Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части III и IV |
СОДЕРЖАНИЕ
Лучшие дома НюрнбергаВ средневековый город бежали за свободой, но и там жизнь была по-своему регламентированная. Если приподнять крышку над прошлым, шокирует отсутствие личной свободы и кастовость. Понимаешь, что мы сейчас здорово распустились и привыкли к отсутствию обязательств перед обществом. Кастовость в нашем обществе есть, но её как бы и нету, потому что договорились, что её не должно быть; это конфузная ситуация, которую замели под половик. А в средневековом городе это правда жизни, и в Нюрнберге кастовый корсет был самый тугой. В то время как во многих других городах с гильдиями приходилось считаться, в Нюрнберге они были задавлены, и Ганс Закс мог сколько угодно стучать молотком по подошве и сочинять стишки, но никакого политического резонанса этим не производил. Во главе стояли патриции (банкиры и купцы). Патрициев императоры всячески поощряли – они понимали, что ничто так не способствует безнаказанной эксплуатации, как диспропорциональное распределение доходов. Патриции вершили политику. Под ними – «эрбар», достопочтенные промышленники и мастера, к которым принадлежал и Дюрер. Они могли занимать важные посты, хотя ничего не решали. Третий сверху и снизу, как ни подсчитывай, слой – просто мастера с подмастерьями. Четвёртый – мастеровые и подёнщики. И пятый – нищие. Их кормят. 70 процентов этих нищих – женщины. Чиновникам жилось хорошо, они зарабатывали по двести флоринов в год. В это же время капитал миллионщика Фуггера составлял двести сорок пять тысяч флоринов. Художнику (ремесленнику, стало быть) Дюреру заплатили за роспись алтаря 200 флоринов. За свой городской дом Дюрер заплатил в общей сложности 500 флоринов. Не будем обольщаться, мы – не Дюреры. Честным трудом, например, высекая плиты из песчаника, Недюрер может заработать 15–40 флоринов в год или 18–36 пфеннигов в день и купить себе фунт хлеба за 1 пфенниг, и фунт мяса или дюжину яиц за 5 пфеннигов. Ну допустим, но что такое флорин? Сколько это в долларах, или евро, или рублях? Предположим, фунт мяса стоит 6 долларов. Тогда ежедневная зарплата, по максимуму, 42 доллара. Прожить можно. Кружка и ложка у тебя есть – достались от дедушки. Телевизор, если повезло, тоже достался. А не достался, «В мире животных» не посмотришь, не обессудь. По-моему надо молиться на общество, где доходы распределяются более честно. Есть такие, которым хочется увидеть, как жили обыкновенные люди. Я этих любопытствующих приглашаю к себе, тем более, что квартиры рядовых трудящихся 15 века в Нюрнберге не сохранились. Пока вы с изумлением дивитесь моей мебели, купленной в комиссионке, и щербатым чашкам из Кей-Марта, я пойду рассматривать, как устроены лучшие дома Нюрнберга, например дом миллионщика Тухера. В прихожей дома Тухера, естественно за столом, сидит смотритель и принимает плату. Я купила билет и сразу же вышла во внутренний двор, опоясанный на втором этаже красивой деревянной галереей. И тут я прочитала на сопроводительной бумажке, что мой билет – комбинированный. Но сам билет то ли затерялся, то ли мне его не дали. Я решила, что я не должна давать себя в обиду. Я вернулась и бесстрашно, прямо, не отводя глаз, сказала, что пусть я русская, пусть я женщина, но я не позволю себя унижать. Обалделый кассир оторвал мне новый билет. И я опять вышла во двор и теперь уже дочитала инструкцию до конца и обнаружила, что билет в квартиру Тухера скомбинирован с местами сборищ нацистов Нюрнберга. Вот за что я боролась и вот что я отстояла: поход по местам боевой славы фашистов. Экскурсия в Гори, на родину Героя, паломничество к месту экспроприации на Эриванской площади... Никакого желания ездить по ленинским местам нацизма у меня нет. За что же я кассира приложила? Сейчас он думает, что я жадная, а если вернуть ему билет, решит, что я психованная. Интересно, что меня часто обсчитывают, обманывают и унижают, но если я решаюсь за себя постоять, оказывается, что не вовремя. Получив очередной жизненный урок, я полезла по лестнице на второй этаж, где собственно и начались жилые помещения – какие-то ненужно обширные прихожие, напрасно проходные комнаты. Неудобность планировки кажущаяся – у нас иной образ жизни. Всё – вопрос привычек и ожиданий. Прошлая эпоха кажется неудобной потому, что мы отвыкли от дощатых сортиров. Но очко не обязательно неудобно. Тогда не было туалетной бумаги, но в уборных лежали стопочки мягких тряпочек. Жизнь, которая так далека от нашей, кажется дикой, страшной, но вот мягкие тряпочки в туалетах и мейстерзингеры... Мне приходилось пользоваться предметами прошлого – чугунным утюгом, рукомойником; я привыкала и не плакала. Я готовила на дровяной печи, и особых неудобств не испытывала. Я готовила и на керогазе, он мне очень нравился, и поездка в Кезево за керосином была удовольствием впридачу к пользе. В коридорах особняка висели портреты бывших хозяев дома, (как было подписано под альбомами в доме Набокова в Рождествене). Там была парсуна Ганса Тухера работы Михаэля Вольгемута (учитель Дюрера). А Дюрером написан портрет Элсбет Тухер, который хранится в другом музее. Тухеры – Фуггеры Нюрнберга, меценаты и надёжные заказчики. Кстати, Дюрер написал и портрет Якоба Фуггера. В садике при особняке Тухеров стоит невзрачный павильон, Хиршфогельзаал, вся сила которого в его интерьере. Павильон пролежал разобранный до 2000 года. Я пришла после 2000 года. Делайте, как я – всё вовремя. Впервые этот рококошный павильон был собран в 1530 году Питером Флётнером, и расписан учеником Дюрера Георгом Пенцзем. Нравится? В общем, так как-то. Я люблю обои, потому что в Петербурге в моё время они были приняты, и мы выискивали обои с хорошим рисунком, и я помню, что последняя оклейка нам очень удалась. Когда я съездила в город Дзержинск, бывшее Растяпино, оказалось, что там стены просто красят. По сравнению с голыми стенами обои куда наряднее. Соответственно мне нравятся стенки Хиршфогель зала, но не более, чем нравятся. Я зашла в музей Фембохаус досмотреть, как жили патриции, посмотреть на расписанные потолки. (Надо постараться и не сделать опечатки в названии, потому что я мысленно всё время сбиваюсь на фемто-хаус, по привычке выражаться химически). В Фембохаусе четыре этажа и внутренний двор с деревянными галереями. Часовым внизу – добрая полная немка. Смотрителей там нету, и ты ходишь сиротой, тем более, что путеводителей не дают, только аудиогид, а надписи на немецком. Начинают все с верхнего, четвёртого этажа, где показывают фильм и высвечивают соответствующие куски Нюрнберга на деревянной модели. Я заскучала и спустилась на третий этаж. Там я увидела кухню 16 века. Неудобство таких кухон состоит в том, что воду таскали из колодца во дворе и наливали в бак с крантиком. Рядом с кухней большой танцзал. Потанцевал и котлету можешь съесть. Потолки зала разделены расписными балками на квадраты, и доски в квадратах расписаны аллегорическими сценами. Интересно, что в то время картины или статуи, тем более античные, были доступны очень немногим, но из города в город кочевали гравюры известных статуй и картин, и архитекторы черпали из них сюжеты, композиции и позы. Вот и здесь художник перерисовал гравюры масляными красками, а уж цвета подобрал по вкусу. Эти покои были устроены, когда домом владела семья Бехайм. Впоследствии фемто-хаус был поделён между двумя владельцами, хотя трудно представить, как можно было двум семьям изолироваться друг от друга при такой планировке. Одна семья решила донести до нас интерьеры 17 века, а другая решила для нас оборудовать век восемнадцатый. В 18 веке образовался лестничный холл, он же танцевальный зал, к потолку которого приклеена круглая скульптура, обильно окружённая массивной лепкой. Потолок низкий, – не такой низкий, чтобы за ногу стягивать гипсовых купидонов, но достаточный для того, чтобы они находились в устрашающей близости. Доходам владельцев было доступно всё самое дорогое и модное: наверху современники 16 века восхищались потолочными яркими росписями аллегорических сцен, а внизу современники 18 века восторгались потолочными, большими такими, крупными... ну я даже не знаю, как их назвать, – и все вместе дивились достатку и говорили: «Заворовались!» Общее впечатление – сам дом обширный, много помещений, но все они относительно небольшие, размером в комнату в почтенном петербургском многоквартирном доме. Нувориши ещё не дозрели до огромных дворцовых залов, не дотумкали до превращения в князья. Но вот скачок, и вот летит... Дом Пеллера – это уже не фемто- а нано-хаус; тут уже произошёл качественный скачок от дома боярина к дому князя. За него было уплачено тридцать шесть тысяч гульденов (не знаю, сколько это в пересчёте на флорины или рубли), в том числе за шикарную (я не побоюсь этого слова) каменную наружную лестницу, в которую можно засунуть точечную девятиэтажку, а если и не засунешь, так всё равно грандиозная. И залы у патриция классные, и потолки в них высокие, и не изразцовые печки местного производства, а камины в человеческий рост с аллегорическими фигурами, и стены в них обстроены шкафами хорошего дерева, и у шкафов не просто створки, а произведения архитектурного искусства с колоннами и портиками и деревянной инкрустацией. В Нюрнберге было несколько таких дворцов, и посетить их было бы интересно и поучительно, но они сгорели, и поэтому рассмотреть можно только модель дома Пёллера и одну-единственную комнату, воссозданную в Фембохаусе. Ну а как жил честный ремесленник вроде меня? В Ротенбурге я увидела узенький домик: метров пять в ширину, а может и четыре, но длинный, – такой, в общем, колбасой метров на десять. Он нарезан на комнатушки, некоторые вроде даже и без окон, буквально забитые мебелью, и не потому, что её много, а потому что в комнатёнку еле влезает короткая кровать (спали сидя), комод, сундук и стул. Внизу у входа кухня, она же и мастерская, где мать и дочери целый день варят, ткут и вяжут. Может быть и едят досыта от трудов своих. На втором этаже спальни, на третьем какая-то свалка из орудий производства, дерюги и верёвок, и спальня для работников. Лестницы из экономии места крутые, без площадок, без перил, и я по ним спустилась, потому что цеплялась за все выступы обеими лапами, но если бы мне пришлось ещё тащить глиняный горшок или младенца, долго бы мы с ним не прожили. Вот что можно нажить от трудов праведных. Можно жить честнее, чем ротенбургский ремесленник, т.е. иметь дом ещё хуже? Можно. Я всегда хотела понять, какова планировка дома с фасадом в три метра шириной, и я это узнала, когда я посетила дом-музей Гофмана в Бамберге. При жизни не очень счастливый, но всеми сейчас любимый сказочник снимал – не знаю, что именно: весь дом, или комнату – в изогнутой сосиске в три метра шириной и метров 12 длиной. Соответственно две комнаты с торцов имели окна, а всё, что посредине – нет. Друг Гофмана и издатель в то же самое время жил в солидном доме почти петербургских размеров, с нормальными комнатами, нормальными потолками и нормальными окнами. Фамилии этого издателя я не помню, помню фамилию Гофмана, но Гофман жил в крысиной норе, а издатель в хорошей большой квартире. Несправедливо это всё, вот ей-Богу. Не надо так жить, и сейчас, когда живём по-другому, не надо изо всех сил поворачивать общественное дышло на прежнюю стезю. Ниже патрициев, но выше ремесленников, как вы помните, были Дюреры. Дюрер не патриций, но богатый буржуа. Дом Дюрера, наполовину каменный, наполовину фахверк, за который он выложил 500 флоринов, почему-то сохранился, не сгорел во время бомбёжки, но сгорит конечно рано или поздно. Дом этот старше Дюрера, он был построен в 1420 году, и в нём тогда же была сделана домашняя обсерватория. Дюрер купил его в 1509 году, вместе с обсерваторией, в рассрочку. Здесь, у дома Дюрера и ворот Тиргартнер, тоже можно сделать хорошую романтическую фотографию, потому что эта площадь, слегка наклонная, вся обставлена крупными крепкими домами из фахверка. Немного портит эту площадь бронзовый заяц, несколько нездоровый и с бельмом на глазу, который выпирает из ломаного ящика, как перезрелое тесто. По зайцу ползают зайчики, которые по размеру не тянут даже на его зайчат, а из-под брюха вытарчивает большая человеческая ступня. Скульптура эта – художественный парафраз дюрерова зайца, сделанный человеком, у которого Дюрер уже вот тут. Билетёр в музее Дюрера был русский. И он мне тут же нарассказал, где какие скидки, и объяснил, что синенькую бумажечку, которую мне приложили к билету, можно показать в книжном магазине музея, и мне дадут бесплатно открытку. Русские – хорошие люди. Ведь он это делает от души, ему от меня ничего не нужно, он меня не знает, но ему хочется сделать что-то хорошее соотечественнику. И когда я вижу таких людей, я забываю, что мою подругу, когда она заболела альцгеймером, обсчитывала каждая русская продавщица, но помню её трёх подруг, которые, не жалея собственного времени и сил, таких необходимых для собственного выживания, держали её на плаву, водили к врачу, высиживали очереди за бесплатными лекарствами и выбивали ей матпомощь в собесе. Просто так. Я слышала, что в доме сейчас живёт или по крайней мере появляется по субботам жена Дюрера Агнесса. Агнесса берёт умеренно, по 7.50 за экскурсию: где спал, что ел, из кого состояла средневековая семья, включавшая в домочадцы и подмастерьев, которых полагалось кормить и воспитывать. Но живая Агнесса говорит только на немецком. Я хотела взять аудиоэкскурсию на английском, я не хотела выслушивать очередного Либора Крейчиржика, но мой добрый гений посоветовал взять на русском. Оказалось, что русская Агнесса рассказывает приятным голосом и очень грамотно. Текст прекрасно переведён, читает настоящая актриса, ничего лучше придумать нельзя. Этажей в этом доме шесть, и три из них под крышей. Если взять дом ремесленника в Ротенбурге, вставить в него соломинку и надуть, получится дом Дюрера. Все комнаты приобретут хорошие размеры, но назначение в них будет всё то же. На первом этаже, где сейчас касса, было что-то вроде лавки с «оффисом» для Агнессы. Здесь встречались с клиентами и паковали гравюры в специальные водонепроницаемые бочки для транспортировки в другие города. Здесь же стоял печатный пресс и жили животные, которых рисовал Дюрер – ну, например, зайчик. На втором этаже находятся четыре комнаты приличных размеров; в этих комнатах были спальня Дюреров, кухня, гостиная и столовая. Дюрер заразился малярией, когда он наблюдал за китами с болотистых берегов Зеландии; у него были припадки высокой температуры; от малярии он вроде и умер. Под конец, когда ему уже было совсем плохо, для него при кухне сделали сортир и за это платили штраф, потому что туалеты в доме не дозволялись городскими нормами. В тогдашних кухнях строили мощнейший каменный прилавок, и огонь разводили на этом прилавке. За прилавком был каменный «брандмауэр». Над прилавком висел котёл. Огонь раздували мехами. В обычные дни варили и ели суп или пюре: любили пюре из груш. Для гостей жарили жаворонков и подавали бланманже из рисовой муки, сахара, миндального молока, и (держитесь, дальше круче!) курятины и смальца. В гостиной не вся мебель вполне соответствует эпохе; но висит копия люстры, эскиз которой Дюрер сделал для ратуши: деревянный дракон, из которого торчат настоящие рога. Оригинал, вырезанный Фейтом Штоссом по эскизу Дюрера, можно видеть в Баварском музее в Мюнхене. Как работали такие люстры, понять трудно, потому что свечей на них сейчас нет, но я прочитала, что свечи крепили на рога. Рога были модны, их привозили даже из Африки. Дюрер такие люстры коллекционировал. После смерти Дюрера Пиркхаймер, который тоже любил люстры, поссорился из-за этой коллекции со вдовой. Он-то и пустил слух, что Агнесса сварлива и жадна. А какая она была на самом деле – неизвестно. Никто и никогда её не обсуждал в письмах, ни Дюрер, ни его друзья, как будто её и не было. Но это никак её не характеризует – ни хорошо, ни плохо. И отсутствие детей тоже ничего и никого не характеризует. Почему у них не было детей – возможны варианты. Почему Дюрер уезжал так надолго и один? Возможны варианты. Мы можем их перебирать, сколько влезет – всё равно не найдём верного: мы не подготовлены к варианту средневековой семьи. Мы слишком полюбили слово «любовь» и забыли, что семья – экономическая ячейка общества, и в ней главное – грушевое пюре. Брак месье Монтеня считался прекрасным. При этом Монтень проводил свои дни в прекрасно отстроенной башне с библиотекой или на капустных грядках и хорошо, если встречался днём с женой во время еды. Дети были. Монтень считался отличным любовником, но жену искусством любви не унижал, в силу всеобщего тогдашнего убеждения, что муж не должен развращать жену. У Дюрера в доме был порядок и бланманже. Агнесса могла и гравюры запаковать, и продать их на рынке в другом городе. Да, ну что о ней сказать? Есть трогательный рисунок Дюрера, подписанный – «моя Агнесса»... На третьем, наиболее верхнем из этажей, доступных сейчас для обзора (на самую верхотуру не пускают), можно купить эстампы современных художников по мотивам Дюрера. Здесь была раньше мастерская Дюрера, а сейчас художница демонстрирует, как печатали эстампы, на примере известного портрета императора Максимиллиана. О-о, какое запоминающееся благородное лицо! Если сравнить с печным кафелем, на котором тогда любили изображать императоров, покажется, что Дюрер польстил. Может быть в жизни Максимиллиан и выглядел, как заяц с недокусом. Но этот блестящий, оригинальный человек в эпоху гениев был тоже своего рода гением: гением-покровителем – ведь на каждого гения-Матисса нужен гений-Щукин, а что получается, когда у гения нет гения, мы видим на примере Ван Гога. Не было бы заказов Максимиллиана и не было бы школы нюрнбергских художников и витражистов. Посмотрел Максимиллиан на Дюрера, и всё понял, и назначил ему ежегодную стипендию. Может быть Дюрер ему и польстил; а может быть привёл его лицо в соответствие с душой. Хотя это мне так кажется, а вот эрцгерцогине Маргарите Максимиллиановне Австрийской портрет её отца не понравился. Над нами, куда теперь нельзя, были комнаты матери Дюрера, подмастерьев, помещения для сушки дров (их вылёживали по два года перед растопкой), ну и обсерватория, куда раньше Дюрер водил гостей. В зале на первом этаже выставлено множество картин Дюрера, но все они – копии, и были тому причины и предпосылки. Причина – выставка 1928 года, когда временно сошлось вместе множество картин Дюрера, и удобно было заказать их копии. Предпосылка – отсутствие в Нюрнберге подлинников. Сначала картины Дюрера оставались в Нюрнберге, но затем многое растащили императоры и курфюрсты. Самая странная история вышла с портретом Дюрера. Его отдали на реставрацию Вольфгангу Кюфнеру в 1798 году, и поскольку времена были неспокойные, не сразу заметили, что он подменил подлинник, и продал его потом баварскому королю. Подмену можно теперь видеть в выставочном зале, так же, как и официальную копию. Я перебегаю от одной к другой, прижмуривая глаза на переходе. Копия – хорошая. Подмена плохая – не видно седоватой щетины на подбородке. Но видимо задача Кюфнера была скопировать картину, потускневшую от старости. Под каждой копией – фамилия копировальщика и информация о нём и о самой картине. Информация полезная. Есть множество вещей, которые не обсуждают, и узнаёшь о них случайно. Мне было бы самой не догадаться, что Дюрер писал автопортреты не из нарциссизма, а как образцы товара. У всякой нации есть собственные, особо дорогие художники. Немцы любят своего Альбрехта Дюрера, и своего Тильмана Рименшнайдера. А мы... кого мы любим? Андрея Рублёва, а ещё кого? Ребята, великая нация, – ау?! У нас есть великие художники – Кандинский, Филонов, Малевич, но нельзя сказать, чтобы мы их любили – они появились слишком поздно, в том нашем возрасте, когда влюбиться трудновато. Дюрер писал картины и портреты, он писал и сцены из Библии, и парсуны богатых заказчиков, он писал и отца, и мать, и учителя своего Вольгемута, и себя – нарядно одетого и причёсанного, или голого, с тряпкой на голове. Сколько бы ни нарисовал Дюрер, всё равно мало; растащили по музеям и теперь просим ещё. Заказчики Дюрера – Тухеры, Халлеры, Баумгартнеры. Его друг – патриций Виллибальд Пиркхаймер. Соседи Дюрера – печатник Антон Кобергер, который опубликовал «Хронику мира» в 1496 году, и поэт-лауреат Конрад Кельтис. Они все умерли и похоронены на местном кладбище. Чтобы на него попасть, нужно выйти из Альтштадта. По прямой недалеко, но я промахнула нужную улицу. Вышла к Пегницу. Спрашивала юношей с серебряным бубенцом на губе: «Где тут лежит Дюрер?» Не знают, и им стыдно – не перед Дюрером, но передо мной. Спрашивала старушку с дочкой и внучкой, такую чистенькую и аккуратную, подстриженную ёжиком – велела мне держать правее. Я держала и шла садом вдоль Пегница, пересекала улицу, поднималась по лестнице. Навстречу мне по лестнице спустилась женщина с коляской, и кстати перегородила мне дорогу – мне, оказывается, в другую сторону, мимо высокой стены барочных садов Гесперид. За современными домами и за немецкими бомжами обнаружилась стена кладбища. Кладбище просматривается насквозь – деревьев нет, есть штамбовые розы и живые цветы, растущие в изумительных бронзовых чашах на гнутых тонких ножках. Всюду большие параллелепипеды серого погрызенного лишайниками песчаника – надгробия. Я знаю, кто здесь лежит, но не знаю – где, и мне не помогает ни схема у входа, ни даже стрелочки: «Бехайм, Пиркхаймер». Я хожу вокруг этих стрелочек, но никого не нахожу: все надписи здесь хвостатым готическим шрифтом на бронзовой доске, чёрным по чёрному, и мне их никак не прочесть. И мне становится ясно – я далеко забрела, чтобы увидеть надгробия героев Немецкого Возрождения, но я их не найду. Со мной такое уже бывало на других кладбищах. Пришла, но как бы и не приходила. Пожилая пара разговаривает по-немецки. Спрашивают меня о чём-то; из всего понимаю только «кого вы ищете?» «Дюрера». «Так вот же он». Пара стоит над его надгробием. Эпитафия Дюреру написана по-латыни, на языке тогдашнего образованного сословия, на котором писал и сам Дюрер, и я выбираю то, что могу из неё понять с моей латынью уровня учебника ботаники: Albertus Durer, Artium Lumen, Sine Exemplo, Magnes Magnatum. И рядом что-то готическим шрифтом. Я отхожу в сторону и вдруг распознаю имя Ямнитцера, ювелира, несостоявшегося учителя Дюрера. Старательно, как умею, переписываю в блокнот написанное уже по-немецки, старой орфографией, с пропуском букв, которые не встраиваются в размер: Hie ligt begraben unter dem stain Wenzel Iamnitzer und auch sein Hausfrau, sein Vater, Mutter und Kind Die all in Gott verschieden sind... Я знаю, что где-то там, впереди и левее находится могила Фейта Штосса, но не надеюсь её найти. Пожилая пара стоит уже над другим камнем: «А теперь вам кого?» «Фейта Штосса». С нетерпеливым удивлением: «Так вот вам Фейт Штосс.» Хотела бы я знать, почему они ищут те же могилы, и о чём они говорят. Многие испытывают к кладбищам неприязнь и страх, но я, наоборот, испытываю чувство умиротворения. Я не бунтую против смерти, и мне не стыдно перед мёртвыми за то, что я жива, потому что рано или поздно я к ним присоединюсь. Уйти с кладбища сложно, трудно перестать разглядывать бронзовые плиты на камнях – они привлекают меня узором, а прочитать не могу ничего, кроме «семья таких-то» – со странными, длинными старинными фамилиями. И на очень многих и цветы, и свежие даты. На песчаной дорожке стоит велосипед с корзинкой, а неподалёку надевает резиновые перчатки мужчина у могилы, заваленной цветами. Свежие захоронения – подхоронения. Пиркхаймеров к Пиркхаймерам, Бехаймов к Бехаймам. Если бы я продолжала жить в Петербурге и у меня были бы дети, мы регулярно приходили бы на кладбище Александро-Невской Лавры и мыли большой крест чёрного гранита, стоящий там с 1912 года. Каждый хочет жить со своими и уйти к своим. Я медлю, мне так хочется увидеть могилу друга Дюрера, Пиркхаймера. Почему-то уйти, не увидев могилы Пиркхаймера мне так же неприятно, как уехать из Петербурга, не повидавшись с престарелым родственником, или с другом, не самым близким, но дорогим. И я делаю последнюю попытку, и о чудо – нахожу. Глаз мой уже привык к лохматым буквам и научился их распознавать. Виллибальд Пиркхаймер, патриций и член императорского совета, получил всё тот же серый блок, не больше соседей, а семья Бехайм, вся эта большая семья владельцев Фембохауса лежит рядом под камнем толще, но не длиннее, остальных. Странно видеть старые могилы. Они как-то дематериализованы. Вот тут, якобы, Фейт Штосс, а там – Венцель Ямнитцер, но что всё это значит и чем отличается от памятной доски в университете? Я понимаю, конечно, что их кости тут, – так же хорошо, как понимаю или не понимаю, что кости родителей – под большим крестом Никольского кладбища Александро-Невской Лавры, но сами-то они где? Во времена Дюрера, на рубеже пятнадцатого-шестнадцатого веков, все сплошь были гении, а потом уже гениев не стало. Этот «рубеж» – время довольства и покоя, и лихорадочного изготовления шедевров; время, когда Ульрих фон Гунтен воскликнул: «Как радостно быть живым!» Всегда ли покой и экономическое процветание приводят к шедеврам, не знаю. У нас в России не всегда, но это как с дядей Ваней: «Груши! Я так люблю груши! Ел бы их и ел». Я, дитя, полное интереса к жизни: «А сколько Вы можете съесть за один присест?» «Не знаю, мне больше полгруши никогда не доставалось». России никогда не выпадало больше полгруши покоя. А у Нюрнберга была целая груша, и всё на широкую ногу. У печатника Антона Кобергера, крёстного Дюрера, было 24 печатных станка и сто рабочих, и филиалы печатен в Базеле, Кракове, Вене и Венеции, Лионе, Париже и Страсбурге. У художника Микаэля Вольгемута, учителя Дюрера, была огромная мастерская, где и картины писали, и брали заказы на витражи – всё, что хотите. В Нюрнберге пели мейстерзингеры и рисовали Дюреры. В Нюрнберге жили печатники и ювелиры, оружейники и часовщики. В Нюрнберге вышло первое издание «Обращения небесных сфер» Коперника и «Хроника мира» Хартмана Шеделя (Schedelsche Weltchronik). Здесь делали научные инструменты, состоящие из блестящих палочек и лент с насечками – те самые земные и небесные глобусы, буссоли и астролябии, которые так красиво поблёскивают в витринах современных Кунсткамер. В Дубровнике, в городском музее я заинтересовалась сейф-сундуками о двенадцати замках, типовой модели «Армада», сделанными в Нюрнберге: к крышке с изнанки прикреплена сложная система сочленённых стержней и колёс, красивых, как наружная арматура центра Помпиду... нет, ещё красивее… Нюрнбергскую мебель, печки мы уже обсуждали и осматривали в Кайзербурге. Нюрнбергские витражи, задуманные Дюрером и его последователями, оплаченные Максимиллианом Первым и его подражателями, украсили бы небеса, и на земле их удерживают только тяжёлые свинцовые переплётики. Тогдашний Нюрнберг был культурным центром Южной Германии, куда стремились отовсюду. В то же время купеческие дома Нюрнберга отправляли наследников в Венецию, где те жили на немецком дворе, Фондако де Тедеско, расписанном Джорджоне и Тицианом, учились двойной бухгалтерии и арабской арифметике (весь крещёный немецкий мир всё ещё учитывал доходы римскими цифрами). Сам Дюрер ездил в Венецию, но не за двойной бухгалтерией – стажироваться в живописи, – и написал там «Праздник розовых гирлянд», тот самый, который потом на руках перенесли через Альпы в Прагу, императору Рудольфу. И впоследствии Дюрер ездил, ездил, по Германии, Италии, Бельгии – и один, и с женой Агнессой, – возя за собой картины, гравюры, акварели и гуаши; продавая их, раздавая, получая в обмен сувениры – бочку сахара, индийские орехи, фаянс, зелёных попугаев. Хорошее было время в 15 веке в Нюрнберге. И кому это всё мешало? Я иду по вечернему Мюнхену. Приехала в сумерках, и сейчас уже совсем темно. Холодно, и наверно будет ещё холоднее, как обещает ореол луны. Я вижу на Мариенплатц родные мексиканские лица, можно сказать домашние, потому что я так к ним привыкла в своём Вашингтоне. Это ВИА: не родительный падеж имени «Вий», а официальное название времён моей молодости для ансамбля нетрадиционной музыкальной ориентации и неясных музыкальных наклонностей. Празднуют избавление от очередной чумы.
Страница 13 из 21 Все страницы < Предыдущая Следующая > |