На главную / Искусство / Т. С. Карпова «Южная Венеция»

Т. С. Карпова «Южная Венеция»






ЛЮБОВНИКАМ ГОРОДОВ

Дни, проведённые в беготне, кажутся бесконечными, но они кончаются, и наступает последний, в который хочется досмотреть всё, что было не досмотрено за неделю – желание похвальное, и можно ему отдаться, но только с утра. Вечер я оставляю на прощание с городом. Он каменный, и ему моё «до свидания» не нужно, это я ради себя бреду по вечереющей Венеции к Славянской набережной, надеясь подоспеть к закату и увидеть, если выпросишь у погоды, подсвеченные по-тёрнеровски облака и отражённый в устье канала солнечный столб, – обручальное кольцо лагуны с Венецией, каждый день разных сплавов, то пунцового, то жёлтого, то зелёного, то белого золота. Публика по-вечернему нарядна, и спешит в ресторан или на концерт; сплетая голоса в разговоры, ласково журчит монотонной песенкой. Все мы, и кирпичи, и люди, полуосвещены неярким предзакатным солнцем, которое всё ещё старается, висит над горизонтом, подпирает себя лучиками, но уже не может добраться до донца каменных щелей.

Я помню петербургские вечера: все мыслимые дела переделаны, и я ухожу с кафедры и бреду по длинному университетскому двору вдоль Двенадцати коллегий, наслаждаясь оптической иллюзией. Подобно луне, восходящей над горизонтом, золотой ребристый купол Исаакия кажется мне громадным, нависающим прямо над воротами, вырастающим прямо над Университетской набережной. И вдруг – щелчок, и купол резко съёживается, неведомая сила отбрасывает собор на положенное ему место за Невой. Сколько раз проходила по двору, столько раз видела это чудо. Выйдя из ворот и пройдя мимо дерева, которое помнит меня семнадцатилетней, шла по Дворцовому мосту над огромной массой воды, осенью серой, грозной, наводнявшей нижние ступени спусков Стрелки Васильевского острова, зимой белой, замёрзшей и покрытой ржавыми точками следов, а весной голубой, проносящей куски зеленоватого ладожского льда; проходила между Зимним и Адмиралтейством, огибая Дворцовую площадь, на улицу Дзержинского, радуясь, что я своя в этом городе, и знаю её настоящее название, «Гороховая», и дальше по Гороховой к Загородному на Витебский вокзал, по тротуарам и мостам, мимо зелёных, жёлтых и серых зданий. Лучше всего так ходить летом. Зимой скользко, осенью – мокро. Зонтик я с собой носила редко. Мы как-то все привыкли к дождю. Путешествие это наполняло меня покоем, как купание в холодном озере. Сколько раз и в беде, и в расстройстве бежала я по улицам Петербурга, постепенно замедляя шаг, успокаиваясь: Петербург «выпрямлял» меня, как Венера Милосская – Глеба Успенского.

Чувство это в основе биологично – я наслаждаюсь безопасностью своего специфического антропоидного биоценоза. Если у животных есть чувства, (а кто мы в сущности такие, чтобы им в этом отказывать?), то вот так ощущает термит свой термитник, муравей свой муравейник, пчела свой улей, бобёр свою хатку. Говорю о городе как экосистеме, за вычетом людей, воспоминаний, весёлого смеха встреч в «Лягушатнике». Возьмём Петербург голым, как он есть, без его прошлого, без наших друзей, знакомых – что от него останется? Очень много. Я испытываю чувственное наслаждение при виде вырастающих из асфальта кирпичных кристаллов. Но, Слава Богу, кругом не только кристаллы, природа всё ещё выступает компонентой города – её пока ещё не вытравили и не уничтожили до конца. Над городом натянут плафон: буря мглою небо кроет, или синее небо, и в нём облака, и его преобладающая краска определяет сущность города. Для меня самое приятное небо над любым городом – свинцово-серое, на манер петербургского; мне под таким небом уютно. Вода рек и каналов, как мы уже обсуждали, это подсветка зданий, приводящая стены в движение с помощью солнечных зайчиков; вроде того экрана, который профессиональный фотограф приставляет к роже клиента; воды не может быть много. На нас воздействует газон, стриженый кустарник, старая яблоня, которая вырастает чуть не вровень с крышей дворца, если её не обрезать и не требовать яблок; птицы, голуби, вороны, воробьи, чайки, а если повезёт – орлы с коршунами или аисты. И последнее, но немаловажное – ветер. Или он есть, или его нету. А если есть, то какой? Прохладное дуновение ввечеру, когда камни остывают, или в городе дует непрерывно, сильно, бросает в лицо пригоршни снега и дождя, выворачивает зонтики и гонит волну в устье реки?.. Все эти метео и зооусловия тоже часть нашего муравейника. Система больше своих частей.

Многие говорят: «я обожаю море, мне хорошо только в лесу...» Да, мы любим и лес, и луг, и море, и речку, и просёлочные дороги среди овсов, но всегда возвращаемся в своё логово – город, или его зародыш. Мы – общественные животные, нужные друг другу; я помню удивительное удовольствие, когда в вечернем пустом троллейбусе напротив меня уселась девушка; я посмотрела на неё и вдруг подумала – это обезьяна, и как же мне приятно, что напротив меня сидит представитель моего вида, такая же, как я, обезьяна, а не собака или попугай. Но мы можем быть и жестоки, как крыса, которая учуяла чужой запах на соседе; с десятилетнего возраста я боюсь лестничных клеток.

Структура нашего биоценоза оказывает на нас глубокое влияние. Некоторым людям не повезло – они родились в противном сером городе из бетонных кубов, и тогда им приходится прилагать немало фантазии, чтобы расцветить действительность. А некоторым повезло – они родились в прекрасном городе, и они могут вообще прожить без фантазии, им всё равно будет хорошо. Странно, но все красивые города – старые города, теперь человечество явно утрачивает способность жить красиво. Несмотря на то, что я выросла в Московском районе, а потом жила в Купчино, современные ландшафты не вызывают у меня особой ностальгии, а иногда и отталкивают. Современное строительство, если его предъявить сразу, не давая времени на подготовку, вызывает рвотный рефлекс. Недавно таксист провёз меня по Ржевке – я там никогда раньше не бывала. Стояла весна, когда нет ни зелени, ни снега, только глинистое месиво, густо присыпанное печальными свидетельствами нашей жизнедеятельности. Из плоских пустырей торчали высокие дома, с которых сыпалась облицовка, дома серые от копоти и пыли, с кустарно обшитыми лоджиями, и вдруг подпёрли к горлу фобос и деймос, отвращение и ужас – неужели здесь можно жить? А если жить, то безобразие засасывает, ты его перестаёшь замечать, но оно исподволь и исподтишка точит сознание, истощает душу. В этих районах живут не какие-то там илоты Уэллса, а такие же семьи, как моя, которой не нашлось площадей в старом городе. Красиво строить для таких, как мы, накладно. Нас просто стараются укрыть от ветра и снабдить унитазами, чтобы мы не срали где попало.

Есть два Петербурга, оба реальные. Оба – огромной силы воздействия. Что бы я делала, какой бы я выросла, если бы не было у меня отдушины старого города? Старый Петербург с непривычки или отвычки просто ударяет по глазам красотой, но и живя в нём, к нему не привыкаешь. Всем повезло, что у нас есть такое противоядие, и обидно, что второй Петербург постепенно заползает на первый, как морская звезда на коралл и откусывает от него по кусочку.

Мы изменяем свои биоценозы, они меняются на наших глазах, превращаясь из городов нашего детства чёрт знает во что, молодое и весёлое. Пятьдесят лет назад, гуляя по вечерам с мамой, я наслаждалась цветовой перекличкой окон комнат с большими модными абажурами: оранжевыми, зелёными и синими, – но теперь уже в моде бесцветные плафоны. Приехав в Купчино, где я жила двадцать лет назад, я вижу, что старое состарилось, зелёное разрослось, асфальт лопнул, по дворикам ходят худые беременные кошки, встопорщив для безопасности усы, на газонах растут лопухи, одуванчики и тюльпаны. Некоторые деревья уже срубили, и пни от них громадные. Заросла стежка, по которой когда-то упорно, сокращая путь,  шлепали люди по щиколотку в грязи и колдыбали автомобили, занося её глиной. Застроены пустыри. Неужели и я жила здесь когда-то, в те годы, когда панельная плитка ещё прочно сидела на месте?

Уезжая, мы присматриваем себе новые биоценозы: некоторые нам ближе, а некоторые дальше; я могла бы жить в Венеции, но не могла бы во Флоренции... Экосистемы, где мне сразу же удавалось установить контакт с городом, это Вильнюс, Париж, Амстердам, Чикаго. Нью-Йорк? Москва? Нет. Почему? Не знаю. Рига, Мюнхен, Мадрид, Прага, Флоренция – нравятся, но не вызывают сродства. В чём сродство, непонятно, но оно не имеет отношения ни к быту, ни к культуре – контакт слишком короткий, чтобы прочувствовать быт и культуру. Сам город – дома, мостовые, мусорные бачки, – оказывает на нас воздействие; он или похож, или не похож на нужный нам тип муравейника. Возможно мы приобретаем свои представления путём импринтинга, с детства. Может, мы ищем всегда одно и то же, и потому некоторые устойчиво счастливы в любви, а другие стойко несчастливы? Мы способны врасти в чужую почву и полюбить чужое больше своего, но не есть ли это подмена, субституция; мы любим Венецию, воображая, что это Петербург..?

Мы поём оды нашим биоценозам, если мы наделены даром слова. Из них можно понять – что для других людей Город; оттого так интересно читать такие очерки. То, что мы видим, то что мы выбрали, то, чем Город для нас является,  характеризует нашу личность. Каждый видит Город по-своему, каждый воссоздаёт для себя собственную, интимную идею Города. Можно пройти мимо, остаться невосприимчивым даже к Петербургу, но тут уж какая-то биологическая по-моему проявляется неполноценность. Какой прелестный травелог мог бы например сочинить Ленин, который по словам Крупской знал все проходные дворы города на Неве! Увы, сколько ни ройся в 50-томном  ПСС В. И. Ульянова, петербургского путеводителя не сыщешь, а только всё муть какая-то. Думаю, не любил он Петербурга...

Есть среди писателей прагматики, которые рассуждают о том, как города можно исправить, и сделать приятными для всех, даже для детей подземелья, и как здорово будет от этого в будущем. Прагматик изучает физиологию города, старается вывернуть содержимое городских карманов. Наибольшей популярностью у любителей городской физиологии пользуются трущобы с бомжами, проститутками, картофельными очистками в луже у помойного бачка и лоскутом неба, желательно серо-буро-малинового, в просвете между зданиями. Самые поэтические, трогательные и человеколюбивые произведения литературы вырастают из таких вот физиологических наблюдений.

Есть и романтики, которые понимают, что сточные воды заключат со временем в канализационные трубы и без их рацпредложений. Они вместо этого ловят момент, делают торопливые наброски, пока Город ещё не изменился до неузнаваемости, подстроившись под новое поколение. Они получают приток энергии и чувственное наслаждение от Города, как такового. Мне, при моей любви к Городу, как к биоценозу,  созвучны не прагматики-прогрессисты, а романтики, которые поэтизируют даже скучные крыши с антеннами. Прагматик может приехать в эдакую творческую командировку, понять, написать, уехать. Романтику, чтобы писать о городе, нужно его знать, нужно кожей прочувствовать, а для этого нужно в нём пожить. Тициано Скарпа, рождённый в Венеции, написал прелюбопытную книгу «Рыба-Венеция»; в ней он пишет только о настоящем, ничего о прошлом (почти ничего – совсем избежать ссылок на прошлое, на 15 век в Венеции невозможно), рассказывает о неровных мостовых и столбиках причалов, о жвачке, которую туристы, проплывая под мостами, лепят на их своды, об укромных местах, где можно заняться любовью, о том, как во время новоднения на плечах несёшь любимую девушку из кино... Множество примет настоящего времени.

А можно ли не родиться, а приехать и вжиться? Да, такая надежда есть. Лучше всего это удалось в Венеции Бродскому. И Бродский, и Скарпа схожи: оба Венецией живут, а не просто её наблюдают, – и всё-таки они живут по-разному. Скарпа простой парень, он поэтичен по-простому, у него утробное понимание Венеции. Бродский утончён и совершенен. Очерк «Набережная неисцелимых», переполненный исступлённой любовью к Венеции, прочесть необходимо – это может быть лучшее, что написано о её душе, глубочайшее в неё проникновение.  Бродский выворачивает себя наизнанку в бесконечном любовном признании; Венеция для него женщина, которая ему изменяет. Венеция Бродского – это сплав прошлого и настоящего, интеллекта и ощущений; это и палаццо 18 века, и мечта об идеальной, утончённой европеянке, и вкус жареной рыбы, холода, сырости, тумана. Оттого так люблю его очерк, что и мои впечатления от городов чувственные. У меня запах сырого, именно сырого снега, вызывает довольство, смешанное с обидой на то, что юности не возвратить. Грязные разводы на снегу в каналах, зима и огромная (Божья) миска пресной воды – вот по чему я скучаю. Я тоже искала в Петербурге прошлое, но иногда и просто гладила гранитный цоколь Биржи. И мне было важно, что здесь всё своё и все друг друга знают; и живут родные, и жили мои предки. Больно самой вырвать свои корни и пресадить себя на другую грядку – долго не верится, что ты действительно это сделала.

Любопытно сопоставить Бродского, укоренённого возлюбленного, с влюблёнными-временщиками. Где у Бродского рок, судьба, у Джудит Мартин каталог интересных фактов. Для Бродского Венецианская республика жива, он и стремился к ней через легенду, а Джудит Мартин лишена благоговения перед прошлым, так характерного для русского интеллигента. И там, где одному грезится призрак в глубине помутневшего зеркала, другой восхищается резной зеркальной рамой. Мисс Маннерс ищет не пищу для размышлений, а саму реальность, и тем самым счищает с Венеции патину легенд и фантазий. Реальность эта полна радости, ибо как иначе; зачем же тратить свой отпуск и лететь через океан? Хотя Бродский пишет и лучше, и возвышеннее, мне нравится и Мисс Маннерс, её подход освежает и избавляет от туманной тоски несбывшихся желаний. Любят они в ней разное, видят её по-разному, потому что в Венеции есть всё для всех, только сумей найти.

Закат меж тем потух, уже совсем темно, по-осеннему. Не хочется тратить время на ужин. Я покупаю три персика с баржи, борт которой вровень с набережной,  и грызу их по дороге.

Наверно, я могла бы жить в Венеции: «Буон джорно? Коме ста?» – «Да так, помаленьку!» Но не представляю себя вросшей в этот город. Да врасту ли и в Петербург, если вернусь? В старости, когда отрезана пуповина? Обрету ли вновь собственный Город, пройдусь ли по нему хозяйкой, – так, как ходит синьор Гольдони по венецианской мостовой? Счастливый, юный, он полон сюжетов ещё не написанных пьес, женщины крутят им как хотят, он радуется кипучей, ликующей жизни Венеции, яркому освещению, оплаченному доходами Лотереи, переполненным лавкам, многие из которых работают до десяти вечера, или вообще не закрываются, и наслаждается «обворожительным обликом этого города, ночью восхищающим ещё более, чем днём».

А вот он же, постаревший и разочарованный, но не разлюбивший:

«Венеция такой необыкновенный город, что о ней невозможно составить правильное представление, не повидав. Недостаточно карт, планов, моделей, описаний – надо её увидеть.  Все города мира более-менее друг на друга похожи: эта не похожа ни на один; каждая встреча с ней после долгого отсутствия становилась для меня сюрпризом; по мере того, как увеличивался мой возраст, как множился мой опыт и копились сравнения, я открывал в ней новые черты и новые красоты».


Санкт-Петербург, 2003

Санкт-Петербург, 2003


Дж. Т. Армс "Лодочная верфь, Сан-Тровасо, Венеция", 1926

Дж. Т. Армс "Лодочная верфь, Сан-Тровасо, Венеция", 1926


«My works are the concrete expression of my emotional and intellectual being, of heart and mind, and of creative force, which transforms the concept into tangible form. Each is a message from me to you, the effort not only to tell you of the architectural beauty of some great church or the natural loveliness of a bit of countryside, but, more important to me at least, the feelings I have experienced in the contemplation of these things. They will possess meaning, interest, and merit in your eyes just to the degree to which I have been able to convey, and you to receive, this message.»

John Taylor Arms


«Мои работы это конкретное воплощение моей эмоциональной и интеллектуальной сущности, сердца и ума, и творческой силы, которая воплощает идеи. Каждая – это моё вам послание, это попытка передать вам не только архитектурную красоту какой-либо великой церкви или природную прелесть пейзажа, но, – что ещё важнее, по крайней мере для меня, – чувства, которые я испытал при их созерцании. Они приобретут в ваших глазах значение, интерес и ценность только в той мере, в которой я смог передать, а вы – воспринять это послание.»

Джон Тейлор Армс




 


Страница 24 из 24 Все страницы

< Предыдущая Следующая >
 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^