На главную / Искусство / Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части I и II

Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части I и II





Лёгкая закуска к путешествию

Когда-то я обладала чувством направления, и, как бы ни крутили меня узкие улочки, я всегда чувствовала, откуда пришла, и как туда вернуться. А сейчас мой компас будто размагнетизировали. Куда девалась эта способность, да и все прочие? Куда уходит детство, в какие города, и где найти нам сре-едство, чтоб вновь попасть туда? А если не туда, то хотя бы в гостиницу. Она ведь рядом с мюнхенским вокзалом, но трёхмерная реальность не ложится на карту, как упрямый кусок головоломки.

Слухи о том, что в Германии все говорят по-английски, несколько преувеличены; в основном в Германии говорят по-немецки, пересыпая свою речь знакомыми нам словами: «цурюк, яволь, айн, цвай, драй, битте-дритте». Поэтому спрашивать дорогу трудно – пугаются, огорчаются, жестикулируют, и от смущения показывают в неопределённом направлении, с загибом в 90 градусов, чтобы я поскорее скрылась за углом и не травила им душу. Я слушалась, кружила, как сапсан, вокруг вокзала, и, не зная немецкого, собиралась заплакать ну хоть по-французски, потому что за границей нужно всё делать по-заграничному. И тут карта вдруг совершила вираж, сдвинулась, встала на место; плоская полоска плана превратилась в глубокую щель с высокими домами. Возникли люди, заговорили на турецком, забегали мимо «доннер-кебабов», над порогом которых свисали гроздья этого диковинного и наверняка антисанитарного кушанья. Все были смуглы, озабочены и имели в жизни цель.

Дома были узки, чуть пошире средневековых, и каждый второй – отель. За звёздочками отели не гнались, да и я тоже. Я гналась, наоборот, за дешевизной. На частые удовольствия не напасёшься – сами знаете, проигрываешь в силе, выигрываешь в расстоянии. Пример: в детстве (в университете) я бывала в театре каждую неделю и потому сидела на галёрке, а папа ходил раз в год и потому покупал лучшие билеты. Тем более, что дешевизна – понятие относительное. Ведь вот, пожалуйста – я сняла чуть ли не самый дешёвый номер в Мюнхене, и то заплатила кучу денег: всё из-за Октоберфеста. В России о нём знает даже сосунок («Займи место на Октоберфесте! Убедись лично – в Мюнхене отлично!»). Но в американском захолустье я про него не слыхала; Октоберфест наехал на меня, как поезд; Вальтрауд мне закричала, но не отскочить, билеты куплены. И вот вам результат, десять негритят, сто евро в день за кота в мешке, и наверняка блохастого. Сколько блох, неясно: комната была ещё не готова. Я ушла осматривать Мюнхен, оставив чемодан за стойкой дежурного.


Первое купание в океане, первое восхождение на сопку, первая прогулка по городу: всё первое не такое, как второе. Первый день никогда не повторится. Первый день – рекогносцировка, проба, привыкание, поиски основы: вот хребет, вот рёбра, а мелкие жилочки оставим на завтра. А где тут кофейня, где можно урвать пирожное?

Дома вокруг вокзала крупные, осанистые, в стиле «неопределённый». Наткнулась на Старый ботанический сад. Разве можно миновать ботанический сад? Нет. Я заглянула в него в  надежде на великолепные клумбы. Клумб не было, газоны казались продолжением дорожек – с чем бы сравнить этот шедевр паркового искусства, с каким-таким затоптанным петербургским сквером? Видно было, что сад на пенсии, и пенсия маленькая. По саду гулял пудель с розовой целлулоидной игрушкой – ну прямо, как маленький. Нашёл или купил?

Сонливость приобрела новое обличье, трансформировалась в настороженную чуткость. Привычное стало необычным, пу-удель приобрёл черты Мефистофеля. Самое простое показалось удивительным, даже то, что я перемещаюсь в пространстве, не имея колёс, по желанию, а могу и остановиться. Душа моя воспарила над асфальтом, сонная, бесстрастная, следила за тем, как тело маленькой букашкой ползёт по карте Мюнхена, от девяти часов утра к трём дня, с окраины в центр, выбирая улицы попрямее... Хм, вышло вроде анекдота «Копать от забора до полудня»; из академического издания вычеркну.

Букашка пересекла годичные кольца Мюнхена: вокзальное, за ним ампирное, за ним бульварное, и уткнулась в стянутую стеной сердцевину. Наконец-то началось то, ради чего приехала! Альтштадт, Старый город. В толстой арке ворот Карлстор меня встретили три металлических музыканта с длинными дудками, – маленькие, отлиты преискусно, и по одежде им лет пятьсот. Увидев меня, музыканты оторопели, застыли вместо того, чтобы насвистать мне средневековую мелодию. А вот я нисколько не растерялась. Я удивилась бы, если бы игрецов на дуде не было. Немецкие книжки, Раухер Мекки и круглощёкая чашка обещали мне страну игрушек; и я ждала встречи с Щелкунчиком и Репочётом-Рюбецалем; пускай каменными, но всё-таки.

Улица за воротами была широкая, мощёная булыжниками, и всю её отдали людям. Тут было непохоже на встрёпанный вокзал, публика фланировала, хоть и без моноклей, но одетая по моде, в том числе октоберфестовой. Впрочем, в народной одежде были только мужчины, и только те, у кого физиономии красные. Дома были вот именно такие, как ждалось – с вытянутой вверх двускатной крышей, под которой упрятано по три этажа. На подоконниках лежали толстые пушистые валики, скатанные из розовых или красных гераней. Вначале улица называлась Нойхаузер, а потом Кауфингерштрассе. Вдоль неё, и справа, и слева распахнули объятия (пасти?) дорогие магазины, а на каждом углу пристроились лотки завлекательных сувениров для людей с более мелким карманом.

Что же, холщовые сумки, футболки и передники с интересными надписями – дело полезное, но настоящая германская экзотика поселилась в магазинчике Макса Крюга. Всё там такое деревянненькое и цветастое. Стены украшены щелкунчиками, уставлены музыкальными табакерками и увешаны часами с кукушкой. Гири этих чудесных хронометров сделаны в виде шишек, и при беглом взгляде кажется, что из стены торчит пенёк или древесный наплыв. А при внимательном взгляде разглядишь маленькое альпийское шале с плетением балок, с резными балкончиками и ставнями, с маленькими хозяевами и хозяйками, застывшими в ожидании кыча зегзицы: Бом! Ку-ку! Бом! Ку-ку! Музыкальные табакерки ещё простодушнее: они заводятся ключом, и на крышке под тренькающую музычку пляшут деревянные куколки. Ах, мой милый Августин, выбирай сценки на любой вкус: и майский шест, и ёлку, и пришествие волхвов! Что касается щелкунчиков, то вначале оторопь берёт от того, сколько на них несовместимых цветов и материалов, но потом привыкаешь, принимаешь и смеёшься шутке. Так и хочется унести с собой какого-нибудь мышиного короля с сереньким ворсистым личиком, в бело-синем деревянном мундире и плюшевой мантии. Не суйтесь с этим добром в имперские интерьеры, но в комнатке под лестницей, со сквозными дорожками на старых комодах и сундуках, эти куколки будут к месту.

Особую статью составляют пивные кружки; это немецкие матрёшки. Как и с матрёшками, чем дальше кружки от страны изготовления, тем они ценнее. В самой Германии подозрительно присматриваешься к этим пёстрым цилиндрам размером с кормовую дыню, а если случайно купишь, коришь себя за вульгарность. А встретишь такую кружку в Петербурге и залюбуешься, со всех боков осмотришь, подивишься выпуклым гербам, пейзажам и замкам, восхитишься узорчатыми картушами на боках, попробуешь налить в неё пива и случайно прищемишь себе нос крышкой.

В витринах Кауфингерштрассе куклы большие, в рост человека, нарядно одетые. Некоторые собрались на Октоберфест, и можно видеть, как выглядели бы женщины Мюнхена, если бы они согласились одеться в народную одежду. Манекены везде, не только на витринах. В череде домов, плотно зажатая и справа, и слева, стоит церковь Михаельскирхе. Она затянута полотнищем, на котором нарисован её же фасад. На полотнище, на благородном расстоянии друг от друга, уважая личное пространство, как пассажиры американского лифта, нарисованы манекены в костюмах всяких эпох: Виттельсбахи – баварские короли и курфюрсты.

Нет, господа, я не приемлю возражений, которые сейчас на меня посыпались. Чем кукла-манекен отличается от куклы-статуи? Только предназначением.  Древние греки раскрашивали свои скульптуры, и мы видим их белыми только потому, что краску смыло безжалостное время; дай ему волю, оно и сам мрамор смоет, превратит в обмылок былого. А вот с манекенов краску не смоешь, и сами они сделаны из чего-то вечного, пенистого на изломе, так что археологи будущего сочтут их творениями современного нам Праксителя и разовьют теории о том, что в наше заингибированное время статуям натягивали модные штанишки из стыдливости.

Манекены ходят стайками – молодой человек и две девушки, три молодых человека и девушка, – намекая на скрытый драматизм сытой жизни (богатые тоже плачут). Манекены рассказывают нам сказку, с виду простую. Начинается с одежды, но можно и увлечься, придумать историю печальной любви. В детстве все мы одушевляли игрушки. Я не изжила эту привычку, и другие наверно тоже, иначе бы не лезли обниматься, правда не к манекенам, – их особенно не обнимешь, они за стеклом, – но к памятникам и фигурам, карабкаясь ради этого даже на очень высокие постаменты. Самые притягательные куклы и игрушки это те, которых можно потрогать за, потереться об, сфотографироваться с. Журналисты любят задавать пожилым людям вопрос: «О чем вы жалеете, оглядываясь на прошедшую жизнь?» Отвечу без обиняков: «Я жалею, что не снялась с верблюдом Пржевальского»; самого Пржевальского обхватить невозможно (он на высоком столбе) и не нужно (слишком похож на Сталина), но верблюд у подножия... Помните этого верблюда? Он блестит от обильной ласки прохожих.

И на Кауфингерштрассе такие есть, например, бронзовый кабан – точь-в-точь такой, как во Флоренции. Живую свинью не поцелуешь, к диким кабанам не приближайся, перекусят пополам. Но бронзовый свин просто просится в объятия. Я хотела бы встать напротив мюнхенского кабанчика и запечатлеть, как прижимаются к нему туристы в ожидании фотографической птички; может быть даже снять короткий фильм замедленной съемкой, но боюсь, что мне набьют морду. А кто тут любит рыбу? Не пропустите огромного бронзового сома с тонкими бронзовыми усами. Оглядываюсь, ища, кому бы ещё порадоваться, и замечаю совершенно натурального, но охряно-жёлтого слона! Удивительно: слон стоит на современном прицепе. Приглядевшись, вижу, что это реклама интернета. Слон небось пенопластовый: он манекен, в противоположность виттельсбаху кабанчика.


Я добралась до Мариенплац – главной площади Мюнхена, и увидела колонну розового гранита, на которой стоит золотая Богородица. Статую эту перенесли на площадь из собора в 17 веке, в благодарность за то, что шведские оккупанты не разграбили город. Причём тут шведы, мы потом разберёмся. Я считаю, никаких шведов тут не было – слишком Швеция далеко. Наверно описка в путеводителе.

Я подошла к Богородице. У подножия колонны бронзовые ангелы расправляются с нехорошими явлениями: войной, гладом, мором и фальшивой верой. Кто из животных чему соответствует, не берусь объяснить.  Знаю только, что лев – это аллегория насилия, стало быть войны́, а змея – это Мартин Лютер Кинг, известный религиозный деятель Реформации. (А я бы представила Лютера петухом: он  был задиристый, и бил ногами не только католицизм, но и своих товарищей-меньшевиков). Так что лютеранство и войну разобрали; остались мор и глад, и дракону и петуху придётся кинуть на морского. С символами такая штука: сначала они всем понятны, а потом – раз, и никому не понятны. Да и другие приметы жизни... истлевает канва подтекста, ассоциации дохнут, цитаты опадают, как листья с засохшего первоисточника, а шутки... вы это про что?

Голые крылатые мальчики в шлемах, которые дубасят зверьков с бездумьем молодости, теперь уже не встречают одобрения; мы зверьё, как братьев наших меньших, никогда не бьём по голове и смотрим передачи «В мире животных». Нет плохих животных (разве что человек). Львы после книги Джой Адамсон кажутся родственниками, и хочется надеть на фонтанного льва шнурок и прогуляться с ним по Мюнхену. Змей многие не любят, но они санитары природы и интересно устроены анатомически. Люблю петухов, хотя, может быть и напрасно – их красота сатанинская, от Мефистофеля, и не всегда с ними хорошо; помню, как года в три-четыре, волоча домой бидон с молоком, в крышку которого молочница насыпала мне морошки, я кралась мимо драчливого соседского петуха, с меня ростом. А дракон – это прямо как капустно-редечный гибрид, бесполезный для народного хозяйства, и о нём – только хорошее в память о невинно убиенном Карпеченко. Его жаль. Жалость унижает, как заметил Максим Горький. Унижает она жалеющего, который смотрит на репрессии, и ничего поделать не может. Поэтому отвернёмся от этих фигур; отойдём в сторонку и сделаем вид, что защищать некого.

Тем более, что есть и другие погляделки. В углу площади я вижу знаменитый рыбный фонтан, восьмиугольный бассейн; практичнейшая вещь: постамент фонтана – это единственное место, где можно будет посидеть, когда кафе закроются и  втянут в себя складные стулья.

Вдоль всей площади разлеглась готическая Новая ратуша, украшенная большой башней в центре, и по углам круглыми башенками поменьше. Окна ратуши по-немецки мило уставлены красными геранями, в нишах  скульптуры; скользишь взглядом по фасаду и вдруг видишь на двухэтажном балконе фигурки поменьше, и в позах поживее. Манекены? Нет, фигурки часов «Глокеншпиль». Что-то в Глокеншпиль есть от часов с кукушкой... Древностью от часов веет, древностью – век наверно пятнадцатый, а то и седьмой.

Я обхожу здание и вижу на нём множество преудивительных существ: не люди, и не звери... Многие из них напоминают печального Билла и других друзей Белого Кролика из «Алисы в стране чудес». По завершию портала карабкается целая процессия: улитка, ящер с мордой ягнёнка, трое вроде как собак или волков, лев, который подпоясался змеёй, и дракон. Дракон с непривычки запыхался, поотстал, обвис на карнизе, и пёсий демон, обернувшись к нему, говорит: «Ганс! Вот ты где! А мы думали, ты не придёшь после вчерашнего!» Химеры рассматривать так же интересно, как кабанчика или интернетова слона. Но кто они? Подлинные виттельсбахи или пластмассовые манекены? Ведь Новая ратуша была построена в конце 19 века, когда припомнили позабытую готику, и постарались хорошенько охимерить фасад. Одну минуточку, а как же часы седьмого века? Ну, они, честно говоря, тоже сделаны были в девятнадцатом.

Тогда вам законный вопрос: почему для новёхонького здания была выбрана готика. а не супер-сецессион или там конструктивизм? Да, готика гармонирует с окружающими постройками Мариенплац, но это ещё не резон, на диссонансы современникам плевать; например, в Петербурге подходящим задником для старинной Сенной площади сочли стеклянный параллелограмм. Сказать бы: «мода такая», – и заткнуться, но не могу избавиться от скверной привычки всё объяснять социально-экономическими условиями. Мне кажется, или вправду в 19 веке тянулись к готике в судорожной ностальгии по прошлому, в тоскливой уверенности, что будущее уродливо, в нервной реакции на железную поступь батальонов капитализма? Времена менялись, сосало под ложечкой от нагрянувшей обезлички массового производства, от предчувствия грядущей несвободы – жизни, вынудившей сначала рабочего, а потом и нашего брата интеллигента трудиться по десять-двенадцать часов, тупым трудом, который не имеет отношения ни к его жизненным потребностям, ни к его склонностям. Так, чуя будущее, возвращаются теперь к «Иронии судьбы» и «Служебному роману». Так заново выстраивают Константиновский дворец.

Попытки воссоздать гаргойлей сродни интересу к динозаврам и также подвержены перехлёстам. В припадке неоготики славно оттянулись на мюнхенской ратуше. Такого множества всяких «грустных бэби» с большими лемурьими глазами трудно сыскать даже на подлинных фасадах. Непонятно только, готика это или что-нибудь другое. Можно ли в неготическое время построить готическое здание? Физически – запросто, были бы деньги и камни. Но в какой исторический момент стиль превращается в автопародию? Можно ли назвать готическим Национальный собор в Вашингтоне, построенный  в двадцатом веке точно по готическому рецепту? В никакой и можно, если стиль – это только балки и архитравы. Но если определение архитектурного стиля включает ещё и идеи, то собор Сен-Дени, который олицетворяет Божий промысел – готика, а мюнхенская ратуша – это перевод с готического, имитация стиля, который показался строителям забавным и подходящим старой площади.

Да, Новая ратуша... Такое миленькое здание, и вдруг эрзац, и даже непохоже на своё собственное немецкое Средневековье, которое тут же торчит живым укором в виде Старой ратуши с высокой четырёхскатной крышей. Старая ратуша, построенная во время оно Йоргом фон Хальспахом, для разминки перед строительством Фрауенкирхе, выглядит как иллюстрация к немецким сказкам. Не удивляешься, что в ней музей игрушек. Но Старая Ратуша моложе новой: её разбомбили и потом собрали заново по кирпичику. Парадокс в том, что сейчас химеры Новой ратуши доподлиннее многих иных в Мюнхене, потому что она-то в отличие от большинства зданий уцелела после бомбёжки.

Завернувши за угол Старой Ратуши, вижу скромно и низко стоящий памятник Джульетте. С этой Джульеттой мы тоже уже где-то встречались, не в Вероне ли? Местная Джульетта похожа на веронскую, как мюнхенский кабан на флорентинского. Интересно: зачем тут заимствования из чужих городов, в наше время, при таком изобилии скульпторов, (ибо они несомненно рождаются в определённом числе «на душу населения», которого теперь везде много)? Неужели нельзя слепить отечественную Гретхен?


Выйдя с площади, я иду к Петеркирхе (Старому Петеру), восхищаюсь плитами, вделанными в её стены. Эти надгробия были перенесены к собору со старого, ныне не существующего кладбища. Прах, память и печаль исчезли, остался гранит, и мюнхенская рука не поднялась делать из него поребрики, как случилось в Петербурге с памятниками Синопского кладбища у Средней Рогатки. Поразила большая плита глухого коричневого цвета, на которой рельеф с коленопреклонёнными: слева кавалеры, справа дамы, как ноты на строчке, как профили на камее. Тонкая работа резчика передаёт все кружева и складки костюмов времён Гольбейна и напоминает гравюру на дереве. Не боясь получить прозвище «Кладбищенская Таня», не скрою, что в этот миг мне полюбились немецкие надгробия, полные покойного достоинства, и впоследствии я не упускала случая их рассмотреть. Даже вырванные с мясом из могильного контекста, они интересны и выразительны. Особую категорию в их череде составляют обильно присутствующие в храмах памятные доски, за которыми порой никто не похоронен.

Вваливаюсь в кирху Св. Петра в предвкушении особого удовольствия – немецкого барокко. Внутри... Представьте длинный неф. Какой длины? Ну например как неф Казанского собора в Петербурге, но только белый. «Белый?» – разочарован читатель («зачем я дочитал до этого места!»), – «Зачем же он белый, это что, больница?» Ну, белый-то он белый, но на нём игра теней от пилястр и арок, отороченных выпуклыми лепными линиями. «Ну и что?» «Ну и вот», – как отвечали на научных семинарах в Мозжинке. Над боковыми арками второй ярус, тоже с пилястрами и заложенными окнами, а над ним фигурный белый потолок. «Но белый?» Да, белый, как праздничные одежды епископа, и на нём цветная вышивка: росписи в заложенных окнах второго яруса, плафоны и золотые накладки на потолке, карнизах и капителях, амвон смертоубийственной красоты и сложности, окантованный золотой резьбой, с балдахином, увенчанным золотой статуей.

«Это уже лучше, а что ещё?» Ещё деревянные консоли на пилястрах нефа, а на них крашеные деревянные статуи: святые в золотых одеждах, – вырезанные в 18 веке Джозефом Прётцнером и Андреасом Файстенбергером. Есть в них что-то странное, причудливое. Один ножичком поигрывает, у другого меч из груди торчит. У Христа на шее висит сердце. Вижу кубок, а на кубке змея, причём верхом.

Неф приводит к золотому алтарю. Его сень напоминает надгробие Св. Петра в Риме. Она увенчана восьмиконечным крестом, (но не староверческим!), и голубком в ореоле золотых лучей. Под сенью сидит Святой Пётр в тиаре, которую с него снимают в день смерти старого папы, и надевают при избрании нового. У подножия трона стоят отцы церкви: Блаженный Августин, Св. Амброзий, Св. Афанасий и Св. Иоанн Златоуст. Св. Пётр был вырезан великим немецким резчиком 15 века Эразмусом Грассером или его учениками, задолго до строительства алтаря, а отцы церкви – Эгидом Квирином Ассамом, прославленным мюнхенским мастером рококо 18 века. Перед сенью поставлен золотой ковчег с Распятием на Голгофе. Гора Голгофа дана в поперечном сечении, и там, внутри, второе распятие. Опять «Ну и что?» Ну и вот. Барокко! Немецкое барокко Альте Петера умиляет меня не меньше «шайзе» и «доннерветтера» – подтверждением моих ожиданий, удовлетворением эстетических потребностей.

В боковых часовнях Старого Петера есть алтари и памятные плиты, относящиеся к более ранним стилям. Рядом с центральным алтарём висят панели прежнего готического алтаря, выполненные Джексоном Поллаком, извините, Яном Полаком. Меня заинтересовал полихромный алтарь из песчаника (алтарь Шренков), 15 века. В той же часовне висит замечательный готический алтарь Пётшнеров. (Шренки и Пётшнеры – дарители, а художники неизвестны). В часовне у главного входа находится памятная настенная плита Ульриху Арезингеру, про которую доподлинно известно, что её вырубил из красного мрамора Эразмус Грассер, самолично.


За Альте Петера простирается Виктуалиенмаркет: имячко, которое могут придумать только немцы. У нас всё было проще и благозвучнее: Молокосоюз, Росснабсбыт... Я собственно туда и иду, отвлекаясь по дороге на церкви и статуи, – очень мне хочется посмотреть на крестьянский базар; субсидированный, иначе бы все эти фермеры с доброкачественным, но дорогим товаром не выжили, и мюнхенцы ели бы помидоры из Гватемалы.

Базарная площадь уставлена палатками, павильонами и лотками. Посреди неё торчит майский шест, кудрявый от флажков рекламы пива. Есть пара фонтанчиков; с изумлением вижу, как мужик подставляет под струю бутылку. Потом соображаю – наверно, питьевая, как в Цюрихе. За фонтанчиками присматривают бронзовые, с локоток, певцы местного кабаре и старушка – Вечная торговка.

Первым делом бросаюсь рассматривать овощи и фрукты. Лотки поделены корзинками на разноцветные квадраты. Тут масса соблазнов для домохозяек: дамские пальчики огурчиков и редисочек; всевозможные капусты: кольраби, брюссельская, напоминающая шуруп романская брокколи; морковь: то длинная, то каротелистая; перцы всех цветов и форм, включая помидорную; сами помидоры, от больших и мясистых, до маленьких, как смородина; россыпи лисичек и боровиков; ягоды в корзиночках: малина, ежевика; сезон брусники и слив из Франконии, и даже откуда-то земляника по цене красной икры, но наверно уже невкусная; инжирины, разрезанные пополам для показа нежного тёмно-красного нутра; крупный виноград с мускатным вкусом; мандарины; экзотические фрукты из далекой Индонезии. (Как их едят? Неужели так прямо и откусывать?) Покупки подают в коричневых фунтиках с рисуночком.

Рядом предлагают цветы (в горшках и срезанные), продают сувениры: мешочки с лавандой, куколок в крестьянских платьях, зверюшек из стружек и шишек. Особенно мне нравятся куклы, мальчики и девочки – они сшиты из фланели и набиты ватой; их много торчит из корзинки, хватит на целую деревню, и хотя их лица одинаковы, но не стандартны; такая кукла будет надёжным другом. Я покупаю её внучке.

В лавке продают круглые хлебы с толстой коркой, «извините, вчерашний», значит за полцены, но он такой ещё мягкий, что у нас в Петербурге считался бы завтрашним. Внизу под хлебами насыпаны булочки и кексы, которые можно прямо в булочной и съесть, запивая кофе. А тут, в соседней палатке, горкой, маленькие сыры из козьего молока, обвалянные в молотом черном перце, и дивная сырковая масса, в которую подмешаны вкусности.

Колбасник, высунувшись из будки, подманивает меня куском колбасы, надетой на вилку. Всюду предлагают жареные колбаски, всяческие вурсты, рубленые бифштексы. Это всё можно тут же съесть с картошкой или кислой капустой. И запить пивом. В ушах звенят аппетитные слова Моргунова в «Приключениях Шурика»: «Закажи мне две порции сосисок с капустой!» Рядом супный павильон: радость моя,  немецкие супы, полные фрикаделек: Maultaschensuppe, в котором плавают пельмени с мясом и шпинатом, Fladensuppe с рулетиками из блинчиков с зеленью, Fleishknodelsuppe с мясными шариками, Semmelknodelsuppe с хлебными клёцками, Nudelsuppe с вермишелью! К супу полагается хороший толстый ломоть крестьянского хлеба.

Пробуждается интерес, зарождается мечта, возникает план захвата: сначала заказать сардельки с кислой капустой, потом осторожно подобраться к котлетам, надкусить сыры в перчёной шкурке, наглотаться сырковой массы со включениями, перепробовать все овощи, которые неопасно есть сырыми, отпить немецких супов на бульоне, настоящем Fleischkraftbruhe. Помните, как Пугачёв учил Гринёва: «Лучше один раз напиться живой крови, чем всю жизнь питаться супами из пакета». Хочется заиметь восемь желудков.

Устраиваю проверку качества сырковых масс:  я пробую с перцем, с огурцами и с беконом. Вот вы наверно не догадались настругать в творог колбасы, а немцы догадались, и вышло неплохо. Ломаю руками небольшой козий сыр, размером с ладошку. Никто наверно, кроме меня, не усидит такой сыр за один присест. А я вот съедаю целиком, сидя у фонтанчика с бронзовой старушкой – Вечной Торговкой. Теперь закажем в окошечке гамбургер и запечённую докторскую колбасу с квашеной капустой. Особенно удачен прожаренный до звона гамбургер; если и есть в нём какой-то жир, то он искусно замаскирован. И у кого язык повернулся назвать кусок пластилина из Мак-Дональдса гамбургером?

Солоно мне приходилось по части пищи в Италии и Испании. Германия – это единственная страна, где я ем с удовольствием и плáчу слезами узнавания. Наслаждаясь мясопродуктами, я осознаю простую истину: мы дома всегда питались по-немецки! Разлетается вдребезги миф о родстве русской и парижской кухни. Наша кухня – тевтонская! И никакой в ней нет латинской крови. Вот разве наши серые, большие, рабоче-крестьянские макароны, слипшиеся на тарелке в братском объятии,  роднят нас с итальянцами... я макарон никогда особенно не любила.

Самое важное в жизни – это еда. Еда, мама, папа... Всё остальное вторично. О еде я думаю много, особенно в путешествии, где жизнь заставляет вести суровый скрининг и мониторинг содержимого тарелки. Диеты разных народов специфичны: эскимосы едят личинок насекомых (говорят, они кисленькие), в Латинской Америке глотают фосфорических жуков (головой вперёд), китайцы лакомятся скорпионами, индонезийцы не пощадят и медузы, а мусульмане и евреи, наоборот, ужасно разборчивы и не едят не только жуков, но даже креветок и свинину. (Кстати, у христиан тоже есть запрещённая еда: конина. Мы давно позабыли об этом, поскольку нам её предлагают только во время революции).

Ну, они допустим и так, и эдак, но мне, человеку случайному, за что каракатица в чернилах? Наедине с непривычной едой мне трудно. Это у меня чисто возрастное нежелание привыкать к необычным яствам. Говорят, что после 36 лет уже не принять новую еду и музыку. Моё поколение имело возможность это проверить. В 90-е годы все биологи разбежались за рубеж, как незадачливые крысята, и напоролись там на местную пищу. Мы приняли вызов «суши», но отвергали бутерброды, из которых выбивалась подозрительная зелёная шерсть. Распробовав китайско-тайскую еду, мы удивились, порадовались и отказались: она показалась нам такой же оригинальной, как борщ знакомому вьетнамцу, – он напрасно пытался улучшить это блюдо содой. Всё испытав, мы вернулись к истокам – салату оливье и котлетам, и тратим неординарное время на поиски приличной гречки.

Впрочем, и привычную еду я принимаю с трудом. У меня проблемы с излишним весом, с тех пор, как в детстве мне усилили аппетит с помощью гомеопатических горошков. Поэтому я ем не всегда, и не люблю русского гостеприимства, когда насильно впихивают винегрет. Зачем? Если человек не ест, он не хочет, или ему не нравится. Припёртые к стенке, хозяева угрюмо оправдываются: «Но мы же столько наготовили, ну куда же всё это девать?»

Но тут, в этом детски невинном царстве пищи, душа моя размягчается. Чем же ещё мягчить её, если не уютной немецкой едой? Здесь можно отрешиться от чувства вины за то, что много ешь, и уже наел брюхо, за то, что две трети человечества голодают и объедают флору и фауну под самый корешок; отрешиться и безгрешно попросить третью сардельку.


 


Страница 4 из 38 Все страницы

< Предыдущая Следующая >

 

Вы можете прокомментировать эту статью.


наверх^