Эрнст Нольте. Фашизм в его эпохе. Часть 2 |
| Печать | |
СОДЕРЖАНИЕ
Государство и суверенитет Déesse France * Богиня Франция (фр.) – Еще держится в ночи варварства «избранное царство» (royaume choisi), «сияющий остров», «величайшая из естественных реальностей»: это отечество, «Déesse France», как называет ее Моррас (пользуясь выражением Андре Шенье) – единственное в своем роде сокровище, не сравнимое ни с чем в истории. Уже самые слова раскрывают здесь первую черту свойственного Моррасу национализма: по своей природе он прежде всего эстетичен. Франция – это прежде всего прекрасное, «чудо из чудес», несравненное животворящее наследие, способное делать человека человеком и художника художником. Но этот национализм в то же время метафизичен. Он обретается в некой пустоте, где когда-то помещались изначальные метафизичекие верования в Абсолютное. Отечество как богиня становится последним Абсолютом, удовлетворяя тем самым извечную потребность в почитании, а заодно и современное стремление к надежному и достоверному. Немногие формулировали этот общеизвестный процесс так рано и так отчетливо, как Моррас: «Для мозгов, мыслящих натуралистически, но желающих упорядочить свое мышление, идея богини Франции не представляет никаких трудностей, присущих другим формулам. Она удовлетворяет разум, поскольку она представляет отечество, давая ему место, как сказал бы Софокл, среди великих законов мироздания. И притом, это столь рациональное божество не абстрактно. Францию можно видеть, к ней можно прикоснуться. У нее есть тело. У нее есть душа: ее история, ее искусство, ее чарующая природа, благородное сообщество ее героев. Но поскольку богиня может погибнуть, она взывает к нашей преданности. И раз ее сверхчеловеческая жизнь, вопреки этому, может бесконечно продлиться, она сопричастна величию вечности… Для столь разных умов могло быть лишь одно общее достояние – культ отечества». Каждая богиня абсолютна в своей сфере и требует абсолютной преданности – такова ее природа. Поскольку национализм Морраса абсолютен, его первое политическое требование – абсолютный суверенитет отечества. Отсюда его глубокое отвращение к любой системе союзов, если это нечто большее, чем холодная шахматная игра превосходящего интеллекта. Здесь глубоко заложен страх, что Франция может стать «поддерживаемой нацией», и тем самым перестанет быть богиней. Здесь заложен и корень его враждебности к единству Германии: политический вес 76 миллионов немцев вынуждает Францию к нерасторжимому союзу с англосаксами, в котором она станет слабейшим партнером. Постулат абсолютного суверенитета вынуждает Морраса к решающему шагу, отчетливо отделяющему его взгляды от якобинского национализма. Этот национализм никогда не делал принципиального различия между нацией и человечеством: для него революционное становление нации на развалинах Ancien régime есть лишь этап развития человечества, и Франция, как передовая страна, должна принести эту миссию всем народам. Без этого деяния, без этой миссии нация не была бы ничем: якобинский национализм – не нарцистический, а мессианский по своей природе. И вот здесь Моррас приводит разделительную черту: «Господин Эрве патриот. Но он держится мнения, что в политическом смысле есть высшие интересы, чем национальные интересы, и что превыше отечества существует человеческий род… Перед Богом мы скажем: отечество и человечество. Но если события скажут: отечество или человечество, чтó мы тогда должны делать? Те, кто скажут: «Франция прежде всего» – это патриоты; а те, кто скажет: «Франция, но…» – это апостолы гуманизма. Эта диссоциация понятий отечества и человечества имеет далеко идущие последствия. Это главная предпосылка фашистского национализма, который всегда антигуманен и нарцистичен. Моррас не развил ее здесь до последней крайности, а постарался, сколько возможно, ослабить и замаскировать ее. Но этим он ее не устраняет. И если его национализм – не якобинский, то он, точно так же, не легитимистский. Легитимизм состоит в зависимости от личности короля и от крови его рода, и на этом уже строится патриотизм. Но для Морраса, в этом случае совсем по-якобински, король – это «должностное лицо» нации, а наследственность становится предметом политической целесообразности. «Абсолютный» национализм Морраса – это нечто исторически новое. Он впервые представляет нацию как привилегию, отказывая другим народам в праве быть нациями. Он впервые, и вполне сознательно, превращает категорический императив Канта в псевдоабсолютный императив «France d’abord» * «Франция прежде всего» (фр.) : «Если ты хочешь, чтобы Франция жила, ты должен хотеть вот этого». *** Моделированное отечество. Между тем, богиня Франция – это вовсе не та страна, которая находится перед глазами, с ее фабриками, распивочными заведениями, школами и миллионными массами людей. Когда Моррас говорит о «богине Франции», он представляет себе совершеннейшее общество, которое когда-либо было в Европе, общество Ancien régime, и «первый город мира» – Париж 18 века. Но если Тэн все же пытался, с помощью понятия esprit classique * Классического духа (фр.) , установить связь этих двух эпох, то Моррас решительно отвергает такую связь и разрабатывает историческую мифологию старой Франции, доказывающую, самое большее, насколько далеко ушел в прошлое Ancien régime. Историческая таблица, в которой он противопоставляет деяния монархии и республики, ребячески проста: при монархии всегда господствовали ordre et progrès * Порядок и прогресс (фр.) , а при республике, столь же неизменно, désordre et diminution * Беспорядок и ослабление (фр.) . Это обольщение историей неизбежно определяет моделирование отечества. Все, что не соответствует безупречному образу богини, должно быть разоблачено как «нефранцузское» и, по возможности, сведено к некоему чуждому происхождению. Это прежде всего относится к «так называемой» Французской Революции и ее «якобы» французским идеям. Неважно, что большинство французов разделяет эти идеи. Может случиться, что приходится защищать охоту от охотников, и точно так же Францию нельзя отождествлять с французами: «Революционный беспорядок, основанный на индивидуалистической философии, насчитывает, впрочем, почти столько же сообщников, сколько есть во Франции посредственностей, завистников, глупцов и негодяев. А таких есть немало. Если бы не вмешалась благородная элита…, то можно было бы рассматривать исцеление этой национальной атаксии как прекрасный сон – всего лишь как сон». В качестве скульптора своего отечества Моррас беззаботно отбивает куски национальной истории, не отвечающие гармоническому образу его богини; и наподобие хирурга он ампутирует один за другим члены живого тела своей нации, оставляя нетронутым только ядро élite généreuse * Благородной элиты (фр.) . Следствием этого оказывается радикальное размежевание внутри нации, сравнимое, но вовсе не подражающее и не усиливающее первое разделение , произведенное марксизмом. Подобно Марксу, даже еще решительнее, Моррас устраняет весь либерализм. Возникают три больших группы, противостоящих друг другу, и каждая из них объявляет две другие родственными между собой и отвергает обе. Троцкий рассказывает о Ленине, что во время их общей прогулки по Лондону он показал на Вестминстерское аббатство, сказав: «Это их (буржуазии) знаменитый Вестминстер». Точно так же Моррас применяет отчуждающее местоимение: «Ваша республика, превратившись в спутника в системе превосходящих ее держав, менее чем когда-либо в состоянии сопротивляться внешним силам и их движениям». Богиня Морраса – воинственная богиня. Она расчленяет историю, отделяет людей от нации, и ее боевой клич – «Гражданская война». И в самом деле, Моррас говорит, что сила, которая создала бы «антинациональное правительство», заслуживала бы такого же приема, как армия прусского короля. Поскольку богиню знает только элита, тем самым понимающая, чтó по существу «национально» (а именно, она сама), то общественная жизнь превращается в состояние холодной войны, и только от силы элиты зависит, когда против антинационального, по ее мнению, правительства начнется горячая гражданская война. Это и говорит рефрен Боевой песни Camelot du Roi: «Vive les Camelots du Roi ce sont des gens que se fichent des lois» * «Да здравствуют королевские молодчики / это люди, которым плевать на законы». (фр.) *** Завистливый взгляд. Поскольку богиня столь непохожа на повседневное отчество, можно понять другую характерную черту национализма Морраса, также очевидным образом отличающую его от якобинского национализма: это завистливый взгляд, с которым он всегда смотрит на другие нации, а также на другие партии. Прежде всего, это кайзеровская Германия, внушающая Моррасу столько же зависти, сколько страха и ненависти. Эта Германия, с ее дисциплиной, ее индустрией, ее порядком, представляется ему образцом лучшей, более сильной Франции. В этом он согласен с либеральной традицией, для которой, наряду с вниманием к действительности, решающее значение имела ее антикатолическая тенденция и ее симпатия к реформации. Но в то же время, как показывает пример Ренана, она всегда сталкивалась с соблазном искать конечное объяснение в какой-нибудь расовой доктрине. Моррас, напротив, возлагает всю ответственность на различие государственных систем, заявляя, сверх того, что Германия попросту подражала Франции. Этот тезис, конечно, не совсем лишен оснований: национальная и централизованная монархия Гогенцоллернов, как можно думать, была ближе по своему характеру монархии Бурбонов, чем немецкой традиции «Рейха». Но все же это утверждение очевидным образом неудовлетворительно: такой вид монархии не был ни исключительным достоянием, ни изобретением Франции. И эта зависть очевидным образом демонстрирует свою несостоятельность: из всей немецкой политики Моррас больше всего восхищается как раз тем, что впоследствии оказалось самой опасной ошибкой кайзеровской империи – ее морской политикой и авторитарно-демагогическими методами стимулирования и популяризации этого курса. В этом завистливом восхищении немецким политическим методом – «разделением труда, экономией средств, энергией нажима» – он не откажет также Гитлеру через тридцать лет, когда этот метод готов будет принести свой самый удивительный результат – разрушить его собственное государство. Но Моррас не довольствуется доктринами своего образцового врага: он без конца вспоминает (как до него уже Дрюмон) немецкий «Тугендбунд» * Тугенбунд (союз добродетели) – немецкое патриотическое общество, основанное в Кенигсберге в 1808 году для борьбы с французским господством , он желает Франции обзавестись «отрядом молодых Фихте», и одна из его наименьших претензий к республике состоит в том, что она делает невозможной бисмарковскую политику управления против парламента и общественного мнения. Но и на Англию бросает он завистливый взгляд: «Все страны, где сохранили свою энергию эти «пережитки прошлого» – традиция, авторитет, подчинение масс их естественным предводителям – все эти страны производят больше продукции, чем мы, продают ее лучше, чем мы, и даже выращивают больше детей, чем мы. Посмотрите на монархическую и феодальную Пруссию, посмотрите на аристократическую Англию с ее гильдиями». Это отнюдь не шедевр политического анализа. Автор не задается вопросом, однотипны ли «остатки прошлого» в Англии и Пруссии, и находятся ли они в одинаковом отношении к общественному движению. Но, конечно, Морраса не очень беспокоит познавательное значение его высказывания: оно должно бить и поучать, возложив на революцию исключительную ответственность за отсталость Франции. Абстракциям революции он противопоставляет столь же абстрактный способ рассмотрения, интересующийся одной только формальной стороной государственного устройства: монархия отождествляется с монархией, аристократия с аристократией и масса с массой. Но если нынешней Франции не хватает решительности, направления и воли, то передовые борцы богини также ощущают в их начинаниях серьезный недостаток и с завистью смотрят на своих внутриполитических противников. Вспоминая старые времена, Моррас говорит: «Нет абсолютно никакого общего политического воспитания. Противник располагает языком индивидуалистической доктрины, происходящей от революции. У нас же нет ни номенклатуры, ни метода, и отсутствует соответствующий интеллектуальный капитал». Итак, национализм Морраса не только эстетичен, метафизичен и нарцистичен; он самым отчетливым образом реактивен. Еще и по этой причине ему недостает миссионерского характера, и Моррас охотно делает из этого порока добродетель. Но это самоограничение снова и снова препятствует его притязанию выражать политическую истину, и Моррас следит с особенной смесью сожаления и гордости за победоносным шествием «его» идей в Италии. *** Критика демократии. Моррас больше всего настаивал на истинности своей критики демократии; никакая другая часть его сочинений не произвела столь значительного действия, далеко вышедшего за рамки монархизма – как бы они ни были связаны с его разновидностью национализма. Демократия – это изнурительная болезнь богини, смертельная угроза ее существованию. Достаточно открыть глаза, чтобы увидеть эту истину: она носит, прежде всего, практически политический характер. Ведь это эмпирический факт, что Франция, занимавшая в 18 веке место первой мировой державы, опустилась до положения почти второразрядного государства. Это эмпирический факт, что во Франции публично обсуждаются дела, составляющие во всех других государствах предмет секретно принимаемых решений. Это факт, что партии подвержены неконтролируемым влияниям, нередко приходящим из-за границы. Лицо демократии некрасиво, ее походка неуверенна, ее рука не сильна. Она и есть болезнь, которая превращает богиню в нечто противоположное ей самой. Демократия – это форма правления, не доставляющая никакого места, никакого органа общему интересу. Она верит, что общий интерес механически возникнет из сил натяжения и нажима частных интересов, но в действительности государство становится жертвой слепой жадности бесчисленных отдельных лиц: «Общественные интересы не имеют никакого громкого голоса. Но частные интересы лают с утра до вечера». Тем самым понятие «правления» в принципе устраняется: демократия – это, собственно, не форма правления, а вид анархии. Господство суммы индивидуальных спонтанностей означает паралич спонтанности общественного блага и его органа. Поэтому Моррас называет французскую республику «постоянным заговором против общественного блага». При этом, правда, обнаруживается, насколько эмпирические утверждения Морраса основываются на предпосылках общего характера. Чтобы видеть демократию в этом свете, надо быть бесконечно далеким от ее основного убеждения, что общий интерес, прежде всего, имеет свое место в сердце каждого отдельного гражданина, а потому не нуждается в каком-то «органе», где он был бы помещен раз навсегда. Бездонный пессимизм Морраса лишь потому усматривает в монархии гарантию общественного блага, что совершенно банальный частный интерес монарха должен совпадать с общим интересом; ясно, что республиканская vertu civique * Гражданская доблесть (фр.) даже не заслуживает у него серьезной критики. Сколь мало наделен этой добродетелью народ, столь же мало имеют ее представители народа. Их «правление болтунов» парализует деятельность правительства, которое противостоит берлинскому «gouvernement de l’action» * «Правительству действия» (фр.) ; их самые жизненные интересы – интересы переизбрания – вынуждают их угождать банальным интересам толпы и «пренебрегать реальностью ради видимости». Видимость, в ее самой концентрированной форме, это «opinion» * «Мнение» (фр.) , общественное мнение. Оно неустойчиво, изменчиво, капризно, поверхностно, во всем противоположно истине. Но ему принадлежит сила лжи. В самом деле, какое мнение отдельный человек воспримет с такой же готовностью, как мнение, что он жертва несправедливости, что его эксплуатируют? Воспитание таких представлений как раз и составляет главное занятие и основу существования радикальных политиков в демократическом государстве: «Повторим, что демократия – это великая созидательница, возбудительница, подстрекательница того коллективного движения, которое называется классовой борьбой». Видимость (не обязательно «неверная видимость»), что в общественной жизни есть несправедливость, заставляет забыть ту фундаментальную истину, что даже самому бедному человеку нация доставляет самое необходимое и важное – мирное пространство на этой планете, охваченной всеобщей борьбой. Но классовая борьба подрывает стену («rempart» * «Крепостную стену, вал» (фр.) ), отделяющую область мира от внешнего беспокойства, и доходит даже до разрушения военной дисциплины. Больше, чем все сказанное Руссо или Марксом, возмущают Морраса стихи Потье: «S’ils s’obstiennent ces cannibales de faire de nous des héros, ils sauront bientôt que nos balles sont pour nos propres généraux» * «И если эти каннибалы будут упрямо стараться / делать из нас героев, / то они скоро увидят, что наши пули / попадут в наших собственных генералов» (фр.) . Есть серьезные основания полагать, что в этом заключается для Морраса основа и исходный пункт всей его критики демократии. Мы еще вернемся к этому вопросу. Во всяком случае, эта его критика, исходящая из практической политики, приходит к самому простому и радикальному практическому решению: «Есть только одно средство улучшить демократию: уничтожить ее». Но точка зрения практической политики – не единственная. Нередко к ней присоединяется некий психологический подход, пытающийся доказать «бесчеловечность» демократии. Например, он выражает это резким и категорическим афоризмом: «Демократия – это забвение». Что это значит – может быть, это просто художественный образ, смещение категорий мышления, дозволенное поэту? Смысл этого выражения проясняется, если обратиться к его предпосылке: «Процветающее государство подобно человеческой душе, сознающей самое себя, помнящей о себе, держащей себя в собственной власти». Эта вполне платоновская параллель между структурами души и государства отвергает демократию не в своем выводе, а уже в своей предпосылке, поскольку она, в конечном счете, опирается на «биологическую» аналогию между людьми и клетками организма, с их потребностями. И все же, она может иметь существенное познавательное значение. Легко видеть, что современная демократия в большинстве случаев не благоприятна традиции – то есть цельному пониманию традиции. Но можно подозревать, что в определенных случаях для человека или для государства забвение важнее, чем память. Памятью Моррас называет прежде всего авторитет твердо установленного политического опыта, господство в политике унаследованного стиля. Поскольку демократии этого неизбежно недостает, знаменитое изречение Демосфена (от которого, по одной из версий Морраса, происходит его политическое мышление) сравнивает ее с варваром, который в кулачном бою только реагирует на удары противника, но не догадывается захватить инициативу. Поэтому в действительности монархом Третьей Республики является Вильгельм II, который предписывает ей своим поведением те или иные реакции. В этом республика подобна женщине: ей не хватает «мужского принципа инициативы и действия». Но в конечном счете интерпретация Морраса имеет целью вовсе исключить из области человеческого такие свойства парламентского режима, как его «безответственность, анонимность, беззаботность, непостоянство», сравнивая его с неразумным животным: «Третья Республика не имела в своем центре никакого органа, способного взять на себя эту задачу: в ней не было ни интеллекта, ни воли, ни руководящего направления – ничего человеческого». Наконец, Моррас выдвигает против демократии еще третий аргумент: это точка зрения, которую нельзя уже просто эмпирически констатировать или с чем-нибудь образно сравнить, которая в сущности не поддается опровержению – это логически-метафизическая позиция. Организация, – говорит он, – есть не что иное как создание неравенств и аристократий; демократия же, с ее нивелирующей тенденцией, неизбежно должна быть разрушительной силой, поскольку равенство бесплодно и просто убийственно. Моррас снова и снова возвращается к несовместимости прогресса и равенства: «Любой прогресс усложняет, создает различия, дифференцирует». Этот аргумент и в самом деле неопровержим, если в основу его кладется представление о механическом равенстве, и если не принимаются во внимание возможность дифференциации внутри отдельного человека и различные области, в которых можно говорить о «равенстве». Но Моррас, кажется, всегда видит перед собой самого примитивного противника, и приходит таким образом к большому метафизическому и мифотворческому пафосу своего знаменитого изречения из Enquête * Исследования (фр.) : «Демократия – это зло, демократия – это смерть». Чтобы понять это изречение во всем его объеме, надо проследить доктрину Морраса до ее философской экспликации. Но уже здесь он достаточно отчетливо показывает, насколько широкий диапазон понимания и ощущения охватывает эта критика демократии. Это политико-эмпирическая критика слабости демократии (то есть демократического государства), психологическая критика бесчеловечности демократии, логико-метафизическая критика абсурдности демократии. Бесспорно, в своей абсолютной форме она неверна. Ей противоречат два неустранимых факта. Один из них – это самое существование критики Морраса: в самом деле, абсурдное не нуждается в критике. Второй факт – то обстоятельство, что происхождение этой критики очень уж легко понять, оно почти очевидно. С 1889 до 1914 года Франция была единственной подлинно массовой демократией в Европе; она стояла между тяжким политическим поражением консервативных сил и мировой войной, для которой эти силы были, между тем, необходимы; ее атаковали в самых ее основаниях анархизм, марксистский социализм и революционный синдикализм; ее беспокоил антисемитизм; она скорбела о потерянных провинциях; ей угрожала опаснейшая внешнеполитическая ситуация; она была беспомощна перед необычным взаимодействием политики и экономики – если бы в этих условиях не было Морраса, его надо было бы выдумать. Но если отвлечься от претензии на абсолютность, то многое в его критике демократии сохраняет свое значение. И это происходит, разумеется, лишь потому, что критика демократии неизбежным образом принадлежит ей самой, так что ей полезен даже самый ожесточенный противник, с его самым радикальным суждением. Было бы небезынтересно выяснить, насколько актуальна критика Морраса. Но важнее охарактеризовать ее философско-политическое значение, по отношению к его самым ненавистным противникам – Руссо и Марксу. Удивительным образом, в вопросе о демократии оба они – как может показаться – почти дословно согласны с Моррасом. В самом деле, в Contrat social * Общественном договоре (фр.) говорится: «… никакой режим не подвержен в такой мере гражданским войнам и внутреннему возбуждению, как демократия или народовластие, потому что никакой из них не имеет столь сильной и постоянной тенденции к перемене форм». И можно подумать, что Маркс прямо подтверждает тезис Морраса, называющего демократию «подстрекательницей» классовой борьбы, когда он говорит, «что именно в этой последней государственной форме буржуазного общества должна разыграться окончательная фаза классовой борьбы». Но это согласие в действительности лишь своеобразно подтверждает старое наблюдение, что крайности сходятся. И, естественно, либералы-энтузиасты Руссо и Маркс, с их критикой демократии, стремятся в прямо противоположном направлении. Для Руссо «обречено» каждое государство, где граждане передают свои общественные права и обязанности представителям, вместо того, чтобы наподобие polîtai * Граждан (др.-греч.) древности каждый раз собираться на рыночной площади для осуществления своих суверенных прав; таким образом, он критикует представительную демократию за ее абстрактность, противоречащую примитивности его идеала народной свободы. Для Маркса же, наследника гегелевского учения о развитии, буржуазная демократия – это все еще государство, все еще угнетение, более того – как последняя форма государства – даже сильнейшее угнетение. Фундаментальная проблема расхождения общего интереса и индивидуального интереса решается в обоих случаях моделью отдаленного прошлого или радикально преобразованного будущего, где единство общего и индивидуального достигается в личности человека, оставшегося или вновь превратившегося во всеобщее существо. Таким образом, тенденции, сходящиеся друг с другом на один момент, тут же снова расходятся в противоположных направлениях, и остается неясным, способны ли они умерить и чему-нибудь научить друг друга. Страница 20 из 25 Все страницы < Предыдущая Следующая > |