Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части I и II |
СОДЕРЖАНИЕ
Автобусная феерияНочь – странное время. Ночью в голове не очень-то ясно, и в глазах не очень-то зримо. Ночь искажает смыслы, превращает людей в персонажи плоского фарса, и у простейших действий вырастают опасные тени, а тени – загадка. Тень чего? Зайца? Динозавра? Дракона? Одно несомненно – тени собрались для гадостей. У стен Петеркирхе я вижу странный спектакль. Юноша в средневековой одежде тащит за собой на веревке девушку и громко орёт по-немецки. Вокруг публика, в основном школьного возраста, фотографирует это хулиганство. Непонятно, из-за незнания языка, что делать – вмешаться, подраться? Это представление, ну конечно – кто же в наше время всерьёз потащит за собой на верёвке женщину в рубище, да ещё при стечении народа? Все смотрят, и ни один не вступается, стало быть происходящее оправдано, и можно не ломать себе голову, переложить ответственность на толпу и ступать себе мимо. Путешественник всегда балбес. Оказавшись в чуждом и непонятном мире, не зная языка, он не понимает, когда нужно вмешаться, вмешивается невпопад и вызывает смех, или не вмешивается, и страдает беззащитный человек. Помню письмо американки в советскую газету: «Почему вы, русские, такие бесчувственные? Выхожу из троллейбуса – лежит человек, молодой, в беспамятстве, и все его обходят. Я его подымаю, он падает, ему явно плохо, он даже говорит с трудом, а все вокруг смеются и кричат: “Берите, берите, девушка, – в хозяйстве пригодится!”» Пора в кроватку, но вместо этого приходится тащиться на автобусный вокзал. Там придётся дожидаться ночного автобуса, потому что где ещё можно пересидеть поздние вечерние часы, я не знаю. Сегодня утром в гостинице я кротко попросила поберечь мой чемоданчик. Можно было его оставить на вокзале в камере хранения, но меня обуяли сомнения – а найдётся ли для моего пухлого чемодана подходящая и пустая ячейка? А если не найдётся, то ведь назад в гостиницу пути не будет, и тогда прощай весь день, сиди и карауль сундучата! Такое времяпровождение не входило в мои планы. Чемоданчик мой взяли, но наверно не догадались, что я приду за ним так поздно. Пришла бы ещё позднее, и наверно не отдали бы. На автобусном вокзале в Мюнхене кассы закрыты. Информации нет. Я спускаюсь на плаформу. Ни людей, ни автобусов. В воздухе угрюмая угроза, из-за безлюдья. Далеко-далеко, в стеклянной будке, не зажигая света, сидит дежурный. В темноте он лучше видит? Или в темноте его сложнее подстрелить? Холодина. Я возвращаюсь в подвесной переход от метро к вокзалу, сажусь на скамейку. Пусто, только девушка и два турецких парня. Я достаю сборник рассказов Агаты Кристи. Чтение отвлекает. Я это открыла для себя в семь лет, когда я попала в больницу, а нравы там напоминали лагерные. Сначала рядом начинаются громкие разговоры, потом эскалация напряжения, потом военные действия – зал ожидания превращается в сектор Газа. Вечная сцена оскорбления женщины мужчиной – опасная, обоюдоострая, сцена, которая часто разыгрывается с согласия жертвы, согласия на оскорбление в обмен на любовь, секс, финансовую стабильность, или чувство принадлежности к определённой общественной нише. У этой сцены зритель только я, здесь нет интерпретаторов, и никто не успокоит, что всё хорошо. Непонятно, звать ли полицию; решить трудно – языка не понимаю. Правильный выбор часто известен, но бесконечно тяжёл. Знаю, что нужно сделать в таком случае – громко спросить на английском: «Are you OK?» Именно так сделала бы мисс Марпл в американской экранизации. Самый правдоподобный исход после этого – меня побьют все трое. Боюсь. Хотя ведь лучше, если меня побьют, чем оказаться свидетелем избиения или убийства другой женщины. Когда-то я заставляла себя нырять с головой в холодную воду правильных поступков; теперь я знаю, чем за них платят. Я не знаю, на что решиться. Но тут девушка говорит: «Всё, надоело!», и уходит. Кавалер кричит ей вслед что-то обидное. У меня остаётся чувство стыда за бездействие. Было бы честнее, если бы я себя простила за дела, которые я всё равно совершаю без разрешения совести, и за которые мне вместо этого стыдно. Собственно даже не стыдно; они просто меня убивают. У нерешительности сто оправданий, и вполне достойных. Любой вопрос у рефлексирующего человека обрастает ракушками сомнений. Впоследствии ракушки отпадают. Переосмысляя, проживая заново, мы признаёмся в скрытых мотивах собственных поступков. За маленьким бытовым страхом проступает страх большой, страх метафизический, страх жизни, страх существования. Всё упирается в желание удобства, потребность всеобщей любви, нежелание, чтобы на меня кричали, макали носом в лужу, подбили глаз, сломали руку и прочие мелочи, без которых не прожить порядочному человеку. Кто-то другой не хочет, чтобы из-за меня сломали руку ему. Поэтому все мы разрозненны и беззащитны. Путешествие – только усугубление обычной ситуации, потому что каждый в этом мире странник. Жизнь, нащупав слабое место, всё время предъявляет одно и то же, демонстрирует тебе, как ты жалок со своими принципами и каждодневным умением ими поступиться. Дорога в ад вымощена вовсе не благими пожеланиями, отнюдь; она вымощена трусостью. Пора, наконец, подредактировать список смертных грехов, столь милый ханжам, выкинуть из него всякие мелочи вроде прелюбодейства и обжорства, вставить настоящие подлости – трусость, предательство. Я пытаюсь одурманить себя уже не раз перечитанными рассказами о мисс Марпл. Прелестную крошку отравили дигиталисом. Кто подмешал в салат листья дигиталиса? Только мисс Марпл сможет решить эту загадку. Мисс Марпл, в шляпке, в блузке с кружевами и добротном твидовом костюме, оказавшись на платформе Мюнхенского автовокзала, ничего не боится, подкреплённая чувством долга и справедливости; вокруг неё мощное охранительное биополе, в особенности в районе левой чакры. Мисс Марпл в любой ситуации находит правильный выход, оставляет на своём пути восстановленную справедливость. Мисс Марпл бесстрашно бросается в гущу убийц, распутывает их козни, отвергая отравленное молоко. Мисс Марпл лишена воображения, и не может представить себе последствий. Я могу. Мне страшно. Сейчас, на тёмном вокзале, и вообще. Это возрастное. Исчезло чувство неуязвимости, но ещё не пришло чувство безразличия к будущему. Я всё ещё в ницшеанском периоде своей жизни, хотя и на излёте. О, кто-нибудь приди, нарушь... И приходит, вернее, подкатывает толстенькая добродушная фигура, которая рада мне так же, как и я ей. Она радостно жмется ко мне, спрашивает, сколько мне стоили билет и гостиница. Это пожилая англичанка с круглой физиономией деревенской бабы. В Мюнхене она проездом из Венеции, заехала на один вечер, взглянуть на Октоберфест. У неё лёгкий рюкзачок, в котором напрасно искать шерстяную шапку и свитер, и англичанка коченеет от холода – только что в Венеции было плюс 25 по Цельсию, а тут мороз и ветер, но настроение – лучше всех! Ей хочется поговорить, хотя обычно европейцы друг к другу не лезут. Почему? Природная болтливость? Желание услышать мой голос и убедиться, что я настроена мирно? Англичанка – простое физическое явление, не требующее осмысления, такое же, как роса на траве, как гудок паровоза, но моё сознание, расщеплённое ночью, её не вмещает. Нет, что-то не так; при всей простоте и болтливости это странный зверёк: одна, с рюкзаком, по Европе на перекладных, с благословения мужа, который купил ей транзитный билет? Это фантазм с плохо сшитой жизненной историей, из области ночного абсурда. Вообразите русского мужа, который купил бы жене билеты на ночные европейские автобусы, даже если ему очень хочется остаться без надзора? Не можете? Вот и я не могу. Да, они тут на Западе другие. Или ночью они другие? Темнота всё искажает, и кто его знает – доктор Джекил или мистер Хайд ждёт автобуса в Прагу? Нет, конечно, не в ночи дело, и не в Западе. Страхи мои оттого, что забыла, как путешествуют на дешёвых средствах транспорта. В своё время я ездила по Америке на автобусе «Грейхаунд», и сейчас я снова в этом мире. Чем больше денег, тем спокойнее и однообразнее действительность. Все чудики каким-то образом скапливаются на дне. Чем меньше денег, тем оригинальнее и интереснее люди. Так во всём. Мне никогда не удавалось сделать гомогенное заливное. Мясо всегда успевало осесть на дно формы, вместе с морковкой. На дне интереснее, наверху прозрачнее и спокойнее, и мы хотим прозрачности, мы себе покупаем спокойное, заказывая место поудобнее, отель подороже. Комфорт комфортом, но главное – чувство безопасности, наличие буферной зоны между нами и слишком яркими и трагическими судьбами. Дешёвые билеты приходят в комплекте с тёмным вокзалом, злобными разборками, ночёвкой на полу. Подъезжает автобус на Прагу, но не нашей фирмы. В расписании указан только один. Будет ли наш, или это всё? Мы трепещем, мы волнуемся, мы подробно расспрашиваем дежурного, водителя и друг друга. Пассажиры предлагают нам залезть в их автобус, потому что другого не будет, водитель рекомендует нам катиться колбаской по Малой Спасской. Они уедут, мы останемся, нас съедят. И тут вдруг появляется автобус со спасительной надписью «Евро-Лайнс», но почему-то долго-долго едет задом, а мы бежим за ним, не понимая, куда скачет этот гордый конь, и где отбросит он копыта. Водители-чехи по-аглицки не разумеют, но в состоянии прочитать наши билеты. Нас запускают внутрь. Мы уезжаем, и может быть даже в Прагу. Народу мало, каждому по два сиденья, можно лечь, свернувшись рогаликом, как когда-то в Грейхаунде, но уснуть не удаётся. Всю ночь в напряжении держит вибрация. Видимо рессоры у этого автобуса отсутствуют. К вибростенду прилагается зажигательная чешская музыка из кабины водителя. На границе мы выходим, дышим свежим воздухом. Паспортов у нас не проверяют: Чехия не является магнитом для любителей сладкой жизни. Отсутствие сна я воспринимаю с тоской – вроде и не страдаю физически, но морально мне это тяжело. Кажется, что весь следующий день будет потерян, а я ведь специально еду ночным автобусом, а не дневным поездом, чтобы побольше посмотреть! Появляется ярость к чехам, которые сдают рессоры во вторчермет, и наверно не любят русских, а ведь мы их освободили! Тут же вспоминается американец в автобусе г. Сент-Луиса, который вскричал в обиде: «Вот вы не хотите со мной разговаривать, а мы России предоставили займы!» Но всякая пытка рано или поздно кончается. Автобус подъехал к пражскому вокзалу Флоренс. Англичанка вспомнила об англосаксонской сдержанности, беседу не возобновляла, по-английски растворилась в пражском тумане. Я даже не успела крикнуть ей «до свидания». Вот в этом разница между русскими и нерусскими попутчиками. Русские попутчики способны посмотреть в глаза и по-человечески проститься после вагонных откровений о том, сколько было абортов; они угощают колбасой и общаются свободно, понимая, что за этим ничего не стоит. А иностранцы наутро стыдятся болтливости, как пьяного дебоша, и норовят ускользнуть с места морального падения потихоньку. Чешские деньги я тут же извлекла из машины – высыпались тысячи. В подземном переходе, где работала только одна лавка, я разменяла крупную купюру ценой покупки бутылки воды. Вернулась на вокзал и пошла в уборную. Сообщаю об этом не потому, что посещение уборной для меня редкость, а потому, что в уборной было интересно. Там была застеклённая будка, где сидела пожилая чешка с физиономией Татьяны Пельцер, а над её будкой виднелась надпись – «за туалет 10 крон, а за мытье рук – 5». Я пыталась заплатить 15, потому что хотелось и того, и того, но Татьяна Николаевна любезно взяла с меня только 10. Поскольку в квартиру я могла попасть только в восемь, решила отсидеться на вокзале. Чешский вокзал Флоренс более живой и весёлый, чем мюнхенский, даже в полшестого. Там снуют, сидят и стоят молодые и весёлые люди. Внутренности вокзала напоминают нашенские, и описывать поэтому нечего. Люди какие-то с рюкзаками, стены обшарпанные, и заклеены-переклеены плакатами. Было темно. Я дочитала про отравление дигиталисом, и вспомнила, что уже читала когда-то этот рассказ. Часто бывает, что у меня определённые жизненные события и пейзажи связаны с книжкой, которую я читала или слушала в записи; вспомнишь одно, и всплывает другое. Теперь вокзал Флоренс связан для меня с дигиталисом. Со временем придуманная жизнь сольётся для меня с пережитой – то-то выйдет весёлый компот! Выждав нужное время, я спустилась в метро, проклиная отсутствие эскалаторов. Сумка не делала никаких попыток мне помочь, наоборот, она на мне висла и пыталась подсечь под коленки. Автомат по продаже билетов мне понравился больше немецкого; я пригляделась, и увидела, что тут всё по-русски, только латинскими буквами, как наши первые и-мейлы из зарубежных командировок. Впрочем, русские слова на автомате были странно вывернуты – то смысл смещён («йизденка»), то уместность («непреступная»). Я получила из автомата бумажный прямоугольник и сдачу: большую медную монету размером с советский юбилейный рубль. Я перешла Рубикон, после которого могут проверить йизденку, и села в поезд. На каждой станции объявляли: «Выступ и наступ» – лучше бы строили без выступов. Прочитала объявление – «Каждый день новая атаска!», стало не по себе – оказывается, жизнь в Чехии полна трагических неожиданностей. Моя станция, «И. П. Павлова», в названии которой чехи уважительно не пропустили ни одного инициала, была вдвойне родной – напомнила о биолого-почвенном факультете ЛГУ и старом анекдоте про то, что коммунизм придумали большевики, а не учёные – учёные бы сначала проверили на собаках. Квартира находилась в районе «Новое место». Новое место – район вальяжных квартир, просторных улиц со зданиями стиля модерн, красивыми, объёмистыми, высокими, капитальными, этажей по семь, построенными, когда в города «понаехали» из деревень, согласившись променять домики с огородиками на многоквартирные ульи. Модерн был попыткой капитализма оправдаться перед пчёлками-неофитами, или хотя бы выстроить приличное надгробие частной самодостаточной жизни. К этому времени ещё не научились мухлёвке с панелями, и не жалели средств на архитектурные излишества и лепнину; Хрущёва на них не находилось. Всё как будто ты в Петербурге, на Петроградской стороне, в районе старых новостроек конца десятых годов двадцатого века, всё, как в петербургском «старом фонде». Название «фонд» рождает образ мешка Деда Мороза, с подарками для избранных. Но квартиры фонда, при всей их просторности, были лишь тенями былого: барское жильё с кляксой нынешних жильцов на репутации. Их перекроили из дореволюционных, благородных, с двумя входами; половинки целого выживали, отращивали, как разрубленные червяки, новые органы, (кухни или сортиры), вбирали в себя гораздо больше жильцов, чем следует; и теперь в какую-то входили с парадного крыльца, а в какую-то лезли по чёрному ходу мимо кухонной плиты, мимо столов, чудовищно заваленных грязной посудой, объедками, забытым сырым фаршем на подносе... Родились коммуналки, страшные или смешные; длинный запруженный хламом коридор приводил в кухню, где местные Парки решали судьбы ором до хрипоты, а Геката обжаривала до угольной вони чудовищно толстый блин. Многоэтажные дома укрыли множество жизней, только казавшихся простыми и правильными: достоевщина, непростая и неправильная, никуда не исчезла. Две-три кнопки у двери красного дерева, закрашенной зелёной краской, и дощечка с гнёздышками для рукописных бумажек с фамилиями («Горевым пять звонков, Юдольским – шесть») предупреждали посетителя о правде жизни, шептали: «Не обманывайся парадной лестницей с погнутыми перилами, витражами окон, по которым мазнули коричневым; там, за дверью затаились надрывы из романов Достоевского». Там живут старушонки из бывших, которых даже зарубить топором не за что – так они бедны. Там пьют, дерутся и плачут, пересчитывая пятаки, полученные от сбора бутылок, там леший из соседней комнаты по субботам, пьяный, пытается сбросить жену в пролёт роскошной мраморной лестницы, а у его трёхлетней дочки бытовой сифилис. В восьмидесятых мы с отцом поднялись к дедовой квартире и увидели, что дверь всё та же, и замки те же. А второй раз, в двухсотых, жизнь улучшилась, в подъезд было уже не войти, и мы стояли снаружи, фотографировали окна, и к нам пристал бритый, круглоголовый – что мы здесь делаем? И вправду, что мы, из бывших, делаем у квартиры, которую у нас отняли в тридцать пятом году, семьдесят лет назад? Отрезанные ветви пустили новые корни, и старых не помнят. Семьдесят лет как бы и не были. Герои Достоевского неспешно выступают из земли крупицами соли, с просветлёнными лицами усиживают набережные, уже не тая бутылок с пивом и нескладной жизни. И достоевско-гоголевский город-призрак срастается в памяти с американской Филадельфией, на улицах которой, заполненных бомжами, торчат красивые здания, – красивые без всяких скидок, с колоннами и статуями. Окна их забиты фанерой. Прошлое уходит, оставляя за собой архитектуру. Выйдя из метро, я убедилась, что Прага построена на холмах, в отличие от Петербурга; И. П. Павлова шла вверх. Тротуары были замощены оружием пролетариата, и я катила сумку с трудом. Время я всё-таки не рассчитала, и хотела отсидеться до назначенного часа в кафе или кондитерской, но их не было. Росло подспудное чувство, что здесь жить неудобно, хотя чем неудобно, объяснить трудно. Нельзя же отсутствие кафе считать серьёзным неудобством! Названия продовольственных магазинов внушали опасения: «Потравины и лахудки». Потравины я еще могла бы попробовать, но лахудки – увольте. По дороге попалась самая знаменитая местная пивная, из витрины которой на меня с диким любопытством, которое я раньше встречала только у домашней скотины, смотрели два сотрудника. Я на них тоже посмотрела с диким любопытством, сразу не поняв, что они живые, думая: «Вот как натурально исполнены манекены, и как смешно одеты». Минут за десять я дошла до большого расхристанного парка, который был скорее даже не парк, а поле, длинное, странное, заросшее кустами и травами, на фоне наманикюренного модерна кажущееся диким... (Впоследствии выяснилось, что это – любимая пражанами Карлова площадь). Я повернула назад. У подъезда моего дома висели вывеска пивной «Великопоповский козёл» и ба-альшие рекламы Канона и Никона. А-а, да-да, – это дети Леды (при моей широкой образованности я могу ответить на любой вопрос). Ледины яйца все были с двумя желтками. Из первого вылупились Кастор и Поллукс, из второго Клитемнестра и Елена Троянская, а из третьего наверно Канон и Никон, но проверьте на всякий случай в Википедии. Фасад был замечательный, солидный, как отец семейства. Подъезд напоминал о Петербурге, дворах-колодцах, которые у меня ассоциируются со счастливой уединённой жизнью в комнатах неправильной формы. Ещё интереснее был лифт, который притягивали к нужному этажу магнитом, болтавшимся на связке ключей. Лестница с лифтом, оживающим от прикосновения магнита на ключе, приобретает обманчивую, чрезмерную надёжность, как наша былая вера в преимущества капитализма. Свет не горел, на площадках были выключатели, но в темноте я по ошибке нажимала на чужие дверные звонки. Пока старички и старушки неслись к дверям, чтобы намылить мне шею, я успела скрыться в нужной квартире. Устроена она была интересно. Это был пенал, разделённый на три секции. Начиналось с ванной, просторной и с окном. Потом была кухня, окно которой с матовым стеклом открывалось в ванную, и при желании можно было устраивать в ванной театр теней. Так бы хотелось раздвоиться и посмотреть, что там видно из кухни, когда ты голая ходишь в ванной? За кухней была длинная, удобно обставленная комната. Стены толстые, потолок петербургский, можно антресоль завести, окно уходит ввысь метра на три. От чего же это отрезали мою квартирку? Непременно отрезали – таких тощих, длинных и разделённых на отсеки, как вагон поезда, не строят. Тем более при импозантном подъезде, капитальной лестнице – атрибутах барской жизни. И у нас отрезали, перестраивали, покушаясь по неразумию на несущие стены; громоздили антресоли для набавки спальных мест, замахиваясь на третье измерение – правильно, кому нужен высокий потолок в узком чулке, отгороженном от пропорциональной комнаты? Я чуть не грохнулась, когда запрыгнула на подоконник с кровати – иначе-то не закрыть узкую высокую створку. Очень мне понравились перины и подушки, давшие отдых моему усталому телу. Мне показалось, что я в Петербурге, в сталинском доме времён моего детства, когда квартира была не просто защитой от ветра, а чем-то бóльшим, приютом убогого скитальца, за порогом которого оставались все неприятности внешнего мира. Наконец, после длинной, странной ночи на юру, я нашла убежище, осталась одна: и мне безопасно, и окружающим не вредна – некому налгать, некого предать. Страница 19 из 38 Все страницы < Предыдущая Следующая > |