Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части III и IV |
СОДЕРЖАНИЕ
Умбра, Нихиль, прах и дымВ Аугсбург наезжали знаменитости, в том числе писатель Монтень и мисс Клара. Монтень составил путевые записки о Германии, а мисс Клара поразила всех кротостью нрава. Мисс Клара, носорог, известна гораздо меньше Монтеня – о её существовании я узнала случайно, увидав в Национальной галерее Вашингтона её портрет цветными мелками на синей бумаге, работы Иоганна Элиаса Ридингера. Мисс Кларе повезло с эпохой – в 16 веке она спокойно пересекла Европу; в наше время её освежевали бы китайцы, у которых не стоит, и они отрезают рога даже у музейных чучел. Монтень, известный гораздо больше мисс Клары, провёл в Аугсбурге несколько приятных дней. Ужасти, которых ожидаешь от городов 16 века, преувеличены. В отношении мест, удалённых в пространстве и во времени, мы пленники мифов. Ничто так не отрезвляет, как воспоминания современников. В их описании повседневная жизнь любой эпохи совсем не кажется противной. Каждому веку присущи мелкие радости. Ели, одевались и развлекались в Аугсбурге хорошо. Месьё де Монтень побывал на танцах, где все лихо отчебучивали вальс. Он видел гимнастический зал, где соревновались в стрельбе из лука и сражались на шпагах, двуручных мечах и ножах. (...Тут я неожиданно задремала над книжицей, и мне привиделось: военные сборы, президент СНГ решил поучаствовать в стрельбе из арбалета, и его случайно пристрелили... И что мне только не приснивывалось!) Каждому веку присущи мелкие нелепости. Осматривая Аугсбург, месьё де Монтень встретил двух страусов, которые пешком шли из Венеции в Саксонию. Страусы были озорные и прыткие, и поэтому вели их на шлейках. Приятно ходить хвостом за месьё де Монтенем. Он всё замечает, потому что умеет смотреть. В 1580 году город был свеж и весел; многие здания, включая особняк Фуггеров, были построены недавно, а многого не было ещё в помине, как например фонтанов Максимиллианштрассе. Во дворце Фуггеров залы были богаче некуда – по свидетельству Монтеня, а нас с вами туда не пустили. Монтеню довелось осмотреть несколько домов, принадлежавших Фуггерам, где были водные шутихи. Он видел пруды с рыбами, окружённые трубками, из которых била вода под разными углами, то криво, то прямо. Между прудами был помост с замаскированными бронзовыми водомётами. Их можно было неожиданно включать и запускать воду под юбки дамам, которые пришли посмотреть на рыбок. Был ещё и фонтан с надписью: «Искал пустых забав, вот и получай!», – вокруг которого было скрыто множество труб, которыми можно неожиданно обрызгать зеваку. Воды в Аугсбурге было много. Насосы, подававшие воду в водонапорную башню, приводились в движение тоже водой, поступавшей по акведуку. Вода растекалась из водонапорной башни по многочисленным фонтанам и за дополнительную плату поступала в частные дома. Горожане всячески облегчали себе быт техническими усовершенствованиями. В гостинице, где остановился Монтень, в колодце создавали давление двумя громадными поршнями и таким образом накачивали воду в краны, уж конечно вредные, свинцовые. У немцев даже были машины, которые автоматически вращали вертел – их заводили, как часы. Гордостью горожан были подъёмные ворота, чудо ньютоновой механики, секрета которых они не открыли даже английской королеве. Множество скрытых рычагов и зубчатых передач в их согласованном действии позволяли сонным стражникам ночью, не сходя с постели, взымать вознаграждение и впускать визитёров. Немецкую жизнь украшала и эргономика, наука о рациональных движениях, разумеется, в её практическом приложении. Например, по описанию Монтеня, в Германии рубили капусту и свёклу для квашения сразу двумя сечками, и в правой, и в левой руке, – в больших, чанах, как у виноделов, Немного о культуре быта («образ жизни – немецкий», – перефразируя рубрику советских газет). Монтеня поразили тряпичные половики (незнакомые французам) и настенные коврики, которые вешали у кроватей, чтобы плевки не загрязняли стены. Удивили его надушенные столовые и спальни. Вообще немцы оказались чистюлями, и штатный маляр в гостинице тут же забеливал все тёмные пятна на стене. Ели в Германии вкусно, не хуже, чем во Франции, хотя Монтеню случилось попробовать немало необычно приготовленных блюд, и он жалел, что не взял с собой повара, который мог бы перенять местные рецепты. Подавали им множество супов, в том числе с айвой, или с дольками печёных яблок, всякую дичь и жаркое из белого зайца, а на третье сыр, груши и яблоки. Да, и плюс конфеты. Любая еда в Германии занимает не меньше трёх часов, и завершается питьём вина. И ни за что воды не принесут, и вино не разбавляют. Чтобы больше влилось, нарочно закусывают пищей, вызывающей жажду: Монтеню не раз случалось заедать белое вино круто посолённым хлебом. Немцы всё время пьяны (и до, и после обеда) и наливают друг другу, подзадоривая тостами, чтобы подпоить. Некоторые вопросы после прочтения записок Монтеня остались для меня неясными: плачут ли пьяные немцы, требуя уважения, ставят ли бутылки под стол, учат ли пьяных иностранцев немецкому мату. Месьё де Монтень везде старался жить по местным обычаям, чтобы получше понять местную жизнь, и в Германии соблюдал немецкие причуды; ходил в меховой шапке, спал по-немецки (без матраса), перестал утром согревать себе одежду на кухонной плите, вместо скатерти ел на салфетках и научился в конце обеда складывать грязные тарелки в большую корзину (по старшинству, начиная с самого уважаемого сотрапезника). Но примелькаться не удавалось, что-нибудь да выдаст. В Аугсбурге, проходя мимо собора, месьё де Монтеню случилось высморкаться в носовой платок. Событие это эхом разлетелось по городу, и многие аугсбургцы напомнили о нём Монтеню: «Вы сморкались! В платок – это так странно! Мы сбежались посмотреть! Мы поняли, что вы иностранец». Конечно, в каждом обществе свои правила, и всех не соблюдёшь. В Германии дамам посылают воздушный поцелуй при встрече, и разрешается шутливо срывать с них шляпы. К мужчине, чтобы выказать почтение, нужно подходить только слева, чтобы не было ненужной толкотни, если он захочет вытащить меч из ножен. Мечи носят все, и множество – бархатные береты, так что не понять, кто рыцарь, а кто нет. Почитав Монтеня, я наконец поняла, почему и в Германии и в Чехии стены церквей и общественных зданий усижены гербами – это «Здесь был Вася» порядочного человека. Узнав о том, что немцы, выписываясь из номера, метят его гербом, Монтень оставил в аугсбургской гостинице свой, не пожалев двух крон художнику и двадцати су плотнику. К сожалению, я поздно узнала об этом обычае, а то бы я непременно что-нибудь нарисовала на стене если не второй, то хотя бы первой своей мюнхенской гостиницы. Не понравится – вызовут штатного маляра. Монтень путешествовал по Германии после заключения Аугсбургского религиозного мира и радовался тому, как безопасны дороги (хоть с дочкой гуляй), и как дружелюбны люди; он заходил в лютеранские церкви, стоявшие бок-о-бок с католическими, дивился их обрядам; спокойно, за хорошим обедом обсуждал религиозные вопросы с лютеранскими священниками. Наверно он думал, но не решался записать: «А почему мы так не можем?» Вокруг него во Франции были варфоломеевские ночи. Дети и внуки людей, лакомившихся жарким из белого зайца, танцевавших вальсы, изобретавших хитрые механизмы подъёма воды на большую высоту, добрых, честных и гостеприимных, попали под копыта Тридцатилетней войны. Сначала городу подрезали поджилки. Валленштейн показал Аугсбургу то ли железный кулак, то ли ежовые рукавицы, и горожане предали своё лютеранство и изгнали восемь тысяч несогласных. Что восемь тысяч аугсбургских лютеран по сравнению с сорока тысячами ленинградцев, высланных в 35 году, или сотней тысяч немцев, изгнанных из Кёнигсберга после второй мировой? Пожалуй, всё то же, если в процентном отношении. Измученный войной, Аугсбург обрадовался приходу войск шведского короля и немного ожил, но в 1636 году город осадили имперские войска, и началась блокада. За шесть месяцев горожане съели собак, котов и крыс и перешли к кожам и шкурам. Под конец уже ели трупы. Захватив Аугсбург, победители первым делом устроили банкет, и пировали до утра среди умиравших с голоду аугсбургцев. Те, кто выжил, стали другими. Всё, что осталось от тогдашнего благополучия, это Фуггерай. Фуггеры кроме фонтанов-шутих сделали много хорошего и в том числе основали общину для нищих, Фуггерай, где благочестивые бедняки могли найти жильё. В конце 17 века здесь окончил свои дни нищий прадедушка Моцарта. Жившие в Аугсбурге Моцарты и Фуггеры связаны может быть не только жильём, вполне вероятно они были родственники. Да и мы может быть родичи Моцарта, но только об этом не знаем. Прежде всего потому что не хотим – нам и про собственного дедушку выслушать скучно. Есть компьютеры, которые для нас бы просчитали корни, анастомозы между семействами, но информация эта не востребована. Фуггерай существует до сих пор, превратившись в приют для малоимущих престарелых. Плата – один евро в год и искренняя католическая вера. Поскольку приютов, основанных в это время, в 16 веке, то ли было мало, то ли мало сохранилось, Фуггерай считают достопримечательностью Аугсбурга, и его можно осмотреть за небольшую плату. Я прохожу сквозь арку, где касса, и растерянно оглядываюсь – где кассирша? Но она уже бежит ко мне, размахивая руками, чтобы я не пыталась пройти без билета. Я получаю билет и право побродить по этому посёлку престарелых, зайти в церковь, в музей и в кафе. Фуггерай начинается церквушкой Маркускирхе. Над её порталом помещён прекрасный бронзовый бюст Св. Марка с пером и книгой. Из-подмышки евангелиста выползает, на манер любимого кота, лев. Бюст отлит примерно в начале 17 века. Улочка передо мной прелестна, маленькие дома до бровей заросли плющом и виноградом (с кистями); на жёлтых стенах перемежаются пятна медно-красных и зелёных листьев. Одиноко бродит некто в костюме 16 века, наверно заблудился, шагнул в чужое время. Маленькие фонтанчики с маленькими скульптурками. Над дверьми крошечные ниши, в которых то ангел, то Мадонна. Дверные молотки все разные, чтобы можно было распознать свою дверь в темноте, когда ты пьяный или старый. Это существенно, всяко бывает. Однажды я заблудилась, хоть и трезвая, приехав на побывку из Америки. Мне смешно (потому что плакать не хочется) вспоминать, как я ломилась и царапалась в чужую квартиру, перепутав в петербургской темноте подъезды. За дверью слабый женский голос: «Кто это?» Я, с надеждой: «Это твоя дочь Таня». «А у меня нет дочери Тани». Горько, что мать отказалась, и непонятно, где я поужинаю. Снаружи Фуггерай выглядит приятно. Изнутри всё на любителя. Можно осмотреть квартирку вроде той, в которой жил прадедушка Моцарта, а сейчас живут другие люди. Вход у неё отдельный, с улицы. Внизу кухня и гостиная, наверху спальня. Потолочки низенькие, комнатки маленькие, окошечки крошечные. В спаленке кроватка и комод. Как будто из однокомнатной квартиры сделали дворец, разделив её на приёмную, бальный зал, столовую, кабинет редкостей и привратницкую. Это иллюзион для поднятия самооценки у нищих – всё, как настоящее, всё, как у людей, но маленькое. Оттого и домики с отдельными входиками, а не квартиры. Любая улитка (омне меа ме кум порте), найдя последний приют в Фуггераю, должна расстаться с баулами, портпледами и даже раковиной. Что выбросить, книги или вещи? Больно. Но мне бы хватило места. Раньше казалось, что книги нужнее, а теперь и вещи не нужны. Представляю себя в этом скворечнике: я безумно рада, что найдено убежище, где меня не тронет никакая инфляция; горы книг, писем и фотографий в ящиках вдоль стены имеют только символическое значение – нет ни сил, ни времени это всё разбирать. Я видела когда-то женщину, которая жила без ничего. Я помню, как разыскала по объявлению машинистку в катакомбах необъятной коммуналки в «Вяземской лавре» у Сенного рынка, – квартиры из тех, где коридор загибается коленом, а потом поворачивает под кривым углом, и опять загибается, и ты уже не знаешь, где ты, – и нашла её, старую, плохо одетую, в крошечной комнатке метров десяти, и в этой комнатёнке стояли кровать, платяной шкаф и стол с орудием её пропитания, и больше там не было ничего. Мне хотелось спросить хозяйку: «Где вы были в блокаду?» Мне хотелось спросить её: «А где же вы прячете память о прошлом?» Но я только договорилась о цене, отдала рукопись и ушла. Мы сами были всегда на волосок от того, чтобы не иметь ничего. Фуггерай, – вспоминается папино «Швайнерай», потому что в рифму. Многие считают, что заведения вроде Фуггерай грустны, и это так. Попадая в него, ты понимаешь, что ничего прекрасного и замечательного в твоей жизни больше не случится. Японцы признали национальным сокровищем фильм «Баллада о Нарайяме». В крошечном селении на отрогах горы Нарайяма дети относят стариков на Нарайяму и оставляют. Старики слабеют и замерзают, вспоминая прошлое, подводя итоги земной юдоли. Большинство людей считает такое общество отвратительным и негуманным. Большинство тех же людей не в состоянии потратить свою жизнь на уход за немощным стариком. И вот ты состарился и сидишь в своём гнезде, в единственном месте, где ты ещё чувствуешь себя в безопасности. И тут появляются люди (дети, родственники, работники собеса), вооружённые гуманизмом. Они считают, что ты уже не можешь быть один, и в чём-то они правы, потому что ты уже какаешь на пол, когда не доползти до уборной. Они не могут тебя пристрелить, потому что человеческая жизнь священна, и они ведут тебя в чужой дом с чужими людьми, которым нет до тебя дела, накачивают наркотиками, чтобы ты не рыпался, привязывают к стулу и подвязывают памперсы, чтобы моча не стекала со стула. На Нараяме ты умираешь в окружении гор и лесов, с достоинством, а здесь ты умираешь в унижении, ничего не различая помутнённым сознанием, понимая только, что тебе тоскливо, и все ждут твоей смерти. В Фуггерай есть ресторан, где я решила пообедать. Пришли и сели за соседний столик весёлые пожилые люди, папа с мамой средних лет: самый лучший возраст для родителей, когда душа ещё не разрывается от жалости к ним. Обслуживает нас приятная пожилая официантка, по-домашнему, медленно – темп не для одинокого человека, которому не с кем беседовать за едой. Подслушать соседей нельзя, потому что местные жители говорят на немецком. Наконец мне принесли Маултташензуппе. В прозрачном бульоне плавали рулетики из лапши с начинкой из мяса со шпинатом. Затем подали маленькую фарфоровую супницу с фигурной крышкой. Под крышкой в горячей воде плавали Вайс-вурст, благородные белые сардельки. Когда-то мы с мамой долго искали супницу в советских магазинах. Нам хотелось наливать гостям суп не на кухне из кастрюли, а прямо за праздничным столом из супницы. Нашли. Потом мама умерла, я не сохранила супницу. К вайсвурстам мне в мисочке принесли добродушную немецкую горчицу. Я съела их со шкуркой. Настоящие мюнхенцы шкурку счищают, но она так славно хрустит на зубах! Я не могу удержаться от того, чтобы не съесть всё, что положено на тарелку, или хотя бы не попытаться откусить. Останавливает только сопромат, твёрдость панциря или раковины, но недавно я всё-таки съела ноги у креветки в китайском ресторане – жеванула, и готово. Пора возвращаться, но разгорелся аппетит при виде ещё одной церкви, кирхи «Цу ден Барфюссерн», босоногих кармелиток – она вся из многовекового коричневого кирпича и должно быть очень старая. Но внутри она оказалась как новенькая, и орган новый – 1958 года – красные, зелёные трубы, торчащие в разные стороны, как макаронины из стеклянной банки. Раньше, до войны, в кирхе был другой орган, на котором когда-то играл Моцарт. Кажется, Моцарт успел поиграть на всех органах Аугсбурга, прежде чем их разбомбили союзники (наши союзники). Старые были только предалтарная перегородка золочёного серебра и Мальчик, Христос-младенец. Мальчик улыбался. Он улыбался и когда занялись жарким огнём деревянные алтари, потекли свинцовыми лужами трубы органа, помнившие Моцарта, и гордая церковь 14 века всхлипнула и осела вся разом. Мне кажется, что я много страдала в своей жизни, но на самом деле я нисколько не страдала – это Мальчик страдал. Это не меня, а Мальчика вытаскивали из-под груды камней. Не пришлось мне, как тёте Зое, стоять на Кирочной и видеть дождь из осколков, не пришлось, как тёте Жене и тёте Тале, выпрыгивать из окна, чтобы раз и навсегда прекратить голод и всю эту гадость, в которую постепенно превратилась жизнь, не пришлось, как дяде Ване, аккуратно укладывать трупы в траншеи, ряд за рядом. Я прожила лёгкую и счастливую жизнь, и не могу никого судить. Судить может только улыбающийся Мальчик. Церковь сгорела под бомбёжкой, а он, деревянный, спасся. Мальчик улыбался, хорошей, доброй улыбкой человека, который всё понял и простил. И до моей души наконец дошли сгоревший Аугсбург, сгоревший Мюнхен, макеты разгромленного Нюрнберга. Куда бы ты не пошёл, куда бы ты не поехал в Баварии, повсюду два лица, две стороны; под современным благополучием проступают шрамы былых страданий. Следы войны везде, в виде невосполнимых разрушений, хотя людские проплешины давно заросли и покрылись новой кожей. Я поняла, что я в городе-призраке. Настоящий Аугсбург умер в 1944 году. Регенсбург – то, что было, но Аугсбург – воспоминание. Аугсбург соотносится с Регенсбургом как память с реальностью, память, полная пробелов, подредактированная желаниями, страхами, стыдом и гордостью. У воскресения есть границы. Германию заполнили города-муляжи, небрежные театральные декорации, ткнёшься носом в очаг и видишь, что тряпка. Всем нам, землянам, принадлежало. Все мы, земляне, истребили. Нам мало, что мы умираем от старости, от слабости... или не то, что мало, – не замечаем, не понимаем, не доходит, что смерть не надо приглашать – она придёт сама, и в Фуггерай и на Нараяму. А всё же хорошо, что не мы бомбили, что при всех парашах, которые теперь заслуженно обрушивают на советские оккупационные войска, пытавшиеся возместить то, что возместить нельзя, отомстить не так, и не тем способом, и не тем людям, мы всё же не виновны в самых страшных разрушениях, которые постигли Германию. Хорошо, что никто не сможет сказать, что мы квиты, хорошо, что в игре «кто больше разрушит» русские немцам проиграли. А ведь папа говорил мне об этих бомбёжках; я вспомнила, он говорил – как же я не поняла? Какой стенкой я отгородилась от сотни дрезденов, содомов и гоморр, от всех безоружных беспомощных людей, которых сжигали неизвестно зачем, вместе с Мадонной Во Славе и Смоленской Богоматерью, и каменным собором, и деревянным храмом! Пока я не приехала в Германию, я не подозревала, чтó с ней сделали. Я не знала или не хотела узнать, что вся Германия уподобилась оккупированным территориям России, что с разрешения Потсдамской конференции десять миллионов немцев были изгнаны с территории Прибалтики, Венгрии, Чехословакии, Польши и Югославии. (Перемещённым лицам ещё повезло – на тех, кто не успел «переместиться», вымещали за политику нацистской Германии). Чем больше узнаю, тем сильнее удивление: как можно требовать у Германии какой-то компенсации и даже признания вины? Отрубить человеку руки и ноги и сказать: «Извиняйся!», – людям старшего поколения это кажется нормально. Мне уже нет. Я собираю историю, как ребёнок собирает мир – по частям; из увиденного. Многое предчувствую, многого не чувствую, знаю и не знаю. Знала, что случается со всеми городами во время войны и осады, но, как многие русские, себя обманывала: «нет, нет, то, что происходило с нами, уникально». Но возражают шеренги дат: 1536 г. – блокада Аугсбурга. 1941г. – блокада Ленинграда 1944 г. – бомбёжка Аугсбурга. Ничего не меняется. Паровой двигатель – иллюзия прогресса. В стену Барфюссерн вделано мраморное надгробие. Я подхожу и читаю: Quid est homo? Terra, Cinis, Fiumus, Umbra, Nihil... Anno 1762 Страница 16 из 21 Все страницы < Предыдущая Следующая > |