Т. С. Карпова «Южная Венеция» |
СОДЕРЖАНИЕ
ВЕНЕЦИАНСКИЕ ВЕЧЕРА
Петя и ТоскаКогда сгущается ночь, когда темень заливает улицы по самую макушку, когда падают вниз решётки, отлучая покупателей от магазинов с сувенирами, улицы Венеции пустеют. Ни души; разве что мавританская; собирает где-нибудь у моста непроданный товар в полиэтиленовый мешок. У нас в Петербурге после заката зажигается свет в домах, а в Венеции окна черны, ни лучика. То ли ставни у них плотные, то ли электричество экономят: не может быть, чтобы все уснули в восемь вечера! Кое-где среди мрака и осеннего тумана светятся только окошки тратторий, всосавших в себя туристов. Зябко мне по вечерам; я напяливаю на себя все свитеры сразу, и не стыжусь этого. Толще они меня не сделают; если и прибавят к моему солидному радиусу, то не более полутора процентов. Делать-то теперь что? Не хочется быть одиноким блуждающим огоньком на тёмном болоте. А если неприятно быть отщепенцем, надо, как все, идти ужинать. О ресторанах я не смогу вам рассказать ничего интересного. Живот у меня от них не болел, но я не могу сказать, что кормили меня вкусно. Я не могу распорядиться, мол, выходите, девки, замуж за Ивана Кузина, все, мол, бегите в какой-нибудь «Леон бланко» или «Гатто неро», потому что подходящего Леона Кузина среди венецианских ресторанов я не нашла. Поняла я только, что рестораны делятся на благожелательные и неблагожелательные. Это я не про качество пищи или настроение официанта, а про общую атмосферу. Днём рестораны полны благодушия. Хоть я и захожу в дешёвые забегаловки, обслуживают меня по пятизвёздному разряду. То есть я не бывала в пятизвёздных ресторанах, но я хорошо представляю, что там происходит: там тебе покоя не будет! Тебя встречает мажордом, ведёт к столику, отодвигает стул, вырывает из рук пальто, раскрывает меню... подбегает официант, берёт заказ; потом никак не отвязаться от соммелье со списком вин; грязную посуду уносит ещё один специальный Ванька, и ты чувствуешь себя падишахом. И вот, вообразите, в Венеции меня так обслужили в самой заштатной столовой. Четыре человека вокруг меня прыгали по суворовскому принципу «сам погибай, а товарища выручай»! Один несёт вино, другой – суп, третий выхватывает из-под носа суповую тарелку, и возразить некогда: первый уже тащит второе, а второй третье. В каждой стране есть своя ресторанная специфика. В Испании обслуживают суровые отцы семейства, а в Италии молоденькие мальчики или матроны, и все веселы, как котёнок у печки. В Америке орут посетители, а в Италии официанты, и не то, чтобы раздражаются и ссорятся – вовсе нет: это добродушный разговор людей с высокой самооценкой. Если кто-то что-то сказал в баре, будьте уверены, его мнение узнают во всех четырёх залах. Спорят, я уверена, о политике, все оживлены ужасно, даже повариха в белой пижаме выскочила из кухни, чтобы внести свою лепту. Повариха выкрикивает: «Анжелина Жоли»; и тут я наконец понимаю, об чём дискуссия. Затронут вопрос, насущный для всех итальянцев: роман Анжелины Жоли и Бреда Питта. Их историю я знаю досконально по обложкам журналов у кассы универсама, и очень сочувствую двум этим замечательным артистам. Дело было так – Анжелина Жоли и Бред Питт познакомились на съемках фильма «Мистер и миссис Смит», но у Бреда была подруга Джен... Впрочем, что это я – вы ведь знаете все дальнейшие перипетии лучше меня, и поэтому назад, к Италии (про которую вы тоже наверняка знаете лучше). Из дневного ресторана уходишь сытый, обласканный, и с ощущением, что люди хорошие, живётся им весело, и даже хватает времени пожалеть Анжелину и Бреда. Но вот уже вечер, и надо поесть, и хочется в ресторане; ведь ресторан для меня волшебная сказка, с детства, с тех пор как отец сводил меня в привокзальную столовую Детского села, где был тогда глазурованный кафель с узорами, официантки с крахмальными наколками в волосах, и волшебное блюдо-солянка, которую дома не делали, прежде всего потому, что негде взять маслин. Я так за долгие годы и не избавилась от ощущения, что ресторан – это праздник. Праздники бывают разные, они могут кончиться мордобоем (они чаще всего кончаются мордобоем), но это ведь не мешает надеяться? Мне не мешает. И я надеюсь, идя вечером в очередной венецианский ресторан. Вечером из ресторанов веет уже не благодушием, а чем-то посерьёзнее. Вот расскажу про типичный вечерок. Я вхожу в пустой зал (наверно я пришла слишком рано), подхожу к меланхолическому официанту, и мне кажется, что я купила билет на «Летучего Голландца», заколдованный старпом которого исподтишка удивляется моему опрометчивому решению. Но теперь-то уж что, дело сделано, я уселась и просматриваю меню; я знаю, что своё возьму. Что бы мне тут не подложили, мне удастся хотя бы поесть отличного итальянского хлеба с горьковатым и зелёным оливковым маслом. И вот начался поединок. «Хлеба!» – требую я, но вместо пышного хлеба с толстой коркой мне приносят липкую булочку; вот паразиты, специально выписали для американцев из магазина «Уондер-бред», обездолили каких-нибудь торговцев хот-догами. «Масла!» – требую я, разгорячась. «Вот тебе масло!» – про себя произносит официант, стукнув по столу бутылкой с жёлтой жидкостью, которая рассталась с запахом и вкусом после третьей перегонки. «Нет», – говорю я твёрдо: «мне зелёное, вот с той заветной полочки». «Оно с перцем!» – делает выпад официант, но я уворачиваюсь от его рапиры, и передо мной вырастает вожделенная бутылка со стручками. Блюдечка не дали. Буду ли я за него бороться? Когда дело касается пищи, я прирождённый борец, и даже в японском ресторане я всегда разживусь вилкой. Я понимаю, что некоторые народности не додумались до вилки или там до велосипеда, но мы-то тут причём? Но так и быть, если я вырвала у официанта нормальное масло, я согласна есть без блюдца – им же хуже. Я не теряюсь, я выгрызаю в булочке ямку и заполняю её смесью уксуса и масла. (Это не моё изобретение – ещё Ленин мастерил в тюрьме чернильницы из хлеба и молока и заглатывал их при обыске). Масло стекает с булки на стол так быстро, что я не успеваю поймать его за хвост и втащить обратно. Наконец я съела много хлеба с маслом и уксусом, и счастлива. На столе почему-то лужа, и крошки откуда-то насыпались, как будто собака ела; и теперь я стараюсь локти на столе расставлять пошире. В ожидании обеда я озираюсь по сторонам. У меня появились соседи – большая семья. Масло они там не пьют, но одни горько плачут, а другие их уговаривают – «Заткнись, аньелино!» Проходит времени кола три, как выражался покойный Хармс, мне приносят большую тарелку рыбного супа, и она закрывает своим фарфоровым телом лужу на столе. Я никогда не изменяю рыбному супу, я просто ухожу, если его нет в меню. Настоящего зуппа ди пеше мне удалось отведать однажды, всего однажды, во Флоренции – не зря в тот ресторан стояла длинная очередь. Тогда в тарелке у меня плавал весь рыбный магазин: осьминоги, морские гребешки, мидии и их кузены, креветки с усами и без усов, раки, морская рыба, – в красном от помидоров бульоне с кислинкой, которую ему придавало, как я узнала год спустя, белое вино. В пропорции, заметьте! Если вы просто сварите треску в кастрюле с цинандали, получится типичное «Не То». Тогда мне казалось, что дальше будет только лучше – это как с первой любовью. Ищешь потом потерянный идеал в разных городах и удивляешься – зачем же ты изменил единственному ресторану, где всё приготовили, как надо? В последующих супах непременно не хватало одного, двух, трёх и так далее ингредиентов. В супчике «Летучего Голландца» недоставало многого, но зато присутствовала тройная доза пустых раковин. Пришлось устроить на них облаву, чтобы не обломать зубы. После супа меня попотчевали ризотто с порчини, которое принёс сам владелец ресторана. Волосы владельца были завязаны конским хвостом – так наверно удобнее пиратствовать. Глядел он неприветливо – наверно жалел выпитое мной масло, скупец. А ведь оно мне поможет от склероза. Объясняю, ризотто это липкая рисовая каша, в которую полагается сыпать тёртый пармезан. Я всё-таки вначале попробовала её без пармезана в честь Льва Толстого. Лев Толстой, как вегетарианец, ел постное: гречневую кашу с белыми грибами, – но там в Астапово Александра Львовна накладывала ему порчини по калькуляции, не жадничала, а тут они точно испарились, остался только вкус. Когда я сыпанула в кашу пармезан, как меня просили, от грибов не осталось не только вкуса, но и привкуса. Трагедия, если хотите! Но бывало и похуже. Насколько светлы мои обеды, настолько темны мои ужины. Один только помню хороший вечерний поход, когда я зашла в простой бар и заказала копчёной рыбы с пивом. Славно я тогда поела. Рыбы на тарелке было навалом, и хлеба с маслом к ней дали. Дело было на набережной Большого канала, народу было много, и всех подсаживали на свободные места. Я от этого уже отвыкла, а ведь когда-то в России, даже если весь зал пустой, к тебе непременно подселяли посторонних людей, и ничего – каждая пара говорила о своём. В венецианском баре тоже ели, пили и игнорировали соседей. Но что же дальше, когда съедена рыба и выпито пиво, когда обглоданы бараньи рёбрышки и покончено с Брушато, когда проглочены скампи и тортеллини, и опрокинут бокал Вальполичелло? Что тогда? Можно пойти в другой ресторан и опять пообедать, можно у себя в номере раскинуть пасьянс-солитер или заползти в объятия Морфея, зная, что завтра снова встанет солнце, и позавтракаешь пирожными. А можно пойти на концерт. Я понимаю, что только безумец ходит на концерты, когда можно сходить в кино, но тут особый случай. Венеция – город музыки, и не спорьте, мне об этом рассказали сведущие люди. У меня обширные связи и знакомства, я даже с Руссо на дружеской ноге и запросто: «Ну что, браток, ну что, Жан-Жак?» А он мне какую-нибудь исповедь. Ну, что я могу про него сказать... Меломан страшнейший, и композитор впридачу. Да, да, да, уверяю вас – композитор. Задайте вопрос: «Жан-Жак, как ты себя позиционируешь?», и он ответит: «Музыку сочиняю». А вы думали, он писатель? Ошиблись. Человек часто совсем не то, что вы думаете. Например, меня спросили при приеме в комсомол, кто мол был Ленин. Ситуация драматическая – скажешь то, что пришло на ум, и не только в комсомол не примут, но и переправят из школы в ПТУ. Оказалось, что самый человечный из людей был Председателем совнаркома: вот каков правильный ответ! А по поводу Руссо при приёме в комсомол отвечайте: «композитор». Вначале Руссо презирал итальянскую музыку; заранее, превентивно. Но вот однажды он случайно попал в оперный театр: «Заснул я в ложе под звуки пленительной музыки лучше, чем в собственной кроватке»; (Руссо, простая душа, ничего про себя не скрывает). Не осуждайте бедолагу; в филармонии дремлют не только руссо, и если вам мешает сопение соседа, ходите на Вагнера. Спит он, спит, и вдруг как жахнет сладостная мелодия, и тут Руссо просыпается и понимает, что венецианская музыка – это вещь. Но не всякая вещь – Вещь, и даже композитор может наколоться по части какого-нибудь музыкального направления, потому что всё предугадать невозможно. Руссо разузнал, что самое лучшее пение раздаётся в церквях, где поют сироты-бесприданницы, воспитанницы благотворительных приютов. Музыку для них писали композиторы вроде Вивальди, они же и дирижировали; сбегался весь бомонд, упивался хоралами и страдал, что воспитанниц скрывают за решёткой, и их не разглядеть. Но у Руссо был блат; у него приятель работал смотрителем в таком приюте, и говорит ему: «давай, мол, приходи»... Руссо пришёл, но лучше бы он не приходил, ему наплевали в душу: «Софи!» Она ужасна. «Каттина!» – она кривая. «Беттина» вся в оспинах! А те, кто были на вид ничего, пели плохо. Решётка-то оказалась кстати. Не дай нам Бог смыть грим с примадонны! Я хотела венецианской музыки, но предчувствовала, что и у меня не всё будет гладко. Всё-таки, Венеция не Париж, и даже не Милан. Это во времена Руссо в Венеции было сорок сороков театров, и все первоклассные, а сейчас в Венеции выбор невелик – либо Школа Сан-Теодоро, где выступает ансамбль «Венецианские музыканты», либо церковь Сан-Видал, где играют «Венецианские интерпретаторы». (На буклете интерпретаторы сфотографированы в Большом зале Школы Сан Рокко, видимо Видал не очень видный). Вот за и против каждого ансамбля: «Музыканты» выступают в костюмах 17 века – светлых камзолах и фижмах, а «Интерпретаторы» в костюмах неопределённого века – тёмных рубахах и штанах. Зато Интерпретаторов больше, чем Музыкантов, и программа у них разнообразнее. Поскольку я решила ограничиться одним концертом, я уж конечно выбрала костюмы, потому что музыка-то везде одна и та же, барочные трень-брень. «Музыканты» играют каждый вечер, и свободные места всегда есть, но я этого не знала, и заказала билеты заранее. Ох, и осложнила мне жизнь эта тщетная предосторожность. Накануне концерта я вспомнила, что нужно будет показывать кредитную карточку, а карточки-то с собой у меня и нет. Я смертельно боюсь, что меня обчистят карманники, и я потеряю все приметы принадлежности к респектабельному обществу – паспорт и кредитные карточки. Тогда я превращусь в перемещённое лицо, не имеющее права на существование. Эта угроза перехода к жизни под мостом, пусть даже венецианским, заставляет меня оставлять кредитки дома и платить в путешествиях наличными. Отчего я такая нищая духом, и откуда взялись во мне ощущения полной бесправности и беззащитности, ожидание голода и унижений, не знаю. Но и мать, и отец, не сговариваясь, рассказывали, как в детстве молились; мать – чтобы не попасть в тюрьму, отец – чтобы их не посадили; видимо, как в анекдоте, эти мысли «навеяла музыка». Поэтому я решила придти заранее и выяснить обстановку, разыскала Школу Сан-Теодоро, белую, с фасадом барокко, поднялась по наружной лестнице, и попала в красивый вестибюль. Меня встретили две жизнерадостные личности, которые мне были ужасно рады, но ничего не могли сказать по поводу билетов. Вот мол придут через сорок минут Музыканты Венеции, к ним и обращайтесь. Провести сорок минут в вестибюле мне не хотелось, и я отправилась гулять по ночным улицам, ступая по квадратам света, падавшим из витрин. Вдруг я увидела под ногами длинную надпись тёмным по светлому: я стояла под прорезной вывеской театра Гольдони, освещённой с обратной стороны. А-а, синьор Гольдони! Я всегда рада его тени. «Ну что, Вивальди собрались послушать?» – саркастически спросила тень Гольдони, – «Не рекомендую»… Гольдони и в грош не ставит Вивальди. Он его хорошо знает. Когда Гольдони был ещё молод и не так известен, случалось ему подрабатывать переделкой текстов либретто. Оперу Дзено «Гризельда» должен был положить на музыку «аббат Вивальди, которого называли из-за его шевелюры “рыжий священник” – он был больше известен под этой кличкой, чем под собственной фамилией». Дзено был, положим, великий либреттист, но рыжий аббат бесстыдно потребовал переделки текста. Решил, наверно, что если Чайковский переделывает Пушкина, то и ему можно. Делалось всё ради удобства певицы: «Этот служитель церкви, прекрасный игрок на скрипке, но посредственный композитор, выучил и подготовил к пению мадмуазель Жиро, молодую певицу: рождённую в Венеции, но дочь французского мастера по парикам. Она не была красива, но была грациозна, небольшого роста, с красивыми глазами, красивыми волосами, прелестным ротиком, слабым голосом, но талантливой игрой». Поскольку Дзено был в длительной командировке, закрыть амбразуру должен был Гольдони. Гольдони является к “посредственному композитору” и находит его среди груды нот с молитвенником в руке. Вивальди ужасно недоволен, что вместо престарелого синьора Лалли, к которому он так привык, ему прислали неизвестного юнца; делает вид, что он погружён в молитву, мурыжит, мурыжит будущего классика итальянской драматургии, и наконец заявляет: «Любезный синьор, я знаю, что вы поэтически одарены, но можно ведь писать трагедии, даже, если хотите, эпические поэмы, но не суметь написать и куплета оперной арии». Каков наглец! Гольдони просит всё-таки посмотреть сцены «Гризельды». «Извольте. Куда она запропастилась. Ах вот: тут сцена Гуалтиеро и Гризельды; мадмуазель Жиро считает арию затянутой, ей хочется больше действия, арии, которая выражает страсть другими средствами, например словами, которые перемежаются вздохами, в общем не знаю, понимаете ли вы меня…» «Да», – говорит Гольдони, – «Очень даже понимаю, я слушал мадмуазель Жиро, голос у нее слабый» (молод был тогда Гольдони). «Вы, синьор, оскорбляете мою ученицу – она всё может спеть, она хороша во всём!» Гольдони бьёт отбой, но неудачно, аббат оскорблён ещё больше, вроде пора уходить, пока с лестницы не спустили, а Гольдони возьми да и предложи на пробу исправить арию тут же, на месте. Недоверчивый аббат протягивает либретто, и Гольдони всё завершает в четверть часа. Вивальди читает, перечитывает, вскрикивает от восторга, зовёт мадмуазель Жиро: «Ах, вот необыкновенный поэт, вот изумительный человек; вот почитай эту арию – синьор её написал тут на месте в четверть часа. Синьор, прошу меня простить!» (Вот люблю дружка Ванюшу, взвеселил ты мою душу!) И Вивальди клянётся, что с этого момента у него не будет другого либреттиста. Так по крайней мере, рассказывает Гольдони.
Время казалось бы подтвердило низкое мнение Гольдони о рыжем аббате, потому что Вивальди был прочно забыт после смерти. Но в 20 веке он вдруг всплыл на спасательном круге, брошенном ему Ольгой Радж. Скрипачка и музыковед, она отыскала ноты Вивальди, исполняла его сочинения, организовала Венецианское Общество Вивальди, и вот теперь даже супруги Никитины печалятся под его музыку. Представляете, я-то считала, что Вивальди вечен, как и Моцарт, или Чайковский, а оказывается воскрешением своим он обязан одному-единственному человеку. Сколько таких забытых... Почти пропал Сальери, которого теперь открывают заново. От него хоть ноты сохранились, а вот от великого композитора и музыкального теоретика Пифагора вообще ничего не осталось. Как всё зыбко, как быстро забываются и музыка, и книги, и даже целые цивилизации! У динозавров оказались более прочные кости. Если отдаться на волю фантазии и допустить множественность возникновения разумных существ на Земле, то археология не сможет опровергнуть эти домыслы, потому что следы цивилизаций, даже высоких, за миллион лет вполне могли исчезнуть, как музыка Пифагора. Пока я разговаривала с Гольдони, в Сан-Теодоро выстроилась длинная очередь. Говорить о том, что я была здесь раньше всех, бессмысленно. С другой стороны, стоять в хвосте полчаса, ради того, чтобы убедиться, что билетов для меня нет, глупо. Я обошла эту кучу народа, прошла вдоль них по вестибюлю, поднялась по широкой и крутой лестнице к столику, за которым продавали билеты. «Да, конечно, билет есть, и карточка не обязательна. Да-да, проходите», – ободрил меня кассир, и я зашагала по последнему маршу белокаменной лестницы в зал; не бежать же в хвост очереди, которая хочет купить билеты, если билет уже есть! Есть ли у меня моральное право пройти мимо очереди, если у меня не было изначально намерения всех обскакать, это задача, достойная Сократа. Сократ задумался, а я тем временем прошла в зал, но проявила благородство и села не в первый, а во второй ряд. Когда зала заполнилась, оказалось, что вокруг меня сидит много русских туристов. Концертный зал, бывшая Зала Собраний, украшенный росписями 17–18 века, мне понравился; он выглядел, как Малый зал Филармонии (бывший маскарад Энгельгардта), но с плафонами. В программе были «Четыре времени года» Вивальди и «Адажио» Альбинони. Кто их исполнял, неясно, потому что артисты пожелали остаться неизвестными. В руководителе ансамбля я узнала продавца билетов, и сразу его зауважала: я-то могла бы делать только что-нибудь одно, или дирижировать, или давать сдачу; и притом обе профессии вызвали бы у меня серьёзные затруднения. Говорят, что чем лучше на венецианском концерте костюмы, тем хуже музыка, и наоборот, но это не так. На этом концерте плохими были и костюмы, и исполнение. Особенно меня огорчили платья – хоть и с фижмами и рюшечками, они все были скучного белого цвета. Жаль, что артисты не взяли за образец костюмчики марионеток из ближайшего магазина: не только красиво, но и практично, потому что цветные ткани менее маркие. Этим зрелищем я не насытилась и взалкала новых. И тут оказалось, что в Школе Сан-Джованни дают «Тоску», а в театре Малибран «Петю и волка» – согласитесь, редко бывает такая пруха! Сначала я отправилась за билетами в Сан-Джованни Евангелиста. Ворота этой Школы были так прекрасны, что мне захотелось купить сразу пять билетов. Приди я чуть позже, и покупка бы сорвалась, но мне повезло, при мне из Школы вышла женщина, заперла дверь и сказала мне преудивительную вещь: оказывается, билеты продаются в баре напротив. Я удивилась, как когда-то в Голландии, когда меня уверяли, что в продуктовом магазине продаётся стиральный порошок; у нас в России тогда ещё продуктовые и хозяйственные магазины относили к разным жанрам, и в продуктовом было легче найти крысу, чем моющие средства или конторский клей. Хороший, кстати, клей был, только он всё время капал не туда, куда надо. Пять билетов я покупать не стала, купила только один: меня отрезвила прозаическая обстановка бара. Продав билет, барменша доверительно прошептала: «Если что, я буду тут!». Я занервничала – а что собственно «если что»? Если придётся драться, прикрываясь барменшей, как живым щитом, плохи мои дела. А она улыбается, думает, меня ободрила. Я пришла в назначенное время, вижу – небольшая кучка людей, все тихие. Но не обошлось без итальянских штучек: все, и с билетами, и без билетов, выстроились в общую очередь. Впереди кто-то, не торопясь, покупает билеты, а ты ждёшь, злишься, что, как дурак, купил заранее, но ничего не выиграл, а места не нумерованные; словом, опять нервотрёпка. Но не волнуйтесь, вам я нервы трепать не буду и сразу скажу, что нас оказалось намного меньше, чем стульев. Школа Сан-Джованни Евангелиста, так же как и Школа Сан-Теодоро, и все другие школы, выстроена по типовому проекту. Внизу всегда огромный вестибюль с потолком метра в четыре, от него широченная лестница, на которой жмёшься к перилам, чтобы не поскользнуться на мраморе, и наверху Большой зал, в котором дают концерты. Поскольку Школы эти были религиозными организациями, в Сан-Джованни я тоже увидела картины на религиозную тему и алтарь, что как нельзя более подходило сегодняшней опере. Картины, как всегда, были плохо освещены, и было непонятно, что хотел сказать художник. Зала была отделана серым мрамором в стиле барокко. Я села в первый ряд и стала читать инструкцию к «Тоске», выданную при входе. Те, кто знает сюжет оперы, могут пропустить этот абзац, потому что я расскажу всё, как есть, без отсебятины. Итак, 19 век, борьба за независимость Италии, Рим объявляет себя республикой, но войска неаполитанской королевы захватывают город, и барон Скарпиа, начальник полиции, начинает вылавливать смутьянов. Арестованный консул Анжелотти бежит из замка Сент-Анджело и просит помощи у художника Каварадосси. Каварадосси прячет Анжелотти у себя, но глупая любовница Каварадосси Флория Тоска выдаёт их из ревности, и Каварадосси пытают. Скарпиа предлагает Тоске выкупить жизнь Каварадосси её любовью. Тоска, не будь дура, получает у Скарпиа документы на отъезд, а потом его закалывает (нож она нашла на столе среди тарелок). Но уехать не удаётся. Скарпиа хотел посмеяться над Тоской и заранее приказал расстрелять Каварадосси. Тоска выпрыгивает из окна. Такая вот славная история. Впрочем, вполне жизненная. И у нас в Большом доме бросались в пролёт лестницы, если зазевается охрана. За спиной у меня разгоралась дискуссия: публика ознакомилась с либретто и давала Тоске моральную оценку. «Нет», – говорила американская девушка, – «В последней сцене я всё-таки не с нею!» А я вот с нею; было бы здорово, если бы Берии одна из его жертв вспорола брюхо! Тут я обнаружила, что в программе не указаны певцы, и побежала на первый этаж исправлять положение. Моему желанию удивились, но нашли для меня список певцов на интернете. Им не удастся сохранить инкогнито перед потомками. Вот их славные имена, если я правильно расшифровала каракули кассира: Флория Тоска – г-жа Претеджани, Марио Каварадосси – г-н Пальмьери, Барон Скарпиа – г-н Дзоран (вылитый хозяин ресторана «Летучий Голландец»). Вернувшись, я увидела оркестр, состоявший из рояля и четырёх скрипок. Тут надо мною нависла опасность: французы, сидевшие со мной, вдруг начали исступлённо чихать, – и я отступила в задний ряд. Грянула музыка (Пуччини, доложу я вам, на рояле звучит прескверно), погас свет, кто-то побежал по проходу, споткнулся, упал; я думала, из опоздавших, спешит занять опустевшее место в первом ряду, но оказалось это революционер Анжелотти. Анжелотти спрятался за ширму. Тут появился Каварадосси, спел арию, остановился, посмотрел на нас и руку нам протянул, мол, лучше по-хорошему, хлопайте ладошами. Похлопали – жалко, что ли? Акустика в этом зале чудная, голоса звучат волшебно, но вдруг, смотрю, Анжелотти трёт нос руками, и он у него красный – простудился, бедняга, в замке Сант-Анджело. Потом, вижу, церковный служка чихает. Скарпиа пока держится, басит, не откашливаясь. Артисты спели за солистов, спрятались за ширмой и изображают хор; надеются, что мы не догадаемся, что одни и те же тут за всё, но выдают себя чиханием. Им вторят французы из первого ряда. Тут рядом со мной кто-то тоже как чихнёт, и я понимаю – нужно уносить ноги. И уношу, потому что заболеть в дороге – самое поганое после потери паспорта. Дальше происходит следующее – я иду покупать билеты на «Петю и волка». Прихожу в Ла Фениче, как указано на афише, расталкиваю очередь, чтобы узнать, в какое стоять окошечко, и тут мне в кассе выдаётся плюха: «Петю продают не здесь, ступайте в Малибран». Малибран, естественно, на другом конце города, иначе бы итальянцы не устроили такую шуточку. Появляюсь в Малибран за полтора часа до концерта, там заперто; я даже дверь подёргала, рванула за ручку, как медведь, но она не подалась. «Кьюзо!» – пояснила женщина, гулявшая с ребёнком по площади перед театром. «Кьюзо!», – подтвердили две кстати подоспевшие старушки. У итальянцев всё и всегда кьюзо; например, церковь, которая по расписанию открывается в 3.30, в 4 часа всё ещё кьюзо, и непонятно, ждать ли у моря погоды, ждать ли долива после отстоя – может будет, может нет. Но я дождалась открытия кассы Малибран. Попала в первый ряд, как я люблю. Зал был ещё пуст, но сцена уже полна – оркестр репетировал, как бешеный, хотя это было заключительное представление, и пора бы уж и выучить партитуру. Инициатива этой репетиции явно принадлежала музыкантам, потому что дирижёра нигде не было видно. Петя и волк меня, естественно, безумно интересовали, но ещё интереснее мне был сам театр. Он был построен ещё до Ла Фениче, и назывался раньше театром Иоанна Златоуста. (Аналогичная смена курса произошла в Петербурге, когда театр имени Горького превратился в театр имени Товстоногова. Разумеется, Горький к этому театру имел такое же отношение, как товарищ Бубнов к университету). Интерьер театра Малибран мог оказаться и паршивым, потому что венецианские театры часто горели и перестраивались, но я рискнула, я хотела увидеть как можно больше, а уж потом на досуге отделять архитектурные зёрна от плевел. Зрительный зал в ожиданиях меня обманул, хотя я на него за это не сержусь. Он был несомненно старинный, (хотя скорее в стиле модерн, чем рококо), но в нём царила запущенность, как в каком-нибудь музее истории религии и атеизма, который передали православной церкви. За лампионы просто совестно: в наскоро изогнутые латунные трубки вкручены патроны из ближайшего хозяйственного магазина. С сожалением видишь, что на балконе остатки шикарной расписной перегородки подправлены простыми досками. Ярусы хоть и разукрашены, но словно бы с помощью трафарета из магазина школьных принадлежностей. Темы и мотивы росписей странноватые, как будто их изображал деревенский самородок, который пытался сделать по-городскому: по ложам пущен растительный узор с примесью бородатых голов, вроде гоголей и пушкиных с наших типовых школ, построенных в конце пятидесятых; на потолке еле виден выцветший плафон с претензией на благородный обман зрения – уходящая в космос колоннада, улетающий из зала Пегас, с которого валится всадник, – и всё бы ничего, но там ещё нарисована куча нелепого народа. Хотелось бы вместо них амурчиков помоложе и посвежее. Особенно поразила меня женщина с большой грудью и усами, (а может быть на неё была надета уздечка), но внимательно рассмотреть пикантные детали даже в бинокль было решительно невозможно из-за экономии электричества в зале. Зал этот вдруг набился полон и зашумел не хуже оркестра. Кругом были отлично одетые старички и старушки. Часть из них возможно пришла потому, что, как и я, ужасно интересовались жизнью Пети и волка, но большинство были родственниками или знакомыми оркестрантов. Наставив указательный палец на сцену, они кричали друг другу: «Вона, вона – видишь там Джанпьетро с фаготом, а вот Джанлука с тубой, а вот Джанвитторе – да вон, в заднем ряду, за этой козявкой в очках! Не может быть! Как он вырос!» Вдруг, всего минут через пятнадцать после официального начала концерта на сцену вышел симпатичный седовласый синьор Лино Тоффоло, объявленный в программе как сочинитель венецианских песен. Публика знала старичка и страшно оживилась. «Пьерино!» – сказал старичок. Всё остальное он говорил на венецианском диалекте, и я не могла понять ни слова, и только разглядывала его в бинокль. Галстук у него был клоунский, пышный, – жёлтая бабочка в чёрный горошек. Старичок видимо начал с отсебятины, потому что оркестранты улыбались, а публика хохотала. Потом перешли собственно к оркестровой пьесе, и тут старик раскрыл перед нами всю мощь своего таланта. Лино Тоффоло вполне бы прижился в труппе Гоцци или Мейерхольда. Он был мастер на все руки: порхал, как птичка, прыгал через ручей и кидался камнями, как Петя, стрелял за охотников, выл за волка, и совершенно натурально отрыгивал проглоченных животных. Всем нам было весело. После спектакля публика ринулась в гардероб. Гардероб венецианцев взвинчивает и возбуждает. Там происходят необыкновенные и неожиданные штуки. Например, когда я сдавала куртку, с меня спросили билет. Вероятно, были случаи: придут, сдадут, а потом их ищи-свищи! Но это ещё что! Выдача пальто напоминала отступление беляков из Крыма на последнем пароходе. Концепция очереди венецианцам чужда, они получают одежду все одновременно. Я себя чувствовала, как иностранец, который садится в советский автобус. Мне долго не удавалось преодолеть последние полметра до стойки; передо мною всё время, как чёртик из коробочки, выскакивали более проворные клиенты. Большинству было за шестьдесят, и я могла бы спокойно с ними расправиться, – пара заушин и все дела; но драться с пожилым человеком – значит навеки замарать свою репутацию. Поэтому я не суетилась, а напряжённо следила за динамикой перемещений, просчитывая возможные траектории. Когда я наконец прыгнула в приоткрывшуюся щель, кто-то с досады поддал мне под локоть и вышиб и номерок, и чаевые. К счастью они полетели прямо в лицо гардеробщице и не потерялись. Покончившая с гардеробом публика с гомоном выходила из театра в чернильную ночь. Они шли домой, а я в отель. Я невольно залюбовалась тем, как все прекрасно одеты и причёсаны. Я одевалась бы точно так же, если бы весила килограмм на двадцать поменьше. Вывод № 1: пора переходить на макароны, чтобы стать худой, как итальянки, – музыка обязывает. Вывод № 2: провинция прёт из всех щелей концертного искусства Венеции. Страница 20 из 24 Все страницы < Предыдущая Следующая > |