На главную / Искусство / Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части III и IV

Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части III и IV





Рименшнайдер – раз, Рименшнайдер – два

В доме, где хозяином был заказан у Стравинского квартет  Дамбартон Оакс, много редкостей. Там я увидела деревянную мадонну, наступившую ногой на месяц, и, не зная, кто и что, подумала: «Это хорошо».  Оказалось – Рименшнайдер.


Новый день. В этой гостинице я собираюсь сразу, и спускаюсь вниз полностью готовая – я боюсь лестницы – мне трудно по ней подыматься лишний раз. Я уезжаю на несколько дней. За Рименшнайдером нужно ехать на север Баварии, в ту её часть, Франконию, которая отошла к ней после наполеоновских войн. Ротенбургобдертаубер – именно так, иначе не поймут, увезут к другой реке.

Пора освоить секреты баварского билета. Ему покорны все системы сообщения Баварии, но только на один день. Чуть пробьёт полночь, карета превращается в тыкву, из тыквы вылезает контролёр и замахивается большими щипцами-компостером.

Железнодорожных систем в Германии две: Убан и Сы-бан (Эсбан?). Убан построили гномы, которые добывают горный хрусталь, гранаты и серебро. Осторожно вынося землю в кадушках, они выкопали много-много подземных зал, одна под другой, соединённые вертикальными шурфами, по которым гномики быстро бегали вверх и вниз, упираясь в стенки своими большими, не по росту, ступнями в шерстяных тапочках. Внизу под Мариенплац гномы выстроили вокзал с киосками, где всё и вся во всех направлениях. Толпы народа; люди, мешая друг другу, лазают по сотам ларьков. В этом пчельнике не по себе: ужалят? Обольют пчелиным молочком и не ототрёшь от тренировочных... Вниз идут ещё какие-то эскалаторы – проверить? А там ещё одна площадь, и под ней платформы в несколько ярусов.

На остановках предупреждают: «Выход направо, выход налево», и немцы послушно выходят направо или налево, хотя двери открываются с двух сторон. Если выходят налево, входят справа, и наоборот. Ни толкотни, ни драк, ни мата, ни взаимных оскорблений («Не надо спать!» «Ты что, оборзел?» «А ну-ка выйдем и поговорим!») Немцы, как мы знаем, склонны к повиновению, и эта их коровья тупость заразительна: вместо того, чтобы пнуть кого-нибудь локтём в живот и выбежать из вагона, я терпеливо жду своей очереди.

Эсбан проложен на поверхности земли. Его поезда с обкатанным заострённым рыльцем, подобные булавкам для галстука, быстро скользят по рельсам, издают тихие вздохи при отправке с перрона, истошно заливаются: «У-у-у», – пролетая мимо полустанков. Они соблюдают расписание и приходят к объявленным платформам. У каждой платформы висит табло с правдивой информацией. На боку вагона крупно выведено – первый или второй класс, не ошибёшься. Места в немецких не нумерованные. Скамейки в них удобные, и есть столики.

Эсбанный Хауптбанхоф Мюнхена – это огромный дворец со множеством комнат, а в них есть магазинчики, забегаловки, и в укромном уголке – убежище туристов, где говорят по-английски и могут продать билет иностранцу. Хотя проблем-то с покупкой нет. Всегда можно купить в автомате; там всё ясно. А рядом с кассовым автоматом расписание. Главное подобрать поезд, на котором действителен баварский билет, и я глубоко погружаюсь в это занятие, не замечая, что рядом пристроился детина с мутными глазами и выливает на меня душевную грязь больного подонка. От него трудно отвязаться. Неприятно и непонятно, зачем ему шестидесятилетняя женщина, – но я для него не человек, не женщина, а просто объект: немного подержанный, но сыр это сыр, даже если он заплесневел.

Я подхожу к перрону, сверяясь с огромным табло, выбираю вагон второго класса, сажусь. Без фанфар и трубных звуков, легко и мягко, трогается перрон за окном.  Поезд набирает скорость, скользя в паутине привокзальных путей мимо сараев и бараков. Здания, подавшие знак старения и одиночества, закаканы граффити; я замечаю крупное, пульверизатором: «Денк, Бекки (Спасибо, Бекки)!» – выведенное благодарной мужской половиной человечества.

Скорый поезд похрапывает, как пожилой пассажир. В нём мягкие кресла и ковёр, и я снимаю ботинки. Путешествие на поезде для меня давно забытое старое, и потому новое. В Америке я достигла мечты, (одной из): выйти с работы и сразу оказаться дома. Машина – это прихожая с домашними тапочками и полезным барахлом. Машина даёт чувство защищённости (главный атрибут дома), потому что сама ведёшь и управляешь. В поезде везут. И оттого чувствуешь, что ты голенький, беззащитный, как будто в бане полотенце свалилось.

Я суечусь сначала, я не привыкла к тому, что интервалы между пересадками 4–5 минут, но этого достаточно для того, чтобы даже старичок с кривым коленом переполз на соседнюю платформу. Помогают умные транспортёры вдоль лестниц, которые как-то понимают, куда тащить чемодан – снизу поставишь, они его наверх, а если сверху, так вниз. Людям, которые не любят тратить время попусту, приятна разумная расчисленность. Я хотела бы всюду приходить за пять минут, но такое возможно только в обществе, живущем без опозданий.

В пути было много пересадок, и наконец в Штайнахе я пересела на совсем уж местный, деревенский поезд – самый лучший – у таких огромные окна. Выйдя на площадь, я не сразу догадалась, где Альтштадт, но помогли указатели.

Жду у светофора. Напротив, на другой стороне сидит сильно волосатый молодой терьер. Зажигается зелёный. Терьер перебегает улицу. Он понял, как пользоваться светофором, в отличие от американских скунсов, опоссумов и Анны Ахматовой, которые этому так и не научились. Интересно, что пёс следует сигналам неукоснительно. В этом он отличается от моего папы, который считал, что переходить можно только, когда машин нет. И был прав, особенно в 90-е годы. Я сама помню, как тогда в Петербурге ездили по тротуарам, и на большой скорости.

Мостовые Ротенбурга – ого-го, местами, если вымощены брусчаткой, с зазорами в полтора-два сантиметра, в которых, если приглядеться, найдёшь немало пуговиц и монет. «Чемодан, чемодан, чемоданище» – чемоданушко жалобно поёт. Раз поёт, два поёт... Больше не поёт. Разбили мне колёса камни Ротенбурга. Хотя кто и что мне разбил... так, как разбивают наши чемоданы авиакомпании, бросая их с транспортёров, никто больше не умеет.

Народу на улицах было много, хотя вроде и не сезон. Я заметила, что очень много китайцев, в то время, как двадцать лет назад были всё больше японцы. Я несколько раз сверялась с планом, который я откопировала из путеводителя Фроммера, и, переходя с тротуара на проезжую часть и обратно, в зависимости от того, где щелей между камнями поменьше, дошла до своей гостиницы, под вывеской с условной розой. Гостиница снаружи была маленькая, как и все остальные дома, но глубокая. Меня устроили на третьем этаже. Номер без затей, с узкой, но длинной ванной. Кровать мягкая, что доставило множество неприятностей позвоночнику. Из окна – пустой задний двор, с трогательными мазками жёлтых листьев. Ванная просторная, с сушилкой для полотенец, но без шампуня. Напомню, что гостиницы бывают шампунные и безшампунные. Безшампунные множатся, шампунные вымирают. Шампуни льнут к деньгам. В командировках я попадаю в отели с шампунями, а в отпуске – в безшампунные. Я остро переживаю социальную несправедливость и экспроприирую шампунные флакончики для передачи в безшампунные номера. Поэтому у меня с собой было.

Первым делом я зашла в кафе и заказала сливовый пирог. В Германии в кафе с официантами заказываешь кусок, получаешь талончик, садишься и ждёшь официанта. Дожидалась я очень долго, потому что кофейня была забита народом. Потом ко мне подошла продавщица из-за прилавка (кафе было так же и булочной-кондитерской). И разыгрался у нас странный диалог в стиле Беккета и Ионеско. «Кофе с молоком». «Чёрный?» «Кофе с молоком.» «Чёрный?» «Кофе всегда чёрный – зелёного не бывает» (это уже мысленно, в мечтах). Мне хотелось того, что итальянцы называют кафе-латте, но продавщица делала глухое ухо, может быть потому, что латте умеет делать только бармен. В результате мне принесли противную бурду, которую я не смогла допить. Пирог был отличный, именно такой, как и я бы испекла – на несладком дрожжевом тесте.  Второй кусок пирога со сливами заказать не удалось, потому, что его вдруг сняли с витрины и куда-то унесли. Кто это всегда отнимает наши пироги и ест их в чулане?


В Детванг шла верхней, короткой дорогой. Много зелени на откосе, и реку не видно. Подобрала пóзднее, незрелым упавшее яблоко. Пыталась засунуть в карман и поняла, что куртка на мне навыворот. На подходе Детванг виден между деревьями, сверху: церковь и сгрудившиеся домики – горстка. Город-крошка, с ладошку. Как будто игрушечка для нас построена. Как будто декорация к фильму, ровно столько, сколько поместится в видоискатель. Я прошла почти пустыми улицами, на которых стояли гостиницы и может быть жилые дома, все старые, крупные, с фахверком.

Подошла к церкви Петра и Павла, романского стиля, бежевого песчаника, с красной крышей. В церкви старуха приветствовала меня баварским «Грюсс Готт!». Говорила только по-немецки. Церковь простая снаружи и простая внутри, с одним нефом, белёная. Проёмы окон покрыты цветочной росписью – белое, красное, зелёное – как моя одежда. По периметру нависает деревянная галерея, зелёная, с кирпично-красными, как Петропавловская крепость, медальонами. Стрельчатые арки перед алтарной частью выкрашены в кисельно-кирпичный цвет. Обратила внимание на овальчики бронзовых досок на стене – чёрные-пречёрные, – на которых отлиты выпуклые вычурные буквы и наивные рисунки вроде широко шагающей птицы.

Главный ретабль работы Рименшнайдера небольшой, и в нём доминирует корпусная секция.  В центральной её части скульптура: Иисус на кресте, а у основания креста горельефы. Слева святые жёны, и св. Иоанн, который поддерживает Богородицу. Справа от распятия стоит группа каких-то паскудников – солдат, зевак, – и на первом плане – фарисей, очень живописный, в конической шапке и в платке, как у Ясира Арафата. Оказывается, фарисей списан с турка с рисунка Дюрера. Дюрер был там, а Рименшнайдер – тут, но до него дошла гравюра. Он не украл – сам Дюрер тоже у кого-то заимствовал позы; время было тогда такое, у художников переходили по наследству папки с наборами композиций.

На крыльях корпуса – барельефы; слева Гефсиманский сад, справа Воскресение. Кажется, что барельефы были откуда-то выломаны и перенесены в рамы, которые до этого содержали что-то другое и вообще не отсюда, слишком велики для створок к этому ретаблю. И действительно алтарь этот был вывезен из Ротенбурга, и может быть раньше имел другие крылья, венец и более нарядную пределлу. Но потери и утраты не столь важны. Барельефы и горельефы Рименшнайдера великолепны и как отдельные картины. Но и общее впечатление сильное, даже при том, что тут явно проявили какую-то мудрость последующие поколения. В композиции чувствуется внутренний ритм и правильно расставлены акценты и цезуры. Рименшнайдера отличает особая бегучесть линий; контуры сделаны как будто одним движением резца.

Барочный амвон внизу украшен большой кистью винограда, или может быть фиников. Я присела у амвонаи рассмотрела два боковых алтаря – небольшие триптихи крашеных фигур в красных рамах; работа конца пятнадцатого века, милая, наивная – особенно наивность проступает по сравнению с находящимся тут же ретаблем Рименшнайдера. У фигур хорошие лица, и особенно привлекает Святая Оттилия. (Знаете, скажешь себе иногда: «хорошее лицо» – реже, чем «красивое лицо»). Молодая, красивая, серьёзная, и глазные яблоки на книжке. Нет, нет, она не слепая, у неё карие глаза, а «запасные» яблоки великоваты, и в глазницы бы не влезли. Это для напоминания о том, что с ней сделали перед смертью. Кто-то же вот так увеселялся, вырывал глаза, отрезал груди. Мне трудно совместить некоторые вещи, я не могу привыкнуть к католическому упоению мучениями, и не могу испытывать радость и умиление при упоминании о пытках.

Пред алтарями колеблются огонёчки коротеньких толстых свеч. Я поставила свечи за маму, папу и умершего друга. Я раскрыла маленький церковный путеводитель и прочитала: «Эти шедевры прежде всего являются свидетельством глубокой веры. Посетители смогут вернуться в повседневность духовно обогащёнными людьми, а не просто любящими искусство туристами, если они в какой-то мере ощутили высшую силу, выраженную этими произведениями искусства.»


В церковь внезапно влилась большая группа женщин в походной одежде и с рюкзаками, а я вышла на двор, на ухоженный погост, где наведён был крестьянский крепкий порядок и высажен ванька мокрый. За каменной оградой возвышалась массивная мельница со слепенькими крошечными оконцами, где теперь живут и сдают «циммер». Я вышла на улицу – повсюду были клумбы, бетонные корытца, корзинки цветов – красных и розовых гераней, мелких оранжевых астр; на клумбе – шиповник с крупными оранжевыми шиповинами. На подоконнике старой гостиницы пригрелась кошка.

Тихо. Думается – периоды покоя преходящи; зазвенит тоненько и лопнет. И зачем не приветили севшую на ладонь синицу, ища глазами журавля в небе? Казалось, что жизнь вот-вот начнётся, и вдруг, как-то сразу переменилось, и чувствуешь, что жизнь кончилась. А настоящего не было. Живём воспоминанием о том, как были счастливы когда-то, живём надеждой на то, что будем счастливы когда-нибудь, Бог даст. Думается – идея Бога в основе своей не только о заступнике, но и о благодарности за жизнь с садиками и поздними яблоками. Кошка на подоконнике размеренно жмурится от удовольствия. Кошка умеет жить. Кошка живёт с улыбкой благодарности. Я хочу научиться жить, как кошка.


Навернуть, даже с голодухи, целый котелок каши не так вкусно, как съесть первую ложку. Как хорошо, что я увидела немного, что я не получила ударную дозу впечатлений, как обычно происходит в большом соборе, где приходится выбираться из-под обломков увиденного, судорожно припоминая, а вот это-то я тут видела, или там, или вообще приснилось? Как хорошо, что за Рименшнейдером в Детванг нужно идти и возвращаться по дороге, влажной от тумана, среди падающих яблок. Путешествие по идиллическим окрестностям Ротенбурга представляет собой прекрасную раму для впечатлений, и увертюру, и эпилог.

Я возвратилась в Ротенбург нижней дорогой по другому берегу Таубера.  Таубер – ручеёк шириной в полканала Грибоедова, мелкий, очень чистый, с водопадиками. Прямо перед мостом на отмели топталось стадо гусей, серых с белым. Увидев меня, они вдруг со страшным криком, стоном, воплем бросились ко мне – привыкли к подачкам. Прохожие посмотрели на них и обрадовались: «Вайнахт!» Я обиделась – ну почему, глядя на гусей – «Рождество», а в кролика – камнем? Почему я сразу яблоко в карман, хотя и есть не собираюсь? Почему, как только вылупляются цикады, в печати сразу появляются кулинарные рецепты – как их жарить на постном масле, а ведь цикады ждали этого часа 16 лет, терпеливо питаясь под землёй корешками, для них это конфирмация, бар-мицва, вручение первого паспорта, водительских прав, – ну что там ещё? Но мы уже стоим, поджидаем с раскосыми и жадными очами и сковородками.

Один берег Таубера пологий, а другой, на котором Ротенбург, – «над» («об») – крутой, почти вертикальный откос. На пологом берегу, вдоль тропинки, растут старые ивы, много раз стриженые. Иногда попадаются домики, и в огородах поднятые грядки, подпёртые досками – брюссельская капуста, рядом георгины и анютины глазки. Ротенбург снизу не виден, вот только один раз мелькнул. А потом крытый мостик и тропинка серпантином, серпантином, серпантином, и вдруг стена, и я в городе.


Ротенбургский собор Св. Якова – протестантский, но не изгаженный реформой. В соборе есть единственная экскурсия на английском, только по субботам и только в три часа. Я думала, меня затопчут «англоязычные» англичане. Но я их никак не могла отыскать. Мне на входе говорят: «Вон туда!» А там по-немецки. Я тогда: «Куда, блин?» Мне: «Туда, блин». А там по-французски. Я: «Куда, блин?» Тут уж меня берут за руку и отводят к старушке, одиноко стоящей у алтаря Св. Людовика Тулузского (работы Рименшнайдера). И она проводит экскурсию только для меня.

Стёкла в соборе большей частью прозрачные, но в алтарной части есть три витража – волшебные города, калейдоскопы в золотых рамах. Центральное окно – самое старое из сохранившихся  в Баварии. Стиль – нюрнбергский. Старые сочетания красок: я привыкла к красному с зелёным, и сама теперь такое ношу.

Главный алтарь – алтарь двенадцати апостолов, среди которых есть очкастые, – оплаченный бургомистром-миллионщиком Топплером, в 1466 году, считается одним из лучших в Германии. Это интересная штука – плотный, крепкий ящик, на котором скомбинированы живопись и скульптура. Кто был скульптором-резчиком, неизвестно, но прослеживают влияние великих мастеров цветущего стиля Николауса Герхарта ван Лейдена и Ганса Мюльтшера.

Центральная часть – скульптурная, со ступенчатым завершием. Посредине находится распятый Христос, на фоне синего неба, по которому летят золотые звёзды и мечутся, заламывая руки, золотые ангелы. Кровь стекает по кресту. У его подножия стоят Богородица и Св. Иоанн в золотых одеждах. По бокам ещё по двое святых, в золотых плащах, на золотых консолях под золотыми балдахинами. Св. Елизавета Тюрингская изображена с чайником супа, бедная мученица, княгиня, которая жила чёрт знает как и умерла очень рано, то ли от болезни, то ли от голода. (Она это для них или для себя? И что ею двигало: острая жалость, которую невозможно преодолеть, или слишком буквально усвоенное вероучение?) Поскольку витражи плохо помыты, а алтарь плохо освещён, даже в бинокль трудно разглядеть цветную тонкую роспись по золотому фону, позади фигур святых.

Крылья алтаря расписаны Фридрихом Херлином по золотому фону с обеих сторон. На одном из клейм изображён Ротенбург пятнадцатого века. Мир золотого неба, красных крыш, белых мостовых, синих одежд. Хорошо выписанные фигуры с чёткими контурами, краски без полутонов, только с тенями, чтобы придать некоторую рельефность. Обьёмности в картинах нет. Теперь никто так не рисует, современное сознание отравлено импрессионизмом. Импрессионизм может прикинуться фотографией, но средневековая живопись – никогда. Никогда не забыть, что это рисунок, дистилляция идеи, самая суть без излишних подробностей. В общем, не импрессионисты, скорее Ротко с Кандинским – по чёткости, упорядоченности, любви к геометрии.

В алтарной части вокруг хранилища причастия значительная часть боковой стены заполнена скульптурами, вырезанными из песчаника в 1389 году – нюрнбергская работа. Чувствуются романская архаичность и благородство. Песчаник тонированный – крылья у ангелов ярко-радужные, а у святых одежды расписаны узорами. Краски скорее всего поблекли, поярче были красочки-то раньше! Невозможно  не подумать об этом, когда рядом праздничным петухом – алтарь Двенадцати апостолов. Всё, что раньше бесчинствовало карминным и лазоревым, теперь выцвело, облагородилось и больше не плюёт в глаза хорошему вкусу. Налицо некоторая недостача членов. Как тонируют песчаник, не знаю, а ещё не знаю, как у каменной плиты, вделанной в стену, отбивают руки-ноги; чем там ротенбургцы по ней колотили эти шестьсот лет?

Боковой алтарь Вознесения Богородицы приписывают школе Рименшнайдера. Сцены успения и вознесения сделаны в нём по рисункам Дюрера. Мне этот алтарь очень понравился. Меньше мне понравился боковой алтарь Людовика Тулузского, несмотря на то, что Людовик Тулузский (крашеный) вырезан самим Рименшнайдером.  Оказалось, что это собственно не алтарь, а современная попытка воссоздания алтаря вокруг одной-единственной статуи Рименшнайдера.


В соборе Св. Якуба находится самый знаменитый алтарь Рименшнейдера, на втором этаже, в часовне, построенной над улицей. Во всех почти деревянных алтарях есть нечто архаичное и потому смешное, и к ним надо привыкать, как привыкаешь к опере барокко, и уговаривать себя, и переваривать, поливая густым соусом исторических подробностей. Надо себя подготавливать ко встрече со всеми резчиками, кроме Рименшнайдера. К Рименшнайдеру готовиться не нужно. Я, впрочем, была готова – я видела фотографии. Но какое же он мощное впечатление, – смесь неожиданности, изумления, восторга, умиления, благоговения, и множества иных оттенков, – производит на неподготовленного? Тем более, что такого не ждёшь после алтарей внизу.

Обрамление для Тайной Вечери сделал талантливый столяр Эрхард Харшнер, по всем правилам готического искусства. И резчик, и столяр – замечательные мастера. Столяр смог понять замысел резчика и сделал минимальную раму для гениальной скульптуры Рименшнайдера, – такую, которая на себя не отвлекает. Венец и пределла сложены из жёрдочек, полупрозрачные, полуневидимые; плотная скульптурная группа корпуса парит в воздухе, в фокусе внимания.

Над фигурами корпуса и крыльев вырезаны своды из тонких стеблей и цветов. В деревянных кустарниках венца и пределлы запутались чаша с реликвией, какие-то фигуры, ангелы, распахнувшие крылья, как голуби на карнизе.

На боковых створках вырезаны барельефы – мастерская работа: законченность поз, глубина эмоций, точность линий, элегантное искажение пропорций, создающее протяжённость пространства и времени. Одной такой панели было бы достаточно для украшения любого алтаря. Кажется, что большего сказать нельзя, но оказывается – можно, когда переводишь глаза на центральную группу.

Фигуры ретаблей обычно статичны: вот мы жили, вот мы умерли, вот мы обернулись статуями, которые благосклонно и спокойно смотрят на зрителя. Таковы привычные правила игры, но не у Рименшнайдера. Здесь не позируют – живут, здесь спорят Иисус и Иуда, и к разговору прислушиваются все апостолы. Кажется, что не миг пойман фотоаппаратом, а весь трагический ужин запечатлён видеокамерой. С ракурсами и перспективой Рименшнайдер обходится так же свободно, как Ван Гог. Он наклоняет всю сцену к зрителю, так, что можно разглядеть каждого апостола и блюдо на столе, а интерьер сжимает, не оставляя лишнего воздуха, сводя все незначительные подробности к нулю.

Ретабль стоит перед церковным окном, и свет из окна освещает апостолов через прорезанные в стенке ретабля оконца с прозрачными стёклами. Дополнительный свет падает справа и слева из боковых окон часовни. Игра света и тени придаёт скульптуре и рельефам дополнительную выпуклость и порождает ощущение движения и перемены действия.

Кроме нас в этой часовне была немецкая группа, которой рассказывали по-немецки, гораздо подробнее, чем мне. Моя спутница провела меня в самый конец, за скамьи, но и оттуда её английская речь мешала аккуратным и хорошо одетым немецким старушкам, и они сделали нам замечание.  Моя  лекторша была несколько пикирована, и думаю, не за себя, а за то, что её соотечественницы не понимают важности просвещения американцев, и вывела меня на авансцену, где мы продолжали тихо переговариваться.  Вернее, рассказывала она, потому что я онемела от чувства вины перед старушками: «За алтарь Святой крови ротенбургцы заплатили Рименшнайдеру 50 гульденов, цену дома. А сейчас?» И, не дождавшись моего ответа: «Бесценный». Я посмотрела на руки апостолов, с длинными пальцами, на их ступни, разбитые дорогой, прекрасные, перевела взгляд на руки старухи: карта пигментных пятен и набухших жил, знаки жизни, прожитой не зря, – и заплакала от умиления, как плачу только в русских церквях. Мастер получил не только уговорные пятьдесят гульденов, но и десять сверху – так уж умилились члены горсовета.

Спускаясь с хоров, я извинилась перед старушкой, почему-то по-английски. Она благосклонно простила меня по-немецки.


Потом я перешла во Францисканский собор, в приделе которого есть небольшой ретабль – ранняя работа Рименшнайдера: «Св Франциск получает стигматы». И тут я проявила себя не с лучшей стороны – я забраковала этот рельеф. Нет, пожалуй нет. Безусловно есть приметы руки мастера, но мне эта работа скучна. Может быть оттого, что пока ещё не всмотрелась – времени не хватило. Но орган во Францисканском соборе, – Моцарт, Джон Стенли, Йозеф Райнбергер, и совсем уж мне не известный Луис Джеймс Альфред Лефебри-Вели, – оказались достойным прощанием с днём Рименшнайдера. Общее впечатление, «картинка с выставки» – слушаю органиста, а за бутылочными донцами окон облаками плывут фахверки.


Бывает, вдруг вспыхнет страстишка, сродни коллекционированию, азарт грибника. Жадность просыпается: взять – и всё посмотреть у Рименшнайдера – в церквях, музеях; насобирать впечатлений, набить карманы, как яблоками. Я устроила небольшое паломничество. Я съездила в Вюрцбург, город Рименшнайдера, где готика, барокко и рококо; где замок над городом, от которого к реке прочерчены вертикальные полосы виноградников, где барочная резиденция, расписанная Тьеполо. Ошеломляет обрывочность наследия Рименшнайдера в том самом городе, где он прожил большую часть жизни, и где была его мастерская.  Ни одного ретабля, только отдельные скульптуры. Благодаря войне, или вообще истории в Вюрцбурге смотреть почти нечего, добрать разве что по крошечке в церквах и музейчиках.

Есть могильные плиты: мастерская Рименшнайдера выполнила множество заказов этого рода. Скорее всего мастера считали себя ремесленниками, но это было ремесло высшей марки.  В наше время скульптор редко снисходит до надгробия, ну разве что какой-нибудь Неизвестный Эрнст сляпает Хрущёва, а то, что мы видим на кладбище, – копии фотографий мелкими точками по полированному граниту – принадлежит резцу и зубилу троечника Мухинского училища. Но раньше фигурные надгробия не всем были по карману, и если уж были деньги, так хватало на Рименшнайдера.

В большом полупустом, полусовременном соборе Вюрцбурга я подошла к пилонам с двумя знаменитыми памятными досками Рименшнайдера. На первой – Лоренц фон Бибра, князь-епископ,  – умер молодым или попросил срисовать на надгробие с фотки помоложе. У ног его лев загрызает грифона. Посмотрите сами, поройтесь в исторических книгах, и проверьте, правильно ли я читаю по лицу, что Лоренц фон Бибра был великолепным рыцарем и не особенно хорошим прелатом, любил модные причёски, рейтузы с прорезями, кафтаны рытого бархата, картины, гобелены, золотые перстни, брабантские кружева и аугсбургские кубки; вино он пил рейнское и мозельское, и плевал на всех с высокой горы вюрцбургского замка.

На второй – князь-епископ Рудольф фон Шеренберг, с мечом и епископским посохом. У ног фон Шеренберга разлеглись с серьёзной миной геральдические львы. Рудольф фон Шеренберг жил невероятно долго, так, что казалось, что уже и не умрёт, но на всякий случай всё-таки заказали ему плиту из царского розового мрамора. Физиономия у Рудольфа страшная, проступают все пороки  духовного сословия, которое предпочитало высокому куртизанок, азартные игры, обувь с длинными носками, рейтузы с прорезями и модные причёски. Да, разве мама любила такого? Мамы-то любят всякого, но куда подевался невинный младенец, робкий юноша? Вот старая противная черепаха! Сволочь наверно надменная.

Ну как, я угадала? Нет? Нет ничего глупее воодушевлённого описания скульптур («Смотрите! Смотрит! Как живой! У-у, глаза-то какие! Марсовское в них что-то! Сразу видно, что окончил Дзержинку в 63 году!» И т.п.). Вот например Рудольф фон Шеренберг, которого мы только что так славно разделали, был человеком редкого благородства, и если знать об этом, покажется, что Рименшнайдер изобразил красивую старость. При желании с классовых позиций можно столько гадостей насочинить и про фон Бибру, и про фон Шеренберга, и таким социальным крититком подать художника. Но скатывались ли конкретные художники до карикатуры или до лести, мы не знаем – слишком эфемерны и субъективны впечатления от портретов. Про портреты испанской королевы Луизы, сделанные Гойей, писали, что на лице её проступили все свойственные ей пороки, но пороки ли это? Может быть просто уродливая маска, которую время навешивает на всех без разбору; на виноватых и не виноватых? Маска, сквозь которую проступают внимательные глаза умной, страдавшей женщины.

Мне нравится лицо королевы Луизы, мне нравится лицо Рудольфа фон Шеренберга, но есть и «но»: в их положении трудно не показаться жестокими и несправедливыми, трудно не иметь двух лиц. Поэтому поостережёмся с любовью; просто отметим, что плиты, сделанные Рименшнайдером, обращают на себя внимание, чего и добивались Лоренц фон Бибра и Рудольф фон Шеренберг. А прочим князь-епископам обратить внимание на свои дорогостоящие мемориалы, выполненные не Рименшнайдером, не удаётся.

В том же Вюрцбурге, в Мариинской капелле на могильной плите выбит из камня рыцарь Конрад фон Шаумберг. Лев, на котором он стоит, не испытывает никаких неудобств и благодушно жуёт гербовый щит. Фон Шаумберг, сверху донизу запаянный в латы, – это маленькая (ниже меня) машина для убиения других риттеров; хотя? Может быть, для защиты вдов и сирот. Вдовы и сироты вспоминаются из-за благородного и печального лица рыцаря и волос его, длинных, вьющихся, пышных – как у Св. Иоанна. В глазах его проглядывает прекрасная душа. Я вышла из церкви в коридор и увидела доску с фотографиями молодых мужчин с лицами риттера Шаумберга. Под фотографиями была подпись – «Братья нашего монастыря, пропавшие без вести во вторую мировую войну».


Если не соглашаться на ошмётки, остатки, так небрежно сохранённые потомками, и искать цельного впечатления, можно поехать в Креглинген. Там, в Креглингене есть ретабль, похожий на ротенбургский. Я там не была, сужу по фотографии. Там тоже высокая рама из фантастических ростков, и в её готических зарослях застрял триптих: распятие и створки с барельефами (Гефсиманский сад и Вознесение). Но нет, всё не так – и венец, и пределла тяжёлые, и рама триптиха тяжёлая. А Вознесение Богородицы статично. И два ряда барельефов – ну зачем там два ряда? Каждый прекрасен, но их много.

Ретабль Ротенбурга – уникальный. Он не превзойдён, и если разрешается посмотреть только что-то одно, так это должен быть ретабль Ротенбурга. А если всё смотреть, так ротенбургский ретабль последним, чтобы потом не огорчаться.


Всё, что я вижу в немецких церквях, мне интересно, всё привлекает моё внимание, но ощущение гармонии возникает только от Рименшнайдера. Рименшнайдер особый. Про всё посоветуешь: «пойдите, посмотрите, это любопытно», а про Рименшнайдера скажешь иначе: «это красиво». Работы Рименшнайдера каждому нужно увидеть, как эстампы Дюрера, как картины Рембрандта.

Чем для меня Рименшнайдер особенный, что я вижу в его скульптурах и барельефах за вычетом элегантности, художественной цельности, или благодаря ним? Что я ценю, что для меня самое важное, что останавливает мой внимание, что трогает? Человеческое достоинство. Да, пожалуй. И во многом другом то ли его нет, то ли я не вижу, не воспринимаю, потому что моя душа недостаточнго чувствительна, но от фигур Рименшнайдера исходит такой мощный импульс, что даже мою грубую оболочку прошибает. Неужели были когда-то такие немки? Да и сам Рименшнайдер, то стражником, то врачом прикинувшись на барельефе, откуда такой уродился? Кого, кого из моих современников постричь, побрить, помыть, чтобы стал, как резчик из Вюрцбурга? Ну, может быть, немецкий тенор Йонас Кауфманн... Размылась, что ли, эта кровь? Или вовсе не было этого?

Рименшнайдеру вменяли в укор: шварк, шварк ножичком, и выходит округло, гладко, полные щёчки. А в жизни все худые, измождённые, носатые, скуластые. Ещё ругали за то, что лица похожи. Лица? Так ведь он и изображает одних и тех же лиц.  Почему Ленин всегда лысый? Почему Карл Маркс всегда волосатый? Надо бы разнообразить, надо, чтобы весь курчавый, без волос, как картошка длинный нос... (папина присказка). Но раз уж Маркс всегда Маркс, то и Св. Иоанн всегда Св. Иоанн. И вид у него благообразный потому, что заботы не о том, чтобы дачу купить. Нет никаких сомнений в том, что Рименшнайдер, если и не любил, так ценил людей и видел в них всё лучшее. Морально убогих мерзавцев у него не найдёшь. Справедливости ради признаюсь также, что в процветающей мастерской их была там целая ватага, и поэтому некоторая унификация была необходима – чтобы школу Рименшнайдера отличили от школы Фейта Штосса.


Рименшнайдер был успешен – у него заказывала вся Франкония. Биографию Рименшнайдера я приобрела по-немецки, чтобы подешевле, – на английском дороже. Эту книгу написал Лео Брюнс, а купила её в первый раз Кэтлин в Ротенбурге над Таубером в 1983 году (есть такие люди, которые непременно метят книжку). Через мои руки прошло много подержанных книг – в основнм библиотечных, или одолженных у друзей. Поэтому я знаю, что книги связывают нас не только с автором, но и с множеством других людей – пометками на полях, износом от прикосновений. Природа книги двойственна. У неё есть идеи, у неё есть тело. Может быть у неё есть душа? От бывших владельцев, читателей, почитателей остаётся загадочный след – они были, но какие? Кэтлин было, ну, скажем, двадцать, и билет в Германию её купил папа, чтобы она усовершенствовалась в немецком. А сейчас Кэтлин 50, она забыла немецкий и продала книжку. Или ей тогда было пятьдесят, она выучилась немецкому в Институте Гёте после того, как младшенький уехал в колледж. Теперь Кэтлин восемьдесят, она переехала в дом престарелых, а книгу продали внуки (хоть шерсти клок?).

На обложке – автопортрет резчика на Богородичном алтаре в Креглингене, где скульптор придал участнику массовки портретное сходство с собой. Сквозь лак на фигуре проступают годичные кольца дерева. На лице и шее Рименшнайдера складки и морщины – годичные кольца человеческого тела. И лицо у него невесёлое. Не потому, что депрессия, не потому, что у него, как у многих гениев, МДП, а дела не веселили. Рименшнайдер – человек трагической судьбы, как впрочем и многие люди искусства – возьмите, например, Шостаковича. Шостаковича чуть не смололи в Гулаге, когда он выдал свой никому в политбюро не понятный сумбур. Что касается Рименшнайдера, он пострадал не как резчик, а как бургомистр Вюрцбурга. Во время очередной разборки между рабоче-крестьянскими реформаторами, князь-епископами и Католической лигой Городской совет Вюрцбурга принял сторону крестьян. Когда город был разгромлен, бургомистра и горсовет – в пыточную. Рименшнайдеру перебили руки, и больше заказов у него не было. Нет, не надо мне биографий; и раньше не надо было; сперва не хотела, чтобы душа гения обрастала некрасивой плотью, но не это оказалось самое страшное, а страшно узнать, что хороших концов не бывает – Цветаева повесилась, Рименшнайдеру перебили руки.

«Прошли века» (вполне подходящее выражение, ибо Рименшнайдер жил в пятнадцатом, а мы в двадцать первом), – что сталось со славой Рименшнайдера? Сначала любили, потом забыли. Почему, – удивляется книжечка, – Рименшнайдер, из немцев немец, квинтессенция немецкой души, был неизвестен Гёте и его современникам, забыт на века, заслонён барокко после того, как над ним поглумились иконокласты? Почему переоткрыт он был только девятнадцатым веком? Мой ответ (не обязательно правильный) – потому что романтизму близка идеализация – воротились на круги своя. Тильман Рименшнайдер запечатлел идеальную немецкую красоту. Но тогда почему воскресший Рименшнайдер снова не умер вместе со всеми романтиками? Потому что Рименшнайдер не привязан к конкретному времени, потому что в нём есть и символизм, и модернизм, и постмодернизм, – Рименшнайдер всегда современен.

Тильман, Тиль Рименшнайдер – единственный немецкий резчик, который трогает современного человека. Неискушённый устрашится гиперреальности раскрашенных фигур Фейта Штосса, но тёплое тёмное дерево Рименшнайдера не стремится обернуться плотью. Фигуры Рименшнайдера – между миром сим и тем.



 


Страница 6 из 21 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^