивая собака-боксёр, и у неё перевязана лапа. Оказывается, этот щенок решил полакомиться. Носом он почувствовал, что в стенном шкафу на полке сметана. Там стояла лестница, он полез по этой лестнице, оттуда кувырнулся и сломал лапу. Был вызван ветеринар. Лежала эта собака с забинтованной ногой и с плаксивой мордой.

У Бетти Кокс мы не были, и со шведским консулом у меня знакомство было только эпизодическое. Очень хорошо, что я не продолжил знакомство со шведским консулом, потому что, как мне рассказывал Дима, тех, кто был знаком с консулом долго, всех посадили.

Зимы тогда были суровые. Теперь нет уже такого толстого льда на Неве, и нет уже таких морозов, климат изменился. Мы тогда одевались все очень тепло, у всех сохранились башлыки с длинными ушами, которые в случае чего можно было обмотать вокруг шеи в виде шарфа. Морозы в 30 градусов были не редкость и переносились не так и плохо, но голуби замёрзали, то есть к этой птице можно было подойти свободно, и взять её в руки. Когда однажды я выходил от Димы после занятий, вдруг смотрю, такой «цыплёнок» ходит и очень легко даётся в руки. Я эту куру схватил и думаю – что с ней делать? Домой нести далеко, думаю – отнесу Димке, конечно, эту птицу там примут. Что я и сделал, – я не знаю, насколько была довольна Вера Васильевна, но Диме это понравилось. Птицу я эту сдал и ушёл. И у Димы, и у нас в это время были телефоны. Отцу по службе поставили, а у Димы, поскольку они давно там жили, наверное, телефон так и был. Вечером я позвонил Диме – ну как птица-то? «Да ты знаешь, что... когда он отогрелся, он стал летать, и, с позволения сказать, бомбить». Сразу визитную карточку на портрет хозяина, и тогда стали гоняться за этим гулей, и выпустили его обратно в родную стихию.

Вера Васильевна обучала нас всем предметам, начиная от арифметики и русского языка, и кончая историей, которую тогда в школах не проходили вообще. Уроки истории были очень интересные, она много рассказывала. Когда мы проходили Египет, мы попали в Мариинский театр в царскую ложу, откуда взирали на оперу «Аида»: «Радамес, Радамес! Он безмолвен». В конечном итоге она нас так подготовила, что через 2 или три года мы сдали за 4-й и поступили в 5-й класс. Подготовка была приличная. Другое дело, как кто потом относился к учению, но на этом отрезке времени всё было очень хорошо.




Житьё в квартире на 12-й линии (1925–34)

Как дядя Павлуша приобщал меня к водолазному делу. Поиски «Свободы». Дальнейшая жизнь дяди Павлуши в Архангельске. Моя первая охотничья собака Тарс. Судьба В. Е. Эмме. Лайка Фрам. Годы сытости и годы голода. Как мы отнесли в торгсин памятные нам вещи. Как мы научились есть конину. Наши домработницы. Как я подружился с генеральшей Ходаковской и узнал интересные вещи про Персию. Рояль «Стейнвей» на побывке в нашей квартире. Нас уплотнили.

История с миноносцем «Свободой», на котором погиб мой дядя, имела продолжение, связанное с ещё одним моряком, которого я всегда помню. Когда мы стали жить на новой квартире, на 12 линии, в 25–27 году к нам приехал на временное жительство брат жены брата моего отца. Я его называл «дядя». На самом деле дядя-то был Ростислав (дядя Слава, который участвовал в Кронштадтском восстании), у него была жена Ариадна Владимировна, а у Ариадны был брат, Павел Владимирович Симонов, дядя Павлуша. Дядя Павлуша поселился у нас в столовой, и в этой же столовой стояла большая бельевая корзина. Длиной она была наверное метра два с половиной, а высотой метра полтора. Дядя Павлуша складывал в неё всякие полезные для него вещи. Ему нужны были всякие узлы, которые могли бы пригодиться при постройке дома. Кстати, его очень интересовали трубы. Привёз он как-то очень хорошие латунные трубы и говорил вроде бы в шутку, что из них получится хороший самогонный аппарат. Мать называла корзину «Архан-Д». Дядя Павлуша потом забрал всё это и уехал из Петербурга – вовремя. Корзина осталась и послужила нам не в очень хорошее время. Когда нас выслали, в этой корзине мы собрали вещи, которые нам разрешили вывезти, и она ехала вместе с нами. А надпись на этой корзине была такая – «Домашние вещи, бывшие в употреблении».

Дядя Павлуша, как и я, любил всё делать своими руками. Он меня учил всяким ремёслам. Я, например, научился плести сети. Я научился делать из кожи хорошие футляры для очков, деревянные ложки. Всяким мелочам он меня учил. Я буквально был при нём всё это время. Я его очень полюбил. Мне всё нравилось, что он делал.

У дяди Павлуши была, как у всех военных моряков, дополнительная специальность. По-видимому, каждому её привешивали. В море всё может случиться. Например, у отца, штурмана дальнего плавания, радиотелеграф и минное дело, а у дяди Павлуши – водолазное дело. Там же, где отец учился радиоделу у изобретателя Попова, в Кронштадте, на офицерских водолазных курсах обучался водолазному делу мой дядюшка. Он говорил, что нужно было приучаться быть под давлением. «Нас постепенно опускали, было скучно, поэтому мы сделали из железа карты, сидели под водой и перебрасывались в железные карты». Конечно, мощность легких у дяди зашкаливала, была профессиональная, что-то вроде 6000 кубиков.

Дядя Павлуша решил рассчитаться с военным флотом, и тогда он сказал так: «Я не хочу жить в гнилом Петербурге, я уеду в Архангельск, но мне надо построить дом, а для того, чтобы построить дом, нужны деньги. Поэтому я буду работать в артели». В то время началась такая политика, что были какие-то артели. На 8-й линии между набережной и Большим проспектом был двухэтажный дом (он собственно и сейчас там есть). Там дядюшка организовал промыслово-кооперативную артель под названием «Водолаз». Дядюшка был председателем этой артели.

Дом на 8-й линии, где была промыслово-кооперативная артель дяди Павлуши, а впоследствии ЗАГС, в котором С. Д. Карпов и З. А. Сорокина-Карпова зарегистрировали свой брак

Дом на 8-й линии, где была промыслово-кооперативная артель дяди Павлуши, а впоследствии ЗАГС, в котором С. Д. Карпов и З. А. Сорокина-Карпова зарегистрировали свой брак

Он так ко мне хорошо относился, что таскал меня по водолазным работам всюду, где это было возможно. Я был в этой артели совсем свой. Знал системы водолазных костюмов. Конечно, не примерял их, потому что водолазный костюм – на здорового крепкого мужчину. Там такие свинцовые грузы привешиваются, что даже стоять-то трудновато. Он меня брал на ряд интересных подводных работ.

Например, тут же на Неве были пришвартованы три наших ледокола. Первый ледокол – «Ермак». Ну, он к счастью так и остался Ермаком. Дальше стоял ледокол «Святогор». Этого обозвали вскоре «Красиным». За ним в кильватер стоял ледокол «Добрыня Никитич». Его обозвали «Лениным». На всех этих ледоколах я бывал, потому что там шли ремонтные работы.

Помню одну из работ на так называемом Ильиче – «Добрыне Никитиче». Там нужно было сменить лопасть винта, которая была обломана. Я был с дядюшкой на палубе, водолазы работали – меняли лопасть. А после этого мой дядюшка спускался и смотрел, как сделана работа. Сам он не работал, но был ответственным за выполненную работу и контролировал, хорошо ли это сделано.

Я помню зимнюю работу – это было у железнодорожного моста рядом с Володарским. Через Неву прокладывали трубопровод под водой, причём работали именно зимой. Летом течение, водолазную помпу где ты там устроишь, тебя тянуть будет, а тут всё хорошо, оборудование водолазное на льду, и трубу удобно спускать. Так что зимние условия, наоборот, помогали строительству, а холод не помеха – у каждого водолаза шерстяные свитеры и хорошая шерстяная шапочка. Конечно условия не очень комфортные, но так вот работали. И тоже задача дядюшки была нырнуть туда и проверить, как работа сделана. Если он видел, что что-то не так, посылал водолаза поправлять.

Были у нас в Петербурге урны для мусора – длинный конус, наверху небольшой раструб – туда бросали окурки. И вот однажды я вижу странную вещь – у моего дядюшки подобная урна, только несколько выше и длиннее, а вместо нормального железного дна вставлено стекло. Я подумал – что это такое? В то время не было гидроакустики и магнитных способов обнаружения металла на дне, но перед дядей Павлушей поставили задачу найти три погибших корабля в Финском заливе. Финский залив тогда был очень чистый, вода прозрачная, глубина небольшая. Поэтому дядюшка придумал такой способ. Он знал координаты места, где эти корабли погибли. Он идёт туда на водолазном корабле, спускает шлюпку с гребцами. В шлюпке сидит дядюшка, и эту трубу, как подзорную опускает в воду (когда погода хорошая, то хорошо видно дно), и безо всякой гидроакустики обнаруживает один из погибших кораблей. Не «Свободу», на которой погиб дядя Сергей, а «Гавриил» – головное судно. Узнали, что «Гавриил», поскольку достали оттуда доску с названием этого судна.

Дядюшка начинает оттуда поднимать разные узлы этого корабля. Интересовались в основном цветными металлами, которые артель увозила и сдавала. Много было цветных металлов на кораблях. Однажды он мне приносит плоскогубцы. Они с 19 года по 29 пролежали под водой – 10 лет. На них были следы питтинговой (точечной) коррозии. Но это были такие хорошие плоскогубцы, что они не уступали новым, когда ты сжимал рукоятки, можно было чуть не волосок зажать, настолько плотно сходились губки. Так они у меня и существовали до потери всего, что у нас было.

Спустя много-много лет вдруг появились статьи о том, что есть теперь специальная поисковая организация с современным оборудованием, и они нашли «Гавриила». Меня, конечно, интересовала «Свобода», я списался с этими людьми, я и корреспондентам писал, и непосредственным руководителям этой работы. Но на «Гаврииле» видимо и закончилось дело с этой экспедицией, а то бы мне что-то сообщили. Думаю, что они потеряли интерес, потому что дядя Павлуша со своей промысловой артелью уже всё выкачал с «Гавриила», а остальные миноносцы может быть так разнесло, что и костей не соберешь.

Шло время, дядюшка накопил денег и уехал в Архангельск. Там он осел и стал жить. Построил хороший дом в пригороде Архангельска Соломбале, улица Розмысловая, 28. У него была семья, жена, двое сыновей, и ещё потом приехала Ариадна Владимировна, его сестра, с сыном Игорем из Тихменева, имения Симоновых. Так как жизнь была небогатая всюду в то время, то его задача была обеспечить семью продуктами, в основном мясными. Он занимался охотой, стрелял гусей в их осенние и весенние перелёты. На одной из фотографий, которые у нас имелись, лежит 28 гусей, и его спутник – собака-лайка.

Казалось бы, всё хорошо, он рассчитался с военной службой. Судьба всех военных с дворянским происхождением была бы одна, его бы конечно посадили или расстреляли, а тут он вроде отделался. Но так как все знали, что дядюшка – «классный» специалист, то до него всё-таки добрался «Эпрон», специальная организация по подъему затонувших судов. Руководил работами Фотий Крылов. Дядюшка только ставил условия – когда гуси летят, вы меня должны отпустить с работы, чтобы я мог настрелять гусей для обеспечения жизни.

Однажды получилась такая история. В районе Мурманска затонул ледокольный пароход «Канада». Дядюшку заставили заниматься подъёмом этого ледокола. Он поехал в Мурманск, руководил работами. Подняли этот ледокол, обозвали «Литке» и устроили праздник. На этот праздник приехала поэтесса Людмила Попова, двоюродная сестра моей матери. Не из-за Павла Владимировича приехала, а по всей вероятности была какая-нибудь разнарядка. Она обратилась к дяде Павлуше: «У Вас такая интересная жизнь! Что бы Вы могли мне рассказать?» Дядюшка всё это превратил в шутку: «Да, был у меня такой случай. Это было в Архангельске. Однажды из обкома обратились ко мне, что судно затонуло, и чтобы я достал груз оттуда. Ну что же, пришлось ехать, груз я достал. Думал, как всегда, распрощаемся, и всё. И тут, можете себе представить… Я там достал с этого погибшего судна ящик коньяка, и обком мне его и подарил!» Та была, конечно, шокирована. Она ожидала чего-нибудь эдакого, а дядюшке просто не хотелось разговаривать на эту тему.

Перед самой войной, приблизительно в 40 году, дядя Павлуша трагически погиб. Опять он собрался на охоту, а были какие-то очень добычливые острова в Белом море. У дядюшки был хорошо знакомый капитан на водолазном пароходе «Совнарком». Корабль отправлялся в море, и дядюшка попросил капитана завезти его на остров и там бросить, чтобы он мог хорошо поохотиться, а потом на обратном пути забрать. Когда они отплыли, поднялся дикий шторм, «Совнарком» бросало со страшной силой, ручное управление у него вышло из строя. Дядюшка был с собакой, понадобилось эту собаку вывести, он открыл дверь, и его сразу подхватило волной, понесло по палубе и ударило о водолазную помпу. Удар был очень сильный. Ему не сразу смогли помочь, когда его подхватили, принесли в каюту, оказалось, что у него переломан хребет. В этой штормовой обстановке корабль ещё долго болтался, и дядя Павлуша на нём и умер. Ему было не так уж и много – лет 55. Так он кончил свою жизнь. У него оставалось два сына – Юрий и Андрей. Оба – капитаны дальнего плавания. Оба плавали на торговых кораблях. Один погиб из-за другого. Юрий застрелил гебешника в квартире своей тетки, Ариадны Владимировны. После этого Юрий пропал без вести, а тётку и брата арестовали, и они погибли.

У нас в квартире почти всегда жили охотничьи собаки. Мы с отцом любили охоту и охотились с собакой. Первая собака появилась у нас в конце 20-х годов. Она принадлежала другу отца, тоже военному моряку, Виктору Евгеньевичу Эмме. Когда мы снимали квартиру на 15-й линии В.О., Виктор Евгеньевич жил наверху над нами. Он спускался, чтобы играть в карты с моим отцом. Отец и Эмме любили играть в сложную игру винт, которая требует хорошей памяти и математических расчетов. Играли в полном молчании, только шелест карт раздавался. Моя мать не любила это, ей было скучно, и она называла игроков «гробами». Для них же эта игра была большим удовольствием.

Я хорошо помню его жену, очень красивая женщина. У неё было много кошек. Она была такая добрая, что всех этих кошек закармливала, и они умирали от ожирения сердца. Ещё у Эмме был английский сеттер-лаверак Тарс, красивая охотничья собака с длинной шерстью. Виктор Евгеньевич был очень порядочным и хорошим человеком, готовым всем всегда помочь. Виктор Евгеньевич, кстати, учил меня плавать, но учил плохо, я считаю. Дело было в Петергофе, на эстакаде. Глубина там большая, он меня просто бросал в воду, а я плавать не умел, судорожно дёргал руками, чтобы только как-то добраться до эстакады, зацепиться за бревно. Так он меня плавать и не научил, я научился потом сам.

Большевистская сволочь изгадила всю нашу жизнь, всё время наносила жестокие удары, и это коснулось не только нашей семьи, но и друзей. В отличие от моего отца, Шестакова, дяди Павлуши, и других военных, Эмме, к сожалению, не сумел сориентироваться и уйти на какую-нибудь другую работу, а продолжал служить в красном флоте. Результат был такой – он собственно не выходил из тюрем, его непрерывно сажали в тюрьму и потом выпускали. Приезжал, рассказывал, как он уголь грузил. Он спокойно к этому относился. «Ну, это дело морское, говорил он, – подумаешь...» Как-то, в начале 30-х годов, посадили вместе с женой, и жена его на Гороховой сумела покончить с собой, бросилась в пролёт лестницы. Ей было тогда 28 лет.

Остался он один, и собака. Но Виктору Евгеньевичу приходилось уходить в плавание на военных судах, и вот однажды, перед тем, как он должен был уйти в очередное плаванье, он оставил нам Тарса. Тарс жил у нас дважды, в 27–29 и в 30–31 году. Тарс был интересен вот чем – когда он был щенком, он болел чумой, и с тех пор жена Виктора Евгеньевича кормила его с ложки. Дали нам плошку и ложку, на которой было написано «Ландау». Собака ложилась около плошки, подвязывался фартук, чтобы не забрызгать шерсть кашей с постным маслом и костями. Это огромная собака, пасть открывает – это целая топка, нужно туда из плошки забрасывать пищу, и таким образом собака съедает целую миску. Руководила этим процессом моя мать, она очень любила животных. Мать с ней обычно и гуляла. Но мать была в то время нездорова, и как-то она уехала в Ессентуки лечить печень, оставив собаку на нас с отцом. Отец сварил каши с конскими костями, поставил около пса чашку, и, глядя в собачью физиономию, сказал: «Ешь, сударь, не обессудь». И мы оба легли спать. Утром просыпаемся – миска чистая, безо всякой ложки обошелся, слопал дай бог. Меня раньше удивляло – как это дома её кормят с ложки, а на охоте подбегает к черничному кусту, открывает пасть, захватывает куст, тащит на себя, выплёвывает листья, морда вся синяя, но удовольствие колоссальное. В общем, в наших руках эта собака прекрасно стала есть. Когда приехала мать, она удивилась: «Что вы сделали с собакой?»

С псом мы были дружны. В детстве было неплохо улечься под рояль и там заснуть, наработавшись, а когда я стал постарше и появился у нас Тарс, ему тоже понравился рояль Стейнвей, и он всегда там лежал вместо меня. Хотя у него была отдельная подстилка возле кухни, но видать у него были музыкальные способности, и он предпочитал ночевать под роялем. У нас были натёртые полы, и когда Тарс вылезал из-под рояля, его красивая белая шерсть была неприличного желтого цвета. И тогда матери приходилось ставить пса в ванную и мыть с мылом. Пёс переносил эту операцию с печальными глазами, но довольно спокойно. Мытьё он вообще-то любил. Он плавал очень хорошо. Нам это не так нужно было – мы на уток с отцом не охотились. Мы охотились на лесную дичь, и приходилось бороться с недисциплинированностью пса, когда после выстрела он срывался и начинал трепать убитую птицу. Когда мы подходили, у него на носу были перья, что не нравилось отцу, потому что после выстрела пес не имел права так кидаться вперёд. Тарс был очень умный, он любил охоту и всё чувствовал. Стоит только подойти к стене, где висело ружьё, и торнуть его рукой, как собака срывалась с места. Она была большая, она свободно, даже не подпрыгивая, целовала меня в щеку.

Этот пёс был всё время при нас, но пришел как-то Виктор Евгеньевич из плавания и решил держать его на корабле. Сам-то он тоже охотник, и охотился, когда у него была возможность. Как-то он пришёл к нам. «А где Тарс?» «Вы знаете, я уезжал в командировку, матрос гулял с собакой по набережной и как-то потерял её». Дальнейшая судьба собаки осталась неизвестной.

Пёс Тарс, 1932 г.

Пёс Тарс, 1932 г.

Судьба всех военных моряков, оставшихся на флоте после революции, была не особенно оригинальная. В один прекрасный день, в 37 году, Виктора Евгеньевича сажают уже насовсем. О нём не было слышно, его двоюродные сёстры ничего не могли узнать, потом война. Много лет спустя я познакомился в своем институте с одним сослуживцем, Прудниковым, приятным человеком с замечательной памятью – он мог наизусть, слово в слово пересказывать всевозможные произведения, не прибавляя от себя ни единого слова. Судьба сложилась так, что он тоже попал в лагерь вместе с Эмме, и рассказывал, что в лагере следователи переломали Эмме ребра и ноги. Естественно, он там погиб.

Дядя Павлуша узнал, что собаки у нас уже нет, а мать их любит, и тогда он прислал нам подарок – лайку-медвежатницу, по имени Фрам. Жила она у нас с 32 по 34 год. Это красивая собака. Она охотится на медведя, и морда у неё медвежья. Собака с интересным характером, странная. К людям она относилась индифферентно, не было у неё ласки, как у Тарса. Она не чувствовала и не выделяла хозяина, как это обычно делают другие собаки, относилась ко всем ровно, что мне не нравилось по сравнению с Тарсом, который действительно любил хозяина. Кого она просто ненавидела – это себе подобных. Гулять с ней было трудно. Правда, маленькие собаки, завидев Фрама, даже не подходили знакомиться, поджимали хвосты и старались держаться подальше. А такие собаки, как овчарка или доберман-пинчер, пытались задираться, показать своё «я». У меня был такой собачий случай, когда я вышел гулять на 12-ю линию. Фрам увидел добермана, а тот непочтительно залаял. И тогда моя лайка рванулась, сорвала ошейник, и на этого пса! Моментально перевернула его кверху пузом, хозяйка орёт на меня, я вцепился в хвост своей лайки. Фрам повернулся ко мне и как-то озверело на меня посмотрел, а доберман в это время с большой быстротой от нас убежал. Я, что было делать, кое-как надел на него ошейник и мы отправились домой. Добермана правильнее называть злоберманом, он так и норовит укусить, и мой пёс отомстил ему за Тарса, которого кусал доберман.

Обычно выводила гулять собаку моя мать. Она это любила. И вот как сейчас помню, весна, белые ночи, светло... Отца не было, он был в какой-то командировке. Мать пришла поздно и сказала мне, что пойдёт погулять с псом. А за неделю перед этим гулял я с Фрамом, и вышла у меня странная история. Тогда мусоропроводов не было, были помойки на дворах, и вот я смотрю, что на помойке ковыряется совсем маленькая собачка. Я не придал этому значения – большие собаки боятся моего Фрама, а тут такой малыш. И вдруг к моему удивлению и удивлению Фрама эта маленькая собака, прямо на вид щенок, бежит прямо к моему псу подбегает к нему, и цап его за нос. Мой пёс даже не залаял на неё, он просто был глубоко обижен. Я подумал, не бешеная ли это собака, у неё была пена около рта, но на меня все налетели – не может этого быть, да где же в Петербурге может быть бешеная собака, глупость это, просто она в помойке перемазала морду. Ну ладно, раз так. Стали мы жить дальше. Проходит неделя – у пса появилась странная мания. Он вдруг начал лизать руку, чего он раньше никогда не делал. Полижет-полижет, потом покусает – понарошку зубами руку возьмёт. Мне показалось это странно.

И вот выводит мать пса погулять, как обычно. Ведет её, и вдруг собака срывается с ошейника и несется к двум встречным людям. Это была пара, по-видимому молодожёнов, он военный, вооружён наганом – в то время военные ходили с оружием, – и в руках у них сосновые ветки. Собака кидается на них, но зубами вцепляется в ветки. Военный на пса заорал, отбросил его, и потом вытащил наган и хотел убить Фрама, но жена вцепилась в моряка и говорит – «Да у нас такая же собака, неужели тебе не жаль?» Он наган спрятал, а собака удрала.

Мать поднимется домой, не знает, что делать, собака убежала. И тогда мать позвонила Виктору Евгеньевичу Эмме. Он жил тут же, на 11 линии, рядышком с нами. Он моментально был у нас дома, вышел на улицу с матерью, а там люди не расходились. Вдруг видят, что собака идёт совершенно спокойно с бухгалтером нашего ЖАКТа. Подходит к нам бухгалтер и говорит: «Вот ваша собачка, она пришла ко мне». Виктор Евгеньевич хотел надеть ошейник на собаку, наклонился к ней, и Фрам вцепился ему зубами прямо в лицо. Виктор Евгеньевич тогда стал душить Фрама под разноголосый хор окружающих: «Ой, что он делает – душит собаку!» Собака после сделанного демарша успокоилась, мы привели её домой, Эмме зашел к нам, весь в крови. Поскольку было подозрение, что Фрам действительно взбесился, на другой день мы предупредили всех, кого собака покусала, и поехали с ней в Пастеровский институт на Лопухинке.

Забрали у нас собаку и всем назначили делать прививки – уколы в живот, сразу чуть не 10 кубиков какой-то гадости, но я бы не сказал, что это было болезненно. Виктору Евгеньевичу как наиболее пострадавшему – 28 уколов, некоторым из нас по 14 уколов, а таким, как я, сделали 6 или 7 уколов. Прошло немного больше двух недель. Мать страшно любила эту собаку, каждый день она ездит в больницу. Собака сидит в клетке, узнаёт мать прекрасно, радуется и принимает пищу. Рядом стоит вода, она пьет эту воду, – а говорят, что у бешеных собак водобоязнь. Нам говорят – вы же нам здоровую собаку привели! Так что же вы собственно её держите? Чуть ли не сказали матери – приезжайте и забирайте собаку. Мать приехала. Почему служители этого не заметили, мне не ясно, но собака, обхватив зубами прут клетки, сдохла. Тогда схватились, сделали вскрытие и обнаружили бешенство. Все внутренности были поражены, однако до самого последнего момента собака ела и пила нормально.

Первое время после переезда на 12-ю линию мать ещё была дома, ходила на курсы немецкого языка, чтобы получить документ о возможности преподавать в институте, и готовила сама. Но потом мать стала работать, зарплата отца позволяла нанять домработницу, и вскоре они у нас появились. Первая домработница жила в людской комнате, где потом поселился я, но она претендовала на комнату, и от неё отделались. Домработницы были с тех пор у нас всё время, одна за другой, но материально периоды нашей жизни были разные.

До 28 года было не так тяжело жить, потому что много продуктов и заработки приличные. Мы хорошо питались, у нас всегда были котлеты, макароны, жареный картофель, судаки, борщи. Тогда, в годы НЭПа, на линиях Васильевского острова была частная торговля. В особенности я вспоминаю, как на 7-й линии женщины продавали копчёные салаки. Эти копчушки лежали, переложенные бумагой, в больших корзинах, сделанных из лучины. Причём это была не измождённая рыба, которая продаётся теперь, а большие салаки бронзового цвета, покрытые капельками жира, настоящее объедение. Ну, а судаков, трески было завались, короче, тот период был хороший и довольно спокойный.

Но как только началась коллективизация, так мгновенно и материальное положение наше ухудшилось, и с продуктами стало чрезвычайно скверно. В таких местах, как Украина, был просто голод, и наш город осаждали голодные украинцы. Их к нам не пускали, были заградотряды, устраивали для них на дорогах какие-то резервации, но всё равно кто-то из них пробирался в город, и были такие случаи, что дверь открываешь, там женщина... На ней что-то накинуто, но вообще она голая. Так что условия жизни были неважные. Вместо нормального мяса употребляли конину. Поскольку есть было практически нечего, мы питались кониной, но относились к ней с чувством неприязни. Одна наша домработница в то время была татарка, и она как-то эту конину облагораживала с помощью чеснока. Потом, когда я был на фронте, был такой случай. Мои бойцы решили подкормить своего лейтенанта и где-то убили жеребёнка. Мясо его было очень и очень вкусное, никак даже от говядины не отличишь, но по всей вероятности нам-то тогда продавали мясо старых рабочих лошадей, и конечно это была дрянь. Была тогда даже такая песенка: «Товарищи, внимание, война уж на носу, а конная Будённого пошла на колбасу!» Было плохо и с другими продуктами. Было засилье макарон, которые я очень не любил. И в этот период с тоской вспоминались годы НЭПа, когда еды было много.

Когда начался голод, появились торгсины. Из населения стали выкачивать последнее оставшееся золото. Деньги, полученные за золотые и серебряные вещи, уходили у жителей на жизнь. У нас ещё было, что продать, например у всех были золотые кресты. Особенно отличался мой крест, я его помню потому, что уж очень он был большой. Больше всего мне было жалко, когда в торгсин снесли серебряную коробку для табака, внутри выложенную деревом. Эту коробку подарила отцу 2-я минная дивизия в день его рождения. На коробке был выгравирован миноносец «Капитан Изылметев», на котором отец был старшим офицером. «Капитана Изылметева» после революции обозвали «Лениным», он плавал с этим именем и бесславно закончил свой путь в Эстонии при наступлении немцев – те его утопили у ремонтной стенки при налёте на Ревель. Конечно, коробки этой мне было очень жалко. Впоследствии положение как-то улучшилось, но никогда не стало таким, как оно было до 28 года.

Но даже в голодные годы у нас были домработницы. В 30–34 году у нас работала бывшая генеральша, некто Ходаковская, по всей вероятности польского происхождения, потому что она некоторые вещи называла по-южному – например «бурак» вместо свёклы, за что от моей сестры получила кличку Бурачиха. У Бураковской была своя рецептура. Она иногда применяла сахар при приготовлении мяса, что было не по вкусу моей сестре.

Я у неё пользовался популярностью, потому что я занимался техническим обслуживанием. В то время на вооружении кроме плиты был примус. Это главный прибор, который работал с грохотом, но зато вода вскипала очень быстро. Там была тонкая форсуночка, из которой вылетал керосин. Эта форсуночка засорялась, и нужно было её чистить очень тоненькой проволочкой. Поэтому иногда я слышал с кухни возглас: «Стивушка, проткни мне, милый, примус!» Кто из нас милый, примус или я? Зрение у меня тогда было отличное, я неизменно прочищал эту форсунку, весело работал примус и кипятил всё, что нужно. Второе, что было на вооружении – это керосинка, Бурачиха называла её печкой. Керосинка эта была негодяйская штука; иногда она вдруг начинала невероятно коптить, и по воздуху летали чёрные хлопья. Тогда Бурачиха взывала ко мне – «Ай, потухла печка!» И я приходил, смотрел, почему потухла печка, включал её, и Бурачиха радовалась. Она была забавная. Иногда мы вели беседы, она мне рассказывала про персов: «персияне дикари, так их называл мой муж». Так я узнал, что собой представляют персы.

В то время чая вообще не было, как такового. Продавалась только «малинка» – какое-то издевательство над малиной, по-моему даже прутья пускались в ход. Я этот «чай» терпеть не мог, и я решал эту проблему таким образом: я ходил в аптеку Пелля, покупал там экстракт клюквы и капал в воду, получался чай. Или я покупал там мяту и заваривал её. Бурачиха меня спрашивает: «Стивушка, вы лечитесь?» Я серьезно отвечаю: «Да». «А от чего?» «От психоза».

Интересная у неё была племянница – грузинка Тамара. У нас был прекрасный кабинетный рояль, который к нам попал таким образом. Лидия Васильевна Шульц была знакома с неким Циммерманом. Когда пришла советская власть, к его музыкальному магазину подобрались и старались «экспроприировать» рояли. И тогда хозяин роздал эти рояли проверенным лицам с тем, чтобы взять обратно, когда рояль понадобится. Так как мы у Шульц были на первом месте, мы получили «Стейнвей». Но кому на нём играть? Сестра хоть и умела играть, но у нее были другие цели, и времени не было, а племянница генеральши училась в консерватории. Она приходила к нам практиковаться. Как она играла! Я сидел и слушал эти необыкновенные звуки. Прошёл год, и вдруг Тамары нет, она не приходит. Я тогда к генеральше и говорю: «Где же Тамара?» «Да, повздорила она с руководством консерватории... Она им настолько критично высказала своё отношение, что еёоттуда выгнали». Ну, а вскоре у нас рояль забрали.

Ещё была домработница Дуня. Она до нас работала у изобретателя радио Шорина, и наверно попала к нам из-за отцовских связей в отношении радио. Готовила она изумительно. Никакой помощи по технической части она у меня не требовала, справлялась сама. Но Дуня была своенравная женщина. Один инженер, Николай Трететский, знакомый отца, приехал в Петербург из Севастополя, жил в гостинице и приходил к нам в гости. Матери хотелось, чтобы Дуня приготовила более хороший обед. Дуня почему-то невзлюбила этого инженера и называла его «мусорный мужичонка». Под давлением матери приготовлялось что-то более-менее приличное, но тут должен был быть неусыпный контроль. Трететский вместе с Татьяной Михайловной Тошаковой играли в четыре руки вальс из «Спящей красавицы» на нашем Стейнвее, и мне очень нравилось звучание рояля.

Татьяна Михайловна к нам переехала вместе со своей дочерью Таней, когда квартиры стали уплотнять. Хотя отец построил нашу квартиру из 5 комнат своим горбом, но в один прекрасный день советская власть объявила, что в квартирах должна быть определённая плотность населения, и если у кого-то больше, чем нужно по расчетам советской власти, то нужно уплотняться. Впихивали кого угодно, но можно было добровольно подобрать кандидатуру. Мы, например, уплотнились с Татьяной Михайловной Тошаковой, отдали ей нашу гостиную, чтобы к нам не привязывались. Аркадий Александрович Тошаков с ней разошёлся, и пришлось ей с дочерью переезжать из той большой квартиры в доме Витгенштейна, о которой я уже рассказывал. Тошаков женился на молодой женщине, дочери морского офицера Лобанова. Всё, что ни делается – делается к лучшему. Тошаков старался подладиться к новой власти и стал начальником штаба Балтийского флота. А когда он всё организовал, он стал не нужен и попал в число репрессированных, долго был в лагерях и в 38 году был расстрелян. Правда, тогда об этом не сообщали, а просто говорили – сослан на 10 лет без права переписки. Только недавно Татьяна Аркадьевна получила извещение о том, что он расстрелян. Если бы Татьяна Михайловна состояла с ним в браке, то её наказание было бы ещё больше того, которое она всё-таки получила в дальнейшем. Судьба второй жены Тошакова мне не известна.

Хотя нашу квартиру сделали коммунальной, жили мы хорошо и дружно до самого последнего дня. Татьяна Михайловна работала копировщицей в строительной организации и часто брала работу на дом. Ей помогала дочка, которая тоже оказалась неплохой копировщицей. Таня была красивая девушка, и более шести лет её портрет украшал витрину фотографической мастерской на Среднем проспекте напротив дома Дервиза.

Аптека Пелля на 7-й линии, где Стива покупал экстракт клюквы для чая

Аптека Пелля на 7-й линии, где Стива покупал экстракт клюквы для чая

Т. А. Тошакова.  С. Д. Карпов перед фотографической мастерской на Среднем пр. В. О., в витрине которой когда-то был выставлен портрет Тани Тошаковой

Т. А. Тошакова.  С. Д. Карпов перед фотографической мастерской на Среднем пр. В. О., в витрине которой когда-то был выставлен портрет Тани Тошаковой



 


Родные и друзья (1925–1934)

Сёстры отца в квартире на Малой Посадской. Семья тети Нюты. Пожар на кухне. Взгляды тихменевской бабушки на гражданскую войну в Испании Спасение экспедиции Нобиле. Как Красин перестал быть Красиным. Семья тёти Глаши. Удачная охота дяди Жоржа на Мадагаскаре. Ледовый поход и судьба капитана Гасабова. Опасные стихи поэтессы Людмилы Поповой.

Мы непрерывно ездили к отцовским родственникам. Они находились в разных местах, революция всех разогнала, но мы пытались продолжать жизнь большой семьи. Периодически бывало, что и я жил у бабушки на Малой Посадской, д. 19. Её дочери сначала оставались в имении, но потом их оттуда окончательно вытурили, и они перебрались в город, к матери. Зоя Ростиславовна болела туберкулезом, также как и её отец, и умерла в этой квартире вскоре после него. Ещё одна сестра, Наталья Ростиславовна Деминская во время гражданской войны уехала на юг, но разошлась там с мужем, который ушёл с Белой Армией. После окончания гражданской войны она вернулась в Петроград на Малую Посадскую. Тётя Наля писала стихи и вела хозяйство в этой семье. Евгения Ростиславовна зарабатывала деньги на всех. Она была зубным врачом, работала в больнице, и мы все у неё лечили зубы. Тётя Женя была энергичным человеком и вскоре открыла свой собственный домашний зубоврачебный кабинет. Я не знаю, откуда она всё это достала, но у неё было настоящее зубоврачебное кресло и бормашина, которая приводилась в движение ногой. Внизу при входе в парадное висела доска «Зубной врач Е. Р. Карпова». Доску приделал отец, и приделал   тактически правильно – на такой высоте, что её нельзя было достать, запачкать или снять. Она там продолжала висеть даже после войны. Сейчас устрой зубной врач что-нибудь такое на дому, и сразу придут бандиты и всё разграбят, а тогда всё было спокойно, человек мог зайти прямо с улицы, и тётка принимала пациентов без боязни. Тетя Женя была самая богатая из сестёр, потому что лечение зубов приносило достаток, и она даже могла помочь другим родственникам в трудную минуту.

Брат Д. Р. Карпова: А. Р. Карпов с женой Л. В. Щуко и сыном Ростиславом

Брат Д. Р. Карпова А. Р. Карпов с женой Л. В. Щуко и сыном Ростиславом

Р. Р. Карпов (дядя Слава) и  Е. Р. Карпова (тётя Женя)

Р. Р. Карпов (дядя Слава) и  Е. Р. Карпова (тётя Женя)

Сёстры Д. Р. Карпова: А. Р. Карпова-Волошинова (тётя Нюта) с первым мужем Н. Куприяновым.  Н. Р. Карпова-Деминская (тётя Наля)

Сёстры Д. Р. Карпова: А. Р. Карпова-Волошинова (тётя Нюта) с первым мужем Н. Куприяновым.  Н. Р. Карпова-Деминская (тётя Наля)

Сестра Д. Р. Карпова Г. Р. Карпова (тётя Глаша) и её дочь Зоя Транковская-Горева

Сестра Д. Р. Карпова Г. Р. Карпова (тётя Глаша) и её дочь Зоя Транковская-Горева

Двоюродные братья и сёстры: Стива, Зоя Горева и её муж Ваня Горев, Китти Карпова, Марина Транковская (?)

Двоюродные братья и сёстры: Стива, Зоя Горева и её муж Ваня Горев, Китти Карпова, Марина Транковская (?)

Мы бывали также у старшей сестры отца Анны Ростиславовны Карповой (род. 1878 г.). У неё была большая семья. Тётя Нюта была замужем трижды, и от каждого брака были дети. Первым мужем тёти Нюты был врач императорских театров Сергей Куприянов, и от этого брака был сын Николай Сергеевич Куприянов (1905 года рождения). Первый муж довольно быстро умер, и тетя Нюта вышла замуж за Добровольского. Это был крупный инженер путей сообщения, действительный тайный советник, который был одно время начальником Николаевской железной дороги. От него у Анны Ростиславовны был сын Юрий Владимирович Добровольский, 1912 года рождения. Тоже не повезло тёте Нюте, и он быстро умер. Третьим мужем Анны Ростиславовны был Петр Алексеевич Волошинов, от которого у неё была дочь Галина. Петр Алексеевич до революции был присяжным поверенным. После полиомиелита он остался инвалидом, одна нога у него не действовала, и он передвигался в кресле с колёсами. Большую часть жизни он провел в сидячем положении. У меня о нём осталось хорошее воспоминание. С ним я встречался не столько дома, сколько на дачах. Он любил со мной разговаривать, мне что-нибудь обязательно рассказывал. Он меня научил играть в «шестьдесят шесть», и мы с ним шлёпали картами.

У тётки была жизнь трудная, семья большая. А тётка была способна к вышивкам – это, конечно, трудная работа, и тетя Нюта в конечном итоге глаза себе испортила. Тогда жёны верхушки носили вышитые ночные рубашки, и вот тётка делала такие вышивки, и таким образом дополнительно зарабатывала на жизнь семьи. Тётка была гостеприимна, и всегда хотела чем-то угостить. Но так как ей приходилось туго, то не всегда можно было есть то, что она готовила по своим достаткам. Например, она как-то приготовляла бараньи семенники. Однажды тётя Нюта разжилась где-то мукой и устроила блинчики. Я откусываю и вдруг заявляю: «Что же это такое? Это же хрюшкины галеты!» Тетка не обиделась, она захохотала, и все захохотали.

Однажды мы устроили пожар у тётки в кухне. В то время с электрическим светом был непорядок, и дополнительным освещением служили керосиновые лампы и коптилки из медных гильз артиллерийских снарядов. В них наливался керосин и устраивалась небольшая горелочка. Кто-то из нас споткнулся и уронил такую коптилку, керосин разлился и вспыхнул. И так как мы не знали, что тушить керосин водой нельзя, мы тут же начали его поливать водой, а керосин очень хорошо горит сверху воды. Но к счастью керосина было не так много, и удалось его сбить, а то бы мы устроили пожар на весь дом.

У Анны Ростиславовны жила и семья Ростислава Ростиславовича Карпова. Дядя Слава, как я рассказывал раньше, ушёл в Финляндию после подавления кронштадтского восстания, жена дяди Славы Ариадна Владимировна Симонова, сын Игорь и бабушка (мать Ариадны Владимировны и дяди Павлуши) переехала в Петербург к бабе Нюте. У них тоже было имение, только более маленькое, чем Быково, в районе Тихменева. Там у них конечно тоже после революции начались неприятности. Бабушка Симонова там вела себя активно, – когда на её огороды нападали проезжие солдаты, она стреляла из браунинга. Не знаю, как её не прибили. В эркере квартиры на Бармалеева бабушка Симонова, бывшая помещица, держала двух кур, которые кудахтали и жили очень неплохо. В 38 году на политической арене происходили драматические события – у нас шла война с Испанией, хотя всё это затушёвывалось. Бабушка Симонова любила заниматься политикой; она прямо говорила: «А я – за мятежников!», – имея в виду Франко. Потом, когда дядя Павлуша выстроил дом в Архангельске, он вызвал к себе сестру с сыном. Тихменевская бабушка оставалась в квартире на Бармалеева, и перед самой войной Ариадна Владимировна вернулась к ней в Ленинград, и была арестована в Ленинграде.

Игорь, Галя и я всё время встречались, были очень дружны. Я был самый старший, 16 года рождения, Игорь – 18 года, а Галина 22 года. Нас называли тремя китайцами. Первый китаец (это я), когда спрашивают, хочешь ли ты есть, отвечал «Нет, спасибо», Игорь отвечал «Всё равно», а Галя говорила «Есть хочу!»

В первом ряду тётя Женя и М. И. Карпова, во втором ряду тётя Наля, «Тихменёвская бабушка» и А. В. Симонова-Карпова, жена дяди Славы

В первом ряду тётя Женя и М. И. Карпова, во втором ряду тётя Наля, «Тихменёвская бабушка» и А. В. Симонова-Карпова, жена дяди Славы

Один из сыновей тёти Нюты Юрий Добровольский окончил морское училище на Васильевском острове и стал радистом. Отец устроил Юрия радистом на «Красина», когда возникла необходимость отправки этого ледокола в Арктику спасать экспедицию Нобиле.

О походе ледокола «Красин» («Святогор») вышла кинокартина «Красная палатка», которую хорошо показывать тем, кто был далёк от этого вопроса, и кто, собственно, ничего не знает, поэтому им можно подсунуть любую клюкву. Например, в этой картине показано, как разводят мост Лейтенанта Шмидта, бывший Николаевский, и как «Красин» быстро проходит через разведённый мост – это грибатая чушь. В то время все крупные суда свободно заходили в Неву и швартовались вдоль Васильевского острова, как раз не доходя Николаевского моста. То же было и с «Красиным». Прежде чем отправить его в экспедицию, нужно было его соответствующим образом подготовить. «Красин» был введён в Неву и пришвартован в районе церкви Киевского подворья. В этом месте набережная имеет спуск к воде и большую площадь, на которую можно было свободно подвозить различные грузы, которые требуются для экспедиции, и спокойно их погружать.

В 28-м году мне было 12 лет, и я всё это наблюдал, потому что Юра пригласил меня на ледокол, показал мне свою радиорубку, которая помещалась в кормовой части. Там было два радиста. Юра был коротковолновиком и мог принимать «дальнобойные» станции. Был также специалист по длинным волнам, которые обеспечивали более близкий, но более надежный приём. У них были двухъярусные койки; я только не помню, на какой – нижней или верхней, – спал Юра. Кругом была страшная грязь, потому что на корабль всё время возили и грузили уголь. В то время машины были паровые, и угля таскали невероятное количество; страшная пыль была и на набережной – везде уголь, уголь и уголь. Кроме того, я видел самолёт Чухновского. Он размещался между труб, ведь, естественно, Красин – не авианосец. Так что никаких мостов не разводили, когда всё было погружено, корабль отплыл. По всей вероятности его буксирами развернули, и дальше он пошёл своими машинами по морскому каналу.

К сожалению, у Чухновского не совсем удачно там получилось; он отважно летал, но его самолёт повредился. Большое количество людей экспедиции Нобиле перетаскали шведские лётчики. Но всё-таки наш ледокол подобрал четырёх участников. Юра нам всё конечно очень подробно рассказывал, но дело было давно, и я помню только основное. Самое трагичное – гибель Мальмгрема – знаменитого полярника, который вместе с Цаппе и Мариано решил добраться до ледокола просто на лыжах, хотя генерал Нобиле их отговаривал. У Мальмгрема смерть была подозрительная, ходили разговоры, что чуть ли не Цаппе и Мариано его съели. Мне трудно сказать, насколько правильно такое предположение.

Помню обложку журнала, может быть шведского, которая сохранилась у Юрия. Юрий снят крупным планом, почему-то на бочке телеграфный ключ, и написано, что это радист спасательной экспедиции Добровольский. У меня ещё была интересная вещь, не знаю, где она осталась после всех наших потрясений и войны. Тогда продавали сувениры: спасательный круг диаметром 15–20 см, – половина красная, половина белая, веревочки, а внутри фотография. В верхнем углу капитан ледокола Эгге, вверху справа директор Арктического Института и руководитель экспедиции Самойлович, которого советская власть потом расстреляла, внизу справа Юра Добровольский. У меня есть копия этой фотографии на открытке тех времён: «Герои Арктики».

Несколько лет назад я читаю в газете, что вот «Красин» уже не нужен, что «Красин» стоит сейчас как раз на том участке, откуда он уходил спасать экспедицию Нобиле. Конечно, я страшно этим заинтересовался, мне хотелось вспомнить, как мы когда-то с Юрой были на этом корабле, и раз туда можно зайти без всякой канители, то я решил это сделать. И вот я на Неве, ветер здоровый, я перехожу на ту сторону по Николаевскому мосту, иду по набережной к Киевскому подворью и думаю – интересно, сейчас увижу «Красин», поднимусь по нему... Издали вижу, что действительно стоит ледокол – у ледоколов характерная форма корпуса, специальные округлые борта. Корпус строится так, чтобы лёд не в состоянии был его раздавить и в случае чего выдавливал бы ледокол вверх. Подхожу ближе, ближе – что за черт? Это же совсем вроде не то судно. Если корабль был когда-то на угле и с двумя жёлтыми трубами, то теперь у него одна широкая труба, как у теплоходов теперь делается, и этот корабль, я вижу, должен работать на дизельных турбинах. Вся середина перестроена, совершенно новые рубки – капитанская и управления. Корпус такой же формы, но наверно корпус тоже заменён, потому что корпус старый не мог сохраниться – в солёной воде в первую очередь корпус съедает коррозия. Подхожу уже к борту корабля, кинуты сходни, снаружи их никто не охраняет, – видят, никто не интересуется этим кораблем. Я брожу везде, пошёл в радиорубку, но она уже конечно не там, и совсем в ней другая радиосистема. В кают-компании в это время был завтрак, ну а когда они там пожрали, я зашёл и стал говорить с капитаном. Он мне сказал, что этот корабль был перестроен в 53 году. Я ушёл с неприятным чувством.

Газета наша негодовала, что вот некоторые предлагают в «Красин» устроить кафе («какая профанация!»), а надо бы в нём сделать музей. Я в корне не согласен – если делать музей, то надо было бы брать «Ермака», который не подвергался никаким реконструкциям – тот самый «Ермак», который участвовал в Ледовом походе и спас Балтийский флот. Он был в первозданном состоянии, с паровыми машинами, и этот ледокол действительно нужно было бы сделать музеем, тем более, что он выполнен по проекту адмирала Макарова, героя Порт-Артура. А в этом корабле действительно можно устроить только пивную, потому что это абсолютно не «Красин». Кстати, название «Красин» сбросили и налепили «Святогор».

Теперь я перейду к квартире на Суворовском, 47. Там во втором флигеле жила старшая сестра отца Глафира Ростиславовна с мужем и детьми. Глафира Ростиславовна была хороший, добрейший человек, но в сравнении со своими сестрами более инертная; в ней не чувствовалось такой энергии, как у Евгении. Первый её муж, офицер Транковский, умер. У них осталось две дочери, старшая – Марина Митрофановна, и младшая Зоя Митрофановна. Потом тётя Глаша вышла замуж второй раз за Георгия Михайловича Петухова. Отец очень любил всех своих сестёр, особенно Глафиру. Он собственно и сосватал её за своего товарища, Петухова, а тот впоследствии спас нас, как я потом расскажу. Есть у нас фотография – стоят вместе дядя Жорж и мой отец, оба в штатском, и на карточке написано: «два Аякса». Они вместе участвовали в русско-японской войне, только на разных кораблях. Отец был на крупном линейном корабле – броненосце «Орёл», а дядя Жорж был сначала на «Авроре», а потом на каком-то транспорте. Оба они попали в плен к японцам и потом вернулись назад.

Дядя Жорж был отличным стрелком. Рассказывали, что когда были стрелковые соревнования, все к ним готовились, а Георгий Михайлович приезжал последним на велосипеде, быстро поражал из револьвера цели и уезжал, не разбираясь, что там дальше. У него даже был такой интересный случай. Где-то на Мадагаскаре в Джибути во время японской войны была остановка русской эскадры, следовавшей в Японское море для боя с японцами. Туземцы, увидев дядюшку с винтовкой, показывали в небо – смотри мол, орёл летает. Он прицелился, выстрелил, и этот орел хлопнулся вниз. Туземцы глаза выпучили – чудеса какие! Действительно, это не дробью на 50 метров, это высота большая – попробуй пулей попасть! Должно быть не только умение стрелять, но и удача. Дядюшке, конечно, просто повезло. Тогда туземцы показывают опять на орла – ну, а вот этого? Тут уже дядюшка остерёгся. Он сказал – хватит, и не стал стрелять: естественно, был не уверен, что второй раз попадет.

У меня, когда я был совсем маленький, была там интересная встреча, по всей вероятности году в 20-м. Я был в квартире тёти Глаши, но потом меня повели в первый флигель, где жил генерал Козловский, который участвовал в Кронштадтском восстании. Его там в этот момент не было, но была его семья. Взрослые уложили меня спать в маленькую комнатку, почти пустую – кровать, может быть, ещё комод там стоял. И вдруг ко мне приходит человек среднего роста, очень подвижный, и начинает мне что-то рассказывать. В голове осталось такое – он имитирует работу машины: «Инди-машина, инди-пружина, чикль-микль, чикль-микль, чикль-микль и пошел!» Потом я узнал, что по такой мелодии работает судовая паровая машина. Это оказался капитан Гасабов, командир «Ермака», герой Ледового похода, которому было обязано наше правительство, но потом оно его конечно чёрт знает во что превратило. Когда я стал читать книги по Ледовому походу, то в них всё было непонятно. Вроде как «Ермак» идёт сам, капитана нет, и все матросы предлагают, но кому предлагают – тоже непонятно. «Ермак» сам всё соображает, присоединяет к себе другой ледокол, а про Гасабова написано, что мол да, старший лейтенант царского флота Гасабов предлагал какие-то неверные планы и всё саботировал. Даже в совсем недавней книге, выпущенной про ледовый поход, адмирал Исаков не называет командиров кораблей, а всё, дескать, делали матросы. Матросы конечно не могли бы управлять кораблями. Это теперь на флот берут с 10 классами образования, а тогда матросы были полуграмотные.

А получилось это с Гасабовым вот почему. Операция по выводу наших кораблей через оледенелый Финский залив была проведена блестяще, и в 20-м году Гасабов уже занимался другими делами. Но он ничего не знал о своей семье. Когда уходили из Свеаборга, то на военные корабли семьи, конечно, не брали, для этого использовались транспортные суда, которые шли не через лёд, а в незамерзающие порты. Наша семья эвакуировалась через Либаву (Лиепая), и отец нас встретил. Семья Гасабова оказалась в Эстонии, в Ревеле (Таллин), и он оставался в Петрограде один. Ему всё-таки хотелось семью навестить и узнать, что с ней делается. И вот, когда он пошёл в какой-то ледокольный поход и оказался у берегов Эстонии, он сказал команде, что хочет повидаться с семьей, и ушел по льду в Ревель. Матросы очень любили своего капитана и отпустили его. Никто его не выдал, хотя там конечно была парторганизация и тому подобное. Дальше след его пропал, неизвестно, что с ним стало в Эстонии, может быть, его эстонцы расстреляли, приняли за лазутчика из красной России. За этот поступок Гасабова и полили грязью, хотя только благодаря нему удалось осуществить эту операцию – без его идеи об использовании двойной ледокольной тяги даже линейные корабли не смогли бы прорваться через этот толстый лед, а уж миноносцы-то просто раздавило бы.

У отца было кроме сестёр ещё трое братьев, но в это время они уже умерли. Самый младший, Константин, был убит в первую мировую войну. О Ростиславе я уже рассказал – он окончил жизнь в Финляндии. Самый старший брат Алексей был крупным железнодорожным инженером и в последнее время работал начальником железной дороги в Средней Азии, в Чимкенте. Там вспыхнула холера, всем делали прививки, причём надо было делать две с интервалом. Это болезненные прививки, и все старались от них увильнуть, а Алексей их не делал потому, что ему просто было некогда. Потом к нему кто-то вломился, устроил скандал, что вот мол вы людей посылаете, а сами не идете на прививку. Алексей рассердился, пошёл к врачам и сказал – делайте сразу две. Этого, конечно, делать было абсолютно нельзя, и можно представить, какие это были врачи, если они допустили это. Он умер. Алексей был женат на сестре архитектора Щуко. Щуко был хорошо известным в Петербурге архитектором. Он построил несколько красивых домов на Каменноостровском, и его квартира занимала верхний этаж одного из этих домов. Там же у него была и мастерская. Щуко был по-моему какой-то странный человек. Мне показывали его комнату. Небольшая, не более 15 метров, она была вся уставлена мебелью в простом русском стиле, из дерева натурального цвета. Это была не карельская, а простая береза. Деревянная кровать, грубо сделанный стол, вместо стульев лавки, как в деревнях, сколочены какие-то грубые кресла. В то же время в комнатах детей Щуко была прекрасная мебель красного дерева, обелиски из слоновой кости с мелкими рисунками, которые надо было рассматривать чуть ни в лупу, – всё абсолютно роскошное.

Моя мать и я часто бывали в доме на углу Мойки и Марсова поля. Во втором этаже этого дома жила сестра бабушки Екатерины Васильевны Лидия Васильевна. Она была много моложе моей бабушки, и я называл её не бабушка, а тётя Лида – это её вполне удовлетворяло. Тётка любила мою мать гораздо больше, чем её родная мать, и мы всегда были у неё желанными гостями. В Рождество и на Пасху мы все друг к другу ездили по гостям, и у каждого были угощения. У тёти Лиды всегда бывали особые и очень вкусные окорока, я до сих пор помню их вкус. Это огромные свиные ноги с красивой коричневой шкурой, украшенные бантом. Тетка шила платья жёнам известных людей, например, Дунаевским, жене директора Арктического института Самойловича, который жил в том же доме.

Дочь Лидии Васильевны от первого брака, Людмила Попова, была поэтессой. Она высоко о себе возомнила, и сравнивала себя с Маяковским, вычисляла, сколько времени тратит на сочинения Маяковский, и сколько она. Получалось, что она опережала Маяковского. Первым её сочинением была «Разрыв-трава», по-моему, дрянь отчаянная. Поэтам платят только, когда стихотворение напечатано, а до этого это твоё дело, на что ты будешь жить. Поэтому поэтессу, когда ей есть было нечего, спасало то, что её мать была искусницей в отношении швейной машины. Людмила Попова подружилась с лётчиками и всё время писала о них стихи. Ну, может быть, у лётчиков жизнь опасная, но всё же получалась неприятная вещь: как она напишет стихи, так этот лётчик погибал. Погиб Чкалов, Осипенко... Поскольку у Людмилы были приятели в лётном мире, моей матери устроили полёт в самолёте У-2, и она была первой «лётчицей» в нашей семье. Мать летала над нашим городом и была в восторге от этого полёта, говорила, как это интересно, замечательно.





Наши дачи (1926–1934)

Токсово. Удивительная рукоятка. Вино из черники. Как я потерял шапочку. Ладожское озеро. Как я сделал свою первую лодку. Как я стал куриным шпионом. Ессентуки. Кавказская саранча. Дача в Сиверской. Охота с отцом. Приключения Тарса. Сбор грибов и рыбная ловля. Ловля раков. Как я напугал двоюродную сестру. Ловля рыбы для Шалуна. Обувь сиверских крестьян.

На дачи я стал выезжать поздно. По всей вероятности до этого были неподходящие условия для дачных поездок – война, разруха, голод. Первая поездка была в 26 году в Токсово. Поехали мы в таком составе: В.В.Бессонова, которая возглавляла эту экспедицию, её сын, Петя Палладин и я. Мы с Димой однолетки, а Петя более солидный, старше нас на 5 лет. Если нам 10, то Пете 15. В то время Петя уже достаточно хорошо владел радиотехникой. Он приехал на дачу с разной аппаратурой. Держался он обособленно, так как чувствовал себя совершенно зрелым, а мы – мальчишки. Иногда мы дразнили Петра, например, выключали ему заземление.

Дача в Токсово – деревенский дом, хороший, чистенький, расположенный возле двух озёр. Одно называлось Питковейс («острый нож» по-фински), а другое Хиппоярви, с великолепным песчаным дном, окружённое лесом. В общем, уголок там был райский. Мы с Димой были неразлучны, жили очень дружно, весело, бегали, купались, но рыбу не ловили, потому что не было у нас инструктора по этому делу. Вера Васильевна нам обязательно читала. Возьмёт немецкую книгу, возьмёт французскую, и читает прямо по-русски. Никогда она не останавливалась, а именно читала, как будто книга русская. Помню, читала много из истории, читала «Камо грядеши». Я слушал внимательно, я любил, как Вера Васильевна читала, а Димка всё время крутился, всё время ему нужно было что-то вертеть в руках. На подоконнике у нас лежала красивая рукоятка из карельской березы, и какие-то у неё с двух сторон были стальные выступы. Димка выронил эту рукоятку на пол, и вдруг из неё выскочил нож. Оказывается, это было оружие, которым дерутся финны – финский нож, но только он был складной. В рукоятке было стальное лезвие, чтобы его достать, надо было как-то искусно нажать. У Димки, пока он вертел её в руках, ничего не получалось, а когда он уронил рукоятку на пол, лезвие выскочило, и тогда надо было вставить его в ручку. Лезвие проскакивало через эту ручку и выскакивало, получался хороший нож.

Кроме того, у нас ещё была забава. Вера Васильевна сказала, чтобы мы сделали что-то вроде сока. Мы собрали черники, насыпали в бутылку, и туда же насыпали сахара. Сказали, что нужно, чтобы всё это постояло какое-то время. Ну хорошо. В моей комнате было корыто, и в это корыто я поставил 4 бутылки с черникой и сахаром. Прошло 2 или 3 дня, и получилась такая история – среди ночи раздался выстрел. Вылетели пробки, выхлестнуло наше вино, и весь потолок стал в синих крапинах. Вместо кваса мы получили отменную спиртягу.

Мы с Димой чувствовали себя совершенно свободно, бегали всюду и даже уходили в Токсовский посёлок. Однажды был такой инцидент. У меня была хорошая матросская шапочка, на которой было написано «Либерте». Эта шапочка сменила коричневую панамку, которая мне очень не нравилась. Когда гувернантка другого мальчика увидела эту шляпку, она сказала, что «эта шапочка хуже, чем гадость». Я об этом доложил матери, мать очень удивилась – с её точки зрения это была шапочка отличная, из какого-то шикарного бархата. Но после этого появилась у меня другая шапочка с ленточкой «Либерте», она мне очень нравилась, я в ней отлично бегал.

И вот однажды, это было в воскресенье, мы с Димой зашли в финскую церковь-кирху. Замечательная органная музыка, мы с Димой входим туда, и вдруг видим – сидит на скамейках огромное количество молодых девушек. Все были интересно одеты – в газовых платьях и таких же платочках – у кого розовые, у кого голубенькие. Мы забрались на хоры, внимательно слушали и смотрели на эту картинку. Появился священник и что-то там проповедовал под органную музыку. Что он такое говорил, мы не понимали, и мне казалось, что он даже мешает этой красивой музыке. Когда этот священник на какое-то время уходил, мы радовались, но он вдруг опять появлялся – такая была у него циркуляция. Музыка была прекрасная. На органе играла красивая женщина. Видно было, что она нажимает на педали и клавиши. Я опустил голову вниз, чтобы всё рассмотреть получше, и вдруг у меня сорвалась шапка и упала на этих девочек. Мы с Димкой перепугались, потому что мы подумали, что финны нас побьют. И тогда – что делать? – мы моментально приняли решение – на колокольню, наверх! И побежали наверх. На лестнице стоял финский мужик, к счастью, спиною к нам, и раздувал мехи. Он действовал руками и ногами, нажимая на педали воздуходувки, и обеспечивал воздух для органа. Мы взмыли на самый верх и притаились. К счастью, нас никто не обнаружил. Через некоторое время мы выбежали из церкви, оставив мою шапочку «Либерте» финнам.

Вернувшись из очередного рейса (не помню, что мы ещё тогда придумали), мы видим, что на веранде сидит Петя и разговаривает с каким-то мужчиной. Это приехал из Москвы и навестил Петю его отец, академик Палладин. Всё, что он смог, это привезти Пете плитку шоколада – маловато для академика. Я уже говорил, что Петю он бросил и абсолютно не помогал, всё лежало на плечах матери.

Впечатление от этой дачи у меня было неплохое, кроме истории с вином. Мне понравилось, как мы проводили время.

Следующая поездка была у меня уже вместе с матерью. У матери был отпуск. Отца и сестры с нами не было. Отец тогда много работал, и отпусков не имел – ему было не до этого. Приехать ненадолго он не мог: далеко от города, паровые поезда тогда редко ходили. Почему сестры не было – не помню, может быть, она тогда готовилась в институт. Мы поехали в район впадения реки Сясь в Ладожское озеро. Замечательно красивое место. Там и лес, и река, и озеро. Правда, вот что там было скверно – в устье реки стоял писчебумажный завод, который пакостил дерево, переводя его на бумагу. Это было неприятное соседство. Кроме того, в этом месте было колоссальное количество лесосплава, река в этом месте была просто запружена длинными брёвнами, по которым бегать надо было очень осторожно, потому что они крутились, и можно оказаться под водой и под брёвнами.

Дом стоял на невысокой горе, а внизу протекал приток реки Сясь. Течение в нём почти не чувствовалось, это была, я бы сказал, прудообразная река. Над ней был мост. И мне в голову пришла конструктивная мысль. У хозяйки было здоровенное корыто, выдолбленное из огромной осины. Корыто тяжёлое, и воду выпускали из него через дыру, которая забивалась деревянной пробкой. Корыто было старое, прогнило в этом месте, и пробка уже не действовала. Хозяйка сказала, что корыто ей не нужно, и я быстро стал производить ремонт. Я взял крышку от жестяной банки, паклю и прибил их гвоздями к корыту. Дыра была ликвидирована, а дальше я его использовал в качестве лодки. Я тащил это корыто с большим трудом, оно было тяжёлое, но мне помогало то, что его надо было тащить вниз с холма. Поэтому я его всё-таки дотащил, сделал двухлопастное весло, сел в это корыто, и чувствовал себя прекрасно. Это была моя байдарка. Иногда на мосту скапливалось несколько человек и на меня смотрели.

Деревня называлась Пульница. В этом месте, оказывается, раньше лили пули – я сначала даже и не понял, когда мне сказали, – что такое «лилипули». Хозяйка дома была из купцов Бушуевых. Как-то я побывал в комнате её сына. Смотрю я, что такое у него за производство? На столе лежало много свинца, и он из него изготовлял кастеты. Это оружие, которое надевается на пальцы и служит для самообороны. Таким кастетом если ударить, то человек сразу отдаёт концы. По всей вероятности в деревне было не очень спокойно, и для самообороны нужны были кастеты. Я любил разные вещи мастерить, и, конечно, я посмотрел, как отливались уже не пули, а настоящие свинцовые кастеты.

Мы ходили на прогулки, одна была по системе каналов. Ходили пешком, мать, хозяйка и я. В то время основным видом транспорта были баржи, баржи и баржи, вся Нева была забита деревянными баржами. Эти баржи конечно не годились для Ладожского озера, Ладожское озеро очень бурное, шторм всё это перевернёт. Поэтому вдоль берега Ладожского озера были сделаны обводные каналы. По этим каналам перевозили пшеницу, рожь. Стою с хозяйкой, говорю: «ох, какая баржа, как много везут». На что она сказала: «Какая ерунда, у купца Каялина 20 таких барж было, а сейчас почти ничего уже и не везут-то». Потом мы проследовали на берег Ладожского озера. Замечательные запахи я там почувствовал. Первый запах – запах смолы, потому что там много рыбаков, и они ходили на простых досчатых лодках, но хорошо просмолённых, чёрного цвета. Кроме того, там же на берегу коптили рыбу, она называлась «сырть». Теперь сырть исчезла, может быть иногда в Ладожском озере и выловят 2–3 штуки, но в то время её была масса, и дивный запах этой рыбы, не тухлятины какой-нибудь, а копчёной рыбы, очень мне нравился. Мы, конечно, купили этой рыбы, принесли домой, – вкусное дело, просто замечательное. Был чудный солнечный день, и запах смолы и копчёной рыбы остался у меня на всю жизнь.

У хозяйки было много кур, и предводителем их был здоровый, высокий петух. Это была красивая птица золотистого цвета, и куры были недурные. Оказалось, что куры тоже не все поклонники колхозного строя. Некоторые хотели жить на хуторе и обманывали хозяйку. Обнаружил это я, когда напал на куриное гнездо совсем не там, где это положено – в определённом месте на колхозном чердаке. Она прекрасно устроилась в саду, около стенки дома, и там у неё лежало штук 8 яиц. Я доложил об этом хозяйке, хозяйка – ах, вот оно что! Я получил премию – три яйца и стал куриным шпионом. Я выявлял тех, кто не хотел жить в колхозе, раз даже на чердаке нашёл гнездо.

Однажды к нам приехала мамина тётка Мария Григорьевна и привезла печенья под названием «безе». Ну, мама посидела с теткой, накормила её обедом, проводила, а безе остались. Мама выходит на крыльцо во двор – в этом доме были три выхода – и выкидывает большое количество безе, прямо около крыльца. Прибежал петух, клюнул и стал думать. Потом как заорет, и со всех сторон понеслись куры. Петух стоит в стороне, что-то клюёт. У кур была радость, но они клюнули раз, два, и тоже, как петух, не стали есть эти вещи. Я потом спросил маму – почему ты это выкинула? «А ты знаешь, они мне не нравятся, у меня к ним брезгливое отношение, вот поэтому я и выбросила». Когда я рассказал эту историю сестре, она сказала так: «А почему петух-то позвал этих кур? Если бы это было хорошее, так он сам бы всё сожрал, а тут вот он их и позвал, пусть они мол и едят эту гадость».

1928 год, Кавказ, Ессентуки. У матери было заболевание печени, кавказские воды ей помогали, и на некоторое время становилось легче. В 28 году мы с ней поехали вдвоём на Кавказ. В Минеральных Водах ещё не было электричек, ходили паровые поезда, очень чистенькие, и я помню, что у них были открытые площадки, на которые можно было выйти. Мать сняла комнату в доме, даже трудно определить, – двух или трёхэтажном, потому что, как это бывает на юге, дом был врезан в гору. С одной стороны первый этаж, а с другой, со двора, второй. Мне второй этаж запомнился потому, что мы оттуда выходили, и пока мать занималась приготовлением завтрака, я бегал по парку.

Мы гуляли, я провожал мать на лечение. Оно заключалось в том, что мать пила минеральную воду из источников. Под навесом стояли паровые бани: под стальным столом ставили печку, а сверху маленькое корытце, залитое водой, вода кипела, подогревала стол снизу, а на него ставились стаканчики с водой и подогревались до нужной температуры. Потом воду надо было сосать через стеклянную трубочку, чтобы не попортились зубы.

Мы ездили в два других города. Один был Пятигорск, лермонтовские места и гора «Провал». Проходишь по туннелю с плохим освещением и попадаешь на подземное озеро. Под сводчатым потолком летали летучие мыши. Мать мышей боялась, но всё-таки мы туда пошли. Мыши ни на кого не нападают, только пищат немного. Следующий город был Кисловодск, который мне запомнился тем, что мы ходили по горам с названиями «Желтые камни», «Красные камни», «Синие камни». Или это известняк, который приобрёл такую окраску под влиянием внешних условий, или просто породы этих камней несколько отличались – где железистые, а где кобальтовые.

Я хорошо запомнил вид из нашего окна на гору Бештау – три горы, сомкнутые друг с другом. На некотором расстоянии от Бештау была маленькая горка, она называлась Шелудивая. Как-то раз мы смотрели из окна и видели вдали налёт саранчи, это было удивительное зрелище. Мальчишке это дело конечно было интересно. Между нами и Бештау километров 10, открытая степь, и видишь, как это поле постепенно накрывается чёрной простынёй, идущей с востока. В их полёте было что-то строевое, потому что видна была ломаная линия, которая постепенно надвигалась, и всё становилось чёрным. Чёрным потому, что они летели такой тесной массой. Вообще-то эти кузнечики рыжего цвета, только спинка у них чёрная. Ждали, что саранча появится у нас. Вскоре я был участником карательной экспедиции, всёчем-то гремели, я тоже звучал консервными банками. Эти звуки не очень-то на кузнечиков действовали, но мы всё же таким образом отмахивались, чтобы саранча не полетела дальше на соседей. Потом были длинные разговоры о том, что нападение этих насекомых принесло сильный вред.

С 29 по 34 год мы проводили летний отпуск на станции Сиверская. Район, где мы все гнездились, это посёлок Вознесенский за Рождественым, потом деревни Межно, Даймище и Батово. В то время там было и дичи, и грибов невероятное количество. Это теперь в тех местах, где мы когда-то охотились, нет ничего. В этих местах проводили отпуск отец, мать, я, сёстры отца Анна Ростиславовна Волошина с дочерью Галиной и сыном Николаем, Глафира Ростиславовна с мужем Георгием Михайловичем Петуховым, её дочь Зоя Митрофановна с мужем Иваном Владиславичем Горевым, и конечно с неразлучными своими друзьями пойнтером Буяном и терьером Дэзи. Там же жил мой дядюшка Михаил Михайлович с бабушкой Екатериной Васильевной и котом Шалуном. В этом же районе жили Вера Васильевна, Сергей Николаевич и Дима Бессоновы. Мы ездили на поезде и все, начиная от Гали и кончая тетей Нютой, добирались от станции пешком, сзади заплечные мешки с грузом. Бабушка тоже вполне могла идти пешком, она была сухонькая. Жили мы неплохо, к нам всё время приезжали, кто-то бывал в гостях.

Начну с посёлка Вознесенского. Там мы поселились в маленьком деревенском домике местного сапожника. Мы проходили в свои две комнаты через его ателье. Всё бы ничего, но в первую же ночь на нас напали клопы. Мы с отцом не могли никак заснуть, думали – что же делать? Отец был изобретатель, по всей вероятности у меня кое-какие гены попали от него. Мы взяли 4 консервные банки, поставили под ножки кровати и налили туда керосин в надежде на то, что эти звери теперь никак не нападут. Но клопы оказались хитрее нас, залезли на потолок и пикировали на нас оттуда. Так что фокус с керосином не удался. Мы тогда раздобыли клопомора и сделали отменную дезинфекцию.

У нас была компания такая – мать, отец, я и английский сеттер Тарс, о котором я уже рассказывал. Я был доволен, что у отца был хоть какой-то отпуск, и мы могли провести время вместе. Охота начиналась с 5 августа, отец так и приурочивал свой отпуск к августу, чтобы можно было охотиться и собирать грибы. У нас были ружья. Отцовское ружье называлось Ижевск-Джонсон и было копией американской курковой одностволки, изготовлявшейся в Ижевске – как говорил Зощенко: «тоже ничего, но хуже». Настоящий Джонсон был у дядюшки Михаила Михайловича, он его привёз из Финляндии. Эта одностволка была даже по виду красивее отцовской, более удобная. Бой был той же дробью и тем же порохом, но лучше и резче. На моё ружьё накопили мы с дядюшкой. Он ко мне очень хорошо относился, всё старался мне что-нибудь сделать. Тогда было много нарезного оружия – винтовок, у них рассверливали ствол и превращали в гладкоствольные, правда, со стеблевым затвором винтовки. Но так как калибр у винтовки маленький, то соответственно калибр нового ружья тоже получался небольшой. Чем больше цифра, тем меньше диаметр ствола, и если у отца был 16-й калибр, то у меня 32-й, в два раза меньше, но всё же ружьё настоящее. В то время можно было свободно покупать ружья даже такому, как я, кому ещё 16 лет не исполнилось – просто получай охотничий билет и пожалуйста, можешь идти охотиться.

Таким образом, мы с отцом были вооружены. Главным помощником был Тарс. Тарс мгновенно понимал, что мы идём на охоту. Ружья висели на стене, и если я подходил к одному из этих инструментов и трогал его рукой, Тарс мгновенно преображался, соскакивал со своей подстилки, подбегал ко мне и начинал прыгать, целовать носом, и в глазах его была радость. Это был большой пёс, и встав на задние лапы он мог дотянуться до моей щеки. Мы втроём отправлялись на охоту. Дичи было я не скажу, что очень много, но вполне достаточно для нашей охоты: тетерева, мясо которых мне больше всего нравилось по вкусу, вальдшнепы. Тетерев вроде курочки, он старался бежать от опасности, пока это возможно, а если это не получалось, поднимался на крыло, а вальдшнеп моментально взлетал просто колом вверх и на некоторое время останавливался в воздухе, думая, куда лететь. В этот момент надо было стрелять. Если проморгаешь, он стремительно летит в сторону.

Отец знал, чувствовал, где водятся эти птицы. Для того, чтобы достичь желаемого места, надо было проходить порядочное количество полей. Встречались такие, как отец называл, островки: небольшой сравнительно молодой лес, вот там обычно была неплохая добыча. Ну, это, собственно, была добыча отца. У меня из моего орудия, да и при моей сноровке, не получалось.

Пёс наш был необыкновенно сильный, он летел просто как гончая, а не как легавая собака, которая разыскивает птицу. Уши у него взлетали так, что казалось, что большая чёрно-белая птица летит над полем. Когда мы входили в лес, то там нужно было, чтобы собака успокаивалась. Чутьё у него было хорошее, но случались ошибки, от которых он очень страдал. Идём мы как-то по полю, и вдруг наш Тарс делает стойку. Он замирает, нос вперед, хвост тоже замер стрелой, передняя левая подогнута. Стоит и носом нам показывает. Ну, что может быть в поле? Может быть куропатка, но куропатки вообще-то очень редко попадались в этих местах. Мы подходим на изготовке, и вдруг вылетает жаворонок. С псом делается что-то невероятное, он чуть не плачет – вот какой я идиот! Даже жаль собаку.

Однажды день был пасмурный, но мы с отцом и дядей Ваней всё равно пошли на охоту, потому что время отпуска у отца было ограничено. До места охоты надо было пройти минимум пять-шесть километров, причём по полям, где пёс наш носился как гончая. Наконец мы пришли к месту охоты, но погода испортилась, и вот-вот должен был начаться дождь. Мы остановились у кромки леса, рядом были овцы, и Тарс на полном скаку влетел в это стадо. У него была такая хулиганская манера – он очень любил пугать овец. Овцы в панике разбегаются, мы кричим ему «такой-сякой», пёс возвращается к нам с победой – разогнал всю эту компанию. Слегка накрапывало, мы решили разводить костёр, греться и позавтракать – у нас были консервы. Расположились мы, дождь идёт, Тарс стоит и грустно смотрит. Ему мокро, сыро, неприятно, следы исчезают, и никаких запахов уже конечно нет. Мы возимся, собираем ветки для костра, шалаш собираемся делать. В это время от стада отделился баран и медленно идёт к нам. Тарс его не заметил, потому что было сыро и вони бараньей не чувствовалось. Баран подходит и вдруг как даст псу башкой прямо под ребра! Тарс кверх ногами. Вскочил и в сторону, даже не думал барана атаковать и зубы ему показывать. А баран степенно вернулся к стаду. Мы позавтракали консервами с чаем, и пришлось возвращаться, при дожде это была уже не охота.

На уток у нас охота была неудачная, потому что уток было мало, и их нужно было караулить, а мы с отцом как-то вот так прокараулили, заснули. После этого мы бросили эту охоту, да и потом утиное мясо совсем не такое вкусное, как лесная дичь

Кроме того, мы с отцом любили собирать грибы. Грибов было тогда колоссально. Столько я в последние годы на Сиверской не видел. Правда, мы в последнее время ходили не в те леса, – в огромные старые леса, а отец всегда говорил, что в этих лесах ничего не будет интересного, и действительно так. В то время в них были только валуи, их было море, и никто их не собирал, потому что на фоне других грибов это просто дрянь. А вот в тех местах, где мы охотились, где были молодые леса, боровиков не было, но были массивные белые грибы с зелёной губкой. Они даже ещё приятнее выглядели, и ножка у них была не бутылочкой, как у боровиков, но такая же мощная. Одним грибом можно было накормить целую семью. Очень много было красных грибов и подберёзовиков.

Мы собирали грибы таким образом: отец говорил – охотника ноги кормят, как волка, и мы обычно ходили по компасу, и не так, как профессиональные грибники – вот он нашёл грибы и крутится вокруг этого самого места, где он что-то нашёл. Мы обычно шли напролом, находили всё новые места, но даже с такой непрофессиональной тактикой мы приходили всегда с очень большой добычей. Система была такая: за спиной большая корзинка вроде рюкзака с окном наверху, которая называлась коробом, а в руках маленькая корзинка. Мы наберём в маленькую корзинку и забрасываем это за спину, потом опять собираем. А дальше такое дело – если мы видим потом много хороших грибов, мы плохие выбрасываем – даже не смотрим, что. Грибы были просто замечательные. Особенно я любил похлёбку – грибной суп из белых грибов. Красные грибы приобретали черный оттенок, а белые – безукоризненного цвета и очень вкусные. Вот такое наше было удовольствие.

Под осень мы ещё собирали грибы для соления, и, я помню, отец раз пришёл с большой буковой бочкой; бочка очень тяжёлая – как он её тащил? Хозяин-сапожник увидал и не выразил восхищения буковой бочкой – «Ой, Дмитрий Ростиславич, да если мы всей деревней пойдём, так мы такую не насолим!» Но мы действительно засолили всю бочку, и она у нас стояла между дверьми. Тогда мы жили в настоящем доме, где были две входные двери, между которыми было большое расстояние, и мы еле-еле втиснули бочку между этих дверей.

Мы много купались в нашей речке Оредеже. Я пытался отца приобщить к рыбной ловле. У отца был в этом отношении характер непоседы, он никак не мог представить себе, что можно сидеть с удочкой и ждать, когда рыба клюнет. Но однажды мы пошли к истокам Оредежа, там был когда-то Чикинский медеплавильный завод, который делал хорошую медную посуду. Его продукция представлена в доме Набокова\купца Рукавишникова, в местном музее в Рождествено. Там отец обратил внимание на местную рыбу хариуса. Она очень похожа на форель, тоже пятнистая, и интересно клюёт – не то, что нужно червяка держать, а эта рыба берет всё то, что плывет на поверхности – комара, бабочку или что-нибудь в этом духе. И удить надо так – нужно закидывать наживку, и у тебя леска несётся по течению, а хариус играет с этой наживкой и в конце концов схватит её, и тогда можно будет выбросить эту рыбку на берег.

Отцу нравилась такая ловля – тут надо быть в движении. Он так увлёкся после того, как мы с ним поймали штук шесть таких рыб, – они оказались вкусные, как форель, – и вот тогда он поехал в специальный рыболовный магазин и купил там разных мушек, комаров – всё это было искусственное, и приехал радостный, что теперь-то мы половим этих хариусов вовсю. Вышли мы с ним ловить, кидали безуспешно – он и я. На советского комара никак хариус клевать не стал, наплевал. Говорит – что такое? Вот дураки, это не то абсолютно. И тогда я опять побежал собирать кузнечиков. В то время не было пестицидов и прочей пакости, живности было очень много, так что не составляло никакого труда поймать аппетитного кузнечика. Опять мы насадили нормальных кузнечиков, и опять у нас был улов. Крючки продавали, но плохие, на них такую небольшую нежную рыбу, которую ловили мы с отцом, невозможно было поймать, потому что крючок здоровый и толстый. Моя тётка из Америки присылала в посылке бабушке хорошенькие крючочки, которыми можно было не акул ловить, а таких рыб, которых ловили мы. Покупные мухи были тоже снабжены какими-то страшными якорями. Может быть хариуса отпугивала не сама муха, а то, что у неё торчит из живота. Может быть и не художники виноваты, а механики, которые приделали мухе страшный гак, которого пугалась рыба. Вот единственная ловля, которую предпочитал отец.

Как-то родители на дачу не поехали, и дядя Ваня с тетей Зоей пригласили меня к себе в Межно. Мы хорошо проводили время. Особенно была интересна ловля раков. Мы с дядей Ваней тщательно готовились, операция была сложная – надо было ловить лягушек и снимать с них шкуру. Я вообще-то не любил таких занятий, но волей-неволей пришлось этим заниматься. Наш сосед тоже ловил раков и произносил слово «лягушка», четко выговаривая каждую букву. Вечером, когда темнело, мы брали специальные сачки на палке с небольшим грузом, свечи, фонарики электрические и шли на берег Оредежа. На берегу мы сбрасывали сачки в воду и терпеливо ждали. Ловля была втёмную, раков не было видно. Через некоторое время мы резко дергали сетку вверх, и ловля у нас бывала добычливая: рак, как ни ударял хвостом, но запутывался в вытягивавшуюся сетку. Втроём у нас получалось раков 70–100.

Однажды мы были вдвоём с тетей Зоей, и к нам приехала моя сестра. Мы сидели, болтали, а потом я спустился вниз – дом стоял на горе, а внизу был ручей. И вот я вижу – лежит здоровая тряпочная кукла в розовом платье, кто-то видать её выбросил. Я сразу смекнул, вернулся и говорю двоюродной сестре: «Там какой-то ребенок лежит мертвый у ручья». Та перепугалась страшно, но Китти сразу взяла руководство на себя и сказала – идём! Они пошли, а я сзади смотрю на это зрелище. Впереди идёт сестра, сзади робко из-за плеча выглядывает Зоя. Потом сестра увидала эту куклу и как захохочет. Тётя Зоя начала меня осторожно ругать, а сестра смеялась.

Теперь я должен рассказать о моей собственной охоте и рыбной ловле. Когда отца не было, я начинал охотиться сам, один. Я порядочную птицу только два раза смог подстрелить, и пристрастился к дроздам-рябинникам. Дрозд-рябинник это крупная птица, в особенности к осени они дородные, и вот я их подстреливал, бабушка их готовила, и мы вдвоём с большим удовольствием съедали эти тушки. Видом дрозд почти не отличается от тетёрки, и вкус мяса отличный, потому что он питается тем же, не какими-нибудь червяками, а почками и ягодами. Однажды бабушка говорит: вот мы дядю Мишу угостим! Приехал дядя Миша, мы выдали этих птиц за рябчиков, но это глупо, потому что у рябчиков белое куриное мясо, другого оттенка; я как раз тетеревов не люблю. Мы дяде Мише этого дрозда-рябчика положили, он ковырнул и сразу понял, что никакой это не рябчик, потому что цвет мяса другой. Ну а раз это не рябчик, он и не стал есть мою добычу.

Дядя работал и приезжал по каким-то дням, когда был охотничий сезон. Он с нами не ходил, охотился один со своим Джексоном и корзинкой на животе, без собаки, а с Шалуном не пойдешь охотиться на тетёрок. Он никак от нас троих не отставал, и для меня остаётся загадкой, как он, притом человек очень медлительный, собирал грибы и одновременно приносил одну-две тетёрки. Видимо, несмотря на медлительность, в нужный момент умел подстрелить птицу и был в этом отношении молодчина.

Я увлекался ловлей рыбы, и когда не было сезона охоты, у меня всё время рыба, рыба и рыба. Рыбы тоже там было очень много. Один раз были там и Бессоновы, жил и Дима Бессонов. Мы с ним на этой даче не очень контактировали, жили в разных углах, но иногда наши интересы встречались на одном из мостов через Оредеж. Возле церкви и дома Набоковых есть ещё один рукав реки и мост в направлении Рылеевского имения. Он деревянный и так сделан, что можно было с риском свалиться в воду попасть на сваи, которые поддерживают мост. Это надо было делать, потому что возле свай ходила плотва размером с леща, медленно, степенно, и надо было на коленках стоять на круглых брёвнах (это конечно было неприятно) и держать леску, и тащить вверх, если рыба попадалась. Она могла легко оторваться, потому что рыба тяжёлая, и чем больше рыба, тем она осторожнее. Опускаешь наживку, а она ходит, такая здоровая, шамкает губами, нахалка, и не берёт, хоть и крючок подходящий. Сердце замирает, не берёт, чёрт возьми! Потом другая подходит, более дура, потому что поменьше, она хапает. Дальше вытаскивать, а куда вытащить? Берега-то нет, на круглых брёвнах крутишься. Иногда бывало, что обрывается, либо когда тащишь, либо потом у тебя соскочит, иногда повезёт, и домой принесёшь. Но зато эта плотва прямо как лещ. В реке была плотва, и можно её ловить, но это были маленькие плотвички, а с моста крупную тянуть вверх – конечно оборвется. Ещё я знал места на реке, – там были затонувшие деревья и холодный ключ, и бывали крупные окуни. Правда, неприятно было стоять по щиколотку в холодной ключевой воде, но я не простужался. Охота пуще неволи, и я приходил добычливо с окунями, которых можно было жарить и есть.

У меня ещё была другая проблема – надо было чем-то кормить кота Шалуна у бабушки, но не будешь же добывать ему рыбу с такими мучениями. И тогда я придумал такую вещь. В то время были уксусные бутылки с конусными днищами, и если пробить трехгранным напильником дырку в днище, то получается стеклянная мережка. Обычно из трёх бутылок получалась одна хорошая. Берешь такую бутылку, закрываешь её пробкой, кладёшь туда хлеба, идёшь на берег реки и опускаешь в том месте, где ползают по песку пескари – светленькая рыбка с поперечными полосками. Поставишь бутылку, и через некоторое время пескари подходят, как дураки, за хлебом, хорошо проходят через стеклянный конус, а вылезти обратно не могут, тычутся в стекло. Влезет в бутылку около десятка пескарей, и полный порядок. Я достаю бутылку, вынимаю пробку и высыпаю пескарей через горлышко. Этих рыб я транспортировал Шалуну. Кот был мой эксплуататор. Были довольны оба – и бабушка, и кот. Шалун просто урчал, когда я приносил эту рыбу. По-видимому, для него это как для нас, ну скажем, сёмга.

На берегу у меня были разные встречи. Слышу вдруг какой-то писк. Смотрю, у обрывистого крутого берега идёт мама-ласка, за ней три детёныша. Мамаша запищала, на меня так посмотрела и шмыгнула куда-то в сторону. Бутылку с недоеденным хлебом я оставлял в кустах на берегу – не таскать же её взад-вперёд. Я стал замечать, что у меня пропадает хлеб, хотя я знаю, что он у меня оставался в бутылке. Мне было не жалко, я с собой приносил ещё хлеба, но куда же он девался? Однажды подхожу, а в бутылке сидит мышь. Она сожрала хлеб, пополнела, и вылезти не может, только испуганно смотрит на меня через стекло. В этот день кот остался без закуски. Я принёс бутылку бабушке. Бабушка мне предложила мышь достать, как пробки достают – через горлышко, с помощью веревки. Я усомнился в этом варианте и пошёл советоваться с матерью – мы жили приблизительно в двух километрах. Мать категорически воспротивилась – мыши будет больно, и так нельзя делать. Я согласился, и мы положили мышь в бутылке на грядку. Я куда-то ушёл, а мать сидела в шезлонге и что-то читала рядом с бутылкой. Мышь вдруг по выражению матери вытянулась в ниточку, вылезла из горлышка и убежала.

То место, где я ловил плотву, находится рядом с большой красивой церковью. Церковь обветшала, была заколочена, и в ней сложена какая-то дребедень. Дом Рукавишникова тоже использовался не по назначению, в нём был склад. Рядом были хорошие кирпичные сараи, они и сейчас сохранились. Я там лазал по чердакам и находил бухгалтерские книги, записи количества зерна, датированные 14–15 годом, но кроме этих бумажек я ничего интересного найти не мог. Внизу было пусто.

Крестьяне были одеты плохо. Обувь была интересная, – мне понравилась – не то поршни, не то пожни; наш сапожник делал. Берут кусок кожи, делают отверстия, продевают сыромятный ремень. Потом они привязываются к ноге так, что пятка защищена и носок то же самое, и если мокрая погода в лесу, то всё промокает, но потом на ноге и высыхает. Существовали и лапти, но их было мало. Почему-то под Ленинградом их избегали, и познакомился я с лаптями только во время войны в Пензе. Я слышал, что Пенза – это лапотный город, и там действительно все ходили в лаптях. В первый раз я увидел то, что я видел раньше только на картинках. Здесь же были поршни или грубые ботинки, которые выпускала наша промышленность, но и такие ботинки были дорогие. Однажды приезжает отец и привозит мне и себе обувь для охоты, вроде сабо, но не совсем – верх кожаный, а внизу несгибаемая деревянная подошва. Когда идёшь, раздаётся грохот. В один прекрасный день мы вышли очень рано на охоту в этих «ботинках», загрохотали по щебёнке, и вся деревня с изумлением смотрела на нас. С собой мы взяли термосы, закуску, поскольку уходили надолго, и провизия была завёрнута в камчатные салфетки – тогда бумажек не было. Я натёр ногу, и салфетки пошли на портянки. Мать привело в уныние, что такие хорошие салфетки были испорчены, но отец ей сказал: «Что, тебе салфетки дороже ног сына?» После этого мы забросили нашу оригинальную охотничью обувь. Я хорошо потом познакомился с такой обувью в плену, и вспоминал нашу охоту.






Как я учился (1928–1934)

Университетская 204-я школа. Моё увлечение радиотехникой. Как я оказался жертвой бригадной проработки. Учение в 217-й школе. Как вождь народа остался без носа. 222 школа. Лампы на колокольне. Я продолжаю заниматься радиотехникой. Перерыв в учёбе и работа в Центральной радиолаборатории. Школьная жизнь. Мои учителя. Мои друзья. Мои увлечения спортом.

Моя сестра, которая была на четыре года старше меня, училась отлично, в конце 20-х годов окончила школу и с 17 лет работала коллектором в геологических партиях. Она три раза пыталась поступить в Горный институт, но несмотря на то, что сестра была способным человеком, у неё ничего не получилось. Её не пропускала и не зачисляла мандатная комиссия из-за социального происхождения. На четвёртый год она поступила не в Горный институт, а в университет, куда ей разрешили поступить потому, что советское руководство считало, что университет это ерунда. Это не Горный институт, который делает погоду в нашей промышленности, здесь готовят преподавателей, и пусть она занимается болтовнёй.

А я из группы Веры Васильевны Бессоновой попал в школу. У Веры Васильевны были какие-то связи, и её группе дали возможность сдать экзамены экстерном и сразу поступить в пятый класс. Сдавали мы экзамены в 214 школе около нашего дома на 12 линии, в которой потом училась моя племянница Катя, а потом Вера Васильевна устроила нас в 204 школу при университете. Корпус этой школы в последнее время стал частью филологического факультета. Тыловой частью школа выходила на университетский двор и была отделена от здания университета забором с воротами. Сейчас этот забор сломан.

В этой школе у меня было очень много друзей, с некоторыми я даже потом оказался в ссылке вместе. Это была элитарная школа, которая пользовалась популярностью, несмотря на то, что была всего семилетней. В ней учились дети университетской профессуры, преподавателей высшей школы, и состав учеников был в основном интеллигентный. Учился там сын адмирала Эссена, Миша Колтовской, Лёня Бутов, с которым я познакомился ещё в частной школе.

Учителей этой школы я не помню, помню только директора этой школы при неприятных для меня обстоятельствах. Я спускался со второго этажа по водосточной трубе во двор, где меня ждали интересные приключения – можно было заглянуть через стекло в прозекторскую, где студенты резали покойников. Директор школы шла через двор, увидела меня, что-то закричала, я конечно решил, что сейчас удеру, но получилась незадача. Трубы крепились на ухватиках и прикручивались проволокой; проволочный узел зацепился за мою куртку, и я застрял между 1-м и 2-м этажом. Пришлось одной рукой держаться, а другой отдирать себя от проволоки. Мне это удалось, но бежать было поздно, потому что к этому времени уже подоспела директриса. Она была приятным человеком и мне никакой пакости не сделала, и я не получил нагоняя за это дело.

Учителей я не знал, потому что мне и не надо было их знать. В то время действовал Дальтон-план и бригадная проработка. Нас разбивали на бригады, кто-то назначался старшим, и каждому что-то поручалось. Кто-то за всех сдаёт математику, а кто-то физику. Предполагалось, что если кто-то за всех сдаёт, то и все остальные так же хорошо всё знают по этому предмету. Я, вместо того, чтобы взять какой-нибудь серьёзный предмет, при всей моей нелюбви к коммунизму взял обществоведение, потому что там только нажимай на религию – мол, попы это плохо, – и за всех сдавал политграмоту. Особенно за мной никто не наблюдал, как я учился – это было моё хозяйское дело, и я даже бывал на родительских собраниях сам вместо моих родителей.

Когда я стал учиться в 204 школе, я увлекся радиотехникой. Какую-то роль в этом увлечении сыграл мой отец, который сам занимался радиотехникой, был слушателем курсов Попова, монтировал первую советскую радиостанцию на Севере и после демобилизации работал на радиозаводе по радиовооружению военных кораблей. Он мне кое-что рассказывал, и я решил сам сделать радиоприемник. Отец мне принёс красивый первый узел моего будущего радиоприемника – корабельный детектор; он был сделан капитально и работал на двух кристаллах – цинките и халькопирите. Дальше я делал абсолютно всё своими руками, начиная от конденсаторов и кончая катушками, и в результате смастерил радиоприёмник конструкции инженера Шапошникова. Вместо репродукторов у меня были наушники из телефонной трубки. Можно было принимать станцию Коминтерн, но довольно тихо. Когда мимо проходил кот Шалун, дядюшка Михаил смеялся: «Не стучи, мешаешь радио слушать!» Хоть слышимость была неважная, но это была победа.

Не забывал я и школу. Я делал маленькие электродвигатели и приносил их в школу. Они были крайне примитивные, так как в сети у нас было большое напряжение, а понизить его у меня не было возможности, потому что трансформаторов я ещё не делал. Я просто прибегал к солёной воде и делал реостат. В процессе вращения вода нагревалась, ток усиливался, и электродвигатель сильно ускорялся, что очень нравилось моим соученикам.

А сам я всё глубже и глубже вникал в радиотехнику. Средства, которые мне давали на завтраки, я расходовал таким образом: иногда убегал с урока, и если дело было зимой, я переходил по льду через замёрзшую Неву, – там была хорошая тропа, потому что вырезали лед, – и поворачивал на Невский проспект. Против Строгановского дворца был хороший магазин радиодеталей, и я тратил деньги, предназначенные на завтрак, на необходимые мне радиодетали.

Всё было хорошо, но получилось, что в шестом классе я настолько увлёкся этими вещами, что не обращал внимания на обучение и схлопотал три хвоста на экзаменах. Экзамены были неожиданные – всё шло, как по маслу, но вдруг бригадную проработку ликвидировали. Стали спрашивать каждого. Так как я не сосредотачивался на математике и других предметах, я на экзаменах поехал.

Оказалось, что я с этими хвостами глупо поступил. Я бы конечно пересдал их к концу года, но придумали новую ерунду. В середине года меня за эти три хвоста исключили и перевели в другую школу. Мне сказали, что в другой школе таких, как я, снова будут обучать тем курсам, которые я не сдал, то есть я получаюсь не второгодник, а второполугодник и должен окончить школу не летом, как мои товарищи, а зимой. Впрочем, наша школа была семилеткой, и если бы я там окончил седьмой класс, меня бы всё равно перевели в другую школу.

У отца не было времени всем этим заниматься, меня отчислили, и я попадаю в 217 школу и начинаю учиться с отставанием ото всех на полгода. Школа № 217 (Маевская гимназия) тоже приличная, там был хороший состав учеников. В 217 школе уже не было канители с бригадной проработкой, и я помню некоторых учителей. Физик был рыжего цвета, и потому ученики называли его «рыжая калория». Так как физику я любил, у меня с рыжей калорией были хорошие отношения. Он был мужчина крупный, с театральной внешностью, и аудитория была большая, как подобает настоящей гимназии. Руководителем физкультуры был некто Азоль – в него все девчонки были влюблены. А у меня с ним были плохие отношения, потому что я не очень хорошо относился к физкультуре, считал, что всё это ерунда и никому не нужное дело.

Озорство по-прежнему сидело во мне. Одно время в школе шёл ремонт, и большую гипсовую голову Иосифа Виссарионовича временно выставили на лестничную площадку. И тогда я решил – вот теперь мне пригодится физкультура. Азоль учил меня прыгать вразножку через какую-то дрянь под названием козёл. Нужно было растопырить ноги, упереться в козла и перескочить его. Козла я как-то освоил, а на кобыле застревал, что не нравилось учителю. И тут я решил тренироваться на голове Виссарионыча. Я разбегался, хватался за его пышную гипсовую шевелюру и брал этого козла совершенно свободно. Вдруг, чёрт возьми, голова закачалась, рухнул Виссарионыч, и кусок носа у него отбился. Мне повезло, что никаких товарищей-сексотов вокруг не было, и всё сошло тихо.

Хотя Иосиф Виссарионович остался с разбитым носом, я успешно окончил полугодие. Но 217 школа решила отделаться от батальона, который идёт с отставанием от всех, и зашвырнула его в новую школу под номером 222. Многие остались в 217 школе, а я не хотел в третий раз повторять всё те же полгода, и перешел в 222-ю школу. Там, между прочим, я познакомился с моей будущей женой. Состав учеников был совершенно другой, чем в 204 и 217 школе. Там были всевозможные лица, там был состав нашей глубинки – Гавани. Много простых рабочих – не особенно культурное население. Туда из интеллигентных семей попадали только единицы. Но преподаватели там были просто замечательные, и о них я вспоминаю по-доброму и хорошо, за исключением одной, но может быть у меня предвзятое мнение.

Если 217 школа находилась всего-навсего на 15 линии/угол Среднего, где от моего дома было близко, то тут уж мне приходилось ходить на Косую линию. Это довольно далеко. Нужно было выходить с 12 линии на Большой, идти до 27 линии, где начиналась Косая линия, и идти по ней в направлении Балтийского завода до школы. В своё время это был приют-училище, которое организовали купцы Брусницыны – фундаментальное кирпичное здание. Там были хорошие классы и даже небольшая церковь, но её, естественно, размонтировали. Там, где была колокольня, мы с моими друзьями установили мощные 500-ваттные лампы, и у нас почти всегда горел свет наверху. Эта инициатива понравилась директору школы. Но бывало, что лампы эти разбиты. Мы всё время думали – кто же этим делом занимается? В то время было модно всё списывать на «вредительство». В конечном итоге мы поняли, что в дождливую погоду через открытые проёмы пробивался дождь, падал на раскалённое стекло, и лампочка лопалась.

Я продолжал учиться, но не очень прилично, потому что не бросил радио, и опять отвлекала меня моя производственная работа, и некоторое озорство. Я устраивал лампы, делал электродвигатели для физической лаборатории. Я использовал мастерские, которые были на территории этой школы. Там по моим чертежам делали разные детали. Кто-то даже сказал: «Вот вы это ему сейчас бесплатно сделали, а знаете, сколько он заработает на этом!» Я ничего на этом не зарабатывал. Мне что-то сделали, а я уже конструировал новое. В моей комнате был стол, на котором вечно существовал приёмник, который почти не работал, потому что я его всё время модернизировал. Был у меня всегда и стационарный радиоприемник, который могли слушать все, кого это интересовало. Я смонтировал также хороший электрограммофон для пластинок на 48 оборотов. У граммофона был прекрасный динамик, который хорошо воспроизводил и высокие, и низкие частоты, и я всех забавлял этой музыкой.

Время шло, я заканчиваю зимой семилетку, и тут сказали – хватит! Вот вам диплом семилетки, а теперь что хотите, то и делайте. Вас больше вести с отставанием на полгода не будут. Я рассчитывал учиться дальше. Мне тогда говорят – ну что же, садитесь на полкласса ниже, или можете полгода ничего не делать и приходите осенью к нам в 8 класс. Я ушёл работать в Центральную Радиолабораторию, которая находилась на Каменном Острове.

Я начал там с ученика радиомонтёра. Меня там научили правильно паять и монтировать и плетневать: когда у проводника оставался металлический кончик с некрасивой оплёткой, то для того, чтобы этот конец выглядел по-человечески, его нужно было аккуратно обматывать нитками. Меня обучали прекрасные монтёры, паять они, естественно, умели, но я обратил внимание, что в смысле радиотехники я на голову выше их, потому что я, будучи радиолюбителем, многое проработал и узнал, и теоретически был подкован гораздо лучше, чем эти монтёры. Но монтёры на меня смотрели свысока, потому что я не мог делать такую кропотливую пайку, как они, и более медленно плетневал концы. Ещё я иногда возникал вот по какому поводу: к нам приходили радиотехники, приносили заказ на временные приборы, которые они сегодня должны испытывать, а завтра поломают, и зачем тогда всё это так аккуратно монтировать? Я вёл пропаганду в этом духе, но это не нравилось монтёрам, которые не могли, даже если завтра это на помойку выкинут, чтобы конец не был как следует заплетён. Но время у меня не прошло даром, а главное, я понял, что мне непременно нужно учиться, иначе я останусь в среде этих монтёров. Эта работа была моим испытанием и поворотом в жизни. И когда окончилось полугодие, я вернулся обратно в 222-ю школу, чтобы учиться и получить диплом об окончании полной средней школы.

Бывшая школа № 222 (купцов Брусницыных). С. Д. Карпов у входа в школу

Бывшая школа № 222 (купцов Брусницыных). С. Д. Карпов у входа в школу

Китти Карпова, 1928 г. Стива Карпов, 1934 г.

Китти Карпова, 1928 г. Стива Карпов, 1934 г.

Зоя Сорокина, 1934 г. Стива Карпов, 1935 г.

Зоя Сорокина, 1934 г. Стива Карпов, 1935 г.

Я вернулся в класс, который был на год младше, и там я познакомился с Зоей. Меня в то время девушки мало интересовали, не так, как других моих приятелей. Меня интересовала радиотехника. А те девицы, которые были в этой школе, по сравнению с теми, что я видел в предыдущих школах, были для меня в невыгодном свете. Единственно мне приглянулась Зоя Александровна. Она была непохожа на других. Чувствовалось, что она интеллигентная. Мне всегда было её жаль, потому что на душе её была какая-то грусть. Она иногда обращалась ко мне и спрашивала какое-нибудь слово. «Вот тётка мне сказала слово “лаконично”, что это такое?» Я ей объяснял.

В плане озорства я не особенно отличался, всё-таки меня отвлекала радиотехника. Но иногда мы устраивали истории. Почему-то не только я, но и многие другие невзлюбили учительницу рисования. Теперь я конечно об этом жалею. Даже при такой учительнице я должен был бы внимательно учиться искусству рисования, чтобы у меня была развита зрительная память, потому что в дальнейшем я стал конструктором и думал – как обидно, что я не умею быстро и хорошо зарисовывать. Но в то время мы руководствовались неприязнью к этой учительнице. Помню, мы рисовали ворону, но ворону за один час не нарисуешь, поэтому на следующем уроке мы опять принялись её рисовать. А я занимался вместо рисования тем, что двигал эту ворону – мол, в прошлый раз она не так стояла. Потом ещё кто-то сдвигал её на градус, и пол-урока была такая возня.

Однажды один из учеников принёс ракету, которая представляла собой картонную чем-то начинённую трубку, и рекомендовал её поджечь на уроке рисования. Мы подготовились. На задних рядах положили трубку между партами, устроили костёр из спичек, а я подошел к Зое и сказал – «Положи ноги на сидение, потому что тут возможно будет двигаться ракета». Действительно, ракета пошла между партами. У меня самого были неприятные ощущения, поскольку она вдруг завопила и засвистела, а я не ожидал этого эффекта. Ракета подползла к стулу учительницы, та побелела и сразу выскочила в коридор. Пока она ходила за директором, мы взяли ракету, прятать её было некуда, и мы её положили под батарею парового отопления. Приходит учительница вместе с директором: что у вас такое произошло? Мы на паровое отопление, что дескать труба лопнула и пар пошёл. Конечно директор неглупый человек, он поднял эту ракету и заявил, что пока вы не сознаетесь, кто это сделал, вы не выйдете из класса. Мы остались сидеть. Скоро должен кончиться учебный день, мы посовещались и отправили всем записку, что как только один из наших учеников, Степанов, встанет, встают и все. Степанов выходит из двери, и все выходят за ним. Что мы и сделали. Нас целое стадо, удержать нас было невозможно, и мы разошлись по домам. На следующий день мы вернулись в школу, и каждого таскали к директору и спрашивали, кто это сделал, но никто никого не выдал. Делать было нечего, и эта история постепенно забылась.

Остальных учителей я любил и очень хорошо к ним относился, и я могу винить только себя, что я не взял всего, что они мне могли дать. Например, Круглов Яков Николаевич, который преподавал нам литературу – это человек, которого прямо заслушаешься. Но я и тут немного сплоховал. Однажды, когда он очень хорошо рассказывал, я старался слушать его одним ухом и при этом рисовать схему, которую надо было срочно закончить. Я сосредоточил внимание и на нём, и на схеме. И вдруг этот преподаватель подходит ко мне. Я не стал ничего прятать и честно показал, что у меня есть. У меня была нарисована схема, он взял эту схему и говорит: «Да-а, а у меня в жизни было другое. Отец и мать очень хотели, чтобы я стал инженером, и определили меня в Политехнический институт. Я окончил два курса». Но после этого по какой-то причине, может быть из-за революции, Круглов ушёл из Политехнического и окончил филфак университета. Он сделал мне замечание, что я, конечно, не хулиган, я занимался делом, но, к сожалению, не там, где это нужно. После этого я уже старался этого не делать, потому что мне не хотелось его обижать. Я его искренне уважал.

Мы тщательно изучали Гоголя, и Круглов даже рекомендовал нам вторую часть Мертвых душ, и я на ней попался, когда он решил проверить, читал ли я её. Ну, где мне время читать! Он спросил, как фамилия главного героя этого произведения, мне стали подсказывать, я неправильно услышал и вместо Костанжогло сказал «Костажопов».

К сожалению, программу составлял не Круглов, и кроме писателей, которых действительно стоило изучать, был и Демьян Бедный. Мы его все не любили. В каком-то из его произведений было «Сей гроб с Христовым телом». У нас на черном ходу стоял огромный чёрный сундук, и кому-то из моих товарищей пришло в голову вывести на нём мелом эту фразу. Он взял мел, стал писать и тут неожиданно его поймал кто-то из администрации и обвинил в том, что тот хотел написать на ларе неприличные слова. Мы единодушно говорили, что хотели написать то, что проходили в классе, и от него отвязались.

Преподаватель географии по фамилии Чимерзин тоже знал своё дело и великолепно нам рассказывал. Человек это был интересный. Как географ, он объездил очень много стран и рассказывал нам о своих интересных путешествиях. Мы его очень любили. Помню эпизод, который понравился всем моим соученикам, но не Чимерзину. По всему Союзу в школах было установлено, что на какой-то перемене надо делать зарядку. Нам это не нравилось, и мы решили как раз после урока Чимерзина устроить из зарядки посмешище. Кто-то предложил прийти на перемену в жилетках и хохотать. А я говорю – у меня нет жилетки. «Ну, мы тебе принесём». Действительно, принёс мне жилетку один из моих товарищей, некто Григорьев, у которого был большой отцовский запас. Звонок, вышли все в жилетках, Чимерзин понял, что это издевательство и спросил: «Кто это придумал?» Полное молчание. Тогда он громко говорит: «Трусы!», с ударением на последнем слоге. А я сзади – «Трусики!» Раздался дружный гогот.

Преподаватель физики – некто Соколова, учитель из народа, но голова у неё была хорошая, она любила свой предмет, и ей нравились мои приборчики, она их демонстрировала. Когда я кончил семилетку, она поставила мне тройку по физике, – по всей вероятности я не ответил что-то по теме, – но написала в аттестате, что я обнаружил особые склонности к физике и электротехнике. Математика была поставлена неплохо. Её преподавала гречанка, которую мы по её конфигурации называли кубиком.

Преподавательница естествознания сумела заинтересовать своим предметом учеников, и те любили её уроки. Она даже устраивала лабораторные занятия. Я технарь, и меня это всё не интересовало, а некоторые процессы были просто неприятны. Один такой процесс – это надувать легкое какого-то животного через стеклянную трубочку. Ни у кого не получалось, и тогда один из моих товарищей, Николай Воскресенский, (очень крупный, великолепно плавал, и у него были прекрасные лёгкие), взял трубку, дунул, и всех обрызгало гадостью. Я был совершенно чистенький, потому что в это время я в стороне возился со спирометром, не помню, чинил его или портил.

Преподавателем немецкого языка была Пичковская. Как водится, немецкий язык я не любил и держался только на том, что у меня остались какие-то запасы от Л. В. Шульц. Стихи, которые нас заставляли учить, я не учил, но всё обходилось мирно. Однажды, пока учительницы не было, мы с Николаем Воскресенским забрались в большой стенной шкаф. Шёл урок, сидеть было скучно, и Николай стал меня щекотать. Хотя у меня весовая категория значительно меньше, но я сидел у стенки, поэтому я упёрся в стенку, нажал на него, и он вывалился на пол, а вслед за ним вышел я. Тут был общий хохот, но нам это как-то сошло. Теперь я жалею, что сидел в шкафу – надо было учить иностранные языки. Но кто бы мог подумать, что они мне могут пригодиться!

У меня была задача – освободиться от физкультуры. Я терпеть не мог кобыл и козлов и думаю – как быть с этим делом? У меня в детстве почему-то был повышенный пульс просто в спокойном состоянии, и он у меня сильно не увеличивался, даже когда я давал нагрузку. И тогда я сделал вот какую махинацию. У нас было два подъезда – чёрный и парадный. Я стремительно несусь по обеим лестницам, а потом останавливаюсь, как вкопанный. Нагрузка эта была для меня пустяковой, я совершенно не потел. Захожу к врачу и говорю, что хотел бы получить освобождение от физкультуры, потому что сердце у меня не очень. «Да, – говорит она, – такой пульс!» – и пишет мне освобождение. Я был доволен, что с этой физкультурой рассчитался. Тогда мой соученик, некто Акимов, говорит: «Я тоже хочу от физкультуры избавиться». Он пронёсся бегом по лестницам и является к врачихе. А та говорит: «Да, пульс высокий, но я чувствую, что твой организм только что проделал какую-то тяжелую работу. Ну-ка, посиди». Она его промариновала, пульс у него стал нормальный, и она его выгнала.

Фамилию директора я забыл. Его все уважали. Чувствовалось, что он из простых, но человек приличный и хорошо знающий жизнь. Помню, зашёл я к нему в кабинет по какому-то делу, а напртив его стола висел портрет Бубнова, нашего наркомпроса. Я остановился под этим портретом, а он отнёсся к наркомпросу неуважительно: «Слушай, – говорит, – отойди от этого портрета, а то он тебя как бубнёт!» Заместителем директора был Горбовский, преподаватель русского. Говорил он изумительно, ещё красивее Круглова. По-моему, после войны он стал учёным в области филологии.

После войны я интересовался своими бывшими учителями и мне рассказали, что Круглова, Чимерзина и ещё каких-то двоих – я не помню их имён – расстреляли. Чимерзин был привлечён по делу промпартии – было такое липовое дело.

О моих близких школьных друзьях – главный друг мой был Лёня Бутов. Опишу его семью. Отец, Павел Ильич, профессор Горного института, был меньшевиком. О политике мы правда тогда не очень разговаривали, но мне запомнилась одна его фраза, которая говорит о многом: «Меньше вики – больше хлеба, больше вики – меньше хлеба». Он считал, что если бы меньшевики пришли к власти, то было бы другое решение крестьянского вопроса, и не было бы таких страшных катастроф, которые были во многих районах нашей страны, в особенности на Украине, где был просто дикий голод. Павел Ильич был очень хорошим специалистом гидрогеологом. Жена его, Вера Павловна, наполовину немка, называла Павла Ильича «Павлиш». Вера Павловна была забавная. Когда ей не нравилась некоторая неряшливость Лёни, она ему говорила: «Леон, ты старый провонюченный холостяк!» Провонюченному холостяку тогда было всего 18 лет. Брат Лёни Павел был на год младше; мать его называла Поль. Ещё младше была сестра Женя, которую звали Геней. Ещё в составе этой семьи была бабушка, которая по-русски, по-моему, не говорила совсем, или говорила очень плохо. У неё была отдельная комната, и мы с ней не так часто встречались. Лёня жил близко от нас, в доме Дервиза на углу 12-й линии и Среднего, и мы очень часто бывали друг у друга. Нас связывало наше увлечение радиотехникой. И он, и я конструировали радиоаппаратуру и на этой почве дружили. Это мой самый главный приятель.

Следующий – Дима Бессонов, о котором я уже довольно много говорил. Но с Димой у меня в то время не было таких близких отношений, потому что у него было другое направление, гуманитарный настрой, и он совершенно не интересовался техникой. Но мы бывали друг у друга на праздниках и в дни рождения. Дима потом стал артистом театра Ленсовета.

Ещё я должен упомянуть Алексея Григорьева. Я с ним познакомился в 217-й школе, во время эпопеи перехода из школы в школу. С Алексеем мы дружили в школе, потом на некоторое время наши судьбы разошлись в связи с некоторыми событиями. Когда мы оба поженились, мы продолжали с ним уже семейную дружбу. В 222-й школе я познакомился с Николаем Воскресенским. Он был верный друг, и мы дружили всю жизнь, но, к сожалению, мы с ним идеологически были несовместимы, потому что он был пропитан прокоммунистическим духом, который у меня отсутствовал. Так что когда мы говорили о политике, мы никогда не приходили к согласию. Но он хорошо ко мне относился, несмотря на политические разногласия, и был всегда очень внимателен. Вообще у меня было много хороших знакомых, и я не могу про кого-нибудь сказать плохо – не вспоминается.

Кроме конструирования радиотехники и охоты на лесную дичь у меня в то время были и другие увлечения. Когда я был совсем маленьким мальчиком, я увлёкся коньками. Сначала на катках было хорошо и интересно – играл духовой оркестр, были хорошие тёплые раздевалки. Мы получали специальные талончики-абонементы, и по ним я катался. Я ходил на каток с Лёней и Павлом Бутовыми или один. У меня были коньки Нурмис – кто-то мне их подарил. Ещё у меня были коньки Снегурочка с загнутыми носами, но я предпочитал Нурмис – мне казалось, что это более солидные коньки, приближающиеся к беговым, а Снегурочка для тех, кто только-только начинает учиться. Постепенно катки стали переполняться, лёд стал сильно изрезан, и кататься стало хуже, но тут в моей жизни появились лыжи. С тех пор, как я стал на лыжи, я коньки забросил совершенно, потому что лыжи гораздо лучше – ты всё время на природе, никакой толкотни. Для меня это был замечательный спорт, и я был им поглощён. Я научился ходить сам. Я стал читать популярные книжки по лыжному спорту и присматриваться, как люди ходят. Были разные типы шагов: русский, вроде ходьбы, когда отталкиваются палкой на каждый шаг; он мне не нравился, я им не ходил. Финский – отталкиваешься от грунта двумя палками одновременно; финны в нём преуспевали. По природе я был не спринтер, а стайер и мог со сравнительно небольшой скоростью проходить большие расстояния – у меня не было никакой одышки. Поэтому я больше всего любил норвежский шаг, или по-русски ходьба вперекидку. На какой-то такт при этом шаге лыжи скользят, а палки балансируют в воздухе. Это легкий шаг, он даёт возможность проходить без усталости большие расстояния.

Лыжи и бамбуковые палки советского изготовления продавались в магазинах. Сначала я делал крепления сам – полукольцо из ремня, в которое просовываешь ногу. Потом было взято от финнов крепление типа Ротафел (жёсткое крепление). На специальных лыжных ботинках с широким рантом делалось 4–6 отверстий в подмётке, а на креплении маленькие шпеньки, которые входили в эти отверстия. Рант ботинка зажимался дужками, которые специальным крючочком прихлестывались к лыже.

Кроме того, я любил плавание. Плавать я научился лет семи, когда мы жили на даче, на границе Старого Петергофа и Мартышкина. Я был беспризорный, сам обеспечивал себе отдых, выходил на берег Финского залива. Там была база от университета, и ходили студенты с сачками. Руководителю этих студентов я приглянулся, и он меня обещал научить плавать. Но мне было стыдно, что я не умею плавать, и меня будут учить, и я больше не стал там появляться. Я решил – я посмотрю, как люди плавают, как они двигают руками и ногами, Финский залив мелкий, можно заходить далеко, и я сам научусь плавать. Сначала я поплыл по-собачьи, правда брызги были страшные, но я держался на воде и передвигался. Потом я пригляделся, как люди плавают по-лягушачьи. Смотрю, у меня это дело идёт, и я стал плавать брассом, выдыхая в воду. Думаю, вот теперь я могу пойти на тот берег, и если встречу своего знакомого, то я ему покажу, что я уже умею плавать. Я надеялся на встречу с ним, но она не состоялась, потому что мы меняли наши дачи и на следующий год поехали в лоцманский посёлок.

Отец плавал сажёнками – кроль, да не кроль. Похоже, но кроль – более спортивный стиль, а это самоделка. Я пробовал сажёнки и кроль, но предпочитал брасс. Я плавал в разных бассейнах. Сначала мне это нравилось, потому что вода была чистая. Может быть, её часто меняли. Но потом воду стали сильно хлорировать – может быть пошли какие-то заболевания, трудно сказать. Если по-настоящему плаваешь, то голова должна быть в воде, ты должен выдыхать в воду, и глаза должны быть у тебя в воде открыты, а тут хлор начинал глаза есть. Стало противно, и я бросил бассейн. Но потом сложилось так, что я должен был жить в районе Шуваловского и Суздальского озера, и я там много плавал, причём до 1-го октября, пока вода не становилась совсем холодная. Эти озёра тогда тоже были загрязнённые, но всё же не так, как теперь, и тогда там вполне можно было плавать.

Кроме того, ещё у меня было увлечение – стрелковое нарезное оружие. Я окончил стрелковую школу при Балтийском судостроительном заводе, который являлся шефом нашей школы, и получил удостоверение инструктора 2-го разряда по подготовке ворошиловских стрелков по стрельбе из винтовки.




 


Ссылка (1935)

Шестое условие Сталина: больше внимания старым специалистам. Как отца вербовали в ГПУ. Как несколько тысяч дворян и троцкистов убили Кирова и были за это высланы. Наша «поездка» в Оренбург. Мы с Лёней – монтёры. Как нас спас Г. М. Петухов. Удивительное везение Г. М. Петухова. Мы перебираемся в Шувалово. Судьба Лёни Бутова.

Вроде кажется, что у нас всё шло тихо, мирно и хорошо. Но это только на первый взгляд. Нас всё время одолевали плохие предчувствия. Я даже молился богу, чтобы с нами не произошло ничего плохого, но это не помогло.

Году в 30 на пути моего обычного маршрута к бабушке, на углу Среднего и 13-й линии на уровне четвёртого этажа появился большой плакат, освещённый яркой электрической лампой – шесть условий Сталина, необходимые для процветания. Первые пять я не запомнил, потому что они мне были не интересны, а шестое условие было «Больше внимания старым специалистам». Я бы это условие поставил в кавычки: это значит – он тут у тебя путается, оторви ему голову и выброси.

Мои нехорошие предчувствия начали сбываться. У отца у моего в то время был билет красногвардейца и красного партизана. Этот билет предоставлял отцу большие льготы. И вдруг этот билет у отца изъяли без объяснений. Это был один из первых сигналов. В середине 34 года отца вызвали в ГПУ и предложили с ними сотрудничать. Говорили о том, что мы знаем, что вы пользуетесь большим авторитетом у бывших офицеров. Мы будем вам отпускать средства, вы будете приглашать ваших друзей и докладывать нам об их настроениях. Отец отказался, не стал сексотом. Когда он вернулся домой, мы почувствовали недоброе и стали проверять, что у нас такое есть, что было бы в случае чего не очень хорошо. Мы сожгли нашу родословную и ещё какие-то документы. Прошло совсем немного времени и вдруг в нашей квартире производится ночной обыск. У чёрного хода поставили часового, наверно боялись, что кто-нибудь уйдёт. Обыск продолжался несколько часов, всё было перевернуто, ничего компрометирующего не нашли, только забрали все фотографии родственников и вежливо с нами попрощались. Это я понял как второй звонок.

4 декабря 1934 года прозвенел третий звонок – в результате партийной склоки был убит Киров. Организованы торжественные похороны, прощание с Кировым производится в Смольном, участвует огромное количество народа, идёт огромная процессия через весь город. Моя 222-я школа, конечно, участвует тоже – мы построились в 8 утра у школы и пешком через весь город прошли до Смольного. Процессия была молчаливая, напряжённая, народ был напуган. Все скрыто думали – что теперь будет дальше? Киров спокойно лежал в гробу. Около виска у него было светло-сиреневое пятно. После выхода из Смольного все разошлись кто куда.

Сталин приехал на похороны, поцеловал Кирова, а после этого стал расправляться с бывшим Петербургом. Поползли слухи, что убийство Кирова было осуществлено лицами дворянского происхождения, а также меньшевиками и эсерами. Начинается охота на эти группы населения в Ленинграде и по всей стране. В Ленинграде тройками ГПУ начинается административное выселение людей по этим признакам, без суда и следствия. В начале января 35 г. отца вызывают в ГПУ и дают предписание об административной высылке с семьёй в г. Оренбург. Каждому члену семьи выдаётся удостоверение об административной высылке, паспорта изымаются. На сборы дали всего 48 часов. Мы собрали большую плетёную корзину из-под дяди Павлушиного «Архан – Д» и приделали по указанию надпись «Домашние вещи, бывшие в употреблении». Наиболее ценные вещи отдали друзьям на сохранение. Вместе с нами выслали так же и подругу матери Т. М. Тошакову, которая тогда тоже проживала с нами, вместе с дочерью; только не в Оренбург, а почему-то в Уфу.

Нас погрузили в эшелон из пассажирских вагонов, и мы покатили в Оренбург. Вагоны, помню, были плацкартные, не купейные. Поезд отправился с путей Московского вокзала. Мы ехали совершенно свободно, никаких военных или конвоиров не помню – по всей вероятности считали, что нам всё равно деваться некуда, и никуда мы не убежим. Как мы там в пути питались, я не помню. Помню только отдельные разговоры взрослых о нашей судьбе, я в них старался вникать, но у меня были и свои думы.

Ехали мы сравнительно недолго, дня три – не больше. Высадились на вокзале Оренбурга, – хороший вокзал старинной постройки. Первое впечатление: вышли мы на площадь, прилегающую к вокзалу, – посредине бесформенная белая гора. Это, оказывается, недавно был взорван собор, видно огромный, потому что глыбы бутового камня были очень большого размера. Развалили эту всю историю и не растерялись, быстро сориентировались: эту свалку залили известью с мелом и имитировали Арктику. Для усиления эффекта поставили фигурки полярников и около них самолёт на лыжах. Это был лагерь полярников, он выглядел чрезвычайно глупо. Пройдя немного дальше, мы увидели местный транспорт. Это были верблюды, приятные существа с симпатичными мордочками. Иногда появлялись ослы, даже со всадниками, которые сидели, почти ногами доставая до земли. Иногда появлялись грузовые машины.

Нас всех, видимо по согласованию, разместили по частным домам на окраине Оренбурга. Нашу семью поместили в домик вроде избы на Елькинской площади. Постепенно стали прибывать и новые поезда с «участниками убийства Кирова». В одном из них прибыл мой закадычный друг Лёня Бутов в составе всего их семейства. Мой отец, бывший заместитель главного инженера завода Коминтерн, устроился начальником электромонтажного участка, а я электромонтёром по осветительной проводке. Когда приехал Лёня, я пристроил его к себе как помощника, и мы работали вдвоём, так что мы были вместе с момента его приезда.

Семья Карповых в ссылке в Оренбурге, 1935 год

Семья Карповых в ссылке в Оренбурге, 1935 год

Помню один эпизод. Мы работали в каком-то архиве, нужно было сделать проводку. Стены были тяжёлые – бутовый камень. Долбить их было дико трудно, потому что тогда не было электрических дрелей, и у нас с Лёней основные инструменты молоток и шлямбур – заостренная труба, по которой бьёшь молотком. Мы работали по нарядам, работа сдельная, нам надо всё делать быстро, какой-то стеллаж с книгами нам мешал, и мы, не долго думая, раскидали книги и начали бить стенку. Сделали что положено, но тут на нас неожиданно налетели – да мы же столько заплатили, чтобы все эти книги были по порядку разложены! Мы ушли оттуда под ругань сотрудников, но всё обошлось без последствий, нам не влетело.

Питались мы, покупая всё на рынке. Рынок был просто замечательный. Я помню сливочное масло белого цвета, которое продавали в огромных шарах не меньше килограмма весом – всё чистенько и опрятно. Там были дивные помидоры, мёд, в общем, мы жили довольно неплохо, а меньшевик Павел Ильич Бутов, так тот жил совсем хорошо, потому что он был очень хорошим специалистом в области гидрогеологии, и к нему приезжали на консультацию из самых разных точек Советского Союза. Я даже удивлялся, что так быстро узнали, где он и что, катили к нему, хорошо платили и всячески помогали, так что всё шло вроде бы нормально.

В общем, мы с отцом работали и особенно не тужили. Иногда мы с отцом после работы встречались и пили пиво, но я тогда считал пиво гадостью. Оно было горькое и противное, и я этим делом не увлекался. Иногда мы купались в реке Урал. В том месте эта река паршивая и грязная, но всё-таки было неплохо поплавать. Всё бы ничего, если бы не еженедельная проверка документов на площади. По всей вероятности мы должны были периодически являться на проверку, чтобы ГПУ знало – не сбежал ли кто-нибудь из нас. Это была отвратительная процедура, которая отравляла нам существование. Отец был человек гордый, и не жаловался, но я чувствовал, что он обижен, что власть, которой он верно служил, будучи красногвардейцем, взяла его и вышвырнула с работы и из города. Может, его бог наказал. Был бы он не с этой компанией, а с Колчаком, может быть и не удалось бы тогда коммунистам развалить великую страну.

Прошло три месяца такой жизни, и вдруг нас вызывают. Мы, конечно, подумали, что отправляют в лагерь, потому что было ясно, что поскольку люди всё прибывают, тут будет сортировка, кто куда. Некоторых отправляли сразу в советский концентрационный лагерь. Но получилось вот какое дело. Мы пришли, а нам говорят, что мы можем ехать домой, что сейчас мы получим документы на проезд и литер, а когда приедем, там, на месте, нам выдадут паспорта. Мы были чрезвычайно удивлены такому случаю – нам было совершенно неясно, как это могло произойти. Мы покатили назад. Из окон я смотрел и видел, что весна снова шла нам навстречу. Если в Оренбурге всё уже отцвело, например, сирень, то когда мы подъезжали к нашей северо-западной части, весна только-только начиналась.

Как у нас получилось такое чудесное избавление? Как раз в 34 году вышла книжка Новикова-Прибоя «Цусима», где фигурирует мой отец, который был мичманом на броненосце «Орёл». Новиков-Прибой, матрос-баталер, входил в команду отца при тушении пожаров на броненосце. И вот друг отца, Георгий Михайлович Петухов, который тоже участвовал в Цусимском бою, сделал такую вещь – поехал в Москву к Новикову-Прибою, повидался с ним и сказал: «Как же так – герой Цусимы, а знаете, где он сейчас находится?» Новиков-Прибой нажал на какие-то кнопки, вроде тогда в высшем командовании был Орлов, – естественно, через некоторое время Орлова должны были тоже посадить, но в тот момент он ещё был хозяином, – на него надавили, и мы получили разрешение вернуться назад.

С Г. М. Петуховым тоже произошли чудеса. Эпопея высылки из Ленинграда начала немного угасать, но всё-таки ещё продолжалась. Вдруг в ГПУ вызывают и Петухова. Он за отца хлопотал, а теперь сам сядет – так получается. Георгий Михайлович распрощался с моей теткой, пошёл на Литейный, и там такая же тройка, как у отца, начинает о чём-то рассуждать, и вдруг председатель тройки внимательно смотрит на дядю, и тому кажется, что лицо у него знакомое. Оказалось, что этот председатель комиссии в прошлом был матросом на том же корабле, где служил Георгий Михайлович. Матрос этот плохо плавал; он как-то кувырнулся за борт и стал тонуть. Никто ему не шевелился помогать, а Георгий Михайлович бросился с борта судна и спас его. И сейчас председатель узнал Георгия Михайловича и сказал – отдайте ему документы, чтобы он отсюда ушёл и больше не приходил. Таким образом, Георгия Михайловича спасла только чистая случайность.

Мы возвратились к разбитому корыту. Да, верно, паспорта мы сразу получили. С ними ничего не делали, так они и валялись у тех, кто их у нас отобрал. Паспорта получили, а дальше что? Квартиры у нас нет. Наша квартира уже заселена, и нам её не собираются отдавать. Нам предложили у Тучкова моста возле церкви квартиру в последнем этаже, в совершенно исковерканном состоянии, без сантехники, без внутренних дверей, с тем, чтобы мы сами приводили её в порядок, но после всей этой истории откуда у нас деньги? Когда отец об этом заявил, то ему сказали – ну хорошо, дадим другую, только надо подождать. Но для того, чтобы жить, надо быть прописанными, и тогда пришлось частным порядком устроиться в Шувалове и там прописаться. За нами было закреплено в Шувалове сначала две комнаты, потом одна. В отношении прописки препятствий нам не ставили, но жить-то там как? Шувалово в 15 км от города, в то время были паровые поезда, и они редко ходили, а работа в городе. Короче говоря, пришлось получить комнату, а дальше дело ваше – хотите живите, не хотите – не живите, только терпеливо ждите. Мы терпеливо ждали, потом наступила война, так ни черта и не дали.

Прошёл месяц, и приезжает моя подруга детства Таня из Уфы, возвращаются Лёня, Павел и Женя Бутовы. Оказывается, появилось новое изречение товарища Сталина – о том, что сын за отца не отвечает. Мол, родители пусть там в лагере гниют, а молодых отпустить. И молодёжь высланных вернулась в город.

Павел и Лёня устроились у своих хороших знакомых, которые жили в том же доме Дервиза, где раньше была квартира Бутовых, выше этажом. Хозяйка была художница, которая работала в музее Александра III, – вроде он теперь называется Русским музеем. А Женя устроилась у академика геологических наук Яворского, который жил на Ланской. У Лёни и Павла уже были аттестаты об окончании среднего учебного заведения, и они решили поступать в вузы. Лёня – в Политехнический, а Павел (он был упрямый дурак) – в артиллерийскую академию. Мы его уговаривали не заниматься этой глупостью, с такими данными, когда отец сидит. У него в этой академии документов не приняли, и он был оскорблён и обижен.

Я ездил с Лёней в Политехнический институт, мы с ним всё время были вместе. У него взяли документы. Ему хотелось конечно на физико-математический факультет, поближе к нашему с Лёней профилю по радиотехнике. Лёня стал сдавать экзамены, и мы вместе ездили в институт. Когда я волнуюсь, то я вообще есть не могу, а у него обратное явление – он непрерывно уминал французские булки, одну за другой, – я просто удивлялся. При этом он совсем не был толстяком, он был худощавый. Лёня выдержал экзамены в Политехническом, но по его баллам он не мог пройти на физико-математический, и ему сказали: можем вас устроить на металлургический. Что было делать, Лёня согласился и начал учиться в Политехническом институте. Иногда он приезжал из города ко мне на велосипеде. У него был гоночный велосипед Омега, он очень хорошо ездил и с поездами не связывался, а быстро со Среднего проспекта приезжал в Шувалово.

Лёня учился примерно месяц-два, а Павел болтался без дела и попал в историю. У Бутовых были знакомые, хозяева дачи в Вырице, где Бутовы проводили летнее время. У этих хозяев была ещё квартира в городе на Подольской улице. Их сын, Трифонов, стал потом писателем. Существует два Трифоновых. Этот был Георгий, и Вера Павловна, которая всех называла на французский манер, звала его «Геон». Геон подрабатывал тем, что устанавливал антенны. Для того, чтобы тогда принимать станцию Коминтерна, надо было тянуть длинный провод на изоляторах, лазать по крышам и портить их, приделывая эти провода. Геон мне был несимпатичен. Пока Лёня занимался, Павел болтался с Геоном. В их компании была ещё какая-то тёмная личность, – молодой человек, который работал бухгалтером на заводе Красный треугольник, и у него всегда почему-то было много денег. По всей вероятности он прикладывал руку к кассе.

В один прекрасный день арестовали этого дельца с Красного Треугольника, Павел попал на заметку, и его тоже вызвали в ГПУ. С этим приехал ко мне Лёня. Я говорю – это конечно очень плохо. На следующий день Лёня опять приехал ко мне и сказал: ты знаешь, Павла не выпустили. Прошёл ещё один день, и Лёни нет – он не приехал. Тогда я поехал в город и пришёл к его знакомым. Мне сообщили – Лёня ушел и больше не вернулся. Оказалось, что это была наша последняя встреча. Больше я уже никогда его не увидел.

Дом Дервиза на  Среднем пр. В. О., где жил до ареста Лёня Бутов

Дом Дервиза на  Среднем пр. В. О., где жил до ареста Лёня Бутов

Я увидел потом только Павла. Через 20 лет, после смерти Сталина, его освободили. Павел не мог мне чётко рассказать, что там такое произошло, и за что его загребли, и он по советским лагерям болтался. История совершенно непонятная – бухгалтера посадили, Павла посадили, а Геон почему-то вышел сухим из воды. Я спрашивал, в чём тебя обвиняли – «в участии в подготовке убийства Кирова». Опять вытащили эту историю. Когда Павел приехал на побывку после освобождения, он конечно навестил своего приятеля Геона, но они расстались, чувствовалось, что у них ничего общего нет. Павел только рассказал забавную историю. Геон жил уже в новой квартире, был женат, и у него была хорошая библиотека. Павел знал английский язык, и его заинтересовали большие тома Шекспира на английском языке. Хозяин авторитетно заявил: «Никто так не трактует Шекспира, как я». «А ты английский знаешь?» «Нет», – говорит, – «не знаю».

Что касается родителей Бутовых, то вскоре после того, как дети были отпущены, взялись за стариков, и Павел Ильич с Верой Павловной оказались в лагере в районе Оренбурга. Павел Ильич в этом лагере скончался, а Вера Павловна наверно была крепче, она выжила и вскоре после смерти Сталина была освобождена, вернулась в Ленинград, ей дали комнату, как потерпевшей, и мы с Зоей её навестили.

Женя вышла из этой истории живой и невредимой. Академик помог ей окончить геологический факультет горного института.

О Лёне ничего не известно. Он, безусловно, погиб в одном из лагерей.




 


Шувалово (1935–1941)

Я возобновляю учебу. Как я узнал, что я нежелательный элемент. Физическая лаборатория инженерно-экономического института. Мать работает в институте Герцена, а отец в Апраксином дворе. Жизнь в Шувалове. Я поступаю в холодильный институт. Преподаватели холодильного. Военная пропаганда. Война в Испании. Как мы сдавали нормы ГТО, и что бывает, когда «стволья расстрелявши». Как мы построили лодку и не купили курицу. Финская война. Судьба добровольцев. Первое знакомство с финской территорией. Смерть бабушки Марии Ивановны. Рыбная ловля на озере Вялье.

Для того чтобы поступить в вуз, надо было иметь свидетельство о среднем образовании. Ссылка прервала мою учёбу. Потом пошли изменения, и вместо девятилетки стала десятилетка. Я поступил доучиваться на рабфак электротехнического института, окончил его, и в дипломе было написано, что я сдал экстерном. Пошёл поступать в электротехнический институт, захожу в приёмную комиссию; человека три там сидело за столом. Я стал с ними разговаривать, взял анкету, вышел в коридор и стал читать объявления. Вдруг подходит ко мне какой-то человек, – смотрю, это один из тех, которые были в приёмной комиссии. Отозвал меня в сторонку и говорит – мол, знаете, что: я вам не советую поступать к нам в институт. «Да, по конституции мы должны у вас взять документы, но существует ещё мандатная комиссия; по вашим данным вас не примут, и вы зря потеряете время». Я немного опешил и говорю: «В какой же мне можно тогда поступить институт? Я бы хотел тогда в политехнический на энергомаш». «Нет, это тоже нельзя. Я говорю: «В институт связи на Мойке?» Это считался самый второстепенный институт. Он говорит: «Нет, в этом тоже вам не годится». Я говорю: «А куда же я могу поступить?» «В институт какой-нибудь промышленности – пищевой, текстильной (который закончил наш вождь Косыгин), – вот в холодильный вы можете поступить». Я с ним распрощался не в очень хорошем настроении, потому что мне хотелось, чтобы моя специальность была связана с радиотехникой. Я, собственно, и не мыслил, что я буду поступать в какой-то другой институт.

Я даже немного растерялся и не знал, что делать. Тогда я решил, что надо мне поступить на работу. Точно не помню, кто мне оказал содействие, но я устроился работать в инженерно-экономический институт лаборантом физической лаборатории. Я начал работать и думать – как же мне всё-таки поступить в высшее учебное заведение. Обстановка была неплохая, но зарплата маленькая, и мне всё же хотелось получить высшее образование. Работа мне нравилась. Заведующий кафедрой совмещал свою работу с работой в Горном институте; он преподавал не совсем традиционным способом по учебнику Поля и настраивал на изучение физики с помощью разных опытов. Меня как раз это очень интересовало. Там был ещё старший лаборант, и мы готовили к лекциям всевозможные физические опыты. Мне даже доверяли проводить со студентами практические работы. В институте было много интересных преподавателей, которые хорошо ко мне относились и старались мне устроить какую-нибудь работу, чтобы я ещё подработал. Вот, например, некто Пепеляев; когда назрела война с немцами, его расстреляли, как и многих других – могли загрести за фамилию, как у атамана Пепеляева. Он работал одновременно в университете, там была лаборатория, которая занималась физическими методами геологической разведки, и Пепеляев был специалистом в этом направлении. Он знал, что я умею делать всякие фокусы, устроил меня в эту лабораторию, и я там подготавливал всякие хитрые аппараты.

Мать, когда вернулась, стала работать в институте Герцена. Там тоже была хорошая обстановка. Был там профессор Корн, его тоже расстреляли потом за то, что он немец. Корну я отремонтировал приёмник и стеснялся взять за это деньги, хотя меня послал Пепеляев именно с тем, чтобы я заработал. Как-то я не привык к этому. Не помню уже, чем дело кончилось.

Сестра быстро восстановилась в университете, закончила его и стала работать уже геологом. Благодаря университетским знаниям и большому опыту – она ведь стала работать в геологических партиях сразу после школы – она стала быстро продвигаться по службе. Она стала занимать должности заместителя начальника партии и возглавляла всю научную деятельность экспедиции. В дальнейшем сестра разработала специальный метод поиска урановых руд, что было очень важно, поскольку уран – стратегическое сырьё. В результате она получила высшую награду страны – Сталинскую премию. Прошли годы, и после смерти Сталина эту медаль у неё отобрали и заменили медалью Государственной премии, на которой уже не было изображения Сталина.

Отца на прежнюю работу в военную промышленность не приняли, ему пришлось работать бухгалтером в Апраксином дворе в одном из магазинов, и все удивлялись, как это такой человек работает бухгалтером. Там продавалось что-то трикотажное. Однажды, помню, отец принёс пару белых маек – так они мне понравились! Тогда было сложно с одеждой. Когда отец ещё занимал высокое место, ему предложили получить высшее специальное образование в области радиотехники в электротехническом институте и сказали, что зачтут его высшее морское образование, и он за каких-то два года всё сдаст. Но когда к расчету стройся, то получилось не так. Изменились правила, и через два года ему сказали – пожалуйста, четыре года. Отец продолжал заниматься после высылки на заочном, одновременно работая бухгалтером. Когда я учился на рабфаке в электротехническом институте, у меня была такая сцена. Захожу в институт и слышу звон разбитого стекла. Стоит мой отец. Поначалу-то были не очки, а пенсне – два стеклышка на пружинках прижимались к носу и легко могли слететь. Там были каменные плитки, отец уронил пенсне, и они мелким бисером раскатились по этим плиткам. И ещё одна встреча. Быстро сбегает по лестнице пожилой блондин в затёртом морском кителе. Это оказался бывший офицер Аксель Берг; он занимался вопросами радиолокации и в конечном итоге стал академиком, уже во время войны, потому что он сконструировал радиолокационные приборы, которые были очень важны в военной промышленности. Отцу, хотя они были хорошо знакомы, оба моряки, он не оказал никакого содействия в смысле трудоустройства. Вполне естественно – тогда офицеры друг друга боялись: помогу Дмитрию Ростиславовичу и может быть попаду в какую-нибудь неприятную историю.

Все мы стали жить врассыпную. Сестра через некоторое время вышла замуж за крупного геолога, начальника геологической партии, и уехала к мужу на Лиговский проспект, д. 133. Это была коммунальная квартира. Я даже не представлял, что в Петрограде могут быть такие квартиры, уж очень она была убогая, уж очень комнатки маленькие, узенькие. Простые деревянные не паркетные полы, которые я видел только в деревнях. Мать в основном жила у тетки на Марсовом поле. Здесь ей было близко ходить до Герценовского института, а ездить из Шувалова было очень тяжело, потому что ходил только паровой поезд и очень медленно. Если теперь электричка до Шувалова долетает чуть ли не за 10–15 минут, то паровой поезд шел 25 минут и ходил очень редко. Самые муки были ездить в нём зимой, когда было темно и холодно.

Помню один из эпизодов моей Шуваловской жизни. Мать любила, чтобы бельё было выстирано безукоризненно, а не как-нибудь, и мы свое бельё отдавали в стирку, используя старые связи. По традиции мне приходилось возить бельё в дом Витгенштейна, хорошо мне знакомый. Там жила энергичная старушка, которая занималась тем, что стирала бельё. Однажды зимой я вез оттуда стираное бельё и проспал в поезде. Поезд тронулся. Вдоль хода поезда иногда ходили люди, которым так было ближе к дому. Я выбежал на площадку. Было совсем темно. Первое, что я сделал – я выкинул узел белья. Бельё выкинул – значит, надо прыгать самому. Я выпрыгнул прямо на женщину, идущую впереди, сбил её с ног, свалился на неё, вскочил, помог ей встать. Она была настолько напугана, что даже ничего не могла сказать. Я ей объяснил, что я проспал, она не стала меня ругать, и тихо пошла по своему маршруту. Я же погнался за бельём, которое было на 100 метров сзади. К счастью, его не стащили, и я его благополучно доставил домой.

Мы с отцом жили вместе в комнате в Шувалове, и только в сильные морозы, когда дом трещал от холода, и для его отопления требовалось слишком сильное количество дров, отец уезжал на малую Посадскую, где жили его две сестры и мать, а я уезжал к другой его сестре Анне Ростиславовне на Бармалееву улицу 18, на углу Малого проспекта.

Лето – это было самое хорошее время. Мы не уезжали ни на какие дачи, потому что под боком было хорошее озеро, в котором я плавал. Можно было и грибы собирать. Когда наступала осень, нужно было думать о заготовке дров. Нам привозили дрова, в основном берёзовые, которые я любил колоть, потому что берёзовое полено разлеталось с одного удара. Еловые – это скверное дело. Приходилось правильно находить место, где ударить топором, и часто надо было переворачивать полено обратной стороной и ударять о пень – только тогда всё это дело разлеталось. Колун был замечательный, шведский, вывезенный из Финляндии. У нас колун делается каким-то утюгом, которым трудно колоть дрова. А шведская конструкция была типа полу-колуна, полу-топора. И даже в то время шведы умели делать комбинированную сварку – низ колуна был из специальной стали, хорошо заточен, острый, а верх, в который входил обух, был из более простой стали. Одно удовольствие было колоть дрова. Я практиковался в пилке дров – должен быть навык. Отец меня учил этому делу. У нас была прекрасная шведская пила, тоже из Финляндии. Ею пилить было просто приятно. Отец немного ругался поначалу, но потом мы приспособились пилить синхронно и пилили хорошо и быстро. Таким образом мы с отцом заготовляли много дров.

Зимой были морозы страшные, до 35 градусов, а во время финской войны доходило до 40. И тогда натопить очень трудно. Но главное, находиться в этом доме было неприятно. Как-то я оставался в доме один, отец уже уехал. Вдруг кто-то как ударит по стене изо всей силы! Я выскакиваю – луна светит, ночь ясная, страшный мороз, никого нет. Я ложусь спать. Вдруг опять как бахнет по стене. Я опять выскакиваю, и опять никого нет. Потом я проконсультировался, и оказалось, что это поведение деревянных бревёнчатых домов, при сильных морозах при внезапном сужении брёвен получается такой звук. Надоедало топить, жаль было дрова жечь, я бросал всё к черту и уезжал к тете Нюте. В эти трудные для меня моменты, когда в Шувалово холодища, мы хорошо и дружно жили у тётки.

Жизнь в Шувалове мне дала возможность всю зиму ходить на лыжах, а летом купаться в озере. Это закалило мой организм и помогло мне в дальнейшем преодолевать тяжесть войны и немецкого плена. Я купался в Суздальском озере до 1 октября, я вспоминаю об этом с благодарностью, потому что я закалился, и мне в нашей доблестной красной армии было легко переносить невзгоды. А зимой было конечно увлечение лыжами. У меня всё было приспособлено как следует, и я очень много ходил на лыжах в прекрасном Шуваловском парке.

Сам Санкт-Петербург – ровное место, но в Шуваловском парке местность пересечённая, и много разных холмов, с которых можно спускаться на лыжах. В особенности там хороша гора Парнас, которая представляет собой как бы лестницу с крупными ступенями. Слетаешь с одной ступеньки на другую ниже, потом ещё ниже; по-моему, было ступени четыре. Важно было спуститься по этим ступеням и не свалиться где-нибудь внизу на ровном месте. Приезжали ко мне мои близкие друзья, которым удалось поступить в институт раньше, чем мне, и мы все вместе хорошо проводили время на лыжах. Нашей закуской была вобла и варёная картошка. Воблу мы ели, чтобы нам не готовить. Она продавалась тогда везде, вяленая и копчёная, мы её очень любили. Ещё были у нас крутые яйца, хлеб – вот наше питание.

В то время в Петербурге питание было нормальное. Я не могу сказать, что так было повсеместно, но в нашем городе свободно можно было купить макароны – это считалась самая низкопробная пища. Но мы макароны не любили и предпочитали варить картошку. Вовсю в ходу была треска, а в сезонное время великолепная корюшка. Такой рыбы, как судак, было много. Я не помню, чтобы были какие-то неприятные впечатления в смысле голода. На зарплату можно было существовать, тем более у нас все работали, я, отец и мать, а сестра была просто очень хорошо обеспечена. Она была геолог, занималась серьёзной работой – поисками урана, а у геологов было привилегированное положение. Она меня одевала, шила хорошие костюмы на заказ, привезла куртку из сусликов-торбоганов – на жёлтом фоне много черных кружков. Вроде зверёк безобидный, но шкура вроде леопарда, очень красивая. Привозила мне хорошие геологические ботинки. Теперь и не снится, чтобы была такая дивная кожа. Правда, они были с триконями – это вроде острых гвоздей, чтобы удобно было лазать по скалам. Это всё легко удалялось, и у меня из них получались великолепные лыжные ботинки. Так что у нас не было проблем житейского характера за исключением того, что было обидно: жили мы все вместе, была великолепная квартира, и вдруг оказались неприкаянные, кто где, и семья фактически развалилась. Вот это самое неприятное.

Е. Д. Карпова и С. Д. Карпов в Шувалово

Е. Д. Карпова и С. Д. Карпов в Шувалово

Е. Д. Карпова в экспедиции в Средней Азии

Е. Д. Карпова в экспедиции в Средней Азии

Е. Д. Карпова в экспедиции в Средней Азии

Е. Д. Карпова в экспедиции в Средней Азии

Я проработал около трёх лет. В 38 году я хорошо сдал экзамены в холодильный институт и поступил на механический факультет. Я учился хорошо, занятиям уделял много труда и основные предметы – математику, сопромат, механику сдавал на отлично. Занимался в основном по книгам – слушать и одновременно записывать лекции и составлять конспекты я не научился. Сказалось моё почти бесполезное обучение в школе, несмотря на хороших учителей. Ведь на уроке я не слушал учителей, а в основном занимался своими радиосхемами.

На лекции по электротехнике произошёл такой случай. Я стал разговаривать с одним из студентов, который сидел рядом со мной, и преподаватель сделал мне замечание: я ему мешаю, и если мол не интересно, то я могу уйти. По-моему я тогда не извинился, просто тихо встал и осторожно вышел из аудитории и с тех пор больше не являлся к нему на лекции. Мои сокурсники мне сказали, что вот теперь тебе будет не сдать эту дисциплину; он тебе припомнит и конечно у тебя ничего не получится. Но я ещё сильнее обложился книгами. Электротехника была моим любимым предметом, и конечно курс я знал, но я старался изучить его ещё глубже, даже выходя за рамки того, что нам преподавали. И вот настало время, когда нужно было держать ответ. Я явился на экзамен, пришел спокойно, у меня не было никакой дрожи. Преподаватель начал меня экзаменовать, я ответил на все вопросы, которые мне полагались по курсу, он мне стал давать дополнительные вопросы, я на них тоже ответил, и он тогда взял мою зачетную книжку и молча поставил «хорошо». Я тянул на «отлично» и при других обстоятельствах получил бы эту отметку.

Теоретическую механику преподавал профессор Константин Иванович Страхович. Его ассистентом был его младший брат Сергей Иванович Страхович. Это наши дальние родственники. Константин Иванович прекрасно читал лекции. Слушать его было большое удовольствие. К сожалению, в начале войны он был арестован, обвинён в контрреволюционной деятельности и направлен работать за проволокой в специальном конструкторском бюро вместе с авиаконструктором Туполевым. Константин Иванович конструировал реактивные турбины самолётов. Он был освобождён только по смерти Сталина в 1953 г. И дальше, уже больным человеком он продолжал преподавать в Холодильном институте. Я при встрече заметил, как он изменился, постарел после ссылки, сильно пополнел, и чувствовалось, что сердце у него было не в очень-то хорошем состоянии. Так как здоровье у него было подорвано, то он вскоре умер. Его брат Сергей Иванович умер в блокаду. Его фамилия находится на доске с именами сотрудников, погибших во время блокады, вывешенной в вестибюле Холодильного института.

Хорошо помню преподавателя металловедения Ивана Августовича Одинга. После войны он стал академиком. Это был изумительный преподаватель. Он умел скучный для меня предмет сделать интересным с помощью своего богатейшего опыта: он работал не только на наших заводах, но и на заводах Круппа в Германии. Всё было так живо и интересно в его рассказах, что даже металл становился живым. Я всегда слушал его с большим вниманием и удовольствием, и у меня о нём осталась очень хорошая память. Заведующей лабораторией металловедения была его жена Наталья Тарновская, дочь отчима моего двоюродного брата Р. А. Карпова. Лаборатория была так хорошо ею организована, что мне было в ней просто приятно работать. Было так интересно делать разные шлифы и рассматривать структуру кристаллов мартенсита, остенита, перлита – всё оживало перед глазами.

Преподаватель физики проф. Светозаров во время войны был арестован и судьба его мне неизвестна, наверно погиб. Физика – мой любимый предмет, моя пятерка – заслуга моего преподавателя. Ассистент его – бывший чекист, забыл его фамилию. Отношения с ним у меня установились довольно панибратские, я заходил в лабораторию, как свой.

Преподавателем математики был профессор Иванов. К математике не вижу у себя ни способностей, ни особого интереса, но видел явную необходимость элементарного знания для моей дальнейшей инженерной деятельности. Сдал на пять благодаря его книге, по существу являвшейся хорошим конспектом его лекций. Очень доходчивая – для таких, как я.

Преподаватель немецкого языка, Мориц, – пожилая, строгая женщина, – смеялась редко и слышала не очень хорошо, вроде как я теперь. Учение давалось мне легко – помогала мать. Необходимо сделать технический перевод и выучить основные слова. Я приносил тексты, мать мне их быстро переводила, слова я заучивал. Приходил к преподавательнице, она тыкала куда-то в середину пальцем, и я бодро-весело по-русски отвечал, что там написано. Она меня спрашивала некоторые слова, я по этим словам определял положение в тексте, что и с чем тут, переводил ей слова, и она моментально меня отпускала. У Яшки Ароновича не было такой обстановки, как у меня, и он не очень хорошо делал переводы. Однажды Яшка взял текст, стал переводить, запинаясь, на немецкий, а там речь шла о токарном станке, и есть такой маневр на токарном станке, который обеспечивает продольное передвижение, называется это подача или на немецком «форшуб». Вот он остановился и не знает этого слова. А я ему, пользуясь тем, что немка плохо слышит, шепчу – форшуб. И он громко, четко говорит – форжоп. Это внесло веселье в преподавание немецкого языка. Все студенты загоготали, и преподавательница Мориц тоже хорошо расслышала это слово и захохотала.

Я рассказал не о всех, конечно, преподавателях, с которыми встретился до войны, а об избранных, которые представляли для меня интерес. В дальнейшем я расскажу о пребывании моём в институте после войны, и продолжу рассказ о преподавателях.

В 1937–38 г. началась обстановка военного психоза. Прежде всего, велась пропаганда нашей мощи. Вот как говорилось: мы летаем выше всех, мы летаем дальше всех, мы будем бить врага на чужой территории, малой кровью. А вот некоторые выдержки из тогдашних песен:

«Если завтра война, если завтра в поход,

Мы сегодня к походу готовы!»

Или же успокоительная песенка про наш город, который вспомнил потом этих идиотов:

«В далёкий край товарищ улетает,

Любимый город может спать спокойно.

И видеть сны, и зеленеть среди весны».

«Летит советский самолёт, снаряды рвутся с диким воем.

Смотри внимательно, пилот, на землю, вспаханную боем!»

«Шла дивизия с Донбасса, в бой готовая всегда».

«За вечный мир в последний бой летит стальная эскадрилья».

Это очень неудачная песня. Её свободно можно понять так – раз в последний бой, значит капут этой самой эскадрилье, вроде как эскадрённому миноносцу «Свобода», на котором за вечный мир в последний бой ушёл мой дядя Сергей Мартынов.

В 36–39 году шла война в Испании, не без нашего участия, хотя это тщательно скрывалось. Юрий Симонов, будучи штурманом парохода «Комсомолец», возил туда снаряжение, а из Испании привозил раненых русских и испанских детей. Пароход обстреливался. Раненые русские домой не попадали, их отправляли в какие-то специальные лагеря в Соловках.

Эта война закончилась для нас очень плохо. Потерпели поражение коммунисты. После этого Иосиф Виссарионыч бурно расправлялся с нашими коммунистами, которые были туда отправлены, чтобы победить, а их оттуда вышвырнули. Виссарионыч их планомерно добивал. Пострадал и Педро Диас, которого Сталин расстрелял. К Долорес Ибаррури он относился более снисходительно, но она тоже была не в фаворе. Её сынишку он в дальнейшем загнал куда-то под Сталинград командиром пулемётного взвода, где тот и кончил свою жизнь.

Во всех парках стояли парашютные вышки, и кто хотел, мог прыгать – его подбадривали. Моя троюродная сестра И.В.Куршакова (Арнольд), будущий профессор филологии, стала парашютисткой. Было произведено огромное количество потенциальных стрелков и парашютистов. В обстановке военного психоза перед студентами встала задача сдать нормы на значок ГТО (Готов к Труду и Обороне). Не сдать – не получить стипендию – советское стимулирование. Ну как могли сдать лыжи студенты со всего Союза, некоторые и снега-то не видели, и когда один попытался просто походить на лыжах, он как-то ухитрился руки льдом обрезать, что меня очень удивило. Так же и с плаванием. Многие из других городов, жили только на стипендию. И тогда у студентов возникла взаимная выручка. Мы стали сдавать некоторые нормы друг за друга. Не обошлось, конечно, без курьёзов. Я специализировался по плаванию. Сдавал за семь человек. Там спрашивают фамилию и ставят птичку, если ты сдал. Влез я седьмой раз. Спрашивают – «Фамилия?» Я кричу: «Сороцкин!» Пауза. То ли я примелькался своей фигурой, то ли у меня физиономия не та, но меня вызывают, начинают допытываться и вышибают. Дальше я сдавал на лыжах тоже за других. Там мне как-то сходило, потому что некоторые преподаватели входили в положение студентов и обходились более снисходительно, чем инструктор по плаванию.

Но и у меня не обошлось без сложностей. Дело в том, что нужно было бросать гранату на 35 метров – это минимум, а дальше там как хочешь. А у меня получалось 33. По-видимому, тренировки не было в этом направлении – я никогда не кидался камнями, не выбивал стекла. И тогда один из моих неудачных лыжников, за которых я сдал и лыжи, и плавание, решил за меня сдавать гранату – так хотелось меня чем-то отблагодарить. Сдавать можно было везде, и мы избрали Таврический сад. Там была площадка, расчерченная на 35 метров, и ждала женщина-инструктор. Таких дураков, как мы, там больше не было, и мы были одни. Она даже обрадовалась нашему появлению. Мы начали сдавать нормы. Женщина стояла там, где граната должна была падать. Так как эта дама была за 50 м, мой товарищ сделал такой фокус – перебежал несколько старт и стал кидать ближе, но инструктор это жульство усекла – я не знаю, как она увидела это с того расстояния – и заставила его снова кидать эту гранату. Он кинул на 30 м, и мы с позором ушли, норму эту не сдали. Он так расстроился, а я говорю – неважно, Женя Большаков за меня бросит. Я подошёл к Жене, хорошему студенту. У него было интересное произношение на «О», он так говорил: «ПОйдем, пООбедаем». Спокойный, флегматичный, он кидал гранату на 60 м. Я ему говорю: «Женя, только ты не бросай пожалуйста на 60 м, кинь мне поближе, а то как я приду с этой бумажкой?» Он говорит: «ХОрОшО». И кинул мне на 50 м, так у него получилось. У меня тоже сошло. Я пришел с этой бумажкой к преподавательнице, сунул ей – бумага с печатью и с подписью. Она посмотрела на меня и поставила 35-метровую норму. Почувствовала, что это жульство, но она не хотела, чтобы у меня из-за этой самой гранаты летело всё к чертям. Таким образом я вышел из положения.

Перед окончанием школы, перед ссылкой в Оренбург я стал инструктором по стрельбе из мелкокалиберной винтовки и получил значок ворошиловского стрелка 2-й степени. В институте я прошёл обучение по стрельбе из боевой винтовки и получил значок ворошиловского стрелка 1-й степени. На военной кафедре мы фактически проходили укороченную военную подготовку. Дело в том, что каждый институт имел определённый профиль с тем, чтобы те, кто его оканчивал, получали младшие офицерские звания. В Горном институте это бронетанковые части; университет, по-моему, готовил артиллеристов; а мы, вероятно, поскольку институт был связан с холодильниками, должны были быть интендантами. В программу входила стрельба из ручного пулемёта Дегтярёва. Эта машина представляет собой винтовку с прикладом, но магазин не на 7 патронов, а на 48, расположенный горизонтально. Отдачу в плечо это сооружение давало довольно сильную, поэтому когда ты стрелял лёжа, тебе приходилось ногу продевать в ременную петлю. Ремень прижимал приклад к плечу, чтобы во время стрельбы тебе плечо в конец не разбило.

Действие разыгрывалось в Стрельне. Мы ехали по Балтийской железной дороге на огромное стрельбище. Стреляли мы на 300 метров, не полным диском, а 10 патронами. После окончания стрельбы мишень поднимали и поворачивали столько раз, сколько ты попал в эту мишень, так что мы на расстоянии видели, сколько из этих 10 пуль попало в цель. Естественно, тогда у нас у всех были глаза хорошие, только один из нас носил очки – мой товарищ по рыбной ловле, некто Никольский. Кстати, он был хороший стрелок.

Итак, начинаем стрельбу. Один стреляет – не попал. Второй, третий, четвертый – не попал. Ложится Яшка Сороцкин. Я знаю, что он стреляет паршиво, зажмурив глаза. Нажал судорожно курок, зажмурился, у него выскочил ремень, и по плечу ему начало тяпать, но он все-таки машину эту провернул, и что же? Засадил 7 пуль в мишень. Инструктор говорит – вот это да, вот это стрелок! И тогда инструктор сам решил показать класс. Ложится нормально, видно, что должен стрелять хорошо. Кончает стрелять, ждём – из 10 пуль не попало в цель ни одной. Тогда он снова даёт сигнал и опять начинает стрелять. Все 48 высадил, но никуда не попал. Посмотрел он на всех нас и сказал: «Стволья расстрелявши».

Яшка Сороцкин учился весьма неважно. В особенности ему трудно давалась физика. Много раз его выгонял преподаватель, довольно грубый, из бывших чекистов. Когда Яшка просовывал нос в дверь и говорил «Да я же выучил», тот на него орал неприличным словом, что тот «ни ... не знает». Когда началась война, мы покинули институт, а он продолжал учиться, и я потерял его из виду и не знал, что с ним дальше произошло. Спустя много лет после войны я встретился с Сороцкиным только один раз совершенно случайно, и он мне рассказал про свою жизнь. Во время войны ему осколком оторвало руку до локтя. Он стал инвалидом, и после этого на него смотрели снисходительно, и он институт закончил, хотя сопромат, например, сдавал раз семь. А сейчас среди нас он был героем, потому что он один сумел изрешетить мишень.

Наша поездка в Стрельну окончилась печально. Нас было много. Городские жители ехали до города, но большинство жило в общежитии, которое в то время находилось в конце Московского проспекта. Там на пустырях были построены новые дома сталинского типа. Студенты выходили на Броневой и шли пешком до общежитий. На другой день я узнал, что произошла трагедия. Четыре человека вышли на Броневой, и пересекали Варшавскую ветку. По Варшавской ветке было тогда левостороннее движение, как это было принято за границей, поэтому там поезда шли непривычно. И вот наши, переходя пути, попали под поезд. Троих уложило насмерть, в том числе моего товарища, Большакова, который сдавал за меня гранату, старосту нашей группы Жукова и ещё Горбунова. А четвертый, с оригинальной фамилией Чертолясов – его как-то отбросило, у него не было никаких повреждений, но у него был шок, который ему долго лечили. Так кончилась наша экспедиция по практике стрельбы из автомата Дегтярёва.

В 39 году я приезжал к Ивану Ильичу Шестакову отдыхать вместе со своей двоюродной сестрой Зоей Митрофановной и её мужем Иваном Владиславовичем Горевым, в Удомельский район у станции Бологое. Привёз ящик махорки, потому что курить там было нечего.

Иван Ильич Шестаков, в квартире которого я когда-то играл на скрипке, бывший военный моряк, быстро сориентировался в обстановке и понял, что бывшим офицерам и дворянам будет трудно жить в Петрограде. Он бросил квартиру, все вещи продал и переехал на красивое озеро Медвежье, – чудное место, где раньше было поместье, а в последнее время был колхоз. Туда был перевезён и рояль, на котором иногда играла Марья Васильевна. Марья Васильевна была из гувернанток, немецкого происхождения. Она была одной из первых альпинисток, которая до революции взошла на многие альпийские вершины, но при советской власти ей было уже не до этого. Остался на память только альпеншток – металлический молоток на очень длинной ручке.

Дом Ивана Ильича стоял на крутом берегу озера, в котором было много рыбы, в особенности хороших крупных лещей. Иван Ильич занимался рыбной ловлей и охотился – в том месте было много глухарей. Кроме того, поскольку дядя Ваня был хороший художник, он рисовал бесконечные портреты и таким образом подрабатывал.

Мы хорошо там проводили время, спали на сеновале среди запаха свежего сена. Время тогда было голодное, в магазинах были только пустые лавки и чай из каких-то прутьев, так называемая «малинка», и мы часто ели глухарей и лещей – Марья Васильевна очень не любила их чистить. Я помог Ивану Ильичу построить лодку, и мы ходили по озеру под парусом, удивляя местных жителей, потому что у туземцев парусов не было, все плавали только на рыбацких вёсельных лодках. Однажды мы сели в лодку и поехали по озеру, был чудный солнечный день. Мы шли в основном вдоль берега – там было прекрасное имение на берегу, берёзовые аллеи и нет-нет, да выходы к озеру. Мы проплыли мимо подмостков, на которых стояла деревенская женщина и держала какой-то узелок. Мы думали, что проплывём незамеченными, но женщина вдруг обращается к нам: «Купите курёнка! Дом развалили, сами в байне живем, прямо фашизьма какая-то!» У нас тоже не было достаточно денег, чтобы куриц покупать, мы не стали её речь комментировать и поплыли дальше. Как говорил мой отец: «Кто говорит, тот уважает только себя, а кто молчит – не только себя, но и присутствующих».

Озеро Медвежье, строительство лодки; на переднем плане Стива, справа от него И. В. Горев

Озеро Медвежье, строительство лодки; на переднем плане Стива, справа от него И. В. Горев

Стива Карпов, 1940. Зоя Сорокина, 1937

Стива Карпов, 1940. Зоя Сорокина, 1937

В ноябре 39 года я как-то возвращаюсь домой в Шувалово, это было под вечер, слышу артиллерийскую стрельбу и вижу вспышки огня в направлении Белоострова. Так началась война с Финляндией. От нашего Шувалова граница проходила примерно в 20–30 км. На другой день я иду в институт; в актовом зале на общем собрании преподаватель истории секретарь парторганизации объяснил нам, что соседка-Финляндия напала на нас и спровоцировала этим войну. Ну ничего, конечно мы дадим этим финнам прикурить. Финны-то вооружены в основном финскими ножами, а их единственный крейсер будет блестящей мишенью нашего красного флота. В операциях с финнами будут принимать участие только соединения Ленинградского округа. Этого вполне достаточно. В общем, шапками закидаем. Сообщение было коротким, и мы понуро разошлись.

Началась война. Блиц-крига не получилось. Столкнулись с Маннергеймом – бывшим нашим царским генералом, не чета дурачку унтер-офицеру советскому маршалу Ворошилову. Мастерски, в совершенстве владел Маннергейм военным искусством и, предвидя наше нападение, создал великолепную линию обороны, которую впоследствии назвали линией Маннергейма. Он использовал тяжёлый для наступательной войны рельеф Финляндии. Финны были вооружены не только финскими ножами, но и автоматическим оружием, которого у нас в начале войны практически не было. У наших солдат на вооружении была винтовка образца 1891–1930 г. Она не претерпела никаких изменений в 30 году, один к одному так такой и осталась, единственно там прицел стал не в саженях, а в метрах. Кроме того, у нас на вооружении была десятизарядная полуавтоматическая винтовка Симонова, страшная дрянь. Если царская работала безотказно, хоть она была и не автоматическая, то у винтовки Симонова чуть-чуть попал песок и затвор отказывал в работе. Ну и кроме того, тяжелый ручной пулемёт Дегтярёва, о котором я рассказывал.

Кроме того, финны широко применяли минирование местности. У них хорошо было поставлено изготовление разных сортов мин. У нас ходила поговорка – у финнов финские мины, а у нас минские финны. Финны быстро отступили за линию Маннергейма, и наша атака захлебнулась. Суровая зима была хорошим союзником финнов. Какой там Ленинградский военный округ! Войска на помощь тянули из Сибири. Мы несли тяжёлые потери. Насколько я помню, на одного убитого финна приходилось наших 6–8 человек. Вполне понятно – у наступающей стороны и всегда большие потери, а при такой организации с нашей стороны и при такой встрече, которая нам была оказана, такие цифры вполне следовало ожидать.

После объявления войны студенты разносили повестки – будили людей по ночам, чтобы объявить срочную мобилизацию. Как сейчас помню, в одном из домов на Кирочной я попал в неприятную ситуацию, когда я разбудил в два или три часа ночи квартиру, стал требовать означенного товарища к мобилизации, а мне сказали – да зачем же вы к нам приходите? Он уже два года как умер. Я был в этом не одинок, другие мои товарищи тоже встречались с этим безобразием.

Война тянулась уже больше года. Мы стали интенсивно применять авиацию, и, по всей вероятности, это помогло. Финны ослабли, начался некоторый перелом. Война шла на спад. В нашем институте стали вербовать добровольцев на финский фронт, говоря, что война скоро кончится, и нужны люди для работы при штабах. Я разговаривал с теми, кто уходил; я говорил: это что-то сомнительное вам говорят. Мне отвечали – да это же интересно, будем при штабах. Семь человек изъявило желание. Их, конечно, обманули. Их вызвали в здание бывшего Пажеского корпуса, что находится на Садовой, и объявили, что они входят в состав комсомольского лыжного батальона, и ни о каких штабах не может быть и речи. Наш Марков на лыжах ходить не умел – я это твёрдо знаю, потому что я за него их сдавал. Думаю, что и большинство были таких. После окончания войны вернулся в институт только Тальберг. Он был ранен, и один его глаз после операции переместился ближе к щеке. Спустя два года после окончания войны Марков и Коренман прислали письмо, что они находятся в заключении сроком на 10 лет за пребывание в финском плену. Они были рядовые, а офицеров за это расстреливали. О двоих студентах мы получили известие, что они убиты, а о других двоих ничего не известно. Был на фронте также мой школьный товарищ Михаил Мартынов, с которым я учился в 204 школе, и потом мы иногда встречались. Он был студентом института Северного Морского Пути. Михаил благополучно вернулся домой, возвращался с фронта на поезде, и я его встретил. Родители его почему-то не встречали. Во время Отечественной войны он был штурманом на советском крейсере, который потопил немецкую подводную лодку в районе Мурманска.

Итак, война с Финляндией окончена. Весной открыли доступ на бывшую финскую территорию. Теперь эта территория принадлежала нам. До войны нашими станциями до границы были Шувалово, Парголово, Левашово, Песочная, пограничная станция Белоостров. Ездить без пропуска можно было только до Парголова. До Левашова уже требовался пропуск. Я думал, что это погранзона. Теперь я узнал, что там расстреливали «врагов народа» и тут же хоронили. Однажды был со мной такой случай. Я проспал в поезде. Была зима, непривычно тепло и уютно в вагоне. Прокатил я до Левашова и пошёл по шпалам назад в Шувалово. Была светлая голубая лунная ночь, легкий мороз. Я тогда был молод, и мне всё было нетрудно. И по дороге ничего со мной не случилось, никто меня не сцапал. Я благополучно дошёл до Шувалова и лёг спать.

Теперь открыли все станции Карельского перешейка, и можно было проехать до новой финской границы. Сохранились ещё старые названия станций – Оллило (Солнечное), Куоккала (Репино), Келломяки (Комарово), Териоки (Зеленогорск). Однажды я двинулся пешком для осмотра ближайших мест, которые к нам отошли. Разрушений никаких на моём пути не было, или было их очень мало. Наверно все эти места были захвачены нами внезапно, без особых боёв. Поразили меня дома, стоящие отдельно, безо всяких заборов, в лесу – в таком состоянии, будто только что построены или отремонтированы. В основном они были одинаковые и по архитектуре, и по краскам. Краска у всех домов была белая; приятная белая вагонка, немножечко рифлёная. Чистые стекла и зелёные крыши вместо наших традиционных красных. Разрушений не было, все дома были в порядке, но я видел, что некоторые магазины были просто разграблены, разломаны двери. Видно, что там было всё чисто и аккуратно, потому что осталось, как было, только продукты разворованы.

Поразило меня обилие дорог в хорошем состоянии. Это не асфальтовые дороги, а так называемые грейдерные – по хорошей подготовке засыпана гранитная крошка. И потом посыпано крупным песком и хорошо укатано специальными машинами с валками. Такие дороги ремонтировать просто, легкий ремонт, и если не будут ходить какие-нибудь танки, а будут ходить машины, то ничего страшного с этими дорогами не будет. Об этом свидетельствовало то, что хотя была война, дороги остались в полном порядке. А для велосипедистов как это хорошо! Я хотя и не катался на велосипеде, но чувствую, что сцепление должно быть хорошее. Всё ровно и очень красиво.

Обратил я внимание также на поля. Поля аккуратные, и сохранились озимые. Ячмень был стройный, высокий, с крупным колосом, где было много зёрен, причём поле было без каких-либо плешей, совершенно ровное, частое и без каких-либо сорняков, не говоря уж о васильках. Видел я также в первый раз пшеницу, потому что у нас в северных районах, где я вырос, сажают рожь. Я сначала и подумал, что это рожь, но потом вижу, что не совсем то. Некоторые поля были засеяны не на ровных плоскостях, а на склонах, но всё это было сделано тоже чрезвычайно аккуратно.

Летом 40 года умерла бабушка Мария Ивановна на 88 году жизни. Она сравнительно долго болела, у нее было тяжелое состояние из-за глубокого склероза. Похоронили мы её на Шуваловском кладбище. Это кладбище интересно тем, что оно находится на большой песчаной горе на самом берегу красивого озера, в котором я купался. С той стороны, где мы жили в Шувалове, видно это кладбище – большую гору, поросшую лесом. Так как могилы врезались в косогор, нужно было всё укреплять, чтобы песок не выветривался. Отец строил могилу сам. Построил опалубку, приготовил бетон. Я ему помогал в этом деле. Моей задачей было таскать песок, которого было полно, потому что у озера не болотистые берега, а песчаные, и таскать в большом количестве воду. Отец сделал прямо дот – сооружение, которое служит до теперешних времён. Он поставил и укрепил серьёзную сетку, как для каких-нибудь птиц, например, орлов. Мы сделали раковину, поставили крест и так далее.

Я продолжал учиться. У нас была дружная группа, и все мы относились хорошо друг к другу. У меня был один близкий друг – Роман Ознобишин. Он был родом из Козлова – теперешний Мичуринск. Сын потомственного дворянина, начитанный – у нас с ним был общий язык. У него было увлечение музыкой – он играл на трубе. Я предпочитал охоту и рыбную ловлю. Другой мой друг – Ознобишин был близкий друг, а это просто друг, на почве рыбной ловли, – был Никольский. Он был очень близорук, у него очки были – 10 диоптрий, но увлекался стрелковым спортом и стрелял не хуже меня. Тут он пригласил меня на рыбную ловлю. Мы уехали на неделю, взяли с собой снасти, продукты, табак и четыре маленькие бутылки водки. Поехали на станцию Чаща. В то время дачные поезда туда не ходили. С Витебского вокзала мы доехали до станции Вырица и подождали товарный поезд, который шёл в нужном направлении, вскочили на подножку, потом забрались поглубже в вагон и поехали к станции Чаща. Когда мы приближались к этой станции, скорость поезда стала меньше, и мы выскочили. Далее мы шли в основном по гати до огромного озера Вялье. Этот путь был длиной в 6–7 км. На этом болоте нам встречались деревни. Меня это очень удивляло – как можно жить на болоте? За три километра до озера болото стало исчезать, и мы стали забираться на холм вроде вала вокруг озера. Другая сторона этого вала круто спускалась к озеру. Вал был покрыт старым лесом – толстые ели и огромные осины. Поскольку мой приятель был здесь не один раз, он знал эту тропу точно, и мы вышли к домику величиной с деревенскую баню. Он был давно срублен и очень надёжен, тоже из крупных стволов. Нас встретил старик вроде негра – он был весь какой-то чёрный. Руки у него были совершенно негритянские. До революции – так он отрекомендовался, – старик был хорошим кондитером и привык к огню. Когда мы ему показали подарки, которые мы привезли, и дали ему поначалу маленькую и некоторый припас в виде колбасы, он очень загорелся – соскучился по таким вещам, – и сразу нам предложил лодку.

Лодка эта была сосна большого диаметра, из которой сделано корыто, как байдарка, но только очень тяжёлая. Вырезано углубление, где могло поместиться двое человек, и сделан острый нос. Я тут сразу вспомнил, как в деревне Пульница в районе Сясьстроя я передвигался приблизительно на таком сооружении – на корыте. Вместо весла передвигались с помощью шеста. В месте, где происходила наша ловля, озеро представляло собой довольно удобное для шеста место. Дно озера почему-то не было илистое, как я себе представлял, а было твёрдое и крепкое – я это испытал ногами. Можно было отойти метров на триста от берега, тебе было по грудь, и ты стоял на чём-то твёрдом, как на полу. Это меня удивляло. Рассмотреть дно не представлялось возможности, потому что вода была торфяная, кофейного цвета.

В этом озере водилось в основном несколько видов хищников. Самый главный – это щуки, очень здоровые. Затем здоровенные окуни. Затем ерши. Ерш самый безобидный, его жрали все. Он вкусный, важно только проглотить его правильно, не против плавника, и тогда это хорошая закуска. С окунем такая история – ёрш окуня не сожрёт, но окунь окуня с удовольствием. Как почувствует, что тот поменьше и в пасть залезет, так обязательно сожрёт. Мы на это обратили внимание, когда ловили живцов.

На живцов мы ловили крупную рыбу. Перед тем, как её ловить, нужно поймать мелкую. Мелкую мы ловили на червя. Живцом был ерш, он очень долго на крючке способен крутиться, ничего ему не делается. Причём мы цепляли его не за плавник, как делали многие, а старались продевать крючок через жабры – тогда рыба дольше плавает. Попадется ёрш – очень хорошо. Ну нет, так окунь пойдёт. Окунь, который сожрал другого окуня, увидев червя, не мог от него отойти и хватал крючок, так что мы вытаскивали иногда окуня, у которого торчит хвост другого окуня, и ещё он, наглец, схватил нашего червя.

Мы получили лодку, в которой надо было быть очень осторожным. Это не то, что цивилизованная лодка, когда сначала из осины делали доски, парили их и выгибали и собирали из них лодку. У кондитера была лодка дикаря, даже более опасная, чем моё корыто. Моё корыто было более плоское и приближалось к плоту, а это более круглое и длинное – очень нестойкая штука. По-настоящему шест надо было бы всё время держать поперёк, чтобы не перевернуться. Но мы в ней ловили рыбу. Наша задача была сначала наловить живцов. Потом мы брали рогатки вроде тех, из которых дети стреляют, и наматывали на них леску восьмёркообразными петлями. Затем расщепляли один конец рогатки и пропускали через него леску. Отпускаешь кусок лески метра в два и на крючок продеваешь живца. Потом мы на лодке отплывали от берега подальше, туда, где уже водится крупная рыба – щуки и большие окуни. Там мы вбивали колья и к этим кольям пристраивали наши рогатки и живца с концом лески пускали плавать в воду. Это мы делали на ночь, под вечер, и затем уезжали домой. Обед у нас был, когда мы приезжали, рыба, рыба и рыба. У нас была уже рыба с предыдущего улова, и мы могли свободно питаться. Так как рыбы было очень много, по совету пекаря мы делали уху из маленькой рыбы с головой – чищеной, естественно. Потом мы эту рыбу выкидывали и клали варить уже крупную, в основном окуней. Ещё у нас была с собой картошка, и получалась жирная наваристая уха с ломтями свежей рыбы. Но всё хорошее, когда его очень много, постепенно надоедает. Через неделю мне надоела ловля, и потянуло возвращаться.

А на эту ловлю мы вставали очень рано, приблизительно часов в 5 утра. И вот однажды я сказал – я хочу спать. Ты поезжай, а я потом подойду. Я задремал, но потом подумал – надо всё-таки проверить. Я оделся – утром было довольно зябко – и пошёл в сторону озера. Избушка стояла на гребне вала, к озеру был крутой спуск. Прихожу – что такое? Метрах в двухстах стоит фигура, видна голова и плечи, а в стороне лодка. Я вижу, что значит он каким-то образом вывернулся. Я тогда схватил подобную лодку старика и туда к нему. Подплываю, оказывается он действительно выпал из лодки, стоит, дрожит, посинел от холода, а главное, он потерял очки и ему даже непонятно, как идти к берегу, в какую сторону. Стоит в беспомощности, ну конечно, когда я подъехал к нему, он воспрял. Первое, что он мне сказал дрожащим голосом, это что он потерял очки. Я ему говорю – слушай, ну как же мы их найдем. Ты видишь, какая вода – дна-то не видно совсем. Тины нет, не засасывает, стоим крепко, но ничего не найти. Пока я разглагольствовал, вдруг я что-то ногой зацепил. Тогда я не то, чтобы нырнул – это было бы бесполезно, я бы ничего не увидел. Я просто окунулся в воду, чтобы рукой прощупать, на что я там наступил. Я ушёл с головой в коричневую воду и вдруг чувствую – очки! Вытаскиваю. Мой компаньон так обрадовался, ожил буквально. Я ему напялил очки, подогнал лодку. Садиться было трудно, потому что лодка кувыркается, но с помощью шестов мы это сделали и вдвоём подплыли к берегу. У него не было никакого улова, но потом мы ещё раз съездили, попалось нам несколько окуней, щук не было, и мы этим пообедали, и я ему сказал так – знаешь что, мне уже надоело, давай-ка поедем. Сегодня только поставим жерлицы с тем, чтобы привезти что-то домой.

Мы так и сделали. Под вечер мы поставили жерлицы и на следующее утро собрали улов, но улов у нас был не очень удачный – в основном окуни. Старик тоже ловил, и перед отъездом он нам подсыпал своих щук. Он более четко знал, где щуки, а может у него наживка лучше. Мы покатили домой тем же путём. Опять ловили товарный поезд до Вырицы, а из Вырицы выезжали уже как культурные дачники, но у нас в рюкзаках была добыча. В смысле транспортировки было не всё удачно. Не было полиэтиленовых пакетов, и мы транспортировали рыбу в жестяных банках, бумаге и тряпках.





 


Начало войны, третье ЛАУ (1941)

Как Сталин готовился к войне с Германией. Война объявлена. Я пытаюсь построить военный аэродром, но неудачно. Необыкновенный концерт. Третье ленинградское артиллерийское училище. Кострома. Артиллерийские специальности. Наши предметы. Почему я не любил пищеблок и любил ходить в баню. Моё путешествие в Приволжский военный округ. Селёдка в Нижнем Новгороде. Встречи в Саратове. Отъезд в Самару на формирование. Зелёная жизнь Чапаевска. Пензенские лапти. Бомбёжка в Воронеже. «Прощай, Родина».

Финская война закончилась, это верно, но как-то обстановка оставалась тревожной. Между нами и Германией есть такая страна как Польша. В сентябре 39 года Германия и Россия разодрали эту страну, – как нам было заявлено, в связи с неспособностью польского правительства управлять своим государством. И так мы столкнулись нос к носу с Германией, у нас сделалась общая граница.

Всё было направлено на подготовку к будущей войне. Велась военная пропаганда: песни, лозунги, военная подготовка. Пропаганда военных знаний велась даже в средней школе. Нас готовили к наступательной войне за мировую революцию – мы будем бить врага на чужой территории. Об оборонительной войне никто не думал – это в лучшем случае было бы расценено как глупость или очередное «вредительство».

Надо прямо сказать, что наша пропаганда оказалась несостоятельной. Желаемое выдавалось за действительное. «Мы сегодня к походу готовы» оказалось мифом. Из уроков испанской и финской войны не было сделано надлежащих выводов. К проведению серьёзной войны мы не были готовы.

Мне представляется, что основные причины заключались в следующем. Первое – тотальное уничтожение таких групп населения как зажиточное крестьянство, именуемое «кулаками», казачество и бывшее дворянство, которое с детства воспитывалось в духе того, что защита отечества является священным долгом. Среди этих групп было много людей, всегда готовых к дееспособной защите Родины. Второе – это проведение насильственной коллективизации. Когда крестьяне сопротивлялись, их просто сажали. Порядочно народу было озлоблено против советской власти. Третья причина, это обилие несправедливо осуждённых людей: политзаключенных, рабский труд которых использовался на великих коммунистических стройках. Четвёртая – это массовое уничтожение квалифицированных военных специалистов, особенно среди генералитета. Если бы уничтоженные военные специалисты остались живы, они бы безусловно доблестно сражались с военными захватчиками. Это подтверждается поведением генералов, освобождённых в начале войны. Они своими действиями внесли огромный вклад в победу наших воинов. В результате для управления военной машиной остались такие деятели как Ворошилов, которого Сталин был вынужден снять с управления обороной Ленинграда. Ворошилов в прошлом хорошо управлялся с лошадьми, но даже остро отточенным клинком он не смог бы срубить танковую башню с орудием даже у самого слабого немецкого танка. Все это производилось в обстановке тяжелейшего международного положения, когда Германия уже оккупировала ряд европейских стран.

Далее, мы сильно отставали по количеству и качеству оружия, необходимого для ведения войны с серьёзным хорошо подготовленным противником. Мы авантюристически выдвинули всю нашу отборную армию, включая воздушные силы из 1200 самолётов, на линию соприкосновения с немцами, одновременно уничтожив линию укреплений имени Сталина, оказавшуюся в тылу наших войск. Эта линия помешала бы при необходимости наступления наших войск на Германию, помешала бы быстрой подброске дополнительных войск, техники и материального и продовольственного снабжения. Из всего этого можно сделать вывод, что мы не были готовы ни к оборонительным, ни к наступательным операциям.

В последнюю минуту Сталин наверно понял, что мы все-таки ещё не готовы для ведения наступательных операций и решил отложить наше наступление против Германии, причём с помощью восточной хитрости. Он заключил с фашистской Германией пакт о ненападении. Сталин был не столько умён, сколько хитёр и подозрителен, но хитрость, вообще говоря, это второй ум. Он подумал, что он сумел обмануть Гитлера, заключив этот пакт. Выдвинул лозунг – не поддаваться провокациям, связав этим руки нашим военным частям, которые не могли активно отвечать на нарушение наших границ немцами. Более того, пограничным войскам даже не давали патронов; они, собственно, что – зады что ли должны были подставлять немцам? Шло непрерывное снабжение Германии стратегическими материалами и продовольствием. Немецкие корабли заходили даже в нашу Неву – я их видел и внимательно рассматривал.

Правительство говорило, что всё идёт хорошо, и не надо обращать внимание на провокационные слухи о приближающемся столкновении с Германией, но многим казалось, что это не так. Непрерывно ходили слухи о том, что на границе у нас очень неспокойно, что нет-нет, да то в одном, то в другом месте немцы нарушают границу, но нас непрерывно уверяли, что слухи эти провокационные; что хотят этими слухами разрушить нашу дружбу с Германией, что не надо поддаваться на эти провокации ни в коем случае.

Так и продолжалось – недоверие населения и непрерывное успокоение тем, что всё надёжно, есть документ – пакт о ненападении. Весной 41 года командный состав отправили в отпуска, и производился внеплановый ремонт техники.

И вот наступил июнь 41 года. Мой двоюродный брат Николай Сергеевич Куприянов, инженер, уехал в Америку по вопросам телевидения. Сестра с мужем уехали в Ташкент по своим урановым делам. Мать жила у тётки, у неё была страдная пора, она принимала экзамены. Мы с отцом студенты. В это время отец не работал, по советским законам у него был дипломный отпуск, и он занимался дипломным проектом: на 57 году жизни заканчивал Электротехнический институт на Аптекарском проспекте. К защите он почти полностью подготовился, но ещё причёсывал всё досконально. А я закончил 3-й курс института, у меня началась сессия, я готовился и периодически ездил в город сдавать экзамены.

Мы читаем газеты, в них всё время пишется, что у нас с Германией войны не будет. Радио дублирует прессу. Особой тревоги у нас нет, занимаемся своими делами. Время хорошее, тёплое. Я много купаюсь в нашем озере, ко мне приезжают друзья. Наступает 22 июня, воскресенье. Великолепная солнечная погода. Сидим, занимаемся, радио включено. Вдруг передается сообщение о внезапном нападении на нас Германии – о начале войны. Сначала выступает Молотов, через некоторое время выступление Сталина с призывом «Братья и сестры!» А ведь две недели назад в ряде газет была помещена большая статья, которая в очередной раз опровергала возможность в настоящее время войны с Германией. Для кого это было внезапное и вероломное нападение, непонятно. Основная масса народа его предчувствовала.

По-видимому, Гитлер с помощью своей разведки разгадал махинации Сталина. Он понял, что у него безвыходное положение – сейчас или никогда. Если русские придут в Европу, то им на помощь придут все оккупированные Германией страны, от Германии не останется камня на камне. Его может спасти только внезапное нападение – большой риск, но другого выхода у него нет. Итак, война началась.

Отец мне сразу сказал, что теперь мы должны бросить институт и идти воевать с немцами, отстаивать нашу Родину. И сам двинулся в райвоенкомат. Его не призвали по возрасту, и сказали, что флот нам сейчас не нужен (?!), но ему простили его сословие, вернули в военную промышленность на хорошее место, которое отвечало его знаниям и опыту, и он стал вместо бухгалтера магазина, торгующего майками, руководителем радиотехнических работ в одной военной организации, которая размещалась в бывшем Строгановском дворце на Невском проспекте.

Я явился в свой институт и мне сказали, что я вместе с другими студентами должен ехать на строительство аэродрома. Чтобы я захватил одежду, кружку, ложку, одеяло, бельё и прочее. Моя попытка уехать на строительство оказалась неудачной. Дело в том, что я захватил большой старорежимный портплед, всё в него уложил и с этим узлом явился утром точно к указанному времени в институт. В основном это был мой курс, группа что-нибудь человек 20–30. Сидим, ждём, – автобус не пришёл. Ну, мы спросили, что нам делать. Нам сказали – приходите завтра в это же время. Я приехал на следующий день в это же самое время, опять сижу в вестибюле час, другой, с моими товарищами. Мне как-то надоело это свинство, и я сказал – знаете что, тут близко парикмахерская; чтобы не терять времени, я схожу подстригусь, и потом приду назад. Оставил свой портплед и пошёл стричься. Парикмахерская была совсем рядом – на Владимирском проспекте, я довольно быстро подстригся. Возвращаюсь, смотрю – что такое? По переулку Чернышёва перед самым институтом промелькнул какой-то автобус, и мне кажется, что там сидели мои сокурсники, но не догонять же его, естественно. Может, я ошибся. Прихожу в вестибюль, гляжу – лежит один мой портплед, и никого в вестибюле больше нет. Я пошёл узнавать, что и как. Мне сказали, что все уехали. Я объяснил, что вчера, чёрт возьми, автобус этот не пришёл, сейчас опять несколько часов пришлось ждать, вот я пошел стричься, и такая вещь получилась. Напустились на меня, чуть не дезертиром меня объявили. Я тоже начал ругаться – да позвольте, не нужен мне автобус. Скажите, где это, и я сам доберусь туда. «Да это военная тайна...» Я говорю – а что же делать? Ну ладно, чтобы я каждый день заходил, меня пристроят в другое место.

Пару дней я в институт приходил, но меня водили за нос, и я оставался не у дел. Вроде должно было быть образовано какое-то добровольческое соединение. Ну, ладно, думаю, буду в добровольцах. Прошло около недели, и вдруг я получаю повестку – явиться в Выборгский райвоенкомат. Я понял, что меня призывают, и я попадаю в армию. Пришёл в военкомат, мне сказали придти через два дня, и меня отправят в воинское соединение. С родственниками мне как следует не удалось проститься. Я, конечно, не собирался ни с кем прощаться навсегда. Я первым делом поехал к матери на квартиру, мы с ней поговорили, она очень была напугана и расстроена, ну, я её старался, как мог, успокоить, и это единственный человек, с которым я смог поговорить. Она первая узнала об этом деле. Затем в Шувалово приехал мой друг и однокурсник Ознобишин; его в дальнейшем послали на какие-то земляные работы.

На следующий день я поехал в райвоенкомат с вещами. Военкомат Выборгского района был рядом с Выборгским домом культуры, где для таких как я устроили концерт. Этот концерт на меня произвёл тягчайшее впечатление. Выступала какая-то дама; она пела зажигательную песню о том, что мы должны идти на фронт и защищать Родину, а если у нас не будет получаться, то она и сама пойдет помогать нам в этом трудном деле. И тут почему-то она схватила себя за волосы и растрепала прическу. Когда я смотрел на эту растрёпанную женщину, мне было очень противно, не знаю, почему. После концерта мы вышли на улицу, нас построили по-военному, по три человека в ряд; нас там набралось наверно около сотни. В основном это была молодежь из различных институтов. По-моему, я один был представитель холодильного института.

Вот построили нас и куда-то ведут. Я думаю, что раз мне в институт не давали поступить по соцпроисхождению, то сейчас, конечно, забреют в солдаты, конечно, мы попадём в разряд пушечного мяса. Идём пешком довольно долго, подходим к Литейному мосту, и тут почему-то поворачиваем на Комсомольскую улицу, которая теперь по старорежимному называется Финский переулок. Каково же было моё удивление, когда мы останавливаемся перед зданием бывшей артиллерийской академии, которая была переведена в Москву, а на её базе сделали третье артиллерийское училище (3-е ЛАУ) тяжёлой артиллерии калибра не менее 6 дюймов или 152-305 мм. Это в основном артиллерия, которая стреляет с закрытых позиций. Ну, я думаю – это просто так, кого-нибудь к нам добавят и пошлют дальше. Но я попадаю в это училище.

У меня это всё вызвало удивление – боже мой, как же так? Я тут понял, что когда Виссарионыч заплакал и по радио обратился – «Братья и сестры», видать, припомнил этот зажигательный оборот, поскольку он из попов был, – он мне простил. Думаю, значит, война меня выручила, и я, вместо того, чтобы попасть в рядовые солдаты, попадаю в привилегированное училище, к которому какой-нибудь месяц назад меня бы на пушечный выстрел не подпустили. В училище нашлись и знакомые из других институтов, которых я знал. Вместе с тем окончивших 10 классов тоже брали, и в училище попал двоюродный брат моего товарища Димы Бессонова некто Немилов.

Как только я туда попал, нас буквально заперли. Несмотря на то, что мы начали там учиться и были ленинградцы, нас никого не отпускали домой в выходные дни. Таким образом, мы были отрезаны от семьи, и я не мог о себе ничего рассказать, только писал краткие записки. Домашние знали, где я нахожусь, но почему-то я от них ничего не получил.

Училище мне понравилось. Была дисциплина, было чисто, очень хорошо нас кормили. Только надо было быстро есть, потому что если ты замешкался, то будешь голодный. Из-за стола надо встать в определённое время; съел ты, или не съел – никого не касается. Хочешь пожрать, будешь глотать быстро.

Там были хорошие преподаватели, не уступавшие моим институтским, по-видимому, ещё из недорезанных царского времени. Ничего не могу сказать плохого – очень интеллигентные люди. Обучали общевойсковой подготовке и нашим специальным занятиям. Там было четыре вроде как факультета: они по-военному назывались классные отделения. Я попал в артиллерийскую инструментальную разведку. Это топографическая работа, связанная с определением местоположения целей. Наши тяжёлые пушки стреляют на 10–20 км с закрытых позиций, стреляющие не видят цели, и ведётся тщательная подготовка стрельбы. Задача топогрофов определить расстояние до цели и эти данные передать на командный пункт, где их обрабатывают и передают стреляющим. Было интересное отделение звукометристов, в которое мне хотелось попасть – засечка целей противника с помощью акустических приборов. Противник стреляет, а у звукометристов имеются приборы, которые устанавливаются под углом в двух разных точках и улавливают направление звука. На пересечении двух направлений находится цель. Этим хорошо, тепло – они ездят в закрытых машинах с приборами. Это отделение в моём училище закончил Солженицын, но только год спустя. И были чистые огневики, то есть орудийная прислуга, которая заряжает пушку и стреляет из неё, получив соответствующие координаты от командира батареи. Ещё было отделение, связанное с аэрофотосъемкой.

Артиллерии нас обучали знающие люди, а что касается всяких вспомогательных моментов вроде вождения машины, там были другие специалисты, возможно тоже хорошие. Вождению нас обучал эстонец майор Ламе. Когда мы с ним ездили на грузовике, то он приговаривал: «Меньше каазу!» Это обучение быстро закончилось, и я не научился ездить, но я до сих пор помню, как нужно делать переключение коробки скоростей.

В плохом случае мы должны были встречать немцев вместо артиллерии бутылками. Был комичный преподаватель, который учил нас метать бутылки с зажигательной смесью керосина и ещё какой-то горючей жидкости, про которую он говорил: «Смайс номер один, смайс номер два...» – я не запомнил, какая смайс хуже для немецкого танка. Мы лезли в какое-то состряпанное деревянное укрытие, а дальше нужно было чиркать спичку о ленту как от спичечной коробки, зажигать эту историю и кидать в немецкий танк. Спички были паршивые, по прибаутке «Спички шведские, головки советские – пять минут вонь, потом огонь». Она, чёрт, не зажигается, а танк тебя особенно ждать не будет. Ну, кидать я научился, но мог кинуть её не очень далеко. Но это и не важно, ведь тут надо прямо под танк лезть.

На общевойсковой подготовке учили стрельбе, штыковому бою, прыжкам через канавы. Стрельба для меня оказалась простым делом. Раньше вдоль Невы, там, где сейчас площадь и памятник Ленину, к училищу был прирезан большой тир. В этом тире нас должны были обучать стрельбе. По иронии судьбы, советских винтовок не было, но оказались совершенно новенькие японские карабины – по всей вероятности привезены трофейные с Халхин-Гола. Инструктор ко мне подходит и хочет объяснить, как пользоваться затвором, а я этому инструктору говорю – это затвор системы Арисака, и сразу стал его крутить перед ним. Такой затвор был на моём охотничьем ружье с рассверленным стволом. Инструктор говорит – всё в порядке, не стал дальше объяснять, дал мне патроны; я начал стрелять и хорошо, точно уложил пули. Калибр у этого карабина был крупнее, чем у наших винтовок, и он давал отдачу в плечо сильнее. В общем, с этой задачей я быстро справился.

Мой однофамилец преподаватель Карпов научил меня прыгать через канаву с винтовкой. Мне понравились советы, как посылать винтовку вперед, чтобы она своим весом тебя тянула на ту сторону канавы. Штыковой бой мне не нравился, противно, когда ты несёшься и тебе нужно бить штыком в соломенные рожи, а затем назад и такое же соломенное чучело прикладом. Казалось, это какая-то детская забава, да к тому же я думал так: при современной войне трудно дойти до этого дела; тебя 20 раз укокошат автоматным огнем прежде, чем ты доберешься до немца со своим штыком. Так примерно в дальнейшем у меня и получилось.

Так прошли июль и август, и вот в один прекрасный день нам говорят, что нас перебрасывают в Кострому. По всей вероятности, немец был уже достаточно близко, и нас решили эвакуировать. Последние воспоминания о Ленинграде: нас построили в училище, мы перешли Литейный мост с пением «Шла дивизия с Донбасса», нас вывели на Литейный, мы свернули на Чайковского, где в третьем или четвертом доме от угла была баня. Там мы запели лирические песни. Я говорю «мы», но я этих песен не знал, потому что вообще их до этого не слыхал. Настроение было неплохое. Помылись, вернулись, и на следующий день мы очень быстро, по-военному, собрались, погрузились в эшелоны и покатили в Кострому.

Когда мы отъезжали, настроение у нас было озабоченное, но я бы не сказал подавленное. Нам помогала наша молодость. Пока ещё железная дорога действовала. Ехали мы хорошо, в купированных вагонах, но дорога показалась мне однообразной и длинной. Правда, были какие-то там обстрелы и бомбёжки, но это чепуха. Но мы прибыли в Кострому с потерями. Случайно убили курсанта, который спал на верхней полке. Каждый вагон у нас охранялся теми же курсантами. Каждому давали винтовку или карабин, и он, естественно, был заряжен. Смена караула. Курсант должен разрядить винтовку и сдать патроны. Он вошел в якобы пустое купе, где он никого не видел. В магазине нашей винтовки 5 патронов, а в японской – четыре, но один из патронов может сидеть в стволе. Не знаю уж, о чём он там думал; высыпает патроны, захлопывает магазин и случайно нажимает на спусковой крючок. Вышел, сдал винтовку, потом кто-то вошёл в это купе и увидел на нижней полке струйку крови. Удивился, глянул на верхнюю полку и увидел там убитого курсанта. Ему не пришлось участвовать в войне, он погиб сразу. Я не знаю, что было с курсантом, который его застрелил, но это наверно расценили как несчастный случай, потому что ну что с него взять? Он, естественно, не умел как следует обращаться с оружием, и виноваты были старшие, которые не сделали соответствующих указаний по обращению с оружием. На фоне всего происходящего этот эпизод не произвёл должного впечатления. Мне только странно, как можно не заметить, что на верхней полке спит человек. Она ведь не так высока.

Мы попали в места, где начинается Волга. Кострома – замечательный старинный городок, который очень мне понравился. Интересный Гостиный двор и река Волга, которую легко переплывать, потому что в этом месте она неширокая. В Костроме мы продолжали своё обучение. Там были учебные пушки крупного калибра. Чтобы быть огневиком на этой пушке, должна быть достаточно хорошая физическая подготовка. Пушку такую приводить из боевого в походное и из походного в боевое, устанавливать на позиции довольно сложно, потому что всё многотонное, очень тяжёлое, механизации там никакой нет, станины раздвижные, и их во время стрельбы, чтобы орудие не откатывалось, крепят огромными металлическими лопатообразными сошниками, которые забивают огромными кувалдами. Там нужны при такой механизации мужики очень здоровые. Ну конечно, командующий орудием не должен всем этим заниматься, но всё равно офицер должен в любой момент обучить, показать и сам забить сошники. В задачу орудийной прислуги входит рытьё окопа под орудие – окоп метров в 15–20, и дальше пушка ещё маскируется, чтобы сверху она была незаметна. Зарядка происходит следующим образом: там не унитарный патрон, в котором скомпонованы патрон, пуля и порох, а раздельный. Сначала банником загоняют в ствол снаряд – это тоже тяжелая штука, потом вставляют гильзу, заряженную порохом. Следующая задача – установка прицела и угломера.

Стреляющий находится на командном пункте, который может располагаться и спереди, и сзади, и сбоку от пушки в зависимости от удобства наблюдения за противником. Когда КП впереди орудия, а противник уже подобрался к стреляющему, ему делать нечего, он так и так погибнет, и он вызывает огонь на себя.

Я бывал у орудий мало, если не считать того момента, когда я их охранял. Моя специальность АИР (армейская инструментальная разведка); у меня на вооружении компас, карты, теодолит, бинокль, планшет и линейки. Мне не нравилась эта специальность, да ещё противно работать на морозе с теодолитом и другими инструментами. Руки замерзали, потому что в то время ещё не додумались сделать ручки из пластмассы. Всё из металла, рукавицами работать неудобно. Волей-неволей ты сдираешь эти рукавицы и руки прилипают на морозе. Слезятся глаза на морозе, когда ты с напряжением работаешь. В общем, мне вся эта история очень не нравилась. Некоторые курсанты этот предмет знали отлично, даже лучше, чем наши преподаватели, потому что по своей специализации в вузах они должны были проходить этот предмет.

Некоторые из нас, немногие, получали письма из дома. Конечно, все они были неутешительного характера, но никто особенно не делился новостями. Я ответа на свои письма так и не получил. Курсанты, как я уже говорил, были специальный набор, в основном студенты вузов, советская интеллигенция. Откровенных разговоров на политические темы не было, потому что, по всей вероятности, все были осторожны, и мудро помалкивали. Не было и пропагандистских выступлений со стороны руководства. Все, наверно, были сбиты с толку положением на фронте. Я в основном общался с Саней Немиловым. Мы с ним были в разных классных подразделениях, я в 131, а он в 132, но специализация одна. У нас были классные руководители. У меня лейтенант Зенкин, у Сани – Рыжак. Оба они вели себя достойно и относились к курсантам корректно, по-видимому, учитывая, какой у них контингент. Саня был меня моложе на шесть лет, и эта разница сказывалась на восприятии событий. У него был ещё один приятель, который ему по возрасту больше подходил – Сережа Петельский.

Кроме занятий мы несли также караульную службу. Я любил охранять орудия и всегда старался попросить, чтобы меня сунули в этот наряд. Морозная ночь, как правило, ярко светит луна, хороший воздух, ходишь взад-вперед от пушки к пушке, скрипишь снегом. Приятное времяпрепровождение. Твоя задача только смена караула, когда ты командуешь: «Разводящий ко мне, остальные на месте!» Прогуляешься, возвращаешься назад, идёшь на пищеблок, где тебе оставили еду, так называемый «расход», а там Саня в наряде. Он предпочитал работать на пищеблоке – ну, каждому своё. Я прихожу к нему, и он меня кормит от пуза – тащит всего самого вкусного, что там у него есть. Так что я вдвойне доволен – и погулял хорошо и поел отлично.

Я пищеблок ненавидел. Время голодное, идёт воровство. Вот, например, однажды я иду в свой наряд, подхожу к пищеблоку, и обращаю внимание, что в одном из сугробов рядом со входом копается собака. Я останавливаюсь и смотрю, наблюдаю. И вдруг я вижу, что показалась здоровая баранья ляжка. Собака не обращает на меня внимания, вовсю работает лапами. Кто-то украл полтуши баранины и закопал её в снегу, чтобы потом вытащить и принести себе домой. Вот такая противная схема. Какова была моя основная задача в самом пищеблоке? Проверить, чтобы чего-нибудь не спёрли. Прежде всего, надо проверить закладку маргарина, который в то время у нас употреблялся вместо масла. Маргарин был в виде кубиков со стороной в 10 см. Здоровый котёл, в котле варятся такие фрукты как картошка, брюква, крупа... Стоит повар, берёт ковш на длинной ручке, опускает в него кубик маргарина, чтобы видно было, что всё в порядке, и выворачивает в середину котла. Конечно, он в котле не мешает, но маргарин туда опущен и должен раствориться. И ты должен долго стоять и ходить вокруг, потому что если ты после этого ритуала уйдёшь, то этот же самый повар начинает шуровать ковшом по дну котла до тех пор, пока не нащупает маргарин. Правда, тот уже превратился в шарик, но если повар сделал это проворно, то маргарин он вытаскивает почти целый, чтобы потом дома найти ему более интересное применение.

Мы постепенно привыкали к Костроме. Гулять по Костроме нам давали редко – считанные разы. Держали прочно в четырех стенах. Большое удовольствие поэтому было ходить в баню пешком через весь город и мимолетно видеть городскую жизнь. Мы раздеваемся в предбаннике, бросаем бельё на пол, остаёмся в костюме Адама и довольно долго так пребываем, потому что как всегда что-то не стыкуется, предыдущая смена ещё не ушла, и мы болтаемся в предбаннике, но благо не холодно. И тут начинается пение. Запомнились только некоторые из них, причём только несколько слов: «Помнишь городок провинциальный, тихий, захолустный и печальный...» «Сербияночка красива у колодца моется; разрешите, сербиянка, с Вами познакомиться!» Или кто-то пел очень хорошо: «Ты мне очень нравишься, будь моей женой». Дальше следовал припев: «Умжа, умжа, умжа, умжа – будь моей женой!» Петь её надо обязательно с армянским акцентом – тогда эта песня производит впечатление. Такие песни пели с энтузиазмом. Их, оказывается, было очень много, но я раньше с этими песнями не встречался, потому что у меня было совсем другое направление, я занимался радиотехникой, и мне было не до этих «Умжа-умжа». Бывшие студенты их с удовольствием пели, и мне они тоже нравились. Они может быть и пустые, но когда их пели, всем было весело.

Так мы проводили время в предбаннике. В «послебаннике» выдают бельё, какое угодно – с размерами не считались, могли дать что-то очень длинное или наоборот не налезает. Когда мы одевались, выходили, нас часто заставляли петь уже в строю, но никому не хотелось. Петь военные песни мы очень не любили, ну терпеть просто не могли – песни типа «Нас побить, побить хотели, нас побить пыталися. А мы тоже не сидели, того дожидалися!», – хотя петь их было легко, потому что слова знали наизусть буквально все, кроме меня. И мы отказывались петь по заказу. Тогда нас заводили кручением, как стартер у автомобиля, который никак не заводится, и его крутят, крутят, крутят. Нас заставляли бегать, пока мы не устанем и не запоём. Труднее всего было бедняге-запевале. У него было совсем паскудное положение.

Тогда почти не было мелодичных песен, они появились во время или после войны. Такие красивые песни, но потом композиторов раздолбили за упадничество. После войны в Москве у станции метро Маяковская был барачного типа театр, где я увидел объявление о концерте Шульженко и её аккомпаниатора Коралли. Ну конечно я моментально купил билет и захожу. Вдруг она поёт какую-то песню про китайцев. Я думаю, что это наверно экспромт для затравки. Дальше ещё какие-то китайские песни. Ей хлопают и кричат: «Руки», «Руки», чтобы она спела, но она продолжает петь всё на ту же тему. Так все и вышли без «Рук» и без ног, и все роптали: «Что это за концерт?!» Оказывается, партия и правительство решили, что все эти «Синие платочки» – упадническая мура, давайте петь революционные песни, и загрузили весь концерт какой-то китайской мразью. Потом, правда, оказалось, что многие мотивы спёрты, например, у Оскара Строка, который умотал за границу. «Синий платочек», «У самовара я и моя Маша» – всё содрано. Мать рассказывала, что когда Утёсова спросили про то, что музыка украдена, он отвечал: «Напевность есть напевность». Что он хотел сказать, непонятно. Наверно, что мол в песне главное, что слова наши. Маша своя, а мелодия цельнотянутая.

Обучение у нас было ускоренное, всего-навсего шесть месяцев. Под конец обучения большинству училище уже надоело, и они мечтали скорее его окончить. Многим хотелось на фронт, но не всем; случайный друг Немилова Сережа Петельский по дороге к месту назначения сделал петлю подходящую – куда-то вообще сбежал. Моё 131 классное отделение первое подготовили к выпуску. Я его окончил в середине декабря. Свидетельства об окончании нам на руки не выдали, все документы шли к месту назначения в пакетах, которые мы не видели. Я только знал, что нас произвели в лейтенанты с окладом 1200 рублей в месяц. Такой же оклад получали только моряки, окончившие училище Дзержинского или Фрунзе. Пехотные лейтенанты получали тысячу. Так что у нас было наибольшее довольствие. Когда я работал монтёром, оклад у меня был рублей триста. Деньги мне не были нужны, и я сразу оформил тысячу на аттестат матери.

В Костроме формировались части, которые прямо уходили на фронт. Кострома – большой железнодорожный узел, там много запасных путей, и когда мы их пересекали, то мы видели сплошные эшелоны, на площадках которых стояли артиллерийские орудия, и много женщин, провожавших своих мужей на фронт. Я думал, что и с нами поступят так же, но нет, наш выпуск расфасовали в разных направлениях, кого куда, и я получил назначение в Приволжский военный округ. Я даже не получил нового обмундирования. Я ехал в обмундировании курсанта – синих диагоналевых брюках старорежимного фасона, вроде галифе, как носил мой дед, полковник М. Г. Мартынов, торговавший при советской власти махоркой на рынке. Шинелька была короткая – нижняя часть срезалась на портянки.

Моё продвижение в ПВО началось с Нижнего Новгорода (Горького). Это город на слиянии двух гигантских рек – Волги и Оки. По прибытии в Горький я был расквартирован в здании клуба имени Дзержинского, находившемся вблизи бывшей Нижегородской ярмарки. Её здания сохранились в относительном порядке, но там были склады. Был канун нового 1942 года. Я встретил Новый год в здании клуба в полном одиночестве, в унылой обстановке. Денег пока не выдали, но выдали новогодний паёк: 100 г спирта, одну селёдку, пачку печенья. Хлеба не выдали – видно не было. С этим припасом я и встречал Новый Год – действительно, в Горьком, а не в Нижнем Новгороде. Беспокоили домашние дела – судьба семьи и родственников, находившихся в блокадном Ленинграде. Слухи ходили самые неприятные. Прошёлся по городу. Нижний Новгород – это большой, красивый купеческий город, и Волга здесь – Волга, могучая река. Это не Волгочка, какой она явилась мне в Костроме. Кострома по сравнению с Нижним Новгородом город «тихий, захолустный и печальный». Правда, когда Нижний Новгород стал Горьким, он стал жить бедно, а начало войны ещё ухудшило его продовольственное положение. Недолго я задержался в Горьком и был направлен в ПВО, который располагался в Саратове.

Саратов наверно самый красивый из всех городов на Волге. В Саратове у меня было две встречи. После очередного посещения ПВО я зашёл в наш офицерский буфет и встал в небольшую очередь. Вдруг погас свет, и зажгли свечи. Свечи тусклые, как теперь стали продавать у нас в церквях – тоненькие и плохо освещающие. Стою в очереди, чтобы получить винегрет и нехитрые закуски. Примерно через три человека от меня в полумраке стоял высокий человек. Мужчины в военной форме со спины все одинаковые, как в бане, только отличаются ростом. Что-то мне показалось знакомое в этом силуэте. Я подошел – это оказался Евгений Лаврович Яновский. Немного о Жене – был он выслан в Уфу, как всех высылали. Туда же была выслана и моя подруга детства Т. А. Тошакова. Перед самой войной они вернулись, так как Иосиф Виссарионыч сказал, что сын за отца не отвечает. Стариков оставили в ссылке, а дети стали возвращаться. Когда Женя с Таней вернулись, они повенчались. У них была свадьба в Павловске, в уютной деревянной церквушке. А я был у Татьяны шафером. После Павловска все покатили в Ленинград, и там на углу Литейного и Невского напротив кинотеатра Титан во втором этаже был ресторан, где по тому времени и по нашим деньгам мы неплохо отпраздновали эту свадьбу. Церквушка, где венчались Татьяна и Евгений, во время войны сгорела.

Я стал спрашивать Женю, как обстоят его дела. Он мне сказал, что уже успел участвовать в боях с немцами, а дальнейшая перспектива – работа в штабе ПВО. Я обрадовался за него, – думаю, по крайней мере он побольше побудет в тылу и отойдёт от этой мясорубки. Обстановка в Саратове была лучше, чем в других городах, там даже как-то не чувствовалось, что война рядом, хотя если посмотреть по карте, то Саратов совсем близко от Харькова, а там уже были немцы. Это была суббота, и мы с Женей договорились в воскресенье пойти в Оперный театр. Оперный театр в Саратове замечательный, старинный – просто как Мариинский театр в миниатюре. Война загнала сюда шведского тенора – не помню его фамилию. Вместо Ленинграда и Москвы он вынужденно попал в Саратов. Помню, что шла опера «Евгений Онегин», мы чудно провели время, но расстались навсегда. Судьба у него сложилась не очень хорошо. Так как он был образованным и эрудированным человеком, ему поручили работать в трибунале, где тогда осуждали совершенно невинных людей. Ему это стало противно, и он запросился на фронт. На фронт его и отправили, и он там погиб.

Вторая встреча в ПВО была с моим однокурсником Банатичем. Он учился вместе со мной на первом курсе Холодильного института, но ему что-то не понравилось, и он решил перейти в институт киноинженеров, что на улице Правды. Встретились мы с ним снова в 3-м ЛАУ и учились вместе. И вот снова встретились в ПВО. Его тоже отправили на формирование, чтобы подобрать ему какую-нибудь часть в действующей армии. Это была приятная встреча – приятно найти кого-то знакомого так далеко от дома. Мы с ним виделись совсем немного, прогулялись по городу. Когда мы ехали на трамвае мимо красивого крытого рынка, он мне сказал: «Этот рынок строил мой дед». Мы расстались, и больше я ничего о нём не знаю, остался ли он жив – неизвестно.

В Саратове много было польских офицеров. У нас формировались польские части против немцев. Польские офицеры хорошо говорили по-русски; держались высокомерно до глупости. Еду в трамвае. Входит польский офицер, даёт кондукторше деньги, та говорит: «Дайте, пожалуйста, мелочь – у меня нет сдачи». В ответ: «У меня никогда не было мелочи», и отвернулся, глядя в окно.

Итак, я всё время не расстаюсь с Волгой. ПВО отправляет меня на формирование вверх по Волге в Самару (тогда Куйбышев). Самару я тогда не разглядел, и не жалею, так как был там после войны. Город во многом уступает Саратову. Я пробыл там не более двух дней, после этого загнали меня на формирование в городок Чапаевск. Он находился в 40 км от Самары. Дома барачного типа или избы. В этом городе были пороховые заводы большой мощности и, по всей вероятности, там изготовлялись всякие отравляющие вещества. Светило солнце, но мороз и ветер были свирепые, и я отморозил ухо. Городок пересекали прямые прокопанные каналы, по которым несмотря на мороз текла тёплая вода; цвет воды зелёный, и над ней клубился пар. Вокруг были огромные снежные поля зелёного цвета. Местные жители в основном мордва; лица у них тоже зелёного цвета в тон снега и воды. Задаю вопрос: «Почему?» «Поработайте на военных химических заводах и сами станете зелёным». Пребывание в Чапаевске оставило у меня тягчайшее впечатление и воспоминания. Это просто ужасное место, и я не мог дождаться, как бы скорее оттуда выбраться. Продолжалось моё пребывание там недели две, но, наконец, были оформлены документы.

С. Д. Карпов в Чапаевске, 1941. З. А. Сорокина, 1940

С. Д. Карпов в Чапаевске, 1941. З. А. Сорокина, 1940

Я получил назначение вместе с другими военными для пополнения 6-й армии, находящейся в прифронтовой полосе в районе Харькова. Точнее, это была 41 стрелковая дивизия, 132-й артиллерийский полк. Получаю документы, новое обмундирование. Сапоги вместо положенных хромовых – кирзовые. Выбрал побольше, чтобы можно было мотать портянку из подола шинели. Получил знаки различия, сходил в фотографию, послал домой письмо с карточкой и уведомлением, что еду на фронт. Это письмо было получено. Не так давно я был у своей племянницы; после смерти моей матери ей остались мои письма, на которых Катя написала: «Письма с фронта». Мне было очень интересно читать эти письма, и я был доволен, что все они доходили до родных. Письма, которые я читал, относились к периоду до действующей армии, а также были письма, относящиеся уже к периоду окончания войны. Из действующей армии, в которой мне пришлось находиться порядка 5 месяцев, писем я не отправлял, потому что там была такая обстановка, что это просто не представлялось возможным. Наши части попали в окружение, и полевая почта просто не работала.

Я начал движение к войне. Посылают наше пополнение голенькими, без моей тяжёлой артиллерии. Меня это всё удивило; я ожидал, что мы здесь получим орудия, всё изучим как следует, и организованными соединениями будем доставлены к месту назначения. На мой вопрос «Почему?» отвечают: «Всё будет на месте». Нас погрузили в эшелон; вагончики были товарные, вмещающие 40 человек или 8 лошадей. Из Самары наша небольшая группа, снабжённая литерами, своим ходом отправилась на Юго-Запад. Первая остановка в Пензе. Сел я в пассажирский поезд, который был сильно набит. Подъезжая к Пензе, я находился в тамбуре; холодрыга страшная, но мне тепло – у меня 39 с лишним. Станция, выхожу на платформу, страшный мороз. Я обратил внимание на каких-то южных людей вроде армян. Они были щёгольски одеты, в начищенных сапогах из хорошей кожи. У меня всё-таки была хорошая ушанка – наша российская шляпа, а у этих бедняг фуражечки с красными звездочками. И вот раздаются возгласы: «Вай!», и они хватают себя за уши.

Нас встретили и привели в клуб. Я не очень хорошо себя чувствую, но и не так, чтобы очень плохо – температура порядочная. Я схлопотал ангину. В то время давали направления к частным лицам, они были обязаны принимать вот таких, как я. Я остановился у молодой учительницы в небольшом деревянном домике близко от вокзала. Ей было лет 30, не больше. Она заботливо за мной ухаживала. Я находился в крошечной спаленке – кровать, комод и табурет, но мне ничего больше не нужно. Вызвали мне доктора, и он меня вылечил с помощью красного стрептоцида за три дня. Красный стрептоцид был тогда в большой моде.

Я немного прошёлся по Пензе. Город произвёл на меня неприятное впечатление. Самой приличной была главная улица, которая состояла из бывших купеческих двухэтажных домов. Страшная грязь. Базар у вокзала был интересный, на базаре все туземцы ходили в чистеньких лаптях. Я никогда раньше не видал такой обуви. У мужчин даже был щёгольской вид – из лаптей сделаны «гетры» (онучи): портянка до колена зашнурована крестообразно. Интересная причёска – стрижка в скобку. Мне это казалось красиво, древне и самобытно. Когда я был в Пензе много лет спустя, лаптей я уже больше не увидел. Во времена Хрущёва город переделали настолько, что прямо не узнать, и он стал настоящим городом, а не трущобой, в которую я тогда попал. А дом моей учительницы у вокзала попросту снесли.

Итак, я поправился и покатил дальше. Становилось теплее. Ехали мы медленно, по дороге нас часто бомбили. Помню, проезжал я Воронеж – ясное небо... Поезд останавливается – началась бомбёжка. Всё окончилось благополучно, никто не пострадал. У станции стоял разбитый элеватор; помню огромное количество рассыпанного зерна – видать, уже доставалось Воронежу.

В дороге я терялся в догадках. Меня удивляло следующее – почему моя тяжелая артиллерия может находиться при какой-то стрелковой дивизии. Это мне казалось странным, потому что у стрелковой дивизии, как правило, на вооружении противотанковые ружья, миномёты и сорокопятки – 45-миллиметровые пушки, так называемые противотанковые, которые немецкий танк давил вместе с прислугой, поэтому наши артиллеристы прозвали их «Прощай, Родина». Мне неприятно вспоминать эти пушки. Когда я проезжаю по железной дороге в Павловск, там выставлены две такие пушки, и написано, что здесь проходил передний край обороны Ленинграда. И я думаю – да, если такие пушечки охраняли Ленинград, то его дело было дохлое.

Чувствовал, что меня ждёт какой-то подвох. Наконец под Харьковом, который переходил из рук в руки и был занят в то время немцами, нас высадили тоже у разбитого элеватора на станции Сватово. Вот меня и сосватали.





 


Военные действия 6-й армии (1942)

Сюрпризы в Сватово. Как я переделал солдатскую шашку на офицерскую. Как готовить самогон из свёклы. Скользкая лошадь. «Смелого» трактор не берёт. Новое назначение. Мои уголовники. Очередные задачи советской власти – искоренение татар в армии. «Ошибка» Сталина. Наступление с голыми руками. Пир в Лозовой. Мы отступаем. Поиски еды. Достоинства румынских касок. Обстрел. Гибель моих солдат. Я становлюсь офицером связи. То, что я видел и чего не видел во время нашего отступления. Невезение старшего лейтенанта Гнеева. Как наша армия встречала партизан. Украинские доброжелатели. Как отличить немецкие позиции от наших. Меня забыли. Странный человек из СМЕРШа. Попытки прорваться к своим. Немецкие танки.

Прибыли мы в расположение 6-й армии. Это было в начале января 42 года. На этом участке скопились три недобитые армии, наша шестая, девятая и 38-я.

Когда я приехал в прифронтовую полосу, я бы не сказал, что «парня радостно встретила фронтовая семья». Всё, что мне говорили в ПВО, оказалось сказкой. Никакой тяжелой артиллерии здесь не оказалось, и не ожидалось её прибытия. Пушки оказались 76-миллиметровые, которые применяются в основном на прямой наводке для отражения танковых атак, потому что эта пушка в отличие от сорокапятки действительно могла уничтожить танк, и для подавления мелких огневых точек противника при наступлении нашей пехоты. Но к моменту моего прибытия во втором и третьем дивизионе не оказалось и 76-миллиметровых пушек, только в одном дивизионе их был неполный комплект. В полку не оказалось не только топографической службы, но и топографических инструментов. Не было даже карт местности, на которой происходили военные действия.

Из разговоров я понял, что 6-я армия была уже сильно потрёпана в войне с немцами и была в резерве для пополнения людским составом, вооружением и наладки материального и производственного снабжения. Остатки пехотных полков были разбросаны по украинской степи и жили окопной жизнью, вроде как занимая оборону.

Началось томительное ожидание прибытия орудий и снарядов, но они всё не приходили. Меня сделали заместителем командира батареи в третьем дивизионе 132-го артполка. Командиром полка был майор Сагришвили. Могу немного ошибаться в фамилии. Я его видел только в редких случаях. Как видите, командир полка был всего-навсего майор. Это был такой период, когда всю нашу кадровую армию уничтожили буквально за каких-то два-три месяца, а до этого перед самой войной командный состав был Иосифом Виссарионовичем досконально сокрушён, поэтому полковников-то фактически не было. Командир батареи старший лейтенант Агеев, пожилой, за 50 лет, молчаливый, симпатичный, но болезненный человек, старался, когда это возможно, полежать – ведь без пушек дела-то всё равно не было. Я, правда, не помогал валяться своему командиру, но я тоже ничего не делал. Пушек-то не было, а то бы можно было хотя бы их чистить, проводить учебные стрельбы, учить, как она заряжается – ведь многие «артиллеристы» не знали, как она стреляет, потому что не на чем их было учить. Один раз мы всё-таки выкатили такую пушку, зарядили и выстрелили. Я помню звук стрельбы этой пушки: «Тау-у!» Тем и кончилось – по своей специальности я был совершенно не нужен. Это характерно для советской власти – меня учили, затрачивали деньги, а я попал в артиллерию, где даже если бы и были пушки, военные топографы были не нужны, потому что пушки стреляли на короткую дистанцию.

Мне выдали личное вооружение. Офицерам выдавали пистолеты, но на меня пистолета не хватило. Да я бы его и не взял, потому что это мусор. Это же не в квартире тебе нужно кого-то ухлопать, это фронт. Мне в качестве личного оружия выдали карабин 1891\1930 г., который для меня был, естественно, более чем знаком – этой артиллерией я владел отлично. Выдали солдатскую шашку с ложевыми кольцами для штыка. Я быстро переделал её в офицерскую, сняв кольца.

Артиллеристы располагались в деревенских домах, а жизнь пехоты проходила в окопах. Впереди нас три пехотных полка с трёхсотыми номерами, тоже не очень укомплектованные людским составом. У них были противотанковые ружья и так называемые противотанковые пушки калибра 45 мм. Наша задача была их поддерживать при наступлении, проводя соответствующую артподготовку. Кругом в то время была тишина, которая прерывалась налётами немецких самолётов. Вначале появлялись немецкие монопланы, которые солдаты иронически называли стрекозами, – они летали и смотрели, где что можно бомбить. Мы знали – а, стрекоза пролетела, значит жди – прилетят юнкерсы и будут бомбить.

Многие модели наших самолётов были устаревшими, много хуже тогдашних немецких. У немцев были истребители-мессершмидты, бомбардировщики юнкерс-88 и юнкерсы-пикирующие бомбардировщики, которые летели как будто в штопор и как бы вколачивали бомбу. Наш штурмовик И-16 являлся и истребителем, и мог низко лететь и из пулемета стрелять по пехоте. Но это не скоростной самолёт, и он не мог сравниться с «мессершмидтом». Он потом быстро сошёл со сцены. В районе Воронежа на подъезде к фронту я видел воздушный бой – налетели немецкие истребители, и наши штурмовики были сбиты. Я знаю, что у нас были летчики, которые сбивали много самолётов, такие, как Покрышкин, например, но они летали не на советских самолётах, а на какой-нибудь «кобре». Когда я где-то проезжал по дороге на фронт, то я уже видел, как грузили новые истребители. В то время был русский эквивалент немецкого бомбардировшика «юнкерса» – у нас уже появились винтовые самолёты типа ИЛ по схеме американского «дугласа».

Но под Харьковом я за всё это время не видел ни одного советского самолёта – ни И-16, ни новых моделей. Только один раз мне показалось – наконец, летят наши самолёты! Это были тупорыленькие самолёты вроде нашего штурмовика И-16. По силуэтам летят вроде бы наши, а потом, смотрю, отделяются от этих самолётов и валятся на нас какие-то странные вещички. Это был вроде как голландский сыр – красные головки, немножко сплюснутые, и в них воткнуто красивое красное перо. Просто какая-то игрушка. Ну, я сообразил, что трогать эту вещь нельзя, потому что наверно это бомбы. Так и оказалось – итальянцы такую придумали вещь. Зачем такая глупость, непонятно – военные специалисты поймут, что это бомба, но дети подбегут, начнут ковырять и погибнут. Нехорошая система; эти бомбы приносили вред в основном гражданскому населению, которое собственно ни в чём не виновато.

Русских самолётов не было, потому что большинство наших самолётов было уничтожено в начале войны на границе. Когда немцы на нас попёрлись, генерал нашей авиации поднял самолёты в воздух и начал разговор с нашим правителем, а тот ему сказал – немедленно сажайте. Самолёты посадили на аэродромы, все эти аэродромы были немцам известны, они послали свои бомбардировщики и 1200 самолётов разбили на нашей земле. Вот какой идиот был наш главнокомандующий И. В. Сталин.

Занятий нам никаких начальство не организовывало, и каждый был предоставлен самому себе. Бывало, что я приготавливал самогон. Ниже скажу рецепт, если кто захочет это сделать: главная составляющая – это свёкла, немного прокисшая. В училище кормили нас хорошо. Даже в Костороме, несмотря на войну, тоже кормили неплохо. А когда я попал в действующую армию, хотя мы ещё не были в окружении, кормили нас плохо, но можно было как-то перебиваться. Давали хлеб, давали какую-то баланду. Положенные 100 грамм быстро были прекращены. Перед Пасхой я начал изготовление самогона. Прежде всего берешь украинскую свёклу, которая называется бурак или буряк, и этот буряк кладешь в чугунок – количество зависит от того, сколько ты этого самогона хочешь сделать. Буряк начинает там киснуть; киснет, киснет, и приходит время, когда уже можно браться за работу. Берёшь котелок, в котором лежит готовая к производству бывшая свекла – теперь это что-то раскисшее. На неё ты кладешь глубокую фарфоровую тарелку. После этого берёшь блинную сковородку, закрываешь ею горло чугуна, и затем всё это нужно поставить на плиту. Ещё одно условие – это приготовление можно делать только зимой, потому что тут ты выскакиваешь на улицу и притаскиваешь снегу. Сверху на сковородке снеговой холодильник. Кипятишь чугунок на плите, пар поднимается кверху на холодную крышку, конденсируется и начинает капать на тарелку. Когда процесс заканчивается, вытаскиваешь тарелку, и самогон готов к употреблению. Ты получаешь жидкость коньячного цвета, достаточно крепкую и не очень противную на вкус. Очень приятно действует на разум.

Когда я занимался вот таким приготовлением, вдруг приходит ко мне бабка, которой я до этого починил ходики. Я помню, мне хотелось, чтобы она мне дала какое-нибудь веретённое масло для смазки ходиков. Постное меня смущало, потому что постное может потом застыть, и ходики остановятся, но она мне дала масло все-таки жидкое. Может быть, это масло было для швейной машины, и тогда это было хорошо. Она так обрадовалась – ходики у неё заходили. И вот во время Пасхи она мне принесла хороший чёрный хлеб в подарок. Этот чёрный хлеб отличался тем, что он был с розовым оттенком – мука была такая. Он настолько вкусный, что я его помню до сих пор, и после этого не встречал такого хлеба нигде. К этому она приложила сало и крутые яйца. Так что было с чем встретить Пасху.

Перед Пасхой мне пришлось выкупаться. Мне всучили смирную, с грустными глазами, лошадь, она была тоже голодная, как я. Сена не было, и я кормил её соломой, выдёргивая её из крыш украинских хат. Она с тоской это жевала. Ездить я, конечно, как следует не умел, и вот однажды надо было нам, троим офицерам, переправиться на другую сторону Донца, где нас ожидали. Плыли на лошадях, без сёдел, в шинелях и с карабинами. На Донце ещё плавал лёд. На середине реки я соскользнул с лошади, лошадиная спина была скользкая. Когда я кувырнулся, лошадь через плечо посмотрела на меня, презрительно, спокойно, безо всякого участия. Карабин пришлось затопить, но я благополучно доплыл до берега. На берегу ко мне подбежали и сказали, что у командира дивизиона убило лошадь, и он попросил ему отдать мою, что я с удовольствием и сделал.

В 9-й армии была конная тяга, таскали 45-миллиметровые пушки. Эта маленькая пушечка – просто охотничье ружьё по сравнению с другими системами, хорошая лошадь и одна могла бы справиться, но эти пушчонки таскали две лошади. Наша артиллерия 76-миллиметровых пушек передвигалась не на конной тяге, а тракторами СТЗ-НАТИ (Сталинградский тракторный завод – Научно-исследовательский автомобильно-тракторный институт).

У меня был такой случай – тащил трактор мою пушку, вернее нашу полковую – их осталось всего три штуки на весь артиллерийский полк, – и её перебрасывали то одному, то другому на обслуживание. За пушкой переть конечно скучно, и иногда солдаты думают – как бы мне не идти пешком, а сесть на пушечный лафет. Пушку везут задом наперёд, станины сведены, и можно сидеть на станине, но не дай бог, чтобы ты заснул. Одному своему солдату я говорил – не садись на эту пушку – мало ли заснешь. Но он, сукин сын, всё-таки сел. Почва была украинская, грязная, глина, но у этих пушек очень хорошие колеса, они имеют большую ширину, большой диаметр, и специальный тип резины, мягкий внутри, так называемая гусматика. Так что даже если пуля пролетит, шинам ничего не сделается. Это не пневматические шины, надутые воздухом, из которых мгновенно бы воздух спустился, и орудие бы осело. Солдат едет, я иду пешком, и вдруг этот тип заснул и свалился; через него проехало пушечное колесо. Его сразу сумели отправить в лазарет, он был недалеко. Я думал, что ему капут. Каково же было моё изумление, когда через две недели он является в строй. По-видимому, пушка имела крен на другое колесо, его втоптало в грязь, проехало по животу, и всё у него осталось в порядке.

Наши 76-миллиметровые пушки были хороши против танков – длинноствольные, снаряды бронепробивающие. Они стреляют свободно на 10 км, и до 20 км по указаниям топографов и звукометристов. Мы всегда старались замаскироваться. Пушки красились в зелёный цвет. Но там, где мы были, очень мало возможностей маскировать пушки, потому что это открытые украинские степи, где растут подсолнухи и всякая дребедень, а что касается лесов, то южнее Харькова в районе Оскола были даже хвойные леса, но в тех местах, где мы топтались, жара не давала расти деревьям, и если леса какие-то и были, то это чахлые дубки с тоненькими стволиками, и там абсолютно не скроешься. Поэтому тактика боя – бить в упор немецкие танки. В чистом поле огонь ведётся прямой наводкой. Видят танки, ставят прицел и лупят в упор. Наводчик сам устанавливает прицел.

Около двух месяцев жил я спокойно. Никто ко мне не лез. Вдруг явление – меня отправляют в Горький на курсы переквалификации на артиллериста-огневика 76-мм пушек. Я сдал оружие – карабин и шашку, и ко мне придрался начальник артснабжения – с кем ты поменялся? Он знал, что давал мне солдатскую шашку. Я ему сказал – это мол не твоё дело, и на этом мы распрощались. Дали мне паёк – селёдку и сухари. Водки не дали. Это назначение меня несколько обрадовало. Сопутствовала хорошая погода, светило солнышко. Я отправился на подводе в сторону Горького. Я должен был где-то пересесть на поезд, но обстановку я хорошенько не знал, и где этот поезд мог меня ожидать, мне было неизвестно. В этом направлении я ехал наверно не больше дня. По дороге меня задерживают, возвращают обратно по непонятным мне причинам – ведь в армии ничего тебе не объясняют. Селёдку, которую дали, я съел, естественно. Когда я возвращаюсь, я узнаю, что из-за меня несколько офицеров пострадали за порчу оружия. Оказывается, вот в чём дело – я, когда снимал эти кольца, сделал это аккуратно – комар носу не подточит. А остальные стали пилить чёрт знает как, в результате начальство поняло, как получаются офицерские шашки, и им всем дали по 7 суток. Они, конечно, не сидели в карцере, но с них был взят денежный начёт.

После моего прибытия меня делают командиром топовычислительного взвода. Комедия! Ни специалистов-топографов у меня нет, ни оборудования, но вот так меня назвали и дали мне 10 человек, которые не имели никаких топографических навыков. Я со своим топовычислительным взводом отличался на строительстве временных укреплений. Отличался я также матом, за который по доносу держал ответ перед политруком, и с ним я тоже объяснялся элементарно. Он мне всё говорил: «Вы ведь инженер...» Я говорю: «Какой я инженер? Я студент третьего курса института». «Но всё же вы должны воспитывать людей, а вы их кроете». Я говорю – не только крою, стрелять надо будет, если так будут выполняться указания командиров. А в отношении воспитания, то это вам поручено, вот вы и должны воспитывать людей. Ну, в общем, он видит, что в этих условиях с меня ничего не возьмёшь, – вот если бы в мирное время, то тут был бы мне и капут, – и мы расстались более-менее мирно. Я, когда пришел в училище, говорил тихо. Мать меня учила не класть локти на стол и говорить тихо. И я потом не мог класть локти на стол даже в такой компании, где все клали локти на стол. Говорить тихо тоже считалось признаком хорошего тона. А в армии чем громче орёшь, тем это лучше считается. «Не отработан командный голос!» Я научился говорить неприлично громко и начал орать будь здоров.

Я крыл матом уголовников, когда мы строили в поле землянки, и этот строительный опыт мне пригодился в дальнейшем, когда я работал начальником конструкторского отдела, и нас посылали в колхозы чинить овощехранилища. Я там тоже снискал славу. А настоящего строителя из моей бригады выгнали: там был ещё один мужик, электрик, который тоже соображал неплохо, и когда строитель что-нибудь прибивал, то электрик ему орал «Оторви доску!» и прибавлял ему соответствующее название. Пришлось строителю оторвать только что прибитую доску и ретироваться. Потом он, бедный, лежал под кустами, и я видел, что у него было очень плохое настроение.

В составе взвода у меня был сержант Синявский, ленинградец, о котором будет речь впереди, и два интересных экземпляра – уголовники. Эти уголовники как-то угостили меня кониной – добыли где-то жеребёнка и решили подкормить своего лейтенанта. Мясо было вкусное, нежное – не то что конина, которую мы когда-то ели в Петербурге. Один из них задал мне патриотический вопрос – нельзя ли уйти – ведь наверняка убьют? В дальнейшем он сбежал ночью в одном из наших переходов. Меня за это таскали, я объяснялся элементарно, и от меня СМЕРШ отвязался. Ещё был немолодой человек, лет 50, у которого оказалась куриная слепота. Как ночь настаёт, он ничего не видит. Удивляюсь, как его призвали, и о чём они думали.

Был у меня ещё татарин, хороший парень, бывший командир орудия, которого откомандировали ко мне за неимением орудий. Конечно, он для меня был человеком нужным. Но его у меня потом убрали при следующих обстоятельствах. Однажды, это было перед Пасхой, у меня была проба нового самогона моего приготовления. Я пригласил господ офицеров; мы немного заправились горючим, и вдруг меня вызывает командир дивизиона. Причём он мне сказал взять с собой строевую записку. И вот я взял строевую записку и в таком косом состоянии отправился в штаб. Самогон не действует на моё рулевое управление, настроение бодрое, но я чувствую, что я пьян. На мою беду как раз мои солдаты из топовычислительного взвода вели охрану штаба, где сидел мой командир дивизиона.

Открываю двери, уверенно подхожу к столу, приветствую комбата как положено, вынимаю строевую записку и раскладываю на его столе. Как сейчас помню, хотя почему это произошло, не понимаю, – наверно я часто таскал этот листик, и он немного смялся по шву, – я старался его разгладить, водил по нему ладонями, и у меня аккуратненько получилось два листика, разошлись ровно по шву. Протянул я это всё командиру дивизиона, он молчит, ничего не говорит, смотрит на записку вместе со мной. Говорит мне следующее: «Я знаю, что у вас есть командир орудия, татарин, и я вынужден его откомандировать. Я говорю, что это же очень хороший солдат, отличный командир орудия, лучше всех остальных, понятливый, моя опора. «Вы понимаете, я ничего не могу сделать. Это приказ свыше – какие-то группы татар изымают из нашей службы». Ну что же, я повернулся, чётко, не качаясь – это точно, рулевое управление я при пьянке никогда не терял, только мозг у меня иногда заплетался, – но шёл я совершенно уверенно, – прошёл мимо двух моих солдат и вернулся.

Вроде так всё шло ничего, но ты всё время думал, что вся эта канитель вот-вот кончится чем-нибудь нехорошим. И вот вдруг началось. Я был в сенях дома, где размещался командир полка. Не помню, почему я туда попал. У командира полка, видать, была пьянка, там было три командира дивизионов. Когда они все оттуда вышли, я увидел, что они не веселые, а какие-то подавленные. Я понял, что случилось что-то скверное, о чём простым смертным, вроде меня, не должно быть известно. Но вскоре стало известно – нас бросили в наступление с голыми руками.

В нашем полку было шесть пушек, потом осталось только три. В полку должно быть три дивизиона; в дивизионе три батареи, а в каждой батарее три взвода по три пушки. Итого должна была быть 81 пушка. Вот сколько пушек должно быть, а мы полезли на немцев с тремя пушками. Стрелял из них (давал координаты наводчику) командир полка. Комполка стрелял волей-неволей, потому что пушек было всего три, и надо было их использовать наилучшим образом. Комполка это всё-таки ас, несколько стрельб его я видел – он разбил несколько немецких обозов. И пушек было мало, и народу – мы могли укомплектовать только один дивизион из трёх.

Собственно говоря, я только теперь нашёл ответ на вопрос, почему это сделали. Дело в том, что долгое время все наши военные действия, связанные с поражением, в литературе не освещались – только победные марши. В книге маршала Жукова, которую я недавно читал, дано пояснение, что наша операция была одной из ошибок Сталина. В чём она заключалась? Сталин боялся за себя. Всю военную технику и лучшие отборные части он сосредоточил под Москвой, но этого ему показалось мало. Он решил сделать отвлекающий маневр – устроить наступление на Харьков, использовав для этой цели 6-ю и 9-ю армии, уже сильно потрёпанные, без надлежащего пополнения людским составом, и также без поддержки наступления танками и авиацией. Ну и конечно, уж нечего говорить о продовольственно-техническом снабжении, которого вообще практически не было. Наши храбрые генералы не могли сказать Сталину, что это наше наступление – покушение с негодными средствами и приведёт к большой гибели людского состава. В результате, как пишет маршал Жуков, 6-я армия вместе с её командирами героически сражалась с противником и была полностью уничтожена.

Итак, мы внезапно начали наступление на Харьков при отсутствии у нас необходимого вооружения. Вся тяжесть легла на нашу пехоту. Немцы не ожидали этой авантюры, потому что они представляли наше положение и понимали, что мы ничего серьёзного предпринять не можем. Они были спокойны. Их артиллерийские батареи были демаскированы. Все их орудия были шарового цвета – просто, как морские орудия. Кроме того, возле каждой батареи было развёрнуто огромное, метров в 50–60 квадратных, красное полотнище, на котором был белый круг с чёрной свастикой. У немцев было тоже красное знамя, потому что они ведь, как и мы, были социалисты, только национал-социалисты, а мы – интернационал-социалисты. Полотнище было раскатано для того, чтобы случайно их самолёты не могли разбомбить свои батареи. А наших самолётов они абсолютно не боялись, потому что их практически не было.

Так как немцы не ожидали нашего наступления, они не реализовали свои возможности, и нам быстро удалось захватить крупную узловую станцию Лозовую. Немцы моментально покинули Лозовую, так что когда туда вошли наши солдаты, то у нас там был грандиозный пир. Чего только у немцев не было – и ром, и тушёнка, и хлеб, и консервы – я не берусь даже перечислить всё. Мы-то тогда голодали с остатками пищевых концентратов. У нас было – что отобьёте у немцев, то и жрете, а мы, мол, вас кормить не собираемся, вроде как охотничьих лаек. В начале был у нас человек, задачей которого было нам подносить пищу, когда мы сидели на обстреливаемых пунктах в качестве наблюдателей. У него за спиной был большой термос, потому что он питал не только меня, но и других бойцов. Он поползал с недельку – даже меньше, а потом бросил это дело и вообще куда-то исчез, может быть, больше нечего было таскать. Хорошо, если хлеб дадут. Поэтому я здорово ослаб в «наступлении».

Ну, многие солдаты стали собирать трофеи. Были ловкие солдаты, они старались обзавестись немецкими сапогами и автоматами. Круто приходилось потом тем, кто уцелел и оказался в немецких сапогах и с автоматом – его определённо тут же расстреляли бы. А солдаты-узбеки вязали целые узлы из немецкого белья. Потом их немец расстреливал – ползёт по полю такой муравей с узлом – отличная мишень для снайпера.

Я держал в руке маленький чёрный ремешок. Подходит ко мне земляк, сержант Синявский, пьяный: «Товарищ лейтенант, вас всё равно убьют, – подарите мне этот ремешок, он мне очень нужен». Он наверно обижался на мои замечания за его самовольные отлучки в деревню по торговой части. Я, конечно, отдал ему этот ремешок.

Затем наша пехота взяла ещё какой-то населённый пункт. Опять пьянка, и на этом всё окончательно кончилось. Резервы наши тоже кончились. Когда у нас не получилось с тремя пушками, у нас началась веселая жизнь. Мы жевали сухой пшенный концентрат, потому что драпали, и вообще какая кухня, если мы меняем положение. Поэтому дают по куску концентрата. Он квадратного сечения, толщиной сантиметра два – плотный, спрессованный. Хорошо, если у тебя есть зубы, – но я тогда был молодой, – кусаешь его сбоку, во рту у тебя кухня с подогревом – идёшь и жрёшь. Вот тебе и фронтовой паёк.

Мы бродили по старым картофельным полям, собирали оставшуюся картошку, делали лепёшки и их ели. Старая картошка в поле превращается в желе, как огурцы, которые подверглись действию нитратов; то есть она внутри совсем мокрая, и без огня с ней ничего не сделаешь. Поэтому мы её сминали в кучу и жарили на листе железа или в каске.

Вши нас губили со страшной силой. Я старался от них избавиться. Сколько я их погубил, особенно в румынских касках – это был самый хороший котёл для этих зверей. Румынская каска как пивная бочка; я даже не представляю, как можно такое законструячить. Этот здоровый чан будто специально предназначен для варки, и вшей травить в нём замечательно. Я разжигал костёр и кипятил своё бельё. Всё вроде бы хорошо, но дело в том, что ты же там не один, ты, предположим, убил у себя этих вшей, но солдаты этим не занимались, и как только ты вместе со своими бойцами ночуешь, от них вши наползают на тебя. Такая весёлая жизнь продолжалась долго.

Мы начали метаться, делая большие бессмысленные марши. Немцы начали нас обстреливать. Однажды идём по дороге, справа по ходу небольшой редкий лесок. Впереди лейтенант Рафальский со своим взводом, сзади я со своим. Нас обгоняет на лошади командир дивизиона. Раздался пушечный выстрел, через дорогу перелетел снаряд и взорвался. Я крикнул: «Берут в вилку!» Командир дивизиона не поверил. Пролетел второй – недолёт. Я крикнул своим солдатам: «С дороги в канаву ложись!» Они выполнили мою команду. Немцы открыли беглый огонь. Снаряды рвались, оставляя аккуратненькие алюминиевые боеголовки и при этом рассыпая мелкие осколки. Командир дивизиона бросился на лошади в лес; Рафальский со взводом за ним. Когда обстрел кончился, я подошёл к леску со своими солдатами. Все мои были целы. У Рафальского три человека убиты, десять ранено. Рафальский был бледный, как полотно. Я спрашиваю: «Роман, ты ранен?» «Ты знаешь, я наложил в штаны». Я вспомнил, что эта болезнь называется медвежьей.

У нас осталось три пушки и по пол-БК (боевого комплекта) к ним; ими распоряжался командир полка. Стали нам попадаться части 9-й армии, у которых пушки были на конной тяге. Скоро произошёл такой случай. У нас привал, я забрался на высокий холм, греюсь, отдыхаю, светит солнце. Внизу холма находились мои солдаты, а рядом с ними артиллерийские лошади артполка 9-й армии. Летят «юнкерсы» Ю-88. Гляжу, Ю-88 начинает какать прямо на меня – мне так кажется. Действительно, одна из бомб скользит мимо меня и ударяет немного выше основания холма. Огромный пласт глинистого песка засыпает моих солдат, находившихся внизу. Другая бомба падает рядом и убивает артиллерийских лошадей. Меня оглушает и обдает лошадиными внутренностями. Я мгновенно среагировал и был внизу холма. Находившиеся рядом солдаты вместе со мной стали откапывать засыпанных людей. Работа шла медленно, так как лопатки были маленькие, пехотные, часть из них немецкие со складными ручками. Когда мы откопали людей, было уже поздно. На них не было никаких повреждений, но они были фиолетового цвета – задохнулись. Среди них был мой сержант Синявский. Погибло шесть человек. Мы их похоронили на вершине холма. После того, как погибли почти все мои солдаты и остались в живых только уголовники, топовычислительный взвод ликвидировали, оставшихся в живых отправили в стрелковые полки, а меня произвели в офицеры связи без определённого статуса. Я превратился вроде как в разведчика и должен был при каждой остановке лазать вокруг и определять, кто там справа и слева от нас. Так использовали человека, который окончил специальное училище и должен был бы служить в тех частях, где он нужен.

Мы быстро поняли, что попали в окружение. Не знаю, как дело обстояло с командирами, они наверно про окружение знали – они ведь там все были партийные, но нам, беспартийным, наши командиры ничего не говорили. С нами обращались, как с чурбанами, но я сам обо всём догадался. Мне казалось, что мы бездумно колесили и делали странные остановки. Я сомневаюсь в том, что даже у командира полка была карта. Иногда мы останавливались, окапывались под носом у немцев. На нашем пути не было особых разрушений. По-видимому, они были в других местах.

Что я видел во время нашего болтания... Непохороненные трупы немцев без сапог. Сапоги стаскивали с них наши солдаты. Однажды я наткнулся на огромную площадь, усеянную трупами лошадей нашей красной кавалерии. Трупы вздулись, и мертвые лошади напоминали слонов. Вокруг валялись фуражки наших кавалеристов. Невольно вспомнил моих друзей Ворошилова и Буденного. Невероятная преступная дурость – посылать кавалерию туда, где хозяевами являются танки и бронетранспортеры. Наша красная кавалерия была вся уложена в украинской степи, потому что лошадь против танка – ничто. Оставили бы лучше этих лошадей в тылу, где колхозники могли бы пахать землю не на коровах, а нормально, используя для этой цели лошадей. В немецкой армии я не видел лошадей, разве что в Германии на каких-нибудь парадах. Я не видел лошадей ни в американской армии, ни в английской. Я видел их только в румынской армии, но это, конечно, армия, которую в пример никому нельзя ставить. Это полувоенные-полуцыгане, они только нашей армии могут быть товарищами, у них учиться нечему.

Я до самого конца не увидел ни одного советского самолёта. Я долгое время не видел наших танковых частей, и только перед самым пленением я вдруг увидел небольшую горстку наших танков. Танкисты сидели возле них и хорошо закусывали – у них в танковых частях, по-видимому, ещё были запасы. В основном я видел советские танки брошенными. Танки эти были не лучшего качества, и все они к украинским условиям не были приспособлены. В то время выбор танков был не очень велик. Наша война должна была бы быть наступательной, а не оборонительной, и под это дело начали стряпать легкие танки вроде БТР, которые могли развивать большую скорость, чуть ли не до 70 км в час, рассчитывая, что мы с красным знаменем вывалимся в Европу, там всюду отличные дороги и там нужна скорость, а не проходимость. В Европе можно было бы воевать с этими машинами, а здесь у нас нет ни дорог, и ничего нет вообще, так что эти машины были ни к чёрту не годны.

Наряду с этим мы начали выпускать очень хорошие танки Т-34, гораздо лучше немецких – у них хорошая, мощная артиллерия, чудная броня, и они питались дизельным топливом, а не бензином. Немцам приходилось пользоваться бензином, потому что у них не было своей нефти. Средние немецкие танки того же класса, что и Т-34, «тигры», появились позже, а в начале войны у немцев были машины хуже, слабее наших. Но вся беда в том, что танков-то Т-34 в начале войны у нас было очень мало. Т-34 и всю хорошую технику держали под Москвой. Под Харьковом в боях использовались английские танки. Англичане дарили нам сверхлёгкие танки «Черчилль» и «Валентина». У них была очень плохая броня и орудия, и они от любой мины тут же выходили из строя. Кроме того, в украинских условиях они вообще не могли действовать, потому что в глине их гусеничная система мгновенно снималась, как портянка, танк оставался на колёсиках и тут же погружался в глину. Во время наших мотаний близ Харькова я много видел вот таких завязших, брошенных, никому не нужных танков. И, как ни странно, в нашей трущобе оказались грузные, большие танки «Клим Ворошилов» и «Иосиф Сталин». Я увидел их завязшими и брошенными, потому что в этой глине они могли служить только как крепости, но поскольку после боя их никто вытащить не мог из трясины, они так и погибли в грязи.

Как полезны были бы нам гвардейские миномёты! Это же страх для немцев, это тогда было очень современное оружие, у немцев тогда такого не было. Надо сказать, что во время нашей агонии, перед нашим полным поражением, вдруг как из-под земли появились «катюши», и я видел их в действии. Я не знаю, в какой они были армии, и почему их столько времени держали за пазухой, тоже не могу сказать, но я увидел их последние печальные залпы. Это было секретное оружие, и было предписано, что если кончаются снаряды, ты должен взорвать эту установку, чтобы немцам не досталось.

Во время наших скитаний как-то мой командир третьего дивизиона старший лейтенант Гнеев – помню, с ним прощалась жена во фронтовой полосе – даёт мне пакет и говорит, чтобы я его доставил на командный пункт вместо него, и сказал бы командиру полка, что он, Гнеев, не молодой человек и не хочет подвергать свою жизнь опасности доставкой этого пакета. Я забрал пакет, не повторил его распоряжения и отправился на КП. Я знал, какое место простреливается и пробрался ползком благополучно. Отдал пакет. Обратно обнаглел и сделал перебежку. Раздался выстрел, я упал и долго лежал, потом ползком преодолел опасное место. Докладывать о выполнении задания было уже некому. Старший лейтенант Гнеев был убит из миномёта перелетевшей через лесок миной. Между прочим, я больше всего не любил миномётов. Они какие-то коварные, они ведь имеют крутую траекторию, и их вполне можно запустить через лес или холм, и они упадут, когда ты совершенно не ожидаешь полёта мин.

Был у меня ещё такой эпизод. Как-то к нам вышли на линию фронта двое, обросшие, у них были немецкие автоматы, ручные немецкие гранаты. Они отличались от наших гранат тем, что были на длинной палке, и их легче было кидать на длинные расстояния – рычаг больше; а для русской гранаты надо здорового русского мужика, чтобы он её как следует забросил. Они представились как партизаны, и сказали, что хотели бы присоединиться к нашей части и в дальнейшем воевать с нами. Они ведь не думали, что мы через месяц будем на их положении или хуже. Их, конечно, забрал наш СМЕРШ. На другой день я спросил этого их главного из СМЕРШа – а где же наши пришельцы-то? А мы их просто расстреляли – здесь нам некогда разбираться с ними, не до того. Он с ними поговорил, а потом вызвал своих орлов и расстрелял обоих. Вот и вся история. Я тогда очень озлился и даже хотел его кокнуть при наступлении, но потом стало не до этого. Теперь я сам не знаю, кто прав, и думаю, что может быть их шлепнули и не зазря, и потому его бог от меня спас. Может быть, они были немецкими провокаторами. И как они попали в партизаны, дело тёмное. Партизаны бывали разные. Советская власть называла партизанами заброшенных из Москвы диверсантов, которые были на московском снабжении, и им не надо было грабить местное население. Кроме этих диверсантов во время войны было много других партизан – мародёров и бандитов, которые сбежали из армии и прятались в лесах. На одной клюкве не просидишь, что-то надо жрать, и поэтому наши крестьяне гораздо больше немцев боялись этих «партизан». Немцы их хотя бы не грабили и не отнимали последнюю еду.

Мы проходили через многие населённые пункты Украины. Приходилось разговаривать с местным населением. Все говорили, и отвечали на вопросы, как мне казалось, откровенно. На Украине были и русскоязычные деревни, но в основном были украинские деревни. Первые (русские) жалели нас и старались нам помочь. Вторые – украинцы – были за немцев и против Красной Армии. Они хорошо были осведомлены о продвижении немцев и предсказывали нам быстрый капут, упоминая о немецких танковых частях, которые вот-вот будут пущены в ход против нас. Особенно меня поразило село Тарановка. По нашим меркам это очень большое село, и при советской власти они жили очень хорошо – великолепные дома, дороги, опрятный вид жителей. Но несмотря на это они были категорически настроены против советской власти и единодушно были за немцев. Я это особенно ярко вспомнил, когда Хрущёв много лет спустя восхищался этим селом и ставил его в пример всем другим. Он говорил – надо хорошо работать, чтобы быть зажиточными. К сожалению, предсказание, услышанное мною в Тарановке, вскоре сбылось.

Я уже знал, что в районе Краматорска сосредоточены огромные силы немцев. Крестьяне нам об этом говорили открыто, а вот командиры наши, которые, я уверен, всё знали, не говорили нам ничего; может быть, они не хотели «сеять панику», но хотя бы, сволочи, сказали таким, как я – ведь они же посылали меня в разведку, посылали туда, куда человек, которому это было положено, идти не хотел – боялся за свою жизнь. Всё это было мне противно. Откровенно говоря, попал я там в такую гадкую историю – хуже нет.

Итак, после каждого нашего передвижения и остановки я продолжаю ползать и устанавливать, кто является нашими соседями. Помогали линии связи. У немцев тонкий провод, покрытый полихлорвиниловым покрытием, – очень легкие катушки. Наш провод был толще раза в три-четыре, и катушки были очень тяжёлые. Вот это один из критериев – здесь проходят немцы, или наши. Второй критерий – это язык. Немецкий я немного понимал.

Однажды, возвращаясь из очередной вылазки, я не обнаружил своих. Бросили своего офицера связи! Вдоль Северного Донца на высоком его берегу нашей пехотой были выкопаны отличные длинные траншеи. Я обнаружил в них солдат 9-й армии. Мне говорят, что здесь прикрытие; постреливаем, чтобы немцы думали, что наши здесь, а наши ушли, – и неопределённо показывают мне направление, куда. Может быть, моя часть и была уверена, что я их разыщу, а я вот в этом был совершенно не уверен, хотя потом я их и нашел, но случайно. Поэтому я остался с этими солдатами и тоже бегал по траншее, постреливал. На другом берегу, низком и топком, были немцы на расстоянии метров в 300 от берега, в редких мелких окопчиках, расположенных метрах в пятидесяти друг от друга. Иногда нам отвечал миномёт. Не знаю, убили мы кого-нибудь из немцев или нет. Если голова исчезла, то это ещё не факт, что убили. Может быть, он просто запрятался.

На другой день к нам в окоп пришёл какой-то человек, по облику из СМЕРШа, и сказал, что всё в порядке, наши уже отошли, теперь догоняйте их, вас должны встретить наши танки. Он остался в окопах, – может быть его задача была обшарить все траншеи, – а мы двинулись по указанному им направлению. Кто был этот человек, для меня загадка. Вполне возможно, что это был просто провокатор, который решил, что мол отсюда я их уберу, чтобы они не путались и не мешали немцам, и пусть они идут к немецким позициям, и там их хлопнут. А может быть ему тоже мозги запорошили. У меня тогда появилось подозрение – а чёрт его знает, может он наоборот нас в сети затягивает? Но что делать? Опять лезть в эту траншею? Так или иначе немцы когда-нибудь начнут наступление и меня прихлопнут, а если не прихлопнут и я выберусь к своим, мне скажут, что я дезертир – ты же должен был свою часть разыскать. Поэтому я ушёл со всеми. Мы стали искать наши части. Местность была открытая, никаких лесов не было, вокруг степь, степь и степь, иногда только попадались невысокие холмы. Вдали мы заметили людей – это были военные, то, что осталось от шестой и девятой армии.

Мы тогда этого не знали, но командиры нас уже бросили. Советский маршал тов. Тимошенко со своим штабом сел в самолёт и сбежал из окружения, оставив своих солдат на произвол судьбы. Это вам не царские и не немецкие генералы, которые стрелялись, когда не могли выйти из окружения. Хоть бы нам листовки сбросили – в каком направлении пробиваться к своим! Но нам официально не сказали даже, что мы находимся в окружении – до последнего момента никто этого слова не произносил. Мы были в полном неведении. На ходу шла организация отрядов для прорыва через немецкое окружение. Все, собственно, стали на положении рядовых, и командовали наиболее инициативные, но в основном это были офицеры. Я нашёл несколько своих однополчан, в том числе и женщину-санинструктора, которая мне указала на телегу и сказала, что там лежит тяжело раненый командир полка майор Сагришвили.

Стало темнеть, стали попадаться немцы в окопчиках. Они сидели с маленькими миномётами, которые монтировались обычно на сапёрной лопатке. Я в них стрелял, головы исчезали, и вот однажды мой номер не удался. Голова исчезла и сразу у моих ног разорвалась маленькая мина. Я видел только яркий красный шарик у себя под ногами, грохот выстрела, меня оглушило, и я временно потерял слух. Мне повезло – я не был убит, и даже не ранен. Только подол моей шинели был почти весь просечён осколками от этой мины, а пара мелких осколков пробила мне сапог, но я этого сразу даже и не заметил.

Стало темно – украинская ночь. Но немцы быстро осветили нам путь, спуская на парашютиках лампочки, и стало светло, как в лунную ночь – свет этих ламп был голубого цвета. Мы подошли к полосе, где немцы из окопов стали поливать нас из пулемётов и автоматов. Этот огонь, конечно, был значительно более губительным, чем миномётный обстрел. Это была почти что верная смерть. Двигались мы быстро, даже перешли на бег. Вдруг я почувствовал удар – будто доской по бедру, – это пуля прошла навылет, задев кость. Около меня была та же санинструкторша, которая быстро наложила мне повязку, находясь со мной под огнём, и мы побежали дальше, часто спотыкаясь о уже лежащих на земле, поражённых этим страшным пулемётным и автоматным огнем. Вдруг я увидел идущие навстречу танки. Сразу мелькнула мысль: «Ага, ну вот – прорвался!» – потому что СМЕРШевец обещал, что нас встретят советские танки. Тут я полностью отключился – видать сдал организм от непрерывной голодовки и потери крови.




 


Плен (1942–1945)

Первая немецкая поверка. Путь в Харьков. Остановка в Житомире. Пересыльный лагерь во Владимире-Волынском. Как немцы поступали с ранеными военнопленными. Как Сталин создал власовское движение. Военная Варшава. Нюрнберг. Особенности лагерного питания. «Сельхозработы» в Грейфсвальде. Лагерь в Вольгасте. Ракеты Фау-2. Жизнь военнопленных. Как меня приглашали в Мемель. Мои товарищи. Как я чуть не попал в гестапо. Как инженер Счастный смонтировал приёмник. Побег из лагеря, которому я способствовал. Книги. Американские «ковры». Самогонщики. Нас гонят на запад. Штаргарт. Бремерфорде.

Танки оказались немецкие. Очнулся я на рассвете и вижу – вокруг тела   убитых, а около меня стоят немецкие и русские солдаты. Я поднялся, бок у меня залит кровью. Недалеко от меня стояла группа уцелевших военных, человек 30–40. Меня присоединили к этой группе. Подвели к каким-то сараям с сеном, построили по четыре в ряд, и мы двинулись в путь. Только мы отошли от этих сараев, рядом со мной идущий офицер –судя по тому, что у него был наган, – стреляется прямо тут, на ходу. Меня обдаёт чем-то липким, и он падает. Немцы сходят с ума, орут: «Пистолен, пистолен!» – обыскали, у других «пистолей» не нашли и погнали нас дальше, снова к каким-то сараям, но уже их гораздо больше, и тоже с сеном. Около них стоят какие-то повозки, некоторые уже нагружены сеном, а около них человек 50 наших же.

Я посмотрел и среди всей этой компании моих однополчан не нашёл. Это вполне понятно, потому что и так мы дошли с очень большими потерями, а последний можно сказать расстрел погубил ещё больше. По всей вероятности нас почти и не осталось. Во всяком случае, наша шестая армия, как армия, была разгромлена подчистую, её больше не существовало. После войны я вдруг начинаю встречать солдат из шестой армии, которые воевали в 43 году и позже, и никогда под Харьковом не были. Я ничего не понимаю. Оказывается, создали новую армию и дали ей тот же номер. Так никогда не делается: если армия уничтожена, она уничтожена. Но у нас всё построено на вранье, и чтобы скрыть тот факт, что шестая армия была брошена на произвол судьбы и вся погибла, сделали новую – вот видите, вот же она, и ничего, мол, не произошло.

Немцы всех советских офицеров считали коммунистами и относились к ним соответствующе. Офицерские лагеря были хуже солдатских. Мне стали советовать стоящие со мной, чтобы я говорил немцам, что я просто солдат, и тогда жизнь у меня будет более лёгкая. Мне, конечно, это было просто сделать, так как я стригся под машинку. Весь рядовой состав тоже стригли под машинку. Привилегия носить волосы была дана только офицерам. А я стригся потому, что у меня волосы были плохие, да и потому, что на фронте страшно одолевали вши. И ботинки у меня были солдатские – в них удобнее, чем в офицерских сапогах: они, если промокнут, тут же и высохнут. Я призадумался, но решил, что я ни черта врать не буду.

Немцы построили нас в ряд и задают вопрос – кто политрук? Один выходит – ему дали по морде. Остальные политруки, видать, призадумались и стали в дальнейшем говорить, что они интенданты. Затем спрашивают – кто офицеры? Вышел первый, его немного обругали, за ним я. По-видимому потому, что я был ранен и в крови, у меня только молча содрали с петлиц эмблемы пушек. Потом объявили – кто ранен, тот пусть остается – за ним придёт машина. Остальные пойдут пешком. Я пошёл пешком. Оказалось, как я расскажу позже, что я поступил правильно.

Это было 27 мая 1942 года. Шли мы пешком до Харькова по страшной жаре. Какое счастье, что у меня была хорошая физическая подготовка, и ходьба для меня не была мучением. Только вот отсутствие питьевой воды – это очень плохо. Жара, всё высохло, и в дороге никак не добраться до того, чтобы где-то попить. Да и нельзя шарахаться в стороны – тебя конвойный пристрелит. Кое-где попадались довольно грязные источники, и мы что-то там пили. Рана у меня заживала быстро, как на собаке. Наконец, 28 мая 1942 года мы добрались до Харькова. Здесь сразу же была проверка – не являешься ли ты евреем. Проверку скрупулезно производил специалист – еврей. В результате этой работы он отобрал народу численностью до взвода. Ну, а потом мы пошли на вокзал, и нас повезли в Житомир на товарном поезде с закрытыми наглухо дверьми по этой жаре; только щели как-то помогали.

Хорошо, что Житомир всё-таки не так далеко. Там нас отправили в бывшие военные казармы – это довольно приличные помещения, но там не было никакой мебели, они были абсолютно пустыми. Куда девались кровати, я не знаю; мы сидели на голых полах, находили каждый более приятных собеседников, разговаривали о жизни. Там, например, мне попался один инженер, некто Дроздов. Он был одним из руководителей строительства Днепростроя, интересный интеллигентный человек.

В этом городе положение евреев было ужасное. Немцы в стороне; злобствуют наши украинцы в военной форме – жовтоблакитники. У них форма из добротного красивого сукна цвета горчицы, на рукаве эмблема цвета украинского флага – полоса голубая, полоса жёлтая, – в руках сушёные бычьи члены, – хлещут евреев и загоняют их в подвал, где даже нельзя встать во весь рост.

Далее нас отправляют опять в товарных вагонах, – наша отправка была 14 июля 42 года, – во Владимир-Волынский, в огромный лагерь, который выполнял распределительную роль и назывался «Сталаг» – стационарный лагерь.

Все, кто попал в плен в этот период, направлялись в этот лагерь. Там уже находилось огромное количество военнопленных 41 года, когда этой участи подверглась почти вся наша кадровая армия, переброшенная на западную границу. Как я уже рассказывал, их перед войной чуть ли не демобилизовывали, тушили у них всякую осторожность, чтобы немец не узнал, что у нас там что-то готовится, и в результате их в один прекрасный день неожиданно всех перебили или взяли в плен.

Лагерь очень неприятный. Казармы хорошие, старой постройки, но кормят ужасно – просто хуже не надо. Кормят необрушенным пшеном, которое как входит, так и выходит – не переваривается. В уборной чисто и ничем плохим не пахнет. Я это пшено обрушивал зубами и шелуху не глотал, а выплевывал – благо, были хорошие зубы. Была ещё густая баланда из волокнистой проросшей брюквы, и я её жадно ел – эта брюква была моя спасительница. У меня до войны были проблемы с желудком, но эта брюква меня вылечила – никаких проблем потом никогда не было. Однако большинство её есть не могли, у большинства она так же не усваивалась, как необрушенное пшено, вызывала непроходящий понос, и люди скоропостижно умирали. В лагере были кавказцы или азиаты, – их было немного, – эти люди привыкли ко всему зелёному и как травоядные животные старались есть траву, которая произрастала вдоль заборов. Результат был такой же плачевный – они очень быстро умирали. Во Владимире Волынском я весил 45 кг при росте 172 см. Интересно то, что немцы нас периодически взвешивали; может быть это была какая-то научно-исследовательская работа учёных: как может жить человек в таких условиях? Ответ: при таком режиме – верная смерть.

Лагерь существовал уже около года, и этого срока было достаточно, чтобы там появилось много больных всякими болезнями. Очень много было больных туберкулёзом, их немцы старались отлавливать и куда-то увозить, наверно, для уничтожения. Были там и душевнобольные. Большая смертность. Были попытки к бегству. В основном инициаторами были так называемые новые пленные, то есть пленные 42 года, к которым принадлежал и я. Но их, конечно, ловили. Убежать было трудно – там тоже, к сожалению, лесов не было, а в основном степи и редкие сады. Поэтому их очень быстро ловили и публично расстреливали в назидание окружающим.

В наш лагерь часто привозили новые этапы и каждый раз я интересовался – кто, откуда и как. Перед моим отъездом из Владимира-Волынского я обратил внимание, что к нам пришёл новый этап – надо сходить, посмотреть, кто там. Среди прибывших я обнаружил одного из тех, кто остался на месте после нашего пленения под Харьковом. Он тогда пожелал ехать в Харьков на машинах, которые немцы обещали прислать для раненых. И вот что произошло: он ждал, никакие машины не приходили. Наступили сумерки, и вдруг вместо машин пришли военные. Это была итальянская голубая дивизия, но сразу их не отличишь от немцев, потому что их мундиры были такого же цвета, как немецкие. И эти, не долго думая, стали добивать раненых. Вполне вероятно, что это не была инициатива самих итальянцев, а им поручили немцы. Добивать раненых – грязная работа, а немцы всегда любили поручать грязную работу каким-нибудь ауслендерам. Так что если бы я там остался ожидать, то меня могла постичь та же судьба, что и оставшихся раненых. Мой знакомый забрался в воз с сеном, зарылся в сене и лежал там. Когда наступила ночь, он сумел оттуда сбежать – там, конечно, никакой проволоки не было, пустырь, специально это место не охранялось. Некоторое время он где-то мотался, но в конечном счёте немцы его нашли и прислали в наш военлагерь.

В Сталаге я пробыл порядочно, около месяца. Здесь я получил номер 14426. Этот номер так и ходил за мной из лагеря в лагерь до конца моего пленения. Итак, я размышляю – я в плену. Я вроде военнопленный, а значит, как я тут же узнал, – вне закона. Тов. Сталин предупредил, что у него нет военнопленных, а есть только изменники родины, и делайте с ними, что хотите – плевал я на них. СССР единственный из всех воюющих стран не вошёл в международный договор по вопросу содержания военнопленных. Немцы могли делать с русскими абсолютно всё, что они хотели. Русские у немцев стали рабами, как они называли нас – «склаве». Если русские вне закона, любой немец может пристрелить русского, и ему за это ничего не будет. Я был в разных лагерях, и мы видели – вот загородка наша – скота, – а с другой стороны – там уже сидят люди, не скот. Они прилично одеты в форму своей национальной армии, у них нет на спине бубнового туза. (Это я не говорю про тех, кто что-то там сделал не то, и их отправили в концлагерь – там было конечно другое отношение). В конце войны, когда у немцев стало плохо с продуктами, доходило до того, что английский военнопленный бросает сигарету, не докурив, а немецкий часовой, оглянувшись, её поднимает.

Мы, русские, в некоторых лагерях если даже увидим шелуху картошки, так и то жрали. Чёрт-ти что было. Мы тут голодные ходим, а рядом люди в национальной форме, англичане, поляки – и к ним приходят посылки и продовольственные пакеты Красного креста. Я видел эти посылки в одном из лагерей через проволоку. Это были огромные пакеты размером полметра на 20 см – вроде как папочный чемодан. Посылки шикарные – чего там только не было, и сало, и печенье. И они жрут, чувствуют себя хорошо и подсчитывают, какой они капитальчик скопят, когда война кончится, потому что их зарплата между тем вся шла в банк, и когда они возвращались из плена, то им всё накопленное выдавали. А наши, проститутки, что сделали? Как только «пропал без вести», так моментально прекращают подачу жалованья. Как только была потеряна связь с нашей армией, аттестат, который я выписал на маму, сразу перестали ей платить, хотя ведь совершенно неизвестно, что со мной – может я погиб геройски в какой-нибудь сволочной степи, а может я ещё жив и в плену.

Вот разница между тем строем, и нашим. А ведь это сыграло большую роль. Даже какие-нибудь коммунисты и то задумывались – раз Сталин дал такой указ, то как нам возвращаться на эту вот родину? А беспартийные люди, которые были хорошими инженерами и учёными и так-то знали, что всю эту категорию почти всю уже до войны укокали, а после приказа Сталина и вовсе возвращаться было опасно. К рабочим относились более снисходительно, и они меньше боялись возвращаться. Власовское движение – это результат великой мудрости нашего вождя Сталина. Он очень много сделал для образования власовского движения.

Первый момент. Перед войной была дикими репрессиями обезглавлена вся наша армия. Полками командовали майоры. Оставшихся в живых военных специалистов во время войны Сталин вынужден был вытаскивать из тюрем и отправлять на фронт. Поэтому наша армия в начале войны оказалась небоеспособной, и образовалась масса военнопленных. Военнопленных было огромное количество ещё и потому, что мудрость Сталина допустила «внезапное» нападение Германии на нашу страну; в результате чего вся стянутая к западной границе Красная армия была молниеносно разбита и большей частью оказалась в плену. Так возникла потенциальная основа власовской армии.

Второй момент. Сталин отказался от своих военнопленных, считал их изменниками родины. Немцы были не подготовлены к содержанию такого огромного количества пленных, кормить их было нечем. Результаты налицо – с помощью вот таких мероприятий, которые осуществили Сталин и Гитлер – один отказался от военнопленных, а другой стал их морить, они пленных заставили думать, что же им делать. В лагере близкая смерть. Что делать дальше? Побег? Шансов практически нет, немцы нет-нет да и приводят военнопленных, пытавшихся бежать, и их расстреливают. На этом фоне появляется генерал Власов. Идти к Власову? Форма русская, она напоминает нынешнюю российскую, та же эмблема – трёхцветный российский флаг, только внизу написано крупными буквами «РОА»  – российская освободительная армия. Воевать против русских вряд ли пошлют, а если пошлют, можно будет перебежать к своим. Но зато есть шанс как-то выжить и выйти из ужасного положения, в котором ты находишься.

В одном из лагерей мне тоже предложили вступить во власовскую армию, но я не согласился – воевать против своих в эту трудную минуту мне показалось подлостью. А перебежать – на родине сразу зададут вопрос: «С каким заданием ты сюда прибыл?» Принесёшь вред не только себе, но и родным. У Власова собственно была идея с помощью немцев свернуть шею нашему псевдокоммунистическому строю. Если бы это можно было осуществить без участия немцев, внутри страны, то я наверняка бы пошёл к нему, а с участием немцев, во время войны с ними – это мне казалось подло. Насчёт выживания я положился на судьбу.

Другая армия из состава нашего бывшего СССР – это так называемые жовто-блакитники, армия самостийной Украины. У Украины был свой Власов, я забыл его фамилию. Это наши украинские националисты. На территории Германии я их не видел вообще, как и власовцев. Видел я их только в западной части Украины и в Польше. Несли они у немцев только охранную и конвойную службу – вроде наших внутренних войск. В Польше они иногда конвоировали нас, пускаясь с нами в рассуждения, что для конвойных, конечно, не положено.

В Сталаге производилась сортировка военнопленных, и их постепенно, поэтапно, отправляли в различные части Германии для разных работ. Такое путешествие началось и у меня. 31 августа 1942 года я начал путешествовать из лагеря в лагерь, в составе сравнительно небольшой группы – нас было не более тысячи.

Сначала мы попали в Варшаву. В Варшаве нас в основном гоняли на разные работы. Ну, например, мы занимались разгрузкой угля на железной дороге – сгружали уголь с железнодорожных платформ в машины. Нам, русским, давали удобные совковые лопаты. Рядом разгрузку производили местные варшавские евреи, и их заставляли это делать голыми руками. Мы работали не где-то на окраинах, а в центре города, около вокзала. Ходили на работу пешком через весь город и таким образом, идя в строю, могли видеть, что собой представляла Варшава. Я с любопытством всё рассматривал. Меня поражала необычайно изысканная, чистая и красивая одежда всего польского населения. Я сравнивал с нашей страной; это было настолько отлично, что трудно себе представить. Даже те евреи, которые разгружали со мной платформы, были одеты на этих работах так, что в России я не мог бы одеться, как они, даже если бы мне захотелось надеть что-то красивое для театра. Ведь в то время у нас в России даже рубашки-то были страшного вида, серого дерюжного вида, и их называли: «Смерть прачкам!» Воротнички к ним пристёгивались на запонках. И ещё у нас на вооружении были футболки с широкими полосами – вот такими зебрами мы одевались. Всё было грубое и некрасивое. По Варшаве ходили удивительно красивые, особо породистые женщины, безукоризненно одетые. Тогда Варшава произвела на меня очень приятное впечатление. После войны, когда я был в Варшаве в служебных командировках, Варшава была совершенно не та. Уже не было этих красивых женщин – или их истребили, или они куда-то уехали; грязные улицы, обшарпанные дома, абсолютно не то, что я видел тогда.

Перед нашим отъездом из Варшавы там был устроен еврейский погром – опять же украинскими солдатами, вроде немцы тут и не при чём. Шуму особенного не было, но по всей Варшаве летал пух от перин и подушек, которые выбрасывали с балконов и из окон.

Итак, мы садимся в поезд и катим дальше. 28 сентября 42 года мы попадаем в Нюрнберг. Поразило обилие войск СС. Город был просто забит этими войсками. Я не помню, при каких обстоятельствах мне пришлось попасть в немецкие военные казармы. Я был поражён – октябрь-месяц, отвратительная погода с моросящим дождём, но немцы в этих казармах, несмотря на то, что погода такая мерзкая, держат открытые окна; нужен «фрише люфт» – так они своих воспитывают. На работу нас там не гоняли, поэтому о Нюрнберге у меня остались только смутные воспоминания. Мы там побыли, и нас отправили дальше, в Грейфсвальд. Это маленький городок, лагерь в нём уже не пересыльный. В таких городках часть людей из нашей группы оседала. В Грейфсвальде быстро происходит опять какая-то сортировка, какое-то количество людей остаётся, а остальные попадают в следующий город недалеко от Грейфсвальда – Вольгаст. После этого был случай, когда меня отправили назад в Грейфсвальд, я там побыл, и потом меня возвратили всё в тот же Вольгаст.

Вот лагеря в Германии, в которых я был: Грейфсвальд – прибыл 25 октября 1942 года; Вольгаст – прибыл 27 октября 1942 года; Грейфсвальд – прибыл 20 августа 1943 года; Вольгаст – прибыл 18 сентября 1943 года; Штаргарт – прибыл 24 декабря 1944 года; Бремерфорде – прибыл 28 марта 1945 года; освобождён в этом лагере 2-й британской армией. Переведён перед репатриацией в Пархим – 3 июня 1945 года. Когда я работал в институте Ленгипрогаз, этот список я должен был представлять каждый раз, когда я заполнял очередную анкету для командировки: наверно, рассчитывали, что я когда-нибудь случайно проврусь, и станет ясно, что я изменник родины.

Лагерей для военнопленных было в Германии огромное количество; большинство лагерей было организовано на одну колодку. Жизнь в лагере полностью зависела от коменданта. Если комендант гуманный, то и военнопленным жилось лучше, а если попадался озлобленный, то чёрт знает как приходилось военнопленным. Это я говорю про нормальные лагеря. Я в концлагере был только перед самым освобождением. Этот концлагерь, Бремерфорде, был омерзительный, но он всё же не был лагерем уничтожения, как какой-нибудь Освенцим, где газовые печи. Хотя печей в Бремерфорде и не было, но житуха там была тоже подходящая.

Самое плохое питание было во Владимире-Волынском – только необрушенное пшено и баланда из брюквы. В других лагерях я такого не видел. Хлеб там был приличный, и я его с удовольствием ел. Потом мне было с чем его сравнить. У себя на родине в Катайске Курганской области, где я работал в 48 году на заводе, нам выдавали какой-то чёрный хлеб, из какой муки и откуда, я не знаю, а формы смазывались, чтобы хлеб не пригорал, отходами от дизельных машин. Мы сливали топливо, которое побывало в двигателе и стало чёрным, а пекари у нас его клянчили. Этот хлеб был липкий, глинистый, горький и с остяками. Такого я и во Владимире-Волынском не видел. При этом вокруг Катайска растёт «пшеница золотая»; вороны копошатся в курганах пшеницы, насыпанных у элеваторов. А нам мерзавцы давали такой вот хлеб, и населению не давали притронуться к пшенице – иначе сразу посадят. Только вороны ею с аппетитом питались.

Схема лагерного питания была одна и та же – хлеб и баланда. Баланда – это тюремный суп. Разница заключалась не в меню, а в качестве еды – сносное, плохое, очень плохое или хорошее. Хлеб всюду раздавали буханками на 5–6 человек. Буханку старались разрезать максимально одинаковыми порциями, чтобы никому не было обидно, а раздача производилась следующим образом. Тот, кто разрезает хлеб, становится к нему спиной, а другой тычет в разрезанные порции и спрашивает: «Кому?» И выдает эту порцию тому, кого назвал разрезающий. Такой лотерейный способ может быть был заимствован из уголовного мира, кто его знает. Этот способ был принят во всех лагерях, потому что хлеб – самое дорогое и дефицитное в питании.

Хлеб был разного качества, от плохого до хорошего. Запомнился мне один – я его ел в 43 году, а выпечен он был в 36 году. Вот что значит умение хранить, которое немцам так хорошо удавалось. 7 лет пролежал этот хлеб, конечно, в мощнейших холодильниках. Не только немцы его ели, но он доставался и военнопленным. Он был очень и очень вкусный, завернутый в красивую бумагу. Буханочки были мелкие, и делили их на троих. Хлеб был не чёрный, а серый, вроде нашего «дарницкого».

Баланды в других немецких лагерях тоже были приличные, только давали мало, недостаточно. Всюду царствовала брюква; я до сих пор люблю брюкву – этот овощ был моим спасителем. Самое хорошее питание было в Вольгасте – приличная баланда, а к хлебу давали иногда даже кусочек маргарина или колбасы.

Работы, на которых использовался труд военнопленных, как правило, тяжёлые – разгрузочные, землекопные, подбивка шпал, работа на бетонном заводе, связанная с перевозкой бетона в тачках. О многих работах я просто не знаю, например, в шахтах я не бывал, а там конечно были ещё более тяжелые виды работ. Некоторые счастливчики допускались на работы в сельском хозяйстве. Ну, там, конечно, другое дело – быть у воды и не напиться невозможно. Там можно было видеть людей в здоровом теле. Мне приходилось изредка встречаться с этими людьми. Конечно, работать с крестьянами хорошо, но наши офицеры на такие работы не допускались, нас должны были изолировать от населения. Я только несколько раз работал на буртовке картофеля.

В этих местах в Германии климат позволяет хранить картошку зимой просто на улице. Делалось это таким образом: картофель насыпали в длинную гряду – бурт; длина гряды достигала метров 30, если не больше, высота выше человеческого роста, и вдвое шире внизу. Дальше картошку прикрывали соломой, и чтобы солома не разлеталась от ветра, прикрывали жердями. И действительно, в этих условиях картофель сохранялся всю зиму. Это был всё равно, что сарай. С одного торца бурт открывали, брали необходимое количество картофеля, опять засыпали, и постепенно этот червяк укорачивался.

Кроме того, мне как-то удалось быть на пропалывании спаржи, и я наконец увидел, как она растёт. Это были маленькие грядки, из которых показывались маленькие зеленёнькие растения в виде луковых пёрышек. Есть не разрешалось, попробуешь и можешь схлопотать, но я всё-таки пробовал. Удивительно вкусная вещь. После прополки нас, как было обещано, хорошо накормили.

В последнее время вышло много книг с описанием советских лагерей, например, книги Шаламова, Солженицына и других. И я по описаниям стал сравнивать эти лагеря с немецкими. Пришёл к такому выводу – для меня советский был бы хуже, но вот если бы я был уголовником, тогда другое дело; тогда конечно я предпочёл бы быть в советском ГУЛАГе. Эта группа у советской власти привилегированная, она там цвет общества: «временно оступившиеся» воры, убийцы, насильники, бандиты. Они мол исправятся. А пока эта группа поддерживалась руководителями ГУЛАГа и подло использовалась для травли таких людей, как например Виктор Евгеньевич Эмме, друг отца, которого всё время то сажали, то выпускали, то опять сажали. А многим просто давали «10 лет без права переписки», что означало, хотя мы этого тогда не знали, что человек расстрелян. Что касается нашей семьи, то какие у нас были до войны перспективы? Отца скоро снова посадят, как и его товарищей, а мы будем детьми врага народа со всеми вытекающими отсюда последствиями. Вывод напрашивается один – если бы не началась вторая мировая война, наша родная коммунистическая партия и правительство укокошили бы все остатки нашего сословия. Сословие-то бог с ним, но это был бы полный разгром русской культуры, потому что дворянский класс был её основным носителем. К нему принадлежали почти все великие русские писатели, не чета Демьяну Бедному, или Максиму Горькому, которому даже тов. Сталин тыкал: «Да какой ты писатель; это я тебя сделал!» Да и Горькому тоже не повезло. Он, видать, плохо выполнял поручения тов. Сталина, и Виссарионыч решил подсыпать Горькому сладкого: отравленного шоколада, от которого тот отдал богу душу.

Это было «лирическое отступление», а теперь я продолжаю о Вольгасте. Вольгаст – рафинированный офицерский лагерь. Рядом с Вольгастом был длинный остров Пенемюнде, и на этом острове был очень большой общий лагерь. Очень удобно, потому что с острова не убежишь. На том же острове был завод, который занимался производством летающих бомб, так называемых ракет. Немцы называли их «Возмездие» – Фергельтунг, сокращенно – Фау. Теперь ракеты очень распространены, а тогда их только-только изобрёл конструктор Браун. Я видел полёт ракеты Фау-2, и вспоминаю его, когда показывают взлёт наших космических ракет: абсолютно такая же система. Разница заключается только в том, что Фау-2 значительно меньше. Она поднималась вверх, и сзади полыхало пламя, как у космических ракет. Смотришь ей вслед, и на большой высоте она разворачивается и ложится на боевой курс к берегам Англии. На первых порах эти ракеты разрушили много объектов, может быть, не всегда военных, и принесли большие неприятности англичанам. Но со временем англичане научились сбивать эти ракеты на подходе к цели. В качестве топлива для этих ракет употреблялся чистый этиловый спирт. Я его пробовал на вкус, разбавлял его водой вместе с другими моими коллегами-военнопленными. При разбавлении водой он немного мутнел, но никакого привкуса сивухи он не имел и был во всяком случае не хуже советской водки, которую мне доводилось потом пить в городе Катайске Курганской области.

Завод находился глубоко под землёй и был очень здорово замаскирован. Сверху был посажен настоящий лес, а в тех местах, где надо возить продукцию, материалы и что-то там разгружать и перегружать, были искусно закамуфлированные коридоры. Если смотреть сверху, то всё сливалось с зеленью, и никак нельзя было подумать, что там может быть какой-то завод. Наши русские военнопленные, которые содержались в лагере, обеспечивали этот завод смертоносных бомб, как-то там помогали при производстве снарядов. О судьбе завода и лагеря при нём я потом ещё расскажу специально.

Наш же лагерь был очень маленький, в нём было от 150 до 200 человек, одни офицеры. На территории лагеря находились разные объекты. Мастерская: выходили оттуда чёрные, как негры. Это наверно изготавливались из графита детали для хвостовой части ракет Фау-2. Второй объект – чертёжный зал. Оттуда выходили чистенькие интеллигентные люди. Третий – это бюро, в котором работали радиоинженеры. Была группа строителей. Я знаю, что они куда-то уходили под конвоем, что-то строили, но у нас я видел только одну их работу – пожарный бассейн посредине нашего маленького лагеря. Вырыли котлован и очень долго его бетонировали, но в конце-концов сделали, а главный строитель этого дела, смешной парень, аккуратно выписал по-русски – «Желтобрюх 1-й» – это была его фамилия.

Я был в механической мастерской, которая не имела никакого отношения к радио. Там занимались разными бытовыми приборами. Туда попали очень хорошие механики – у них были просто золотые руки. Образование у них было хорошее, и на хорошем оборудовании они в два счета выполняли любое задание. Ну, например, у немцев тоже был дефицит с бумагой; надо писать записочки, или как они их называли – цеттель; бумагу нормальную не достать, но есть рулоны типа туалетной бумаги. Разница в том, что это плотная бумага, на которой можно вести записи. Наши механики придумали остроумную конструкцию типа миниатюрного падающего ножа-гильотины – можно отрезать кусок любой длины. Немцы были страшно рады.

Нашу контору часто посылали и на работы вне нашего лагеря. В основном они происходили на о. Пенемюнде, где был подземный завод, и я познакомился, не с заводом, конечно, а с местом, где этот завод находился. Из этих работ наиболее подходящей для меня была сборка строительных бараков. У немцев уже были сделаны всякие планки и болты, эти вещи были не такие тяжёлые, и мне нравилось их монтировать. Но шпалы подбивать, это ёлки-палки! У меня не получалось. Там была железная дорога, и вот как-то меня заставили подбивать щебёнку под рельсовое полотно. Эта работа требует рабочих с большой массой, чтобы щебёнку забить под шпалы как следует. Для меня это было очень паршиво. Или иногда мне там приходилось возить бетон на тачках. Ну сколько человек может не жрать? Я весил 45 кг, а например другой военнопленный, который был выше меня, весил только 43 кг. Дистрофия будьте-нате. И конечно, когда тачку с бетоном волочешь, то на колесе она ещё едет, а когда переворачиваешь, то эта зараза тянет тебя за собой.

Постепенно мой начальник перестал меня гонять на эти работы. Я ему приглянулся, потому что я ему всё делал разные поделки, касающиеся радиотехники, для его сына. Мой начальник Келлерт был немец из Мемеля (Клайпеды), который хорошо знал русский, но у него был некоторый акцент и иногда смешные выражения; вместо «очень много» он говорил коротко «это замного». Он наверно должен был знать и литовский язык. Он говорил, что его отец служил в русской армии музыкантом. Он надеялся, что отсидится в Вольгасте, война закончится, Германия победит, и он уедет обратно в Мемель. В Мемеле у него была своя радиомастерская. Мне он предлагал ехать вместе с ним, и он меня устроит работать к себе в мастерскую, с моим дипломом холодильного... Расположился он ко мне постепенно. Однажды он поручил мне собрать схему для его сына. Я это сделал, и ему понравилось, как я решил эту задачу. Он стал её показывать другим немцам, они сочли меня радиоспециалистом, но я честно сказал, что я любитель. Далее Келлерт попросил меня починить электрическую грелку одному из немцев, и я её починил. Так и пошло.

Расскажу о некоторых людях, которые остались у меня в памяти. Начну с немцев. Начальник лагеря обер-лейтенант Борнтрегер получил прозвище от военнопленных – глиста. Высокий, стройный, красивый, с хорошей выправкой, в петлице красная лента участника войны на восточном фронте. По-видимому, у него были связи, и он тут кантовался и за нами присматривал. Перед военнопленными он не выступал, ни к кому не привязывался, только красовался перед нами, обычно сидя на мотоцикле. Мотоцикл был с передним и задним ходом, с коляской и пулемётом, и мощность этого мотоцикла была наверно не меньше мощности автомобиля – он резко брал, ревел и носился, только держись. Интересно, что Борнтрегер освоил не только мотоцикл, но и самолёт-разведчик типа моноплана – наши называли эти самолёты стрекозами по звуку в полёте.

Лагерем по существу управлял фельдфебель. Обер-фельдфебель был пожилой незлобивый немец, тоже с красной лентой. Основной его задачей была утренняя поверка. По утрам он выводил нас на двор и громко кричал: «Попов!» – с ударением на первый слог он называл нашего переводчика. Тот тоже кричал «Хир бин их!» и нёсся к фельдфебелю. На поверке надо было кричать: «Хайль Гитлер!», и мы кричали на украинский лад: «Хай Гитлер сдохнет!» Немцы ведь, в большинстве, не понимают по-русски.

Из начальников мастерских я помню только моего Келлерта. Его помощником был Кейзер – хорошо воспитанный, он говорил с произношением, которому меня в своё время учила моя учительница Шульц, и я его хорошо понимал; а если не понимал, то просил вставить знакомые мне слова, и тогда всё было в порядке. Он тоже был неплохим человеком.

Затем нас посещал некто Пфицер. Я не знаю, какие перед ним стояли задачи. Это был пожилой гестаповец, бывший житель Краснодара. Его родители и родственники все были нефтедобытчики и после революции эмигрировали в Германию. Мне кажется, он имел симпатию к россиянам. Он любил с нами разговаривать – видать, вспоминал старую Россию, в которой родился и вырос. Военнопленного Неугодникова, который знал немецкий язык и часто переводил нам немецкие газеты, он спросил: «Кому Вы не угодили?» Как-то он нам роздал карандаши с надписью «Пфицер-маргарин» – дело в том, что у него в Германии была маргариновая фабрика. Второй гестаповец, Мельхе, ничего нам не сделал плохого, но на морде у него было просто написано, что он подлец. Появлялись эти двое у нас нечасто.

У нас была санитарная часть, которую возглавлял, как по-немецки называется, «санитеттер» – очень тёмный русский санинструктор, тоже военнопленный. Его контролировал и снабжал лекарствами немецкий врач. Однажды врач дал ему какую-то присыпку от ожогов. Санитеттер подумал, что это от изжоги, которая при соответствующем питании стала часто появляться у наших военнопленных. Перепутав название, он стал давать эту присыпку от изжоги, и вроде помогало. Он об этом рассказал немецкому врачу. Тот ему чуть по физиономии не треснул. Тогда санитеттер позвал двух своих пациентов, и те подтвердили, что да, этот порошок очень помогает от изжоги, спасибо-де мол большое. Тогда врач замолчал, взял блокнот и стал записывать – всё сошло, инцидент был исчерпан.

Был некто Пшеничников, мой земляк. Его папа заведовал гастрономом на углу Большого пр. ПС и Каменноостровского – наверно это были самые большие буржуи, что было видно из его рассказов – как они жили, и как они там ели и пили.

Юрченко – украинец, второй наш переводчик, молодой – лет 25–30. Окончив языковой институт, он неплохо владел немецким и помогал нашему основному переводчику Попову. Он хорошо и быстро рисовал портреты. Это у немцев ценилось, и он хорошо зарабатывал на пропитание. Он говорил не «хочешь, я тебя нарисую», а «давай я тебя подобью» – такая у него была терминология.

Второй украинец был Филь, из культурных слоёв. Он занимался тем, что изготовлял портсигары. Это было возможно, потому что в мастерских было полно дюраля и станков, так что можно было гнуть эти коробки, но главное то, что он их художественно гравировал. Немцам эти портсигары нравились, и он получал соответствующую мзду.

Был ещё хохол Семён Баранник. Это был настолько тёмный мужик, что я был просто в восхищении: такое он мне доставлял удовольствие идиотским языком, которым он говорил, – например: «Через тэбе и мэне узнают!». Его серьёзные рассказы вызывали страшный хохот из-за его необыкновенного произношения, подбора слов и сюжетов. Филь возмущался, глядя на Семёна: «Это же рэпанный хохол!» Что такое «рэпанный» я не знаю – надо поискать в украинском словаре.

Инженеры, которые занимались радио или работали в чертёжном бараке, были интеллигентные люди. Один из них был главный строитель Днепростроя Дроздов. Он сразу открыто решил, что «я конечно назад не поеду». Был ещё советский офицер береговой обороны – у них нашивки были золотые с просветами цвета каки, в отличие от моряков, у которых просветы были чёрные. Этот тоже сказал, что конечно не вернётся. Но были и прохвосты, которые разводили советскую пропаганду. Один, сволочь, раньше разъезжал с Калинычем – то ли он его возил, то ли был в этой своре – я не помню. Фамилия была вроде Нелида. Ну такие, думаю, конечно, за советскую власть. Другие старались говорить, что у нас всё хорошо и отлично, потому что боялись, что когда нас освободят, про них кто-то накапает. Я был настроен антисоветски, но говорил я то, что есть, не украшал и не чернил.

В нашем лагере было, кроме того, несколько лиц на особом положении, которые были расконвоированы. Это был Сергей Андреевич Андреев, москвич, кандидат физических наук, потом некто Хонин, сибиряк из Омска, приличный человек, и ещё один, с украинской фамилией. Чем они там занимались, я не знаю. Они жили не за проволокой, как мы, а в домике перед самым лагерем. Ещё был один человек, почти мой однофамилец – Карпухин. Он не был расконвоирован, но к нему немцы относились почти как к расконвоированному.

Андреев спас меня от гестапо. Однажды у меня произошёл с Келлертом скандал. В его кабинете стоял приёмник, и я в его отсутствие стал ловить русские станции, чтобы получить сведения о том, что делается на фронте, а потом рассказать своим. А он меня за этим застукал. И сразу сообщил, что он безусловно это дело так не оставит и передаст об этом в гестапо. Я тогда рассказал об этом Андрееву. Андреев пошёл к Келлерту и сказал: «Да, если Вы так сделаете, то Карпова расстреляют, а Вас спросят – а как мог попасть приёмник в руки военнопленного? И решат Вас послать на фронт». Келлерт прибежал ко мне бледный, с большой коробкой папирос и просил, чтобы я обо всём этом молчал. Папиросы я принёс в свой отсек барака и роздал своим трудящимся; все были очень довольны.

Андреев для немцев сделал себя Андреем Сергеевичем. Многие проявляли такую мудрость – путали свои фамилии и имена. Андреев был какой-то крупный физик. Он меня очень агитировал возвращаться в Россию, несмотря на то, что у него положение было совсем сволочное в части возвращения, поскольку он не сидел в загородке, как я, а был расконвоирован, то есть пользовался особым доверием немцев. Видать, он занимался чем-то серьёзным. Он мне говорил, что у него брат – большая шишка в ГПУ, и надеялся на его защиту. Но дальнейшая судьба у него была непонятная. Он мне дал свой московский адрес, и после войны я сделал большую глупость, как я потом понял – я дал этот адрес и письмо сестре и сказал: «Знаешь, это очень хороший человек, зайди к нему, когда будешь в Москве». Жил он на Красной площади, где сейчас гостиница, а раньше был огромный домина с квартирной системой, где «на 38 комнат была одна уборная». Сестра зашла, и ей сказали, что таковой здесь не проживает. Может быть, ему дали хорошую квартиру, и он переехал, но в этом я сомневаюсь. Его наверно замели: «Ты чем в Германии занимался? Ты же учёный, и ты может быть там что-то изобретал для немцев. Может быть, ты изобрёл маленький передатчик, чтобы взрывать бомбы на расстоянии?» Это только теперь бомбы, которые можно взрывать на расстоянии, хорошо известны, а раньше такого не было, и это было важное изобретение.

Ещё я познакомился с интересным человеком – главным инженером московской телефонной сети Дёминым. Он был значительно старше меня – в молодости он был офицером ещё в царской армии, и у него сохранилась военная выправка. После войны я был у него в Москве. Они жили вдвоём с женой – детей у него не было – в хорошей чистенькой квартирке. Когда я к нему пришёл, он мне показал всякие фокусы с телефонами – хотел продемонстрировать, как можно эффективно ими пользоваться. Раньше у нас были настенные телефоны – деревянные сундуки, у которых чуть ли не ручку крутили, а тут уже начались разные модели, длинные шнуры. Потом мы потеряли связь.

Рядом со мной в бараке наверху располагался радиоинженер по фамилии Счастный. Он был родом из Астрахани, небольшого роста, сероглазый, всегда серьёзный и грустный, малоразговорчивый. Он работал в радиомастерской, я не знаю, что он там делал. Настрой его я не знаю, но я бы не сказал, что он из коммунистов. Он не сволочил советскую действительность, но и не выдумывал, что там всё отлично. Он, как и я, помалкивал. С другой стороны он делал весьма просоветское дело: рискуя жизнью, собрал портативный ламповый приёмник размером с папиросную коробку и протащил в барак. Когда наш отсек запирали на ночь, Счастный закрывался с головой и ловил разные радиостанции. Много станций болтало на русском языке, а короткие волны передают эти сигналы на большие расстояния, и в определённое время слышимость неплохая. Это был период уже после Сталинградского сражения, когда немцы стали терпеть одно поражение за другим, и можно было часто поймать по радио сведения о наступлении наших войск. И вот у нас мёртвая тишина, и мы ждём, когда же Счастный кончит поиск, наловится и сделает нам доклад об успехах русских войск. Конечно, всех это крайне интересовало, и все его слушали внимательнейшим образом. После этого была задача, как запрятать этот приёмничек. Размеры этого приёмничка, как я говорил, были вроде папиросной коробки Беломорканал. Приёмничек этот иногда ночевал и у меня, затиснутый в кровать. Если бы этот приёмничек нашли у меня, немцы меня бы прихватили. Правда, я не работал в радиомастерской, и поэтому догадаться, что приёмник у меня, было трудно.

Долгое время всё шло у нас хорошо, но немцы как-то почувствовали, что до нас доходят сведения о положении немецкой армии на фронте. Это для немцев было крайне нежелательно. Однажды после подъема, ещё до утренней поверки к нам ворвались какие-то немецкие солдаты. Это не были специальные солдаты типа нашего ГПУ – эсесовцы, и я даже не уверен, что эти солдаты были особенно заинтересованы в поиске. Они переворотили все кровати, ни черта не нашли и ушли. Я не думаю, что среди нас был какой-то сексот, который стукнул, куда следует, – тогда бы мы сразу и попались. Думаю, перерывали не только наш отсек, но и другие, в особенности те, где жили радисты. У нас-то только один радист и жил – Счастный. Через некоторое время мы стали опять слушать эти передачи и продолжали до конца моего пребывания в этом лагере.

Дальнейшую судьбу Счастного я не знаю. Может быть, к нему за что-нибудь привязались чекисты, и совершенно зря, потому что этот человек никогда не говорил ни за, ни против советской власти. Он именно вёл себя геройски – если бы его накрыли с этим приёмником, то его бы попросту укокошили. Может быть, он и какие-то ещё совершал действия, но я о нём ничего больше не знаю. В начале 60-х годов ко мне явился какой-то человек из Института мер и весов, что рядом с Технологическим, и просил рассказать про наши подслушивания русского радио. Я ему рассказал всё, что знал, и больше с ним не встречался. Я занимался конструкторской работой, и вся эта литературная деятельность меня не очень интересовала.

Хочу ещё рассказать о побеге из нашего лагеря, который я не одобрял, но с другой стороны помогал. Однажды ко мне обратился один из военнопленных моего отсека, к сожалению, его фамилию я не помню, моложе меня, очень симпатичный – наверно я ему тоже был симпатичен. Он сообщил мне, что он и трое других собираются бежать из лагеря, и он приглашает меня присоединиться. Я стал его от этой затеи отговаривать, как только мог. Я говорил ему, что бежать из такого лагеря нетрудно – плохие заграждения, плохая охрана, собак нет – это не концлагерь, но вот что делать после того, как вы сбежите? Скопом передвигаться нельзя – вас сразу обнаружат. До линии фронта далеко. Здесь белорусских лесов нет – где спрячешься? Все люди говорят на чужом языке, и отношение враждебное. Как достать гражданскую одежду – ведь в лагерной форме нельзя передвигаться?

Ну, а главное – как вас встретят на нашей стороне? У нас понимают, что убежать от немцев через густонаселённые центры не так-то просто, и наверно вас спросят – с каким заданием вы прибыли? Я не привёл пример из своей практики, когда к нам вышли двое партизан, сказали, что хотят вступить в нашу армию, и их тут же расстреляли. Я просто сказал, что я бежать не хочу, потому что ко мне, конечно, придерутся из-за моих данных – я дворянин, и меня в первую очередь спросят – а ты-то зачем собственно пришёл?

Он меня выслушал, но они всё-таки решили бежать. Меня мой молодой человек попросил достать сильные кусачки для проволоки. Я выполнил его просьбу – притащил эти кусачки – мне это было сделать довольно просто, потому что за инструментом особенно не следили. Зато после побега выдачу инструментов стали регистрировать; какие-то номерки вешали на гвоздики, если ты взял инструмент.

Утром на поверке обнаружили следы побега – подкоп и повреждение проволоки. Конечно, тревога. Борнтрегер моментально вылетел на своей стрекозе и очень быстро нашёл наших дураков – как я их ни предупреждал, они пёрлись скопом. Дал команду с воздуха, понеслись в этом направлении машины, мотоциклы, и конечно эта четверка была поймана. Их не расстреляли в назидание другим, как это делали во Владимире-Волынском – время менялось; чувствовалась близость восточного фронта; наши в это время все идут и идут на запад, наступают очень быстро, и кто его знает – вот-вот могут оказаться здесь. К нам их назад не привезли, а отправили в какой-то другой лагерь, и мы о них больше ничего не слышали до конца войны. Я потом услышал, что кто-то их освободил – не то советские, не то англичане. Режим в нашем лагере не изменился никак, всё в общем шло по-старому, даже служебных собак не завели.

Я запомнил фамилию одного из беглецов – Стрекалов. Я потом его увидел в Уфе. Ему уже подтвердили звание офицера, и он руководил ремонтом казарм 12-й армии, в которую меня определили. Я к нему не подошёл тогда – я его и не знал как следует. Вот если бы он заинтересовался мною, тогда другое дело.

Спасало большое количество книг на русском языке. Книги были самые разнообразные. Например, книги генерала Краснова, который впоследствии был выдан англичанами и американцами на растерзание в СССР. Его повесили вместе с другими генералами, оказавшимися в своё время по ту сторону границы. Исторические романы Краснова очень интересны и хорошо написаны, патриотичны и даже не содержат антисоветчины. Они вполне могли бы быть изданы в советской России. Я вспоминаю, например, «Опавшие листья». В некоторых романах много критики в адрес тогдашнего общества, которое своими действиями привело к всеразрушающей революции. Один из романов, впрочем, был антисоветский, но в нём была написана правда. Он назывался «От двуглавого орла до красного знамени».

Прочитал я и книгу Генри Форда, автомобильного короля Америки. Форд обрушивался на воротил, которые сильно эксплуатировали рабочих. Я должен сказать, что если сравнить с теперешними нашими воротилами, то те были гораздо лучше. Наши ведь не только обворовывают рабочих, но ещё и устраивают какие-то кровавые разборки друг с другом – чёрт знает, что творится. Генри Форда заставили отречься от этой книги те самые, против которых он писал, пригрозив, что иначе они разрушат его автомобильное производство.

Были очень интересные труды Достоевского, философского характера. Из них я понял, почему большевики предавали его анафеме. Получилось именно то, что предсказывал Достоевский, что получится при осуществлении идей большевиков. Были книги Аверченко и много других интересных книг.

Кроме того, мы слушали подпольное радио, которое нам обеспечивал Счастный; один из нас, знающий немецкий язык, переводил нам немецкие газеты. Существовали у нас и рассказчики, которые развлекали нас разными историями. Я уже упоминал Семёна Баранника, который удивлял нас своими рассказами – настолько они были глупыми. Упомяну ещё одного интересного рассказчика, фамилию которого я не помню. Однажды я слышу, что несколькими кроватями дальше кто-то читает вслух интересную книгу, которая мне вроде знакома. Я был уверен, что этот человек читает по книге, и каково же было мое удивление, когда я высунулся и увидел, что никакой книги не было, а человек просто пересказывал «Черный тюльпан» Дюма. Самое удивительное, это то, что при наших разговорах этот человек говорил на неправильном, простонародном языке, и вдруг он переключился с одного языка на другой, как будто с русского на английский, и заговорил так, как в своё время писал переводчик этой книги. По всей вероятности, этот человек и прочитал-то всего несколько книжек, но сумел их запомнить, да ещё запомнил слова так, как они были написаны в книге.

Шло время, начались тотальные бомбёжки. К нам провели радиоточку.  Она часто вещала: «Achtung, achtung – wir haben die luftlagemendung. Schwerige gefecht verbende uber Mitteldeutchland»... um zo weiter... Немцы решили произвести некоторую подготовку: утром выгнали нас на двор лагеря и заставили рыть щели глубиной в рост человека. Хорошо, что грунт был очень хороший: не очень слежавшийся жёлтый песок, камней никаких не попадалось, так что было удобно работать лопатой и легко делать эти сооружения. Интересно, чем руководствовались немцы? Гуманностью? Ведь попади в барак бомба, – мы бы все сгорели заживо, запертые снаружи. В бараках двери были заперты не только на замок, который можно выломать, но оконные и дверные проёмы ещё заваливали огромными балками.

Проходит неделя, вокруг нас бомбят, мы слушаем передачи – помню, говорили о городе Аахене – он был от нас приблизительно в 20 километрах. В направлении Аахена слышались очень сильные бомбовые удары. Однажды ночью немцы открыли наши бараки и всем приказали прыгать в щели, которые мы соорудили. Ну и сами туда тоже попрыгали. Ночью радио у нас не работало, но, по-видимому, немцы получили какие-то сведения. И вот действительно послышался шум самолётов, а дальше началось что-то кошмарное – дикая бомбёжка совсем рядом с нами. Американцы бомбят сверху, а немецкие самолёты не могут подняться и просто ползают где-то внизу, они подавлены огромным количеством американских самолётов. Стреляют и немецкие зенитки, и осколки снарядов падают на нас сверху. Немецкие снаряды, видимо, не достигают цели и приносят вред только нам. Всё горит после этого бомбового удара. Чёрная ночь, и всё пространство по направлению к острову Пенемюнде – это зарево огромного пожара.

Под утро наступила тишина. Мы вышли, стали осматривать окопы и увидели, что на песке валялись маленькие осколки зенитных снарядов. Такой осколок от ночной влаги моментально ржавеет, как будто ему уже сто лет. По счастливой случайности эти осколки никого не задели. Ходили слухи, что в результате американской бомбардировки большой подземный завод по производству Фау-2 в Пенемюнде уничтожен. Чувствовалось, что состояние у немцев подавленное, но что там точно произошло, мы не знали, потому что нас уже туда не возили. Проходит ещё пара дней, и вдруг нас среди бела дня загоняют в щели. Воздушная тревога, сидим вместе с нашими вахтманами.

Это тоже был незабываемый день. Американцы, видимо, решили, что подземный завод надо ещё раз хорошенько проутюжить. Теперь утро, всё видно как на ладони. Летит первый американский «летающий ковёр», как в дальнейшем назывался частый строй этих летающих крепостей. Легко было их подсчитать – 20 самолётов в ряд, и глубина ряда тоже 20, то есть 400 самолётов летит чётким строем и действительно напоминает ковёр. Удивительно, что перед бомбёжкой эти самолёты так чётко соблюдают дистанцию. Все самолёты этого ковра были чёрного цвета.

Объект бомбежки, вернее то, что от него осталось, находился от нас не более чем в 10 километрах. Осколки от снарядов немецкой зенитной артиллерии больше нас не беспокоят, по всей вероятности она была подавлена при первой бомбежке. Не видно ни одного сбитого американского самолёта. Стоит страшный грохот от бомбовых ударов. Пламени не видно, наверно оттого, что уже нечему там гореть. Эскадра чёрных самолётов благополучно удаляется, как будто они тут и не при чём. Мы остаёмся в щелях. Мне кажется, что пора уже выходить из щелей – зачем нас в них держат, ведь американцы вроде уже отбомбились и улетели. Только я об этом подумал – летит вторая эскадра, такой же ковёр, только не чёрного, а серебряного цвета, и опять всё начинается сначала, снова дикий грохот. И теперь безо всякой информации понятно, что завод полностью уничтожен, и в военное время восстановить его невозможно и бессмысленно, потому что русские неумолимо и быстро продвигаются к этому району.

При заводе был большой лагерь, военнопленных по моим представлениям было 2–3 тысячи. При бомбёжке пострадали от случайно залетевших осколков только три человека – русских, – а лагерные немцы не пострадали. Чем это объяснить, узнали потому, что немцы всё-таки сбили шесть летающих американских крепостей – один сбитый самолёт я и сам в дальнейшем увидел. Оказалось, что лётчики имели совершенно точные координаты завода и лагеря, расположенного почти вплотную к заводу. Дело в том, что какому-то поляку удалось удрать с этого завода, и он сообщил союзникам точные сведения о расположении завода и о том, что там производится. В результате в лагерь не попало ни одной бомбы. Я был удивлён тем, как была достигнута такая точность удара, когда в бомбежке принимало участие более тысячи самолётов. На территории самого завода, конечно, погибло много немцев и военнопленных. Погиб, между прочим, и тот немец, которому я починил электрогрелку по поручению Келлерта.

После этого мы некоторое время были предоставлены сами себе. Немцы в обращении с нами стали более ласковы. Сидим в лагере, питаемся слухами. И вот однажды из каких-то деталей, колб, стеклянных и резиновых трубок мы собрали самогонный аппарат, где-то достали сырьё и закваску, и когда нас наконец-то закрыли на деревянную балку, запустили эту машину. Результат был отличный – водка получилась крепкая и без привкуса, обычно присущего самогону. Дальше мы решили повторить это дело, но произошла неприятность. Вдруг эта наша установка на ходу загорелась, и мы только чудом заживо не сгорели, потому что кто бы нас откупорил в этом сарае? После этого случая мы бросили это занятие и больше к нему не возвращались.

Прошло не более двух недель после бомбёжки, и вдруг нас всех вызывают, выстраивают во дворе и объявляют нам, что этот лагерь прекращает своё существование, что нас разбивают на две команды. В одну команду, большую, войдут специалисты, такие, как Счастный, Андреев и другие, а в другую команду, маленькую, войдут такие, как я, которые не являются нужными специалистами. Команду специалистов отправили на завод аналогичного профиля, который был где-то в горном районе, а нас отправили в другом направлении.

На следующий день мы двинулись в путь. Нас старались всё время гнать на юго-запад, подальше от наступающих русских войск, хотели нас приблизить к зоне, где действуют западные войска. Часть пути мы шли пешком, часть ехали на поезде. 24 декабря 44 года мы прибыли в лагерь города Штаргарт. Этот лагерь я плохо помню, он какой-то неприметный. Там было относительно неплохо, не особенно голодно, достаточно приличное обращение с военнопленными. Но наши войска двигались всё быстрее и быстрее, и нас снова решили отогнать подальше. Мы то шли пешком, то ехали на поезде. В этот раз мы уже ехали не в специальных товарных поездах, а зачастую вперемешку с ранеными немцами. Раненые немцы злобно к нам не относились, они были просто подавлены и грустны, но это естественно.

Наконец 28 марта 45 года мы добрались до города Бремерфорде, который находился рядом с Бременом. Мы к нему добрались через Гамбург. Это был мой последний лагерь, самый плохой, хуже Владимира-Волынского. Здесь людей запросто убивали – я имею в виду, конечно, только русских и настоящих «кацетиков». Это не был лагерь уничтожения, газовых печей там не было, но это был настоящий концентрационный лагерь, и режим там был соответствующий.

В лагере Бремерфорде было много рядов колючей проволоки, подведено высокое напряжение, куча вышек с охраной, собаки – в общем, в этом плане всё было сделано на высоком уровне. Лагерь был интернациональный – там находились военнопленные буквально всех армий, с которыми воевали немцы – англичане, американцы, сербы, поляки и даже в последнее время в него засунули итальянцев, так как в конце войны итальянцы изменили немцам, и немцы считали их предателями и тоже запихивали в лагеря. Это был фактически целый город. Все военнопленные имели свои проволочные отсеки. Это была однорядная проволока, кругом всё было видно. У военнопленных всё было нормально, они были чистенькие, в хороших мундирах, и всё время получали посылки Красного Креста. Конечно, немцы, у которых в то время с продуктами было очень плохо, и не видывали таких закусок, которые приходили всем военнопленным, на которых распространялась женевская конвенция. Недокуренные папиросы они бросали, и немецкие солдаты, которые их охраняли, подбирали эти папиросы и с удовольствием их докуривали, потому что у немцев в это время вместо табака была какая-то никотиновая бумага.

Исключение составляли русские, и только русские. Мы соседствовали с поляками, лощёными польскими офицерами, которые молчаливо с презрением посматривали на нас. Ещё один сектор, кроме нашего, имел бледный вид: это не военнопленные – а может быть часть из них и военнопленные, кто его знает, – это люди в полосатых костюмах; их часто показывают у нас в кино. Одежда была у них такая – узкие полоски – полоса белая, полоса синяя, на спине нарисован бубновый туз – это неплохой прицел в убегающего. В таком одеянии ходили настоящие прописанные здесь «кацетики», довольно большое включение в этом лагере.

О нас что рассказывать? Мы остались теми же самыми. Нас гоняли на работу, нас очень паршиво кормили, и отношение к нам было совершенно звериное. За нами присматривал немецкий унтер-офицер, который только что был на восточном фронте. Ему там прострелили ногу, и он, видать, не мог как следует ходить, потому что он ездил только на велосипеде и крутил педаль одной ногой. Унтер говорил, что его нога стоит 20 русских. Я не знаю, выполнил ли он свой план, но во всяком случае, когда как-то нас послали на работы, один из нас замешкался, и унтер ухлопал его из своего парабеллума. Это в назидание – чтобы другие не мешкали и быстро собирались в строй.

Или вот такой был фокус. Ночью вдруг ни с того ни с сего барак расстреливают из автоматов. Доска барака для пули – это ровным счётом ничего, и естественно от автоматного огня были убитые и раненые. До конца войны оставался месяц. Одно дело быть убитым на войне, а другое дело быть застреленным в каком-то бараке через доску – это как-то вообще совершенно глупо.





 


Возвращение (1945)

Освобождение. Лагерные джигиты. Иосип Броз Тито. Странный маскарад советских эмиссаров. Бывшие немецкие казармы. Паёк английского солдата, мундир немецкого офицера. Я осваиваю велосипед. Невезучая корова. Как некоторые военнопленные готовились к западной жизни. Как русские отловили Гиммлера, и чем это для них обернулось. Заяц, который ничего не понял. Репатрианты. Допрос. Меня отправляют в Россию. Судьба депортированных. Советский сектор Германии. Торговля в Польше. Уфимский военный лагерь. Сбор капусты. Демобилизация. Я возвращаюсь домой и узнаю о судьбе родных и близких.

И вот наступает 29 апреля 1945 года. На территорию лагеря врываются передовые части второй британской армии. Все военнопленные соблюдают порядок, остаются на своих местах. Только русские и кадровые кацетики разбегаются. Кацетики с остервенением срывают свои полосатые костюмы и бросают в кучу. Одновременно происходит интересный маскарад – нацмены, по всей вероятности узбеки, тут же надевают эту одежду, потому что они считают, что это как их национальные халаты, которые они носят где-нибудь в Узбекистане. Русские и другие военнопленные, которые остались в лагере, стараются одеться в военную форму из какого-то разломанного склада – там были мундиры тех стран, которые воевали против немцев. В основном это были английские, американские, французских мундиров много было. Только вот русской формы я почему-то там не видел.

Вышел я в город. Немцев нет вообще, как будто ты не в Германии находишься. Только надписи на немецком, а из всех дворов и окон видны только русские физиономии – это мужчины, женщины и дети, которых немцы в большом количестве увозили в Германию: «перемещенные лица», как они у нас назывались. Их я видел огромное количество. Кругом валялось очень много брошенных велосипедов, город был буквально захламлён ими. Узбеки в полосатых костюмах подбирали эти велосипеды. Они садились на велосипед, держа в зубах немецкий штык – он типа кинжала. Когда эдакое чучело в лагерной форме несётся на велосипеде с кинжалом в зубах, от одного вида такого «советского воина» порядочного немца конечно должен схватить инфаркт, а нам забавно, цирк, мы смеёмся.

К тому времени, когда я возвратился под вечер «домой», какая-то инициативная группа уже захватила в плен нашего лагерного палача: того, который ездил по лагерю на велосипеде и стрелял в русских. Немец переоделся в штатское и сидел на лестнице на мельнице под видом рабочего, но, по всей вероятности, пластической операции он сделать не успел, и его наши майоры Пронины узнали по морде, сумели схватить, и к моему приходу повесили в лагере.

Некоторое время мы оставались жить в лагере, свободно ходили по его территории. Были у сербов. Вдруг я увидел, что сербы куда-то побежали, и я тогда побежал за ними. Видим следующую картину – сербы подбрасывают какого-то человека в воздух, но после этого не разбегаются, как наши узбеки, когда они своего провинившегося об пол трахают, а ловят и снова подбрасывают. Сербы лопочут на таком языке, который русским хорошо понятен – лучше польского, и они мне объяснили, что это Иосип Броз Тито. Эйфория по этому поводу была не у всех сербов; некоторые бы его наверно с удовольствием об пол трахнули, как узбеки. Эта группа сербов помалкивала, они не хотели показывать другим сербам, что они думают, но они явно считали, что Тито – порядочная дрянь.

Лагерь постепенно пустел. Иностранцы быстро разъезжались, они были весёлые и подсчитывали, что они купят на скопленную во время пребывания в Германии зарплату; некоторые говорили, что купят дом. Мы, русские, не были особенно радостными – что нас ждало на Родине? Мы уже знали, что нашу зарплату сразу переставали перечислять, как только мы пропали без вести. Так что дома мы не могли себе купить, да и какой там дом – ведь мы изменники родины. Советское государство нам могло подарить только один дом – лагерь в Сибири. Перспектива явно невесёлая, заставляет задуматься – что же делать? Англичане вызвали нас в комендатуру – говорят, мол, приехал из вашей страны офицер и хочет с вами встретиться. Ну что же, мы пошли на встречу. Военнопленные, которые попали в плен перед окончанием войны, знали новые порядки в нашей армии и заметили, что у этого так называемого советского офицера были неправильно повешены ордена. Делайте выводы сами, что сие значило. Этот представитель советских вооруженных сил радостно сообщил нам, что всё мол нам простили, всё будет хорошо, и всячески агитировал ехать домой. Пока, говорит, пишите письма родным, и мы конечно их срочно доставим. Многие написали письма, отдали этому субъекту, и он тут же исчез. Я ему никаких писем не отдал, потому что я давно перестал верить советской власти. Думаю – конечно, заманивают, чтобы потом устроить неприятности нашим родным. Я вовсе не хотел домой писать, пока ситуация с военнопленными неясная. Документы в лагерях мои накрылись – немцы их уничтожили, и пока что, кто я и где я – ГПУ неизвестно. Пусть считается, что я пропал без вести, и всё. Я не хотел, чтобы мать, отца, сестру затаскало ГПУ на допросы, как родственников военнопленного.

Через некоторое время из этого гнусного лагеря, в котором мы были, мы едем в прекрасные казармы военно-морского училища, в которых корпуса названы именем кораблей, вошедших в историю Германии, например, «Гнейзенау». Я попал в «Шарнгорст». Прекрасная палата на четырёх человек, всё, что надо – хороший умывальник, одеяла, простыни – всё чистенько.

Я тут же приоделся. Конечно, у кого было английское или французское обмундирование, тем ничего было не надо, они выглядели хорошо, во всём новеньком. А у меня было чёрт знает какое затасканное одеяние, которое я носил в плену. И тут пожалуйста – англичане разбросали на большой территории склад немецкого обмундирования. Там были и матросские, и офицерские формы. Некоторые, которые были в таком же положении, как и я, выбрали матросские костюмы. Матросский даже лучше на мне сидел, но я подошёл к этому вопросу практически и взял себе офицерский костюм, потому что я сразу смекнул, что я потом золотые пуговицы сменю на обычные, и у меня будет хороший чёрный костюм. Я удивился немецкой сверхэкономии – эти золотые пуговицы были на самом деле стеклянные, запудренные бронзовой краской. В этом костюме я ходил долго, и в 48 году в этом же костюме поехал по распределению в город Катайск Курганской области – такая тогда была бедность.

Повели нас в великолепную столовую. Мы получали паёк английского солдата. Больше нет у нас никаких котелков, которыми мы пользовались в плену: у меня, например, был бельгийский котелок, в который я получал и первое, и второе, и третье – другими словами, баланду. Здесь нам всем выдают огромного диаметра тарелку, разделенную на шесть секторов, и в середине ещё как бы круглая тарелка поменьше вделана. На центральную тарелку укладывали большой хороший кусок мяса, курицы или рыбы, а в секторах были всевозможные гарниры – зелёный горошек, брюква, каша. Вместо хлеба давали галеты. Мне обед английского солдата очень нравился, но наши немного ворчали, что галеты вместо хлеба. На этом отличнейшем пайке я начал быстро поправляться и набирать силу – всё-таки молодость!

Мы фактически отдыхали, отлично питались, и люди окрепли. Мы что хотели, то и делали. Мы свободно перемещались по территории, окружающей наш военный лагерь. Военнопленные даже играли в футбол. Много было там велосипедов, каких угодно, некоторые на них катались. Я тоже стал учиться ездить на велосипеде. Самое трудное для меня было – забраться на велосипед. Когда я заберусь, то я уже чувствую себя более-менее нормально и могу ездить, вертеть вовсю педалями и рулем. У меня произошёл такой случай – еду я по футбольному полю, и на меня летит огромная банда с мячом. Меня отчаянно кроют за то, что я у них путаюсь под ногами, а я думаю – что делать? Если я слезу с велосипеда посреди поля, то после этого мне никак будет не влезть обратно. Тогда я собрал все свои силы, завертел вовсю педалями и выскочил с поля, футболисты мне не успели устроить скандала.

Но как правило я по окрестностям не на велосипеде ездил, а ходил пешком. Недалеко от футбольного поля проходила одноколейная железная дорога, наверно какая-то вспомогательная; её пересекала грунтовая дорога. Я часто ходил по этой дороге. Однажды, вижу: впереди меня идёт корова, – степенно так, в направлении моста через железнодорожную насыпь. Я за ней. Корова зашла на переезд, по которому я ходил многократно. Там, оказывается, была немцами заложена мина, рассчитанная на танк. По всей вероятности, у коровы была другая, чем у меня, весовая категория, и её разнесло на куски. А мне вот повезло – моя весовая категория не позволяла этой мине разорваться подо мной.

Однажды гуляю по футбольному полю и вижу, что по этому полю бегает большой жирный заяц. Я посмотрел на этого зверя и давай его гнать за забор: если его поймают, то судьба его будет плохая, его конечно в суп бросят. Болтался я на этом футбольном поле ещё какое-то время, и вдруг, когда я уже собрался уходить, заяц опять крутится у меня под ногами. Я думаю – дурак, ведь я же тебя уже один раз выгнал, – добьёшься, что тебя схватят и на кухню. И действительно, он побежал туда, где было много народу. Там его поймали, схватили и потащили на кухню. Я часто вспоминал этого зайца, когда думал о судьбе военнопленных, вернувшихся в Россию.

Итак, никто не верил, что с нами, вернувшимися в СССР, всё будет благополучно, всё хорошо обернется. Все находились в тяжелом раздумье. Англичане нам говорили о том, что мол мы знаем, что к вам там в советской зоне относятся плохо, и мы можем вам предложить эмиграцию в Англию, в Америку, в Австралию. Многие русские военнопленные сразу решают этот вопрос: «Мы домой не поедем, чтобы не сидеть в советском лагере». Многим запало в голову, что если оставаться здесь, то нужны для начала какие-то средства. И тогда, поскольку мы были предоставлены сами себе, большое количество наших военнопленных стали обыскивать дома, брошенные местными немцами. Как я уже говорил, все немцы вокруг нашего лагеря сбежали. Они бросали всё, как есть, а ценные вещи они закапывали, – небрежно, конечно, потому что они торопились, всё получилось внезапно. Наши военнопленные вооружились «миноискателями». Это были простые куски проволоки, которыми они прощупывали почву вокруг дома, и натыкались на ящики; у некоторых был даже опыт в этой области. У этих людей был большой запас немецких вещей, таких, как часы. Часов было просто навалом, но находили также золотые и серебряные вещи. Я воспользовался плодами такой охоты только один раз: миноискателем нащупали большой ящик с хорошим вином, чуть ли не 1890 года, и меня угостили этим вином. Оно оказалось очень вкусным, просто замечательным. Таким образом, прогулки для многих имели практический смысл: они запасались вещами на первое время. Но эти люди ещё ничего, а были и такие, которые несли патрульную службу, и вот среди них было много ушлых и непорядочных людей.

Через нашу территорию проходили мигрирующие немцы, целью которых было удалиться подальше от русской зоны оккупации, которая была сравнительно близко. Это были небольшие группки, трое, четверо, максимум пять. Они тащили с собой разные вещи – то, что у них осталось. Англичане организовали патрульную службу, в задачи которой входило останавливать этих немцев и проверять документы. Как-то англичане предложили, чтобы русские, по желанию, конечно, помогали англичанам: отлавливали немцев и доставляли их англичанам для проверки. Некоторые из наших военных согласились на это дело. Я потом понял, почему они это сделали. Я не говорю обо всех, безусловно, но по всему видно, что там часто попадались люди, которым нужны были деньги любой ценой. Вот что получалось: задерживают какую-нибудь группу немцев, волокут к англичанам. Англичане проверяют документы, никаких вещей не забирают, и отпускают на все четыре стороны. Когда немцы удаляются в одном направлении, а англичане уходят в другую сторону, наши садятся на мотоцикл, на полном ходу догоняют этих немцев и отбирают у них ценные вещи. Они даже не очень это дело скрывали. Помню, один показывал золотые кольца – это, мол-де понадобится, если мы здесь останемся.

Однажды я был свидетелем следующего случая. Это было рано утром – около восьми утра или даже раньше. Я вышел из казармы и обратил внимание, что один такой патруль из наших офицеров ведёт трёх немцев; у одного из них на глазу черная повязка. Немцы эти попались на глаза нашему патрулю, прибавили шагу, стараясь добраться до небольшой рощи, которая была недалеко. Патруль тоже прибавил шагу. Те перешли на бег, но наши их задержали и отвели в комендатуру к англичанам. Тут уже не было фокуса с мотоциклом, потому что англичане их не отпустили. Я посмотрел на это, и мог бы и забыть, но через день или два англичане говорят: «А вы знаете, ведь среди тех троих, которых задержали русские, оказался Гиммлер». Оказывается, этих троих доставили то ли в Бремен, то ли в Гамбург, и там, когда их стали проверять, то в одном из них заподозрили Гиммлера. Когда этот немец почувствовал, что англичане поняли, кто он такой, он разгрыз ампулу цианистого калия. Как англичане рассказывали, что там с ним не делали – вливали что-то насильно, вверх ногами переворачивали и трясли – это не помогло, он помер.

Прошло ещё два дня, и из советской зоны приезжает небольшая группа военных; англичане им отдают тех военнопленных, которые участвовали в поимке Гиммлера. Один из них был майор, а другой лейтенант. Все мы подумали, что наверно они станут Героями Советского Союза. Когда я вернулся из плена, был уже на нашей территории, я стал расспрашивать, а не было ли какого-нибудь сообщения о том, что на территории оккупации 2-й британской армии наши военнопленные задержали Гиммлера? Мне сказали – нет, об этом совершенно никто не знает. Все это долго замалчивали. Прошло наверно лет 40 после этого события. И вот случайно мне попадается газета, и в ней заметка, что вот мол какой-то англичанин написал книгу, и в этой книге говорится, что Гиммлера поймали англичане – так ведь это же не так, поймали-то русские, такой-то майор и такой-то лейтенант. Наши действительно сказали правду, но кто им поверит? Если бы я этого не видел своими глазами, то я бы сказал, – ну конечно, наши опять врут, потому что я привык к этому делу. Вот если бы этих людей наградили, опубликовали эту историю, то всё было бы нормально. Впрочем, формальная сторона действительно решалась англичанами – они-то и обнаружили, что это Гиммлер, а то откуда бы нашим военнопленным знать, кто это такой.

У меня тоже когда-то была мимолётная встреча с Гиммлером в нашем небольшом лагере в Вольгасте. Когда Гиммлер был на заводе по производству Фау-2, ему решили показать и наш лагерь. Провели подготовку – наших вахтманов, которые обычно стояли на входе и выходе, заменили на эсесовцев – здоровенных верзил с буквами «С» готического шрифта. И вот врывается на быстром ходу немецкая машина, делает круг мимо нас и уезжает восвояси. Гиммлер и не вышел, и не высунулся из автомобиля, его физиономия только промелькнула в окошке на один миг.

В начале июля 45 года англичане объявляют нам – кто решился ехать домой, пожалуйста, мы даём вам машины. Желающих ехать оказалось немного, набралось не более сотни человек, на четыре студебеккера. Мы садимся на эти машины, едем по территории, оккупированной английскими войсками. Дороги там очень хорошие. Меня поражало то, что наши машины шли с очень небольшими интервалами, около 5 метров между машинами. Дорога пустая, зачем, спрашивается, ехать впритык. Ни одна машина не наскочила на другую. Мы едем с большой скоростью и рассматриваем обстановку в английской зоне оккупации.

Я уже говорил, что вблизи нашего лагеря немцев не было. Они убежали, боясь возмездия наших военнопленных. Зато было много перемещённых лиц, в основном с Украины – близкая территория, и их всех увозили в Германию на работы. Ползём по улицам – это не автобан, быстро не поедешь, и наши родные советские агитаторы нам со всех сторон: «А-а, домой едете! Ну подождите, ГПУшка вам покажет!»

Едем дальше, русские пропадают, появляются немцы с нормальной жизнью. Проезжая по улицам, мы видим весёлых немцев, прилично одетых. Немцы в то время любили губные гармошки и на них весело наигрывали. После войны я бывал в Германии по долгу службы и уже не видел этих музыкальных инструментов, обстановка изменилась. Весело немцам, потому что эти немцы далеко от нашего лагеря и разбойников с кинжалами в зубах. Они радуются, что кончилась война, чувствуют себя свободно, лица довольные.

Проезжаем мимо лагеря немецких военнопленных, который организовали англичане. Это абсолютно не похоже на немецкие лагеря, в которых мы были. Мы видим немцев в чистой форме, улыбающихся. Они ходят по территории, засеянной травкой, сидят в шезлонгах – дом отдыха, да и всё.

Периодически нас останавливают английские патрули. Вблизи советской зоны – а едем мы в город Пархим километрах в трёхстах от Бремена – английские солдаты, а не какие-то офицеры-агитаторы, нам говорят, что вы вот мол едете, а ведь к вам там плохо отнесутся. В результате агитации, которая была произведена нашими перемещёнными лицами и простыми английскими солдатами, получается так, что по мере того, как мы подъезжаем к нашей зоне оккупации, настроение у нас падает. Подъезжаем, машины останавливаются, и дальше нужно идти пешком до места соприкосновения английской и советской зоны оккупации. Из тех, кто приехал на наших студебеккерах, едва одна четверть набралась тех, кто всё-таки решил вернуться на родину. Остальные стали топтаться на месте и решили ехать обратно. А я твердо решил, колебаний у меня никаких не было, и я двинулся в направлении к нашей зоне. Судьба оставшихся мне неизвестна.

Я приготовился получить 10 лет, допросы, конвой, бараки, лагерь где-нибудь в Сибири или на Колыме. И на допросе я озверел. Я не чувствовал себя виноватым. Прежде всего меня сунули на фронт не по специальности. Я топограф, а должен был служить в артиллерии, где топографическая служба вообще не нужна – там не производится стрельба с закрытых позиций. Мой 132-й артполк даже и этой-то дивизионной артиллерией не был укомплектован, и мне пришлось идти на немца с винтовкой. При выходе из окружения я был ранен и контужен, кроме того, около недели я вообще ничего не ел, и в конечном счёте я потерял сознание и валялся среди трупов, пока меня не подобрали немцы. Я начал орать на следователя – а вы где в это время были, в Ташкенте, небось? В ответ: тише, тише, тише. Стали задавать вопросы, касающиеся только моей службы – номер моей армии, дивизии, полка, потом моё военное образование, и после этого сразу отпустили отдыхать на нары. Не вижу ни охранников, ни конвоя.

Вдруг появляется знакомое мне лицо в фуражке, естественно синего цвета с красным околышем, с пистолетом ТТ. Это бывший военнопленный, с которым мы были в одном лагере. Он конечно сделал вид, что меня не узнал. Я подумал – да, сегодня тебя одели таким клоуном, ты выполнишь своё задание, а потом тебя кокнут. Клоун подходит к верхним нарам, кого-то будит и уводит его с собой. Вот и всё, больше никаких происшествий.

Утром мне говорят, что меня отправят с эшелоном в 12-ю стрелковую дивизию, город Уфу. Я обомлел – значит не в лагерь? (Этого конечно я вслух не сказал). Со мной разговаривают очень вежливо, хорошо кормят в столовой. У меня нет шинели и пилотки: выдают мне шинель, правда, бывшую в употреблении, и пилотку из х\б.

Мелькнула мысль – на восток идут эшелоны наших войск, и они останавливаются на нашей станции. Товарные вагоны, как водится, стоят на станции довольно долго; из вагонов выскакивают наши военнопленные, и тут естественно все кричат и спрашивают, нет ли земляков: «Орловские е?», «Тамбовские е?». Я тоже спрашиваю – есть ли кто-нибудь из Ленинграда? И вдруг откликнулся пожилой сержант. Оказалось, он живёт на Большом проспекте Петроградской стороны, от которого рукой подать до Малой Посадской. Я ему отдал письмишко в виде треугольника, написанное химическим карандашом, для матери и отца.

Я теряюсь в догадках – почему меня не отправили в лагерь? Потом меня осенило. Я подумал – на этот раз меня спасла война с Японией. Война спасала меня дважды. Первым моим спасением явилась война с Германией. Конечно, если бы не эта война, была бы мне на Родине хана – в лучшем случае меня бы выслали. А тут Иосиф Виссарионович начал плакать: «Братья и сестры...», таких как я простил, и мне даже дали возможность окончить артиллерийское училище, к которому в мирное время меня бы и близко не подпустили. В результате нехватки кадров получилось, что вторая мировая война стала спасительной для того сословия, к которому я принадлежал.

Война с Японией стала для меня вторым спасением. К тому времени, когда была разборка со мной, Россия уже вступила в войну с Японией. Естественно, что делать? Мы понесли в начале войны просто неимоверные потери. В дальнейшем из-за отсутствия хорошего офицерского состава, из-за низкой военной квалификации, сколько ещё мы погубили зря людей. В конце войны на фронте у нас уже воевали мальчишки. Значит, нас, бывших военнопленных, с фронтовым опытом, надо было использовать. Я попал в эту струю, и она стала для меня спасительной. Рассуждали так: а кем мы, собственно, будем воевать? У нас сейчас полное отсутствие офицеров. А этот вернулся из плена, он захочет жить и будет хорошо воевать, с удовольствием поедет куда угодно, на какой угодно участок. Отлично, бросим его в новую войну, можно ему дать такое соединение, где он легко угробится, ну а если ему повезёт и он вернется сухим из воды, то у нас всегда потом найдется возможность с ним разобраться за то, что он был в плену. Такие у меня возникли тогда мысли, и я оказался совершенно прав, потому что потом мне всё-таки устроили разборку за то, что я был в плену и подвергался буржуазной агитации. Но это случилось позже.

Большинство тех, кто со мной приехал, тут же раскаялись. Наблюдаю хорошую картинку. Часть военнопленных одета во французскую форму – они были во Франции, им удалось убежать из лагеря, и они участвовали в движении Сопротивления. Один стоит и чуть не плачет: «Какой я дурак, во Франции ведь так было хорошо, ну зачем я сюда приехал?» Но на самом деле хорошо, что мы вернулись тогда. Мне опять повезло, я правильно сделал, что уехал сразу. Это была так называемая репатриация – возвращение военнопленных на родину. Я сказал, что я не знаю ничего о тех именно людях, которые ехали со мной в советскую зону, но повернули назад. Но я знаю, что потом произошло с такими как они.

Таких как я, которые сразу после окончания войны с места в карьер возвратились в Россию, оказалось очень мало. Остальные болтались в Европе, и те, кто им обещал, как нам англичане, отправить их туда и сюда, даже не знали, как справиться с таким количеством людей. Столько их скопилось, что не знали, куда их девать. К тому моменту, когда война с Японией неожиданно прекратилась, тех, кто остался в Европе и не сумел уехать в другие страны, – а их оказалось очень много, – стали депортировать. То есть они уже не сами поехали в Россию, а их просто выселяли и выталкивали в Советский Союз. Так как они в это время уже были не нужны для войны с Японией, их просто сразу отправляли в Сибирь, в лагерь.

Грузят нас в товарные вагоны «40 людей, 8 лошадей». Но ведь тепло, и всё идёт хорошо. Везём с собой ящик вина. Проезжаем зону советской оккупации. Двигаемся мы медленно, поезд нет-нет да останавливается. В советской зоне ты не встретишь немцев, которые играли бы на губных гармошках – не до этого. Видно, что в этой зоне жизнь совсем другая. Кажется, что немцы даже не понимают, кончилась война или нет, потому что физиономии у всех тусклые. Здесь немцы ходят тощие, голодные, мальчишки меняют ваксу на что-нибудь съедобное. Мы даже подбрасываем им хлеба, или у кого там что есть, потому что смотреть на это очень неприятно. К счастью, этот отрезок пути был небольшой, и мы быстро добрались до Польши.

Распрощался я с Германией вот каким образом. Перед Одером была последняя немецкая станция, и мы, прощаясь с Германией, выпили хороший заряд спирта от летающих ракет. Как я уже упоминал, спирт этот крепкий и хорошо действует на мозговое устройство. Я был в весёлом настроении, наш товарный поезд долго стоял, я решил прогуляться. Шёл по немецкому железнодорожному пути и совершенно не представляю, как я сумел разбить фонарь, который освещал стрелку. Помню, что это матовое стекло разлетелось в разные стороны, а я будто бы ничего и не делал. Как это произошло? Потом я погрузился в вагон – прощай, Германия!

Едем через Польшу тоже медленно, останавливаемся не только на узловых станциях, но даже на каких-то мелких. Мы везём с собой разное барахло: мы его не грабили, а нам попадались брошенные вещи. У меня был какой-то каракулевый сак, кроме того, я вёз хорошее новое английское бельё. Поскольку мы знаем, что мы уже домой не попадём – направление на Уфу,  – то те вещи, которые у нас имеются, мы пускаем в оборот. Всё время у нас идёт торг с поляками. Схема такая. Продукты у поляков спрятаны, потому что они боятся, что мы продукты возьмём, а вещи не отдадим. Мы выходим из вагонов, даём полякам немецкие трофейные вещи, а они подводят к кустам, где у них припасы. Мы в основном берём сало, хлеб, самогонку – «Ещё Польска не сгинела!», как говорят поляки. В дороге нас кормили, но опять баландой, мы бегали за ней с котелками, и это конечно было не то, и хлеб и сало были нам подспорьем.

Так мы бодро-весело проехали Польшу, запаслись продуктами, и продолжали наш путь через Белоруссию. Замечаем унылую картинку – бедность жителей. В деревнях пашут на коровах. Дальше открывается Россия, и тоже положение грустное. Эти впечатления у нас складываются из открытой двери нашего вагона.

У нас никакой не было охраны. Были какие-то военные, которых я практически не видел – они ехали в головном вагоне около паровоза, и присутствовали только при раздаче пищи. Да кто там, собственно, мог беспокоиться за нас, что мы куда-то удерём. Ну куда мы можем удрать, если у нас на руках абсолютно нет никаких документов? Бежать совершенно бесполезно, наоборот нам нужно было держаться за этот состав, чтобы его не упустить и не догонять потом. Когда мы перебрались на советскую территорию, поскольку поезд шёл очень медленно, и до Уфы добираться далеко, то многие из наших, у кого были дома где-то по дороге, выходили и встречались с родными, а потом продолжали движение в сторону Уфы.

Таким образом мы ехали почти месяц до нашей станции назначения Алкино в пригороде Уфы. Поезд останавливается, мы выходим и видим рядом с веткой, по которой мы приехали, кирпичные казармы огромного лагеря, окружённые полями капусты и картофеля. Казармы обнесены ветхим забором, поломанным во многих местах, и кажутся брошенными. На самом деле там идёт жизнь. В этих казармах мы ожидали, когда придут наши документы. А чтобы мы не были дармоедами, вместо военной подготовки мы должны были убирать картофель и капусту. Началась длинная, скучная жизнь. Прежде всего, все прошли медицинскую комиссию – годны ли к строевой службе? Некоторые хотели дальше служить, а некоторые нет. Вот единственный среди нас армянин. Врач ему говорит: «Саакян, у вас лёгкие больные». А он отвечает: «Зачем больной? Здоровый!» А другой, – здоровый, крепкий мужик, выглядит отлично, – так он всё время уверял врача, что у него туберкулёз легких, чтобы его демобилизовали. Я прошёл комиссию безо всякой канители и придирок. Ну, думаю, всё в порядке – теперь надо только ждать и убирать капусту. Питание было паршивое – в основном ели то, что растёт вокруг, и что мы убираем,  – картошку, капусту, – и хлеб, конечно, получали. Заведовал кухней лейтенант Грачёв. Про его баланду сочинили стишок: «Грачёв готовит суп с картошкой, говно хлебают только ложкой».

Время тянется, уже нет-нет да заморозки бывают. И вдруг меня вызывают и говорят – на вас пришли все необходимые документы, всё в порядке, через две недели получите обмундирование и будете отправлены на восток. Я фамилию не менял, не врал ни немцам, ни нашим, я был из Ленинграда, а не из какой-нибудь Чухломы, поэтому мне так быстро подтвердили звание. Я думаю – скорей бы пролетели эти две недели. Они тянулись особенно долго. И вдруг американцы сбросили атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки, и война прекратилась. Что же с нами делать? Должны были провести демобилизацию. Первым вышел приказ номер 0726 от 22 ноября 1945 года о демобилизации студентов вроде меня, которые были мобилизованы во время учёбы.

Я крепко задумался над создавшимся положением, – хорошо это или плохо? Вернёшься в Ленинград, и там тебе устроят какую-нибудь пакость. Хорошо, когда тебя посылали на фронт, хотя ясно, что там тебя сунут в дрянную часть, где ты можешь в два счета попасть в расход. А вот если ты вернёшься в родной город, там ты всё-таки будешь считаться бывшим военнопленным, и к тебе начнутся придирки по этому поводу. В конечном итоге мои опасения оправдались.

Перед самым моим отъездом из этой части я получил письма из Ленинграда и из Москвы. Я всем написал, как только я чётко узнал, что мне подтвердили звание, и ответы успели ко мне придти. Первое письмо я получил из Москвы от троюродной сестры, с печальными подробностями о том, что у меня умер отец в блокаду.

Мне выдали литер для поездки в Ленинград, но так как меня демобилизовали, я не получил обещанного обмундирования. Я остался в немецком морском кителе, на котором пуговицы я не успел поменять: вроде было это ни к чему. Так я и ехал в морской форме с якорями. Форма-то была красивая, а шинельку мне дали – елки зелёные – коротенькую такую, видать полы отрезали на портянки, и пилотка у меня была какая-то жёваная. В таком виде мне приходилось подходить с литерами к военной кассе. На меня косо смотрели – откуда взялся такой странный командир советской армии, – но видя, что документы правильно оформлены, от меня отставали.

Я благополучно прикатил в Ленинград и сразу отправился к матери и сестре на Васильевский остров, 10-я линия, дом 25, на углу Среднего. До войны сестра жила на Лиговке в доме 133, но это было очень далеко до места её работы. Ей удалось обменяться поближе к месту работы, получив большую комнату метров в 30. Работала она в ЦНИГРИ (Центральный научно-исследовательский геолого-разведочный институт), который был совсем рядом, на Среднем проспекте. В этой комнате жили, кроме сестры и нашей матери, Пётр Николаевич, муж Китти, и маленькая дочка Катя. Сестру я застал больной малярией, которую она получила в очередной командировке. Она была желто-коричневого цвета, её лечили хинином, но не столько лечили, сколько травили, и от передозировки она была очень слабой. Мать и сестра, конечно, очень были рады моему появлению и готовы были сделать всё возможное и невозможное для меня.

Я остался без жилплощади, так как хозяин дома в Шувалове, где я был прописан, и его сын умерли, и дом прибрал совхоз завода Светлана. Я стал жить у сестры, и понятно, что было очень тесно и страшно всем неудобно, но делать было нечего. Сестра очень рисковала, приняв меня к себе, потому что у неё была секретная работа, связанная с добычей урана, а я с точки зрения советской власти, как бывший военнопленный, представлял большую опасность. Сестра меня очень любила и всячески мне помогала и морально и материально.

Мать во время моего отсутствия всё время молилась в Князь-Владимирском соборе на Петроградской стороне и была уверена, что я жив. Сержант, которому я в Германии отдал письмо для родных, оказался хорошим человеком и доставил моё письмо на Малую Посадскую. Попало оно к нашему дальнему родственнику Бажанову, который жил в этой квартире. Все остальные погибли, но Бажанов в блокаду работал в Смольном и выжил. Он передал письмо моей матери. Так она узнала после трёх лет неизвестности, что я действительно жив.

Во время блокады в 42 году умер от дистрофии и воспаления лёгких мой отец и сестра отца Глафира Ростиславовна с мужем Георгием Михайловичем Петуховым, умерли сёстры отца Евгения и Наталья – они выбросились из окна на двор с высоты пяти этажей, были похоронены на Шуваловском кладбище, но потом их могилы мы так и не смогли отыскать. Умерла бабушка Екатерина Васильевна с сыном Михаилом Михайловичем и её сестра, мамина тётка Лидия Васильевна вместе с мужем. Много погибло дальних родственников и наших хороших знакомых. Мать сказала: «Вот был День Победы, и не знаешь, радоваться или плакать о погибших».

З. А. Сорокина, 1945. С. Д. Карпов, 1945

З. А. Сорокина, 1945. С. Д. Карпов, 1945





Вместо эпилога

Когда война окончилась, моему отцу не было ещё и тридцати * Эпилог написан Татьяной Святославовной Карповой – дочерью автора воспоминаний. Она включила в этот раздел также неоконченные записи автора.. Он думал, что после перенесённого проживёт не более 10 лет, а прожил ещё 60. В 45 году для него начался ещё один трудный период жизни. Начался он более-менее благополучно. Вот неоконченные записи отца об этом времени.


Так как я участник войны, то мне так или иначе должны были дать жилплощадь, но это заняло много времени, и пока не освободился дом в Шувалове, два года я жил у сестры. Комната сестры была большая, 30 квадратных метров, но семье из пяти человек в ней было тесно. К счастью все мы много работали и дома бывали мало. Еду готовила нам домработница.

Эти два года прошли быстро и напряжённо. Перед войной я окончил три курса Холодильного института, и мне оставалось окончить ещё два курса и защитить диплом. В институте меня быстро восстановили и дали стипендию. Студенческий состав был смешанный: «старики», как я, вернувшиеся с фронта, и много молодых людей, моложе нас лет на пять. Я много занимался и в основном проводил время в Публичной библиотеке, в научном зале, куда пускали и студентов – готовился по книгам, потому что я привык работать с книгами, и они мне приносили гораздо больше пользы, чем лекции. Прошли эти два года, я прилично сдал все предметы, и нужно было выбрать тему дипломного проекта. Я выбрал тему «Кондиционирование воздуха», потому что меня всё время увлекали вопросы, связанные с электротехникой и автоматикой. Но ректорат мне заявил, что не может обеспечить мне руководителя, потому что профессор Эльтерман уже набрал пять человек, и больше он не может взять, так что надо мне выбрать что-то другое. Я категорически отказался и сказал: «Не надо мне никакого руководителя; я буду сам разрабатывать эту тему». Со мной спорить побоялись, не знали, чем это может обернуться – я всё-таки участник войны. Я плюнул на всё и стал работать.

Прошёл месяц или больше, ректорат не знает, что же со мной делать, и вдруг меня навещает профессор Эльтерман. Ректорат его отправил проверить, а что же я всё-таки делаю. Я стал с ним разговаривать, и Эльтерману очень понравилось и то, что я сделал, и то, как я много сделал за такой короткий промежуток времени. Он согласился быть моим руководителем.

Эльтерман направил меня на первую преддипломную практику в Институт охраны труда. Я появился в этом институте и стал выполнять разные задания, которые давали мне учёные. В основном руководил мною к.т.н Участкин. Так как у меня был опыт электро и радиомонтёра и я знал всё, что связано с этой тогда ещё несложной автоматикой, я пришёлся ко двору и там. И тогда Петр Васильевич Участкин обратился в дирекцию института с просьбой, чтобы в Москву, председателю ВЦСПС Кузнецову, было направлено ходатайство о моём распределении в этот институт. ВЦСПС в результате прислал письмо в Холодильный институт о том, чтобы после окончания Карпов был направлен в Институт охраны труда – у меня было забронировано место.

Специализированной темой моего диплома было кондиционирование воздуха в Ленинградском телевизионном центре, и я был направлен на вторую преддипломную практику в Московский телевизионный центр. Там для меня всё было интересно. Артистов освещали яркими лампами, я видел, как они обливались пóтом от излучения этих ламп. Устройство охлаждения воздуха было просто необходимо для того, чтобы артисты могли работать в этих условиях. Ко мне хорошо отнёсся главный инженер этого телевизионного центра некто Ренард (Ренард по-французски «лисица», и он действительно был рыжеватый). Ренард мне показывал устройство системы кондиционирования, все машины были американские, и я мог их созерцать, но, к сожалению, не в работе. Поскольку система была импортная, у нас, как водится, всё чего-то к ней не хватало. В то время не было фреона – агента, который идет на охлаждение холодильных машин. Артистов спасали, давая сильный поток воздуха. Их обдували ветром так, что того и гляди, могли подняться вверх юбки. Имея машину охлаждения, ею не пользовались.

Я быстро закончил дипломный проект. Он понравился Эльтерману и защищать этот проект мне было легко. Я быстро понял, что члены экзаменационной комиссии практически плавают в вопросах, касающихся кондиционирования воздуха, и это дало мне возможность бойко провести защиту. Потом мне товарищи-студенты говорили: «Слушай, ты с ними как за кружкой пива разговаривал!» Я защитил диплом на «отлично». Когда председатель комиссии подписывал мою зачётную книжку, я к нему обратился и сказал: «Вы знаете, Вы хорошо знакомы с моим отцом». Это был бывший морской механик царского флота Сурвило. Он был приятно удивлён и тепло со мной попрощался.

Студенты спрашивали ректора института: «Есть ли места в Ленинграде?» Ректор отвечал: «Есть только Карпову, но это решение Москвы». Но у меня в мозгу всё время крутится – не оставят меня в Ленинграде. Перед распределением меня вызывали в ГПУ и задали вопрос – как я попал в СССР из Финляндии? Я отвечал: «Очень просто – это было в 1918 году, я подошёл к берегу залива, вода холодная была, но я спокойно переплыл на другой берег и попал в СССР». Молчание, рожа слегка перекошена. «У Вас есть судимость, за что?» Я отвечаю: «Нет у меня никакой судимости; а впрочем, если она и была, Вы должны сами знать и мне объявить, какая она и за что». Молчание. Я добавил, что в 1935 году всю нашу семью без суда и следствия выслали в Оренбург, за что – никому не известно. Дали на сборы 48 часов. Через три месяца вернули и отдали нам наши паспорта. На этом мой допрос был закончен, и меня молчаливо отпустили.

В институте мне дали хорошую характеристику, но секретарь парткома Курылев сделал вставку фиолетовыми чернилами: «Был в плену в Германии в 1942–1945 году». Пошёл я получать диплом в отдел кадров – не дают. Почему? На основании того, что я якобы не получил среднего образования. «Вы окончили только 8 классов средней школы». Я говорю: «Да, читать вы умеете, но только надо ещё понимать то, что вы читаете. Перед вами лежит аттестат, где написано, что мною закончен рабфак при Электротехническом институте экстерном, и добавлено, что я при поступлении на рабфак предъявил свидетельство об окончании 8 классов». Молча выдают мне диплом, и я ухожу с постной физиономией, потому что противно: то ГПУ, то правят характеристику, то подозрительно ковыряются с дипломом. Такая у меня тогда была сопутствующая дрянная обстановка.

Наступил день работы комиссии по распределению. Я не волнуюсь, но нахожусь в угнетенном состоянии. Я зашёл не сразу, а к концу работы комиссии. Мне сразу с места в карьер предлагают город Катайск Курганской области, насосо-компрессорный завод. Я говорю: «Позвольте, у меня же имеется направление в Ленинградский научно-исследовательский институт охраны труда, есть письмо из Москвы», на что отвечают, что места по кондиционированию воздуха нет, сейчас стране не нужно никакое кондиционирование воздуха, стране нужны компрессоры. «Хорошо, – говорю, – мне не обязательно оставаться в Ленинграде, пошлите меня в любой географический пункт, но я хочу работать в области кондиционирования воздуха, у меня и дипломный проект такой был». Мне ещё раз говорят, что кондиционирование воздуха – это несвоевременная вещь, сейчас нам нужны компрессоры и насосы, которые вы знаете, вот мы вас и посылаем на насосо-компрессорный завод. «Если вам не нравится это место, мы можем вам его переменить; мы можем отнять то или иное распределение у тех, кто его уже получил, и предоставить его вам, если оно вам понравится». Тут я совсем на них распсиховался из-за того, что они думают, что я буду что-то отнимать у своих же товарищей. Я сказал, что пускай остаётся это самое место, до свидания, и рванул дверью им, как следует, на прощанье. Вот так закончилось моё распределение. Я конечно понял, что ГБ наплевало на председателя ВЦСПС и решило это дело по-своему.

В вестибюле встречаю Петра Васильевича Участкина. Он приехал, чтобы забрать меня и отвезти к себе в Институт охраны труда. Участкин говорит мне, что он ходил и туда, и сюда, но ничего не выходит: «Мне говорят – берите любого, кого Вы хотите, но Карпова мы Вам не дадим. Берите Анасовского». Петр Васильевич, не долго думая, взял этого Анасовского. Нехорошо, конечно, поступил: я бы на его месте отказался, послал их подальше и ушёл. Но он за это дело был наказан. Анасовский не был ленинградцем, и когда он закончил институт, он должен убраться, прописка кончается, должны выгнать из общежития, но если он где-то устроится, то всё в порядке – его пропишут. Получил он работу у Участкина, получил прописку, проработал с полгода и ушёл от него в аспирантуру холодильного института». Пётр Васильевич остался с носом.

Встречает меня Эльтерман чуть не со слезами: «Как же так, знаете, что – работайте на заводе плохо, чтобы от вас отказались, и приезжайте в Ленинград. Будем работать по совместительству в проектной организации, делать проекты, хорошо зарабатывать, и всё у нас будет хорошо». Я поблагодарил его, и мы расстались навсегда.

Меня, по существу, снова выслали из Ленинграда, как бывшего военнопленного. Я должен сказать, что мне очень повезло. Мать мне всегда говорила: «Не вышло – значит не нужно». В это время, в 48 году, в Ленинграде началось локальное мракобесие, как в 37 году по всей стране – знаменитое ленинградское дело. Можно сказать, каннибализм – большевики стали расстреливать большевиков. Как говорил товарищ Сталин: «Лес рубят – щепки летят!» Щепками в этом случае оказались бывшие военнопленные. Их просто высылали в лагеря, пополняя кадры уже находившихся там депортированных военнопленных. А меня всё-таки не посадили, а послали работать на завод. Бог всегда мне помогал в самых тяжёлых случаях.

Итак, после окончания войны в Ленинграде я пробыл только два с половиной года, живя в постоянной тревоге. Еду в Катайск. Мать купила мне фибровый чемодан. Сестра дала вьючный ящик – отличный сундучок, запирающийся на замок, – и спальный мешок из гагачьего пуха. Чемодан и вьючный ящик были набиты всякими вещами, необходимыми для автономного существования. Попрощался я со всеми и уехал не в лучшем настроении – ведь уехать с Урала не так-то просто. Действовал указ, запрещающий специалистам покидать Урал.

Скорый поезд быстро довез меня до Свердловска, а оттуда до Катайска я ехал около 60 км на местном поезде. Среди бела дня на меня напала стая клопов, породистых, величиной с арбузное семечко. Вот было веселье охотиться на них с лозунгом «Но пасаран!» Только бы не завезти их собой на новое жильё! Это была моя первая встреча с местными клопами. К счастью, она была непродолжительной.

Вот и станция Катайск. Меня встретили и повезли во временное пристанище. Завод всех пребывающих размещал в частных домах по договору. Я попал к приятной хозяйке, которая сдавала небольшую комнату на троих. В комнату вошёл первый постоялец, босиком, в тренировочных брюках, с буханкой очень чёрного хлеба. Это был молодой, на 12 лет моложе меня, красивый мужчина, Игорь Иванович Гроздов. Он мне понравился с первого взгляда. У меня с ним до сих пор сохранились хорошие, добрые отношения, и мы с ним встречаемся, так как по долгу службы он часто бывает в Петербурге. Игорь был коренной москвич, и в то время, когда я его встретил, он окончил машиностроительный техникум по компрессоростроению и попал в Катайск за невежливый разговор с замминистра среднего машиностроения (будущее министерство атомного машиностроения). Потом он сумел вернуться в Москву из Катайска, потому что поступил в институт – это давало право уехать с Урала. Игорь с успехом окончил факультет химического машиностроения в Московском химико-технологическом институте и стал работать в атомной промышленности. Второй постоялец – тоже техник. Он окончил техникум по ремонту оборудования в городе Калязине и работал в нашем ремонтном цехе. Это был хороший простой парень, не лишённый чувства юмора. Приходя с работы, он всегда что-нибудь рассказывал, часто приносил сплетни из жизни нашего руководства, и мы с Игорем очень смеялись.

Я вымылся, переоделся и пошёл представляться на завод. Меня встретило руководство: «Инжэнэр к нам приехал!» Руководили заводом директор Наум Аронович, к которому я в дальнейшем относился безо всякой симпатии и уважения, главный инженер Ашеров, заместитель директора Яговский, секретарь партбюро Зенковский. Состоялось наше знакомство, меня определили старшим инженером конструкторского отдела. Этот отдел считался на заводе элитным. Он помещался в единственном хорошем здании завода, удобном, светлом, с высокими потолками. Я поставил условие, чтобы у меня была отдельная комната, иначе я уеду в связи с невыполнением заводом условий по обеспечению моего быта. Я считал, что если сразу это не обговорю, потом будет поздно. Отдельную комнату мне быстро дали.

Я приступил к работе. Вспомнил Эльтермана и пренебрёг его советом работать плохо. Решил работать хорошо. Руководил отделом главный конструктор Норман. Он сразу приблизил меня к себе. Кроме меня были другие инженеры, моложе меня: например, Мельников. Он окончил московский Авиационный институт. Как он сюда попал? Папу посадили. Инженер Козырев окончил машиностроительный институт имени Баумана в Москве – это серьёзное старинное заведение. Я бывал в этом институте; он находится на улице с забавным названием, каковые в Москве часто встречаются – Коровий брод. Паяцык окончила Ленинградский политехнический институт. Почему мы с ней встретились в Катайске? Ясное дело, потому что она находилась во время войны на оккупированной немцами Украине. Это были прекрасные инженеры, мозги у них работали очень хорошо, и знания у них были великолепные. Надо отдать должное советской власти – она давала возможность бесплатно учиться, и если ты действительно этого хотел, ты мог получить всё, что тебе нужно. Эти способные люди замечательно знали свою специальность, и мне с ними было легко и хорошо работать. Они ко мне тоже хорошо относились.


На этом записи обрываются, и мне так жаль проститься с рассказчиком – слушала бы ещё и ещё. Придётся мне самой докончить эту повесть.

В Катайске отец пробыл пять лет. В это время в Катайске было много интересных людей с необычной судьбой. Катайск был в некотором смысле пересыльным пунктом, куда неофициально ссылали «нежелательные элементы», и откуда многих потом отправляли в более скверные места и лагеря. Люди эти были образованы, многое видели, с ними было интересно и можно было многому научиться. Материально эти люди, как приезжие, жили часто много хуже, чем даже местное население, потому что у них не было хорошего жилья и подсобного хозяйства. Один, например, жил с женой и маленьким ребенком в избе, где зимними ночами температура падала ниже нуля, и при этом в той же комнате строил и держал инкубаторы для яиц, пытаясь развести цыплят. Это был человек, который в своё время работал на заводах Рено, жил в Европе и Палестине, и по доброй воле приехал в Советский Союз, поверив в пропаганду о том, что это страна всеобщего счастья. Тут-то ему и показали, что ждёт в СССР человека, «подвергшегося буржуазной пропаганде», т. е. побывавшего за границей.

Условия жизни в Катайске были тяжёлые. Какой там был хлеб, отец упомянул в главе о немецких лагерях. Поэтому отец пять лет не ел хлеба. Изо дня в день он ел жареную свинину с картошкой, покупая эти припасы на базаре. В столовой кормили плохо. Один раз только за всё время дали жареных кур. Это были жертвы бандитского нападения лисы на колхозный курятник. Не пропадать же добру!

Тогдашняя атмосфера была отравлена стукачеством. Писали всё про всех, особенно про неофициально-ссыльных. Судьба отца сложилась бы гораздо печальнее, если бы он не подружился с местным гепеушником. Тот был в войну адъютантом Баграмяна и хорошо представлял, в какой котёл попал мой отец под Харьковом. Поэтому гепеушник отцу очень сочувствовал и любил с ним выпивать и беседовать о войне. Гепеушник говорил отцу, что он рвёт поступающие на того доносы, но вот если его куда переведут, отцу будет несдобровать, и надо бы подумать о переезде на другое место. Сами доносы гепеушник отцу иногда показывал. Вот, например, такая чудная записочка: Карпов говорит «калхоз» вместо «колхоз», чтобы унизить эти советские организации. Отец, который говорил с нашим ленинградским произношением (не совсем «с Масквы, с пасада»... но «о» всё же часто заменяется на «а»), засмеялся и сказал: «А что, “кол” лучше, чем “кал”?» Автором этого доноса был поклонник Паяцык. Паяцык полюбила ходить с папой на лыжах, и этот человек решил, что надо устранить соперника с помощью доносов. Впоследствии этот человек женился на Паяцык.

Техническая карьера отца продвигалась успешно, и его вскоре все зауважали. Особенно полюбили его рабочие после того, как он пров`л отопление в цехе. Второй цех заказали специальной организации, и тамошнее отопление работать не стало. Рабочие стали говорить про отца: «Вот это настоящий инженер, а те что?» Отец любил изобретать и всё время что-то усовершенствовал. Эти усовершенствования можно было проводить как рацпредложения и получать за них премии, но отец был человек непрактичный и бессеребренник, и этого обычно не делал, так же как он стеснялся брать в юности деньги за ремонт чужих радиоприёмников. Так было и потом. Хотя за 50 лет работы отец много чего изобрёл, патентов у него никаких не было. Ему всё думалось: «Я ведь инженер, и мне именно за то и платят, чтобы я изобретал. Какие ещё можно за это требовать дополнительные деньги?» Я вот рассказываю, вспоминаю отца, и не устаю удивляться, каким хорошим человеком он был. Недаром его по-настоящему любили люди. Некоторые свои рацпредложения он отдавал рабочим, чтобы те могли их оформить на своё имя и заработать. Одна женщина как-то пожаловалась ему, что начальник цеха захотел в таком рацпредложении быть «соватором». Содержать начальника цеха за счёт своих изобретений в планы отца не входило. «Соватор? Вот именно что соватор, и нечего ему в это дело соваться!» Номер не прошёл.

В свободное время в Катайске делать было особенно нечего. Отец, как всегда, занимался спортом, летом и осенью плавал, иногда в ледяной воде, а зимой ходил на лыжах. Он был хорошо тренирован, зимой перебегал из цеха в цех без шапки, и женщины-работницы кричали ему: «Ой, родненький, простудишься!» По русской традиции и в отсутствие каких бы то ни было развлечений, все крепко пили, в том числе и самогон. Отец снискал на этом поприще славу. У него был необыкновенно здоровый организм, и никогда не возникало никакой зависимости – ни от курения, ни от алкоголя. Поэтому у него никогда не бывало похмелья, и, ко всеобщей зависти, после самой страшной пьянки на следующий день он хорошо себя чувствовал, и на работу выйти ему было хоть бы что. Ещё он поражал всех тем, что в водку добавлял перец – никто больше такого в рот взять не мог. Отец говорил, что водка была такая плохая, что он мог заставить себя её проглотить, только совершенно забив её вкус перцем.

Всё это было очень мило, но отец конечно не переставал скучать по Ленинграду, иногда выходил на шпалы и смотрел туда, где находился его родной город. Ему выпадали командировки в Ленинград. В один из приездов он снова встретился со своей одноклассницей, моей матерью, Зоей Александровной Сорокиной. Он хотел жениться, но не знал, как это устроить. Ему не хотелось везти жену в Катайск, где не было даже приличного хлеба.

Вместе с И. И. Гроздовым они сделали интересное изобретение, и дирекция предложила подать его на Государственную премию, оригинальным способом. Лауреатами будет дирекция, а отцу и Гроздову дадут деньги. Неизвестно, чем бы кончилось, может быть отобрали бы не только авторство, но и деньги, но до премии не дошло, потому что всю дирекцию посадили. Ситуация вполне традиционная; на периодических чистках было основано всё советское управление. Выпустили только главного бухгалтера, потому что его жена пообещала, что иначе он «всё расскажет», а рассказывать, видно, было что.

И вот в одночасье, в отсутствие всей верхушки, за неимением более подходящего для советской власти кандидата, отец стал директором завода. Ему это не понравилось, потому что он столкнулся с неожиданными трудностями. Всё производство держалось на поставках стали определённой марки, но сталь эта, и другие материалы были дефицитом. Их надо было либо выбивать, либо «покупать» у соответствующих лиц, давая им взятки. Эта система круговых махинаций была хорошо отлажена предыдущей дирекцией, но отец в эту систему был не вхож и совершенно не хотел и неспособен был к махинациям. С другой стороны, он оказался страшно неудобным человеком для партийной верхушки. Звонят ему из обкома и требуют рабочих на уборку картофеля, а он не даёт – не хочет срывать план. Секретарь ему жёстко: «высылай рабочих, или партбилет на стол!» Отец отвечает: «Я беспартийный». Система была интересная – всем заправляли партийные работники, держа номенклатуру в страхе: потерять партбилет – значит приобрести волчий билет. Но если в эту систему случайно, чудом, попадал беспартийный, наступал полный сбой, управлять таким человеком было невозможно: никаких других рычагов воздействия, кроме как по партийной линии, не существовало. Поэтому обе стороны не были довольны существующим положением, и отцу всячески искали и наконец нашли замену. Директором оказался бывший молотобоец, который обладал незаурядной физической силой и мог в раздражении раздавить кулаком стекло на письменном столе. Отец стал главным инженером завода.

За этот период отец произвёл хорошее впечатление в Москве, и ему предложили переехать в Москву, получить там квартиру и работать над модной тогда проблемой получения бензина из угля. Отец попросился в Ленинград, нигде больше он жить не хотел. Ему сказали, что хорошей работы в Ленинграде нет, и площади не будет, но он настоял и попал простым инженером в Ленгипрогаз. Сначала к нему отнеслись с недоверием: считали, что если человек был директором завода, а теперь простой инженер, значит, он как-то крупно проштрафился. Но из Катайска отцу прислали такую замечательную характеристику, что всё наладилось. Отец быстро стал начальником отдела, но при его стремлении к справедливости для всех, он в этой должности не прижился и ушёл в главные конструкторы. За долгие годы работы он сконструировал очень много оборудования для советских нефтеперерабатывающих заводов. Ему и об этом было что рассказать, да к сожалению записей не осталось.

В 1953 году, когда отец навсегда перебрался в Ленинград, он женился на З. А. Сорокиной, моей матери, и они прожили вместе 45 лет.


З. А. Сорокина-Карпова с дочерью Таней

З. А. Сорокина-Карпова с дочерью Таней

С. Д. Карпов с дочерью Таней и сестрой

С. Д. Карпов с дочерью Таней и сестрой

С. Д. Карпов в 50-е годы

С. Д. Карпов в 50-е годы

Е. Д. Карпова с дочерью Катей в 50-е годы

Е. Д. Карпова с дочерью Катей в 50-е годы

С. Д. Карпов в 1969 г.

С. Д. Карпов в 1969 г.

С. Д. Карпов в 1982 г.

С. Д. Карпов в 1982 г.

С. Д. Карпов в 90-е годы

С. Д. Карпов в 90-е годы



 
 

Комментарии 

# Ида Вышелесская   31.12.2020 00:28
Очень интересно. Я вместе со всеми ловила рыбу,наблюдала наводнение,грыз ла мацу и пр. В предложении "Я после операции оттуда демобилизовался и снова вернулся" я бы убрала "оттуда ....снова"

Почему сделался такой мелкий почерк я не знаю
Ответить | Ответить с цитатой | Цитировать

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^