Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части I и II |
СОДЕРЖАНИЕ
Большие числа и горлышко бутылки Мне снились Валленштейн и Фердинанд II; подошли, понюхали и разбежались. К чему бы это? Во время Тридцатилетней войны погибло восемь миллионов человек, во время Первой мировой 27 миллионов, во время Второй мировой 33 миллиона. Поскольку потери нарастают, в свете дальнейшего Тридцатилетняя война не кажется такой уж ужасающей. Только пропорции позволяют прочувствовать последствия побоища. В последней войне официальные потери России (неточные, потому что архивы всё ещё недоступны), составили 12 процентов населения (в Европе – 6 процентов). Это значит, что из ста человек погибло двенадцать. Если сто человек – это 25 семей (папа, мама, двое детей), то каждая вторая семья оказалась неполной. Восемь миллионов немцев, погибших в Тридцатилетнюю войну, означают потери 20 проценов населения. Погиб каждый пятый. Возьмите тех, кого мы потеряли в Отечественную, возьмите то, как мы это прочувствовали, и умножьте на два. В среднестатистической массе растворяется ещё более страшная правда о сгущении потерь, о локальном, направленном истреблении. Во Второй мировой, для нас Отечественной, гитлеровцы прицельно уничтожали евреев и цыган в лагерях, и по разработанному «Генералплану Ост» вымаривали русских унтерменшей голодом, потому что их много, и газовых печей на них не хватило бы. В немецких лагерях погибло от голода, истощения работой и психических болезней несчётное количество из трёх миллионов советских военнопленных. Во Франции во время оккупации было убито 25 процентов евреев, а в Голландии – 73 процента. 73 процента означают, что у большинства евреев семьи просто исчезли; погибли все родные: плохие, хорошие, любимые, нелюбимые. В оккупированном Киеве были уничтожены практически все евреи. Погиб каждый второй. Ленинградцы, из невывезенных, умерли почти все, хотя общего процента не знаю, сужу по своей семье. Локальные потери в Богемии и Баварии во время Тридцатилетней войны составили 50 процентов населения. Потери во всех этих войнах и походах расфокусируют сознание, они дарвиновские, на уровне массового вымирания леммингов. Возникает множество вопросов: «кто виноват»? «Что делать?» «Чем за это дать по морде?» и т.п. И ещё один – а почему люди выживают? Если убит почти каждый, то почему выжил именно мой отец? По отцу проехалось пресловутое колесо истории, а за ним и второе, и третье – у её локомотива их много. Кажется невероятным, что отец выжил. То есть он умер, но как все мы умрём, если посчастливится – в позднем возрасте, в неполных 89 лет. Он не погиб на тех поворотах истории, которые привели к смерти миллионов. Я пытаюсь найти ответ в отцовских записках (С. Д. Карпов. «Современник 20 века»). Я читаю и вспоминаю: «Капитанская дочка», Гринёв, – не только голоса, простые, безыскусные, схожи, но и судьба. В четырнадцать лет я видела в «Капитанской дочке» одно, а теперь другое. Теперь я стала тонкокожая. Я любое читаю по-иному, проникаясь ужасом войны и восстания. Теперь мне понятно, по какому острому лезвию ходил Гринёв, по какой тонкой грани между подлостью и порядочностью. Судьба убитого однозначна. Впрочем, что это я? Судьба моего дяди, убитого под Москвой, до сих пор неоднозначна, до сих пор он числится пропавшим без вести, останки его до сих пор ещё не нашли, и вряд ли уже найдут. Но как бы то ни было, он был убит, мёртвые сраму не имут. А для попавшего в плен испытания только начинаются. На родине судьба его неизвестна, сам он проходит круги ада. Самое удивительное в «Капитанской дочке» – внезапное превращение недоросля в зрелого человека; сюрприз для читателя и для Савельича. С Петрушей нас ждут неожиданности, и с моим отцом тоже. Как этот милый мальчик, любитель радиотехники, за год превратился в офицера, на службу не напрашивался, от службы не отговаривался, на фронте и в плену проявил недюжинную силу характера и остался порядочным человеком? Внезапную взрослость литературного героя можно списать на недосмотр неопытного автора. От странностей жизни отмахнуться труднее. Таким уродился. В отце моём с детства, изначала видны были упрямость и твёрдость характера. В сорок втором, в декабре, отцу исполнилось двадцать пять. Он был новоиспечённым артиллеристом. Испытав к этому времени и ссылку, и запрет на высшее образование и военную службу («по шестому пункту»), в начале войны отец ожидал, что ему уготована пехота. Но его отправили в артиллерийское училище. Я бы и сама могла рассказать, что было дальше – я много раз читала эти записки, но лучше послушать его: «...когда Виссарионыч заплакал и по радио обратился: “Братья и сёстры”, – видать припомнил этот зажигательный оборот, поскольку он из попов был, – он мне простил. Думаю: “Значит, война меня выручила, и я, вместо того, чтобы попасть в рядовые солдаты, попадаю в привилегированное училище, к которому какой-нибудь месяц назад меня бы на пушечный выстрел не подпустили”». Выучившись на артиллериста, отец оказался в 42 году под Харьковом. «Меня сделали заместителем командира батареи в третьем дивизионе 132-го артполка». Сначала было, как в Белогорской крепости – почти. Полуразгромленная Шестая армия собиралась с силами на постое. «Командир батареи старший лейтенант Агеев, пожилой, за 50 лет, молчаливый, симпатичный, но болезненный человек, старался, когда это возможно, полежать...», а господа офицеры варили водку из бурака; о рецепте самогона справляйтесь в отцовских мемуарах. Белогорскую крепость, как вы помните, защищать было некому и нечем. Зачем она вообще была, знает только Бог и те, кто даёт указания из Петербурга или Москвы. Что касается отцовского воинского соединения, так «В полку не оказалось не только топографической службы, но и топографических инструментов. Не было даже карт местности, на которой происходили военные действия.» Что карты! Пушек был некомплект. И тем не менее вдруг, как в Белогорской крепости, – приказы из столицы, странный военный совет. «Я был в сенях дома, где размещался командир полка. Не помню, почему я туда попал. У командира полка, видать, была пьянка, там было три командира дивизионов. Когда они все оттуда вышли, я увидел, что они не весёлые, а какие-то подавленные. Я понял, что случилось что-то скверное, о чём простым смертным, вроде меня, не должно быть известно. Но вскоре стало известно – нас бросили в наступление с голыми руками. В нашем полку было шесть пушек, потом осталось только три. В полку должно быть три дивизиона; в дивизионе три батареи, а в каждой батарее три взвода по три пушки. Итого должна была быть 81 пушка. Вот сколько пушек должно быть, а мы полезли на немцев с тремя пушками. Стрелял из них (давал координаты наводчику) командир полка. Комполка стрелял волей-неволей, потому что пушек было всего три, и надо было их использовать наилучшим образом. Комполка это всё-таки ас, несколько стрельб его я видел – он разбил несколько немецких обозов. И пушек было мало, и народу – мы могли укомплектовать только один дивизион из трёх. Собственно говоря, я только теперь нашёл ответ на вопрос, почему это сделали. Дело в том, что долгое время все наши военные действия, связанные с поражением, в литературе не освещались – только победные марши. В книге маршала Жукова, которую я недавно читал, дано пояснение, что наша операция была одной из ошибок Сталина. В чём она заключалась? Сталин боялся за себя. Всю военную технику и лучшие отборные части он сосредоточил под Москвой, но этого ему показалось мало. Он решил сделать отвлекающий маневр – устроить наступление на Харьков, использовав для этой цели 6-ю и 9-ю армии, уже сильно потрёпанные, без надлежащего пополнения людским составом, и также без поддержки наступления танками и авиацией. Ну и конечно, уж нечего говорить о продовольственно-техническом снабжении, которого вообще практически не было. Наши храбрые генералы не могли сказать Сталину, что это наше наступление – покушение с негодными средствами и приведёт к большой гибели людского состава. В результате, как пишет маршал Жуков, 6-я армия вместе с её командирами героически сражалась с противником и была полностью уничтожена. Итак, мы внезапно начали наступление на Харьков при отсутствии у нас необходимого вооружения. Вся тяжесть легла на нашу пехоту. Немцы не ожидали этой авантюры, потому что они представляли наше положение и понимали, что мы ничего серьёзного предпринять не можем. Они были спокойны. Их артиллерийские батареи были демаскированы. Все их орудия были шарового цвета – просто, как морские орудия. Кроме того, возле каждой батареи было развёрнуто огромное, метров в 50–60 квадратных, красное полотнище, на котором был белый круг с чёрной свастикой. У немцев было тоже красное знамя, потому что они ведь, как и мы, были социалисты, только национал-социалисты, а мы – интернационал-социалисты. Полотнище было раскатано для того, чтобы случайно их самолёты не могли разбомбить свои батареи. А наших самолетов они абсолютно не боялись, потому что их практически не было. Так как немцы не ожидали нашего наступления, они не реализовали свои возможности, и нам быстро удалось захватить крупную узловую станцию Лозовую. Немцы моментально покинули Лозовую, так что когда туда вошли наши солдаты, то у нас там был грандиозный пир. Чего только у немцев не было – и ром, и тушёнка, и хлеб, и консервы – я не берусь даже перечислить всё. Мы-то тогда голодали с остатками пищевых концентратов. У нас было – что отобьете у немцев, то и жрете, а мы, мол, вас кормить не собираемся, вроде как охотничьих лаек.» Немцы отступали неспроста, – заманивали. Вокруг Изюм-Барвенковского выступа замкнулось кольцо. Две наши армии были окружены немцами. Командиры во главе с маршалом Тимошенко улетели из окружения – они были нужны Родине. Солдаты и младшие офицеры остались в Харьковском котле – они были не нужны Родине. Еда кончилась. Боеприпасы кончились. «Когда у нас не получилось с тремя пушками, у нас началась весёлая жизнь. Мы жевали сухой пшенный концентрат, потому что драпали, и вообще какая кухня, если мы меняем положение. Поэтому дают по куску концентрата. Он квадратного сечения, толщиной сантиметра два – плотный, спрессованный. Хорошо, если у тебя есть зубы, – но я тогда был молодой, – кусаешь его сбоку, во рту у тебя кухня с подогревом – идёшь и жрёшь. Вот тебе и фронтовой паёк. Мы бродили по старым картофельным полям, собирали оставшуюся картошку, делали лепёшки и их ели. Старая картошка в поле превращается в желе, как огурцы, которые подверглись действию нитратов; то есть она внутри совсем мокрая, и без огня с ней ничего не сделаешь. Поэтому мы её сминали в кучу и жарили на листе железа или в каске.» «Мы начали метаться, делая большие бессмысленные марши. Немцы начали нас обстреливать... Мы быстро поняли, что попали в окружение. Не знаю, как дело обстояло с командирами, они наверно про окружение знали – они ведь там все были партийные, но нам, беспартийным, наши командиры ничего не говорили. С нами обращались, как с чурбанами, но я сам обо всём догадался. Мне казалось, что мы бездумно колесили и делали странные остановки. Я сомневаюсь в том, что даже у командира полка была карта. Иногда мы останавливались, окапывались под носом у немцев.» Где свои, где немцы – никто не знал. Отца отправляли в разведку. Он ползал на животе и определял – где немецкие телефонные провода, там немцы. «У немцев тонкий провод, покрытый полихлорвиниловым покрытием, – очень лёгкие катушки. Наш провод был толще раза в три-четыре, и катушки были очень тяжёлые. Вот это один из критериев – здесь проходят немцы, или наши. Второй критерий – это язык. Немецкий я немного понимал... Я уже знал, что в районе Краматорска сосредоточены огромные силы немцев. Крестьяне нам об этом говорили открыто, а вот командиры наши, которые, я уверен, всё знали, не говорили нам ничего; может быть, они не хотели “сеять панику”, но хотя бы, сволочи, сказали таким, как я – ведь они же посылали меня в разведку, посылали туда, куда человек, которому это было положено, идти не хотел – боялся за свою жизнь. Всё это было мне противно. Откровенно говоря, попал я там в такую гадкую историю – хуже нет». Вернулся из разведки и увидел, что все ушли, бросили его. Отец прибился к другой группе отступавших, вернее, бредущих неизвестно куда. «Мы были в полном неведении. На ходу шла организация отрядов для прорыва через немецкое окружение. Все, собственно, стали на положении рядовых, и командовали наиболее инициативные, но в основном это были офицеры.» Вскоре вышли на немецкие танки, и те их расстреляли в упор. Отец уже несколько дней не ел, был ранен, и потерял сознание. Такая обыкновенная военная история. Немцы подобрали уцелевших. Искали комиссаров и командиров. Комиссаров расстреливали, командиров отправляли в самые страшные лагеря – для офицерства. Обычно солдатские лучше, но у русских всё наоборот. Самый страшный лагерь – офицерский. Немцы не считали русских солдат за людей; русские же офицеры были для них величиной с отрицательным знаком. Поскольку отец не хотел срывать погоны, он попал в офицерские лагеря. Началось с пересыльных лагерей, где был голод до истощения. Потом несколько лет в лагере в Пенемюнде, поблизости от завода по изготовлению немецких ракет «Фау-2». После американских ковровых бомбёжек прицельно разбомблен был только завод, но не лагерь, где находился отец. Кончилось лагерем уничтожения в Бремерфорде, где отца ждала верная смерть, но не дождалась – помешали англичане. Отец мог бы тогда уехать на Запад, но предпочёл вернуться домой, к матери. Вот как он попал из английской зоны оккупации в советскую: «В результате агитации, которая была произведена нашими перемещёнными лицами, и простыми английскими солдатами, получается так, что по мере того, как мы подъезжаем к нашей зоне оккупации, настроение у нас падает. Подъезжаем, машины останавливаются, и дальше нужно идти пешком до места соприкосновения английской и советской зоны оккупации. Из тех, кто приехал на наших студебеккерах, едва одна четверть набралась тех, кто всё-таки решил вернуться на родину. Остальные стали топтаться на месте и решили ехать обратно. А я твердо решил, колебаний у меня никаких не было, и я двинулся в направлении к нашей зоне. Судьба оставшихся мне неизвестна. Я приготовился получить 10 лет, допросы, конвой, бараки, лагерь где-нибудь в Сибири или на Колыме.» Ни в чём не повинный Гринёв оказался сослан на вечное поселение в Сибирь. Туда же потом, уже не при царской власти, ссылали неповинных, исстрадавшихся людей, чудом выживших в немецком плену. Отец мой избежал русского лагеря потому, что вначале его чуть не бросили на японский фронт (спасла американская бомба), а потом, два года спустя, за пару месяцев до того, как в Ленинграде арестовали всех уцелевших военнопленных, его укатали в Катайск по распределению. В папиной жизни счастья не было, но было много удачи. Чудом выжил, когда целые сутки шёл пешком в Харьков, раненый и обескровленный, и немцы расстреливали тех, кто пытался напиться из лужи. Уцелел в голодном и страшном Владимиро-Волынском Сталаге, где люди мёрли от несъедобной пищи и сходили с ума. Уцелел в офицерских лагерях, которые для русских военнопленных были страшнее солдатских. Чудом спасся, когда раскрылось, что он слушает русское радио. Не был убит, когда немецкие охранники стреляли из автоматов по тонким стенкам бараков, просто так, для развлечения: скучно ведь, – и каждое утро кто-то с нар не вставал. И избежал сталинских лагерей – они бы его, доходягу, добили. У отца было то спокойное отношение к жизни и смерти, которым обладают верующие и фаталисты. Три его истории произвели на меня самое сильное впечатление. Они его характеризуют, так же как «Тамань», «Бэла» и «Фаталист» характеризуют Печорина, ничего впрямую о нём не рассказывая. «Ремень». «Я держал в руке маленький чёрный ремешок. Подходит ко мне земляк, сержант Синявский, пьяный: “Товарищ лейтенант, вас всё равно убьют, – подарите мне этот ремешок, он мне очень нужен”. Он наверно обижался на мои замечания за его самовольные отлучки в деревню по торговой части. Я, конечно, отдал ему этот ремешок. ...Скоро произошёл такой случай. У нас привал, я забрался на высокий холм, греюсь, отдыхаю, светит солнце. Внизу холма находились мои солдаты, а рядом с ними артиллерийские лошади артполка 9-й армии. Летят “юнкерсы” Ю-88. Гляжу, Ю-88 начинает какать прямо на меня – мне так кажется. Действительно, одна из бомб скользит мимо меня и ударяет немного выше основания холма. Огромный пласт глинистого песка засыпает моих солдат, находившихся внизу. Другая бомба падает рядом и убивает артиллерийских лошадей. Меня оглушает и обдаёт лошадиными внутренностями. Я мгновенно среагировал и был внизу холма. Находившиеся рядом солдаты вместе со мной стали откапывать засыпанных людей. Работа шла медленно, так как лопатки были маленькие, пехотные, часть из них немецкие со складными ручками. Когда мы откопали людей, было уже поздно. На них не было никаких повреждений, но они были фиолетового цвета – задохнулись. Среди них был мой сержант Синявский». «Итальянцы». «Немцы построили нас в ряд и задают вопрос – кто политрук? Один выходит – ему дали по морде. Остальные политруки, видать, призадумались и стали в дальнейшем говорить, что они интенданты. Затем спрашивают – кто офицеры? Вышел первый, его немного обругали, за ним я. По-видимому потому, что я был ранен и в крови, у меня только молча содрали с петлиц эмблемы пушек. Потом объявили – кто ранен, тот пусть остаётся – за ним придет машина. Остальные пойдут пешком. Я пошёл пешком. ... ...Перед моим отъездом из Владимира-Волынского я обратил внимание, что к нам пришёл новый этап – надо сходить, посмотреть, кто там. Среди прибывших я обнаружил одного из тех, кто остался на месте после нашего пленения под Харьковом. Он тогда пожелал ехать в Харьков на машинах, которые немцы обещали прислать для раненых. И вот что произошло: он ждал, никакие машины не приходили. Наступили сумерки, и вдруг вместо машин пришли военные. Это была итальянская голубая дивизия, но сразу их не отличишь от немцев, потому что их мундиры были такого же цвета, как немецкие. И эти, не долго думая, стали добивать раненых. Вполне вероятно, что это не была инициатива самих итальянцев, а им поручили немцы. Добивать раненых – грязная работа, а немцы всегда любили поручать грязную работу каким-нибудь ауслендерам. Так что если бы я там остался ожидать, то меня могла постичь та же судьба, что и оставшихся раненых. Мой знакомый забрался в воз с сеном, зарылся в сене и лежал там. Когда наступила ночь, он сумел оттуда сбежать – там, конечно, никакой проволоки не было, пустырь, специально это место не охранялось. Некоторое время он где-то мотался, но в конечном счёте немцы его нашли и прислали в наш военлагерь.» «Рация». Дело было в небольшом лагере под Пенемюнде – не том, где жили рабочие завода, а другом, вспомогательном, где отец пробыл почти до конца войны. «Нашу контору часто посылали и на работы вне нашего лагеря. В основном они происходили на о. Пенемюнде, где был подземный завод, и я познакомился, не с заводом, конечно, а с местом, где этот завод находился. Из этих работ наиболее подходящей для меня была сборка строительных бараков. У немцев уже были сделаны всякие планки и болты, эти вещи были не такие тяжёлые, и мне нравилось их монтировать. Но шпалы подбивать, это ёлки-палки! У меня не получалось. Там была железная дорога, и вот как-то меня заставили подбивать щебёнку под рельсовое полотно. Эта работа требует рабочих с большой массой, чтобы щебёнку забить под шпалы как следует. Для меня это было очень паршиво. Или иногда мне там приходилось возить бетон на тачках. Ну сколько человек может не жрать? Я весил 45 кг, а например другой военнопленный, который был выше меня, весил только 43 кг. Дистрофия будьте-нате. И конечно, когда тачку с бетоном волочёшь, то на колесе она ещё едет, а когда переворачиваешь, то эта зараза тянет тебя за собой. Постепенно мой начальник перестал меня гонять на эти работы. Я ему приглянулся, потому что я ему всё делал разные поделки, касающиеся радиотехники, для его сына. Мой начальник Келлерт был немец из Мемеля (Клайпеды), который хорошо знал русский, но у него был некоторый акцент и иногда смешные выражения; вместо «очень много» он говорил коротко «это замного». Он наверно должен был знать и литовский язык. Он говорил, что его отец служил в русской армии музыкантом... Однажды у меня произошёл с Келлертом скандал. В его кабинете стоял приёмник, и я в его отсутствие стал ловить русские станции, чтобы получить сведения о том, что делается на фронте, а потом рассказать своим. А он меня за этим застукал. И сразу сообщил, что он безусловно это дело так не оставит и передаст об этом в гестапо. Я тогда рассказал об этом Андрееву (ещё один русский военнопленный). Андреев пошёл к Келлерту и сказал: “Да, если Вы так сделаете, то Карпова расстреляют, а Вас спросят – а как мог попасть приёмник в руки военнопленного? И решат Вас послать на фронт”. Келлерт прибежал ко мне бледный и с большой коробкой папирос и просил, чтобы я обо всём этом молчал. Папиросы я принёс в свой отсек барака и роздал своим трудящимся; все были очень довольны». Три года в немецких лагерях. Как же он выжил? Он остался жив не потому, что отбирал у других пайку, и не потому, что решил спастись любой ценой. Можно было притвориться солдатом, но отец подумал, что это некрасиво. Во власовскую армию не пошёл, хотя она спасала от голода и давала шанс выжить людям, от которых отказалась собственная страна, – посчитал, что это нехорошо. Роль большевиков в крахе России он понимал, но воевать с немцами против русских не мог. В те дни, когда я верю в добро, я думаю, что отца спасла питательная смесь честности и здравого смысла. Папа был добрый и порядочный, и во многих случаях его спасало хорошее отношение людей. Но в другие дни я не верю в то, что добро или зло играет какую-то роль в нашей судьбе. Несмотря на мужество, благородство, выносливость, скорее всего он уцелел за счёт больших чисел. Исторические факты: восемь миллионов в Тридцатилетней войне, тридцать три миллиона во второй мировой, – указуют на случайность. Говорят, что наша Вселенная только одна из миллиардов стабильна и способна поддерживать жизнь. Спрашивается, как случилось такое чудо? Но ведь мы можем спрашивать только потому, что это случилось. Чуда нет, отцу повезло, как Вселенной, из-за накопления малых вероятностей. Люди надеются, что их оградят вера, знания, опыт, смекалка, взаимопомощь. Глупость всё это. Статистика давно показала, что всё это иллюзии. При массовом уничтожении люди выживают как мальки в косяке, за счёт того, что их много, и кто-то должен уцелеть. Да, есть биологическая теория о том, что уцелевают популяции со взаимопомощью, и в этом случае добро и человечность играют важную роль. Но когда идут массовые уничтожения, которыми славится человечество, погибают все без разбору. Нет селективного преимущества ни у доброго, ни у злого. Популяция проходит через «горлышко бутылки» – резкое ограничение численности, и уцелевшие одиночки, плохие, хорошие, снова восстанавливают мирную жизнь. Не важно, зачем и почему живёшь, добрый ты или злой, гордый или смиренный. Людям хочется думать, что Содом и Гоморра погибли за ГРЕХИ, но ужас в том, что в Аушвице погибли и подлецы, и праведники. Массовая гибель, без разбору, – вот чему учат легенда о Содоме и Гоморре, легенда о Иове, легенда о потопе и жизнь без легенды. Учат случайности избранных. Я мысленно перебираю отцовскую жизнь, как чётки, задумываясь о каждой бусине. Во мне бьётся чувство – а вот этого не должно было быть, и вот этого. За что? Может, кто и заслужил, но не мой отец. Такой хороший человек не должен был столько испытать, и до войны, и во время, и после. Справедливости нет. Жизнь отца – случайность. Моя жизнь – случайность. История Петра Гринёва – о том, что только цепочка случайностей помогает хорошему и честному выжить. Человек – песчинка в песочнице природы...
Страница 30 из 38 Все страницы < Предыдущая Следующая > |