На главную / История и социология / Эрнст Нольте. Фашизм в его эпохе. Часть 2

Эрнст Нольте. Фашизм в его эпохе. Часть 2

| Печать |


Борьба

Интеллектуальные конфликты и «акция очищения». Если нарисовать как можно более отвратительный и отталкивающий образ врага, это может уже означать победу. Но это не освобождает от необходимости сражаться за отдельные позиции. Когда Вольтер назвал церковь linfâme, борьба эта едва началась.

Моррас бросил вызов отнюдь не слабому противнику. Его претензия на «современную точку зрения» сама по себе еще не вызывала возражений. Над всеми литературными боковыми входами в обширный дворец Европы было написано «Прогресс, Свобода, Наука»; этот девиз украшал даже ее политический и официальный главный подъезд. Но в великолепном здании либерального континента давно уже видны были трещины и разрушения. Они проявились уже в конфликте Вольтера и Руссо и нашли свое самое значительное и наиболее действенное выражение у Маркса в его критике системы Гегеля, отразившей самым полным и впечатляющим образом христианско-протестантское свободомыслие. Когда обитатели вновь построенных служебных помещений подняли свой собственный флаг и начали угрожающие речи о штурме господских палат, жители средних частей здания стали более дружественно смотреть на крепостные стены старейшей его части, которые до тех пор высмеивали за их неудобство. Некоторые решились даже переехать на другие квартиры и усердно расширяли старые бойницы, чтобы поставить в них новые орудия.

Так выглядит, в наглядном изображении, конфликт между разными направлениями либерализма и консерватизма. Но сильнейший козырь Морраса в этой духовной борьбе состоял в том, что он сумел похитить у противника его собственное оружие.

Принято было похваляться критическим и научным духом, внося его в борьбу с обскурантизмом и суеверием. И вот, когда пробивает себе путь более сочувственное отношение к традиции – Моррас восхваляет свой метод как самый современный и самый уместный: «Критический дух, позитивные методы науки, натурализм, равным образом свободный от всех антирелигиозных и религиозных намерений – вот главные мотивы последних интеллектуальных событий».

Республиканцы и демократы издавна считали своим важнейшим признаком «прогрессивность». Но Моррас истолковывает их принцип равенства самым абстрактным образом, выводит из биологии закон, что каждый прогресс усложняет и дифференцирует, и приходит к следующему выводу: «Этот демократическо-республиканский принцип решительно противоречит научным законам всякого прогресса».

Социалистическая партия объявила своим особым достижением «единство теории и практики». Но верно ли, что его в самом деле изобрел Маркс? «Я никогда не мог разобраться, – говорит Моррас, – в этом различении действия и созерцания. Это пришло к нам с Востока. Учитель западной философии сказал: Знать, чтобы предвидеть, а затем решать; индуцировать, чтобы дедуцировать, а затем строить».

Парламентский режим противопоставлял себя «реакционным» монархиям, как «современный» способ правления. Моррас на это отвечает: «Парламентаризм, происшедший, согласно Монтескье, из лесов Германии, это варварская машина, слишком медленная и неповоротливая, чтобы справиться с условиями нынешнего положения. Эта телега меровингских времен должна уступить место автомобилю».

«Национальное единство» было боевым кличем французской буржуазии в борьбе с высокомерным обособлением знати. Пролетариат требовал «бесклассового общества» перед лицом привилегий буржуазии. И вот, Аксьон Франсез похваляется своим «гордым юношеством, происходящим из всех классов страны».

Поэтому она претендует на будущее, отталкивая в сторону противников, как представителей отжившего прошлого: старое республиканское настроение якобы во всем мире отмирает.

Похищение чужих идей здесь нередко насильственно, и отнюдь не убедительно. Оно всегда носит характер подстановки другого смысла. При этом обнаруживается один и тот же образ действий: не спрашивают, какие эмпирические данные можно описать определенными, бесспорно признанными понятиями, а пытаются придать двойственный характер отношению к самым основным понятиям, таким, как свобода, наука и прогресс. Этот способ превратного истолкования понятий особенно ясно виден в следующих примерах.

Так, Моррас заимствует у Маркса противопоставление капиталистов и пролетариев, сохраняя те же термины, но придает им прямо противоположный смысл: богатые изображаются как «активные и счастливые производители», а бедные – как «жадные потребители».

Неудивительно, что он пытается внушить консерваторам новое самосознание: «Вас рассматривали как отсталых, а между тем вы представляли прогресс».

И в самом деле, до сих пор понятие прогресса необходимым образом связывалось с будущим, но Моррас придает ему новое и поразительное истолкование: «Радикалам, которые говорят: «Мы не хотим идти назад», отвечает прямая очевидность, что сзади, в прошлом, было преимущество, превосходство, что там был прогресс».

Очень скоро оказывается, что Моррас изолирует и толкует в положительном смысле лишь некоторые второстепенные элементы великих освободительных понятий, таких, как «свобода», «прогресс» и «наука»; это нужно ему для того, чтобы сильнее отрицать их главный смысл.

Моррас истолковывает «федерализм»как индивидуальную спонтанность, дающую ей возможность создавать в локальных рамках конкретные и ощутимые «свободы». Но для него величайшая опасность – революционное понятие свободы, с его чудовищным притязанием возложить на каждого индивида ответственность за все целое (высочайшей философской экспликацией этого притязания является кантов категорический императив). Главный смысл всех его сочинений – доказать опасность и абсурдность свободы в этом ее понимании.

«Прогресс» для него – это прежде всего дифференциация, то есть установление неравенств. Но при этом важны не эмпирические различия, а окружающая и определяющая их атмосфера. Король – это король, и как таковой отличен от народа; но фундаментальное различие состоит в том, целуют ли ему ноги рабы, или выражают почтение подданные, или подают руку сограждане. В либеральном понимании прогресс есть эмансипация, «прогресс в осознании свободы», который в то же время есть прогресс в мировом единстве. И точка зрения Маркса не столь далека от этого гегелевского определения, как можно подумать. Для Морраса же эта поднимающаяся, ощутимая линия истории, как ее понимает либеральное мышление – только «плохо секуляризированный мессианизм». Но мессианизм – восточное и мистическое явление. Ни тайна могил, ни тайна колыбелей не помешали, – говорит он, – бесстыдству еврейского хилиазма, но за три тысячи лет рассуждений он обманул лишь сам себя и простаков. И точно так же, как он критикует детерминизм и рационализм, свойственные понятию прогресса, он отвергает его представление о цели: централизация и объединение никоим образом не фатальны. Дезинтегрирующие тенденции изобилуют повсюду во вселенной . Но критика отдельных элементов направлена, конечно, прежде всего против основного представления: что существует прогресс свободы, что он есть, тем более, unum necessarium.

Моррас приписывает своим законам общественного бытия «научный характер». Но его отношение к «науке» далеко не позитивно: «Ныне существует некоторый научный фанатизм, угрожающий стать опасностью для науки: он готов все поднять на воздух, чтобы испытать взрывчатое вещество, он готов погубить государство, чтобы вытащить из архивов и показать интересный документ. Эта анархическая и революционная система происходит из метафизического источника…». Крайние примеры не могут скрыть очевидного смысла этого высказывания: это атака на сверхнациональную объективность науки, которой необходима, как воздух, ее беспощадность, не подчиняющаяся никаким обстоятельствам – и в этом смысле объективность науки в самом деле «анархична».

Уже очень рано – и вполне последовательно – Моррас пришел к требованию подвергнуть науку некоторой национальной гигиене. Еще до дела Дрейфуса он обличал историка Г. Моно как «немецкий форпост в университете» и во весь голос требовал исключить из академической области немецкое влияние: «Конец такого университетского скандала будет означать наше восстановление». Понятно, что война весьма стимулировала эту «интеллектуальную полицейскую операцию» и подготовившую ее «очистительную акцию». Даже самые старые и невинные пути международного научного общения, такие, как содержание «корреспондентов» при крупных научных учреждениях, вызывали ожесточенные нападки: как может Institut de France держать корреспондентами людей, сотрудничавших с поджигателями Лувена и Реймса?. Но он не просто натравливает на немцев полицию. Уже в своих самых ранних политических произведениях он требует надзора за теоретиками политической анархии и включения в этот надзор религиозных исповеданий, склонных к анархии. Он не говорит просто об «анархизме», а очевидным образом имеет в виду все, что стоит левее позитивистского консерватизма. Этот порядок, то есть три четверти тоталитаризма, он называет «полнейшей духовной свободой».

***

Сила и неполноценность врага. Моррас так мало скрывает свою универсальную враждебность, что он и его политическое направление не может быть союзником ни для кого, кроме, может быть, более сильных партнеров или самоубийц. Его отвращение против Англии было едва ли меньше, чем против Германии, но он сражался и против союза с Россией – и перед Первой мировой войной, и перед Второй. К Америке – «туманному скоплению населения» – он испытывал только презрение, и даже его усердные попытки привлечь симпатии Муссолини перед Второй мировой войной должны были вызывать у итальянцев подозрение, потому что сам он неизменно ругал Наполеона III за поддержку дела итальянской свободы. А ненависть Морраса к иностранцам в Париже направлялась не только против «русских, галицийских и румынских евреев, которые все революционеры», но и против безобидных итальянских ресторанов в этом городе. И если он пытался заключить союз с (действительными или мнимыми) сепаратистскими силами в Германии, то скоро стало более чем ясно, что баварские и рейнские католики были для него лишь хладнокровно используемыми орудиями, а вовсе не соратниками в общем великом деле. Известно, чем кончился его союз с папой и с претендентом на трон. Искренним союзом без задних мыслей был для него – по-видимому – лишь его союз с армией. Между тем, вероятно, немногие наговорили столько дурного о высших офицерах и чиновниках армии, как Моррас.

Остается жгучей проблемой подавляющая сила внешнего врага и слабость собственного отечества; ее нельзя устранить никакими историческими конструкциями, никакими ругательствами. Остаются сила и высокомерие внутреннего врага и постоянные поражения «порядка» и «традиции». Как бы мало ни отразились эти факты на культурном самоощущении Морраса, ему не чужды были чувства сомнения и беспомощности, даже отчаяния. Кажется, у него остались лишь обычный культурный пессимизм и восхваление обновляющего варварства, но Моррас спасается необычайно смелым тезисом: враг силен, вопреки его плохим естественным данным, благодаря здравым принципам организации, а эти принципы – по существу французское и классическое достояние. И таким образом самое превосходство врага становится для него мотивом повышенного самомнения: «Лондон и Берлин не потому стали сильными, что порвали с Римом, а потому, что они похитили у Рима и Франции некоторые великие идеи». Что же касается горсти евреев, протестантов, масонов и метеков, то они напали на 40 миллионов французов, атомизированных законами революции, тогда как сами они, в своей коллективной сплоченности, как железо пробивают и захватывают эту кучу песка. Такое объяснение позволяет Моррасу с большой решительностью обличать существенную неполноценность врага. Немецкая раса (race boche) – «одна из самых порочных», немецкая нация «неблагородна, плохо развита, во всех отношениях плохо одарена, с грубым духом и низменным сердцем». Даже самое серьезное, что он написал о немцах, может быть, не лишено некоторой проницательности, но прибавляет к ней высокомерное оскорбление: «Немец – вечный кандидат цивилизации, он цивилизируется лишь тогда, когда не чувствует себя сильным; условия его совершенствования – это представление о собственной слабости».

Внутреннему врагу достается не меньше. В книжечке Les Monod peints par eux-mêmes есть удивительная глава под заглавием: «Государство Моно населяет Францию обезьянами и помешанными». В ней Моррас пытается доказать, в полушутливом тоне (как он и сам это признает), что протестантский род Моно произвел особенно много наследственных психических болезней и телесных уродств.

В резкой полемике против Клемансо он называет главу дрейфусаров «возмездием Аттилы», и основывает доказательство этого, не в последнюю очередь, на его физиономии: «Эти гуннские усы, этот нос, этот монгольский череп!».

Как мы видим, доктрина, столь сильно подчеркивающая «формальный» характер политики, как доктрина Морраса, очень близко подходит к расовой доктрине (даже отвлекаясь от ее антисемитизма). Это показывает, насколько радикально-консервативное умонастроение склонно к этой простейшей из всех идеологий!

***

Спасительная элита и управляемая революция. Демократическая республика есть не только факт – плохой факт, – но прежде всего метод, с помощью которого иностранцы управляют Францией. Моррас принимает как самоочевидную аксиому, что в рамках этого метода французская элита не может пробить себе путь. В самом деле, эта элита решительно противостоит массе народа. Хотя народы нерадивы, рассеянны и легкомысленны, во Франции есть элита, которая понимает и не забывает. Из кого же состоит эта элита? Моррас дает простой ответ: из лучших. «Это лучшие люди всех профессий, всех ремесел и состояний, лучшие офицеры, лучшие философы, лучшие писатели, лучшие государственные служащие». Первая половина этого определения, возможно, подражающая Сен-Симону, вряд ли удачна; вторая же говорит нечто конкретное и интересное: эта элита – прежде всего союз офицерского корпуса с «национальной» интеллигенцией.

Эта элита существует, но она еще себя не сознает. Она еще не знает, что ее численная слабость и ее постоянные поражения в демократической системе вовсе не лишают ее политических возможностей. В самом деле, естественные отношения таковы: «Воля, решимость, дух предприимчивости исходят от малого числа, а согласие и примирение – от большинства. Меньшинствам принадлежит храбрость, мужество, сила и понимание».

Но при этом должно быть выполнено одно требование: единство воли и учения – первое условие силы меньшинства. От такого единства французская элита еще далека. Построить его – задача элиты среди элиты, то есть Аксьон Франсэз. Она должна направить свою пропаганду на «активные слои» (среди которых иногда называются и «рабочие крупной индустрии»), вырабатывая у них убеждение, что монархия, как противоположность демократической республике, навсегда преодолеет антифранцузские силы и построит из элиты и пригодной для этого части старой знати новую аристократию. Эта новая аристократия будет прочной опорой и господствующим слоем новой Франции: «Построим же это благо! Это решительное меньшинство, творящее историю, за которым последует масса».

Легитимность этого меньшинства основывается на его (внутренней) силе (force). Оно не позволяет одурачить себя демократическим противопоставлением силы и права Оно знает, как все монархии и аристократии, «что мир принадлежит силе, то есть качеству». Оно знает, что сила «сама по себе хороша». Поэтому оно намерено восстановить монархию не иначе как «par la force»[1] . Но сила – это не мускульная сила, и не слепая угроза чисто материального насилия. Сила – это прежде всего организация. Поскольку демократия, по самому своему существу, не способна себя организовать, она лишена силы, даже если ее поддерживают миллионы избирательных бюллетеней.

Победа решительного и хорошо организованного меньшинства над бессильным правительством – это своего рода революция. При всем глубоком отвращении Морраса к этому термину, он не стесняется применить его к этой ситуации и говорит о «консервативной революции», «революции за короля». Радикальная реакция – это революция против революции. Это вовсе не слепое, элементарное народное восстание. Она заранее решительно нацелена на центры власти. Весьма характерна похвала, которой Моррас удостаивает Гэда и его марксистов: их не страшат непреодолимые на вид трудности, ожидающие их социалистические планы во Франции, в стране мелких и средних собственников, – потому что они избрали «правильный метод», стремясь прежде всего захватить власть; они правильно думают, что после этого станет возможно то, что сегодня еще кажется невозможным. В самом деле, по убеждению Морраса, «перед группой решительных людей, точно знающих, чего они хотят, куда идут, и где нанесут удар, все остальные склоняются, позволяя себя увлечь и вести за собой».

В это время, в первое десятилетие века, классическое марксистское понятие революции (восстание «огромного большинства» пролетаризированных индустриальным развитием масс под руководством некоторого авангарда) уступает место в европейском социализме двум крайним теориям: реформизму и большевизму, склоняющемуся к бланкизму. Внутри консерватизма происходит вполне аналогичное развитие, и проследить его можно только во Франции, поскольку только там консерватизм не был у власти. Во время «политики консолидации» (Ralliementpolitik), содержанием которой была принципиальная поддержка республики, Аксьон Франсэз была главной выразительницей принципиальной и насильственной воинственности. Ее позицию можно описать как консервативный бланкизм. Но есть важное различие между бланкизмом левых и правых. В самом деле, последние опираются на элементы установленной власти, и их первоначальная тенденция сводилась даже к тому, что надо лишь провести воспитательную работу для «французского Монка», то есть для «революции сверху», а затем полностью предоставить свержение республики военному путчу. Идеалом «консервативной революции» для Морраса всегда оставалась реставрация Бурбонов в 1814 году, в которой женское упрямство и хитрость имели столь же решающее значение, как и дипломатическое мастерство Талейрана. В самом деле, в великие часы истории решающую роль играет не мистическая необходимость, а воля и решительность отдельных людей: «Маленькая группа из четырех солдат, с одним унтер-офицером, может возглавить целый режим, если она правильно выберет момент и место удара».

Но в своей статье Si le coup de force est possible Моррас рассматривает и другую возможность. В наше время могут быть необходимы массовые насильственные действия, и вместо «Монка» или национально мыслящих префектов могут явиться «отважные и отчаянные «партизаны»». Но восстание еще не означает настоящего захвата власти. И в этом случае решающей остается помощь тех, кто занимает ключевые полицейские, политические или военные позиции: «Приходится положиться на того, кто господствует над минутой или секундой, кто держит в руках какую-то часть государственной власти в эти дни, полные кипения и шума, когда, по выражению Дрюмона, воздух наполнен электричеством».

Волюнтаризм Морраса кажется необузданным («Все возможно, можно сделать все. Надо только захотеть. Надо захотеть как можно сильнее, и действительность явится на свет»). Но и этот волюнтаризм имеет свои границы. Во-первых, теория естественных общественных законов находится в трудных и не очень прозрачных отношениях с таким волюнтаризмом; во-вторых, его сдерживает уважительный и призывный взгляд в сторону установленной власти, связь с которой составила впоследствии предпосылку успешных «революций» народных вождей – Муссолини и Гитлера.

***

Образ будущего. То, что должно произойти из консервативной революции – монархия – отнюдь не будет идиллическим явлением, каким его, как можно подумать, изображают многие высказывания Морраса.

Во внутренней политике она означает: «реставрацию армии, укрепление общественного мнения, наказание предателей, молчание политиканов, восстановление авторитета».

Во внешней политике она представляет: «систему дипломатии… генеральный план действий в Европе и других местах… единство, устойчивость… секретность ... возможность в заданный момент перейти в наступление, и выдержать поражение или победу без опасности революции».

На словах это выглядит как добротная консервативная программа. Но только на первый взгляд.

Эта монархия – не живая и примиряющая традиция. Она «вводится», и широкие народные массы поймут ее не иначе, как новейшее и острейшее выражение “défense sociale”. И если ее так поймут, она и вынуждена будет этим быть.

Она не будет «конституционной», то есть не сможет примириться с либеральными тенденциями прошедшего столетия. Более того, как много раз повторяет Моррас, она будет «абсолютной». Эта ее абсолютность должна вызвать к ней столь же абсолютную вражду.

Во внешней политике она не признáет важнейшего результата революции: осуществления принципа национальностей. Ее высшая идея – это возвращение наиболее значительных соседей в состояние слабости и раскола, что и делала в течение столетий прежняя французская монархия. Такую главную идею нельзя скрыть. Конечно, ее можно будет отрицать, и новая монархия сможет делать это со всякими тонкостями; имея «генеральный план действий», она будет терпеливо ждать удобного момента. Но ее жертвы не удастся долго обманывать, и они будут находиться в крайнем напряжении.

Это государство, враждебное результатам истории, враждебное соседям, в сущности враждебное собственному народу, будет жить в состоянии постоянной мобилизационной готовности. Король-предводитель превратит государство в вооруженный лагерь. «Предателей» будет много, и каждое наказание должно будет служить примером. «Укрепление» общественного мнения будет неизбежно означать тотальную манипуляцию. Война, которая будет неизбежна, станет войной не на жизнь, а на смерть, и нельзя будет рассчитывать на надежных союзников, не научившись ценить, уважать и любить что-нибудь, кроме самих себя.

Насколько бессмысленны перед реальностью этих последствий красивые речи о свободной и спонтанной жизни провинций, о безопасности жизни в государстве без политической конкуренции! Государство Морраса оказывается насквозь фашистским – не по его намерениям, а в силу основных предпосылок его доктрины о государстве, в их неизбежной связи.

***

Отчаяние от исключительности. Теперь можно установить и субъективный мотив, лежащий в основе политического мышления Морраса, в той мере, в какой это только политический мотив. Это отчаяние от исключительности новейшей истории Европы.

Конечно, Моррас никогда не стал бы политическим мыслителем, если бы не было социализма и анархических тенденций в демократии. Было бы несправедливо видеть в Моррасе только защитника классовых интересов буржуазии. Критика становится слишком уж легкой, если упустить из виду, как неустойчива была в самом деле политическая система Третьей республики, чтó ей угрожало, и чем она угрожала сама. Было бы самообманом не отдавать себе отчета в том, сколько наивного оптимизма и утопического энтузиазма оказалось в демократическо-социалистическом движении того времени.

А между тем, все это было лишь крайней и ранней формой бросающегося в глаза, единственного в своем роде отличия современной европейской истории: это общественное устройство, где не заглушают вопль терзаемого человека, где дают слово даже радикальному противнику, где даже враждебная обществу утопия оказывается двигателем ни с чем не сравнимого прогресса. Это несравненное общество не хорошо и не прекрасно; оно несказанно жестоко, когда оно разъединяет индивидов и делает их беспомощными; в массовом масштабе оно отвратительно, изгоняя, иссушая и разрушая унаследованную красоту. Хорошее и прекрасное есть с чем сравнить: до начала новой Европы они были правилом, хотя в простой и «естественной» форме. Технический прогресс и экономическое развитие не с чем сравнить, хотя они давно уже не производят несравненных вещей. То, что они происходят в рамках политических учреждений, как будто воплощающих самую слабость, не сравнимо ни с чем в мировой истории.

В 1901 году Моррас говорит в воображаемом разговоре своему вожделенному «Монку»: «Генерал, дайте нам короля, как у всех других народов». Тогда казалось, что политическая судьба Франции исключительна. Моррас отчаялся в ней. Но в действительности короли и их царства не были столь прочны, замкнуты в себе и способны к сопротивлению, как представлял себе Моррас. Уже и они несли на своем челе знак той же исключительности. И если они от нее не погибли, то настолько отступили, что Франция стала лишь одной страной из многих. Но чем яснее выступало повсюду это исключительное, тем глубже и шире было вызванное им отчаяние. Моррас был лишь одним из первых, выразивших нечто общее.

 


Страница 24 из 25 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^