Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части III и IV |
СОДЕРЖАНИЕ
Баварский певчий дрозд«Лишь едва забрезжил свет, Жан увидел крошку Кэт...» (папа). Наступил новый день. Рано. Сонные торговки. Разборка овощей. Помидорчиков не успеется. «Оставь, Петька…» – говорю я себе, – «Не до грибов!». Я опять сыграла в русскую рулетку экскурсий. Воскресная улица пуста. С головой, хмельной от сужения сосудов, иду скорым шагом, подволакивая раненую ногу, – обычно я вальяжна: «Рубль десять, рубль пять, рубль десять, рубль пять», – а сегодня: «рупь пять, рупь пять, рупь пять»... (папа...), прыг, прыг, прыг! Мне снились тревожные сны – будто я в городе Привет покупаю билет до станции Спасибо. А вдруг автобус не придёт, или придёт, но не туда? Но он на месте, у вокзала, у экскурсионного лотка, двухэтажный, раскрыл для нас надкрылья. Выстояв небольшую очередь, я – шасть наверх по крутой лесенке, – топ, топ, топ, – перехватывая перила, – цоп, цоп, цоп, – и к окну. Я теперь как Орёл Баварский, всем смотрю на макушки и наслаждаюсь новым ощущением. Как будто выросла до трёх метров. Когда-то я сказала сослуживице, что маленьким женщинам – всё лучшее. А она мне ответила: «Маленький рост – это ужасно!» «Са депан (когда как)», – по выражению дяди Вани. Автобус заполняется, закрывает двери, отчаливает. Наш экскурсовод – молодой мальчик, впрочем, немолодой, слегка за тридцать (относительный мальчик), в чёрном – чёрные джинсы, чёрная футболка. Стильно. По-английски говорит связно, лучше меня. Почему он взялся за это дело, и чем собирается заниматься в дальнейшем, можно только гадать. Что-то мне сейчас расскажут? Много или мало? И чего? Вот помню, в Чехии нас угощали универмагом и буртами свёклы. А по дороге в Новгород, Псков, Пушкинские Горы, Старую Ладогу – боями, нескончаемым кольцом воспоминаний о кольце блокады. Так хотелось отвлечься и узнать, – а кто тут жил до революции, и зачем, – но не тут-то было! Раньше было одно, теперь другое. Теперь в Петродворец везёт штучка с перчиком, любит нас в целом и ненавидит по отдельности. Про прорыв блокады ни слова, о друг мой, ни вздоха. Война кончилась. А мюнхенский гид рекомендует местное лакомство. Как бы перевести... ну, скажем, нудли с маком. Нормально. Кому нужны настоящие лекции, не про макароны? Разумеется, никому. Реальному человеку не интересно ни прошлое, ни будущее. Но я другая – я растянута вдоль шкалы времени, и потому мне кажется, что у окружающих не-интерес к прошлому зашкаливает. А наш экскурсовод, покончив с едой, проводит опрос: глядеть ли на зáмок, чи не? Оказывается, в экскурсии по замкам Людвига замки за отдельную плату. Услышав мой отказ, экскурсовод понимающе кивает, но ничего он не понял, дело не в экономии. От полновесной экскурсии впечатление чумовое – показывают много, но быстро и никчёмно, потому ли, что современному пловцу по интернету трудно сфокусировать внимание, или чтобы казалось, что получен хороший возврат на трудовой рубль. Выдаивать ли корову досуха? Я решила не выдаивать. Я понимаю, что или парки, или дворцы – на всё времени не хватит. Я выбираю парки. Подъезжая к замкам и глядя на природу в окно, моему взору представилась горная дорога. Великолепно лететь в горах на высоте двух метров! Вокруг пики, припорошенные снегом, укутанные лесом, с полосой тумана у подножия; прижавшаяся к ним равнина, по которой пролегает шоссе; деревни, деревеньки, деревянные сараи, церкви со шпицами. Церкви романского стиля, купола часто в виде луковок; дома из побелённых каменных блоков, с деревянной надстройкой, пронизанной заметными балками («Фахверк», – говорил папа) и непременным балкончиком чуть не под самой крышей. Коровёнки на лугу дрыхнут, развалясь. Сено упаковано в пластик. У немца при виде альпийского ландшафта должно сжиматься сердце от умиления, как у меня от убогого ольшаника, от равнины во все стороны, от нестеровского Сергия Радонежского, стоящего на раскисшей кочке среди чахлых прутиков. А я здесь только гость, не умиляюсь – испытываю удивление жителя долин перед миром, где небо – сбоку. Мы приехали. Толпа бежит к Линдерхофу. Перед нами крошечный жёлтый особняк размером с павильон «Катальная горка» в Царском селе. Разве это замок? Где башни и рвы? Загородный дом – мелко. А дворец – слишком громко. Это шуточка. Даже не анекдот, а его соль, квинтессенция Версаля в нескольких словах. Шуточка врезана в горный склон, нетронутый, поросший лесом. Шуточка тщеславна; ей на потеху в большой бассейн в извитой, как у зеркал барокко, раме, налита вода; и в ней на жёлтое дрожащее отражение дома наплывает многоцветье осеннего леса. Солнце уже залило замок, а зеркало ещё в тени. Для Линдерхофа лучшее время – утро; утро жёлтого света и нежного коричневого полумрака, в котором даже золотая женщина бассейна кажется бархатной. Утро всегда обещает, хотя день не держит слова. Утреннее солнце, искоса, с густыми тенями, напоминает мне день отцовских похорон: тёплый, красивый, подарок северного августа, – и тупое изумление от того, что папа его не видит, он умер позавчера. Ну почему ему отказано в такой малости? Вечное «пуркуа?», давно уже в отсутствии дяди Вани. Может быть и Линдерхоф удивляется, а где же Людвиг? С боков у Линдерхофа разбиты коротенькие партерные садики, в них вазы и скульптурные группы на постаментах и неброские нежные фонтанчики: золотая Молва, которая выдувает из трубы тонкую струйку, Купидон, у которого вода течёт из лука. Задумано барокко, но тайком приблудившийся югендштиль проступает в манерности фонтанных дев с дельфинчиками в руках и ваз с золотыми бараньими головами. Позади замка по склону сбегает каскад, обвисая водной занавесью на стене, притворившейся гротом. Перед нею в чаше – колесница Нептуна. Вдоль каскада выставлены амуры и вазы из местного камня. Они мне милы напоминанием о гипсовых украшениях наших сталинских парков, трогательных, потемневших от пыли, богато украшенных, но не сразу поймёшь, чем. Я поднимаюсь по дорожке вдоль каскада к зелёному Музыкальному павильону. Он состоит из тонких рёбер, как скелетик, который выколотили из сухого листа платяной щёткой. С его смотровой площадки виден противоположный склон узкой долины с парковыми террасами, который людское трудолюбие заботливо зашило в строительные леса, и видна королевская липа, в кроне которой обедывал Людвиг Второй Баварский, безобидный певчий дрозд, – сидел, покачиваясь на ветке, ягоды склёвывал. Матово поблёскивает женщина молчащего фонтана. И вдруг из его зева вырастает на глазах пенная струя. Водный столб подымается всё выше и выше, выше дворца, выше нашего Самсона, а потом съёживается и уползает назад. На склонах, покрытых пёстрыми кудельками осени, разбросаны павильоны – два мавританских, купленных на всемирных выставках и хорошо отремонтированных с применением дорогостоящих материалов, – и грот со сталактитами и сталагмитами, с озерцом, на котором Людвиг катался в золочёной раковине, надев костюм лебедя. В этом он выгодно отличался от прозаического поручика Ржевского (Наташа Ростова: «Поручик, вы хотели бы быть лебедем?» Ржевский, с пронзительной интеллектуальной честностью: «Ха, благодарю покорно, – голым задом в мокрую воду!»). Билетов и времени рассматривать павильоны у меня нету. Что внутри дворца, могу сказать только на основании буклета. Линдерхоф, снаружи поместительный, внутри представляет собой квартиру на одного, гостя уже в нём негде поселить, если не подходить к заселению по-советски. (Соседка, осмотревшись в нашей новой трёхкомнатной, 40 м полезной площади и ещё 20 бесполезной: «Да, здесь много можно поставить коек»). Даже и дневных гостей в него много не набьёшь, ибо самое большое в нём помещение – спальня. Линдерхофу, Липовому дворцу, русский оттенок слова «липовый» может быть и к лицу – он ненастоящий, игра воображения, в его убранстве воплотились безудержные мечты о рококо. Везде изумительная лепка, искуснейшая резьба по дереву, зеркала, среди которых Людвиг ночи напролёт просиживал за книгами при свете сотен реальных и тысяч отражённых свеч. Его радовали, и нас теперь радуют китайские вазы, павлины, – не те условные, со слипшимися перьями, которые штампует опростившийся императорский ЛФЗ, нет, настоящий севрский фарфор 19 века, рельефный, хрупкий, лёгкий. Смерть ничего не меняет, солнце всё так же движется справа налево. Засиял золотом жёлтый крап листьев. Золотая женщина жарится на солнце и жарит зрителей золотым жаром. Не золотая, – золочёная, покрытая тончайшими сусальными лепестками, теми, которые подхватывают пинцетом и разглаживают кисточкой. Пролетел час, отпущенный на осмотр. Нас собрали в автобус, как цыплят под крылья взволнованной наседки, и мы уезжаем. Позади остался осенний парк, и вновь замолчавший фонтан. На прощанье ну хоть бы шаль с каймою... ибо это прощанье безвозвратно. Никогда больше я не увижу Линдерхоф, а если увижу – и я не та, и лес не тот, и день не тот. Нас привезли в деревушку на берегу озера Альпзее (немецкая разумеется деревушка: с отелями и каменными домами). В отеле Мюллер нас ожидает закусон. Интересно, это в виду имеется нарицательный мюллер (мельник) или собственный Мюллер (стяжатель и капиталист)? Я решила забежать в ресторан первая, чтобы побыстрее поесть (хотя надо ли уточнять, что я собиралась делать в ресторане; ни для кого не секрет, что в ресторан ходят поесть, а не покататься на коньках). Меня встретили ласково, хотя и недоуменно, провели в большой зал, где были только я и круглые столы с настоящими скатертями. А потом за мной пришли и объяснили, что я сижу в неправильном зале. Я... нет, не я сама, залог тут страдательный, – меня опоздали! В правильном зале уже поднабралось народу. За моим столиком я была первая. Ко мне подсел любознательный китаец, который, пока мы ждали пищу, удивлялся всему вокруг. Разве не удивительно, если люди ходят в пижамах, широкополых шляпах, под бамбуковыми зонтиками, и на улицах висят фонарики из бумаги, расписанные фазанами и камелиями? Представили? Тогда подставьте зеркало, и в его глубине увидите наш быт, зеркально удивляющий китайца. Народ всё подваливал. Я быстро заказала тушёное мясо и, поддавшись рекламе, нудли с маком. С моим заказом торопиться не стали. Сначала у всех долго-долго, растянуто, принимали заказы, а потом еду принесли тоже всем сразу, доннерветтер и ферфлюхт! Что касается мяса, так мне попадалась и более остроумная тушёнка. К мясу навалили разваренных нудель. Другая тарелка была до краёв полна разваренных нудель с маком. Получились нудли в квадрате. Ошибка... То, что накормили нас прескверно, не удивительно. Качество кормёжки зависит от степени родства и единения поваров и посетителей. Туристов кормят отвратительно. А когда в Архангельской области туристы попали в столовую для трактористов, я не поверила ни глазам своим, ни вкусовым сосочкам; в общепите таких вкусных щей не бывает. Всё понятно: если бы щи были плохи, механизаторы так бы навтыкали своим жёнам-поварихам! Поскольку я жую и заглатываю быстро, и макарон я доедать не стала, я всё же освободилась раньше многих. Наверх, к замку можно подняться пешком, на коляске, но быстрее всего на автобусе. Я встала в длинную очередь, меж двух замков. Справа возвышается Хохеншвангау, а слева Нойшванштейн, или нет, слева Хохшванштейн, а справа Нойшвангау, или справа Хохнойштейн, а слева... Мне, как всегда, вспоминалось не то, что нужно. Я думала о том, как нелепо выглядит в русском городе улица Ной-Бранденбургская, как улицу Гашека переделывают в улицу Кашкина, а Загребскую в Загрёбскую. Стоять пришлось минут десять. Потом мы плотно загрузились в автобус, к чему я отнеслась спокойно. Мне не привыкать стоять лицом к лицу с братьями по разуму. Тем более, что в очереди было множество русских, тоже привычных к толкучке. Что делать в такой ситуации? Признаваться или нет? Но в чём, собственно признаваться? Кому нужны эти признания, тем более в пять минут трясучего подъёма? Вопрос «признаваться или нет?» зарождается в голове у человека, не уверенного в праве на заграницу, и боящегося, что его разоблачат и выпнут. Бегут ли французы обнимать друг друга за границей? Считать ли каждого соотечественника другом и братом? Сейчас не считаю. А когда-то давно, в 87 году, когда я путешествовала по Франции, мне было грустно, что русских вокруг нет. Мне было обидно, что другие не видят того, что вижу я. Всё меняется, и похоже дело не в качестве, а в количестве. Автобус вознёс нас очень высоко, к самому Мариинскому мосту, который хоть и не на вершине горы, но существенно выше Нойшванштейна. Мы встали над пропастью, бездонной, хотя и неширокой. Внизу замок. За ним, ещё ниже, много ниже, виднеется долина с деревенькой. Хохеншвангау – жёлтый. Нойшванштейн – белый. Хох-штейн у подножия высоченных гор, Ной-штейн – повыше. Третий замок, который Людвиг не успел построить, должен был быть ещё выше. Нойшванштейн – замок худощавый, мужественный, с выпирающими кадыками башен, но слишком замковый по сравнению с Крумловым и Карлштейном. Нойшванштейн оказался затянут сеткой. (Мерзавцы-реставраторы, как они для нас стараются!) Сетки и леса на замке как раз с моей стороны, и это его ещё сильнее обигрушивает, как будто он прибыл в коробке и ещё не совсем распакован. Он если не из фильма о Золушке, то из фильма, который всё время крутился в голове у Людвига. Это отредактированное прошлое. А вот кстати (или некстати?) – человек стремится всё отредактировать: воссоздать античный храм из железобетона, создать из расхристанного языка элегантный эсперанто. Мечта каждой женщины – выйти замуж за человека, которым она восхищается, и переделать его по своему вкусу. Недавно замахнулись на живое существо, – махонькое, правда, – дрожжи, и хотят создать идеальный штамм, очистив его от ошибок эволюции. Доживём ли мы до того момента, когда появятся идеальные люди – порождение гуманной евгеники, – для которых не потребовалось никого стерилизовать? Их просто вырастили в идеальной синтетической утробе, и права гражданские у них есть. Они будут такие же, как мы с вами, только не будут болеть множественным склерозом и хореей Хантингтона. А может быть они будут не как мы с вами, а как Нойшванштейн, слишком правильные и гладкие. По другую сторону моста вид на водопады реки Пёллат; водопад за водопадом, один над другим. Хорошо бы окунуться... Или хорошо бы спуститься к замку... или хорошо бы подойти к водопаду и окунуться... Хорошо бы каждую минуту менять мнение и выполнять каждый свой сиюминутный каприз, только не получится ли, что одной ногой в водопаде, а со второй так и не снята штанина? В водопаде утонешь, и я пошла вниз, к Нойшванштейну. Потопталась на дворе. Там было сборище: сидели, стояли, переминались с ноги на ногу – как будто смерды ждут сюзерена. Это рабы регламента. Каждые 35 минут отсюда отправляется экскурсия. Смешно потратить только 35 минут на шестиэтажный замок, набитый великолепными предметами, наполненный прекрасными залами, покоями и галереями, каждый сантиметр которых проработан рукой резчика или живописца. За эти 35 минут и по лестнице-то подняться трудно, что же там, в толпе, удастся увидеть? Я предпочла фотографии буклета – необыкновенно яркие. Если их не подсластили нам на радость, тогда там так всё насыщенно, что даже мне не захотелось бы переночевать в Нойшванштейне, хотя я готова пойти на концерт или на настоящую двухчасовую экскурсию с подробными объяснениями. Мне трудно судить, что тут воплощено: мечты Людвига об эпических временах, облечённые в текниколор, или как раз настоящая готика, как её раньше красили, от которой остались в подлинных замках только следы: выцветшие гобелены, полуосыпавшиеся фрески, тени позолоты? В Нойшванштейне росписи навеяны патриотическим прошлым, в том числе и Нибелунгами. Виттельсбахи любили картины с Нибелунгами, как любят в хорошей семье картину, доставшуюся от дедушки. Без этой картины как-то и чай не пьётся. А мне увлечение эпическими героями непонятно. Я никогда не читала наши былины, то есть не читала для удовольствия. Кто читал былины – наш эпос? Единицы. Кто нынче смакует тексты времён Ивана Третьего? Исландские саги знают, а наши сказы – нет, и никого они не вдохновляют, тем более, что при погружении в глубь веков начинаются «тако» и «яко». Это чтение не является частью нашей культуры. Вообще для нас наше собственное прошлое за семью замками. Нету у нас гордости за наших предков, той гордости, что была у Вагнера и Людвига. Но ведь и у нас, – через полсотни лет после росписей Шнорр фон Карольсфельда, – появились «Три богатыря» и «Витязь на распутье». Художники бросились на народную тему: Васнецов, Суриков, Верещагин. Появились иллюстрации к русским народным сказкам, выполненные в коричневых и тёмно-зелёных тонах, изысканных, благородных и страшных. А как страшны сами эти сказки – черепа на заборе с фосфорическими глазами, баба яга, накрывшаяся собственным ухом, как плащ-палаткой, десяток ножей, изранивших грудь Финиста Ясна Сокола, и чугунные ковриги, которые надлежит изгрызть его невесте, прежде чем она найдёт своего Финиста: эдакий утяжелённый Русью вариант Психеи. Русский орёл – Николай Второй, – тоже играл в эти бирюльки, устраивал русский бал, где все появились в народных костюмах, усыпанных драгоценными каменьями. Любовь к родному Нибелунгу, любовь к отеческим гробам непременно проявляется в какой-то момент истории; в Баварии в тот момент, когда началась новая история Баварии (в смысле учебника «Новая история»), когда были перечёркнуты католическая церковь, герцогство, и началось королевство. Может быть это создание национальной гордости из подручных средств, а может быть стремление углубиться в прошлое, чтобы отдалить противное будущее. Мысленно побывав в замке, я пошла вниз. На спуске всё время продавали еду и питьё – видимо в замке так волнительно, что не обойтись без поллитра. Я выбрала палатку и подошла к витрине с образцами продукции. Я взяла бутылку яблочного сидра: я предпочла бы сок, но его не было. Продавщица ухватилась за мою бутылочку, потянула к себе. Я не отдала, потому что пить хотелось. Продавщица потянула сильнее, я упёрлась. Очередь залопотала по-немецки и стала помогать продавщице. Я поняла, что сейчас разыграется инсценировка картины Дмитрия Шагина «Митьки отнимают пистолет у Маяковского», и сдалась. Продавщица протянула мне такую же бутылочку. Ну и зачем тогда было меня терроризировать? Видит – китаец, и всё равно пристаёт. Очевидно она пошла на принцип. За палаткой были выставлены на продажу огромные плакаты – замок весной, замок зимой, замок осенью – без сетки и лесов. Я сфотографировала эти большие плакаты, из мести за то, что сам замок не сфотографировать. Потом я нашла повозку. Она была одна, и на переднем сидении, лицом к лошадиным крупам, уже сидели. Я села на заднее сиденье, лицом назад, заплатила, и тут же подкатила новая коляска. Жалко мне стало денег на новый билет, так я и спустилась к озеру задом-наперёд. Зря. Разница между ездой задом и передом наперёд всё равно, что разница между ожиданием и сожалением. Вокруг Альпензее можно долго идти меж вязов и клёнов. На вязах листва пожухла, на клёнах листья уже облетели, но носики ещё висят. В озере можно купаться – пляж есть, только вот вода наверно холодная. Я нашла мысок, с которого можно и поглядеть, и сфотографировать Швангау. Избавленный от состязания с Шванштейном, он сразу налился красотой и оригинальностью. Лучше бы смотреть на него с лодки – лодки плавали по озеру, – или верхом. В Хохшвангау дожил последний король Баварии Рупрехт. Официально Виттельсбахи не подписывали бумаг об отречении и имели право считать себя королями. Рупрехт был очень популярен в народе, потому что он был Баварский, а не Прусский. Почему, например, грузины любят Дата Туташхиа? Это же разбойник с неопрятной личной жизнью; да вишь ты, подишь ты – свой в доску. Время вышло, и я повернула назад, чтобы не уехали без меня. Подойдя, я увидела, что ко мне бежит запыхавшийся автобус. Он тоже где-то шастал по своим делишкам. Мы оба успели тютелька в тютельку. Только отъедешь от деревеньки – откроется чудное зрелище: вокруг равнина с лугами и коровами, а в конце её плоского простора вверх подымается стена горного леса, на которой горят две яркие точки – два замка: жёлтый Хохеншвангау, белый Нойшванштейн. Над горизонтом проступил розовый фриз. Свет угасал с каждой минутой. Назад мы ехали галсами, потому что на прямой дороге была пробка. Гид не объяснял нам, мимо каких городков мы проезжаем. Не страшно. Если пересолить с познавательностью, путешествие превратится в утомительные уроки с гидом в руке – кто это сказал? А-а, Гончаров! Я разложила на автобусном столике брошюры про замки и Людвига. Почитаем. В жизни Людвига не было Альцгеймера и артрита. В сорок лет он утонул в озере, после низложения и ареста. Что произошло, толком не ясно, тем более, что Виттельсбахи до сих пор не разрешают исследовать его останки. Сто лет прошло, а им всё ещё стыдно. Скорее всего король был убит. Официально Людвига низложили за то, что он был безумен. В историях королей, объявленных сумасшедшими, всегда есть нечто неправдоподобное. Сумасшедшими часто объявляли королей, которые не могли за себя постоять. Истинные сумасшедшие правили спокойно: про порфирию Георга Третьего рассказывают в курсе общей генетики на биофаке, Брежнев был наркоман, у Рейгана проявлялись признаки Альцгеймера, которые упорно считали чудачествами. Людвига объявил помешанным доктор, который никогда его не осматривал, на основании показаний свидетелей с фантазией более буйной, чем у самого Людвига, о событиях, которые слуги Людвига, имевшие с ним дело каждодневно, отрицали. Внятные и логичные письменные предписания короля, представленные его секретарём, к рассмотрению не приняли. С одним аргументом совсем пролетели – вменяли ему то, что он финансировал летательные аппараты тяжелее воздуха, когда всем ясно, что летают только воздушные шары; вменяли за 10 лет до появления первых аэропланов. Сам король оправдывался: «Я не сумасшедший, я чувствительный». Он создал для себя мир, в котором кое-как мог существовать. В этом мире было много детского – обеды на дереве, марокканские павильоны, катание по искусственному озеру в лодке-раковине, вера в старые сказки и легенды. Мечта о сказке появляется, когда кругом и ложь и обман, и где правда – неясно. Прячутся в сказку, в прошлое, – очищенное, переписанное, ни грязи, ни крови, ни вспоротых животов, ни выжигания язычников огнём и мечом, только романтика, рыцарство. С опозданием на три-четыре века, когда романы о короле Артуре уже непопулярны, и сэры со странными именами вроде Гавейна уже спародированы и осмеяны Сервантесом, нет-нет да и возродится Алонсо Кихано, и начнём мы над ним смеяться, когда он накроется медным тазом вместо шлема Момбринуса. И не перестанем, пока не произойдет совсем не смешное, пока новый Алонсо Кихано не утонет в озере. Вкусы у Людвига от папы. Маленьким мальчиком Людвиг воспитывался в замке Хохшвангау. Замок этот, жёлтого цвета, с пушистым лебедем на крыше, был фантазией, выстроенной Максимиллианом Вторым на месте развалин 12 века. Если не ездить с экскурсией, а добраться самостоятельно, не убоявшись автобана, успеешь зайти в Швангау и увидишь, что там всё, как в Шванштейне, только меньше, ниже и беднее. В каждой комнате была нарисована какая-нибудь немецкая легенда, не вагнеровская, а настоящая, а кабинет мамы, Марии Вильгельмовны Гогенцоллерн, был мавританский, как павильоны, которые Людвиг прикупил к Линдерхофу. Максимиллиана (Второго) так потрясли Нибелунги, написанные Шнорр фон Карольсфельдом в Резиденции для Людвига (Первого), что он попросил расписать ему Нибелунгами комнаты Швангау. Не удивительно, что Людвиг Второй, внук Людвига Первого, выросший среди фресок Хохшвангау, украсил Шванштейн новыми Нибелунгами с их старой историей. Когда я была маленькая, я жила в комнате в 18 квадратных метров, с розовыми обоями, на которых были нарисованы крупные стилизованные цветы. Потолок комнаты был оторочен карнизом лепных листьев аканта, и я, лёжа на спине, представляла, что это моё домашнее Альпзее. Вместо фресок я любовалась открытками палехских иллюстраций Бажова. Несколько раз в году меня приводили в царские дворцы. Если бы у меня, как у Людвига, было достаточно средств, неужели бы я не построила себе Линдерхоф с обильной лепкой из серебряных роз и золотых фазанов? Конечно бы построила. Многие из нас строят себе спасительную раковину по мере средств, ничего не жалея, даже в ущерб будущему. Бисмарк, обедая с Людвигом, заметил, что мысли его где-то бродят, или может быть отсиживаются под столом, играя в ножички. Поскольку я никому не нужна, и сажать меня в психушку никому не выгодно, и даже накладно, я признаюсь, что и мои мысли, особенно на лекции или научном докладе, убегают очень далеко и принимаются строить барочные замки, или творить прекрасное прошлое, в котором я не сделала ошибок и никого не обидела. И я, как Людвиг, веду воображаемые разговоры, и я избегаю людей. И если бы я не была в детстве напугана, я вела бы себя точно так же, как Людвиг Баварский. Меня-то напугал большой мир, в который я попала в семилетнем возрасте. Я поняла, что этот мир меня любить не будет, и пальцы в рот ему класть не нужно. В этом мире трудно человеку обидчивому, застенчивому, слабому. А Людвига никто не научил: скрывайся и таи все чувства и мечты свои. К нему все подстраивались, притворялись и безбожно врали. Смешно, глупо обманывали. Вот например такое: некто, назовем его Г, встречает Д. «Послушай, ты же в командировку послан в Неаполь, почему ты здесь?» «Да знаешь, не хочется мне в этот Неаполь, я лучше дома отсижусь, а потом скажу Людвигу, что съездил». От папы я слышала о подобных штуках. Его сослуживец, поклонник Бахуса, командированный на запуск нефтеперерабатывающего завода, никуда не поехал, ударился в запой и звонил в отдел из уличного автомата, прикрыв трубку носовым платком, чтобы связь казалась междугородной, плохой: «Всё в порядке! Загружаем катализатор!» Но этого-то, в отличие от Г., разоблачили. Самое плохое, что Людвига никто не слушался в самых важных вопросах, вопросах войны и мира. И войны вести заставили, и к Пруссии присоединиться, и вышло потом скверно для Баварии, но министры не хотели в этом признаваться. И никогда ему не говорили правды о деньгах – сколько потрачено, сколько осталось. Кстати, о деньгах – Людвиг не тратил ни народных, ни государственных денег на строительство – забудьте эти байки развитого социализма! Людвиг тратил свою зарплату, немаленькую, но законную, определённую ему народным собранием, и семейные деньги. Потратил много, семья взбунтовалась. Виттельсбахи не хотели тратить капиталы на воздушные замки, украшенные лучшими мастерами прикладного искусства. За то его и убрали. Есть горькая ирония в том, что Бавария теперь столько зарабатывает на замках, которые послужили причиной гибели короля. Его замки – кормушка для бесчисленного числа людей, и за это спасибо певчему баварскому дрозду. Смотрю на его доброе, поэтическое лицо, и жалко его до бесконечности. Сначала обманывали, вертели им как хотели, потом прогорели, и от него избавились. Беззащитные мальчики, отданные на растерзание жизни. Я стала стара, я стала слезлива, я поняла ценность человеческой жизни. Теперь мне все кажутся мальчиками, всех мне хочется защитить: Людвига Баварского, моего отца, его друга Лёню Бутова... И когда я читаю, как мой отец, двадцатипятилетний мальчик, ползает в грязи, отличая по проводам немецкие части от советских, я живу с ним в том же времени, я не знаю, чем кончится его история, мне за него страшно, он кажется мне моим сыном, которого нужно спасти. Я думаю о детстве моего отца, детстве Гринёва. Батюшка – молчаливый, мрачноватый и очень дельный человек. Сына своего учил грамоте по книге об османах и бедуинах. Сколотил ему салазки, чтобы с горки кататься, и мальчик съезжал со вмёрзшего в лёд Невы полузатопленного корабля «Красногвардеец». Матушка – женщина настоящего природного оптимизма – к таким люди тянутся. Радость, веселье, хороший вкус во всём; налаженная жизнь наперекор всему: «Нет, вы как хотите, а я только на скатерти!» Когда отец часами молча играл в карты с лучшим другом, капитаном Эмме, мать уходила в гости, смеясь: «Ну просто истуканы!» Отец и мать – два полюса магнита. Семья была островком в зыбком океане злобы и жестокости. Безжалостная вода всё прибывала, прибывала, но вначале было сносно, жили и пили чай из малиновых листьев, купленных в аптеке Пёлля. Мальчик собирал радиоприёмники, монтировал забавные моторчики и молился, чтобы их не тронули. А потом их выслали. В Оренбурге вместе с Лёней Бутовым работали электромонтёрами. Они были очень юны. Мой отец о нём так славно рассказывал. В какой-то библиотеке, для скорости, свалили книги с полок в кучу, и потом был страшный скандал; книжки-то только что за большие деньги разобрали по алфавиту. Вернулись чудом: Карповы всей семьёй, потому что заступился Новиков-Прибой, а Лёня только с братом, по послаблению «сын за отца не отвечает». У наших квартира пропала, жить было негде, мои дед и отец поселились за городом, в Шувалово, бабушка у тётки на Марсовом поле. Лёня и брат его Павел устроились на Васильевском, у знакомых, в доме Дервиза (Дом этот до сих пор стоит, но уже никто не знает, что этот дом принадлежал когда-то Дервизу). Отец поступил на рабфак, а Лёня поступил в Политехнический институт. Отец мой написал, что хотя экзамены сдавал только Лёня, в институт ездили они вместе. «Когда я волнуюсь, я есть не могу», – говорил мой отец, – «А у него обратное явление – он непрерывно уминал французские булки, одну за другой, – я просто удивлялся. При этом он совсем не был толстяком, он был худощавый.» Думая о Лёне Бутове, я тоже вспоминаю Петю Гринёва: «Однажды осенью матушка варила в гостиной медовое варенье, а я, облизываясь, смотрел на кипучие пенки». Я испытываю глубокое умиление нежности к мальчикам, которые ещё не стали мужчинами, которых жизнь ещё не ободрала и не повесила на крюк коптиться. Да... Лёнечка, восемнадцати лет. Мама его далеко – её из ссылки не вернули. Оттуда её отправят в лагерь, но Лёня об этом ещё не знает. Лёню в семье любили – и мама, и папа, и бабушка, и сестра. Были все весёлые. Профессор Бутов, в прошлом меньшевик, приговаривал: «Больше вики, меньше хлеба. Меньше вики – больше хлеба». Мама ругала семнадцатилетнего сына за беспорядок: «Ты старый провонюченный холостяк!» Домашнее, частное счастье, которое объективные обстоятельства берут за шкирку и мозжат ему голову. Недолго Лёня учился, с месяц. Ездил в гости к моему отцу в Шувалово, на велосипеде, прямо со Среднего проспекта Васильевского острова. Однажды приехал расстроенный – брата его вызвали на допрос в ГПУ. Приехал на следующий день, сказал – брата не выпустили. А на третий день не приехал. На Васильевском отцу сказали: Лёня ушёл и больше не вернулся. Он никогда больше не вернулся. Как мне хочется ухватиться за руль велосипеда и сказать Лёне: «Останься в Шувалово, никогда больше не возвращайся ни на Васильевский, ни в Политехнический институт!» Отец спасся тем, что его не пустили в Политехнический институт. Лёня «засветился» тем, что поступил в Политехнический институт. Наши выжили потому, что были бездомны, снимали углы, и отловить их было сложно. Лёня погиб, потому что его заметили. На нём остановилось око дракона. Нельзя, нельзя быть заметным. Хочется, но не надо... Пушкин: «Без неприметного следа мне было б грустно мир оставить...»; нельзя... Цветаева, в другом веке, в другом мире: «А может, лучшая победа над временем и тяготеньем – пробраться, не оставив следа, прокрасться, не оставив тени?» Так прошло шесть лет, до войны... Я думаю, я последняя на этой земле, кто вспоминает Лёню – сестра его уже умерла. Есть вещи, которые не забываются и шоком проходят сквозь судьбу. Я не забыла фотографии мучеников медицины в немецких лагерях, единожды увидев. Я не могу забыть расстрела бараков в Бремерфорде – в одном из таких бараков каждую ночь ждал случайной смерти мой отец. Зачем мне эти бараки Бремерфорде? Надо их выкинуть из головы, но я всё время мысленно к ним возвращаюсь. Пепел Клааса стучит в моё сердце, стучит неспросясь. И я никогда не забуду Лёню Бутова, мальчика, которого я никогда не видела, мальчика, замученного энкаведешниками, – не знаю, как, где и когда. Я никогда не смогу простить непреложные законы людского людоедства: хорошее будет растоптано, а грязное выживет. Закон этот бывает отменён только лавой глада, мора, смерти и войны, когда популяция проходит через «горлышко бутылки», когда гибнет огромная часть населения, когда топчут всех подряд. Мы подъехали к вокзалу. Наш мальчик в чёрном тепло прощался с каждым у выхода. Я заготовила ему трёшку. Он так обрадовался, – он думал, что я совершенно безнадёжна в смысле чаевых. Я едва удержалась от того, чтобы не прибавить назидательно: «Молодой человек, не тратьте эти деньги на пустые развлечения».
Страница 3 из 21 Все страницы < Предыдущая Следующая > |