Эрнст Нольте. Фашизм в его эпохе. Часть 2 |
| Печать | |
СОДЕРЖАНИЕ
Радикальный консерватизм (де Латур дю Пэн – Дрюмон – Баррес) Потребовалось ли препарировать также непосредственных предшественников и современников Морраса, де Латур дю Пэна, Дрюмона и Барреса? Сразу же очевидно, что они не были либералами даже в самом широком смысле этого слова. Почему же их надо причислить к особой группе радикальных консерваторов, отделив их тем самым от христианского консерватизма де Местра и де Бональда? Ведь маркиз де Латур дю Пэн, наряду со своим другом Альбером де Мэном, занимает почетное место в любой истории католического социального движения, и ему нельзя отказать в глубокой связи с христианской традицией и в искреннем католическом правоверии, даже если впоследствии, в отличие от де Мэна, он не присоединился к Ralliement * «Объединение» – группа французских католиков, которые, побуждаемые папой Львом XIII, признали французскую республику как «фактическое правительство своей нации» (после 1890 года) и сотрудничал с Аксьон Франсэз. Точно так же Эдуард Дрюмон, инициатор организованного антисемитизма во Франции, был исполнен глубокого христианского чувства; и даже Баррес был в духовном отношении ближе к христианству, чем Моррас. Но здесь речь идет не о личных религиозных убеждениях, а о форме общественных отношений и позиции по отношению к ним. Де Местр и де Бональд знали революцию, но едва ли знали республику. В 1871 году Франция пришла к республике столь же случайно и невольно, как и в 1792, но до 1885 года не нашлось никакого Наполеона, чтобы перевести ее в нормальную форму государственного строя. Республика оказалась долговечной, хотя никаким образом не устойчивой. В этом непрочном строении опробовались современные отношения между политикой и экономикой, и формы их проявления были отталкивающими не только с консервативной точки зрения. Если Первая республика вызывала интриги аристократии, то в Третьей республике уже сами народные массы встречали парламентариев криками «À bas les voleurs» * Долой воров (фр.) . Де Местр и де Бональд знали только чернь, но не знали еще организованного рабочего движения, ставящего себе целью полное свержение существующего общественного строя и более далекого от консерваторов, но и более близкого к ним, чем буржуазный радикализм. Для де Местра и де Бональда революция была «сатанинской», но в то время никто еще не связывал ее – в отрицательном смысле – с некоторым общественным явлением, как это сделал Маркс, давший направление народному сознанию своим обвинением против «капиталистов». И вот в условиях республики радикальный консерватизм проявляет склонность использовать эти настроения: форсируя свою собственную борьбу против буржуазного мира, он стремится отнять ветер от парусов рабочего движения, поставив на место ненавистного образа капиталиста другой ненавистный образ – образ еврея. Он проявляет тенденцию к массовой агитации и антисемитизму. Именно этот радикализм делает его более современным. Направление удара, которое он однажды выберет, еще окончательно не определилось. Но напряженность его отношения к буржуазии, давно уже ставшей современной консервативной силой, выступает на поверхность, и в последствиях его антисемитизма кроется конфликт со старой консервативной властью, радикальное развитие которой он представляет. *** Ключ к пониманию всех усилий де Латур дю Пэна – это «разрыв с либерализмом в религии, в экономике и политике». Этот «разрыв» означает не что иное как возвращение к корпоративному общественному строю средневековья, то есть объединению собственников, директоров и рабочих каждой отрасли промышленности в корпорации, которые исключают классовую борьбу, имеют признанные государством функции, делают конкуренцию принципиально невозможной, устраняют частно-правовой характер трудовых отношений и придают каждому из своих членов общественный статус. Примечательно внутреннее сходство этого проекта, который Лепле несомненно счел бы «реакционным», с социалистическими представлениями и концепциями. Конечно, дело не сводится к тому, что де Латур дю Пэн стремился частичными уступками смягчить социалистические требования – об уничтожении противоречия между трудом и капиталом, превращения рабочей силы в товар и т.д. Возвращаясь к учению отцов церкви и рассматривая капитализм как «лихву», он приходит к учению о трудовой стоимости и прибавочной стоимости, к теории эксплуатации и поляризации общества, к осуждению любого нетрудового образа жизни, к требованию «участия» пролетариата в собственности на средства производства. Очевидно, знакомство с миром труда и заразительность его спонтанных представлений заставили де Латур дю Пэна столь резко выступить против социального эгоизма имущих классов, что это вызвало заметный внутренний конфликт среди консерваторов. Но сразу же можно заметить, что это был, в конечном счете, фиктивный конфликт. В самом деле, политическая цель корпоративизма состоит очевидным образом в том, чтобы отнять у отдельного человека его демократическую долю участия в государственном суверенитете и заменить его опасное положение гражданина ограниченным существованием члена профессии. Таким образом намеревались восстановить некое единство, вредные последствия которого, однако, должны были обнаружиться. И в самом деле, в 1898 году де Латур дю Пэн хватается за старый антисемитский мотив и провозглашает: «Именно еврейская идея привела богатых к эксплуатации бедных посредством современной формы лихвы, капитализма, а бедных – к ненависти пролетариата против богатых». Можно догадаться, на чьих плечах предполагалось восстановить консервативное единство. Отсюда уже недалеко до тезиса, что революция была делом евреев. Оказалось, что ложные понятия свободы и равенства, по существу, еврейского происхождения, и что они несовместимы с христианским духом, с христианской цивилизацией. Возникает вопрос, как долго можно было оставаться в такой половинчатой позиции. Здесь вырисовывается уже новый, более серьезный конфликт внутри консерватизма, причем речь идет не о материальных интересах, а о последовательности и чистоте его собственной концепции. *** К чести Эдуарa Дрюмона, он не уклонился от труднейшего из этих двух конфликтов; но, к стыду его, он не сумел отойти от простоты своих первоначальных взглядов. Было бы ошибочно представлять себе, что этот человек, двухтомная книга которого La France juive * Еврейская Франция (фр.) (1886) имела эпохальное влияние и составила во вполне доказуемом смысле начало дела Дрейфуса, был вождем массового движения и агитатором, призывавшим к насилию. Напротив, это был застенчивый, весьма образованный писатель и журналист, автор написанной с тонким вкусом книги о старом Париже, который, по его собственному признанию, охотнее всего проводил бы свою жизнь в библиотеках или монастырях. Точно так же, было бы ошибочно представлять себе антисемитизм в слишком простом и недифференцированном виде. Есть христианский, либеральный, демократический, социалистический антисемитизм, и все они очень далеки от расового антисемитизма. Одно дело – антисемитизм, направленный против еврейской группы, притязающей на все преимущества эмансипации, но не желающей брать на себя ее тяготы; другое дело – антисемитизм, быстро и ловко выбирающий себе в качестве мишени уже растворяющуюся еврейскую группу. Антисемитизм в Германии после 1945 года – не то, что «одноименное» явление во Франции 1886 года. Между тем, число евреев было в то время не особенно велико. Но была масса немецко-еврейских имен – прежде всего в банковском деле, а также в интеллектуальных профессиях. Особенно бросалась в глаза деятельность евреев в качестве агентов почти всех значительных сделок и финансовых крахов: например, в панамском скандале участвовали два еврея немецкого происхождения, игравших в нем отнюдь не решающую роль, а роль посредников, но это вызвало в обществе наибольшее негодование. И эта роль совпала с периодом глубоких, невидимых простым глазом перемен, затрагивавших положение каждого человека, каждой профессии, каждого народа; чувствительнее всего эти примеры коснулись Франции, менее других европейских стран защищенной традиционными формами господства, казавшимися прочной броней. Поэтому Дрюмон выразил лишь общие ощущения, сказав, что «они (французы) почувствовали себя запутанными в чем-то беспокойном и темном». И когда он говорит, что «в наше время всеобщей лжи надо, наконец, сказать правду», это не расчет демагога, а проницательность вполне личного и морального убеждения. Но правда, которую он, по его мнению, открыл, состояла в том, что евреи не только определили формы прояления , но и были причиной всего современного беспорядка: «В тот момент, когда вы встречаетесь с евреем, вы сталкиваетесь лицом к лицу с действительностью: вы вступаете в борьбу со своим истинным врагом». Таким образом, из заслуживающих внимания ощущений и отчасти правильного понимания возник первый современный литературный антисемитизм, заслуживающий серьезного отношения и поразительно быстро вошедший в различной степени во все радикально-консервативные направления эпохи как их самый жизненный элемент. При этом La France juive – бесформенное произведение: история, история культуры, изображение нравов, общественная хроника сплетаются в чудовищный клубок не поддающихся проверке рассказов, в оргию парижской сплетни, без порядка и без отчетливого хода мыслей. И все же здесь содержатся почти все мотивы позднейшего антисемитизма: начиная с противопоставления творческой, идеалистической, справедливой арийской расы паразитической, эксплуататорской, хитрой семитической породе, вплоть до вражески-дружеской еврейской пары братьев – капиталиста и социалиста – и до неприкрытых смертельных угроз и предсказания скорой революции. Эта революция должна уничтожить дело другой революции, в которой еврейский дух и еврейские личности разрушили веселость старой Франции (оставляя в стороне всякую эксплуатацию). Как это уже было у де Латур дю Пэна, образ старой Франции превращается в некий идиллический образец; между тем, либеральная критика революции всегда была одновременно критикой Ancien régime. Однако, во всех местах, где книга Дрюмона содержит нечто сильное и значительное, речь идет о критике современной цивилизации в целом, обедняющей и унижающей человека, отнимающей у жизни ее поэзию и ее правду. Но в подобных случаях автор, как правило, в точности знает, что в таком обществе может играть значительную роль еврей: «В такое время, когда живут только мозгом, у него есть необходимый вид смелости – смелость мозга». Сколько бы он ни говорил о «civilisation judéo-moderne» * Иудейско-современной цивилизации (фр.) , вся его книга неизбежно приводит к впечатлению, что речь идет о фундаментальном характере времени, который никак не могла произвести горсть евреев. И в самом деле, Дрюмон бросает консерваторам и буржуазии все более горькие упреки. Временами можно подумать, что в его книге La fin d’un monde * Конец мира (фр.) (1889) еврейство оказывается всего лишь вторичным явлением, втянутым в больший и столь же ненавистный мир буржуазии. Французский социализм получает здесь столь лестные похвалы, каких его не удостаивал еще ни один консервативный писатель. Дрюмон называет цель социализма «весьма благородной», а работу его «весьма необходимой», прямо заявляя, что социалистические идеи с необходимостью возникли из реальности современного мира. Он перенимает у социалистов также их понимание революции, как буржуазного предприятия, враждебного народу, и даже преувеличивает его, заявляя, что в Парижской Коммуне пролетарский элемент был весьма благороден, а буржуазный, напротив, отличался варварством. По его словам, «консерваторы навеки опозорили себя преступлением», приняв участие в позорных мстительных мерах после Коммуны. Он предсказывает: «Эти жертвы буржуазии» (например, мелкие торговцы, разоренные конкуренцией универсальных магазинов) «скоро станут во главе социалистической армии». Таким образом, уже в 1889 году Дрюмон доводит революционный антибуржуазный элемент радикального консерватизма до его высшей точки (впрочем, только на словах). Как можно легко показать, этот поворот не был так уж серьезен и происходил не столько от возросшего понимания, сколько от обманутой любви. Но он навсегда лишил Дрюмона доверия французской буржуазии. Даже в период своих наибольших журналистских успехов, во время дела Дрейфуса, когда он был выбран в 1898 году депутатом от Алжира, в политическом смысле у него не было никаких шансов. Однако, о серьезности его ощущений свидетельствует тот факт, что во втором внутриконсервативном конфликте он занял иную позицию, чем его последователи. Он примкнул к партии низшего духовенства против епископов, не убоявшись даже нападок на Рим: «новая церковь», по его словам, отреклась от всех учений отцов церкви о процентах и денежных делах и присоединилась к «еврейской системе». Это не прибавило ему друзей. Но он выявил и другую существенную черту радикального консерватизма: потенциальную враждебность ко всему. И он продемонстрировал своим примером всем своим последователям, что есть нечто, чем ни в коем случае нельзя пренебрегать, если хотят достигнуть политического влияния и власти: расположением сильных мира сего. Когда Дрюмон умер в 1917 году, он был одинок и всеми забыт. Но к концу Второй мировой войны оба самых противоположных и самых одаренных представителя школы Морраса, Бернанос и Бразиллак (Brasillach), независимо друг от друга вспомнили о Дрюмоне, как об отце французского национал-социализма. *** Морис Баррес в принципе не обогатил ни одну из существенных черт радикального консерватизма – псевдореволюционную антибуржуазную тенденцию и антисемитизм; поэтому он избежал связанного с ними конфликта. Свои ранние избирательные кампании он проводил под знаменем некоего национального социализма, понимая при этом под социализмом поддержку экономического преобразования и изменение (changement) руководящих слоев; в качестве репортера на процессе по пересмотру дела Дрейфуса он формулировал несколько особенно впечатляющих антисемитских выражений («Что Дрейфус способен к предательству, я заключаю уже из его расы»). Но значение Барреса не в этом. Де Латур дю Пэн и Дрюмон были в определенном смысле интернационалисты. Они полагали, что противодействуют международному явлению, и воображали два всемирных, враждебных друг другу объединения. Но для Барреса, уроженца Лотарингии, детство которого было наполнено картинами немецко-французской войны, врагом было прежде всего великое соседнее государство на востоке. В этом смысле он был отцом французского национализма. И в этом смысле он был лишь переходным этапом к «интегральному национализму» Морраса, синтезировавшему оба направления в своем тезисе «Революция приходит из Германии». Баррес должен был оставаться далеким от Морраса (при всей их личной дружбе), потому что для него – вслед за Тэном – национализм был «принятием действительности», и он не мог согласиться с Моррасом, который построил своеобразную модель отечества, изгнав революцию из национальной истории. Он подчеркивает со всей силой национальный характер Революции. Но поскольку он хочет охватить с одинаковой любовью все формы проявления своей нации, он далек от узости и жесткости Морраса, которые, вдобавок, несовместимы с его крайней чувствительностью. Поэтому он может опасаться, не создаст ли Моррас «твердых маленьких духов», или может спрашивать, не стремится ли Моррас к «порабощению»; поэтому его книга Les diverses familles spirituelles de la France, с ее широким пониманием, должна рассматриваться как вершина его жизненного труда. Но точно так же, как у Дрюмона, у Барреса есть черты, которые выглядят «современнeе» доктрин Морраса. «Земля и мертвые», «кровь и почва», «беспочвенность» и «корни» – все эти выражения, по содержанию легко выводимые из Тэна и Лепле, как формулы несут с собой некоторую новую атмосферу. Борьба против интеллектуалов как «логиков абсолютного», не способных уже спонтанно ощущать свою принадлежность к естественной группе, вытекает отсюда и составляет один из самых примечательных феноменов 20 века: это борьба интеллектуалов против интеллектуалов. Релятивистский иррационализм – явно декадентская позиция – прославляет инстинкт и кровь, как будто создавая самые характерные признаки будущего фашизма. У Барреса присутствует и понятие расы: «Следствие, ужасное для некоторых людей: намечается расовый вопрос». Правда, он понимает его во вполне французском стиле: как историческое и жизненное единство группы. Но вряд ли он мог не заметить, что уже Тэн рассматривал этот вопрос в гораздо более натуралистическом смысле: как таинственную первооснову, стоящую за всеми проявлениями жизни. Подозревал ли Баррес, что в этом понятии была заключена последняя, самая радикальная, никогда не реализованная до конца возможность развития радикального консерватизма, резко противоречащая его собственному виду национализма? Консерватизм – слишком широкое и неопределенное понятие, чтобы оно могло оставаться недифференцированным. Чтó он означает в каждом случае, становится яснее всего из его отношения к революции, которая составляет – логически и исторически – его предпосылку. Но он никогда не может отождествиться с образом мысли, вынужденным – как одно из последствий революции – признать ее даже в том случае, если ведет с ней решительную борьбу. Франция была страной революций. Понятно, что она должна была стать в то же время страной контрреволюции. Но существует по меньшей мере три принципиально различных направления этой духовной контрреволюции. Каждое из них должно было быть подвергнуто серьезной ампутации, чтобы его можно было соединить с конкретной контрреволюционной доктриной, идеологией Морраса и Аксьон Франсэз. Этот новый консерватизм состоит из одних только старых составных частей, и в этом смысле он совершенно консервативен. Но он приобретает эти куски лишь ценой крайне непочтительного разрыва первоначальных связей. И в этом смысле он революционен. Основная черта фашизма – это революционная реакционность. Аксьон Франсэз несет эту печать уже на уровне непочтительного отношения к своим собственным корням. Страница 4 из 25 Все страницы < Предыдущая Следующая > |