Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части III и IV |
СОДЕРЖАНИЕ
Тема: Заложники обезьян«Фрише люфт», – говорил папа. Вот он откуда, фрише люфт: «28 сентября 1942 года ... Нюрнберг. ...мне пришлось попасть в немецкие военные казармы. Я был поражён – октябрь-месяц, отвратительная погода с моросящим дождём, но немцы в этих казармах, несмотря на то, что погода такая мерзкая, держат открытые окна; нужен «фрише люфт». Фрише люфт. Ещё читаю, у Фридриха Река («Дневник отчаявшегося человека»): «Сентябрь 1941 г. Недавно на полустанке Гархинг в Верхней Баварии я видел первый эшелон русских военнопленных. Точнее, я их не видел, а обонял. Вереница товарных вагонов стояла на запасном пути, и весенний ветерок доносил вонь мочи и экскрементов. Когда я подошёл поближе, я увидел, как моча и экскременты сочатся на рельсы сквозь дощатый пол и щели вагонов». Что происходило в следующем эшелоне, которым приехал мой отец, не знаю. Меня там не стояло, и мне даже не догадаться, что и как. Я только понимаю, что происходившее несовместимо с человеческим достоинством. Выесть, выесть кому-нибудь горло за это. Были люди, которые не рассказывали. Были – которые не слушали. Были те, кто рассказывал, и те, кто слушал. Коридором блокадной Мечниковской больницы идёт дядя Ваня мимо комнаты человека, про которого знают, что тот ест трупы. Заглядывает, спрашивает: «Варишь?» «Варю». Мне не этот человек противен, а те, кто его так опустил. Люди кончали с собой после блокады – отъевшись и вспомнив. Люди – заложники обезьян. Снова и снова, всегда и везде, обезьяны ломают людей, прямо или косо, принуждая палкой, унижая голодом, страхом, пыткой, унижая унижением. Как накипает накипь? С чего это немцы озверели? С чего это мы озверели? Зачем ненасытность в поимке рабов, зачем эшелоны угнанных в Германию женщин и подростков? Зачем Колыме лагеря, набитые врагами народа? Зачем и откуда, пятна, что ли, на солнце? Не знаю, что и ответить – вопрос многосторонний, обоюдоострый, провоцирующий, напрашивающийся на несимметричный ответ. В 1933 году на улицах Нюрнберга очутились великовозрастные дети американского посла Вильяма Додда. Город был полон радостного возбуждения. Дежурный в гостинице весело заверил: «Кое-кому будет урок!». Не будем лакировать действительность, – лаки дороги, – и даже наждаком не пройдёмся, скажем честно – в простаках, запрудивших улицы Нюрнберга, было много радости. Корни фашизма – народные. Миром правят карлики с твёрдой поступью, потому что народ выбрал, народ – за. Мне казалось (фантазия наиблагороднейшая, из уважения к русскому народу), что в России в тридцатые годы все были подавлены и молчали из страха, но это мои родственники были подавлены, а остальные пели и смеялись, как дети, или как нюрнбергцы, перед которыми штурмовики проволокли женщину с мучнистым лицом, с табличкой на груди: «Я отдалась еврею». Потрясает не то, что фашисты такое делали – у фашистской мерзости дна не было, – тошнит, но не удивляюсь. Передергивает от того, что народ не безмолвствует. Он ликует. Пушкин ошибся, лучше бы он посоветовался с Лермонтовым. И хочется разобраться (вопросы пуганого поколения) – а почему, собственно, народ всегда поддержит? Предвоенные немцы кажутся масками, одинаковыми, кричащими: «Хайль Гитлер!» – но это ведь не так. Ведь природа человеческая не способствует унификации, ведь в общем лукошке собраны люди, которым ничего не понятно, и всё приятно; люди, которым всё понятно и противно; люди, которым ничего не понятно и ничего не противно... Не подсчитать, сколько цветов у радуги – один перетекает в другой. Поделим радугу волюнтаристски на «каждый охотник желает знать, где сидит фазан», – от «убеждённый коммунист-фашист», через «Главное – уцелеть» до «Какие сволочи, какие обезьяны!» сквозь «Что-то в этом есть и зря не сажают», мимо «Грабь награбленное». И ещё куда-нибудь всунем, мазнув подходящим цветом, тех, которым всё равно, которые набивают военнопленных или зеков, как скот, в товарные вагоны и вынуждают их мочиться на пол – безо всякой выгоды для себя. Слева красные и оранжевые, безумцы и дураки, убеждённые, что нет другого выбора, что весь мир против нас, люди, мечтающие о вожде, который думает за нас, ночи не спит, пот и кровь проливая (наши, конечно). Вот мюнхенская жительница, которая в 1936 году от восторга проглотила гальку, на которую наступил обожаемый фюрер; вот полит-инструкторша, которая в 1945 перед поражением Германии утешала тех, кто хотел утешиться, обещанием припасённой фюрером для всех лёгкой смерти. Вот сотрудница Биологического института в Петергофе, которая в 1975 ворвалась в лабораторию с криком, что в парке ходит некто с фотоаппаратом, и надо аппарат у него отобрать, плёнку засветить и сообщить в компетентные органы; вот служащая, которая в 1920 выгоняет оголодавших детей – будущего актёра Лебедева и его маленькую сестру – из приёмной детдома со словами: «Подыхайте с голоду, проклятые поповичи!» Я не застала настоящих революционных розанов, красных коммунистов-ленинцев, которым хоть трава не расти на наших могилах, но встречала множество верующих в то, что революция дала им всё, и ради этого можно примириться и с лёгкой, и с нелёгкой смертью «чуждых элементов». В этих оранжевых апельсинчиках сочетаются сентиментальность к далёким (старуха, с которой судьба свела на пять минут в трамвае) и чёрствость к родным и друзьям. Из этой чёрствости рождается доверие к лозунгу «Цель оправдывает средства!» Когда рулевой обещает, что шоковую терапию переживут не все, он имеет в виду не своего отца, а моего. Оранжевое небо, оранжевый верблюд.... Справа синие и фиолетовые. Синие всё понимают, но надеются. «Нет», – говорят они, – «Германия такая культурная страна! Настоящая Германия – страна законности! Настоящая Германия никогда не позволит нацистам уничтожить евреев», и т.п. Фиолетовые всё понимают, но не надеются. Их рвёт в тёмном уголочке. Ну конечно, конечно, спектр не кончается на видимой глазу зоне. Есть и ультрафиолетовые – те, кто молчать не может. Вспомним Гуса, вспомним Лютера. Люди костра не боялись. «На том стою», – говорили люди, прибивая девяносто пять тезисов к церковной двери. Посредине – зелёные, – те, кто просто хочет жить. Душа не хочет гадостей, тем более, что узнавши гадости, не планируется против них восставать. Гамлет, который поверил призраку, кончил плохо. Я видала результаты этого великолепного психологического блока. «Где мотался двадцать лет герой пьесы «Пять вечеров»? «Да ведь он же был в лагере!» «В лагере? А что же это Володин прямо не сказал, что тот был в лагере?» «Да ведь нельзя было это сказать, пьесу бы не пропустили!» «Да что вы? Кто?» И я вижу, что мне не верят. Не верят люди, которые жили вместе со мной в той же стране. Люди агрессивно не хотят ни во что вдумываться. Давайте говорить о еде и природе. Зелёные не были ни за, ни против. Зелёные не вышли на улицы Нюрнберга. Этим людям было плевать на Великую Немецкую Революцию. Они хотели просто жить, но им не давали. Им затягивали удавку, и вокруг витала неясная, вонючая угроза. Трагизм тривиализма: просто жить – не выйдет. Ну почему же, ну почему? Ну кому мы мешаем в своём уголочке? Почему нас тянут в сообщники? В книге Ребекки Уэст «Чёрный сокол», есть глава про поезд с немецкими пассажирами. Немцы, напуганные нацизмом, едут отдохнуть от него в Югославию. Для каждого Ребеккой припасено насмешливое слово, но мне, – и частенько так, – не смешно, я вижу страдания невоинствующего человека. В маленькой замкнутой системе «муж-жена», которую создают и прекрасно поддерживают многие наши знакомые, можно отсиживаться годами, но кто-нибудь непременно разворотит гнездо, и вот они – голенькие, замёрзшие, – с тоской прижимаются друг к другу, понимая, что это конец, и мне их жалко, как себя. Почему от народа не дождёшься сопротивления, если он такой разный? Почему у всех векторов перевешивает одна составляющая, направленная в выгребную яму? Это что, количественный эффект? Возьмём счёты и подсчитаем, сколько каких: сколько красных, сколько синих, и как они соотносятся с зелёными? Сколько у нас тут обезьянок? Сколько их заложников? Но не считается, костяшки заедает. Не хватает информации. Я хотела бы знать, как мои соседи видели мир, что они думали о советской пропаганде, лгали ли, умалчивали, или следовали совету Козьмы Пруткова: «Если на клетке со львом написано 'тигр', – не верь глазам своим»? Но как узнать? Кто скажет правду? Да никто, не дураки. А дураки такое скажут! У советского человека профили разнятся. Зайдёшь справа – милейший человек и надёжный друг. Зайдёшь слева, и неизвестно чем кончится. И не угадать, и не хочется угадывать – боишься умереть от огорчения. Я знаю о Советской России и всё, и ничего, я, робкая лягушечка домашнего террариума, смотревшая на мир сквозь стенки тонкого стекла, готовые лопнуть под напряжением неправды жизни. Мои впечатления о предвоенной Германии, кроме аналогий и ассоциаций с близким и родным пепелищем основаны на трёх книгах: «В зоопарке» – документальная повесть американца Эрика Ларсена про злоключения американского посла Вильяма Додда в Берлине, в 1933–34 гг, «Дневник отчаявшегося человека», который вёл немецкий писатель Фридрих Рек в тридцатые и сороковые, тайно, перепрятывая тетрадки в лесу, и мемуары историка Иоахима Феста «Не я» об отце, школьном учителе, которого в тридцать третьем вышибли с работы с запретом на профессию за то, что Иоганн Фест, любитель Гёте, Лессинга, Гейне и Теодора Фонтане, отказался вступить в НСДАП и не пустил своих детишек в национал-комсомол; такой вот Александр Матросов из анекдота – сам не стреляет и другим не даёт. В этих книгах таятся сюрпризы. Например, в тридцать третьем году, когда «Выбирать было некого» (этот лозунг я слышу отовсюду в любой стране) можно было (сюрприз!) выбирать между фашистами, коммунистами, либералами, социал-демократами и христианским Центрумом. У Гитлера было меньше половины мест в рейхстаге, при том, что сволочь бежит голосовать охотнее порядочных людей. Ещё суприз: в тридцать третьем году в Германии было много несогласных – до мордобития. Существовал Райхсбаннер – христианская народная милиция, и аналогичные организации фашистов и коммунистов. Эти группировки дрались в кровь. И католическая церковь, которую так теперь кроют за пособничество, была против, и по рукам ходили проповеди епископа Галена, выступавшего против убийства «неполноценных». Бернхард Лихтенберг, настоятель собора Св. Ядвиги в Берлине, устраивал публичные моления за евреев, Руперт Майер, скрипач, иезуит, хромой священник, награждённый Железным крестом за храбрость в Первую мировую войну, напоминал с амвона, что Божьи заповеди важнее человеческих: идея абстрактная, но для «режимов» нет ничего опаснее абстрактных идей, нет ничего опаснее недвусмысленного света. Его предупредили. «На том стою», – отвечал Руперт Майер. Его сажали в тюрягу. «Мне глотку не заткнут», – говорил Руперт Майер, – «А если заткнут мой измученный рот, которым кричит стомильонный народ...» Заткнули, заткнули. Отдельных смутьянов вылавливали и забивали до смерти, а многим перекрывали краны источников существования. Фридрих Рек в лагерь попал перед самым поражением Германии, и ему хватило трёх месяцев – живым он не вышел. Бернхард Лихтенберг умер по дороге в Дахау «при невыясненных обстоятельствах» («десять лет без права переписки» звучит милее). В тридцать седьмом году Руперта Майера забрали в Заксенхаузен; для тех, кто рождён после меня, уточняю – это лагерь уничтожения. И даже дядя Хильды, фермер... Незадолго до войны он зашёл в пивную – по-немецки «биргартен». По радио назойливо вопил Гитлер. «Давайте выключим этого идиота и попьём пивка!» – предложил дядя. К нему сразу подошли, и больше его никто не видал, прямо как рассказавшего неудачный анекдот Глеба Чекмарёва, сына дяди Феди. В своё время одна малообразванная дама заявила: «Не залить кровью разума!» В общем, залить. Наглядный урок диктаторам, диссидентам, вообще всем, кто интересуется: надо скусывать бутончики, и тогда кустик не зацветёт. Надо выдёргивать поштучно – горлопанов, журналистов, – тех, кто понимает и пытается что-то сделать. Есть человек – есть проблема; нет человека, нет проблемы. Тем более, что народ не верит в направленную политику: «Всё – совпадение. Всё – инициатива на местах». Народ не замечает, народ подтверждает, что жить стало лучше, жить стало веселее. (Вот сколько народил отец родной поговорок, подходящих ко всем временам, странам и народам!) Уцелели штучно и случайно. Поскольку в немецком тридцать седьмом ещё было какое-то общественное мнение, Руперта Майера не добили в Заксенхаузене. Его просто связали по рукам и ногам, заклеили ему рот липкой лентой и перевели в аббатство Эттал, где он и просуществовал до сорок пятого года. В сорок пятом американцы вернули его в Мюнхен, где он скоропостижно умер. У Иоганна Феста оказался ангел-хранитель, который придушенным голосом предупреждал в телефонную трубку об обысках. После войны, когда чёрненькие стали беленькими, а беленькие чёрненькими, Фест встретил главного своего гонителя, квартального уполномоченного Фенглера, который не давал ему ни спуску, ни продыху, и даже лазал по кастрюлям с инспекцией, и без обиняков спросил: «Это вы меня спасали?» И тот начал крутить и выворачиваться, но потом всё-таки сознался, что да. «А почему вы не хотите признаваться, ведь это сейчас вам поможет?» «Мне стыдно, что я предавал моего фюрера!» «А зачем же тогда вы это делали?» «Не знаю, не знаю, как-то казалось, что иначе нельзя». В России были, есть и будут люди, у которых при Сталине был порядок. Разница между порядком у Сталина и у Гитлера конечно есть. Разница в том, что Фесту при запрете на профессию оставляют мелкую пенсию. Разница в том, что немецкий Любовь Яровой всё-таки тайно предупреждает об обыске. Кто остался – спрятался. Замолкли и утонули во всеобщем энтузиазме. В спектре молчания тоже есть оттенки. Неприемлемо молчание по умолчанию. Но уважаю трусов – ведь нас рожали не для того, чтобы мы варили и ели трупы; не затем, чтобы мордовали и лепили из нас стукачей. Непросто лавировать среди ликующего народа, недремлющего ГБ. Гебешники – клопы земли Русской, крупные, размером с гиену, – уродуют психику людей, ставя их перед невозможным выбором. Люди рассказывали мне, как их пытались вербовать в стукачи, про тошнотное чувство, когда собеседник вдруг вытаскивает из-за пазухи удостоверение, и ясно, что это всерьёз. Многие соглашались, напуганные до полусмерти: родившиеся при советской власти сенсибилизированы к давлению. Дед мой, изготовленный задолго до революции, и непуганый, обматерил энкаведешника, когда тот решил из него сделать осведомителя, и даром ему это не прошло. Быть среди правых труднее не только потому, что выпалывают. Разобраться трудно. Перед носом машут идеалами, не давая их внимательно разглядеть. Всё обмочено патриотизмом, которому трудно противостоять: «Какой был рейх большой, пока не развалился! Пока американцы его не развалили! И не наложили кучу контрибуций». Некоторые идиотами от патриотизма становятся. А некоторые не становятся. Уже после перестройки некто приступил к папе с вопросом: «А когда вы догадались, что всё – враньё?» «А зачем надо догадываться?» – удивился папа, – «И так ясно, что «Аллес шайзе, аллес пропаганда»...» Мудрость немецкого народа, устами папы. Интеллигенции стыдно не понимать, стыдно заглатывать этого червяка. Интеллигенции надо бы знать, что Идея Родины – скользкая лошадка, никак на ней не проедешься. Фридрих Рек не купился: «20 марта 1938 года. И вот Австрия. Мы этого ждали неделями. Мы, естественно, понимали, что всё это значит, эти угрозы, эти инсценировки протестов, весь этот убогий балаган для того, чтобы оправдать интервенцию. И теперь танковые и артиллерийские колонны катят по каждой улице, и в моём городке, как будто это битва жизни со смертью, недомерки из Гитлерюгенда разыгрывают героев и записываются в армейские добровольцы, как будто враг – это великая европейская держава, а не крошечная нация в семь миллионов жителей... Пугающе, невероятно то, что прусские офицеры, отпрыски великих, славных семейств, не имеют понятия о том, какую унизительную роль их вынудили здесь сыграть. Это стирание чувства чести, эта ущербная этика, это безбожное отрицание того, что между правдой и кривдой есть границы, заставляют меня поверить в окончательную и необратимую смерть немецкого духа.» Ну, это пятая колонна! Конечно пятая колонна. Если бы пятая колонна сделала, как считает нужным, Германия бы не погибла. Но пятой колонне и не дали, и сама не взяла. Аншлюсс Австрии оставляет тяжёлое впечатление у патриота. Смешанное чувство: твоя тёща в твоём автомобиле летит в пропасть. Молчат не только из страха, но и из павловской сшибки. Получается – ты против победы и против стабильности страны. Получается – ты с теми, кто радуется версальскому договору и контрибуциям. А у кого нет сшибки – тот в ужасном положении. Бездействуя, ты соучастник, а действия приводят к краху не только уродливого строя, но и всей страны. Если народ равнодушием, попустительством, одобрением позволил сорнякам укорениться, спасу не будет. Сломать такой режим изнутри нельзя. Нужно очищение огнём. Кассандры из пятой колонны безумно и безнадёжно мечтают об интервенции. Собственно, о втором пришествии они мечтают, о неосуществимом идеале, о силе, которая восстановит справедливость. Иностранная оккупация никогда не сработает; точнее она не работала в тех случаях, которые я знаю – Наполеон, Гитлер, оккупация Германии союзниками. В России, хотя это большой неприглядный секрет, многие ждали немцев, а получили что? Пятая колонна погибнет, как Кассандра при взятии Трои. Фридрих Рек и другие ненавидели нацизм, ждали освобождения. Но не ожидали, что можно наказать весь народ, и так наказать, что пропадает смысл наказания, и само чувство вины. Фридрих Рек считал, что победители не смогут сделать весь народ ответственным за режим, который они же сами когда-то и поддерживали: Англия и Франция, бездействием, Россия – активно. Но он ошибся. Смешали все краски в ведре, вылили на помойку, каблуком прихлопнули. Господь разгромил Содом и Гоморру, за то, что в них не нашлось пары-тройки праведников. Как подсчитать праведников? Где провести черту, отделяющую чистых от нечистых? Быть может, по этой мерке и блокада Ленинграда – Божье наказание за массовые репрессии и в восемнадцатом, и в тридцать пятом, и в тридцать седьмом? Германию не спасли праведники – и Руперт Майер, и Бернхард Лихтенберг, и Белая Роза... Да, действительно, чуть не забыла о Белой Розе. В «Белую розу» входили студенты Мюнхенского университета. Главными её участниками были брат и сестра – Ганс и Софи Шолл. Белая роза распространяла листовки, призывая к борьбе с Гитлером и его режимом, с июня 1942 года по февраль 1943 (мой отец к этому времени был уже в плену). Попались, потому что снеосторожничали. Тем, кого поймали, устроили показательный суд. Большинство из них были верующие, и когда им отрубали головы, Кристоф Пробст сказал Шоллам: «Мы встретимся через несколько минут». Может быть и встретились. Такая вот немецкая Молодая гвардия. Начинали они с членства в Гитлерюгенде и были увлечены идеей построения нового прекрасного общества. Молодёжь довольно часто ударяется в революцию, и их раздражают родители, которые отпускают шпильки против революционного режима, но потом, когда правда до детей доходит, они идут гораздо дальше отцов. Впрочем, какие дети? К моменту казни Гансу Шоллу было 24 года, Софии Шолл – 21 год, а Кристофу Пробсту 22 года. Не дети конечно, – взрослые. Это в наше время двадцать лет – безмятежное детство, и на дуэль вместо Онегина и Ленского явились бы их мамы. В связи с Белой розой я вспомнила историю, которая произошла с моим отцом в Москве. Вернее, история произошла с одним из наших многочисленных родственников, а папа был её непрошеным свидетелем. Приехав в Москву, отец, как всегда, зашёл к троюродному брату и напоролся на гепеушную засаду. Арестовывали всех, кто приходил, и отвечали на телефонные звонки сладкими голосами: «А кто это звонит? А что вам нужно?» Папа по наитию избрал самую правильную тактику. Он заорал на гепеушников, и те поняли, что он им этим шумом испортит охоту, и очень грубо его выгнали. Это ещё одна история папиной жизни, от которой у меня колотится сердце. Брат папы, некто Шенк, а имени его я не помню, и уточнить негде, виновен был в том, что он организовал альтернативную комсомольскую ячейку. И сейчас в моём повествовании произойдёт подходящий, к месту, плавный переход к смыслу русского протеста. Посмотрим налево – там Германия. Посмотрим направо – тут Россия. Там и тут – комариные укусы благородных комаров. Диссиденция – очистка собственной совести. Диссиденты ничего не поменяли – в 20 веке, потому что за ними никто не пошёл. Времена Гуса и Лютера миновали. Я предполагаю, что в кружке, который организовал Шенк, была своя Софи Шолл. Там в память о Гансе и Софи Шолл названы площадь и фонтан, Софию Шолл считают героиней, пишут про неё оперы и снимают фильмы, а тут? Кто помнит Ларису Богораз? Опер про неё вроде нет. Фильм? Да, американский, документальный: «Русские бабушки», и она там затесалась с трагическим рассказом о смерти Анатолия Марченко среди персонажей, продающих «хундер-мундер». У нас были студенты, которые распространяли листовки в институтах? Это я не утверждаю, это я спрашиваю, потому что не знаю. Может быть и не было, может быть так уж голову замурили. Режим, просуществовавший семьдесят лет, выполет лучше, чем режим, просуществовавший только двенадцать. Но не верю. То, что молчал весь народ и диссидентов не было – странная гипотеза, и неправильная. Не молчали. Просто от них не осталось следа. Диссиденты – за пределом видимой части спектра. Ультрафиолет не видим глазу. Архивы закрыты. И наш народ, не прошедший денацификацию, не считает своих героев героями. И всё-таки, как много было настоящих... «Точка, замерло», – как говорил папа. Правят обезьяны, платят все: моя мать в эвакуации, с маленькой Мариной на руках, умирающей от истощения и туберкулёза; немка, которая не могла расстаться с обгорелым трупиком своего младенца и носила его в чемоданчике, – в конце войны, после ковровых бомбёжек Мюнхена и Гамбурга, и Аугсбурга, и Вюрцбурга, и прочих военных и невоенных объектов, когда по германским дорогам потекли потоки бездомных беженцев. Глазами Элины Быстрицкой, работавшей на санитарном поезде, вижу поле, и ветер несёт над ним, как снег, сотни солдатских треугольников, которых так ждут и никогда не дождутся. Но треугольника моего отца в этой вьюге не было. Отцу моему, попавшему в пропавшие навек для Бога и людей, отослать письмо матери было и невозможно, и опасно. Опасно для неё. Я помню, как плакала, негромко, не навзрыд, – тихо и невольно, – над письмами немецких солдат, написанных в окружении под Сталинградом. Каждому из них сказали: «Это всё, что от вас останется – улетает последний самолёт на родину». И каждое слово, продиктованное Смертью, зазвучало так, как будто его писал самый мудрый и благородный человек на Земле. Эти письма тоже не дошли до адресатов. Немецкие комиссары надеялись издать их для поднятия боевого духа, но не нашли в них призывов «За Родину, за Сталина!» и, как последние сволочи, забросили их в дальний угол архива немецкого ГПУ. Сорок лет спустя я читала эти письма вместо вдов, и я уважала этих людей, и плакала об их смерти, и меня душила ненависть к червям, развязавшим войну, червям, из-за которых умирает чудо – человеческая душа. «Вы, там наверху! Я ненавижу вас во сне и наяву. Я прокляну вас в час моей смерти. Я прокляну вас из могилы, и ваши дети, и дети ваших детей понесут моё проклятие. Нет у меня другого оружия, кроме этого проклятия; я знаю, что оно иссушает сердце того, кто проклинает. Я не знаю, переживу ли я ваше падение. Но я знаю, что человек должен ненавидеть эту Германию всем сердцем, если он любит её. Я лучше десять раз умру, чем увижу вашу победу. … Я плачу – не от печали, а от ярости и стыда.» Фридрих Рек.
Страница 18 из 21 Все страницы < Предыдущая Следующая > |